Окно всю ночь было открыто, и я проснулся от задорного дуновения свежего ветерка. Вскочил на постели, взглянул в окно — там радостно смеялось весеннее утро. Ну и денек будет сегодня!

После холодного душа — гимнастика: не по заученной программе, а от избытка бодрости — вольные движения в воздухе тяжелым дубовым креслом. Славно было бы подраться с кем-нибудь: размахнуться пошире и ринуться вперед! Я энергично помахал руками и попрыгал по большой спальной комнате, потом оделся и вышел в столовую. Выпил кофе и, покусывая большое сочное яблоко, заглянул в газеты. Они оформлены необычно — ярко и празднично: еще бы, ведь сегодня Первое мая! Год двадцать шестой.

Поверх серого английского костюма набрасываю нараспашку широкое весеннее пальто, небрежно повязываю пестрое кашне, надеваю слегка набекрень модную шляпу. Все? Да, еще пару светлых замшевых перчаток… Пачку сигарет в карман… Ну, кажется, готов… Вперед!

Накануне этого дня вожди рабочих партий бросают в полицейском президиуме жребий, — какие и кому достанутся маршруты: увы, дети единой матери, рабочие партии ссорятся между собой, и буржуазной полиции приходится так регулировать движение уличных демонстраций, чтобы они не встретились даже по праздникам.

В этом году коммунисты получили центральную Вацлавскую площадь и прилегающие к ней самые нарядные улицы. Чудесно! Будет на что посмотреть: демонстрация должна вылиться в мощный парад боевой готовности — пройдет тысяч полтораста человек!

По широкому проспекту Фоша спускаюсь вниз. Кругом бурлит празднично одетая толпа: на мостовой строятся прибывающие из районов города демонстранты со знаменами и плакатами, с тротуаров на них глазеют тысячи зрителей. Слышатся возгласы приветствий, смех… Хоровое пение. Здесь и там гремит музыка… Радостный подъем законной гордости меня подхватывает, ощущение великого единства с массой, ее силы и победной устремленности.

Вот и площадь Вацлава — очень длинная, довольно широкая, она плавно спускается от монументального здания Национального музея вниз, к центральным улицам торговой части города. Против музея — памятник князю Вацлаву: на коне, с крестом в поднятой руке, он парит над строем красных знамен и толпой, погруженной в сизую дымку.

Справа и слева высокие ряды красивых зданий; ярко блестят пестрые рекламы и парадные витрины фешенебельных магазинов. Все начищено, убрано, сияет. А вверху — голубое небо, еще нежаркое солнце, праздничный весенний денек!

Поперек тротуара стоит полицейский кордон, — пропускают не всех, чтобы потом не возникла давка. Но я говорю несколько слов по-английски, и здоровенный румяный парень в черном мундире и серебряной каске берет под козырек и предупредительно дает дорогу. Я спускаюсь по обсаженному деревьями очень широкому тротуару — сегодня он напоминает парижский бульвар, там весной часто бывают дни, такие же ясные и бодрые.

В нижней части площади собралась толпа. Она сосредоточенно глядит на другую сторону. Там, в тени высоких домов, в четыре ряда построены невысокие, но плечистые люди, одетые в походную серо-зеленую форму, с желтыми ремнями амуниции. В руках у них карабины с примкнутыми штыками. Это — ударная жандармерия. Короткий сигнал — и они дают залп. Это уже бывало… и не раз… И толпа, молча, глядит на невысоких серо-зеленых людей, которые замерли, как неживые, и ждут. Жандармов отделяет от толпы цепочка полицейских: площадь вокруг пуста, и это придает жандармам особенно зловещий вид.

Мне по понятным причинам не следует останавливаться здесь, и я хочу двинуться дальше. И только в этот момент замечаю то, что задержало меня только на полчаса и затем роковым образом сломало жизнь.

У тротуара стоял большой новенький грузовик с золотой пчелкой на борту — торговым знаком рабочей кооперации. На нем высокими кипами была сложена агитационная первомайская литература — газеты и листовки. Вокруг сновали комсомольцы, рабочие парни и девушки: они получали с грузовика литературу и раздавали ее в толпе. На грузовике сидела девушка; быстро и четко она сортировала кипы и одна обслуживала десяток деловито бегающих агитаторов.

Я остановился под деревом, закурил и стал наблюдать.

Высокую и стройную фигуру девушки ловко облегал светло-серый спортивный костюм… нездешнего покроя и материи… умело сшитый… где-нибудь на Бонд-стрит в Лондоне или на Пятой авеню в Нью-Йорке: Париж не в состоянии придать такой шик женскому костюму мужского покроя: французский стиль pour le sport всегда имеет что-то бабье… Черный замшевый берет, такие же перчатки и туфли… Строгий, но приятный ансамбль, черт возьми! Она — иностранка, это ясно. Но на грузовике с пчелой и кипой листовок? Странно…

Пышные кудрявые волосы в тени казались каштановыми, но сквозь листву пробивались узенькие полоски солнечного света, в них волосы отливали всеми тонами красного и золотого, как осенняя листва. Англичане называют эти цвета tawny… Я стоял и любовался, и наблюдал, как ветерок временами раздувал огненно-красные и золотые пряди. Лицо было обращено вниз. Виден был высокий лоб и маленький, детский рот, подкрашенный оранжевой краской. Выражение грусти, рассеянности и еще чего-то, может быть, слабости? Но вот девушка медленно подняла голову и обвела площадь взглядом, — и я увидел сразу другое лицо. Голову Медузы…

Они были пустые, эти широко раскрытые холодные глаза цвета льда, и когда девушка смотрела поверх толпы, она казалась слепой или ясновидящей.

