Всего три дня

Бирюков Валерий Григорьевич

РАССКАЗЫ, НОВЕЛЛА

 

 

#img_5.jpeg

 

СКАЗКА ЛЕТА СОРОК ПЕРВОГО

Рассказ

#img_6.jpeg

Ночью в дверь купе вежливо, но настойчиво постучали. Я приподнялся в полусне, повернул защелку и опять лег. Дверь отъехала, и сквозь смеженные веки я увидел, как через порог шагнули один за другим три очень похожих, как близнецы, невысоких, коренастых и бородатых старичка. Даже одеты они были одинаково — в черные каракулевые папахи, в коричневые пиджаки и брюки, заправленные в новенькие хромовые сапоги. А борода-то, борода! Она обрамляла их морщинистые, гладко выбритые, загорелые лица по самому краю — чисто гномовская бородка. Да и сами они очень уж походили на добрых и веселых гномов из сказки о Белоснежке.

Для своего, в общем-то пожилого, возраста они были слишком бойкими. Быстро спрятали чемоданы, дружно взгромоздили в нишу наверху какой-то продолговатый и плоский пакет — все это сделали легко и бесшумно. Затем они почти одновременно раскатали на полках матрасы, покрыли их простынями и уселись рядышком напротив меня — отдыхали. Минуты две посидели и, не сговариваясь, одновременно отшпилили булавки на верхних карманах пиджаков, извлекли оттуда за цепочки часы-луковицы, щелкнули крышками, посмотрели время, вздохнули и безмолвно спрятали все обратно.

Вагон качнулся, поезд тронулся, и меня опять убаюкал мерный перестук колес. Я не слышал, когда они легли. И снилась мне сказочная белокурая девочка, которую хотела сгубить злая мачеха отравленным яблоком. А я был принцем и поцелуем разбудил Белоснежку в хрустальном гробу, куда положили ее маленькие друзья, лесные человечки.

Утром, просыпаясь, еще не открывая глаз, я вспомнил ночное вторжение — и даже смешно стало: пригрезится же такое! Обыкновенных туркменских чабанов принял за гномов. Приподнялся на постели, смотрю: все трое моих соседей по купе сидят напротив, будто не ложились. Примостились, подогнув под себя скрещенные ноги в розовых носках, и пьют себе дымящийся чай из пиал, наливая из трех одинаковых чайников. Лица лоснятся от пота, довольные, глаза добрые. И так же похожи на гномов, как и ночью. Что за наваждение?

Поздоровался с ними, старики улыбнулись, приложили правые руки к сердцу, чуть наклонили головы и ответили дружно:

— Сало́м, добрый человек! Садись с нами чай пить. Долго спишь, бодрости нет.

Мы пили зеленый чай, с интересом, исподволь присматриваясь друг к другу. И тут я не удержался, рассказал им о своем сне и шутя спросил:

— А куда же Белоснежка подевалась? И еще четыре братца?

И сразу пожалел, что задал такой глупый вопрос старым людям. Они удивленно уставились на меня, потом переглянулись. Лица их потемнели и как будто вытянулись. Старики отставили жалобно звякнувшие пиалы с недопитым чаем, вытерли полотенцами пот со лба. Они не на шутку расстроились: сидели как потерянные, закрыв глаза, и мерно раскачивались на скрещенных ногах, опираясь руками о колени, и вроде отпевали мысленно кого-то.

— Нету Белоснежка. В лес остался. Фашист убил, — хрипло выдавил наконец один из них.

Я решительно ничего не понимал: думал, они рассердились на меня, а тут вообще что-то невообразимое произошло. Игра в сказку принята всерьез — будто и вправду со мной ехали не чабаны, а самые настоящие гномы. Мистика какая-то!

На моем лице, видно, было написано такое недоумение, что один из стариков ловко вскочил на ноги, вспрыгнул на верхнюю полку, вытащил из ниши тяжелый плоский пакет, подал своим товарищам, те бережно приняли его, торопливо развязали шпагат, размотали толстый слой плотной бумаги:

— Вот, смотри. Памятник на могилу.

Они осторожно сняли холст, и на постель легла тонкая пластина белого мрамора, на которой была выбита знакомая картина. В лесу на поляне стояла девочка с длинными волосами и держала на сгибе локтя лукошко, а рядом на высоких мухоморах сидели, свесив ноги, семь улыбающихся гномов. Только на головах у них были не шапочки с кисточками-помпончиками, а солдатские пилотки. И еще: слева из-за деревьев в эту группу целился из автомата человечек в рогатой каске. Да внизу была надпись:

«Нине Кузнецовой, Петру Лесняку, Ивану Мезенцеву — вечная память!»

Мы долго рассматривали необычное надгробие, склонившись над ним. Я восхищался тонкой работой резчика, старики о чем-то возбужденно переговаривались на туркменском. Ровным счетом ничего не соображая, окончательно запутавшись во всей этой истории, я посмотрел на них вопросительно. И тогда чабаны, тщательно завернув пластину, как раньше, спрятав ее в нише и еще посовещавшись между собой, рассказали мне такую вот грустную сказку лета сорок первого года.

Под вечер грянул гром, хлынул ливень, и фашисты оставили роту в покое. Командир взвода лейтенант Димов, принявший на себя командование, поставил на позиции наблюдателей, приказал отдыхать остальным, а сам спустился в блиндаж, где лежали раненые.

— Как ротный? — шепотом спросил он у санинструктора Нины Кузнецовой, присланной к ним из медсанбата да так и оставшейся при роте.

— Ничего страшного. Будет даже плясать. Осколок из бедра вытащила. Во-о-от такой, — ответила она.

Лейтенант возмутился:

— Тебе врачебных лицензий никто не давал, чтоб оперировать!

— Так они бы все померли за эти четыре дня, — обиделась Нина.

— А, как ни старайся, все ляжем на этой треклятой высоте! Утром и прикончат, гады!

— Димов, ты? — раздался из полумрака слабый голос старшего лейтенанта Ярославцева. — Что нового?

— Все старое. Связи с батальоном нет. Дождь идет. Мокро. Активных штыков тридцать человек с легкоранеными. — Лейтенант отвечал спокойно, а потом сорвался: — Кинули нас, командир! Понимаешь, кинули?! И никому до нас дела нет! А патроны кончаются. И гранаты. Завтра нас пропашут снарядами, прокатят танками — и конец!

— Будет тебе! Никто нас не кинул. Не смогли приказ на отход передать, и все. Прорываться надо, Сережа, — посоветовал ротный.

— А под трибунал? Ты пойдешь?

— Я. Задержали фашистов достаточно. Думаю, наши оторвались. Так что завтра бессмысленный бой. Уходите.

— Ладно, ты тоже не кипятись. Тебе вредно. Куда мы пойдем? Тяжелых восемь человек. Прикажешь бросить?

— И прикажу! — Ярославцев приподнял голову, поморщился от боли и посмотрел в лицо Димову. — Приказываю, товарищ лейтенант.

— Красноармеец Кузнецова, — оглянулся Димов, — у командира, кажется, бред.

— Брось, Сергей, — устало прервал Ярославцев. — Не валяй дурака. Выводи людей. Нас в лесу с Кузнецовой оставишь. Авось не найдет фашист. Не до нас ему сейчас. Только выйдите тихо. Очень тихо, понял? Потом за нами вернетесь. Неделю целую отступаем. Долго. Скоро назад пойдем, выбросим эту нечисть. Так что не гробь людей бессмысленно. Давай действуй.

Димов не ослушался приказа, и в полночь рота выскользнула из кольца, не сделав ни единого выстрела. Высланная вперед разведка тихо сняла посты гитлеровцев, вслед за ней выбралась в лес остальная группа. Они оставили тяжелораненых в овраге, наскоро замаскировав их сверху кустарником, и ушли на восток. Димов хотел захватить с собой ротного, но тот воспротивился:

— Вернешься за всеми. Топай, Сережа, веселей.

Димов неловко ткнулся в мокрое от дождя лицо командира, что-то строго наказал красноармейцу Кузнецовой и исчез в ночи.

Фашисты спохватились часа через два. Поднялась суматошная беспорядочная стрельба, утихшая только с рассветом, когда стало ясно, что никого перед ними нет. Видно, для очистки совести они сунулись в лес, но без особого энтузиазма — далеко забираться не рискнули.

Нина слышала, как по дороге тянулись бесконечные колонны войск. Но осмелела она лишь к вечеру, когда уверилась, что никто их не собирается искать. Нина обошла окрестности и обнаружила неподалеку от оврага лесную сторожку. Перетащила туда своих подопечных, принялась хлопотать возле них.

И потянулись долгие дни лесного лазарета, расположившегося по-над самой дорогой, на которой сутками не стихал гул машин. Канонада не приближалась, а, наоборот, отдалялась, пока и вовсе ее стало не слыхать. Помощи явно не предвиделось, и Нина решила, что им придется сидеть здесь долго. Обревизовала оставленные лейтенантом припасы — Димов ушел совсем налегке — и начала экономить их, собирая в пищу щавель, грибы и ягоды. Вернувшись однажды из леса, она обнаружила, что поднялся командир роты.

Ярославцев выполз к порогу и долго сидел на приступке, прислонившись к косяку, оглушенный растревоженной болью в бедре. Потом боль немного приутихла, стала привычней, и старший лейтенант жадно и с наслаждением вдыхал прохладный утренний воздух. Там, в избушке, где скучились на полу раненые, стоял тяжелый дух, все пропиталось запахом йода, а здесь было свежо, пряно пахло травой, ветерок доносил из чащи густой смолистый аромат елей. Ярославцев приметил мох на стволе ближайшего дерева, сполз по ступенькам вниз и, морщась от боли, добрался до него. Отдохнув, соскреб с коры немного лишая, добавил сухих листьев, долго растирал все это слабыми пальцами, просыпая самодельный табак на гимнастерку. Из стершегося уголка письма свернул козью ножку, предвкушая удовольствие, сделал затяжку, но едкий дым колом застрял в горле. Ярославцев подавился им, боясь громко раскашляться. Долго переводил дыхание, мысленно чертыхаясь, проклиная привычку к куреву, и вытирал катящиеся по лицу слезы. Там, около чуть тлевшего, подернутого легким пеплом костра, и нашла Нина ротного.

— Вот и ладно. Вот и хорошо, — певуче и радостно протянула она и опустилась рядом. — Подняла одного. Начало есть, командир. Теперь на поправку пойдете.

В этой ее радости Ярославцев услышал и надежду, и безмерную усталость. Нина говорила и говорила что-то, окая и растягивая слоги, но ротный не слушал ее, понимая, что она разговаривает не с ним, а сама с собой, вслух повторяя свои мысли и мечты, которые она носила все эти дни в себе, врачуя раненых, обстирывая их, готовя еду. Она и ночами-то спала урывками, успокаивая мечущихся в бреду, поднося им пить, сменяя набухшие от крови повязки. Все шли на поправку, только одного Казаряна не уберегла от гангрены.

Ярославцев во все глаза разглядывал девушку, будто впервые видел ее белокурые волосы, разметавшиеся по плечам, полные обветренные и потрескавшиеся губы, испачканные черникой, неровные зубы, крепкую и широковатую в бедрах фигуру, обтянутую выгоревшей гимнастеркой и короткой юбкой. Она была некрасива — рыжая, с белесыми бровями и короткими ресницами, под которыми прятались маленькие серые глаза. Но Ярославцеву она казалась сейчас красавицей, и, глядя на нее, старший лейтенант испытывал чувство, похожее на нежность, за что и разозлился на себя.

— Ну, будет, — резко оборвал он Нину, сознавая, что обижает ее. — Лучше доложите, как все остальные.

