Дама из долины

Бьёрнстад Кетиль

Часть III

 

 

Встреча с Сигрюн

Когда через четырнадцать дней рейсовый теплоход «Лофотен» ранним утром входит во фьорд и направляется к Киркенесу, на море вовсю бушует октябрьский шторм. На серых скалах уже лежит снег. Горстка американских туристов едва не плачет при мысли, что долгое путешествие из Бергена на Север подошло к концу. Я еду с ними от Трумсё. Я разговаривал с ними, смеялся и даже играл для них Рахманинова на разбитом рояле в салоне теплохода. Да, думаю я. Такое вот классическое турне наоборот. Теперь я пианист, играющий в баре. До поздней ночи я сидел на сцене клуба и играл Шопена, порадовал одного зубного врача, сыграв ему интермеццо Брамса в его собственном доме с большим панорамным окном, выходящим на море, на его белом рояле фирмы «Болдуин». Пил домашнее вино из смородины и особый, привезенный из Непала чай. Видел первое издание «Врага народа» Ибсена, играл «Турецкий марш» Моцарта на дряхлом пианино «Рёниш» в каком-то маленьком сарае на полуострове Нордкин. В Хавёйсунде слушал Бетховена, льющегося из высоких динамиков ELAC, которые заставили бы Брура Скууга позеленеть от зависти. Познакомился с французским семейством, которое занималось реставрацией шхуны в Хоннингсвоге, чтобы следующим летом отправиться на ней на Шпицберген. Встречал рыбаков-тральщиков, агентов по продаже вяленой рыбы, троцкистов, гадалок, шаманов, трубопроводчиков, людей, выращивающих коноплю, конструкторов деревянных судов и настройщиков роялей. Таких людей я никогда не видел в пригороде Осло. Здесь они были как бы более заметны. Энергичные люди, живущие на бескрайнем пространстве.

И все время я пил.

Никто ничего не заметил. Или делали вид, что не заметили. Даже когда я сбился в балладе соль минор Шопена, выступая в Мехамне, зал восторженно благодарил меня. Хмельное состояние было для меня подарком, радостью. Я вспоминал маму с ее красным вином. Алкоголь притуплял ее чувства. Да, здесь они дома, думаю я, стоя на палубе и чувствуя себя мальчишкой при мысли, что скоро снова увижу Сигрюн. Я страстно мечтаю о конце сна. Мечтаю о нежности и освобождении. Именно так мне хочется исполнить Рахманинова, думаю я. Меня радует, что я рассказал некоторым своим попутчикам о Втором фортепианном концерте Рахманинова и о том, что хочу подготовиться к нему, живя рядом с Россией. Я вдруг понимаю, что большинство жителей этого побережья хорошо относятся к русским. Я встречал людей, которые зимой 1945 года, когда немцы, отступая перед Красной Армией, выжгли дотла территорию, равную по величине Дании, прятались тут в землянках. Они рассказали мне, что им лично пришлось пережить в те страшные дни, когда шестьдесят тысяч человек были принудительно депортированы, одиннадцать тысяч домов, сто шестьдесят школ и двадцать одна больница, а также мосты, электростанции и пристани разрушены. Многие из них в ту пору были детьми. Но их память сохранила эти воспоминания. Неудивительно, что они хорошо относятся к русским, думаю я, стоя на носу теплохода и смотря на женскую фигуру на пристани, которая напоминает мне Сигрюн. Неужели она действительно ждет меня? Пришла встретить? Я нерешительно машу ей. Она машет мне в ответ.

С большим чемоданом я спускаюсь по трапу. Сигрюн в высоких сапогах и зеленом пальто с капюшоном улыбается мне. Октябрь, идет снег. Я растроганно смотрю на нее. Неужели она нашла время, чтобы встретить меня? Мы обнимаемся.

— Как твоя рана? — спрашивает она.

— Давно зажила.

— Удачно прошло турне?

— Мне не хватало тебя, — говорю я.

Она молчит.

— Я не понимаю, что тогда со мной было, — говорю я, стараясь сдержать дрожь в голосе.

— Не надо об этом. — Она прикладывает палец к моим губам.

Ей хочется что-то сказать мне. Но здесь у нее всюду слишком много знакомых. Кто-то прерывает нас, здоровается с нею. Она тоже здоровается со всеми.

— Вот что значит быть здесь районным врачом, — извиняет она себя.

— Мне это нравится. Ты всем нужна.

Она смеется и пожимает мне руку.

— Болтун!

Мы идем к машине. Она помогает мне положить чемодан в багажник.

— Тогда, пользуясь своим авторитетом, я должна спросить у тебя, как ты относишься к тому, чтобы заночевать сегодня в Киркенесе? Понимаешь, мне звонил Гуннар Хёег. У него сегодня будут важные гости. Он дает обед в акционерном обществе «Сюдварангер». И хочет пригласить тебя. Ты сможешь играть?

— Смогу, если ты там тоже будешь.

— Разумеется, буду.

— А где Эйрик?

— Ушел в поход с несколькими учениками.

— Надолго?

— На выходные.

— Прости, я даже не знаю, какой сегодня день недели, — говорю я.

— Пятница.

— Наверное, мне надо заехать сначала в отель?

— Нет, ты переночуешь у меня. Только будь готов к тому, что мы ляжем поздно. У меня после обеда будет вечеринка.

Похоже, Сигрюн была уверена, что я приму ее приглашение, думаю я.

— Вообще-то мне сейчас положено быть на работе, — нервно говорит она. — Я знаю, какой утомительной может быть поездка на теплоходе. Можешь отдохнуть несколько часов. А после дежурства я за тобой заеду.

Она дает мне ключ.

— Хозяйничай сам.

Мы стоим перед скобяной лавкой. Я обнимаю ее и за шею притягиваю к себе.

Она вырывается из моих рук.

— Я не могу, — говорит она дрожащим голосом.

— Если хочешь, я остановлюсь в отеле.

— Нет, дело не в этом. У меня же есть комната для гостей. Знал бы ты, сколько людей ночуют там в течение года.

Она берет меня за руку.

— Неужели ты не понимаешь, что Эйрик мне доверяет? Не знаю, что на это сказать, и потому молчу. Пусть говорит она.

— Я думала о тебе, — говорит Сигрюн. — Больше, чем мне хотелось бы. Почему? Из-за Ани и Марианне? Они нам являются?

— Мне приснился безумный сон, — говорю я. — Приснилось, что ты пинцетом вынула их из моего мозга.

— Я?! — Она смеется. — Прости, пожалуйста. Это так страшно.

— Да. Они стали совсем маленькими. Как тянучки. Ты бросила их в раковину и смыла горячей водой.

— Почему именно горячей?

— Спроси об этом у моего сна. Но потом…

— Не рассказывай мне такие сны, — просит она.

Все-таки она поднимается со мной в квартиру. Мы прижимаемся друг к другу, не сняв верхней одежды.

— Так не может продолжаться, — говорит Сигрюн.

— Тогда мне все-таки лучше остановиться в отеле.

— Нет. Это покажется Эйрику подозрительным. Он знает, что у меня бывает много народу. Кроме того, я хочу, чтобы ты был рядом.

Мы садимся. Она как-то поникает, вид у нее огорченный.

— Что сказала бы Марианне? Не говоря уже об Ане.

— Мы почти ничего не знаем друг о друге. Со временем нам придется многое рассказать или объяснить друг другу.

