Проходили годы.

Однажды, склонившись с оморочки над горной протокой, чтобы попить по-охотничьи воды с весла, учитель неожиданно обнаружил на висках седину. Стало грустно. Он положил на колени весло, доверив оморочку небыстрому течению, и впервые за много лет весь день провел в глухой тайге. Давно уже хотелось ему остаться наедине со своими мыслями, но всегда что-нибудь отвлекало, мешало сосредоточиться. Ведь, помимо школы, у Николая Павловича хватало других забот.

Ни одно мало-мальски серьезное дело не решалось без участия Сидорова, хотя теперь в Уське были и сельсовет, и партийная и комсомольская группы, и правление колхоза. Так уж повелось с тех давних лет, когда учитель был здесь единственным советчиком и все, что он говорил и делал, убеждало орочей в его правоте. Николай Павлович очень дорожил этим доверием, близко к сердцу принимал все нужды маленького народа, радовался, видя, как люди постепенно начинают жить по-новому.

Он уже давно не отделял своей судьбы от судьбы орочей, и ни разу за все это время у него не возникало мысли, что он может покинуть таежную Уську.

В одном из писем во Владивосток к старушке матери Сидоров писал: он потому чувствует себя счастливым, что принес за эти годы хоть немного счастья другим.

«Ты ведь, дорогая мама, всю свою жизнь трудилась над шитьем, чтобы дать сыну образование. Помнишь, ты не расставалась с мечтою дожить до радостных дней, когда я стану учителем. А учитель должен оставаться с народом».

Эти слова, что «учитель должен оставаться с народом», Сидоров как бы поставил эпиграфом ко всей своей жизни. Мысленно перебирая ее год за годом, он все больше убеждался, что именно из лесной школы орочи, как из чистого, живого родника, черпали и знания, и культуру, и вообще все то новое, что со временем пришло в их дома. И то, что в этом благородном деле есть частица труда его, Сидорова, наполняло сердце учителя радостью.

Потом Николай Павлович вернулся к своей давней мечте — устроить при школе хотя бы крохотный этнографический музей. Ведь пройдет десяток лет, и от прошлой жизни орочей не останется и следа — вот и нужно собрать в одно место и сохранить для будущих поколений старые орочские одежды, предметы домашнего обихода, разные коврики с национальным орнаментом, а если удастся раздобыть, то и костюм шамана. Когда-нибудь сами орочи с удивлением все это будут рассматривать в музее и с трудом верить, что так бедна и примитивна была в прошлом их жизнь в кочевых стойбищах.

Когда учитель недавно заговорил о музее, ребята так обрадовались, что обещали собрать как можно больше экспонатов. А Феня Хутунка, внучка Никифора, даже взялась уговорить дедушку, чтобы он подарил музею все свои шаманьи предметы: юбочку, отороченную мехом, бубны, высушенные лисьи лапки, костяные и железные побрякушки…

— Он теперь совсем редко шаманит, — сказала Феня.

Поглощенный мыслями о музее, Николай Павлович не заметил, как оморочку вынесло в небольшой распадок, где на холмистом берегу протоки стояла хуми — могила тигра: квадратный зеленый холм под высоким свайным амбарчиком.

«Вот и хуми соорудим в нашем музее», — подумал учитель и, достав из кармана блокнот, нарисовал на листке могилу тигра.

До самого вечера бродил Николай Павлович в тайге, вспоминая годы, прожитые в Уське-Орочской, мысленно заглядывая в будущее, и хотя все трудности как будто остались позади, у него почему-то не было полной уверенности, что он всегда действовал правильно. Вероятно, Где-то у него были ошибки. И, может быть, поэтому кое-кто так неохотно, так мучительно расстается со старыми привычками: боится перешагнуть решающую черту.

Ну, взять хотя бы историю с тигром…

* * *

Шаман Никифор был на редкость упрямым. Можно было подумать, что он не согласен с новой жизнью потому, что лишился богатства. Но у Хутунки никакого богатства не водилось. Это был бедный человек, всю жизнь проживший в дымном берестяном шалаше. Да и шаманил он в последние годы от случая к случаю, и все больше для стариков и старух. Почти не выходил из дому, сидел весь день на вытертой оленьей шкуре, курил.

Две внучки Никифора — Феня и Маша — учились в лесной школе, жили в интернате. Частенько они забегали домой, хватали из шкафа то пирожок с черемуховым вареньем, то леденец и спешили на улицу.

Старшая — Феня — была бойкой на язык, носила красный галстук, с пионерским значком и всегда находилась в компании мальчишек.