Она удивленно вскинула брови: ведь об этом она и говорила. Но, повторила все снова, коротко, по-военному. Плох Свиридов, получше братья Атаевы, долго будут лежать Мезенцев и Лесняк.

Теперь Ярославцев выслушал ее внимательно, расспросил, где они находятся, нахмурился, узнав, что совсем близко от дороги, сказал «спасибо», но так и не извинился. Нина помогла командиру добраться до сторожки, и впервые за все дни войны Ярославцев наконец заснул по-настоящему глубоко. Нина посидела немного рядом, жалостливо глядя на его исхудалое лицо. После ухода Димова с остатками роты старший лейтенант впал в двухнедельное забытье и, наверное, не совсем еще пришел в себя, вот и недослышал ее, не понял. Значит, и обижаться на его вспышку не надо.

Через два дня выкарабкался из сторожки Тулеген Атаев, один из трех братьев-близнецов, составлявших пулеметный расчет. Их всех накрыло миной, поровну набив худенькие тела мелкими осколками.

— Ишь ты, Туля наш поднялся, — всплеснула руками Нина. — Касатик ты мой!.. Так мы, может, и до холодов уйдем отсюда?

— Не торопись, — помешивая варево в котелках, подвешенных над бездымным костром, проворчал Ярославцев. — Сглазишь. От ран ты вылечишь, а с голоду помрем. Разве это жратва для выздоравливающего мужика? Посмотри вон на своего «касатика» — у него же пуп к позвоночнику прилип.

Тулеген пощурил узкие черные глаза, привыкая к яркому дневному свету, оторвался от порожка и, сам того не ведая, повторил, пошатываясь на слабых ногах, путь ротного до подножия дерева, принялся собирать сухой мох. Ярославцев рассмеялся:

— Курить хочется? Терпи. Такая дрянь!

— Не смей, Туля! — вскочила Нина, видя, что Атаев не обратил внимания на предостережение и уже свертывает козью ножку. — У тебя легкое пробито. Нельзя тебе! Ну скажите ему, командир!

— Пачему нельзя? Встал, — значит, можна. Не нада шум. Голова болит, когда многа шум.

— Ах, ты так? Ладно же! — Нина бросила стирку, вытерла руки об юбку, подхватила тощее тело пулеметчика и унесла назад в сторожку. Тулеген свирепо вращал глазами и беспомощно барахтался у нее в руках, пытаясь вырваться, а старший лейтенант Ярославцев изнемогал от смеха.

— Сурово ты с ним, обидится парень, — сказал он, когда Нина вернулась.

— Пусть. Душа в чем держится, а туда же! — сердито ответила Нина и неожиданно расплакалась.

Ярославцев растерялся: тяжелее было — держалась, а сейчас, когда раненые пошли на поправку, она вдруг расстроилась из-за такой малости. Сказывается, видно, напряжение. Он легонько потрепал ее по плечу — будет, мол, — а Нина, повернувшись к ротному, припала к нему и еще пуще расплакалась. И опять в его груди мягко шевельнулось теплое чувство к девушке, но Ярославцев уже не хотел его подавлять, как в первый раз. Только хмурился смущенно: чего доброго, увидит кто из раненых, как он тут с санинструктором в обнимку сидит…

А Тулеген не сдался. На следующее утро, когда Нины не было, он вновь выбрался на волю, прилег на траву рядом с ротным и все-таки закурил.

— И как? — спросил старший лейтенант, удивившись, что Тулеген даже не кашлянул.

— Дура девка, — без обиды сказал пулеметчик. — «Легкий», «легкий» — какой легкий? Греет — лечит.

— Легкое, — поправил Ярославцев.

— А, — махнул рукой Тулеген. — Слушай, хрипит? — И подышал глубоко.

— Нет, — удивленно ответил ротный, послушав. Хрипы и клекот за толстым слоем бинтов и в самом деле вроде поутихли.

— Дура девка, — повторил Тулеген и улыбнулся. — Нет, Нина хороший, да? Только курев солдату — первое дело. Что она понимает?

Отдыхал Тулеген недолго. Отыскал в вещмешке бритву, долго и старательно наводил ее на камне и на ремне, но из этого ничего не вышло. В сердцах сплюнул и стал скоблить лицо на ощупь, оставив бороду по краю.

— Ты почему не по-армейски бреешься? — с интересом наблюдая за ним, спросил Ярославцев. — А на горле что же?

— Тупой бритва. Порезать можна. Кирпич нада. Кожа нада. Где взять? У нас старики так броются.

— Старик нашелся. Ну, давай и меня, что ли…

Тулеген побрил тем же манером и командира, потом своих братьев. Разохотились Мезенцев и Лесняк. Лежали, растирали горевшие лица, непривычно голые после многодневной бороды, посмеивались — очень уж необычный вид стал у всех.

Вернулась Нина, увидела своих подопечных, изумленно ахнула:

— Да кто ж это вас так обкорнал, касатики вы мои?

— Вон тот, который самый худой, — сказал красноармеец Лесняк и кивнул в сторону Тулегена.

— Сам худой, — огрызнулся тот.

— Да вы тут все не больно толстые-то, — сокрушенно вздохнула Нина, но тут же снова засмеялась. — Туля, за что же ты их так?

Пулеметчик не счел нужным ответить, помня вчерашнее свое унижение.

— Ну и пожалуйста, молчи. Скорее вылечишься. А знаете, касатики, на кого вы сейчас похожи? Вылитые гномы! Семь гномов-доходяг, а я, выходит, Белоснежка при вас. Ну, театр с вами, мужички!

— Г-Гггномы к-к-кто? — спросил вдруг Свиридов. Это было настолько невероятно, что все повернули к нему головы. Свиридов был самым безнадежным из них — после тяжелой контузии он лежал пластом, ничего не слыша и не говоря ни слова.

— Коля заговорил! Ах ты мой милый, дай же я тебя расцелую! — бросилась к нему Нина.

— Г-г-гномы к-к-кто? — не слушая ее, досадливо морщась, упрямо переспросил Николай.

— Сказка есть такая, — поспешно объяснила Нина. — Не знаешь? Расскажу вечером.

— То страшная история, красноармеец Свиридов, — мрачно сказал Лесняк. — Нельзя ее на ночь. Мы и так травмированные. А тут кошмары пойдут, крик поднимется. Фрицы набегут, и нам полный капут. — Попросил вкрадчиво: — Ты, Нинок, лучше про царевну и семь богатырей расскажи. Хар-рошая сказка! Пусть будет: ты — царевна, мы — богатыри. У них ведь тоже бороды были.

В сторожке раздался дружный хохот красноармейцев. Смеялись охотно, постанывая от боли.

— Были богатыри, — вытерла выступившие слезы Нина, — были, да все вышли! Вон, самим смешно. Хлипкие вы очень. Вот гномы — куда ни шло. Сейчас я вам есть принесу. А потом будет сказка. Ты, Колюня, этого Лесняка больше слушай, он тут наговорит.

Когда они поели, Нина выполнила свое обещание. Рассказала, как невзлюбила мачеха свою падчерицу и выгнала ее в лес, как девочка нашла избушку, где стояли маленькие кроватки, а под каждой — пара крошечных туфелек. Там жили семь лесных веселых и добрых человечков — гномов. Они ходили на работу, а она готовила им еду, и гномы не могли нахвалиться ею:

— Славная и милая у нас хозяюшка! На всем свете такой не сыщешь! Ах как вкусно! Ай да мастерица наша Белоснежка!

— А про яблоко не надо, — перебил ее Лесняк. — Я боюсь. И Свиридову вредно.

— П-п-помолчи! — сказал Свиридов, и раненые его поддержали. Они слушали сказку тихо и серьезно, как дети, завороженные бесхитростным сюжетом и певучим, мягким голосом Нины.

— И вот прознала мачеха, — продолжала Нина, — что падчерице живется хорошо у гномов, и взяло ее черное зло. Изменила она свое обличье и пришла к избушке. Угостила румяным яблочком Белоснежку и исчезла. Девочка надкусила его и заснула глубоким сном — отравленное яблоко оказалось. Вернулись гномы с работы, видят: лежит их маленькая хозяюшка на траве и не дышит. Будили они ее, будили, а добудиться не смогли. Заплакали горько, положили Белоснежку в хрустальный гроб и каждый день приносили ей цветы. И вот однажды проезжал по лесу молодой принц, увидел на лужайке хрустальный гроб, а в нем — неописуемой красоты девушку. Снял он крышку, поцеловал ее в губы, и девушка вдруг проснулась. «Долго же я спала», — сказала Белоснежка…

— И была у них потом свадьба — по усам текло, а в рот не попало, — опять перебил ее Лесняк. — Нет, я не согласен в гномы. Тулеген, добрей меня! Я хочу принцем стать. Пойдешь за меня, Нинок?

— Балаболка, — прикрикнул на него Мезенцев, — мало тебя в детстве пороли! Не порть сказку, люди просят. Тоже мне, принц!

— Порезать можна, — поддержал его и Тулеген. — Рассказывай, Нина…

С этого дня лазарет ожил. Помогая друг другу, бойцы выбирались на лужайку перед сторожкой, грелись на солнышке и вели нескончаемые разговоры. Вспоминали довоенную жизнь, первые бои, гадали, как идет война, когда она наконец кончится. Лесняк старательно балагурил и больше по женской линии истории рассказывал. Мезенцев, шахтер из Донбасса, всегда прерывал его в моменты, когда даже братья Атаевы, до того почти безучастные к таким разговорам, начинали проявлять интерес. Лесняк крякал с досады, но не обижался.

— В общем, конец сами домысливайте, — говорил он и игриво подмигивал. — Мог бы досказать, так разве ж Иван даст? Не любит он женщин почему-то. Может, нецелованный еще? Хотя нет, он не такой. А спросите меня, почему я так думаю? Сказать, Вань?

— Ну, говори, — разрешал Мезенцев.

— Приметил я, какими ты глазами на нашу Белоснежку глядишь. Сам небось в принцы метишь?

— И в мыслях такого не было! — багровел от смущения Мезенцев. — Не похож на тебя, понял? Ох, дождешься, шваркну я тебя когда-нибудь. С непривычки не усидишь. Не трожь Нину!

— Не беленись, не беленись, — успокаивал Лесняк, нисколько не пугаясь его угрозы. — Мы же с тобой душа в душу жить должны. У тебя руки целые, у меня — ноги. Вместе одного бойца составляем, а ты — шваркну!

Он специально поддразнивал Мезенцева, все это видели и добродушно посмеивались.

— А Нину ты, брат, обижаешь, — весело блестя черными глазами, говорил Лесняк. — На нее заглядеться не грех. Некрасива, но принцесса. Огонь-девка!

— Иван тебе говорил — не понимаешь, да? — горячился Тулеген, подступая к Лесняку. — Меня понимай! Нина тебя о́жил. Нехорошо. И красивый она!

— Ожил, ожил, Тулеген, — вроде бы сдавался Лесняк. — И красивый. Шуток не понимаете. Да я за нашу Белоснежку душу выну! — И хитро ухмылялся: — А вот против правды пойти не могу. Хоть режьте меня на куски, а я скажу — хор-рошая девка кому-то достанется! И хозяюшка добрая, и ласковая небось.

— От шайтан! — крутил головой Тулеген, щурил глаза в улыбке. Братья, Дурды и Ашир, такие же худощавые, как и он, тоже крутили головами и щурились.

Грубоватые шутки Лесняка и перепалки по поводу их отвлекали красноармейцев от тоскливых мыслей. Правда, не надолго. Безвестие томило всех. А тут еще почти беспрерывный гул танковых и автомобильных двигателей явственно доносился с дороги, словно нарочно подчеркивая их бессилие.