— Да, надо начать рассказывать, — с облегчением говорит она. — В беседах. В музыке. Ты не забыл, что мы хотели вместе играть Брамса?

— Как я мог это забыть!

— Мне хочется разобраться, почему я столько думаю о тебе, — нервно говорит Сигрюн. — Из-за того, что у нас было много общего? Что мы, каждый со своей стороны, были близки и Марианне, и Ане и потеряли их обеих? Или все дело в твоей силе? Ты так молод. У тебя все нервы словно обнажены. Ты заставляешь меня чувствовать, что я существую. Помнить, кто я. Даришь мне будущее. Опору. Обращаешь мое внимание на то, что меня окружает. Я как будто медленно начинаю понимать самое себя, понимать других людей, положение, в котором я нахожусь. И мне не требуется для этого быть врачом. К тому же ты знаешь, из какой я семьи. У нас есть общая тайна.

— Правда?

— Да. — Она кивает. — Мы оба знаем, какой была Марианне.

— Я ничего не знаю, — говорю я. — После смерти Ани я впал в странное состояние. Знакомый мне мир исчез. Остался только дом Скууга. Все, что там случилось. И что должно было случиться.

— И ты никого, кроме них, не любил?

— Нет. Не так. Я слишком робок, чтобы флиртовать с девушками. Неужели я выгляжу таким самоуверенным? Думаешь, я умею танцевать? У меня были две девушки. Но все это ничем не кончилось. Это безнадежно. По-настоящему безнадежно. Помешала Аня. Помешала Марианне.

Сигрюн серьезно смотрит на меня. Ей хочется понять, что я пытаюсь ей сказать.

— Но чем же мы отличаемся от всех? — спрашивает она наконец. — Аня, Марианне и я были самыми обыкновенными девушками. Таких миллионы.

— Таких, как вы, больше нет. Я люблю вас троих. В этом-то все и дело.

— Ты такой милый, — быстро произносит она и пожимает мне руку.

Потом она заставляет себя вырваться из моих объятий, не слушать того, что я шепчу ей на ухо. Защищается от чувств, которые я обрушил на нее, забыв об Эйрике. Она понимает, что я вижу ее неуверенность. Ее слабость. Может, я просто хищник, который отхватит кусок, а потом станет верным и послушным, как собака.

— Ты должен помнить, что мы с Эйриком крепко связаны друг с другом, — говорит Сигрюн, стоя посреди комнаты и глядя в окно.

— Это я уже понял.

— Без Эйрика меня бы здесь не было. И я не могла бы стать тем, кем стала. Эйрик научил меня очень важной вещи. Он научил меня жить, а не пребывать в мечтах.

— Нам надо успокоиться, — говорю я. — И не поступать опрометчиво.

— Я на двенадцать лет старше тебя.

— Да. И на пять лет моложе Марианне.

— Ты был счастлив с Марианне?

— Да. Если бы не она, я бы сюда не приехал.

— Это все слова. Я их ненавижу. — Сигрюн сердится.

— Я говорю серьезно.

— Значит, мы оба говорим серьезно. Именно поэтому мы должны вести себя прилично. Я все поставила на то, чтобы моя жизнь здесь с Эйриком была осмысленной.

— И как, она стала осмысленной?

— Да.

Сигрюн уходит, а я ложусь на кровать и после долгой дороги на теплоходе продолжаю ощущать морскую качку. Думаю обо всем, что случилось, и о выборе, стоящем перед нами. Я знаю, что я тороплю события, что хотел этого с первой минуты и почти направлял наши действия. Меня пугает, что я зашел уже так далеко и так быстро. Мне интересно, насколько еще я могу продвинуться и что могут выдержать эти чувства. То, что началось когда-то с Ани и получило столько предупредительных выстрелов, до сих пор обжигает меня огнем. Может, я сумасшедший? — думаю я. Неужели у меня просто не хватает воображения посмотреть по сторонам, найти выход? Наедине с Сигрюн прошлое оживает. Я ворочаюсь на кровати в комнате для гостей, понимая, что заснуть не смогу. Я тоскую по ней, не хочу мириться с тем, что она поставила мне такие жесткие условия, словно я полагаюсь на ее чувства меньше, чем на свои. Мне следовало ближе подойти к ней. Гораздо ближе. Она приоткрыла дверь. Дала мне подтверждение, которого могла и не давать.

Я встаю с кровати и иду в другую комнату. В ее спальню. Сколько мужчин побывали здесь с нею? Кроме Эйрика? Она более открытый человек, чем были Аня и Марианне. Любит поздние вечеринки и нетронутую природу. Она и опытный врач, и невинная девушка. А кроме того, ее не пугает одиночество, и она может часами одна играть на скрипке.

Я ложусь на ее кровать. Зарываюсь лицом в подушку. Вдыхаю запах ее духов. Она спала тут. На этом белье. На этом матрасе. Ее халат висит на крючке у двери. Джинсы и смятые трусики брошены на стул.

Я увидел уже достаточно. Я закрываю глаза. И мне снова снится последняя часть того сна.

 

Интермеццо в квартире районного врача

Сигрюн будит меня через несколько часов. Я с ужасом обнаруживаю, что все-таки заснул. Что не успел вернуться на свою кровать. Она улыбается, увидев мой страх.

— Я, наверное, перепутал спальни, — виновато говорю я.

— Это неважно.

Она стоит перед кроватью в своем пальто с капюшоном. На шее шарф в зеленую клетку. Черные брюки и высокие сапоги. Она внимательнее к тому, что носит, чем была Марианне. И больше, чем Марианне, красится.

Я спал голый. Моя одежда валяется в ногах кровати. Сигрюн делает вид, что не замечает этого.

— Ты, конечно, хочешь принять душ? — спрашивает она, и это звучит как приказ. — Где твой костюм, в чемодане?

— Да.

— Сегодняшний обед дается в честь местных политиков и предпринимателей нашего края. Будут все, от владельцев судоходных компаний до богатых лопарей, занимающихся оленеводством. Ты — единственный представитель от мира музыки. Твое выступление через полчаса после обеда.

— А как бы обстояло дело с музыкой, если бы я отказался?

— Тогда мы обошлись бы без нее. Гуннар пригласил тебя, потому что ты уже находишься здесь и потому что он искренне восхищается музыкантами, которые имеют такой оглушительный успех, какой имел ты.

— Что, по-твоему, я должен играть?

Она садится на край кровати, наклоняется ко мне и одним пальцем поднимает мой подбородок.

— Ты сам выберешь подходящую музыку, — с улыбкой говорит она.

И встает.

Неужели она заигрывает со мной? — в растерянности думаю я. Хочет поддержать напряжение в наших отношениях, несмотря на все, что она мне сказала? Играет со мной? Не понимает, что ведет двойную игру? Я вспоминаю слова Тани Иверсен о том, что все влюбляются в Сигрюн. Даже до Осло, до Ребекки дошла молва о районном враче в Пасвике. Теперь я лучше понимаю, о чем речь, слушая, как она говорит, что посидит в гостиной с газетой, пока я привожу себя в порядок.

— А ты сама не собираешься приодеться?

— Собираюсь. После тебя, — говорит она.

В душе мне становится грустно. Она держится слишком отчужденно.

