Поскольку было заказано специальное меню, выбор оказался небогат. На карточке, лежавшей в центре стола под пластиком с пятнами от жирных пальцев, значилось следующее: блины с маслом, блины с сыром, блины с сыром и ветчиной. Дополнительно можно было взять кленовый сироп или соус бешамель. Кофе входил в программу, но в кофейнике на столе был холодный. Дядя Франсуа встал и пошел с кем-то здороваться.

— Местечко неказистое, — сказала мама, украдкой оглядываясь вокруг.

Что верно, то верно: это была старая блинная с закопченными деревянными стенами, увешанными для украшения всяким хламом типа номерных знаков и бутылок от кока-колы. На окнах висели желтые занавески — поди знай, был ли это их изначальный цвет. Пробившийся в окно солнечный луч освещал облако пыли.

— Ну что ты, мама, — возразил я. — Здесь очень мило, запросто, по-свойски.

Мой брат Тьерри согласно покивал. Мама, по-моему, осталась при своем мнении, но все-таки улыбнулась. Она погладила наши руки на столе и глубоко вздохнула.

— Спасибо, мальчики, что не бросили меня.

Мы с Тьерри хором ответили, что для нас побывать здесь — большое удовольствие. Я еще добавил от себя, что это дело важное и нужное, потому что нельзя терять связи с родственниками. Тьерри шепнул мне на ухо:

— Жюльен! Ты ври, да не завирайся!

— Да ладно тебе, расслабься.

Сначала-то мы с братом вообще не хотели ехать. Когда мама озадачила нас этим приглашением, мы сидели с девчонками в подвале, смотрели видак. Она спустилась с корзиной грязного белья и сказала нам: «Мне только что позвонила тетя Сюзанна: ежегодный семейный завтрак, на который собираются все Лавалле, состоится в следующее воскресенье в Валь-Морене. Поедете со мной?» Сказала и пошла дальше к стиральной машине. Тьерри повернулся ко мне и спросил: «А кто это — тетя Сюзанна?» Я пожал плечами и спросил его: «А где это — Валь-Морен?» Амели и Жозиана зашикали: им интересно, а мы мешаем. Мы с Тьерри замолчали в тряпочку, только вздохнули. Конца фильма я почти не понял, все думал, с какой стати мама вдруг собралась на ежегодный семейный завтрак, — не нравилось мне это, видно, одиночество ее совсем достало. Потерял я не много: фильм в видеоклубе выбирали Тьерри с Жозианой, и, как всегда, это была полная мура.

— Что ж вы, ребятня, своих подружек с собой не взяли? — спросил дядя Франсуа.

Тьерри ответил, что наши подружки уехали на выходные кататься на лыжах. У мамы вытянулось лицо, похоже, она пожалела, что не разрешила нам пригласить Амели и Жозиану. Когда мы спросили, можно ли, мама сказала: «Мне бы хотелось поехать с вами втроем. Я так давно не видела родных». Тьерри надулся и заворчал: мало того что тащат на какой-то нудный завтрак с незнакомыми дядями-тетями, так еще и с Жозианой повидаться не получится, вечером-то в воскресенье она работает. Я даже удивился: с каких это пор он дня не может прожить без Жозианы? «Ну почему же с незнакомыми? — возразила мама. — Вы ведь помните дядю Франсуа?»

Да уж! Дядю Франсуа мы помнили, как не помнить! Это был брат маминого отца, которому когда-то, в детстве, родители подкидывали нас с Тьерри, уезжая отдыхать. Он жил на ферме в Вениз-ан-Квебеке. Его жена, вылитая злая мачеха из сказки, — она потом загнулась от рака, не помню, какого органа, — заставляла нас есть телячью печенку: «Ешьте, детки, ешьте, в ней много железа, у вас будут мускулы, как у Попая», — так она говорила. А нас с братом мутило от одного запаха телячьей печенки, когда тетка бросала ее на сковородку в лужу растопленного масла, мы ныли и просили на обед обычных гамбургеров. Какое там: она накладывала нам полные тарелки и садилась за стол: «Будете сидеть, пока все не съедите». Что меня, что Тьерри переупрямить было трудно, телячья печенка застывала на тарелках, а тетка в наказание сажала нас на хлеб и воду до конца недели. В общем, так или иначе, Тьерри в точку попал: на этом завтраке мы никого не знали, кроме дяди Франсуа, конечно, но он не вызывал у нас приятных воспоминаний, скорее наоборот, по крайней мере у меня. Мамины братья и сестры на ежегодных завтраках семьи Лавалле не бывали, наши кузены-кузины тоже, так что мы с Тьерри были здесь моложе всех. Ну прямо тебе клуб золотого века.