Сумасшедшая немножко… это бывает… Здоровых с такими глазами нет. Но кто она? На груди приколота брошь, без сомнения сделанная рукой хорошего художника: сердце и жалящий его скорпион. Что она хотела сказать этим? Скорпион есть… Вижу его по затаенной печали в глазах. Так кто же она?

Между тем незнакомка вынула из сумки золотой портсигар, взяла в оранжевый рот сигарету и, выпустив первый дымок, подняла глаза. Наши взгляды встретились. Минуту мы в упор рассматривали друг друга. Она некрасива, но руки прекрасны… Эту изысканность жестов, утонченную простоту редко видишь на улице… Я равнодушно прошел бы мимо, если бы увидел ее в белой "Испано-Сюизе", но здесь… На грузовике…

Прошло минут пять или десять.

Вдруг девушка опять подняла голову, и снова наши взгляды встретились. Она нахмурилась. Что-то тихонько шепнула группе ребят, подошедших за листовками.

— Вам чего здесь надо? Приклеились к месту, что ли? А ну отклеивайтесь, и марш отсюда! — сказал один из парней, черноволосый венгр.

— Почему же мне не стоять здесь?

— Это наше место.

— Ваше? Какой собственник! Уж не купили ли вы городскую площадь?

Не зная, что ответить, парень смутился и оглянулся на девушку.

— Коммунисты не покупают площадей, они их берут и удерживают силой. — Незнакомка произнесла эти слова негромко, как бы про себя. Но парень понял их как сигнал к бою: он схватил меня за борт пальто. Кровь бросилась мне в голову. Я замахнулся… И услышал голос Гришки, быстро проговорившего по-английски за моей спиной:

— Опомнись! Сотрудник посольства, — и затеваешь скандал, да еще в таком месте и сегодня.

Что-то мелькнуло в лице девушки, очевидно знавшей английский язык. Она поднялась, взяла сумку и собралась уходить.

— Ладно, я еще доберусь до вас, — сказал я ей по-английски, взял Гришку под руку, и мы быстро скрылись в толпе.

— Что чудесная девушка?

— Это кто же?

— Неужели не ясно? Та, что сидела на грузовике! И ты не заметил? А еще профессиональный skirt hunter.

— То-то и оно, — равнодушно ответил он, — я знаю женщин лучше тебя, я опытнее и потому проще смотрю на вещи, без иллюзий. Выходя на охоту, не ищу ни слонов, ни колибри — поменьше экзотики! Люблю вкусненьких зайчиков и глупеньких куропаточек. Твоя девушка — опасный тип! Заметил глаза? У нее порочный взгляд.

— Порочный? Вздор!

— Нет, не вздор. У нее большие глаза редкой окраски, но не в этом их гипнотическая сила, а в выражении пустоты. Пойдем сегодня ночью по кабачкам — я покажу тебе такие же глаза…

— Ну, знаешь ли…

— Не оскорбляйся за нее… Причины могут быть и похуже, да-да, милый друг. На ней печать порока. Она обречена. А ты, поняв это, отойди подальше.

Меня это взбесило.

— Забавно, ты читаешь лекцию, как профессор, а между тем видел девушку три минуты.

— Почему ты думаешь?

— Боже! — закричал я. — Вы знакомы?

— Ну, ну, — он искоса взглянул на меня и покачал головой. — Знаю хорошо тебя и видел ее, и чувствую, что завязывается драма… Коллизия больших страстей. Шекспир, где ты?

— Не мели чепуху. Кто она?

— Последние дни эта девушка заходила к моему хозяину с его женой — насколько я понял, они вместе приехали недавно из-за границы… Познакомились где-то в Америке. Я тебе не рассказывал о мадам Гольдберг?

— О какой мадам Гольдберг?

— О жене моего хозяина. Нет?! — тут Гришка оживился, в глазах его заблестели бедовые огоньки. — Так слушай же скорее…

Но все это вывело меня из терпения. Моя изысканная незнакомка и какая-то вульгарная мадам Гольдберг, черт ее подери… Я сухо попросил Гришку выяснить фамилию девушки и ее адрес, и мы расстались.

— Болтун! — подумал я. — Иногда бывает интересно послушать вздор, но не сейчас. Надо действовать — и быстро!

Секретарем — атташе по делам печати в нашем посольстве был тогда молодой немец Вайскопф, доктор права, ученый-филолог и литератор. У него были обширные связи во всех кругах местного общества, дававшие возможность ответить на любой вопрос, который касался Чехословакии.

Меня очень задержали, и только часа через два я вбежал в отдел печати. День был праздничный, но персонал находился на местах — шла подготовка к вечернему дипломатическому приему.

— Доктор! Какой чудесный день! — я экспансивно потряс пухлую руку. — Солнце… Масса людей…

— Вы очень любезны, делая мне такое сообщение, — промямлил молодой ученый, поднимая бесцветное старообразное лицо, украшенное огромными очками в золотой оправе. — Что у вас за вид? Дорогой коллега, не влюблены ли вы?

— По уши… и еще больше! Скорее слушайте: час тому назад я встретил девушку… на площади Вацлава… Она раздавала с грузовика листовки… Второй такой в мире нет; взглянула и причаровала меня…

— Глазами? Издали кажется слепой, а?

— Вы знаете ее? Как хорошо! Только говорите скорее, не тяните. Где ее найти?

— Там, — бледный палец указал вверх.

— В весеннем небе?

— Ну, к чему же столько поэзии… в комнате номер восемь.

Я остолбенел.

— Она сейчас гость нашего руководства. Гм, гм… Деловое свидание, полагаю. Не советую мешать, если не хотите нарваться на…

Я уже бежал по лестнице на второй этаж.

Открываю дверь. Девушка небрежно сидит на диване. Полпред, эффектный старичок с белыми кудрями до плеч, держит перед ней коробку шоколада. На звук открываемой двери девушка обернулась и, конечно, сразу же узнала меня — легкая улыбка скользнула по ярко накрашенным губам.