— Прут и прут, окаянные, — с ненавистью ворчал Мезенцев, и квадратное лицо его каменело от злости, — конца-краю нет! Устроить бы им засаду! И откуда у них сил столько? Ведь от самой границы колошматили их почем зря. А им как слону щекотка!

— Ну, не скажи, — протестовал Лесняк. — Слона нашел! Пощекотали мы их здорово. Это еще фрицам аукнется, вот увидишь. Они этого сами еще не поняли. Как Наполеон.

— Т-т-танки у н-них, — объяснял Свиридов. — С-с-са-молеты.

— Брось, у нас этого добра тоже хватает, — басил Мезенцев. — Думаю я, братцы, что мы попали под их главный удар. Клином они только воткнулись, где у нас войск пожиже, вот и прорвались. А в других местах их, верно, назад за границу выперли. А это, видать, им подмога идет. Вот увидите: скоро им перекроют все, и окажутся фрицы в мешке.

— Стра-тег! — уважительно тянул Лесняк и быстро отскакивал от костра, потому что обидчивый Мезенцев тянулся к нему с кулаками. — Тебе бы, Вань, в маршалы, а?

При Нине бойцы старались не говорить о невеселых вещах. И без того у нее в глазах появился тревожный огонек, она похудела, беспокоясь о них, ища, чем прокормить выздоравливающих. Только ротный не придерживался этого правила — обсуждал все вопросы, не таясь от Нины. День ото дня все глубже становилась хмурая складка на его лбу. Он помогал Нине в ее продовольственных экспедициях, но понимал, что это не выход. Люди недоедают, надо бы сходить в ближайшую деревню за продуктами, а до нее добрых десять километров. Кто пойдет, если только он, братья Атаевы и еще Свиридов могут передвигаться, да и то до первого ветерка, как шутил Лесняк. А без хорошей кормежки им не окрепнуть, не уйти отсюда до осенних холодов. Оставаться же опасно: убежище их никуда не годилось. Рядом дорога, устроят фашисты ненароком привал — и бери голыми руками кадровых бойцов.

Опасения Ярославцева однажды подтвердились. Хорошо еще, что он организовал наблюдение, а то бы им крышка. Привала гитлеровцы не устраивали, просто что-то случилось у них с машиной, и колонна остановилась. Толпа фашистов выскочила на дорогу, разминая ноги. Часть солдат двинулась в лес по своим надобностям, громко гогоча и переговариваясь. Свиридов, бывший в охранении, подбежал к сторожке и слова не мог выговорить от волнения, но старший лейтенант догадался обо всем по его трясущимся губам и приказал уходить.

Дурды и Ашир нагрузились винтовками, Ярославцев вместе с Тулегеном подхватили на руки тяжелого Мезенцева и углубились в чащу, заняли там оборону. Затаились, припав к земле, следя из-за деревьев за врагами, прислушиваясь к чужой речи. Смертельно тревожились за Нину, которая ушла собирать грибы и могла при возвращении нарваться на гитлеровцев.

А те обнаружили избушку, насторожились, двое остановились у еще свежего костра, присыпанного немного Лесняком, и стали озираться вокруг, передвинув автоматы из-за спины на грудь. Что-то крикнули другим и направились было в сторожку, но резкие свистки с дороги остановили их. Они выпустили несколько длинных очередей в открытую дверь и, поминутно оглядываясь, побежали назад. Возобновившийся и стихший вскоре вдали рокот моторов возвестил об уходе колонны. Лесняк по приказу ротного сходил на разведку к дороге, убедился, что фашисты не оставили засады, и только тогда раненые покинули свое укрытие.

Когда Нина вернулась, все уже были на лужайке и делали вид, что ничего в ее отсутствие не случилось. На ее встревоженный вопрос, кто стрелял из автомата, Лесняк попытался было соврать, что это баловались на дороге, но ротный не позволил.

— Немцы здесь побывали, — сказал Ярославцев жестко. — Надо двигаться к своим.

— Ага, весь лес изгадили, — подтвердил Лесняк, пытаясь смягчить сообщение командира. — Поневоле уйдешь.

— Красноармеец Лесняк, помолчите! Значит, так. С рассветом я и те, кого вы разрешите мне взять с собой, пойдем в деревню. Добудем что-нибудь, подкормимся и через неделю тронемся к фронту. Хватит байки травить. Ясно, Кузнецова? Решайте.

— С вами пойдут братья Атаевы и я.

— Вы, Кузнецова, останетесь с Мезенцевым и Лесняком. Я возьму Свиридова, — внес поправку Ярославцев. — Если что, уходите в лес. Возвратимся — найдем. Все. Готовить оружие. Продукты сегодня не экономьте. Всем поесть как следует и отдыхать.

Но уснуть никто не мог. Предстоящая встреча со своими, ожидание новостей взбудоражили бойцов. Только Мезенцев и Лесняк лежали тихо, приунывшие, и завистливо прислушивались к оживленному разговору товарищей, не вмешиваясь в него.

Утром группа ушла, вынеся на траву, еще мокрую от росы, Мезенцева, чтобы не надрывалась Нина. Девушка расцеловала каждого, даже ротный, смущенно хмуря брови, подставил ей щеку. Нина заплакала, сразу став некрасивой, так как у нее мгновенно покраснел и распух нос.

— Дура девка, — пробормотал растроганный Тулеген. — Ночь придет — мы придем. Зачем слезы?

— Ладно, гномики, скорее возвращайтесь, — улыбнулась она сквозь слезы. — Только деревенских своим видом не распугайте. И не очень там нагружайтесь. Вы у меня еще совсем слабенькие.

— Табачком разживитесь, самосадиком у какого-нибудь дедка, — грустно попросил Лесняк.

Мезенцев мрачно молчал…

Они прошли почти половину пути, часто отдыхая, когда Тулеген, замыкавший цепочку «продотряда», как окрестил его ротный, насторожился. Сначала он подумал, что это трещат ветки под ногами товарищей, и остановился, чтобы проверить себя. Тревожно прислушался — и смуглое лицо его посерело.

— Командир, — позвал он негромко, все еще надеясь, что его подвел слух, — стреляют!

Ярославцев замер, повернулся. Все затаили дыхание. Нет, Тулеген не ошибся — едва слышные хлопки винтовочных выстрелов и автоматных очередей доносились с той стороны, где осталась Нина с ранеными.

— Черт! — зло вскрикнул старший лейтенант. — Как чуял! Назад!

И они побежали, забыв о непомерной тяжести винтовок, хрипло и натужно дыша, мокрые насквозь от пота, заливающего глаза, и Тулеген удивлялся, откуда у них брались силы. Чем ближе к сторожке, тем явственнее доносилась стрельба, и, видно, это прибавляло им сил — была надежда успеть на помощь товарищам и выручить их из беды. Но они опоздали: умолкли винтовочные выстрелы, потом прекратился и автоматный стрекот. Бойцы догадывались, что может означать эта тишина, но, уповая на чудо, еще прибавили шагу.

К лазарету подбирались осторожно. Залегли, изготовили оружие, а старший лейтенант Ярославцев пополз на разведку. Долго не было условного сигнала, и Тулеген, оставшийся за старшего, собрался уже идти сам, когда раздался отрывистый крик кукушки. Бойцы вскочили на ноги и бегом двинулись к сторожке. Выскочили на лужайку — и боль обожгла их сердца.

Там, прислонившись широкой спиной к дереву и уронив на плечо поникшую голову, сидел Мезенцев. Большие руки его крепко сжимали винтовку с раскрытым затвором. Мощная грудь была залита темной, уже засохшей кровью.

Поодаль, лицом вниз, лежала Нина. Слабый ветерок шевелил ее белокурые волосы, а по загорелым ногам бегали, деловито вытянувшись в цепочку, муравьи. Поперек спины гимнастерка была вспорота автоматной очередью, сделанной, видимо, с близкого расстояния.

Тулеген вспомнил утреннее прощание, и у него защипало в носу. Но он удержался, сглотнул сухой ком, подкативший к горлу. За дни боев он свыкся с тем, что каждую минуту, каждый час теряет товарищей. Отчаяние, охватывавшее его, когда на глазах погибал друг, тут же переходило в злость, и тут же, в этой же атаке, он находил ей отдушину, смертью отвечая на смерть. А сейчас, когда за месяц лазаретной жизни он отвык от вида смерти, не было выхода его отчаянию. И все же Тулеген не поддался ему, сдержал слезы. И еще была надежда, что жив Лесняк. Может, Нина послала его за ними, за помощью?

Он тщательно обшарил, взглядом все окрест, но нет, Лесняка нигде не было видно. Тулеген вопросительно посмотрел на старшего лейтенанта Ярославцева. Ротный сидел на приступке сторожки, обхватив голову руками, раскачивался всем корпусом из стороны в сторону, словно баюкая боль, ломившую зубы, и невнятно бормотал:

— Жрать ему захотелось! За жратву отдал ребят! Нина спасла, а ты не сберег! Недотепа ты, недотепа!

Он ругал себя последними словами, и рыдания, как кашель, сотрясали его тело. Солдаты стояли рядом, растерянно глядя на убитых, на плачущего Ярославцева. Они не осуждали командира за внезапную слабость: ему было труднее всех, бойцы это понимали. Они полагались на него, а он мог надеяться только на себя, принимая решения. Теперь ему казалось, что он ошибся, и ошибка эта была еще трагичнее, потому что — как он ни скрывал от всех свои настоящие чувства к Белоснежке, все это знали — командир любил Нину.

— Командир, — осторожно тронул его за плечо Тулеген. — Лесняк нет. Живой, может?

— Что? — очнулся старший лейтенант и мутно посмотрел на него. — А-а-а… — понял он наконец вопрос, отрицательно мотнул головой и вяло показал в сторону дороги.

Тулеген пошел туда, увидел Лесняка и тут понял, что случилось в их отсутствие и почему клял себя ротный. Видно, вчерашние фрицы сообщили своим о сторожке, и тыловое охранение получило приказ прочесать лес. Как же они могли не сообразить? Надо было найти другое укрытие, еще вчера унести подальше ноги с этого опасного места!

Лесняк поздно заметил гитлеровцев — они подошли с другой стороны, не от дороги. Побежал предупредить, но не успел: очередь срезала его на бегу. Но он еще был жив и полз, отталкиваясь перебитыми ногами, оставляя на траве расползающийся кровавый след. Мезенцев и Нина не смогли уйти, застигнутые врасплох, и приняли неравный бой.

— И не п-п-придет п-п-принц, и не ож-ж-живет Белоснежка, — сказал, напрягаясь лицом, Свиридов, стоявший рядом с Тулегеном.

Тот удивленно посмотрел на него — Свиридов всерьез поверил в сказку, рассказанную Ниной…

— Вот и весь сказка, — сказал Тулеген Атаев. — Схоронил мы их около сторожка и пошли опять в деревня. А ее фашист сжег. Зря ходили. Зря ребят положили. Старший лейтенант совсем грустный стал. Пошли к фронт. Кой-как дошли. Старший лейтенант совсем черный сделался. Приказал нам бежать, а сам стрелял из пулемет — мы его с Дурды и Ангар у фриц отбили. Мы не хотел бежать — мы пулеметчики, говорим, а он как закричит: «Приказ!» Ну, побежали. Свиридова стрелил фашист — неживой его принесли. Командир не побежал. Я ночью ходил, принес — тоже неживой. Схоронили обоих. А мы одни остался…

— Сначала к командиру и к Коля поедем, потом в лес — к Белоснежка и Ваня с Петя, да? — сказал он братьям. Те согласно кивнули.