Однажды Феня стала упрекать деда:

— Сидишь тут, на улицу не выходишь. Все старики в клуб ходят, кино смотрят, а ты, дедушка, прилип к оленьей шкуре и трубкой коптишь. Из-за тебя Ким Пунадинка недавно обозвал меня «шаманья внучка».

Никифор погрозил Фене, но промолчал. А когда внучка ушла, он заявил дочери:

— Матрена, гляди, какие дети пошли. Скоро стариков совсем гнать будут! Уйду, однако, от вас…

— Куда же ты, старый, уйдешь?

— В Копи уйду, к брату Анисиму!

— Зачем уходить? Никто не гонит тебя. Ты бедный человек, почему не хочешь жить по-новому? Старая Акунка тоже шаманить умела, да бросила. На ликбез ходит, новую жизнь полюбила. Ты погляди вокруг! Внучки твои вырастут, большими людьми станут, а ты просидишь тут темный, злой…

Он и дочери погрозил.

Через несколько дней Феня опять забежала домой. Увидев у нее в руках книжку с картинками, Никифор спросил:

— Что говорит она?

— Это сказка про Ивана-дурака, дедушка! Старик вроде не понял.

— Хочешь, почитаю?

— Садись, читай.

Феня села на пол напротив деда и стала громко читать.

— Все понял? — спросила она, закрыв книжку.

— Какой конь, как птица, летать может?

— Так это же сивка-бурка, дедушка. Это не простой конь.

Старик не поверил. Взял у внучки книгу и долго рассматривал картинки.

— А еще чему учат вас?

— Арифметике, русскому языку, грамматике, зоологии, ботанике, истории, — затараторила Феня так, что старик зажмурил глаза.

— Не кричи, а то в голове шум.

Феня схватила с плиты пшеничную лепешку, обмакнула ее в мед.

— Дедушка, — сказала она с полным ртом, — знаешь что? У нас в школе скоро будет музей. — И объяснила, что такое музей. — Ты подари нам в музей свой бубен, кости, халат. Правда, дедушка, подари! Николай Павлович сказал, что в музее нужно и шамана поставить.

Никифора словно обухом ударило. Он вздрогнул, побледнел, испуганно посмотрел на дочь.

— Матрена-а-а! Слышишь, Матрена-а-а! Отца твоего в музей ставить хотят!

— Опять не понял, — возмутилась Феня. — Шамана мы из глины вылепим. Нам одеть не во что чучело…

— Глупости говоришь, — перебила Матрена. — Разве можно из родного дедушки чучело делать! Он уже давно шаманить бросил. Никому зла не делал. Люди прежде ходили к нему, просили помочь, он и помогал.

Феня всплеснула руками.

— Я и говорю, раз шаманить бросил, пусть подарит нам все, в чем прежде шаманил. А чучело мы из глины-ы-ы вылепим. Из глины-ы-ы, понятно?

Мать, кажется, теперь поняла.

— Ладно тебе, беги в интернат.

Феня постояла, посмотрела на деда и вышла, хлопнув дверью.

…Назавтра Никифор сложил в мешок из рыбьей кожи свой шаманий халат, отороченный мехом, бубен, кости, какие-то железки на ржавой проволоке, пошел к реке, отвязал свою латаную ульмагду и поплыл вниз по быстрому Тумнину.

Матрена постояла на берегу, поплакала и, как только лодка скрылась за поворотом, ушла домой.

Только спустя четыре года нежданно-негаданно вновь появился Никифор Хутунка в Уське-Орочской.

Узнав случайно, что охотники убили тигра, он прилетел на самолете хоронить священного зверя.

— Лететь, однако, много стоит! — заявил он, когда в дом к Матрене собрались соседи, чтобы взглянуть, что стало с Никифором. — Пускай соберут деньги! — И только после этого спросил: — Где амба?

Когда ему — сказали, что тигра давно нет, что старики похоронили его на берегу протоки, Никифор сделал вид, что не слышит, и приготовился шаманить.

Действительно, тигра уже не было. На месте, где зарыли его кости, старики соорудили, как того требовал древний обычай, высокий амбарчик на сваях.

Тигр считается у орочей священным зверем. Охотиться на него запрещено. Стрелять в амбу разрешается лишь в том случае, если он напал на человека. Когда сраженный пулей хищник падает замертво, орочи долго не подходят к нему. А приблизившись, молча стоят перед убитым амбой, внушают себе, что не они, орочи, а кто-то другой, не причастный к ним, поднял руку на великого царя тайги.

