С облегчением опустился я на следующий день в глубокое кресло тихого кафе. Господин обер, дородный и важный, подал черный кофе, рюмку зеленого шартреза, сухое печенье и пачку свежих газет, поклонился и с достоинством отошел в сторону. Я следил за ним, со страхом ожидая момента, когда останусь один, наедине с ужасом своего положения.

Вчера я взял себя в руки и сумел довести до конца мучительный вечер, как-то шутил, чему-то смеялся… Сотню раз заглянул в порочные глаза жены, стараясь найти в них сомнение, раскаяние, тревогу — что-нибудь, показывающее внутреннее волнение или хотя бы понимание мучительного тупика, в который она меня завлекла.

И ничего не прочел в спокойных светло-зеленых глазах, кроме обычной печали и пустоты. Она мило смеялась моим шуткам, была возбужденна, и это лишь подчеркивало угнетавшую меня удаленность ее души. Так сильна была жажда счастья, что одно ее веселое слово окрыляло меня, я вспыхивал искренней радостью, но потом ловил неживой взор, устремленный поверх людских голов куда-то вдаль, и сжимался и опускал голову над бокалом.

Нет, нет — не моя…

И пока жена рассказывала о недавней поездке в Париж, живо и верно изображая сценки французской жизни, я слушал, улыбался и думал: что же… значит — пополам? Вынужден делить ее с цепкими руками Изольды… Вспомнил Камиллу и почувствовал стыд, представляя себе свою жену… Вспомнил хищный профиль Изольды, ее гордые слова: "Если когда-нибудь встретите такую надпись — знайте: перед вами стою я, воплощенная в ином образе. В него я вложила все самое святое, что нашла в себе. Отступитесь: он — мой!"

Я ничего не сказал Иоланте. Несколько раз начинал говорить, глядя на ненавистную надпись, но голос срывался и противно дрожал. И я обрывал фразу. Любовь толкала вперед: жизнь — не книга, и я — не выдуманный герой… А гордость гнала назад: надо замкнуться в себе и ждать. Если захочет, она придет сама… Нельзя унижаться до расспросов, которые можно истолковать как ревность.

Поздно ночью я подвел Иоланту к подъезду ее дома. Она вошла и оглянулась, как бы приглашая следовать за ней. Но я остановился у порога.

Мгновенье мы стояли молча.

— Благодарю вас за приятный вечер. За все, — я думал об Изольде. Чей-то железный голос в моей душе равнодушно повторял: "Люблю только тебя, и вся моя иная любовь — только ничто". И я отвечал голосу: "Нет, любовь неделима!"

Широко раскрытыми глазами жена смотрела на меня. Растерянно начала:

— То есть как же… Вы… — Смолкла. Закончила холодно: — Спокойной ночи. — И захлопнула дверь.

Я спустился к мосту. Вот здесь вчера колесо судьбы вдавило в грязь серебряную розу… Боже мой… Это не то… Не то…

Бегом возвращаюсь к старому дому с крестом у входа. Сонный привратник нехотя открывает дверь. Бегом поднимаюсь по лестнице. Незапертая дверь.

Иоланта, положив голову на раскрытую книгу, беззвучно плачет.

Ну, вот и все. А сегодня — снова день. И завтра — опять. И долгие дни впереди. Колебания между ненавистью и любовью, яростная злоба при воспоминании об Изольде. Все тот же проклятый профиль стоит перед глазами. "Будет время, когда вы захотите иного счастья — тогда я приду для мести".

Она пришла. Неужели так можно жить и дальше?

Почему Иоланта молчит? Ведь нельзя же забыть… Боится? Нет, слово страх в применении к ней звучит шуткой. Лжет? Но в больших зеленых глазах было столько равнодушия…

О, если бы только увидеть тревогу и раскаяние — простил бы и все забыл… Эх, если бы только поймать одно движение трусости — порвал бы тогда сразу… Но ничего этого не было… Чем больше я присматривался к жене, тем яснее видел, что самое главное, самое глубокое чувство, выраженное ее взором, всегда была печаль.

И это примирило меня с нею. Я решил взять себя в руки покрепче, отбросить мелочные соображения гордости и уязвленного самолюбия. Нужно поговорить, не требуя признания — к чему оно? — но преследуя лишь одну цель — познание правды, чтобы, поняв, можно было скорее помочь.

Настал день, когда я собрался, наконец, с силами.

— Странная надпись, Иоланта, — сказал я спокойно, взяв сигарету из ее портсигара.

— Ее сделал человек, любивший меня когда-то.

— Любивший?

— Может быть — любящий. Чужое сердце не в моей власти, милый.

— Оставим его в покое. Но ваше, Иоланта?

— Это ревность?

— Это гордость.

— Я не дала повода говорить мне такие вещи.

— Но надпись…

— Oh, darling, ведь не всегда же я имела честь быть вашей женой! Беспокоящие вас слова написаны до памятного после полудня, — улыбаясь, Иоланта смотрела мне прямо в глаза. — Если в ваших вещах спрятан где-нибудь золотой локон или розовая ленточка — не выбрасывайте их, ради Бога: юридический контракт, заключенный нами в консульстве, не имеет обратной силы.