Я сбежал вниз, в отдел печати.

— Как ее зовут?! Скорее!

— Мария-Милена-Иоланта.

Я бросился к дверям.

— Вы не дослушали! — закричал мне вдогонку пан доктор. — Ее фамилия…

Грудной голос, чуть хрипловатый и низкий, произнес из телефонной трубки трафаретную фразу:

— Kdo mluvi? Wer spricht? Ki besil?

И сердце дрогнуло от радости.

— Иоланта, — сказал я просто, не совсем даже понимая, что говорю, — мне нужно вас видеть… очень… пожалуйста.

— Ну, если так нужно, — по голосу я чувствовал, что она улыбается, — то, конечно… Что же, в десять часов вечера… сегодня… но где бы? На Всерабочем балу!

Я выбежал на улицу. Эх, что за радостный день! Куда бы пойти? Пора обедать… К черту, не до того… Нужно найти тихий уголок и остаться наедине со своей радостью, с бурно кипящим чувством чего-то хорошего и светлого. Неужели это и есть счастье? Мысли беспорядочно бежали вперед… хотелось прыгать… Нет, мне нужно сесть в парке на уединенную скамейку, закрыть глаза и мечтать… О чем? Хорошо бы взять весь мир за хвост, раскрутить и забросить под облака! Шальное, озорное веселье мешало сосредоточиться, и, пока я ловил безудержно скачущие обрывки мыслей, ноги уже успели доставить меня в любимый ресторан: тут только ощутил я волчий голод. Обед показался необычайно вкусным, прислуга — исключительно внимательной. Я выпил бутылку старого рейнского, закурил сигару. Странно, люди как будто улыбаются мне. Да, весна… Поговорив с хозяином и придя к заключению, что он очень умный и милый человек, я в радужном настроении направился в парк.

Это было время первой нежной зелени, прозрачные кружева которой тонко рисовались в бледно-голубом сияющем небе. Воздух был тепел и душист. Я пригрелся на солнышке, сидя на скамейке в дальней аллее. Закрыл глаза, слушая задорное чириканье птиц. Какой мир… Какое успокоение…

Изольда… Теперь вспоминаю ее без боли. Не потому, что успел забыть — разве может стереться воспоминание о первом и сильном чувстве? Оно останется навсегда со мной, как драгоценная память о бледной девушке с синими глазами, которая ненавидит меня лютой ненавистью. Сладкий яд тогда незаметно отравил мне сердце… Она была опасным недугом, эта чувственная и порочная страсть, безрадостная с самого начала… Все это было и прошло.

Теперь — другое. Мне двадцать шесть. Помню ли я все, что было? Помню, не могу, не должен, не смею забыть! Детство в чужом золоченом доме… Казенный распорядок в корпусе… В шестнадцать лет — море, первые часы тяжелого труда за кусок хлеба… В семнадцать — первые пушечные выстрелы и страх смерти… Первое убийство людей — винтовочная мушка и позади нее — грудь человека… В восемнадцать — каторжная работа на судах, раскаленные кочегарки, обледенелые палубы… В девятнадцать — черная ночь в открытом море… яростное буйство волн… я черпаю кухонной кастрюлей воду в кубрике тонущего судна… В двадцать — рассвет, черная вода пенится вокруг обломков, спутанных снастями… на них — остатки команды… Ночи в публичных домах… Страшные голые женщины с синими грудями до пят… Слышу сиплый смех под музыку шарманки… Утром они штопали мне дырявые носки… И помню главное — страх голода и холод… Безработицу… Я вижу собственные руки, жадно запущенные в жирное месиво помойного ведра. Я помню голод, который страшнее, чем смерть!

Мне двадцать шесть лет. Вся накопившаяся и неизрасходованная потребность и способность любить теперь безудержно рвутся наружу. Это не робкое томление юнца и не сюсюканье старца, но большое чувство сильного молодого мужчины, который знает мир, покоряет его в бою. Любовь строителя и бойца, пронесенная сквозь вой ветра, труд и борьбу, — не сладкий яд, зовущий к покою, но кубок крепкого вина перед отправлением на подвиг! Пусть Иоланта станет для меня воплощением весны, моей весны: да здравствует пробуждение, да здравствует радость бытия, да здравствует жизнь!

Ровно в десять вечера я вошел в зал, где уже гремел Всерабочий бал. Раз в год, в ночь Первого мая, коммунистическая партия снимает лучшее помещение в городе, самое роскошное и недоступное. Приглашаются оркестры, организуется буфет, и рабочие с семьями и друзьями пребывают как хозяева и гости: это веселое, хоть и кратковременное вторжение в логово врага, в его крепость, маленькая репетиция грядущего торжества.

Раньше я всегда с умилением смотрел на нарядно одетые, такие нелепые и милые фигуры, которые, растопырив заскорузлые руки, неловко скользят по паркету. Но теперь быстро пробежал по залам. Ее нет… Взглянул на часы: десять. Неужели не пришла?

В одном из коридоров толпа комсомольцев курила, сбившись в кучу. Слышались взрывы смеха. Когда я проходил мимо, черноволосый венгр обернулся, и узнал меня:

— Он опять здесь!

Я был окружен, схвачен и… приведен к Иоланте, которая стояла тут же, среди своих поклонников.

Все закончилось благополучно. Шумной ватагой мы отправились в буфет, где я угостил ребят хорошим вином. Потом откуда-то появились девушки, грянула музыка, и все убежали танцевать. Мы остались одни, Иоланта и я.