Я чуть не обжигаю кожу под горячей струей. Потом насухо вытираюсь несвежим полотенцем и надеваю костюм. Бросаю взгляд на волосы, раздумываю, могу ли я воспользоваться стоящей здесь туалетной водой, но отказываюсь от этой мысли.

Когда я выхожу из ванной, Сигрюн окидывает меня одобрительным взглядом.

— Сегодня у тебя на лацкане нет пятен от желтка, — замечает она.

Я краснею.

— Наконец я научился следить за собой, — говорю я.

Сигрюн не долго, как, бывало, Марианне, остается в ванной. Ровно столько, сколько звучит поставленное мною «Адажио для струнных» Барбера. Наконец она появляется в гостиной в блестящем красном платье, в котором есть что-то русское. Оно короткое. Выше колена. И подчеркивает ее фигуру. Длинные ноги. Колени, щиколотки. Несмотря на платье, она кажется обнаженной. Она наблюдает за моим взглядом.

— Я не хочу, чтобы ты видел во мне Аню или Марианне, — решительно предупреждает она. — Не желаю ни слова слышать о том, что я на них похожа.

— Никто не может повторить любовь другого, — говорю я.

— Но сравнивать можно. Ты же имел возможность сравнивать Аню с Марианне и Марианне со мной. Редкий опыт для молодого парня. Подряд все дамы из семейства Лильерут.

— Об этом я никогда не думал.

Она подходит к холодильнику и достает бутылку белого вина.

— Это я припрятала для нас, — говорит она.

— Ты знала, что я соглашусь пойти сегодня с тобой?

— Надеялась.

— Ты очень самоуверенна.

— Нет, ты меня неправильно понял!

— Таня Иверсен сказала, что все парни в школе влюблены в тебя.

— Не делай из меня женщину-вамп, я не такая. Я самый обычный районный врач в Финнмарке. И неплохая скрипачка-любительница. А кроме того, я счастлива в браке.

Я не могу удержаться и обнимаю ее. Она не протестует, когда я целую ее в обнаженную шею.

— Нам будет трудно удержать это на расстоянии, — говорит она. — Но придется.

— Каким образом?

— Сейчас лучше об этом не думать. Нас ждет долгая зима. Мы не должны ее испортить. Эйрик рад, что ты согласился остаться у нас. Ему нужен кто-то, с кем он мог бы поговорить, кто понимал бы его интерес к музыке. Я тоже рада. Он был так взволнован после встречи с тобой.

То запрещенное, что происходит, только подливает масла в огонь. Мы пьем вино, беседуем, мимолетно прикасаемся друг к другу. Мне интересно, много ли у нее было мужчин. Что-то подсказывает мне, что нет. Что именно поэтому она так откровенна, что напряжение, возникшее между нами, — как раз то состояние, которое ей нужно, чтобы перенести его в их с Эйриком жизнь.

— Как приятно, что ты поставил Барбера, — говорит она. — Мы с тобой настроены на одну волну.

— Думаю, да.

— Прежде всего я хочу, чтобы ты стал моим другом, — говорит она. — Близким другом. У меня никогда не было близкого друга.

Она выпила больше вина, чем я. Неожиданно в ее лице появляется что-то незнакомое.

— Наверное, мне не стоило пить перед выступлением, — говорю я, вспомнив о своем долге, и отставляю бокал на кухонный стол.

— Прости. — Она искренне раскаивается. — Это я виновата. Мне следовало об этом подумать.

— Не огорчайся. Все будет в порядке. Водка, которой ты тогда меня напоила, была хорошей школой.

— Не напоминай мне об этом, — строго говорит она. — Но и не обвиняй. Я тогда так поступила, потому что не могу никому быть судьей. Я поняла, что ты в этом нуждался.

— Как умирающий нуждается в последней милосердной инъекции?

Она с испугом на меня смотрит.

 

Встреча с Ребеккой

В черном «Вольво» с шофером, который больше получаса ждал нас у квартиры Сигрюн, мы прибываем в большой зал акционерного общества «Сюдварангер».

— Это все Гуннар, — почти виновато говорит Сигрюн.

— Откуда ты его знаешь? — спрашиваю я.

— Я была первым врачом, который когда-то понял, насколько серьезно он болен.

— Ты его спасла?

— Можно сказать и так. Незадолго до того его жена умерла от рака. Было похоже, что пришел и его черед, но он поправился. Он был очень мне благодарен. Гуннар опекает один детский дом в Мурманске, для которого я собираю деньги. Он не знает, как мне угодить.

— Я тоже. Но ты должна помнить о том, чего ему делать не следует.

Мы оба смеемся.

Гуннар Хёег встречает нас у входа. В воздухе пахнет металлом и бизнесом. На Хёеге синий костюм. Теперь я замечаю в его лице остатки болезни. А также и интимность, с которой он здоровается с Сигрюн. Быстрый поцелуй в губы может означать и всё, и ничего. Легкие комплименты, над которыми она смеется, однако принимает.

Хёег не сразу здоровается со мной. Сначала он внимательно на меня смотрит.

— Мы не могли связаться с тобой, — говорит он чуть ли не с упреком. — Но у нас было что-то вроде договоренности, ведь так? Я звонил во все отели по маршруту твоего турне. Мне помог В. Гуде. Ты получил мое сообщение?

— Да. Но у меня не было времени позвонить вам. Я не думал, что это так серьезно.

Он пожимает плечами, ему не нравятся мои слова. Он более важная птица, чем я. В его сценарии я — лакей, которого он может сожрать с потрохами и все равно заставить служить себе. Мне хочется сказать ему об этом, но я молчу ради Сигрюн. Только чувствую, что сегодня мне хочется напиться. Сначала обед. Все тосты. Надо внимательно выбрать репертуар, думаю я. Никаких технических ошибок на этот раз. Он проводит меня на сцену. Хочет убедиться, что все в порядке. Как раз перед приходом других гостей. Хёег говорит, что нам следует поторопиться.

Маленький черный рояль. «Шиммель». Я играю несколько отрывочных тактов из «Бергамасской сюиты».

— На этом инструменте вообще еще не играли, — бормочу я с удивлением.

— Да, он совершенно новый, — говорит довольный Гуннар Хёег. — Он долго простоял на складе, чтобы никто его не испортил.

— Это ошибка, — объясняю я. — Всем инструментам полезно, чтобы на них играли. Тогда они лучше звучат.

— Вот для этого ты сюда и приехал, — обезоруживающе объявляет он, глядя на Сигрюн, которая стоит рядом и слушает наш разговор. Он считает, что ответил очень остроумно. Вот глупец, думаю я.

Больше я ничего не успеваю сказать. Двустворчатые двери распахиваются. Появляются гости. Они устремляются к первому столу с закусками, где стоит шампанское. Я покидаю беседующих Гуннара Хёега и Сигрюн. Мне тоже хочется выпить шампанского, я пытаюсь убедить себя, что мне не нужно разогреваться, что в этом отношении я почти как джазист. Так было все последние две недели. Несколько раз мне приходилось подниматься на сцену прямо с теплохода.

И тут я неожиданно вижу Ребекку Фрост. Господи, она явилась сюда разодетая, как на большой праздник, в бордовом платье, рядом — ее муж Кристиан Лангбалле! Здесь же и ее родители! Судовладельцы Дезире и Фабиан Фрост. Конечно, они тоже здесь! Являют собой счастливое семейство — муж и жена в двух поколениях. Увидев меня, Ребекка тут же отпускает руку Кристиана. Я не видел Кристиана со времени их скандальной свадьбы, когда он хотел убить меня голыми руками. Он выглядит точно так же, только в нем появилось больше чего-то детского. В лице видны следы грубой наивности. Каждый, кто видел его раньше, невольно подумает, что он изменился к худшему.