— Не нужно было стрелять, — тихо, словно подумав вслух, говорит один.

— Верно, не нужно! — говорит другой. Но тут слышится голос третьего:

— Почему не нужно? Зачем к людям приходил, зачем угрожал?

Словом, осудив тигра, орочи решают: хоть и виновен амба перед людьми, все равно надо хоронить его с почестями.

Тигра в старину хоронили так: задние лапы амбы засовывали в меховые штаны, на передние надевали рукавицы. На голову зверя напяливали шапку-ушанку. Потом несли тушу к месту погребения. Чтобы тигр на том свете не был одинок, охотники убивали собаку и зарывали ее рядом.

Могила тигра, или хуми, — место священное. Каждую зиму, прежде чем отправиться в тайгу на соболевку, охотники приходили сюда, просили у амбы — великого духа лесов — удачи на охоте…

Три охотника — Сидор Акунка, Арсений Тиктамунка и Петр Бисянка случайно убили тигра. Полдня просидели они в глубоком молчании около мертвого хищника. Наконец Акунка сказал:

— Надо хуми строить.

— Худо, шамана нету, — ответил Тиктамунка. — Как без шамана хуми строить, понять не могу.

— Можно, чего там, раз нету его, — сказал Бисянка. — Никифор сам из Уськи ушел, старики не гнали его. Тут хуже дело: новый закон велит шкуру амбы в контору сдать…

— Что ты, Петр, — замахал на него руками Акунка. — Разве можно с амбы шкуру снимать?

— Закон велит. Трогать закон, знаешь, нельзя.

— Надо в Уську сбегать, Николая Павловича спросить. Послушаем, как его скажет.

— Все равно скажет: нельзя закон трогать, — настаивал Бисянка. — Хорошая у амбы шкура, — наверно, контора много рублей даст.

Эти слова заставили задуматься. Через несколько минут спор возобновился. Тиктамунка решительно отказался свежевать амбу. Говорил, что бог лесов увидит, пошлет самых злых духов, а поговорить с ними некому, шамана из Уськи прогнали.

— Старики не гнали его, сам ушел, — опять сказал Бисянка.

Спорили долго, наконец пришли к решению: сдать шкуру тигра на заготовительный пункт, а освежеванную тушу похоронить как положено. Тогда и советский закон не будет нарушен, и древний обычай соблюден.

Тигру связали ремнями ноги, просунули в петли толстую жердь и понесли к реке. Но ульмагда оказалась слишком мала для огромной туши, и охотники решили соорудить плот.

Прибыли в Уську только к вечеру. Встречать охотников с такой редкой добычей прибежали на берег все жители поселка. Пока снимали с тигра шкуру, стало совсем темно, и решили отложить похороны на завтра. За ночь свора собак так обглодала тигровую тушу, что к утру от царя лесных зверей остался один скелет.

Ничего не поделаешь. Облачили скелет в погребальную одежду, погрузили в лодку и отправились на протоку хоронить амбу…

Слухом земля полнится. От Уськи до Копи, где жил последние годы Хутунка, добрых сто километров. Но и туда быстро дошла весть об убитом тигре. Бывший шаман встревожился: как это без него хуми строить будут? И он решил ехать в Уську. Гнать ульмагду шестом против течения очень долго. Но тут в Копи прилетел самолет с почтой. Узнав, что оттуда самолет полетит в Уську, Хутунка, поборов страх, упросил пилота взять его, старика, с собой.

— Дочь у меня там, Матрена, внучки…

Пока летел, вспомнил, как много лет тому назад, когда впервые над Уськой пролетел самолет, сам испугался насмерть и людей напугал. Весь день тогда шаманил. А теперь в самолете сидит привязанный к сиденью ремнями, и вроде ничего, живой. Только гудит очень, уши болят. И земля внизу другая совсем. И тайга на себя не похожа. Деревья стоят крохотные, и река между ними вьется узкой полоской — на оморочке по такой не пройдешь…

Однако не успел обо всем подумать, как самолет снижаться стал. В глазах все закачалось, небо стало на место земли, земля — на место неба, потом переменилось все: где что — не понять.

И старик закрыл глаза…

В Уську Хутунка попал только через неделю после того, как похоронили тигра, но он все же решил пошаманить.

В дом к Матрене собралось много людей.

Пришли посмотреть, что стало с Никифором. Оказалось, что он все такой же, только в бородке седины прибавилось.