Когда Тьерри навешал дяде Франсуа на уши лапши про наших подружек, что, мол, они уехали кататься на гору Сент-Анн, тот откинулся на стуле:

— Ну слава богу! А то я думал, вы не взяли их с собой потому, что боялись, я их отобью! Ха-ха-ха!

Тьерри пнул меня под столом ногой и подмигнул. После такого комментария, пожалуй, оно оказалось к лучшему, что мы приехали на этот завтрак одни: будь с нами Амели и Жозиана, мы бы со стыда сгорели. Мама залилась краской, и, наверно, дядя Франсуа это заметил.

— Ох, черт, Эстелла, — вздохнул он, — прости, пожалуйста. Язык-то без костей, вечно что-нибудь ляпну.

Мама ответила: «Ничего, ничего», но прозвучало это не очень убедительно.

Намек-то был и вправду бестактный: интересно, откуда дядя Франсуа знал, что папа ушел от мамы не просто к другой женщине, но к молоденькой? «Он бросил нас ради двадцатишестилетней девчонки!» — причитала мама, плача, после папиного ухода. И ведь даже в этом он ей врал, так и не признался, сколько на самом деле лет его Лолите: три недели спустя я случайно выяснил, что она еще моложе. Тьерри тогда обещал помочь папе перевезти вещи, но в последнюю минуту вспомнил, что у него на тот день назначен хоккейный матч. Пришлось мне его выручать: он пристал как банный лист, потому что папа, оказывается, пообещал ему мебель для нашей будущей квартиры. Папа дал мне свою машину и попросил нас с Амели отвезти в его новый кондоминиум коробки с какой-то хрупкой дребеденью, которые остались дома в его кабинете. Мы выгрузили коробки и сразу ушли, не больно-то хотелось встречаться с его новой подружкой. «Посидите немного, я познакомлю вас с Жюли», — это он нам сказал. Я довольно сухо ответил, что у нас дела. Но все равно не повезло: выходя из его крутого дома, мы столкнулись с этой самой Жюли — она шла от машины с какими-то цветочными горшками в руках. На ней была мини-юбка в клеточку, две тощие косички болтались, свисая до плеч. Она нас не заметила; когда мы прошли мимо, Амели так крепко стиснула мою руку, что чуть не продырявила ногтями плащ. «Это же Жюли Бруйет! — зашептала она ошарашенно. — Жюли Бруйет! Она училась со мной в одном классе!» В свете этой новой информации девице не могло быть больше двадцати одного года. «Ну и как? Небось с пятнадцати лет трахалась со всеми учителями?» — спросил я Амели. «Да ты что? — фыркнула она. — Забыл, что я училась в монастырской школе?» Это меня доконало. «Во всяком случае, — добавил я, — мой предок старше ее на тридцать лет, видно, у девушки проблемы с Эдиповым комплексом». Амели остановилась посреди тротуара и на полном серьезе объяснила мне, что если у кого и проблемы, так это у моего отца: «Никогда не поверю, что ты не замечал, как он посматривал на Жозиану, когда Тьерри приводил ее к вам домой. И не говори мне, что у нее большие сиськи, это все равно не повод». Я сказал, чтоб не выдумывала, не такой мой отец законченный извращенец, чтобы западать на двадцатилетних, но про себя-то знал, что Амели кое в чем права. Мало того что я частенько замечал, как отец пялился на подружку моего брата, он вдобавок завел привычку здороваться с Амели, на мой взгляд, довольно странным манером: обнимал ее за плечи, ласково так привлекал к себе, и каждый раз мне казалось, что он целует ее чуть дольше, чем следовало бы. Ладно, проехали, а в тот день я все-таки попросил Амели не говорить маме, сколько на самом деле лет папиной крале. Почему-то я подумал, что от этих пяти лет разницы ей, и без того униженной, станет еще больнее. Сам-то я был даже рад, что папа ушел из дома. В последние годы он только и делал, что к нам придирался, и к Тьерри, и ко мне. Иначе как «разгильдяями» нас не называл, потому что мы отказались поступать в университет на юридический. Сначала Тьерри выбрал спорт, а на следующий год я нарочно завалил экзамен по праву, чтобы записаться на факультет антропологии. Правда, Тьерри нашел с ним общий язык: он же у нас спортсмен, так что они вместе ходили на хоккей, говорили о гольфе и теннисе. Мне было труднее заинтересовать его недостающим звеном или выживанием наиболее приспособленных видов — он находил эти разговоры чересчур учеными. Можно подумать, если бы мне пришлось зубрить наизусть гражданский кодекс, ему было бы интереснее! Да пошел он! Я так и не виделся с ним с того раза, когда помогал ему перевозить вещи. Кстати, мог бы этого и не делать: обещанной мебели мы с Тьерри так и не дождались. Брат иногда обедает с папой. Он каждый раз зовет с собой меня, но я отказываюсь — из-за мамы: она-то уверена, что мы порвали с отцом все отношения. Из-за этого мы ссоримся с Тьерри: я называю его «грязным предателем». Но это для меня не новость: в первый раз он отколол нечто подобное, когда его приняли в школьную сборную по футболу, — стал раз в неделю жрать телячью печенку.