На этот раз она была одета в бальное платье из серо-розовой парчи, простое и очень дерзко декольтированное. Короткими взглядами исподтишка я рассматривал девушку. Да, она не была красавицей, но что-то в ее внешности покоряло сразу и запоминалось навсегда. Она очень мило шутила, с приятной легкой иронией, а в глазах оставались та же печаль и пустота. Держала себя подчеркнуто скромно, выбирая невидные места в углу, сдержанно и редко смеялась, говорила негромко и старалась повернуться к зрителям спиной — все-таки всюду, где мы появлялись, ее замечали все — мужчины с восхищением, — женщины с любопытством.

"Девушка нашего века", — решил я про себя, — "она в жизни выглядит так, как американские vamps, гримирующиеся для киносъемки: sophisticated… absent… thrilling…, воплощенный идеал нашего порочного времени…" Порочного? И я задумался, вспомнив слова Гришки, показавшиеся мне болтовней. Конечно, во внешности Иоланты есть что-то странное: вызывающее декольте, манера бесстыдно закидывать ногу на ногу… дерзкие взгляды в упор… бесцеремонные словечки… Точно она провоцирует и смеется надо мной. Ах, не в этом дело! Но неужели затаенная печаль означает порок? Сколько в ней изломов и противоречий… Что за интересная человеческая душа должна быть у этой девушки!

Мы болтали, облокотясь на стойку бара. В накрашенных оранжевых губах Иоланты дымилась сигарета, и старые рабочие испуганно глядели на ее полуобнаженную грудь и открытую спину. В этот момент к бару подошла девушка лет семнадцати, очень некрасивая, типичная боевая комсомолка тех далеких времен: волосы без прически заброшены назад, на неправильном лице ни малейших следов грима, вместо вечернего платья — русская защитная гимнастерка и черная юбка, на ногах простые черные чулки и грубые башмаки. В руках она держала листовки. Войдя, девушка сразу уперлась взглядом в Иоланту и, гневно нахмурясь, остановилась перед нами.

— Вот, полюбуйтесь, — сказала мне равнодушно Иоланта, — эти волосы зачесываются только пальцами, допотопные черные чулки с трудом найдены на окраине города, груди туго перетянуты бинтами — все это, чтобы, Боже сохрани, не казаться ни буржуазной, не просто девушкой. Сектантское рвение! Это чучело — моя сестра Божена.

— А эта уличная девка, — сверкнув глазами, отпарировала незнакомка, — моя сестра Мария-Милена-Иоланта: рот намалеван, грудь и спина выставлены напоказ. Профессиональное рвение! Не лучше ли вам обоим отправиться в Кристальный Павильон?

Девушка смерила нас уничтожающим взглядом, резко повернулась и вышла.

— И откуда, только эта монахиня в миру узнала о Кристальном Павильоне? — улыбнулась Иоланта. — Но она права: это лучший кабачок в городе. Идем?

И мы отправились.

Как в угаре плыли передо мной разноцветные огни, взрывы конфетти и серпантина, накрашенные лица женщин и черные спины мужчин… Временами огни гасли, и, сжав в объятиях гибкое тело Иоланты, я скользил по волнам нежной музыки; потом опять вспыхивали лампочки, и безумный вихрь танца уносил нас в пестрой толпе мимо лоснящихся негров, скаливших ослепительные зубы. Пили одно вино, другое. И я сыпал цветы в бокал Иоланты. Мы много смеялись и курили без конца… И я с трудом разобрал, что стрелка моих часов показывает три, когда, наконец, Иоланта сказала: "Пора".

— Я живу на Малой Стороне. В тихой улочке между заброшенными дворцами. Дом переделан из старинного монастыря, и моя комната все еще напоминает келью, — объяснила Иоланта, когда я предложил не брать такси, а отправиться пешком.

Мы шли медленно, потому что боялись, что скоро нужно будет прощаться. Когда вышли на Старый мост, Иоланта предложила.

— Сядем здесь, над водой. У меня ощущение, что мы не сказали друг другу самого главного. Что бы это было?

Она помолчала, видимо раздумывая о чем-то.

— Давайте знакомиться ближе. Мне пока неловко с вами. Сущность вашего характера мне еще неясна, а без этого говорить трудно: я привыкла раскладывать знакомых по полочкам своей кунсткамеры.

— Холодильника, Иоланта?

— Э-э, нет. Мой холод только кажущийся. Я прохожу мимо пустяков, обычно привлекающих людей, особенно женщин. Отсюда видимость отсутствия интереса к жизни.

— Я люблю жизнь и рад, что вы так говорите, — ответил я. — Для меня жить означает крепко держаться за жизнь и стараться повернуть ее по-своему. Жить это — действовать! Так?

— Да, поскольку, это все равно неизбежно. Но при этом, видимо, в отличие от вас, у меня всегда остается ощущение нарочитости и забавы. Случалось вам попадать на наши деревенские свадьбы? Шум и гам, дым и чад, и можно было бы умереть со скуки, если бы не были смешны сами хозяева и их гости, смешны своей серьезностью: музыканты пиликают с таким усердием, а гости с таким жаром выписывают ногами кренделя, что вы, скептический горожанин, преисполненный превосходства, и наконец, не выдерживаете, особенно если перед этим успели опрокинуть пару стаканов сливовицы: вы пускаетесь в пляс, вам аплодирует молодежь, и степенно качают головами старички. Но все понимают, что вы — случайный гость, только в честь славной минуты присоединившийся к общей толкотне… Вы сами чувствуете это тоже и в отличие от местных щеголей, танцующих всерьез, пляшете свободнее их, позволяя себе некоторые сомнительные пируэты, чтобы нарочно сорвать одобрительные аплодисменты или заставить зрителей состроить уморительные рожи.

Она помолчала.

— Я чувствую жизнь, как артист сцену: бывает, что вживусь в роль и вижу себя в прекрасном саду. Но потом надоест размахивать руками, оглянусь — и сразу замечаю подмостки и кулисы. Декорации намалеваны грубо, и я сторонюсь их, чтоб не измазаться в краске.

— А позади них?