— Благодарю вас, я не собираю коллекций. И ничего не имею против вашей, если только она относится к прошлому.

Я встал, поцеловал жену и хотел выйти.

— Правдивость не позволяет мне закончить разговор на этом, — возразила она, глядя на меня большими, серьезными глазами.

"Начинается!" — пронеслось в голове, и сердце пугливо сжалось.

— Не обращали ли вы внимания, — начала Иоланта, спокойно зажигая новую сигарету, — что в одном сердце уживается много разных видов любви, если только так можно выразиться: любовь к мужу не мешает любви к ребенку, привязанность к отцу не исключает такого же чувства к бабушке…

— Ну, если надпись сделана вашей бабушкой, то прекратим разговор, он становится смешным, — прервал я, искушая Иоланту.

— Автор надписи — молодая девушка, но ее любовь ко мне и моя к ней не мешает мне любить вас.

— Конечно, нелепо было бы ревновать к подруге, — я пристально и в упор смотрел в прозрачные светло-зеленые глаза.

— Нет, это не просто подруга. Она друг и еще что-то большее. Вы поймете все в свое время, не спешите пока. Я хочу только подчеркнуть одно очень важное обстоятельство: даже один вид любви, например, основанной на половом влечении, всегда носит разные оттенки и выражается с разной степенью интенсивности — от мимолетной вспышки через бурную страсть, до спокойной и постоянной привязанности. Если у женщины два любовника, она любит их все-таки по-разному, находя в каждом только ему присущие неповторимые черты. Испытывая мимолетное увлечение красивым мужчиной, женщина может отдаваться ему и в то же время, полениться встать, чтобы подать стакан воды; а за другого человека она с радостью отдаст жизнь, потому что любит его больше себя, и любовь эта иная — в более высоком плане.

Она помолчала. Дрожа, я глядел ей в глаза.

— Вы должны помнить, что вы для меня пока — единственный мужчина, которого я люблю за молодость, силу, ум и смелость. В моей коллекции может быть любовь к бабушке и любовь к молодой женщине, любовь к брату, к товарищу, к другу — но другого такого, как вы, у меня нет. Я буду пристально наблюдать за вами, пока около вас не будет девушки, которую вы полюбите сильнее меня, я вам прощу все. Она появится — я уйду.

— Оставляя за собой большее и давая мне свободу в малом, вы, Иоланта, ожидаете того же и для себя?

— Бесспорно. Мы равны.

Я собрался с силами. Теперь или никогда!

— Таким образом, автор надписи означает для вас нечто меньшее, чем я?

— Он означает свое, иное, неповторимое и незаменимое. Он борется за меня, я готова бороться за вас. Возьмите же и вы на свои плечи тяжесть свободы и вольного чувства!

— Дорогая жена, выдержим ли мы такое испытание?

— Должны. Если нет, то мы не любим. Золото испытывают сильной кислотой. Помните, как это прекрасно сказал Ницше: "Кто никогда не воровал, тот не знает, что такое честность". Хочу пройти тяжелое искушение, чтобы вы знали потом всю твердость и преданность моей любви.

Она взволнованно встала и обняла меня.

— Ваша, на жизнь и на смерть! Верите мне?

— Верю, — прошептал я сухими губами.

А потом бродил по городу. Ну, что же я получил? Узнал, что нужно бороться, чтобы сохранять первенство…

Подобно быстрому потоку, который шлифует камни, сглаживая их острые края, время постепенно и незаметно сблизило меня с Иолантой. Общие вкусы, интересы и симпатии с каждым днем все больше и больше облегчали нам совместную жизнь, поведение жены было безупречным, а я, раз приняв определенное решение, настойчиво придерживался одной взятой линии — спокойного, но твердого руководства. Мне казалось, что судьба доверила мне очаровательного, но больного и несчастного ребенка, и мой долг заключается в том, чтобы покрепче взять себя в руки и заботиться только об интересах своей воспитанницы.

Так мы и жили — обособленно и тихо, вместе работая и отдыхая. Наши связи в обществе к этому времени значительно расширились. Мы никого не подпускали к себе вплотную, слишком близко, но зато сами каждый вечер совершали "этнографические вылазки", встречаясь с самыми разнообразными людьми, дававшими богатый материал для наблюдений. Эти "вылазки" очень освежали нашу жизнь, тем более, что социальный диапазон наших знакомств был весьма широк. От кругов "высоколобых" интеллигентов, где дебатировались животрепещущие темы культурной жизни и талантливая молодежь — артисты, поэты, художники — встречали нас как почетных гостей. До подземного мира Гришки — тайных курилен опиума, хорошо замаскированных притонов извращенного порока, загородных вертепов преступления и нищеты и шикарных дансингов, где в обществе блестящих кокоток и элегантных сутенеров мы иногда съедали на рассвете порцию похлебки с требухой — пражского эквивалента лукового супа, до которого опускается парижский снобизм.