К нашему столу подошел какой-то старичок с погасшим бычком во рту.

— Как твои коровы, Фрэнк? — спросил он дядю, от души хлопнув его по плечу. — Ба! Да это же Эстелла! Эстелла!

Он узнал маму, она, похоже, его не помнила. Старичок покачал головой, не спуская с нее глаз.

— Слыхал про твоего мужа, — громогласно, чуть не на весь зал, продолжил он. — Сюзанна, кажется, сказала Клодетте, та — Рите, а Рита — моей жене. В общем, мир тесен, а что ты хочешь, ведь жизнь же продолжается, а?

Мама вежливо улыбнулась ему и опустила глаза. Старичок заговорил о чем-то с дядей Франсуа. Народу тем временем прибывало. Со всех сторон взгляды устремлялись на маму, люди наклонялись друг к другу и перешептывались. Многие грустно качали головами. Маму узнавали, кажется, все, но никто не подошел к ней, даже просто поздороваться. За каким бесом мама сюда поперлась? Чем могли ее утешить родственники, которых она сто лет не видела? Какого чуда она от них ждала? Раньше мы никогда не бывали на этих ежегодных сборищах родни ее отца, почему же именно сегодня?

Старик ушел на свое место, а в зале появились официанты, катя перед собой тележки с тарелками. Они останавливались у каждого стола и спрашивали: «С сыром, с ветчиной и сыром, с маслом?» Чтобы блины не остывали, тарелки были прикрыты фольгой.

— Ну прямо как в больнице, — сказал Тьерри, попробовав блин.

— В больнице-то куда хуже, малыш, — просветил его дядя Франсуа. — Моя жена от больничной жратвы померла.

Тьерри отодвинул свою тарелку. Маме блин тоже не понравился, по глазам было видно. И правда дерьмо, но я свой съел ради приличия, чтобы о нас не подумали плохо: мама ведь так давно не виделась с родными и наверняка еще столько же не увидится, так пусть лучше эти люди поминают нас потом добром, верно?

Когда завтрак закончился, мама встала и пошла поздороваться с какими-то старушками, сидевшими поодаль, — наверно, это были сестры ее отца. Она не видела их, кажется, с тех пор, как умерли ее родители, а это было лет десять назад. Дядя Франсуа тоже поднялся и сказал нам, что надо бы размять ноги. Я закурил, а Тьерри спросил, как мне нравятся номерные знаки на стенах. «Жуть», — честно признался я. Он нахмурился и сказал, что, на его взгляд, в этом что-то есть и было бы неплохо так украсить нашу будущую квартиру.

— Давай побродим по автомобильным кладбищам, поищем старые американские номера, ладно? — добавил он.

Я заметил, что прежде, чем забивать себе голову украшением стен нашей будущей квартиры, надо еще эту квартиру найти, причем такую, чтобы устроила нас обоих. «Да ладно тебе, Жюльен, что-нибудь найдем!» — отмахнулся он. Идея снять квартиру на двоих созрела у Тьерри в рождественские каникулы. Кое-кто из его друзей уже отделился от предков, и Тьерри решил: вот она — красивая жизнь. Он поделился со мной своим планом. «Пора начинать жить самостоятельно», — так и сказал. Понятное дело, он имел в виду, что мы сможем приводить домой наших подружек, когда нам вздумается, да и других девчонок тоже, если захотим. Уговаривал меня: «Соте on, Жюльен, отделяемся!» А я иногда таким бываю рохлей — сказал ему: «Ладно», будто он попросил о пустяковой услуге, вроде как в прошлую субботу, когда братец наказал мне, уходя: «Если позвонит Жозиана, скажи ей, что я ушел судить хоккейный матч, или нет, лучше скажи, что я на собрании футбольной команды, ладно?» «Ладно», — кивнул я. Жозиана, правда, в тот вечер не позвонила.