Но они, все четверо, направляются ко мне. Я стою в потоке гостей, и меня трудно не заметить.

— Ты здесь? — восклицает Ребекка. Я вижу, что она в замешательстве решает, может ли она прикоснуться ко мне. Однако не позволяю себе показать, что я это заметил. Мы быстро обнимаемся, словно почти не знаем друг друга. Так, как этого хочется Кристиану. Сразу после нее он здоровается со мной за руку, нахально улыбается и говорит, что мое присутствие здесь — для него большой сюрприз. Только родители Ребекки здороваются со мной сердечно, без напряжения, и с любопытством спрашивают, что привело меня на Север. Я отвечаю, что совершаю турне по Северу, что бежал из Осло, чтобы спокойно заниматься Вторым концертом Рахманинова, который собираюсь исполнить осенью с Филармоническим оркестром. С их точки зрения это очень разумно. Они сами, по их словам, прилетели из Осло этим утром, чтобы завтра подняться на борт своего новехонького рейсового теплохода, на котором они отправятся в Берген. К тому же это удачно совпало по времени с торжественным обедом в «Сюдварангере», который они обычно посещают каждый год.

— А мы с Кристианом поехали с родителями, потому что нам хотелось сделать перерыв в занятиях, — считает своим долгом объяснить мне Ребекка. На лице у нее застыл знак вопроса, она в бешенстве от того, что я не сообщил ей о своем отъезде на Север. Как только ее родные отворачиваются от нас, чтобы поздороваться с Гуннаром Хёегом, она сердито шепчет мне:

— Нам надо поговорить!

— Обязательно, — говорю я. — В любое время. Мне нечего скрывать.

Я бросаю многозначительный взгляд на Кристиана. Она сердится еще больше.

— Почему ты вдруг оказался здесь? — спрашивает она.

В ту же минуту ее взгляд падает на Сигрюн Лильерут. Сигрюн стоит рядом с Гуннаром Хёегом и держится почти как хозяйка вечера. Я ничего не понимаю. Как она может так себя вести после всего, что она рассказала мне о своем отношении к Эйрику? Я словно слышу эхо ее голоса: «Я хочу, чтобы ты стал моим другом. Близким другом…» Да, думаю я. Ловкая формулировка. Друзья могут многое скрывать. Разве Ребекка не скрывает, чем мы с ней занимались у нее на даче прошлым летом? Разве Кристиан спокойно отнесся к моему пребыванию там не потому, что мы с ней друзья? Сам он в это время был у друзей во Франции. А вот теперь Сигрюн Лильерут и Гуннар Хёег стоят рядом как два друга и принимают своих влиятельных гостей. И никто не заподозрит их в любовных отношениях, потому что Сигрюн Лильерут замужем за уважаемым Эйриком Кьёсеном, который, к сожалению, не смог сегодня приехать в Киркенес, как она ответила кому-то, кто спросил у нее о муже, не смог, потому что ушел в поход с учениками Высшей народной школы.

Теперь на лице Ребекки появляется еще больше вопросов. Она отходит от меня, сливается с потоком гостей и устремляется вместе с ним к длинным столам, где лежат карточки, говорящие, где кто должен сидеть во время этого долгого обеда, на котором будут произносить речи, после чего гости смогут послушать музыку.

 

Скандальный концерт

Имеется в виду, что я поем на кухне, где обычно кормят музыкантов. Перед тем как все садятся, Гуннар Хёег подходит ко мне:

— Ты, наверное, захочешь поесть и выпить уже после того, как сыграешь? — спрашивает он.

— Нет, лучше сейчас, — отвечаю я.

К нему подходит Сигрюн. Она слышала наш разговор. У нее строгий докторский вид, и сейчас она на моей стороне.

— Конечно, Аксель должен обедать со всеми! — говорит она. — Разве не таков его гонорар?

Она насмешливо смотрит на Гуннара Хёега, которому явно не по душе положение, в каком он оказался.

— Посмотрю, найдется ли за столами лишнее место, — бурчит он.

Свое место за столом, вернее, за столами, я нахожу в самом конце зала между лопарем-оленеводом и кассиром коммуны Тана. Мне оно подходит как нельзя лучше. Отсюда мне виден весь зал, в том числе Сигрюн с Гуннаром, сидящие за первым столом, и все семейство Лангбалле/Фрост — за вторым. А лопарь-оленевод и кассир коммуны оказываются людьми молчаливыми, они не привыкли говорить о пустяках. Мы едим крабов из Северного моря и тартар из лосося. Я пью вино, много маленьких глотков заставляют мои мысли порхать, не возвращаясь обратно в голову. Одну за другой. Приятное безответственное состояние, делающее меня потоком. Да. Я — поток, стремящийся к чему-то великому и неизвестному, думаю я. Передо мной открыты все возможности. Я замечаю, что и Ребекка, и Сигрюн время от времени бросают на меня быстрые внимательные взгляды. Вижу, что Ребекка пристально следит за тем, как себя ведет Сигрюн, словно делает глазами рентгеновский снимок районного врача Сигрюн Лильерут. Красивая, сердитая, решительная и неуверенная Ребекка, думаю я, которая после смерти Ани особенно интересуется моими чувствами к женщинам именно из этой семьи. Сигрюн, заметив взгляд Ребекки, резко поворачивается к ней, словно она ясновидящая, словно она понимает, что эта молодая женщина, Ребекка Фрост, имеет для меня какое-то особое значение. Потом она переводит взгляд на меня. Я ей улыбаюсь.

Она улыбается мне в ответ.

Наступает мой черед. Я должен пройти через это испытание. И как раз в ту минуту, когда, помня о присутствии в зале Сигрюн Лильерут и Ребекки Фрост, я сознаю, что не сумею сыграть так «замечательно», как Гуннар Хёег обещает своим гостям, цитируя им отклики столичных газет на мой дебютный концерт. В музыкальном отношении я тот человек, который спасет мир. «И вы сейчас сами услышите, с какой неповторимой магией он овладеет нашим прекрасным новым роялем, которым мы так гордимся».

У меня внутри все обрывается: ведь я еще даже не решил, с чего начну свое выступление. К тому же я никогда не овладевал роялями, сердито думаю я. Я просто играл на них.

Однако, когда раздаются аплодисменты, я встаю и вспоминаю небольшую лекцию Сельмы Люнге о том, как какие пианисты выходят на сцену. А что выражаю я сам, не совсем твердо держась на ногах и пытаясь понять, почему я оказался в положении солдата, идущего в битву и сознающего свое неминуемое поражение? Но и об этом я тоже не могу сейчас думать, я должен играть перед уставшей, нетрезвой и тем не менее полной предвкушения публикой. Да-да. Я и сам устал и нетрезв. И похож на идущего по сцене бегемота. Пожалуй, мне стоит начать с небольшой сонаты Прокофьева до мажор. Третьей по счету из им написанных, достаточно атональной, чтобы я мог замаскировать свои ошибки, если не считать изумительно красивой побочной темы, мелодии такой чистой и ясной, каким мне самому хочется быть в эту минуту.