— Большая черная дыра, из которой мы вышли на освещенную дорожку. Мы идем по ней, но она коротка и окончится скоро — прямо у края второй дыры, черной и бездонной, в которую мы неизбежно полетим вниз головой.

Голос Иоланты звучал глухо и так искренне, что я почувствовал сострадание и

боль.

— Вы меня удивляете! — воскликнул я живо. — Как можно дойти до такого взгляда на жизнь в самом ее начале?

Девушка, точно собираясь с мыслями, ответила не сразу:

— Для этого нужно хоть на время оказаться выброшенной из жизни, хоть раз взглянуть на нее извне, со стороны. Тогда все вдруг станет иным, понятия сдвинутся с мест и представятся в новой комбинации, непривычной и странной. Даже если потом все устроится по-прежнему, вы не забудете того, что один раз вам удалось подсмотреть и понять. Комар, летающий под опрокинутым стаканом, беспомощно тычется в стекло и, наверно, называет его судьбой, а вы, наблюдающий сверху, стакан над комаром, считаете просто стаканом, а вот ограничения своего собственного бытия все-таки называете Судьбой. Но вырвитесь из-под своего большого колпака — и вы увидите вещи в их истинных соотношениях.

Несколько минут мы шли молча мимо древних дворцов, освещенных луной.

— Лет шесть тому назад у меня начался туберкулез легких и сразу принял бурные формы. Когда я была при смерти, меня отвезли в горы. Долгие месяцы я пролежала на балконе высокого здания больницы, как будто повисла между небом и землей. Шел снег, день и ночь кружились и падали снежинки, я лежала в меховом мешке, ожидая конца. Мне было девятнадцать лет, умирать не хотелось, я боялась того, к чему шла. Но умирать было нужно, и вот, понимая неизбежность этого, я задалась целью выкорчевать в себе волю к жизни. Это не было примирение со смертью, это была борьба против жизни. Чтобы стало легче на душе… Понимаете ли вы разницу? Я принялась за работу, воскрешая в себе все любимые образы и затем умерщвляя их, разрушая иллюзии, вытаптывая желания… Времени было много — снег падал день и ночь, я открывала глаза и видела белые хлопья, проплывающие мимо меня из ниоткуда в никуда… Работа шла медленно, но успешно, и вот настал день, когда я почувствовала, что мне все равно — ощутила в себе великое равнодушие, покой и свободу. Ах, если бы вы могли понять… Я стала свободной: поняла, что и жизнь и смерть не являются радостью или страданием, добром или злом, но лишь бездушной сменой форм бытия, в котором моя личность — ничто. Сказать это легко, но трудно понять. Не знаю, понимаете ли вы меня сейчас. Для миллионов людей это лишь тривиальная фраза: только взглянув в лицо смерти, они поймут ее значение.

Я был поражен и не знал, что ответить.

— Итак, жизнь была успешно выкорчевана из сердца: я лежала в меховом мешке между небом и землей и равнодушно ожидала конца — без радости и сожаления. Но горный воздух незаметно сделал свое дело: болезнь стала мало-помалу проходить, восстановились физические силы, и однажды врач "поздравил меня с жизнью".

В снежную метель добралась я до вокзала, поезд тронулся. Мимо проплыли белые вершины гор, в ущелье начался уже дождь, а когда поезд остановился внизу, я выглянула в окно — Боже! — вокруг благоухала дивная теплая ночь. Деревья стояли в цвету, из невидимых садов веял сладкий аромат. Вечер был праздничный: толпы людей в белом запрудили улицы, всюду слышался говор и смех, чей-то сильный и страстный голос пел о любви… Вот тогда, одна среди беспечной толпы, в эту весеннюю ночь рождения к новой жизни, я сделала открытие: меня нет. Я умерла. Вот вам и все, — закончила Иоланта после небольшой паузы. — Конечно, вначале было тяжело. Потом привыкла, втянулась в каждодневную суету, оставаясь ей чужой. Иду по жизни, как не особенно любопытный путешественник. Помню дом, откуда вышла и куда неизбежно возвращусь. Как это написал Куприн? Некогда у царя Давида было кольцо с надписью "Все проходит". Когда грустно, от этих слов становится весело, а когда бывает весело — делается грустно. Все проходит, пройдет и жизнь — значит, ничего не нужно. Или нужно только сознание свободы — потому что когда есть это, то больше ничего, ничего и не надо. Что-то в этом смысле.

От волнения я закурил сигарету, на миг осветившую спокойное, улыбающееся и печальное лицо девушки. Я так и знал, что порока нет, есть болезнь! Она пройдет… Это выражение исчезнет в глазах, они станут живыми и человечными…

— Я понимаю ваш пессимизм, но…

— Увы, нет, не понимаете. Потому что я совсем не пессимистка. Считать жизнь злом и страдать от этого — означает придать ей значение, которого она не заслуживает. Пессимист — родной брат оптимиста, оба они разными способами утверждают одно и то же. Что же касается меня, то я — скептик, любящий хорошее вино и сильные ощущения. "Долой теплые набрюшники!" — вот мой лозунг. Самый страшный враг для меня — это благополучие: я не боюсь ни жить, ни умереть, мне страшно процветать… Б-р-р… Этогодля себя не хотелось бы… В борьбе мне нравится возможность броситься в гущу сечи и пасть под ударами.

— Как мне все это непонятно, — пылко возразил я. — Борьбу стоит вести только ради победы, а на вашем знамени написано поражение.

Иоланта сделала решительный жест возражения.

— На моем знамени написано: "Победа делу!", а о гибели под ударами я говорю лишь из страха получить медаль за геройство, потолстеть, повыситься в чине.

— Вы не любите героев?

— Люблю пророков, побиваемых камнями, Прометеев и Квазимодо. Люблю неоплаченный скромный подвиг. Сторонюсь от людей с двойными подбородками, в карманах которых аккуратно сложены удостоверения на звание героя и чек за совершенный подвиг!