— Тридцать лет. Отметить нада, — объяснил Тулеген. — Раньше нада, однако не мог. Дела много. Стыдна, конечна. Слушай, курев у тебя есть?

Я поспешно достал пачку и протянул старикам. Они закурили, жадно затягиваясь, зачем-то пряча сигареты в кулак, как на фронте или на ветру, и отрешенно смотрели в окно.

— Хороший, душевный сказка Нина сказал. Мы потом книжка нашли, мастеру показали. Он крышка сделал, — вдруг сказал один из них, кивая в сторону ниши, где лежало мраморное надгробие. — Хороший мастер, да?

— Хороший, — согласился я.

Эту сказку я услышал летом сорок первого, как и они. Мы жили с матерью в Барнауле, далеко от войны. И во всех сказках, которые я узнал тогда, были счастливые концы, как и потом, в детском кино, где «наши» всегда успевали спасти любимых героев. Нас щадили, берегли. Как щадили, наверное, когда-то этих старичков, бывших в гражданскую войну детьми и пришедших в Отечественную с чистой душой и непосредственностью, отчего была свята их ненависть к врагу и беспощадна месть за поруганную сказку, которую они оживили.

— Ваша станция, молодой человек! — объявил проводник, заглянув в купе и прервав мои размышления. — А почему здесь курят? Что за безобразие? Пожилые люди, а какой пример молодому человеку показывают, а?

Мои попутчики отчаянно смутились, пробормотали извинения и поспешили погасить сигареты. А я быстро собрался и распрощался с ними, едва успев выскочить на перрон.

Поезд тронулся, и в окне проплыли три старика с бородками гномов, обрамлявшими их грустные морщинистые лица. Они поехали дальше. Через всю страну, на запад. В сказку лета сорок первого года.

 

НАДЕЖДА

Рассказ

#img_7.jpeg

Литовцеву надо было только поднять руку и постучать в дверь. В дверь, на которой мелом выведено число «17». Потом шагнуть через порог, войти в комнату и сказать незнакомой женщине:

— Вы его не ждите, Стеша. Петра нет. Я точно знаю, что его нет…

Войти и убить надежду — нет, это выше его сил. Это слишком жестоко — отнять у женщины последнее, что еще у нее оставалось: ожидание и надежду, что Петр, быть может, жив, что он отыщется, ее муж, как уже находились сотни других без вести пропавших.

Войти и увидеть, как плачет навзрыд женщина? Нет, он и так еле заставил себя приехать в этот городок, найти улицу и дом, подняться на второй этаж, подойти к двери, за которой живет семья его погибшего друга. А на последний шаг решимости не хватало.

Черствая, жестокая война, в которой он научился, когда нужно, каменеть сердцем, чтобы победить и выжить, закончилась два года назад. Радость победы и мирные дни размягчили душу, и теперь он, фронтовик, боялся женских слез, боялся упреков, боялся сказать просто правду. Ведь он никогда не был трусом — первым поднимался в атаки, навстречу смертельному горячему свинцу, первым выходил из строя, когда требовались добровольцы на рискованное дело. Он хладнокровно лежал в окопе, по которому ездил взад-вперед фашистский танк, заживо втаптывая в землю его, русского солдата, и при этом не испытывал ничего, кроме бешеной злости — «пусть только сползет, гадина, я ему устрою». И «устроил»: выкарабкавшись из засыпанного окопа, полуоглохший, полузадохшийся от выхлопных газов, подорвал танк сзади.

А вот сейчас он боялся. Может, этот страх — следствие последней контузии, из-за которой он долго провалялся в госпитале и только через два года после войны смог прийти сюда, чтобы выполнить последнюю волю Петра? И слабость, внезапно охватившая его здесь, на лестничной площадке, вызвана только ею? Или он просто-напросто робеет перед Стешей, боится вопроса, который если не вслух прозвучит, так в ее взгляде обязательно будет: почему погиб Петр, а не ты, Сергей Литовцев?! А что он ей может сказать в свое оправдание? Тем более что и сам испытывал какое-то чувство вины за то, что случилось тогда на мосту.

Да, нашел, в чем причина. Это чувство вины и налило тяжестью руки, и потому ему так трудно было постучать в дверь. Конечно, он виноват в том, что не Петр стоит сейчас перед дверью своей квартиры! Так что самое разумное, что он может сейчас сделать, — это уйти и не морочить голову ни себе, ни людям. Стеша получила, наверное, похоронную, и ни к чему бередить ее старую рану…

Литовцев уже повернулся, чтобы уйти, но в памяти всплыли слова Петра, и он остановился. Сергей будто перенесся на мгновение в ту дождливую ночь и явственно услышал шепот друга, даже почувствовал его теплое дыхание у своего уха, как тогда: «Не забыл наш договор? Если случится что, разыщи моих… Адресок только запомни: Первомайская, тридцать один, квартира семнадцать. Спросишь Стешу. Ну, скажешь там, что и как. Мол, наказывал ей парня вырастить хорошим человеком. Ну и все такое прочее. — И засмеялся тихонько: — Парня, говорю, а сам не знаю, кого она родила. Я-то уходил, когда Стеша беременной была… — И добавил мечтательно: — А хорошо бы, если бы парня, правда? Хотя откуда тебе, зеленому, такие вещи понять! Ладно, ты, главное, адресок не забудь!»

Сергей машинально кивнул головой. Петр не давал отсрочки. Его слова торопили, не разрешали малодушничать. Но все равно он просто физически не может подойти к двери. Надо же хоть немножко успокоиться.

Он присел на выщербленные ступеньки лестницы, достал сбившийся в ком носовой платок и стал тереть вспотевшие ладони. Потом закурил, жадно затягиваясь терпким и горьким дымом папиросы. Больно уж нервным он сделался из-за этой проклятой контузии. Ну какая такая его вина в гибели Иваницкого? Что он на себя напраслину-то возводит? Нельзя искать в той ночи виновных. Так уж вышло, что кто-то из троих должен был погибнуть. Или все вместе. Петр сообразил это раньше всех. Вот как это было.

Их, Петра Иваницкого, Сергея Литовцева и Матвеича, опытного сержанта-минера, послали в тыл гитлеровцам, чтобы взорвать железнодорожный мост. Сутки пролежали они в кустарнике под моросящим осенним дождем, промокли до нитки, наблюдая за мостом, пытаясь разобраться в системе его охраны. А на следующую ночь Матвеич приказал начать операцию. Литовцев бесшумно снял часового, воткнув ему кинжал в горло, оттащил в сторону тело и, накинув на себя его плащ-палатку, стал мерно расхаживать по своему краю моста. А Петр и Матвеич потащили динамит на середину. В их распоряжении было вполне достаточно времени, чтобы успеть заложить взрывчатку. Но что-то там у них не заладилось, они долго провозились, а тут, как назло, фашистам вздумалось проверить посты. Караульные, направляющиеся к часовому, которого «сменил» Литовцев, заметили убегавших Петра и Матвеича. Фашисты сразу сообразили, в чем дело, открыли по ним отчаянную стрельбу и бросились к середине моста, чтобы оборвать провода, тянущиеся к заложенной взрывчатке. И тогда Петр вдруг повернул назад, крикнув сержанту и Литовцеву, чтобы они уходили и подрывали мост.

Спорить и раздумывать было некогда. Матвеич и Литовцев рванулись к кустам, на ходу разматывая провода, слыша за спиной яростную перестрелку. Торопясь, присоединили к батареям оголенные концы и ждали, все прислушиваясь к схватке на середине моста, надеясь, что Петру удастся уйти. Но там прогремели два гранатных взрыва — это Иваницкий использовал последний боезапас, — и все стихло. Больше ждать было нельзя, и Литовцев крутнул рукоятку. Огромный мост вздыбился над рекой, с оглушительным грохотом разламываясь пополам и медленно оседая в воду. С воем примчались невесть откуда взявшиеся дрезины, битком набитые гитлеровцами. Те начали прочесывать кустарник, и Сергей с Матвеичем с трудом ушли от погони…

Да, Иваницкий спас их обоих, пожертвовав собой. Но Петр ли, Матвеич или он — кто-то должен был остаться на мосту, чтобы задержать фашистов. Петр был к ним ближе…

А потом обязательно надо было соединить те провода и взорвать мост. Не он, так Матвеич повернул бы ту рукоятку, хотя на мосту остался Петр. Что поделаешь? Был приказ, и его следовало выполнить. Была война, и на ней погибают. Такое дело, Стеша.

Литовцев поднялся, притоптал окурок и решительно постучал в дверь.

— Уж очень хрупкая Стеша была, царство ей небесное. Не чета Петру. Долго, бедная, мучилась, пока родила. Врач сказывал: посмотрела в последний раз на сыночка, попросила назвать его по отцу — Петром, стало быть — и наказала бабке, матери своей, внука передать. И угасла тихохонько. А откуда ей знать, сердешной, что матушкин дом прямым попаданием-то?.. Я сама, милый, ходила справляться, не отдадут ли дите мне. Обещать-то обещали, да тут вакуация. Анчихрист пришел. Так и не знаю, где маленький-то, — рассказывала Литовцеву соседка Иваницких, сухонькая старушка с темным, остроносеньким личиком. — А ты, сынок, извиняюсь, кем им приходишься? Али сродственником каким? Я-то вещички их берегу — все в целости. Заберешь, может?

Литовцев слушал ее и чувствовал, как отпускает напряжение, сковавшее его по рукам и ногам на лестничной клетке. Словно он сбросил с онемевших плеч вещмешок, набитый под самую завязку кусками тола, как тогда, перед мостом. И он возмутился: вот до чего очерствел, успокоился — оправдываться, видишь ли, не нужно! Горе-то какое, семьи не стало, а он!..

— Нет, мать, никакой я не родственник, — произнес он. — Вместе с Петром воевали. Нет у них родных. Оставь все себе.

— А куда мне на старости-то лет! — сказала старушка. — С собой в могилку не унесешь ведь. Если сынка Петра искать будешь да найдешь, забери имущество.

Вот что ему надо делать, старушка правильно подсказывает — надо искать. Должны же быть какие-то следы сына Иваницкого, человека, который спас ему жизнь.

Литовцев потушил папиросу о каблук и встал с шаткой табуретки:

— Покажешь, мать, где та больница? Может, там знают, где мальчишка?..

Дом младенцев стоял в глубине тополевого парка, в стороне от деревни. Литовцев медленно поднимался на пригорок, часто останавливаясь, чтобы успокоить гулко стучавшее сердце. Вот и конец его долгим поискам. Нашелся его неуловимый Петр Петрович. Целых два года писал во все концы, ездил сам, когда была возможность. Не терял надежды, хотя и приходила иногда успокоительная мысль: если ребенок жив-здоров, то без присмотра он не останется, пора прекратить эти поиски, устраивать свою жизнь. Институт надо заканчивать, семью создавать, не век же бобылем жить. Мать вон ворчит: ждала-ждала с войны, сердце ссохлось от тоски и страха, а он пропадает днями и месяцами. Нет бы остепениться, детей завести, понянчить ей хочется, побаловать…

Но все эти мысли уходили сразу, как только он вспоминал вздыбившийся над рекой мост, на котором остался Петр. А мог остаться и он.

И вот пришел вдруг ответ, что «разыскиваемый Вами Петр Петрович Иваницкий, 1942 года рождения, находится в Доме младенцев в деревне…». И, с трудом уговорив декана отпустить с лекций, он забежал на минутку домой предупредить мать и в тот же день уехал к объявившемуся сыну Петра.

Он дошел до ограды, открыл литую чугунную калитку и медленно пошел по песчаной дорожке к площадке, где играли дети.