Я раскланиваюсь перед публикой. Самоуверенность, так долго не покидавшую меня, как ветром сдуло. Там, в зале, сидят Сигрюн и Ребекка. Ни одна из них не была на моем дебютном концерте. Ни одна из них не знает, как я могу играть, когда нахожусь на высоте. Я начинаю. Уже в пронзительных ми-мажорных трезвучиях в самом начале я понимаю, что мы с роялем не слышим друг друга. Я играю как будто на ватном одеяле. Рояль в этом не виноват. Он звучит так, потому что никому не разрешалось на нем играть. Я играю жестко, но это не помогает, музыка стынет, потому что мне не хватает тепла, потому что от выпитого вина я стал бессильным и равнодушным. Рояль звучит лучше, когда начинается похожая на Рахманинова побочная тема, я получаю техническую передышку. Но она длится не больше минуты. Потом все повторяется снова. Это как ночной кошмар. В том сне я играл превосходно, хотя никто не мог этого слышать. Но на этот раз я допускаю ошибки. Немного, и их не замечают те, кто не знает эту сонату, но я-то их слышу! И Ребекка слышит. И, может быть, Сигрюн тоже.

Кончив играть, я встаю, красный как рак, и едва смею взглянуть на публику. Но публика аплодирует. Кто-то даже кричит «браво!». Значит, я сделал правильный выбор, как в свое время Аня на Конкурсе молодых пианистов сделала правильный выбор, сыграв на бис «Свадебный день в Трольхаугене». Это произведение звучит как трудное.

Я играю знакомую вещь. «Революционный этюд» Шопена. Бурные волны левой руки звучат вяло и неточно. Инстинктивно я приправляю игру, удерживая правую педаль. Это запасной выход, которым обычно пользуются только плохие пианисты. Положения уже не спасти.

Но публика кричит и требует продолжения.

В конце концов я уже не знаю, что играть.

И тогда я тоже играю «Свадебный день в Трольхаугене».

Безнадежно, думаю я.

Как только я кончаю играть, на сцене рядом со мной появляется Гуннар Хёег. Неужели он не слышал, как плохо я играл? Нет, не слышал.

— Ну, разве это было не великолепно? — с восторгом кричит он публике.

— Да! — отвечает публика.

— Разве у нас не великолепный рояль?

— Да! — отвечает публика.

Я спускаюсь со сцены в зал. Ко мне тут же подходит Сигрюн и спрашивает:

— Все в порядке? Если учесть обстоятельства?

— Ты знаешь, я мог бы сыграть лучше.

— Не показывай вида, — советует она.

Я возвращаюсь на свое место. Ребекка следит за мной глазами. Все торопятся выйти в уборную. Кристиан тоже. Как только он скрывается в коридоре, Ребекка встает и подходит ко мне. Она стоит передо мной, как разгневанный школьный учитель, и выговаривает мне, едва сдерживая негодование:

— Никогда в жизни не слышала ничего подобного. Аксель, я запрещаю тебе играть так плохо! Неужели ты сам этого не слышал?

Я редко видел ее такой сердитой.

— Все я слышал.

— Так почему ты так плохо играл? Эта красивая районная врачиха совсем вскружила тебе голову? Вскружила и закружила?

— Ребекка!

— Я наблюдала за вами, когда вы разговаривали! И понимаю, что происходит. Но самое ужасное все-таки то, что ты так плохо играл! Ты, великий, неповторимый талант! Пребывание здесь вредно для тебя. Ты должен немедленно вернуться домой. Осло без тебя уже не Осло.

— Правда? Но ведь мы с тобой там почти не виделись.

— Ну и что? — Она чуть не плачет. — Мне нужно знать, что ты рядом, что мы можем прогуляться вместе на Брюнколлен. Мне нужны возможности, Аксель!

— Мне тоже. А это моя единственная возможность думать о важном и в то же время заниматься Рахманиновым.

— Если ты не изменишь курс, то очень скоро снова попытаешься покончить с собой. Я, во всяком случае, это попробовала. — Она закрывает рот рукой. — О черт, я не хотела этого говорить!

Я начинаю смеяться.

— Ты такая смешная, когда чертыхаешься!

Она еле сдерживается, чтобы не наброситься на меня с кулаками, но в это время к нам подходит Кристиан, и Ребекка тут же отшатывается от меня.

 

Происшествие в зале

Время пить кофе с ликером. Спиртное льется рекой. Коньяк VSOP из винного магазина. Самый выдержанный напиток, какой можно было выпить в Норвегии в то время. Еще нескоро мы будем пить ХО и выдержанную водку. Гуннар Хёег приносит огромную коробку сигар. Дамам предлагают сигареты с ментолом. Мужчины курят гаванские сигары. Вот так. Вскоре весь зал затягивается туманом, и мужчины откидываются на спинки стульев, выпятив животы. Тому, кто курит сигары, это разрешается. У курильщиков сигар не бывает сдерживающих центров. Они сами себе хозяева. Кажутся себе неотразимыми и считают, что им все дозволено. Даже Фабиан Фрост постанывает от удовольствия, откидывается на спинку стула и чокается со своей Дезире. Ребекка стоит в углу и с каменным выражением лица разговаривает с Кристианом, который тоже курит сигару, но явно думает о чем-то другом. Это плохой знак. Я перевожу глаза на Гуннара Хёега. Он сохраняет стиль — стройный, немного бледный и болезненный, он между тем производит впечатление утонченности, беседуя с каким-то важным чиновником со Шпицбергена. Сигрюн стоит рядом с ним. Она все время помнит о моем присутствии и знает, в каком месте зала я нахожусь. Время от времени она поглядывает в мою сторону, словно хочет напомнить мне, что знает, что я за ней наблюдаю, и что она стоит рядом с Гуннаром Хёегом в качестве друга, ибо он, овдовев, нуждается в помощнице. Я все это понимаю и соглашаюсь про себя с тем, что она очень привлекательна и что так и должно быть. Она жестом подзывает меня к ним. Гуннар Хёег — внимательный хозяин, он тут же рекомендует чиновнику пригласить меня на Шпицберген. Чиновника как будто интересует такое предложение, особенно когда он узнает, что я приехал в эти места, чтобы заниматься Рахманиновым.

— Нам все время приходится общаться с русскими, — говорит он. — Если бы президент Никсон смог остановить эту проклятую войну, которая досталась ему в наследство от его предшественников и в которой он нисколько не заинтересован, северные территории оказались бы в зоне внимания, и их военная активность и культурная жизнь расцвели бы пышным цветом.

Гуннар Хёег кивает, словно чиновник сказал что-то очень умное.

— Да, культурная жизнь, — говорит он. — Мы всячески пытаемся ее развивать. И после того, что сегодня слышали, уже не сожалеем, что приобрели этот роскошный новый рояль.

— Нам необходимо укрепление сотрудничества между русскими и норвежцами. Можно ли организовать концерт, например в Баренцбурге, на котором этот молодой талант исполнил бы произведения Грига и русских композиторов?

— Прекрасная мысль! — говорит Гуннар Хёег. И даже Сигрюн с этим согласна.

— Конечно, — говорю я. — Я могу играть что угодно.