Наступила минута молчания. Мы закурили и присели на каменную ограду моста под статуей какого-то святого. Взошла луна. Далеко на другом берегу, венчая собой невысокую гору, высились стройные громады собора, королевского дворца, башни кремля и зубчатые его стены. Ниже грядами спускались к реке старинные дворцы графов и князей, монастыри и островерхие палаты бюргеров. У самой воды чернели вросшие в землю дома алхимиков, и легкая колонна со статуей рыцаря Брунсвика, ногой попирающего дракона, вздымалась из черных и серебристых струй Влтавы. Древний горбатый мост, на котором мы сидели, был украшен каменными изваяниями святых и золотым крестом; на обоих берегах подступы к нему охраняли высокие башни, отделанные каменными кружевами готической резьбы. Город спал. Неумолчно журчала под нами черная маслянистая вода, изредка вскрикивали сонные чайки — мы были одни в ночном городе, и красота минувших веков проникновенно и гордо предстала перед нами.

— Как хорошо! Точно впервые вижу Злату Прагу ночью, — прошептала Иоланта, слегка прижимаясь ко мне от холода. — Но будем продолжать разговор. Мой портрет написала я сама. Теперь нарисую ваш — тремя мазками. Извольте ответить на три вопроса. Первый. Если продавец всучит вам какую-нибудь дрянь, что сделаете вы, сударь?

Я засмеялся.

— Покраснею, замнусь и… ничего не скажу. Что делать? В житейских делах, я малопрактичен. Но лишь в мелочах. Обмануть меня можно только раз: мучительно долго помню сделанное мне добро, отплачиваю его и все сомневаюсь, не мало ли? Но не забываю и зла. Злопамятность и гордость — мои достоинства. Как часто слышишь теперь поговорку: "Мы люди не гордые…" Ужасно, правда? Выше всего я ставлю человеческое достоинство, свободную личность — за нее в себе и в других борюсь и в гордости вижу ее проявление. Наш древний кавказский адат говорит: если тебе очень нравится что-нибудь в жизни — будь достоин своей гордости и сдержи себя, пройди мимо; если гордость твоя слаба, и ты не сможешь победить самого себя — добудь желанное с мечом в руке; если не сможешь добиться и этого — убей себя: ты родился напрасно. Итак, формулирую ответ: трезво оценивать житейские мелочи и сознательно пренебрегать ими, ревниво оберегая себя для большего. В попытке добиться его — не жалеть себя. Без большой цели впереди жизнь скучна. Вы видите, что по совершенно другой причине, чем вы, я тоже говорю: "Долой теплые набрюшники!"

— Дорогой союзник, вашу руку, — Иоланта засмеялась, и мы обменялись шутливым рукопожатием. — Теперь второй вопрос. Отвечайте: если вы входите в зал и видите, что вокруг известной красавицы и умницы собралось самое блестящее общество — что сделаете вы, сударь?

— Я — враг всяких обществ и известных умников и красавиц. Не люблю толпы — ни блестящей, ни другой. Высшее удовольствие нахожу в размышлении и дружеской беседе; смысл жизни — в раскрытии самого себя, в вечном развитии своего духовного богатства. Ступеней раскрытия себя — три: начальная — учение, средняя — труд, высшая — борьба. В учении, труде и борьбе раскрываются богатства личности, в этом — жизнь. Высшая форма ее — борьба, подготовленная знанием и трудом. Ступеней блаженства этой стадии тоже три: первая — гибель в попытке, вторая — успешное достижение цели, третья — победа и смерть победителя. Раствориться в достигнутом идеале — что может быть более желанным для каждого настоящего человека — мыслителя, строителя и борца?

— Гм… Продолжайте.

— Я сказал почти все. Мы опять сошлись с вами, Иоланта, хотя шли разными путями. Я тоже люблю хорошее вино и сильные ощущения, но не за то, что они сильные. Я ищу большую идею, которая, будучи великим миражом впереди, потребует усилий и борьбы для попытки своего воплощения. Красоту борьбы, победы или смерти вижу все- таки в самой идее, без нее воин — только добытчик для себя или наемник для других. Моя борьба должна освобождать мир, вместе с тем и самого борца, ибо труднее всего победить самого себя. Итак, если "вперед", то обязательно "за свободу!".

— Примите вторую руку! Союз крепнет.

Я сжал тонкие и нежные руки, на сердце стало неизъяснимо легко. Иоланта опустила глаза и тихо засмеялась.

— Но достижимо ли то, за что вы боретесь? Верите вы или знаете?

— Знание в истории народов никогда не двинуло больших масс вперед и не послало ни одного человека на добровольную смерть: это может делать только вера. Но в современных условиях знание и вера слиты воедино в великом социальном движении порабощенных за свое освобождение.

И я с жаром заговорил обо всем том, что меня наполняло тогда. Я подвел под инстинктивные народные чаяния твердую базу научного социализма, процитировал классиков Марксизма-ленинизма, опроверг буржуазную критику и реформистские извращения, увязал общие теоретические предпосылки с революционной практикой текущего момента и, наконец, патетически закончил лозунгами, проработанными к первомайским торжествам. Слова лились свободно и живо, я сам чувствовал, что говорю хорошо, и радовался звучанию своего голоса — уверенному, горячему, заражающему пламенной верой.

Я закончил и притих, ожидая, что скажет Иоланта. Она молчала минуту, другую. Потом мне показалось это странным, и я повернулся к ней: положив голову мне на плечо и чуть открыв рот, она сладко спала, слегка посапывая и вздрагивая.