Пока официанты убирали со столов, Тьерри все талдычил мне про эти кошмарные номерные знаки, но я слушал вполуха. Я смотрел на маму в окружении старушек, которые стрекотали как заведенные, а она молчала. Молчала, рассматривала свои ногти и, наверно, даже не вникала в разговор. Уже почти три месяца как папа ушел, он хлопнул дверью в последний раз 15 января, я точно помню, потому что это было накануне моего дня рождения. Нетрудно догадаться, что я не очень весело отпраздновал свое двадцатидвухлетие. Я все думал: сколько нужно времени, чтобы забыть человека, с которым прожито больше двадцати лет? Даже хотел обратиться к школьной психологине, но секретарша сказала, что на ближайшие три недели записи нет, ну я и плюнул. Все равно я плохо себе представляю, что бы ей сказал. Что отец у меня негодяй и как мне тяжело оттого, что природа не смогла дать мне лучшего? Что мне тревожно за маму, когда она не спит ночами, сидит до утра в кухне, пьет травяной чай и рассматривает старые фотографии? Говоря о папе, мама его иначе как «идиотом» не называла, но, стоило мне назвать его «вонючим кобелем», она выходила из себя и кричала, что от вонючего кобеля никогда не родила бы двоих детей. Ну и кто же он в таком случае? На этот вопрос она, по-моему, сама не смогла бы ответить. В общем, я не был уверен, что она готова пережить наш уход из дома. Я говорил об этом Тьерри, но он только отмахивался: «Да брось ты». Он-то считал, что мама быстро оправится после папиного ухода: «Мамочка у нас еще хоть куда, вот увидишь, как только мы свалим, быстренько себе кого-нибудь заведет». А я думал: так ли все просто? Не почувствует ли она себя еще более одинокой, если мы уйдем? Тьерри возражал, что нельзя же всю жизнь держаться за ее юбку, а во всей этой истории с разводом нам не в чем себя упрекнуть. «И вообще, если кто и сделает ее счастливой, то уж точно не мы. Ну что мы для нее можем сделать, что можем ей дать, кроме сыновней любви? Так мы ее любим, но мы уже большие мальчики и хотим жить самостоятельно, должна же она это понимать». Оптимист мой братец.

Старичок, тот самый, которого мама так и не вспомнила, поднялся на помост — что-то типа самодельной сцены — в глубине зала. Сцена эта была на самом деле просто широкой доской, поставленной на четыре пластмассовых ящика из-под молока. Он сказал в микрофон «Раз-два-три», привлекая внимание. Разговоры мало-помалу смолкли, и старичок начал свою речь: «Дамы и господа, мы рады вас приветствовать на традиционном ежегодном завтраке семьи Лавалле». В его трясущихся руках оказались какие-то измятые листки; он поднес один к глазам и зачитал десяток имен, уточняя: жена такого-то, кузен такой-то. Какие-то люди в зале всхлипывали и сморкались; Тьерри нахмурился и вопросительно посмотрел на меня.

— А теперь, — продолжал старичок, — традиционной минутой молчания почтим память членов семьи Лавалле, которые ушли от нас в минувшем году — будем надеяться, что в лучший мир.

В зале стало тихо, только голоса официантов да звон посуды долетали из кухни. Старичок выждал, глядя на часы, потом сказал: «Ну вот и все, друзья мои. Теперь я расскажу вам о том, какие мероприятия устраивают члены семьи Лавалле в предстоящем году. Приготовьтесь записывать, дамы-господа».

Мама обернулась ко мне и досадливо поморщилась. Наверно, она уже жалела, что приехала на этот завтрак. Уж не знаю, какие там иллюзии она питала, может, думала, что, прикоснувшись к своим корням, обретет новый смысл в жизни. Сейчас-то я видел, что она разочарована.