И искренне так считаю. Я стал прикладным музыкантом. Я бы мог теперь всю оставшуюся жизнь повсюду ездить и играть за обед и мелочь на карманные расходы. Это было бы нетрудно. Всегда найдутся скупые и самовлюбленные предприниматели, нуждающиеся в развлечениях. Всегда найдется отель, которому нужен пианист, играющий в баре. Я мог бы навечно погрузиться в это ни к чему не обязывающее состояние невесомости, забыть последнюю фортепианную сонату Бетховена, которую здесь, на Земле, способны оценить лишь единицы. Бетховен и сам не ждал, чтобы большинство трудящихся людей, занятых возведением зданий или возделыванием земли, вернувшись вечером с работы домой, погружались вместе с ним в мир фуг. Да и «Свадебный день в Трольхаугене» — по-своему тоже не менее серьезное произведение.

— Мы это обсудим, — говорит чиновник.

— Продолжим вечер у меня дома, — приглашает Сигрюн.

— Вечеринки Сигрюн сами по себе — культурные мероприятия, — объясняет Гуннар Хёег. — Сколько незабываемых музыкальных минут ты подарила нам на рассвете в своем доме, — говорит он и обнимает ее за плечи.

Но прежде чем избранный круг приглашенных перемещается в другое место, я чувствую, что кто-то подошел ко мне сзади и сердито хлопает меня по спине. Я оборачиваюсь. Разумеется, это Кристиан Лангбалле. Он уже пьян. Так же, как на своей свадьбе. Ребекки нигде не видно. Ее родителей тоже.

— Где Ребекка? — спрашиваю я.

— Мы собираемся уходить, — отвечает Кристиан. — Они вышли в туалет. Я должен узнать у тебя одну вещь. Почему ты все время преследуешь Ребекку и меня?

— Я? Преследую вас?

— Не разговаривай с ним, — предупреждает меня Сигрюн. — Он сейчас невменяем.

Гуннар Хёег и чиновник правильно оценивают положение.

— У тебя не было причин приезжать сюда! Это наше путешествие! Мы ждали его целых полгода!

— Но я и не собираюсь плыть завтра с вами на теплоходе! — раздраженно говорю я.

— Это неважно. Для нас с Ребеккой путешествие все равно уже испорчено.

— Не разговаривай с ним, — еще раз предупреждает меня Сигрюн. Кристиан тут же в бешенстве поворачивается к ней:

— А ты кто такая? Сталин?

Гуннар Хёег делает знак двум официантам, которые, очевидно, здесь не только подают блюда на стол.

— Вы с ним помягче, — тихо говорит он официантам. — Он зять нашего самого крупного судовладельца.

Но Кристиана Лангбалле интересую только я.

— Ты разрушаешь наш брак! Тебе об этом известно?

— Каким же это образом? — сердито спрашиваю я. — Я же вас никогда не вижу.

— Но мы живем в твоей долбаной квартире. И на этом настояла Ребекка. Ты там повсюду! Твой рояль. Твоя проклятая мебель. А теперь ты еще и здесь. Ты мне до смерти надоел, извращенный дрочитель роялей!

Он уже готов полезть в драку, однако официанты крепко держат его. Тогда он начинает плакать. Они почти на руках выносят его из зала, но тут прибегает Ребекка. Все это я однажды уже пережил. Правда, теперь я тоже рассердился.

— А ты бьешь женщин! — кричу я ему вслед. — Ты просто больной!

По глазам Ребекки я понимаю, что мне не следовало этого говорить, что мои слова только все осложнили.

Она подходит ко мне, готовая убить меня взглядом.

— Это уже лишнее, Аксель, — говорит она в бешенстве.

Потом дергает меня за волосы, награждает пощечиной и бежит за своими родными, которые уже уходят, пытаясь обратить случившееся в шутку. Во всяком случае, Фабиан Фрост самым любезным образом прощается с Гуннаром Хёегом.

— Такова теперь молодежь, — как бы извиняясь, говорит он.

— Что поделаешь, — Гуннар Хёег машет ему рукой.

Всё почти как раньше.

— Кто она? — спрашивает Сигрюн, глядя мне в глаза.

 

Вечеринка в доме районного врача

Гости расходятся. Одна из машин Гуннара Хёега подъезжает к входу, чтобы отвезти избранный круг гостей на вечеринку к Сигрюн. Оказывается, что избранный круг состоит только из Сигрюн, Гуннара Хёега и меня. Валит снег. Большие белые хлопья. Внизу чернеет фьорд. Дует северо-западный ветер. И Сигрюн, и Гуннар в приподнятом настроении. Сигрюн радуется, что вечер удался. Они пытаются втянуть меня в свой разговор, обращаются со мной, как со своим маленьким талисманом, неплохим пианистом, который годится для всего. В пластиковом пакете лежат несколько бутылок лучшего вина, позаимствованные на празднике. Мы сидим сзади, все трое. Сигрюн посередине.

— Если хочешь, Аксель, можешь сесть впереди, — говорит Гуннар Хёег.

— Спасибо, мне удобно, — отвечаю я и спрашиваю, не спуская глаз с Сигрюн: — Ты больше не пойдешь сегодня на работу?

— Кто знает, районного врача могут вызвать в любую минуту. Мало ли что может случиться. Но даже такие, как я, могут позволить себе иногда повеселиться.

— Скоро у нас на Севере все изменится, — вмешивается в наш разговор Гуннар Хёег.

— Людей немного, пространство бесконечно, — говорю я.

— Хорошо сказано. — Он доволен.

Я устал и вместе с тем полон ожидания, мы поднимаемся в квартиру Сигрюн. В то же время я в растерянности. То, что происходит между Сигрюн и мною, очень напоминает мне мои первые дни с Марианне в доме Скууга. Нас тянет друг к другу, хотя мы этого и не хотим. Но сейчас я вижу ее с Гуннаром Хёегом. Она стала другой и как будто взвинчена.

Едва Сигрюн собирается впустить нас в квартиру, как дверь квартиры распахивается.

Эйрик Кьёсен. На нем исландский свитер, джинсы и модные войлочные сапоги со шнуровкой. Он держится как хозяин и встречает нас улыбкой.

— Привет! — говорит он.

— Эйрик! — Сигрюн нисколько не смущается при виде мужа. Напротив, она даже обрадована.

— Рад тебя видеть, Эйрик! — искренне говорит Гуннар Хёег. Они обнимаются, как старые друзья.

— Привет, Аксель! — Эйрик обнимает и меня. — Добро пожаловать снова к нам.

— Спасибо, — благодарю я.

Но атмосфера в комнате напряженная. Карта не соответствует ландшафту. Все не так, как я ожидал. Видно, Сигрюн, Эйрик и Гуннар Хёег не первый раз собрались вместе. К тому же Гуннар Хёег странно изменился, как только снял пиджак, бросил его на стул и прошел к холодильнику с привезенными бутылками.

— Значит, у нас будет настоящий праздник! — говорит он.

— Что случилось? — Сигрюн смотрит на Эйрика, доставая бокалы.

— Оказалось, что слишком много снега, — отвечает Эйрик и ласково гладит жену по плечу, словно желая ее успокоить. — Мы не взяли с собой лыжи. Снег повалил неожиданно. Я прервал поход и освободил учеников на все выходные. Им полезны такие сюрпризы, хотя провести ночь в чуме им тоже хотелось. Надеюсь, Аксель, в следующий раз и ты пойдешь с нами?

— С удовольствием.

— И я подумал, что успею попасть на вечеринку, если не попал на сам праздник. Мы с Сигрюн редко виделись в последние недели.