Те, издалека заметив незнакомого, вскочили на ноги и маленькой пугливой толпой сгрудились возле воспитательницы. И только взгляды их, любопытно уставившиеся на Литовцева, да худенькие лица выражали такую надежду, что он почувствовал, как слезой перехватило горло. Он еще какие-то увертки придумывал! Нет, теперь он не имеет права обмануть ожидание хотя бы одного из малышей. В эти мгновения он понял, для чего столько времени искал сына Иваницкого: «Заберу! Заберу — и все тут! Будет матери внучонок».

Литовцев остановился и тихо — так вдруг сел голос — спросил:

— Петя Иваницкий здесь?

Белобрысый мальчуган лет семи отделился от ребячьей толпы и остановился перед ним, задрав голову и заложив за спину руки. Держался он независимо, хотя, как казалось Литовцеву, должен был бы робеть и радоваться нежданно привалившему счастью.

— А ты кто? Папа, да?

— Н-н… Собственно, да! — промямлил и поспешно поправился Литовцев, совершенно не подготовившийся к этому вопросу. — Так ты и есть Петя?

— Не-а, меня Колька зовут. А ты никакой не папа, — разоблачил его мальчуган, вминая пятку в песок. — Петькин папка давно нашелся и забрал его.

— То есть как нашелся?! — растерялся Литовцев, решив, что случилось чудо и Петр-старший остался жив тогда. С моста спрыгнул перед взрывом, успел отплыть. Парень-то он был могучий, кто там знает? Чего не бывает на свете…

— Дети, ну-ка погуляйте немного. Коля, не приставай к дяде, — сказала воспитательница, подходя к Литовцеву. — Петю Иваницкого забрали месяц назад в одну семью. Это мы так обычно говорим, что их родители отыскались, — объяснила она вполголоса. — А вы что, вправду его отец?

— Да нет, друг отца. Вместе воевали.

Литовцев почувствовал, как заныла старая рана на ноге. Никакого чуда не могло быть. Петр не мог спрыгнуть с моста до взрыва, ради которого остался там и держал фашистов подальше от взрывчатки, пока они с Матвеичем не добежали до укрытия.

— Тогда не стоит беспокоить мальчика, — посоветовала воспитательница. — Его очень хорошая семья усыновила, пусть живет.

— Пусть, — согласился Литовцев. — Только мне адрес нужен. И еще скажите, я мог бы этого шустрого Кольку с собой взять?

— Вы, пожалуйста, к директору пройдите, там вам все объяснят. Коля Цуканов, — позвала она, — иди-ка дядю проводи до кабинета директора. Ты там, кажется, частенько бывал, а? — сказала воспитательница, со значением посмотрев на Литовцева.

Тот понял, что́ она не сказала вслух, но решение менять не собирался. Этот независимый Колька ему сразу понравился. Мало ли кто на парня наябедничает.

Да и долг еще Иваницкому не отдан…

 

ДУБЛЕР

Рассказ

#img_8.jpeg

Вогнутые ажурные лопасти антенны локатора вот уже второй час вращались бесцельно. Посылаемый ими невидимый луч прощупывал ночное небо и, не находя препятствия, не отражался. И потому в круглой чаше экрана, над которой склонился рядовой Николай Ворсунов, оператор-дублер, было пусто. Лишь зеленые линии масштабных меток монотонно вычерчивали круги вслед за бегом антенны. И так же однообразно и усыпляюще тонко гудела аппаратура. От этого у Николая тяжелели веки, и он с трудом прогонял дрему, внимательно всматриваясь в экран. И только изредка завистливо косил взглядом вправо, откуда доносилось громкое сопение сержанта Ломакина. В полумраке не было видно, спит сержант или притворяется: вот, мол, дублер, какая тебе свобода предоставлена.

«Как же, свобода, — тоскливо думал Николай. — От Ломакина дождешься! Ходишь как пристегнутый к нему, шага не сделаешь самостоятельно. Так и зачахнешь в дублерах. Толку-то, что разрешил за экраном сидеть, — целей все равно нет. Если транспортные самолеты появятся, еще разрешит посопровождать их. А стоит показаться в зоне станций истребителю, так дублера и в сторону. Рано, мол, тебе. Конечно, Ломакин — основной оператор, с него спрос, случись что. Но сколько можно дублера в черном теле держать? На тренировках-то уже миллион раз, наверное, проводил скоростные цели, а на дежурстве нельзя?

Голову под топор, что Ломакин сейчас не спит. Такого еще не было, чтобы он заснул на дежурстве. Небось изучает меня, думает, что мне до него расти и расти. Не созрел, мол, овощ пока».

Сержант пошевелился в кресле, с хрустом потянулся и встал. Навис над экраном, отчего осветилось его немного грубоватое лицо.

— Ничего? — спросил он. — Пока пойду подымлю. Если что, зови.

Когда хлопнула дверь индикаторной кабины, вновь закупорив ее наглухо, ватно надавив на уши сжавшимся воздухом, Николай облегченно вздохнул. Хоть несколько минут побудет один, сможет расслабиться. И откуда у человека такая страсть поучать? Прямо ходячая совесть и сознательность. Это же надо — десять дней, как Ломакину отпуск объявили, а он не едет. Он, видите ли, из дублера еще оператора не сделал. А дома жена и ребенок ждут…

Размышляя, Николай ни на секунду не выпускал из виду экран — ведь шло боевое дежурство, не очень-то отвлечешься. И поэтому, когда в привычной монотонной картинке вдруг что-то изменилось, он сразу встрепенулся. Быстро сообразил, что луч локатора наконец наткнулся на летящий самолет и, отразившись от него, вспыхнул на краю чаши экрана зеленой дужкой. Цель! Все, началась работа.

Еще не успела погаснуть отметка от цели, а Николай уже определил ее местонахождение.

— «Сирена-один», я «Сирена-два»! — вызвал он на связь командный пункт.

— Я «Сирена-один», — отозвался дежурный планшетист.

— Цель ноль первая… — сообщил ему координаты самолета дублер.

Зеленоватое пятно, точно сонная муха, медленно ползло по экрану вверх, и Николай, тоже не торопясь, установил по его величине и скорости, что в зону обзора радиолокационной станции попала группа транспортных самолетов, или, как их по-свойски называют операторы, «лаптей». Работа предстояла нехлопотная. Никаких тебе поединков, напряжения, как бывало на тренировках. Там Ломакин при помощи электронного имитатора создавал на экране просто невозможную обстановку — масса самолетов, и все идут с разных направлений, и все маневрируют, прячась от всевидящего ока локатора, исчезая и опять неожиданно возникая. Такие дуэли приходилось вести с этим изворотливым и хитрым «противником», что Николай поначалу терялся, хотя сержант не вдруг, а день ото дня усложнял обстановку. И дублер, подчиняясь его негромкому спокойному голосу, подавлял растерянность, напрягал волю и считывал цели, управлял локатором, стараясь не выпустить их. К концу занятия гимнастерка его вымокала до нитки от пота, а выходил он из кабины на подгибающихся от слабости ногах.

Ну и зачем это было надо? В жизни все не так, товарищ сержант. Проще, намного проще. И выматываться ни к чему. Сиди и работай спокойно.

Николай чуть ослабил яркость масштабной развертки, чтобы не уставали глаза — так цель была лучше видна, — и почувствовал, как мгновенно выступила испарина на лбу. Ах ты, черт! Размяк… Легкая цель! И чуть не влип — с минуту сопровождает группу и только сейчас заметил, что в хвост ей пристроился истребитель!

Ладно, а зачем, спрашивается, высотному, скоростному самолету ползти по-черепашьи и на такой высоте? Прячется, голубчик. Хочет под прикрытием «лаптей» подобраться к объекту? А там рванет так, что только его и видели. Поздно ловить будет. Хитер, серый волк. Но и рядового Ворсунова тоже голыми руками не возьмешь — Ломакин ему почище загадки загадывал. Минута — это пустяки. Главное, что увидел все-таки. Явно контрольная цель, чему же еще быть? Сейчас позовем Ломакина, он спец по КЦ. Живо тебя, голубчика, на чистую воду выведет…

Хотя почему, собственно, он должен звать сержанта? Трусишь, что без него не справишься? Сам просишь, чтобы на помочах поводили маленько. А зачем плакался только что? «Не допущают, зажимают…» Нет сержанта — сам трудись! Пусть себе Ломакин курит на здоровье. Сработаешь не хуже его. Пожалуйста, сейчас ты это покажешь. Явится сержант, а ты ему доклад — так, мол, и так, КЦ проведена без провалов.

Решение принято, но в душе Николай побаивался. Запросто ведь попадет от Ломакина за самовольство. А, была не была! Победителей не судят.

И Николай немного охрипшим от волнения голосом, передал на командный пункт данные по контрольной цели. В этот момент в спину толкнулся прохладный воздух — вернулся сержант. Николай мысленно втянул голову в плечи, сжался в комок — сейчас Ломакин предложит уступить место ему и сам сядет за экран.

Но тот постоял сзади молча, тепло посопел в ухо, разглядывая чашу индикатора, и, к изумлению дублера, пролез на свое прежнее место. Николай возликовал.

Вот она, теперь можно сказать, настоящая свобода! Наконец-то пришла, долгожданная! Исчезло ощущение, постоянно преследовавшее Николая, будто на поясном ремне все время лежит рука сержанта, готовая в любую минуту поддержать дублера, если тот вдруг споткнется. Это впечатление осталось от первого занятия по физподготовке, когда Николай только что начинал службу, и с той поры не покидало его. Тогда он никак не мог перепрыгнуть через «коня» — один из всего отделения. Ломакин посмотрел-посмотрел, как раз за разом седлает новичок дерматиновую спину снаряда, недовольно поморщился и не вытерпел:

— Эх, мужчина! Ну-ка, давайте последнюю попытку.

Николай с тоской оглянулся на улыбающихся товарищей, словно ища сочувствия, и побежал, решив: будь что будет, ушибется, а перемахнет через этого проклятущего «коня». Но через секунду он опять лежал на «коне», судорожно обняв его остов.

— Будет! — отрезал сержант. — Так мы долго провозимся. Марш на исходный рубеж. Вперед!

В тот момент, когда Николай искал уже, по обыкновению, за что бы схватиться, сержант подтолкнул его и помог перебросить тело через снаряд. Николай зарылся в опилки.

— Еще! — потребовал Ломакин, понимая, что его подчиненному надо одолеть страх.

Николай, забыв обо всем на свете, вне себя от обиды, рванулся к снаряду, перепрыгнул через него и даже ухитрился приземлиться на ноги.

— Ничего! — оценил сержант, и взгляд его потеплел. Самолюбие новичка ему понравилось. — Повторите. Ноги сведите, распрямите в коленях, чтобы парить орлом над снарядом…

Воспоминание вспыхнуло на миг и снова угасло. Ну, теперь держись, Ворсунов, показывай класс. А если и после этого Ломакин оставит дублером, тогда прямым ходом топай к командиру взвода или даже к ротному. Пусть они решают. Ну ладно, что делить шкуру неубитого медведя? Где ты там, голубчик? Тоже мне хитрец нашелся, скажите на милость!

Немного отстав от группы, истребитель все так же висел у нее на хвосте. Николай внимательно следил и после двух-трех оборотов антенны передавал координаты планшетисту командного пункта. И вот уже с ближайшего аэродрома поднялся истребитель-перехватчик: Николай увидел, как появилась отметка от него и как стремительно она перемещалась по экрану, перерезая путь самолетам. Несколько минут — и истребитель отсечет контрольную цель, расправится с ней по всем правилам. «Вот так мы работаем!»

