Уже несколько лет я стригусь у этого парикмахера. Во-первых, он хорошо стрижет; во-вторых, не утомляет лишней болтовней. Ну и в-третьих, его фамилия — Кант, и мне это нравится, потому что нынче как собак нерезаных развелось режиссеров, писателей и прочее по фамилии Смит, Шеперд или Карпентер.

Вот только сегодня мне было назначено на без четверти час, а оба парикмахерских кресла еще заняты женщинами. Правда, им уже покрасили волосы, длинные у обеих, несмотря на средний возраст. Одной — в цвет песка с апельсиновыми ручьями, другой — в цвет ореха с песочными струйками. Красивые умеренные цвета с неброскими, приятными глазу включениями.

Одну (песок с апельсином) уже просушили при мне и старенькие, опытные, как будто и немного разболтанные, но проворные ножницы под косыми углами на небольшую глубину въезжали со стуком в кончики волос. Ее лицо было видно мне в зеркале в фас, а без зеркала, когда Кант поднимал волосы, видны были скула и левое ухо. В общем, в сочетании с реакциями на действия парикмахера и на один мой хоть и беглый, но пойманный ею взгляд — достаточно много визуальной информации, чтобы составить о ней какое-никакое представление. Глаза — живые, умные, но не настолько, чтобы мне их испугаться. Лоб высокий, подбородок слегка утоплен. Не страшно, но вот все перечисленное, плюс щеки, плюс нос — вместе слеплены не очень убедительно, и она, без сомнения, это знает и это ее не радует. Глаза ее то блеснут — прическа удалась, то настороженно поблекнут. Но вот Кант поворачивает ей голову, осторожно держа за макушку, и она опять расцветает — ей что-то в зеркале понравилось. Не буду ее смущать.

Теперь вторая (орех с песком). Ею занят помощник Канта (не знаю ни имени его, ни фамилии). Тут сразу бросается в глаза, несмотря на то, что она сидит, — сочетание полного лица и стройной фигуры. Соответственно, вместо непритязательных, как дорожные бордюры, джинсов (такие — на той первой, с которой мы уже в общих чертах разобрались), на этой второй — надеты короткие, застегнутые на икрах, бриджи, ясно говорящие о ее женской уверенности в себе, гораздо большей, чем ее уверенность в парикмахерском умении помощника Канта. Может быть, именно из-за этого помощника за все время, что я провел в ожидании, она ни разу не улыбнулась. В осанке этой дамы никакой неопределенности нет. Мне плохо видно ее, но кажется — у нее одно из тех лиц, крупных, с большими глазами и тяжелыми ресницами, которые благодаря своим пусть часто повторяющимся в здешних местах, но приятным пропорциям, нравятся абсолютно всем, хотя независимость ее немного озадачивает, а иных, возможно, и раздражает. Волосы ее еще частично в зажимах бабочкой. Уже освобожденные от них пряди сушат феном, накручивая их на цилиндрический, ежиком, гребень. С ней еще долго будут возиться, но мне до этого дела нет. Окончания ее сеанса ждет мой сосед по длинной мягкой скамье.

Кант никак не закончит с просечкой волос первой женщины. Все стучит и стучит ножницами. «Длинноты, длинноты!», — выругался я про себя в адрес Канта. Товарищ по ожиданию заметил мое нетерпение, понимающе улыбнулся, и наклонившись к моему уху, тихо сказал:

— С бабами всегда много возни… Но если подождете… — он подмигнул мне, из чего я должен был понять — к этой сентенции ему есть что прибавить.

Все. Песок с апельсинами покидает кресло, расплачивается чеком.

— Как обычно, — не дожидаясь вопроса Канта, буркнул я, садясь в кресло, — по бокам толсто, бакены на висках — до половины уха, пробор на том же месте, — уточнил я, хотя он и так все знает, но ведь промариновал же он меня в течение почти получаса.

Постригшись, я, конечно, не стал дожидаться своего соседа по скамейке (да и с чего это он следил за мной, зачем мигнул?) Я беспечно улыбнулся ему в зеркало, показал пальцем на свои часы на запястье, затем развел руками. Некогда. Да и что такого он может рассказать мне о женщинах, чего бы я не знал без него?