— Моя квартира в Киркенесе очень кстати, — говорит Сигрюн.

Гуннар Хёег стоит посередине комнаты с бутылкой и собирается налить всем вина.

— Нет, спасибо, — говорит Эйрик. — Сегодня вечером я пью только воду.

Сигрюн подходит к полке с пластинками.

— Что будем слушать? Моцарта? Рахманинова? «Битлз»?

— Приятно находить друг друга в музыке, — говорю я.

— Тебя это удивляет? — спрашивает Эйрик.

— Не знаю. Все эти годы я из-за музыки чувствовал себя не таким, как все, так сказать, вне общества.

— Это я понимаю, — говорит Гуннар Хёег. — В. Гуде поделился со мной своими наблюдениями, сделанными им за то время, что он работает импресарио. В том числе и над тем, какое влияние музыка может оказывать на молодых людей. Сигрюн все знает об этом, ее племянница…

— Не надо говорить про Аню, — резко просит Сигрюн.

— Прости, пожалуйста.

— Я не знал, что музыка распространилась так широко, — с искренним удивлением говорю я. — Жил слишком изолированно от людей.

— А встреча с нашей частью страны заставила тебя изменить свое мнение? — с интересом спрашивает Гуннар Хёег.

— Да, здесь люди не замыкаются в себе. Не боятся показать свой восторг. Не то что в Осло.

— Я спросила, что мы будем слушать, — повторяет Сигрюн и закатывает глаза.

— Пусть решит Аксель, — добродушно предлагает Гуннар Хёег.

Господи, спаси и помилуй, думаю я. Что подходит для такого сеанса? Я как будто играю в пьесе, стою на сцене и исполняю роль, которую еще не выучил. И даже не знаю, чем эта пьеса кончается. Что это, комедия? Или трагедия? Воспитание характера? Авангардистская постановка «Пера Гюнта» Ибсена? А может, мы представляем субтильную версию «Оглянись во гневе» Осборна? Или какую-нибудь драму Стринберга или Бьёрнсона? Воздух заряжен напряжением. Невидимое северное сияние. Бегающие взгляды пытаются на чем-то задержаться. Эйрик, с виду счастливый и расслабленный, сидит на диване. И пьет свою воду. Я в ожидании замер на стуле. Сигрюн и Гуннар Хёег руководят действием. Оно более натянуто, чем мы с Эйриком отваживаемся признать.

— Поставь что-нибудь, о чем потом можно будет поговорить, — прошу я Сигрюн.

Она ставит ноктюрн Шопена.

— Как прошел праздник? — спрашивает Эйрик.

— Великолепно, — отвечает Гуннар Хёег. — Но быть хозяином всегда утомительно. Так что спасибо тебе, что ты уступил мне Сигрюн. Она прекрасно подходит на роль первой дамы.

— Она и есть первая дама, — улыбается Эйрик.

— А кто та красивая сердитая девушка, с которой ты разговаривал? — с интересом спрашивает у меня Сигрюн.

— У которой муж такой идиот? — вмешивается Гуннар Хёег.

— Ребекка Фрост. Моя старая подруга, — отвечаю я.

— Я бы назвала ее твоей старой возлюбленной, — смеется Сигрюн. — Ни одна девушка не посмела бы так оттаскать тебя за волосы, если бы между вами раньше ничего не было.

— У нас с ней ничего не было, — говорю я, покраснев как рак.

— Смотрите, как он покраснел! — дружески поддразнивает меня Эйрик.

Почему я не хочу признаться, что между Ребеккой и мной что-то было? У меня колет сердце при мысли о наших тайных чувствах друг к другу, из которых ничего не получилось, потому что мы запутались, потому что у нее уже был Кристиан, потому что мне хватило случившегося между мною и дамами из дома Скууга.

— Муж у нее дрянь, — говорит Сигрюн. — Ты должен был вовремя предупредить ее об этом. Я достаточно видела таких комков нервов, которые опасны для окружающих. Они так заняты своими комплексами, что сами этого не понимают. Пока не грянет гром.

— Уже грянул. Но все осталось как было, — говорю я.

— Значит, твой долг, Аксель, — вмешаться, пока не поздно. Ведь и слепому ясно, что вы с нею созданы друг для друга!

Мне не нравится, что она так говорит. Она включает музыку на полную громкость.

Я не понимаю, почему Сигрюн совсем не устала. Полночь уже давно миновала. Мне больше не хочется ни о чем говорить и ни за чем следить. У меня осталось только одно желание: уйти и лечь спать. Сигрюн это видит.

— Ты устал, Аксель, — говорит она.

Я киваю.

— Так иди и ложись. — Она показывает на вторую спальню.

Я подчиняюсь. Мужчины заняты оживленной беседой о рыбной политике на побережье Финнмарка. Теперь с проигрывателя грохочет Оскар Петерсон.

Сигрюн провожает меня в мою спальню.

— Не надо так много думать, — говорит она, разбирая для меня постель.

— Я и не думаю.

— Странный был день. — Она гладит меня по щеке.

— Ты тоже выглядишь усталой.

— Мы тоже скоро ляжем, — говорит она и зевает. Потом на мгновение кладет голову мне на плечо. Я обнимаю ее. Она не сопротивляется.

— Славный ты парень, Аксель, — говорит она и выскальзывает из моих объятий.

Но праздник продолжается. Я это слышу через стену. Вскоре они ставят Бельмана. «Сияющую нимфу». Потом Моцарта. Концерт для фортепиано до минор. Похоже, они никогда не устают. О чем они говорят? Слышится громкий голос Гуннара Хёега, он очень воодушевлен. Эйрик смеется. Сигрюн смеется. Над чем же это они там сейчас смеются? Чего они хотят все трое? Что движет ими раз за разом? У них много общих воспоминаний. Наверное, они нередко проводят время вместе? Я лежу и думаю о причинах, которые забросили меня сюда.

Понимаю, что стою на распутье.

И что независимо от моего выбора все становится еще опаснее.

 

Сон с Рахманиновым

Рахманинов сутулый, и у него крадущаяся походка, как я и думал. В нем ощущается какая-то подавленность. Что-то мимолетное и в то же время ненадежное. Длинные красивые пальцы. Ладони как пауки. Он перешел через холм возле Никеля и ищет глазами пограничный дозор. Я кричу ему, чтобы он остановился. Русские пограничники стреляют в людей без предупреждения. Мы с Россией находимся в состоянии холодной войны. Но, похоже, он меня не слышит. Он садится в утлый челнок и плывет по Пасвикэльве. Со стороны Советов начинают стрелять. Пули попадают в воду и в лодку. Кажется, и в самого Рахманинова тоже. Он как-то странно дергается, но не останавливается. Продолжает грести. И тогда я понимаю: он уже мертв! Что ему нужно в Норвегии? — удивляюсь я. С кем он хочет поговорить? Я стою в низкорослом березовом лесочке и понимаю, что жду его. Это меня он хочет увидеть! Я краснею от смущения.

Целым и невредимым Рахманинов перебирается через реку. Разговаривать с покойниками всегда неприятно. Он очень бледен. Изо рта несет резким трупным запахом. Костюм сильно поношен, но видно, что его шил первоклассный портной.

— Сам Сергей Рахманинов, — говорю я. — Для меня это большая честь.

— Вы знали, что мы с вами оба выросли возле реки? — вежливо спрашивает он. Я замечаю, что без труда понимаю его. Русский язык ближе норвежскому, чем я думал.