Николай бросил торжествующий взгляд в угол, где сидел сержант Ломакин, затем на экран. И обомлел: чуть заметная дужка от КЦ исчезла, точно ее никогда и не было! Он усилил яркость — «лапти» и спешащий к ним перехватчик налились зеленым светом, аж глаза резануло, а «нарушителя» не было. Этого еще не хватало! Вот беда. Что же случилось?

Быстро представил себе, что могло произойти. Понятно — самолет отделился от группы и начал делать маневр. Или вверх взмыл, или спикировал.

Николаю надо было немного подождать, пока не закончится маневр, а он в растерянности резко повернул регулятор, наклоном антенны послав луч вниз, вдогонку за пропавшим истребителем. Экран тут же покрылся крупными кляксами, потому что луч уперся в вершины гор. Слишком большой наклон!

Дублер чертыхнулся про себя и поспешно крутнул ручку регулятора обратно. И опять перестарался, много усилия приложил, точно дергал рычаг трактора, который он водил в совхозе до армии. Экран стал девственно чист — даже транспортников не видно.

— Не торопись, — изрек из своего угла сержант Ломакин.

«Будто не знаю! — мысленно огрызнулся Николай. — Но хорош: чего, спрашивается, заметался? Плавнее надо. Эх, руки бы тебе, дублер, пообрывать! За такое обращение с аппаратурой».

Он опять изменил наклон антенны, но теперь плавнее, осторожнее. И все вернулось на свои места: по-прежнему сонно ползут тихоходы-транспортники, и все так же торопится им наперерез перехватчик — совсем уже близко подобрался. А КЦ точно корова языком слизнула. Николай тщательно осмотрел экран — безрезультатно. Отметки от истребителя нет. Что за ерунда, не мог же он раствориться в воздухе?

Вот тебе и легкая цель! Ищи теперь. И привет сержантскому отпуску — надо было Ломакину вовремя ехать. А теперь еще бабка надвое сказала — отпустят ли? За провал в сопровождении КЦ по головке не погладят, возьмут Ломакина в переделку. «Так это вы, товарищ сержант, контрольную цель проморгали? Как же это вы оплошали, а? Ведь КЦ, для того она и пускается, чтобы проверить, как боевое дежурство несут. А, это не вы КЦ вели? Вот оно что! Доверили ответственную работу дублеру? Кто разрешил? Вы лично? Ну-ну. Видно, поторопились мы с отпуском». И все тут. Никуда Ломакин не поедет.

А вдруг это вовсе не КЦ, а самый натуральный нарушитель воздушной границы? Вот будет дело! Это посерьезнее, чем отпуск сержанта.

От такой мысли Николаю стало не по себе, и он окончательно растерялся. Что еще можно предпринять? Где искать пропавший истребитель? Все из головы вылетело, что Ломакин про такие ситуации рассказывал. А может, такого на тренировках не встречалось?

Он лихорадочно перебирал в памяти проигранные с Ломакиным варианты — нет, кажется, ничего подобного не было. Как поступить?

Дублер бездумно щелкал переключателем, укрупняя то один, то другой участок обзора, передавал местонахождение других самолетов, ожидая, что вот-вот оперативный дежурный спросит, куда девался контрольный. Он надеялся, что сержант Ломакин не выдержит, погонит его от экрана и сам исправит ошибку. Лучше уж так, чем запороть боевую работу. Правда, тогда-то он уже точно поседеет в дублерах — Ломакин не скоро предоставит такую возможность, как сейчас. Но другого выхода нет, ничего не попишешь.

Но сержант Ломакин даже не пошевелился после той реплики о спешке. Точно прирос к своему креслу. И вроде бы нисколько не интересовался происходящим. Мол, выкручивайся, дублер, как знаешь, а на меня не надейся. Но уж пощады не жди!

«Рассчитывает небось, что я сам руки вверх подниму и распишусь в собственной немощи. Ну нет, такого не будет! Попробуем-ка еще раз сами разобраться, куда эта проклятая цель подевалась? Может, она в землю врезалась? Чем черт не шутит — вдруг авария случилась? А я себя ногами топчу… Фу ты, чушь какая-то лезет!»

Николай злился на свое бессилие, но все же искал. Сантиметр за сантиметром прощупывал взглядом экран, надеясь на чудо. Но чуда не происходило, и решимость его быстро убывала. Ведь поиск исчезнувшей цели слишком уж затянулся. Даже сержанту изменила выдержка — вон украдкой посматривает на часы. Ага, заело?

Николай ошибался, думая, что сержант Ломакин безразлично относится к его метаниям. С самого начала работы он был в напряжении, в готовности помочь дублеру в любую секунду. Но провал в сопровождении цели пока намного меньше нормы, и можно было еще подождать. «Неужели Николай не догадается, что произошло в воздухе? Ведь я ж его на такой же ситуации тренировал. Забыл, что ли?» — думал сержант и следил за бегом секундной стрелки. Он слышал четкие доклады дублера и удивлялся его выдержке: «Ишь ты, научился держать себя в руках. Виду не подает, что плохо ему. А у самого сердце в пятках, наверное. Самолюбив, чертенок! Ну, дальше давай. Подумай, вспомни, представь себя на месте летчика!

А Николай готов был взвыть от досады. В наушниках уже бился требовательный голос оперативного дежурного, взявшего связь на себя: «Почему не передаете цель ноль вторую? Где цель?»

Сам бы хотел знать! Позвать Ломакина, что ли? Хватит в жмурки играть. Видно, и впрямь рановато тебе, рядовой Ворсунов, в операторы. Правильно сержант делает, что не доверяет! Поделом.

Он повернул голову к сержанту и уже собрался было попросить о помощи, но прикусил язык, встретив, как ему показалось, насмешливый взгляд Ломакина. И сразу успокоился. Успеет сдаться. Неужели он ничему не научился? Не может быть! Нужно просто успокоиться и не метаться без толку. Подумать немного. Какая бы скорость ни была у истребителя, он не мог за это время уйти из зоны, просматриваемой локатором. И значит… Ах ты, голова садовая! Как же это он раньше не догадался!

У Николая даже ладони зачесались от злости: истребитель висел на хвосте группы транспортников как ни в чем не бывало. Видно, сразу после маневра пристроился. Точно летчик рассчитал, что оператор станет искать его где угодно, но только не на прежнем месте. Обвел вокруг пальца, как мальчишку. Ловко, ничего не скажешь! Ну, а он-то куда смотрел? Легкая цель! Семечки! Бога за бороду схватил! Дублер и есть дублер. Как же, допустят тебя к самостоятельному дежурству — держи карман шире! Ну и хватит посторонних мыслей. Гляди сейчас в оба, а то опять обманет.

— Координаты ноль второй те же, что и у ноль первой, — ответил он оперативному дежурному, и на связь опять вышел планшетист.

Минуты через две Николай увидел, как перехватчик начал заходить в хвост «лаптям» и КЦ, неумолимо настигая их. Ноль вторая отошла от группы, сманеврировала и исчезла, как в первый раз. Но на этот раз дублер хладнокровно выждал, когда опять появится тоненькая зеленая дужка. И только она вспыхнула, только Николай сообщил о ней — и тотчас отметки от перехватчика и КЦ слились. Все, наигрались!

Он провел оба самолета до выхода из зоны станции, не забывая о транспортниках. Наконец и они уползли, и экран опустел. Николай расправил закаменевшие плечи, прикрыл на мгновение заболевшие от напряжения глаза, глубоко, с наслаждением вдохнул тепловатый, пахнущий нагретой канифолью воздух. Хорошо, что хорошо кончается. Теперь, если провал в сопровождении КЦ окажется небольшим, все останется без последствий и сержанту не попадет за излишнее доверие к дублеру. Да, вымотала его эта КЦ! А ведь ничего сложного и не было. Эх ты, шапкозакидатель!..

Сержант Ломакин тоже сидел опустошенный. Нелегко далась ему эта неподвижность. Есть же и у него нервы! Между прочим, не железные. Горяч больно дублер. Умеет работать, но горяч. Мог бы вообще без провала цель провести, если бы не суетился зря. Надо еще тренировать. Но ведь и домой хочется — сил никаких нет! А как его оставить одного? Вдруг опять что-нибудь забудет и напортачит?..

Тишину кабины разорвал пронзительный телефонный звонок. Ломакин протянул руку к трубке. Говорил командир роты, и Николаю тоже было все слышно:

— Кто работал на контрольной? — спросил капитан.

У Николая сердце оборвалось: «Ну, сейчас задаст перцу!»

— Рядовой Ворсунов. Как мы с вами договаривались, — пробасил в ответ Ломакин.

«Ах, вон что! — удивленно подумал Николай. — Такая, значит, была свобода? А я-то думал…»

— Неплохо. Провал небольшой. Меньше нормы. Но и цель трудная. Простенько, но хитро. Вы не подсказывали?

— Нет.

— Ну что ж, поздравляю. Хорошего оператора вырастили, Ломакин. Молодец! Завтра отдадим приказ, пусть дежурит самостоятельно. А вы с утра, после смены, можете в отпуск оформляться. Как раз к поезду поспеете.

Николай внимательно смотрел на экран индикатора, но предвкушал утреннее построение, на котором командир роты объявит приказ. И успел еще подумать, что обижаться на сержанта ему нечего. Если разобраться, так не очень-то он засиделся в дублерах. И это благодаря Ломакину.

— Товарищ капитан, — Ломакин запнулся, помолчал немного, раздумывая. А Николай опять замер, предчувствуя, что радовался он, кажется, преждевременно. — Товарищ капитан, если разрешите, я с Ворсуновым еще подежурю.

— Ага, значит была все-таки ошибка? — спросил ротный.

— Не очень большая. Просто мог он и без провала провести КЦ. Подзабыл кое-что Ворсунов. Надо нам еще позаниматься, если позволите.

— Ну смотрите, вам виднее, — тоже после паузы сказал капитан и дал отбой.

Все правильно, подумал Николай. Ошибся — получай! Ломакин такое не прощает. И дуться за это не стоит — сам ведь виноват. Будешь умнее в следующий раз. Но хотя и правильно Николай оценил решение сержанта, радости как не бывало. Правда, ощущение, что рука Ломакина крепко держит его поясной ремень, как тогда на физподготовке, — это ощущение уже не вернулось.

 

МАРШ-БРОСОК

Рассказ

#img_9.jpeg

И привиделся сержанту Ивану Коржеву сон из детства. Будто бы Генка Семенов, деревенский дружок — дверь в дверь с ним жили, — потащил его с собой на рыбалку. Поднялись они ни свет ни заря, потому что от их деревни до озера было далеко, а самый-самый клев, как доказывал Генка, только на рассвете и бывает, когда рыба, проснувшись, хватает с голодухи что ни попадет. Взяли они удочки, жестянки с ленивыми толстыми червями, которых наковыряли за сараем еще с вечера, и пошли. Иван, точно наяву, почувствовал ступнями босых ног скользкий холод росы и зябко поежился.