Старичок с микрофоном завелся надолго: выезды на рыбалку в июне, на лов устриц в сентябре, посиделки раз в три месяца у такой-то и ежемесячные партии в бинго у такого-то. Тьерри, не выдержав, засмеялся, так заразительно, что я тоже прыснул. Дядя Франсуа спросил, не хотим ли мы записаться на праздник уборки кукурузы, который состоится у него 15 августа.

— По пять монет с носа, — добавил он, — но для вас, мальчуганы, могу сделать скидку — по четыре.

Он помахал перед нами конвертом, на котором уже были записаны две-три фамилии, а внутри лежало несколько пятидолларовых бумажек. Тьерри ответил, что, к сожалению, именно пятнадцатого день рождения у его девушки и он уже заказал столик в шикарном ресторане.

— Ну а ты-то хоть, Жюльен, — спросил дядя Франсуа у меня, — приедешь?

Я покачал головой и сказал, что наши с Тьерри девушки — близнецы. Дядя Франсуа встал, потирая поясницу, и пошел агитировать гостей за другими столами.

— Знаешь, будь наши девушки близняшками, у твоей были бы сиськи побольше, — схохмил Тьерри.

— Или у твоей поменьше.

Зал вокруг нас превратился в самый настоящий базар: одни собирали деньги на свои мероприятия, другие записывались. Тем временем четыре старушки с грехом пополам вскарабкались на так называемую сцену. Мама вернулась за стол, и я спросил ее, кто это.

— Толстая — тетя Сюзанна, остальных не помню, как зовут.

Тьерри поинтересовался, скоро ли мы поедем.

— Мне тоже до смерти скучно, — призналась мама. — Как только они скажут свою речь, сразу сбежим.

Вернулся дядя Франсуа и пожаловался, что никого не удалось записать.

— У Фернана барбекю как раз накануне моего праздника, понятное дело, с утра никто ко мне не поедет, — сетовал он. — Тьфу ты, пропасть! На будущий год надо будет с ним потолковать. Я уже пятнадцать лет устраиваю праздник сбора кукурузы и не допущу, чтобы меня так оттирали!

— Раз-два-три, — сказала в микрофон толстая тетя Сюзанна. Все расселись по местам. В зале вдруг стало очень тихо.

— Всем добрый день! — поздоровалась тетя Сюзанна.

Мама так тяжело вздохнула, что мне стало смешно. Толстуха начала свою речь — о женщине, которую вся семья очень любит и которая сегодня впервые присутствует на ежегодном семейном завтраке. Мама заерзала на стуле, а все в зале уже смотрели в нашу сторону. Дальше тетя Сюзанна поведала, что с этой женщиной в минувшем году стряслась беда. Они — Рита, Клодетта, Моника и сама Сюзанна — не могли остаться равнодушными к случившемуся и собрались на неделе, чтобы сочинить для нее песню, призванную подбодрить бедняжку. Мама сидела вся красная и с убитым видом качала головой. Четыре старушки припали ртами к микрофону и хором объявили, что исполняется «песня надежды для тебя, Эстелла», показав при этом на маму пальцами.

Гости отбивали ритм, хлопая в ладоши, — больше никакого музыкального сопровождения не было. Старушки пели а капелла на мотив «Светлого ручья», но это надо было знать, потому что фальшивили они безбожно. В песне шла речь о маленькой девочке из Репантиньи, эта девочка любила ходить в гости к своим тетушкам, у которых всегда были припасены для нее сладости, а потом эта девочка выросла и хорошо училась на финансово-экономическом факультете, пока не встретила на своем пути злого волка — подразумевался, конечно же, отец. Я не запомнил всю песню, но припев, который старушки повторили раз пять, не меньше, а все старики в зале подхватывали, был такой:

Эстелла, ты прекрасна, Горюешь ты напрасно, Какие твои годы, На бывшего наплюй, Вперед шагай ты смело, Жизнь новую начни! Мы любим тебя, Эстелла, И конфет для тебя припасли!

Мама все качала и качала головой, и крупные слезы потекли по ее щекам. Я взял ее руку и крепко сжал. У Тьерри глаза были в кучку, он тихо повторял: «С ума сойти», а дядя Франсуа, улыбаясь до ушей, втолковывал маме, что эта песня — лучшее доказательство любви, на какое только способны ее родные.

— Ты поплачь, Эстелла, поплачь. Вот вся пакость-то из души и выйдет, лучшее средство.