Жизнь могла бы бурлить вокруг нас, как праздничный карнавал, — могла, если бы мы не сделали одно открытие: как говорила тогда Иоланта, оказалось, что мы оба — цыганские дети. Это был любопытный факт, значение которого я осмыслил лишь много позднее. Мы обнаружили, что оба болезненно любим природу, причем на особый, весьма странный манер: полное наслаждение и отдых давало нам, только уединение в природе. Ни обычные формы спорта от модного теннис клуба до простонародного футбола, ни обычное любование красивыми видами из окон дачи или из-за руля машины — ничто нас не захватывало: не причесанных ландшафтов, замусоленных туристами, искали мы, а простой природы и живущих в ней простых людей.

В субботу после обеда непреодолимая страсть влекла нас за город, словно волка и волчицу. Озираясь, чтобы избежать встречи с друзьями, мы пробирались на вокзал и уезжали подальше, иногда — в горы, чаще в леса, а зачастую и просто в сельскую местность. Вечером начинали молчаливый марш по уединенным тропинкам, дальше и дальше, через пустынные холмы и долины, уже подернутые лиловой мглой. Ночью делали привал где-нибудь на голом косогоре, под большой красной луной, медленно встающей из-за зубчатого ельника. Пока я возился с палаткой, старуха готовила на костре незатейливую пищу. Какой вкусной казалась поджаренная на огне колбаса, поданная дрожащими от холода ручками Иоланты! После еды мы сидели рядом и курили, слушая ночные шорохи. А когда молочный туман поднимался с низины — спали, крепко обнявшись, прижимаясь, друг к другу, может быть, потому, что наша палатка была размером на одного человека.

Я помню завтраки на рассвете при бледнеющих звездах в горах среди скал и талого снега. Безлюдье, ветер, холод… И живительные глотки вина, заедаемые краюшкой хлеба. Помню дремотные обеды в монастырском саду, за дубовым столом, на котором пенится крепкая брага в глиняных кувшинах. По синему небу плывут пушистые облака, далеко внизу искрится широкая гладь озера… Лениво Иоланта отмахивается от кур и гусей, которые галдят вокруг и стараются стянуть со стола лакомый кусочек. Помню ужины в сельской корчме, вместе с подвыпившими поселянами. Там, в городе, одно щегольское словцо или рассчитанный жест заставляли Иоланту затворяться наглухо, и вы чувствовали ее, безмерно далекую и холодную, как северное небо. Здесь же душа ее раскрывалась и, видимо, отдыхала. Вот мы курим в кругу деревенских стариков. "В этом году не ожидайте дешевого овса, пани", — хрипит сквозь едкий дым краснорожий фермер, и Иоланта задумчиво кивает кудрявой головой, глядя зелеными глазами в глубины неведомого.

Сейчас они вспоминаются, как сон, эти мгновения короткого счастья. Были ли они? Да. Кажется… Если закрыть глаза и усилием воли освободиться от цепких пут сегодняшнего дня, тогда из сокровищницы, где хранится незабываемое, медленно встанут светлые видения. Как все это было давно…

"Я устала и хочу есть, — Иоланта опускается на корточки. — Дальше не иду". Тогда я прикрываю ее своим телом от косых полос холодного дождя. Мокрыми пальцами достаю ломоть хлеба и кусочек сыра. Она спокойно жует. Натянув поверх ее головы полу своего плаща, я жду и гляжу, как тучи тяжело клубятся над темными полями. Сыро. Холодно. Падающая вода шумит ровно и глухо. Мы одни. Я чувствую ее близость, я оберегаю ее и кормлю — и мне тепло. Боже, как тепло мне в пустом поле, под проливным осенним дождем!

В свинцовом небе на вершинах гор тускло белеет снег. По обеим сторонам потока лес синеет, уходя в туманную даль. Суровая тишина. Угрюмое спокойствие. Мы одни. "Как жаль, что у нас нет крыльев", — жалобно говорит Иоланта, глядя на другой берег. Молча, я беру ее на руки и вхожу в воду. Ледяная вода со злобным рокотом бежит мимо. Я чувствую изгиб упругого маленького тела на своей груди. Она — как змейка… Только теплая… Стоя среди потока, я нагибаю голову и нахожу влажные детские губы. Иоланта довольна и пылко отвечает на ласку: "Не надо крыльев, милый! Как хорошо без них!"

По свежим следам оленя в вековом бору мы находим глубокий провал, на дне которого притаилось крошечное озеро. Вверху сомкнулись тяжелые лапы елей, бор стоит кругом, седой и немой… Мы одни. Иоланта купается в черной воде, опавшие листья кружатся вокруг ее тоненького розового тела. Я срываю гибкий прутик и меряю окружность ее талии и своей головы. Они равны. Иоланта очень довольна, она смеется: "Вот лесная сказка — большой Пан подглядывает, как плещется в черном озере маленькая Дриада". Она шалит и кокетничает, пока мое самообладание не приходит к концу: сильной рукой я хватаю ее за огненно-красные волосы и вытаскиваю на траву, еще обрызганную утренней росой.

В те счастливые минуты я ни о чем не думал. Просто подставлял лицо солнцу и сидел, обняв молодую жену и закрыв глаза от чувства покоя и удовлетворения.

Фотографии Быстролётова. Виды Чехословакии