Потом, чтобы согреться, они помчались наперегонки, и Иван, как и случилось на самом деле, сорвался с обрыва. Только во сне он летел вниз долго, совсем не так, как тогда. Медленно и неотвратимо падал, ощущая жуткую леденящую пустоту в груди. Правда, удара о землю, такого, что исчезло дыхание и он, как рыба, выброшенная на берег, долго и бесцельно хватал ртом желанный воздух, пока внутри что-то не отпустило, — такого удара теперь не последовало. Но боль была. Не горячая, пронзительная, от которой хотелось криком достать до деревни, чтобы прибежала мать, а приглушенная, далекая, точно отголосок, воспоминание той боли. Впрочем, ни сейчас, ни тогда он не издал ни звука, боясь, что Генка станет ругать его за испорченную рыбалку, за то, что связался с этаким недотепой, сиганувшим ни с того ни с сего в глубокий овраг. Ведь Генка, хоть и был на класс младше Ивана, верховодил в их мальчишеской дружбе. Но Генка перепугался не меньше его. Скатился вниз по оврагу, залепетал: «Вань, ты чего? Не больно ушибся?» Увидев кровь и вывернутую ногу, побелел. И начал торопливо перевязывать своей рубахой, приговаривая: «Вань, ты потерпи. Ничё! Счас я тебя мамке доставлю. Залечит — будто не было». Потом поднял Ивана на руки и понес назад в деревню. Ни разу не передохнул за дорогу — худенький паренек был, но жилистый. И все же у самой околицы оступился и, не удержавшись, упал. И опять Иван целую вечность проваливался в какую-то черную пропасть. А когда вынырнул из забытья, увидел близко склонившееся к нему лицо Генки, красное, взмокшее от пота, и его расширившиеся от испуга зеленые с желтыми лучиками глаза. Он тормошил Ивана за плечо и говорил совсем не к месту и почему-то с угрозой:

— Запомним, товарищ сержант! Запомним! Запомним!

Потом еще раз, теперь сильнее, его дернули за плечо и сказали уже другим, не Генкиным, голосом:

— Товарищ сержант, а товарищ сержант! Тревога!

Иван выскочил из сна, как из проруби. В следующий миг он уже танцевал на одной ноге, пытаясь другой попасть в штанину галифе и досадуя на себя за то, что проспал даже рев сирены. Краем глаза он успел заметить, что соседняя кровать пуста. Ее хозяина Генки Семенова, с которым судьба свела Ивана и в армии, уже не было в спальном помещении.

«Начал выполнять обещание. Сам собрался, а меня не разбудил. Друг детства! Ну-ну, — думал Иван, торопливо натягивая сапоги. — А я про него оправдательные сны смотрю. Тревога все-таки. Мог бы личные обиды забыть. Ладно, Гена, запомним и мы».

На ходу застегивая пуговицы, Иван вскочил в оружейную комнату, выхватил из деревянной стойки пирамиды свой автомат, выдернул из нижнего ящика противогаз, забросил за спину вещмешок с притороченной скаткой шинели и побежал к выходу из казармы.

— Построение на плацу! — крикнул ему вдогонку дневальный по роте.

«Почему на плацу? Что еще за новости? — всполошился Иван, собравшийся было мчаться, как обычно, в автопарк, откуда они выезжали на боевых машинах прямо на пункт сбора. — Что там еще стряслось?»

Только сейчас тревога по-настоящему охватила его. До этой команды Иван действовал механически, по привычке, укоренившейся в нем за полтора года службы, за десятки таких же вот внезапных ночных тревог. Все они были похожими одна на другую. И стали для Ивана совершенно обычным явлением, как построение на утренний осмотр или на вечернюю поверку. А тут что-то не то…

Он прибавил шагу, обгоняя темные фигуры бегущих солдат, торопясь узнать разгадку столь странного приказа. Вопрос сидел теперь в нем, точно заноза. А ответа он не знал. Только мог предположить: вдруг тревога настоящая, боевая? Иван готовился к ней с тех пор, как надел военную форму, не исключая, что может наступить и такой час, когда от него понадобится все, чему он научился здесь, в армии, и чему обучал свое отделение. И сейчас, считая, что смена места сбора по тревоге связана с чем-то очень серьезным, прикидывал мысленно, кто из его солдат подготовлен к такому испытанию. Иван беспокоился только за двоих новобранцев, прибывших в отделение всего два месяца назад, — рядовых Чудинова и Гопанюка. Им бы еще с месячишко позаниматься, хотя бы на ротных учениях побывать. О Генке Семенове он не подумал, хотя тот тоже был в армии без году неделя — из весеннего пополнения. Но это же Генка! Он за эти два месяца старослужащих догнал.

Иван строил отделение, придирчиво проверяя, все ли снаряжение солдаты забрали из казармы и ладно ли пригнали его на себе, а сам беспокойно вглядывался в белеющие в темноте лица своих подчиненных, тревожась за ребят, как наседка, готовый принять их под свою защиту от возможной опасности. Он чувствовал себя сейчас намного взрослее их, хотя был старше на самую малость: на каких-нибудь несколько месяцев, от силы — на год. И лишь в ту минуту, когда командир батальона начал читать боевой приказ, подсвечивая себе карманным фонариком, на сердце у Ивана полегчало. Ничего особенного не случилось: обычная учебная тревога. Условный «противник» высадил десант, а их батальону предстояло уничтожить его, выйдя через лес к нему в тыл. Бронетранспортеры там не пройдут, а в обход долго, — значит, надо совершить марш-бросок. Можно идти, можно бежать — это не кросс, но кровь из носу, а быть на месте ко времени, указанному комбатом.

Иван даже немного развеселился оттого, что страхи его оказались напрасными, и еще потому, что вспомнил, как вчера перед отбоем Генка Семенов пытался увильнуть от воскресного трехкилометрового кросса. Сейчас хочет или не хочет, а побежит все шесть километров с полной выкладкой. Так-то вот, Гена, лучший друг детства! Побежишь как миленький. Тут уж никто тебя ни по дружбе, ни по службе не освободит.

— Больные есть? — спросил комбат.

— В санчасти больные! — озорно выкрикнул кто-то из строя. Остальные сдержанно засмеялись.

— Отставить разговоры! — нестрого одернул шутника командир батальона. — Командиры рот, выводите подразделения на свои маршруты. В пять ноль-ноль жду докладов о прибытии в район сосредоточения. Все, время пошло!

Бархатная чернота неба незаметно переходила у горизонта в густой синий цвет. Но в лесу еще было темно. Рота бежала по узкой тропинке, вытянувшись в длинную цепочку. Замыкало ее отделение сержанта Коржева. Иван построил его, как собирался это сделать на воскресном кроссе. Впереди Семенов, замыкающим он сам. А в середину поставил рядовых Чудинова и Гопанюка — бегали они пока слабовато, хотя и одного призыва с Семеновым, но с Генкой никто, кроме Ивана, не смог бы тягаться. Чемпион области все-таки, перворазрядник. И с какой вдруг стати он вчера захотел отвертеться от кросса?

«Тоже мне сачок нашелся! — насмешливо думал Иван, довольный, что все в его отделении идет нормально. — Врать не научился, глаза от стыда прячет, а туда же!»

Он вспомнил вчерашний разговор благодушно, наверное, потому, что в памяти еще свеж был сон про Генку. А вообще-то Иван никому не прощал обмана. Но разве можно всерьез принимать Генкину выходку? Как это он вчера? Отозвал в сторону, попросил:

— Вань, ты это… освободи меня от кросса, ладно?

— Что случилось? — недовольно спросил Иван, рассчитывавший на его помощь. — Ты что, ногу натер?

— Ага, — ухватился за подсказку Генка. Но затем, видно посовестившись, помялся и добавил, отводя взгляд: — Ну, что-то вроде этого…

— Эх ты, горе луковое! — Иван понял выступившую на его лице краску по-другому: стыдится, дескать, Генка своей неловкости. — До сих пор не научился портянки наматывать? Ну-ка, покажи ногу!

От былого Генкиного превосходства давно и следа не осталось. За эти два месяца Иван дал другу понять свое старшинство не только в положении, но и в возрасте и опыте. И теперь Семенов покорно стаскивал сапог, явно медля, ожидая, что сержант остановит, поверит на слово. Но Иван молчал, и Генка потянул сапог назад.

— Ладно, Вань, — сказал он небрежно, не поднимая головы, и Ивану были видны алые Генкины уши. — Чего комедь ломать? Неохота мне бежать, и все!

— Вон оно что! — Сержант понял наконец, что Генка просто водит его за нос. — Неохота? Так вот запомните, товарищ рядовой Семенов: чтобы я слышал от вас такие просьбы в первый и последний раз! Ясно?

— Та-ак, — протянул Генка, глядя все так же в пол. — Начальством сделались? Своих не признаете, товарищ сержант?

— Дружба дружбой, а…

— А табачок врозь, да? — подхватил Генка. — Запомним, товарищ сержант! — произнес он свою непонятную угрозу, явно прикрывая ею замешательство, которое читалось в его растерянном взгляде…

Иван отвлекся от воспоминаний, прислушался к ровному топоту бегущих впереди солдат своего отделения. Вроде пока никто не дробит, не сбивается с установившегося темпа, и его помощь пока не нужна. Да что там: пробежали-то всего ничего.

Успокоившись на время, Иван опять вернулся мыслями к вчерашнему разговору с Генкой. Зря он пытается представить себе ту короткую стычку такой безобидной. Ведь если хорошенько вспомнить, так Генка делает уже не первую попытку получить поблажку, воспользоваться их старой дружбой. И все с подходцем таким невинным, что не сразу-то и сообразишь, какой здесь подвох. То в солдатскую чайную попросится, когда не положено, то от наряда уговаривает освободить — с Гопанюком, мол, дневалить не может, все за ним надо переделывать, — то еще что. И сейчас вот тоже вроде мелочь: зачем, дескать, перворазряднику тренироваться? Понадобится — и без этого хорошо пробежит. Быть может, маневр Генки и удался бы, если бы Иван не рассчитывал на его помощь — подтянуть на кроссе Чудинова и Гопанюка.

Хотя нет, ни этот, ни другие Генкины заходы не прошли бы уже потому, что сержант никаких поблажек никому не делал. Не положено, — значит, не положено. Нарушения порядка, считал Коржев, с пустяков начинаются: там обошел, там схитрил, там лишний раз не перетрудился — и, глядишь, поверил парень в свою ловкость, в возможность везде и во всем порядок к своему хотению прилаживать. Не совпадает с желанием — ищи обход.

Когда Иван увидел среди новобранцев Генку и когда просил командира взвода походатайствовать о назначении Семенова в свое отделение, он не задумывался над тем, как сложатся их отношения. Просто обрадовался встрече, и только. Правда, потом появилась и подспудная мысль — подготовить из Семенова себе замену. Ведь в ноябре увольняться, надо думать, кто отделение примет. А Генка техникум закончил и вообще парень с головой — все схватывает на лету, чего же еще?

И после недолгих взаимных восторгов и воспоминаний Иван, не посвящая никого в свои планы, взялся за друга всерьез. Он требовал с него куда больше, чем с других молодых солдат, которым делал скидку на неопытность. К тому же Иван не хотел, чтобы остальные подчиненные заподозрили его в чрезмерной симпатии и снисходительности к земляку.

Может, он все-таки перегибал палку, гоняя Генку на занятиях, во время самоподготовки? И от этой жесткости Семенов искал лазейки, прося у сержанта по дружбе того, что не разрешено, в обход распорядка дня, в нарушение устава? Нет, вряд ли. Ничего он не перегнул, нагрузка была по силам Генке, да и не особо он надрывался, хотя быстрее других первогодков освоил свой автомат и все оружие отделения, отлично стрелял, а на строевом плацу и на тактическом поле держался не хуже бывалых солдат. Просто когда есть возможность жить легче, Генка случая не упустит. А тут командир отделения — друг закадычный и земляк, как не воспользоваться? Отсюда и неуклюжие попытки отвертеться даже от кросса, который для Генки никакой трудности и не представлял. Отсюда, и охлаждение, даже отчуждение Семенова.