Я покинул парикмахерскую, дошел до стоянки, открыл дверь машины, и тут вдруг остановился и задумался.

Чтобы понять почему, мне здесь несколько неожиданным образом придется объясниться насчет Лермонтова. Да, именно — Лермонтова. Дело было давно, дело было летом, мне было всего четырнадцать лет. Я должен был за каникулы прочесть по списку те книги, которые мы будем «проходить» в будущем году в школе. И тут случилось со мной (по-другому не могу это назвать — именно случилось) — я прочел «Княжну Мери» и то, что к ней прилагалось. Так я тогда это воспринял: «Княжна Мери» — потрясение, все истории вокруг нее — словесный песок, зачем-то нужный старику-автору. Так смутные чувства, начавшие в то лето волновать меня, обрели первую опору. Пробуждение души моей началось с этой книги. Рождение интереса к женщине — и есть, убежден я, — пробуждение души.

Так почему же на меня напал столбняк, когда я отпер дверцу машины? Да потому, что даже на Страшном суде, под пыткой, я не смогу доложить, какая грудь была у первой из этих двух женщин (у которой волосы — песок с апельсином), и какая у второй (которая — орех с песком).

Теперь, чтобы разобраться в причинах моей озадаченности, опять — к Лермонтову. Я недавно все перечел, и вот, на что обратил внимание. Позвольте привести здесь две короткие цитаты: «…мокрая рубашка обрисовывала гибкий стан ее и высокую грудь» — это о девушке-контрабандистке; и «…ее грудь волновалась…» — это о княжне Мери. Насчет «гибкого стана» не помню, не буду врать, но вот насчет груди точно знаю — я этого тогда, в моем далеком детстве, себе не представил из-за неопределенности термина. Пробежал глазами — и все. Книгу я взял в библиотеке, и хоть была она уже изрядно потрепана, но до меня читали ее, видать, такие же олухи как я, и ни один из них не догадался подчеркнуть этих мест и добавить на полях пару уточняющих синонимов. А ведь это был предел литературной «мясистости» тех времен.

И вот, подобно тому, как в другом, куда более позднем романе, от фиаско с предшественницей Лолиты сквозь историю о любви к ней «пошла трещина через всю жизнь» героя, так и в моем случае эти литературные штампы про «высокую грудь» и «грудь волнующуюся» (или «вздымающуюся», не один черт!), позже постоянно встречались мне в книгах, но я пробегал по ним глазами, не отзываясь душою и торопливо списывая эти литературные перлы в отходы по статье «занудство классиков». Вот, значит, где истоки моей огорчительной невнимательности.

Но что же я все-таки буду делать на Страшном суде, если вдруг Лермонтов (известный задира), спросит меня, волновалась ли грудь песка с апельсином, когда она заметила мой взгляд, обращенный к ней? Или: «А высока ли была грудь той, другой, исполненной чувства достоинства, в бриджах, которая — орех с песком?» И что я отвечу? Но не возвращаться же мне из-за этого в парикмахерскую, ведь все видели, как я посмотрел на часы, развел руками, то есть — спешил. И не забыл я там ни кошелек, ни связку ключей от дома, машины и почтового ящика.

Конечно, у меня есть оправдание: пока женщины сидели в креслах, на них были наброшены эти черные парикмахерские накидки, которые застегиваются при помощи «липучки» на шее, но ведь Лермонтов спросит: «А где ты был, когда первую, ту, что в джинсах, уже закончили стричь, и она протягивала чек Канту? Или еще раньше, когда заполняла его?» Но тогда я был немного рассержен из-за долгого ожидания, поспешил сесть в кресло и уже ни на что постороннее не глядел. Но если честно, то если бы взволновалась грудь той женщины, когда она поймала мой взгляд в зеркале, то уж я бы это заметил, несмотря на накидку.

Поэтому я честно скажу на Страшном суде, как и полагается там отвечать на вопросы: «Не взволновалась грудь песка с апельсином от взора моего, и грудь ореха с песком, думаю, не была высока», — так отвечу я там, на той неведомой мне высоте.