Мама от этих слов зарыдала в голос, и в эту самую минуту сцена под четырьмя старушенциями рухнула. Наверно, доска была гнилая — она просто разломилась надвое, честное слово. Старушки, приземлившись на пятую точку, истошно верещали от боли, микрофон затрещал и загудел. Кто-то из служащих блинной прибежал сломя голову из кухни и стал кричать, что сцена была рассчитана на одного человека, а никак не на четырех и заведение ответственности за случившееся не несет. Все старики повскакивали с мест и уже хлопотали вокруг пострадавших старушек, сидеть остались только мы трое.

— Мальчики, пожалуйста, уведите меня отсюда, — попросила мама, всхлипывая.

Тьерри помог ей подняться, а я накинул на нее пальто, и мы вышли — никто этого даже не заметил.

На улице сыпал мелкий серый снежок. Мы пересекли стоянку. Мама вытерла слезы и более-менее взяла себя в руки, но сказала, что машину вести боится. Она дала ключи Тьерри. Он сел за руль и завел машину, а мама расположилась одна на заднем сиденье. Я сел впереди.

— Чертовы психи, — всхлипнула мама.

На шоссе нам навстречу попалась машина «скорой помощи», и я подумал, не в блинную ли она едет. Потом мы выехали на автостраду и повернули к Монреалю. В какой-то момент я оглянулся на маму. Она смотрела в окно на убегающий пейзаж, точно пассажирка в поезде, не знающая, куда едет. После Бленвиля мама задремала, но мы слышали, как шумно и прерывисто она дышит. Тьерри шепотом заметил мне, что о нас старушки в своей песне даже не упомянули; я сказал: «И слава богу», и он со мной согласился. На приборном щитке замигала красная лампочка, и в Розмере пришлось остановиться у заправки.

Тьерри вышел из машины: бензоколонка была с самообслуживанием. Я снова повернулся и посмотрел на маму. Лицо у нее было красное, вспухшее. Я перегнулся через спинку и прикрыл ее пальто, чтобы не мерзла. Хотел погладить ей руку, но она судорожно вздрогнула и отдернула ладонь. Что, ну что я мог для нее сделать? Я почувствовал себя бессильным перед ее горем и мысленно проклял отца, как будто от этого что-то могло измениться. «Мама, мама», — прошептал я. Что «мама»? Какие слова мог я прибавить к этому, которое так много для меня значило, но, произнесенное, превратилось в пустой звук? Пока Тьерри расплачивался за бензин, я всплакнул. Увидев, что он идет к машине с большой коробкой в руках, промокнул слезы шарфом.

Тьерри сунул мне коробку: «Возьми на колени». Он тронул машину с места, бросив печальный взгляд на маму. А потом шепнул мне, что с меня пятерка: он купил набор из двенадцати пластмассовых стаканов, нефтяная компания продает такие всего за десять долларов клиентам, залившим бензина на двадцать и больше. «У меня-то было всего на пятнадцать, но кассирша расщедрилась, — добавил он. — Пригодится для нашей квартиры». Я посмотрел на коробку: на крышке была увеличенная фотография, четыре пластмассовых стакана — синий, желтый, красный и зеленый. Вверху слева — еще одна фотография. За круглым столом в саду сидит женщина, рядом с ней два мальчика и мужчина — муж и дети, конечно же. Они улыбаются, и перед каждым стоит стакан, у всех свой цвет. Посреди стола — кувшин с молоком и графин с апельсиновым соком. Мама на снимке собирается встать, чтобы наполнить стаканы своего семейства. Еще на столе стоит ваза с огромным букетом великолепных цветов. Может быть, дети только что преподнесли их маме или муж, не знаю, но букет тоже был сине-желто-красно-зеленый и такой же четырехцветный зонтик над столом. Все новенькое и сияющее. На небе ни облачка, лужайка ослепительно зеленела, молоко выглядело свежим, сок — вкусным, люди — счастливыми, а стаканы сверкали гранями на ярком солнце, точно хрустальные. В общем, совершенно сказочный сад. А под фотографией мелким шрифтом написано: «Serving suggestion». («Наше предложение»). Ну и кто, спрашивается, смог бы воспроизвести подобную сценку?

Когда мы вырулили на автостраду, я положил коробку под ноги.

— Тебе нравятся? — спросил Тьерри.

Я достал бумажник и дал ему пятерку: Он, не глядя, сунул ее в карман пальто.

— Одной заботой меньше.

Я посмотрел в окно. Стекло запотело от моего дыхания.

— А то! — сказал я.