Но ведь по натуре он не лентяй. И совести еще не потерял — вон как давеча со стыда сгорал. Не стоило его резко осаживать. Поговорили бы спокойно — и разобрались бы, что к чему. Генке надо объяснить, раз он сам еще не понимает, что в армии понятие дружбы немного отлично от их прежних представлений. Настоящий друг не станет укрываться за широкой спиной товарища, не должен подводить его, толкать на какие-то, пусть мелкие, проступки. Попробуй-ка теперь, когда Генка в обиде, объясни ему это. Не подступишься. Закусит удила и в самом деле начнет поступать назло…

Рассвет явно обгонял бегущих солдат. И полдороги не пробежали, а полоска неба над просекой уже налилась чистой, прозрачной синевой. Такое утро было и в тот день, когда Генка, надрываясь, тащил Ивана в деревню. Вновь припомнив сон, Иван наконец заставил себя поверить, что с Генкой все наладится, если постараться, если поговорить нормально: не такой он, чтобы не понять. Вот после марш-броска и поговорят. И все станет на свои места. Как и положено.

Лишь после этой успокоившей его мысли Иван наконец заметил, что бежит медленнее, чем раньше. Темп снизился, начали помаленьку сдавать — устали солдаты.

Иван пробежал вдоль цепочки, подбадривая свое отделение.

— Веселее, веселее, ребята, совсем немножко осталось!

Разрыв он обнаружил в самой середине, где бежали Чудинов и Гопанюк. Иван не стал их укорять: солдаты старались, но что поделать, если пока не хватает им выносливости. Остановил Чудинова, молча забрал у него вещмешок.

— Я сам, товарищ сержант, — хрипло запротестовал Чудинов, хотя узкие раскосые глаза его и утомленное потное лицо выдавали желание солдата избавиться от этого ставшего непомерно тяжелым мешка, оружия и вообще сесть хоть на минутку на мокрую от росы землю и перевести запаленное дыхание.

— Накачаешь силенки, потом и будешь «сам», — нарочито грубовато сказал Иван, но не сдержал улыбки: — Не все ведь на бронетранспортере раскатывать. Иногда и так вот приходится. Для начала тебе хватит. Беги, догоняй!

Чудинов благодарно кивнул, неловко повернулся и пристроился на свое место в цепочке.

У Гопанюка, длинного нескладного парня, вещмешок забрал, как и договаривались заранее, пулеметчик Набиев. Рекордсмен он не ахти какой — на время не пробежит, но выносливости на двоих хватит. Даже не видно, что двойной груз тащит.

Иван довольно усмехнулся: командир роты специально его отделение на замыкание поставил. Чтобы подпирали всех, не давали роте растянуться. Сейчас, все в норме, приказ выполняется. Порядок.

И тут ему на глаза попался Генка, который бежал впереди отделения весь марш-бросок, задавая темп бега, а сейчас он почему-то шел шагом, прихрамывая, и все его обгоняли.

Вот тебе и «все в норме»! Решил-таки выполнить свое «запомним, товарищ сержант»? По тревоге не разбудил — это ладно, можно пережить. А сводить счеты здесь, когда рота выполняет боевой приказ?! Нет, отделение сержанта Коржева будет на месте в срок, какие бы фокусы ни придумал Семенов!

Впервые за эти месяцы Иван пожалел, что выпросил Генку в свое отделение. Глядя, как усердно он припадает на левую ногу, Иван уже нисколько не сомневался в его притворстве.

— Мстим, значит, Гена? — спросил сержант, еле сдерживая закипавшую в нем ярость, когда Семенов поравнялся с ним.

— Ногу стер, — не поворачивая головы, бросил Генка.

— Займите-ка свое место! И бежать! Вернемся в казарму — там поговорим!

— Да серьезно же, стер! — устало и зло сказал Генка, но сразу же сменил тон: — Калечиться мне, что ли? Дай хоть портянку перемотать, сбилась — шагу не ступить. Честное слово!

— Добро, — неожиданно для себя согласился Иван, которого Генкина бесцеремонность не ожесточила, а, напротив, вдруг успокоила. Он решил поверить Генке в последний раз. Но если это еще одна попытка обмануть его, то все — пусть пеняет на себя!

Не оглядываясь, Иван побежал догонять отделение. За поворотом пристроился позади Набиева, прикинул, что по времени они почти у цели — с километр примерно осталось. Генка еще может успеть, если не соврал, как вчера вечером.

Теперь Иван не замечал ни пунцовых отблесков зари, окрасивших молочно-белые стволы берез у самых крон в нежно-розовые тона, ни первых солнечных лучей, пронизавших начавший редеть лес. И даже когда закололо в боку, он, не задумываясь, автоматически сделал несколько глубоких вдохов, пока не наладилось дыхание. Мысль о поведении Генки не выходила у него из головы. Зря он его оставил! Дал маху — понятно же ведь, что Генка решил насолить!

— Быстрее, быстрее, — услышал Иван голос командира взвода и лишь тогда поднял голову. Лейтенант поторапливал его отделение. И у него за плечами тоже болтался чей-то вещмешок. — Немного осталось, метров пятьсот, держись! Коржев, отстающих нет?

— Нет, — само собой вырвалось у Ивана.

— Хорошо роту подпирали, — подбодрил его взводный. — Концовку только не испортите. — И опять ушел вперед.

«Час от часу не легче — сам начал врать! — выругал себя Иван. — Зачем Генку выгородил? Дернул же черт за язык! Подведет, опоздает на пункт сбора, что скажу? Ну, влип!..»

Впереди показалась опушка леса, где уже останавливались передние взводы, и бежать его отделению оставалось какую-нибудь сотню метров. И Иван почувствовал, что сил у него на эти метры не осталось. Стиснув зубы, он заставлял себя бежать, не оглядываясь назад. Но спиной, затылком он чувствовал, что просека позади пуста.

Уже опустившись на влажную траву, он не смог удержаться и повернул голову, но Генки еще не было видно.

— Сержант Коржев, ко мне! — услышал он голос лейтенанта и тяжело поднялся, поняв, что взбучки не избежать.

— Где рядовой Семенов? — спросил взводный. — Выгородили земляка, да? Как же вы поведете сейчас свое отделение в атаку? Вы что, не понимаете, что остались без гранатометчика? А если у «противника» окажутся танки? Короче, так: если к построению Семенова не будет, я вас накажу! Идите!

Иван выслушал выговор молча, чувствуя, как закаменели от злости Желваки на скулах. Ведь все ему было ясно, рассуждал правильно — и зачем-то пошел на поводу у Генки и даже соврал. Надо же было поверить этому симулянту! Впервые за два месяца поступился своими принципами — и вот получил, что заслужил, от взводного. За это время десять раз можно было портянку перемотать.

А в глубине души, несмотря на эти мысли, Иван все-таки верил, что Генка не подведет его. То ли сон тот помнился, то ли просто ему не хотелось признаться себе в оплошности, но веру эту Иван хранил, хотя твердо знал: не прибежит Генка на построение и дружбе их — точка!

— Рота, строиться! — зычно разнеслось по опушке.

— Отделение, в две шеренги становись! — хрипло скомандовал Иван и сделал паузу, увидев, что позади строя на просеке показался Генка. — Равняйсь! Смирно!

Уже повернувшись спиной к отделению и сделав два шага, чтобы идти с докладом к командиру взвода, Иван услышал, как Генка с разбегу врезался в шеренги отделения. А когда, доложив, что его отделение прибыло на место в полном составе, Иван вернулся на свое место на правом фланге, он услышал горячий шепот друга:

— Видел бы ты, Вань, что с моей пяткой! Ужас один! Гвоздь выскочил. Сглазил вчера, наверное.

— Прекратить разговоры в строю! — так же шепотом оборвал его Иван. — Команда «Смирно» была, рядовой Семенов! Пора бы уже к порядку привыкнуть за два месяца.

Генка обиженно засопел, но Иван не обратил на это никакого внимания. Главное, друга не потерял. Остальное — мелочи. Остальное преодолеть нетрудно.

 

ПЯТЬ ПОРТРЕТОВ НА СТЕНЕ

Новелла

#img_10.jpeg

Когда я просыпаюсь по утрам, то всегда встречаюсь со взглядом дочери. В ее черных блестящих глазах любопытство: «Что папа будет делать дальше?» Тянусь по давней привычке за сигаретой, но на лице дочери вдруг появляется такая недетская строгость, что я отдергиваю руку. И улыбаюсь, выпрашивая снисхождение. В ответ чуть-чуть приподнимаются уголки ее пухлых губ. Нет, ее не перехитришь, надо вставать. Сам ведь говорил, что валяться в постели после того, как проснулся, вредно — можно стать лентяем. Лучше и полезней заняться гимнастикой. И вот она давным-давно ждет меня, подняв ручонки вверх и поставив ноги на ширину плеч, как учат по радио, а я лежу. Что мне еще остается делать? Поднимаюсь, беру гантели, становлюсь напротив…

«Папа у нас — копуха!» — говорит она, и это правда: завтрак я съедаю уже на ходу. Хватаю кусок хлеба с колбасой и, пока жую, надеваю тужурку, отпиваю глоток кофе, застегиваю пуговицы. Еще кусок бутерброда и глоток — застегнута портупея. Дочь в таком восторге, что на ее глазах от смеха выступают крупные слезы.

В коридоре я включаю свет, чтобы видеть, как она машет мне на прощание ладошкой. Она не плачет, зная, что мне надо идти на службу, но я-то замечаю, как тускнеет ее взгляд и с каким старанием она растягивает вздрагивающие губы в улыбку.

Зато вечером, когда я возвращаюсь домой, глаза ее сияют, прямо лучатся счастьем: «Папа пришел!» Но встречает меня прежним утренним жестом — поднятой ладошкой.

И на кухне утренняя сцена повторяется: я быстро готовлю ужин, одновременно просматривая газеты; вскипевший кофе неизменно сбегает, заливая огонь, а я, схватив кофейник голой рукой, потом отчаянно ею трясу — дочь сочувственно глядит на меня, но удержаться от смеха не может. Восторг до слез.

Потом она безмолвно, стараясь не мешать мне, играет, пока я занимаюсь, готовясь к сессии в академии. Сидит тихонько, забравшись с ногами в кресло, и баюкает большую куклу. Веки у куклы не закрываются до конца, и дочка тянет их за ресницы: кукла, спи!

Когда я что-нибудь читаю, она тоже, словно копируя меня, принимается за свои книжки. Рассматривает картинку и всякий раз восхищенно ахает и делает большие глаза, когда дело доходит до картинки с лошадью барона Мюнхгаузена. Конечно, удивишься, увидев только ее половинку…

Порой я замечаю, с какой укоризной дочь смотрит на дымящуюся в моей руке сигарету. И я торопливо, опять обжигая пальцы, давлю ее о дно пепельницы. Виновато гляжу на дочь: ведь обещал же курить поменьше. Надо быть хозяином своего слова.

Надо, конечно. Но как объяснить дочке, что иногда это трудно сделать? Когда вдруг наваливается тоска, от которой себе места не находишь. Вот и пытаешься тогда хоть немного приглушить ее горьким дымом сигареты.

Ложась спать, я вновь чувствую на себе пристальный взгляд дочери. Я ловлю в нем совсем уж взрослую, все понимающую грусть, и к сердцу подступает боль. Гашу поспешно свет, но очень долго не могу успокоиться и заснуть. Лежу в тишине и курю, опять позабыв о данном слове. Что же делать, если вновь нахлынула тоска?

Днем-то, на боевом дежурстве, на людях, еще ничего — можно держаться. А ночью? В темноте ведь фотографии не оживают. И пропадает иллюзия, что дочь всегда рядом со мной. Везде — в кухне, комнате и прихожей. Встает со мной, провожает и встречает: позови — и она подойдет.

Будто бы ее и не увезла навсегда женщина, портрету которой никогда не найдется места на стене рядом с пятью оставшимися мне фотографиями дочери.