— Зажигай плиту, Матрена, — сказал он строгим голосом.

Когда в плите вспыхнул огонь, старик бросил туда багульник. Комната сразу наполнилась пахучим дымом.

Пока Тиктамунка грел над плитой бубен, Хутунка сел на меховую подстилку, заморгал, почесался и с видом отрешенности уставился глазами в дальний угол.

Федор Копинка настрогал тонких стружек из черемуховых веток, сплел из них нечто вроде венка и возложил на голову Никифора. Затем напихал ему стружки за ворот халата, обвил ими руки шамана чуть пониже локтей. Хутунка сидел неподвижно, будто не замечал, как его украшают, и продолжал безучастно глядеть в угол. Когда Копинка рассовал все стружки, Хутунка поднялся, поправил юбочку, которая пришлась ему выше колен, привязал к ней разные побрякушки и, взяв у Тиктамунки нагретый бубен, ударил в него высушенной лисьей лапкой.

Закрыв глаза и запрокинув голову, Хутунка стал приплясывать, и все, что висело на нем, глухо забренчало. Это было только вступлением. Вдруг, дернувшись всем телом, точно его снизу ткнули шилом, шаман заплясал быстрее, высоко поднимая и далеко выбрасывая ноги. Пот градом стекал со лба, слепил маленькие полузакрытые глаза, струился по морщинистым щекам. Копинка зачерпнул в берестяную чумашку воды из ведра и плеснул в лицо шаману.

Так повторялось несколько раз. Наконец, совершенно выбившись из сил, Хутунка перестал плясать и, покачнувшись, упал на оленью шкуру. Копинка подошел к нему, вытер тряпкой мокрое лицо и замахал полынным веником. Едва отдышавшись, Никифор сел, подобрал под себя ноги и, покачиваясь, что-то забормотал под нос. Старики поняли: разговаривает с духами.

После этого двое суток пролежал Никифор. Матрена подумала, что отец заболел, что умрет, наверно. Хотела бежать за доктором, но старик не позволил.

На третий день шаман поднялся, велел позвать внучку Феню. Когда девочка прибежала, он даже не узнал ее — так она выросла за эти годы.

— Сородэ, эпэкэ! — крикнула Феня. — Ты звал меня?

Вместо ответа Хутунка передал ей старый мешок из рыбьей кожи, завязанный розовой тесемкой.

— Возьми, хитэ, в музей. Тут все: халат, бубен, кости. Возьми, скажи Николаю Павловичу, что твой эпэкэ шаманить кончил.

— Ай-я гини! — воскликнула Феня. — Теперь будешь как все люди. Хочешь, я позову Николая Павловича, ты с ним сам поговоришь.

— Не надо. Я тебе все сказал. Днем обратно в Копи уеду.

Феня испуганно посмотрела на него.

— Почему уедешь? Он не ответил.

— Ну, скажи, эпэкэ, почему уедешь? — в голосе Фени были слезы.

— Чужой я вам человек.

— Почему чужой? Ты нам родной дедушка! Не надо уезжать. Оставайся. Тебе с нами хорошо будет. — Она кинулась к нему, обвила руками шею и поцеловала в жесткие морщинистые щеки.

Потом постояла, вытерла кулачком слезы, улыбнулась ему и, схватив мешок, вышла на улицу.

— Не уезжай, я скоро вернусь, эпэкэ! — крикнула она в открытое окно…

Когда Феня через час вернулась, она уже не застала деда. Не было дома и матери. Девочка побежала на берег и увидела, что мать сидит у реки на камне и плачет.

— Что, эне, уехал он?

Матрена сердито посмотрела на Феню.

— Как не стыдно вам! Придумали старого человека обижать. Наверно, еще не такому научат вас в школе. Сегодня деда из дому прогнали, завтра, глядишь, родную мать из Уськи куда-нибудь прогоните…

— Да что ты, эне!

— Не пущу вас в интернат!

Феня испугалась.

— Почему не пустишь, там наши ребята живут…

— Пускай живут, а вас не пущу!

И верно, несколько дней держала своих девочек под замком.

Вспомнив эту историю, Николай Павлович подумал, что совершенно напрасно передоверил дело с шаманьими побрякушками Фене. Надо было самому поговорить с Никифором, растолковать ему что к чему, но учитель закрутился с делами и не сделал этого.

К счастью, потом все уладилось.

Матрена осенью съездила в Копи, привезла отца, и с тех пор старый Никифор, последний орочский шаман, доживает свой век в Уське и даже не хочет вспоминать о прошлом…