Уж не дурно ли ей?! Я немного отодвинулся и посмотрел получше. В бледном свете заходящей луны видно было спокойное лицо, — да, да, Иоланта безмятежно спала, и когда я двинулся, она во сне поправила голову на моем плече, вздохнула, прижалась покрепче, и снова послышалось ровное, какое-то детское посапыванье.

Ну, это уж слишком! Черт побери! Я раздраженно, но осторожно вынул сигарету, закурил ее и осветил лицо девушки; пустые глаза цвета льда были крепко закрыты, побледневшее лицо казалось слабым и нежным, а рисунок рта — беспомощным, почти детским. Спит! Что же делать?

И стало жаль девушку. Луна скоро зашла, и в наступившей темноте я уже не различал лица на моем плече, но впечатление беззащитности осталось. Я расстегнул пальто и прикрыл ее одной полой. Прижал покрепче и стал ждать.

Черная маслянистая вода неудержимо бежала под нами с однообразным журчанием. Было так тихо, точно большой город растворился во мраке, и остались только мы — спящая девушка, я с сигаретой в зубах, да благословляющий нас сверху святой.

Постепенно звезды стали бледнеть, на востоке появилось сиреневое пятно, оно стало шириться и светлеть. Дунул холодный ветерок. В серой дымке весеннего рассвета появились сначала золотой крест и два ряда каменных изваяний, потом ажурная резьба предмостных башен, наконец, обозначился силуэт далеких дворцов и зубчатых стен.

Вот из парков потянул душистый аромат нежной зелени, чирикнули птички, им отозвался вдали автомобильный гудок, показался первый прохожий — и началось общее пробуждение. Звуки ширились и росли, на тысячи ладов загудел большой город. Подняв голову, я долго смотрел на легкие розовые облака, тихонько плывшие в бледном небе; потом оглянулся — в пурпурных лучах восходящего солнца, как розовое сказочное видение, блестел, искрился и сиял старый город. Под нами прошел первый пароходик, и чайки с громким криком закружились над розовой водой.

— Утро, Иоланта! — проговорил я нежно.

— Как? Что? — девушка протерла глаза кулаками и сонно огляделась вокруг. — Что вы сказали?

— Вы спали, но пора проснуться. Взгляните-ка, что за красота кругом!

— Спала? С вечера? — она ворчливо заговорила, приводя в порядок прическу и платье. — Я продрогла до костей. Нет, это ужасно: молодая девушка, утомленная и слабая, присела на минутку… И что же? Ее заговорили до полусмерти и продержали ночь на каменном мосту. И вы, молодой человек, благонамеренно охраняли свою даму под полой пальто до самого рассвета? Ха-ха-ха!

Она громко хохотала, а я обиженно смотрел на нее.

— Чему же вы смеетесь?

— Вашей дурацкой порядочности. Ага, — все понятно: вы импотент, да-да, сударь, импотент! Сегодня же обратитесь к врачу. А вы, бедняжки, живы или вас заморозил этот идиот? — Легким движением тела она сбросила с плеч узкие полоски парчовой ткани, сдернула платье вниз и две маленькие золотисто-розовые груди, нежные-нежные, любопытно глянули на меня. Я невольно сделал неопределенное движение.

— Вот вам! — сказала Иоланта и показала мне язык.

— "Девка", — горестно подумал я.

Мы зашагали по мосту молча. У башни на той стороне реки уже сидела толстая баба в белом халате. Перед ней в кипящей воде крутились сосиски.

— Хочу есть… — Иоланта остановилась.

— Да, но такую дрянь… И здесь, на улице!

— Я не дойду домой. — У нее слипались глаза.

Горячие сосиски с хреном показались чудесными.

— У меня есть и горячее молоко, но литр стоит…

— Давайте скорее!

Иоланта пила молоко, как щенок, закрыв глаза и сопя. И умиление опять охватило меня.

"Ребенок", — нежно подумал я и бережно поддержал ее рукою.

— Ну, где же ваш монастырь?

Кивком головы она указала путь, и мы снова двинулись, обнявшись по-братски. У дверей тяжелого мрачного дома с крестом на стене она остановилась.

— Прощайте. Спасибо за все. Вы устали, милый. Так жалею вас, — теплыми губами она едва коснулась моего лба. — Что бы сделать вам приятного? Возьмите это — на память о первомайской ночи!

Она сняла с груди серебряную розу, наскоро пожала мне руку и исчезла в дверях.

Я нес в руке маленькое сокровище, хрупкое, как Иоланта, такое же изысканное и неживое. Куплю цепочку и повешу на шею — пусть оно всегда будет со мной, как талисман, как благословенье. Навеки!

У входа на мост какой-то старик, случайно оказавшийся со мною рядом, едва не попал под машину: я схватил его обеими руками и рванул назад, на тротуар. Огромный автомобиль, пыхтя, проехал мимо, серый грузовик с железными ящиками, доверху набитыми городским мусором. За ним остался след вывалившихся нечистот и в них, вдавленная в грязь, лежала серебряная роза Иоланты…

"Грозное предзнаменование!" — должен был бы закричать я тогда. Но человек в своем странствии не в силах разгадать таинственных письмен судьбы: его странные глаза пристально глядят только вперед, но видят лишь то, что уже за плечами. Мой путь пересекла темная тень Грядущего, но я шагнул через нее, ничего не поняв.

Спать не хотелось. Я бродил по улицам так, без цели, просто шел и шел среди чужих людей, спешивших на работу. Но почему же они казались мне родными? И город — красивее, чем всегда, и весеннее небо — точно видел я его впервые?

"Вот именно — первая весна… Моя весна. Мне ничего не нужно — значит, я по-настоящему счастлив", — говорил я себе, останавливаясь у витрин, глядя куда-то невидящими глазами. Зашел в книжный магазин и купил "Сентиментальное путешествие" Стерна. Маленькую аккуратную книжечку погладил и любовно положил в карман. Она была переплетена в оранжевый сафьян, напоминавший цвет волос Иоланты в лучах солнца. Вспоминать ее глаза не хотелось, хотя они вовсе не пустые — обыкновенные светло-голубые глаза. "Порочный взгляд?"… Идиот! Боже, что за идиот этот Гришка!.. Я рассмеялся и закурил. Вдруг вспомнил поцелуй у дверей дома и потрогал себе лоб. Здесь… губы были теплые, детские… "Так жаль вас". Она сказала "милый". Почему, а? Ведь неспроста!

Весело отправился я домой, принял холодный душ и пошел на работу.

Перед вечером мне понадобилось зайти в Полпредство. И неожиданно я встретил там ее — судьба опять сводила нас вместе…

Это случилось на лестнице, устланной алым ковром. Сквозь широкие окна каскадами лился теплый свет. Высокая и стройная, в строгом черном костюме, она стояла на две-три ступени выше меня. Голова слегка запрокинута назад как бы под тяжестью темно-рыжих кудрей, лицо цвета слоновой кости совершенно неподвижно, взмахом крыльев высоко подняты брови, необычно светлые глаза цвета льда широко раскрыты и кажутся слепыми, или, может быть, ясновидящими? Что меня поразило в ней тогда? Благородство облика? Гордость позы? Глаза, которые показались мне безумными, потому что я не сумел прочесть в них тайны, погубившей ее жизнь и мою? Слепой и ясновидящий взор так пристально скользил поверх моей головы, что я не выдержал — и обернулся, но увидел лишь белые стены. Или уже тогда, сквозь столько грядущих лет, в белизне этих стен ей открылся образ судьбы ее и конца — белая снежная равнина, на которой она будет лежать, истекающая кровью и окруженная голодными псами?

Я задумался и молчал. Потом, когда молчание стало неловким, наудачу раскрыл книгу, которую держал в руках, и прочел одну фразу. Сначала про себя, потом шепотом, наконец — громко и восторженно:

— "Передо мной была одна из тех голов, какие часто можно видеть на картинах Гвидо, — нежная, бледная, проникновенная, чуждая низких мыслей откормленного невежества, которое глядит на мир сверху вниз, но вместе с тем лишенная робости, поднимающая глаза снизу вверх. Она смотрела прямо вперед, но так, точно взор ее видел потустороннее… "

— Какой пыл, — усмехнулась Иоланта, глядя на меня сверху вниз. — Вы всегда зачитываете дамам комплименты по книгам?

— Не смейтесь! Это — ваш портрет. Стерн пророчески написал его, а я подношу с благоговением… и любовью!

Лед растаял в пустых и холодных глазах: они стали голубыми и теплыми, я видел такое море в Италии когда-то.

Точно проснувшись, она вздрогнула и взглянула на меня. Низкий, грудной, чуть хрипловатый голос прозвучал ласково:

— Послушайте, проведем вечер вместе! Едем в театр! Свидание в восемь. Согласны?

— Согласен ли я?.. Боже! Но до театра поужинаем вдвоем. Пожалуйста! Свидание в

семь!

— А до ужина побродим по городу! Любите город вечером? Да? Свидание в шесть?

— В пять, Иоланта! Нам предстоит вместе бродить долго-долго, а в начале пути мы зайдем в Консульство, чтобы зарегистрироваться, как муж и жена.

Как я это сказал — не знаю, просто сказал и замер. Но ясновидящий взор в темной глубине моего "я" нашел правду. И мне стало вдруг так легко и спокойно.

В пять часов мы вошли в кабинет консула, товарища Клявина. Добрый толстяк вопросительно поднял голову:

— Что случилось?

— Необычайное событие!

— Арест?

— Плен!

Секунду старый латышский стрелок глядел на нас, выпучив глаза. Потом, когда я осторожно обнял Иоланту за плечи, он осел в кресло и закурил сигару:

— Дети мои, нужно было догадаться сразу. Что делать?

Вот книга раскрыта. Казенная книга с графлеными листами. Я беру перо.

— Черт возьми! — Большая клякса расплылась за моей взволнованной подписью.

— Ну вот, — жалобно тянет Иоланта, — я задумала, что ваше первое слово после заключения брака должно стать символом нашей будущей жизни. И вдруг вы говорите "черт возьми".

Такая бурная, такая неудержимая радость переполнила мое сердце, что я, молча смотрю на нее и не понимаю, не знаю, как ответить.

— До заключения брака далеко, — важно басит консул, — нужна еще подпись невесты. Подпишитесь-ка вот здесь — и тогда посмотрим, что скажет этот молодой человек.

Когда она дописывает последнюю букву, горячая волна восторга поднимает меня высоко на гребень и швыряет вперед. Я заключил молодую жену в объятия и целую ее. Хочу раз, а целую два и три. Это происходит в один момент и совершенно неожиданно. Потом смущенно отскакиваю от девушки. Консул, сдвинув на кончик носа большие очки, смотрит на нее, улыбаясь:

— Как вы истолкуете этот символ?

— Но он не сказал, ни слова! — Иоланта тоже смущена, но глядит на меня с радостной улыбкой. — Я ровно ничего не поняла!

Хохочет консул, довольна Иоланта, и я радостно отдаюсь волне горячего человеческого счастья. Хочется раскрыть объятия всему миру… Нет, просто прижаться лицом к этим тонким и нежным рукам…

Иоланта с улыбкой наблюдает за мной и, видя мое смущение, приходит на помощь:

— Закурите сигарету, и я с вами, мне неудобно одной.

Она протягивает свой золотой портсигар. Крышка раскрыта. Окаменев от ужаса, я читаю знакомым острым почерком написанные слова: "I am loving you only and all my other loves are but nothing" — "Люблю лишь тебя, и вся моя иная любовь — только ничто".

Двери распахиваются, курьеры вносят шампанское.