— Онега сильно отличается от Люсакерэльвы.

— Но вода есть вода. В реке вода превращается в поток. Именно это я и хотел вам сказать. Наверное, вы выбрали мой Второй фортепианный концерт именно из-за своего особого отношения к потокам? Разве вы сами не пытались покончить с собой, утопившись в потоке?

— Пытался. И совершенно искренно. Я был тогда на распутье. И не знал, какую дорогу мне выбрать.

— А что с вами случилось?

— То же самое, что и с вами. Жизнь слишком рано обрушила на меня свои удары.

— Но ваши трудности, так сказать, более человеческого свойства, я не ошибаюсь? А мои — музыкального. Критики не принимали мою музыку. По их мнению, ей не хватало силы. Они разнесли в пух и прах и мою Первую симфонию, и Вторую. Разнесли в пух и прах все, во что я верил и за что боролся. Та поездка в Лондон обернулась для меня… катастрофой. Они заявили, что перед ними играл салонный пианист. Это суждение обо мне сохранилось уже на всю жизнь. Они ждали, что услышат второго Стравинского. А вместо этого их просто угостили какими-то мелодиями.

— Но ведь часто в ваших фигурациях мелодии почти не слышно?

— В этом-то и весь секрет! Фортепиано не выносит простых мелодий в большом формате. Разумеется, я мог бы продолжать писать маленькие прелюдии, но долго это продолжаться не могло. Это все равно что всю жизнь собирать полевые цветы. Человек хочет создавать что-то более сложное. Вы согласны?

— Да. Но что случилось потом? То, о чем вы уже начали мне рассказывать?

— Распутье! — Рахманинов достает из кармана портсигар и протягивает мне. Я беру сигариллу и думаю, что не многим доводилось курить сигариллы с самим Рахманиновым. Он продолжает:

— Я выбрал свой путь. Но они сочли, что это ошибка. И любым способом пытались лишить меня уверенности в себе. После неудачной попытки покончить с собой я попал на консультацию к психиатру Николаю Далю. Он научил меня главному: чтобы создать что-то значительное, человек должен хотя бы немного нравиться самому себе.

— Вас это привело сегодня сюда?

— Да, мой друг. Вы себе не нравитесь. Вам не нравятся ваши поступки. Кроме того, вы знаете, что сейчас играете хуже, чем полгода назад, а это опасное чувство.

— Неужели вас беспокоят мои личные дела?

— Конечно, беспокоят! Или вы забыли, что весной вам предстоит играть мой концерт для фортепиано с Филармоническим оркестром Осло? Не понимаете, что, сыграв плохо, вы можете навредить мне? Мой лак не выдержит новых царапин.

— Значит, вы считаете, что я еще раз должен продумать свой выбор?

— Вовсе нет. Но вы должны учесть все последствия. Чего вам хочется, играть в барах или продолжать уже начатую карьеру? Есть много весьма уважительных причин, чтобы играть в барах. Я и сам порой подолгу чувствовал себя таким пианистом. Многие пианисты, играющие в барах, часто играют лучше, чем мы.

— А почему в вашей музыке встречается столько почти непреодолимых трудностей?

— Это легче понять, чем вы думаете. Вы слышали, как я сам играю? Слышали, как легко и игриво льется музыка?

— Да, я слышал старые записи, — признаюсь я. — Вы играете быстро и не в полную силу, словно несерьезно относитесь к своему произведению. Сегодня ваши произведения нельзя так играть.

— Нельзя? — Рахманинов язвительно улыбается. — Разумеется, можно. Поскольку я именно так задумал и написал их.

— Вы ошибаетесь! Простите, что я так говорю. Но нам надо забыть о вашей исходной позиции. Вы должны понять, что ваши произведения нужно играть с большим чувством, с большим пафосом.

— В них нет места для больших чувств и уж тем более для большего пафоса. Именно за это меня и критиковали!

— Я понимаю, вам это кажется несправедливым, — искренне говорю я. — Но вместе с тем вам должно быть и приятно. Приятно, что ваши произведения продолжают исполнять и что в то же время современные музыканты плюют на ваших критиков, подчеркивая в вашей музыке именно то, что в свое время критика так ненавидела.

— Меня критиковали за то, что мне не хватает новаторства, — горько говорит Рахманинов.

— Каждый критик хочет найти дно там, где его можно измерить, — говорю я. — И это понятно. Кому не хочется оставить свой след?

— Получается, что я оставляю след музыкой, которая принадлежит не мне.

— Это можно пережить.

— Мои произведения нужно исполнять так, как будто это сон, — серьезно говорит Рахманинов.

— Это и есть сон, — говорю я и просыпаюсь.

 

Обратно в Скугфосс

Не каждый выбор хорош, думаю я, проснувшись. И я готов от него отказаться. Сигрюн и Эйрик уже завтракают на кухне. Я тихонько прохожу в ванную и почти полчаса стою под душем, израсходовав всю теплую воду. Мне всегда бывает стыдно после того, как я во сне разговаривал со знаменитостями.

Сигрюн и Эйрик сидят, прижавшись друг к другу. Похоже, только что между ними состоялся интимный разговор. В эту ночь они почти не спали. Сигрюн выглядит усталой, но ведь и пила она вчера не воду.

— Пришел, мальчик мой, — говорит она материнским тоном, который так меня раздражает и который особенно заметен в присутствии Эйрика. — Хорошо спал? Вчера у тебя был трудный день.

— Вам пришлось хуже, чем мне, — искренне говорю я. — А куда делся Гуннар Хёег?

— В пять утра он ушел домой, — смеется Эйрик. — Хотел сначала решить все проблемы, связанные с норвежским рыболовством и границами.

— А где он живет?

— В директорской квартире.

— Почему он не устроил эту вечеринку у себя?

— Потому что влюблен в эту небольшую квартирку. Говорит, что она напоминает ему о студенческих временах. К тому же здесь есть собрание долгоиграющих пластинок Сигрюн.

Она кивает, не мешая Эйрику говорить.

Почему он говорит за нее? — думаю я. Но, видно, ее это не задевает. Я исподтишка наблюдаю за Сигрюн. В ней появилось что-то отсутствующее. Она не такая, как вчера. Уже не главная фигура в комнате. Она как будто отступила на два шага и хочет стать незаметной. И держит Эйрика за руку, словно они влюбленная пара. Она служит ему украшением. Эйрик сияет, как солнце. Спортсмен, он так натренирован, что бессонная ночь на нем почти не отразилась. Крепкий и быстрый. Соображает он тоже быстро.

— Итак, ты возвращаешься в школу, — с удовлетворением говорит он.

— Возвращаюсь к будням.

— У нас на Севере не бывает будней, — быстро замечает Сигрюн.

Через несколько часов мы уже катим в «Ладе». Пасвик занесен снегом. Местность больше похожа на сон, чем тот сон, что приснился мне ночью. За рулем Эйрик. Он ведет машину быстрее, чем Сигрюн. У Мелкефосса машину заносит. Бросает из стороны в сторону. Сигрюн вскрикивает.

— Не бойся, — успокаивает ее Эйрик и выравнивает машину.

Однако продолжает ехать так же быстро.

Я не могу удержаться, чтобы не расспросить их о Гуннаре Хёеге. Он для меня загадка. Мне отвечает Эйрик. Он рассказывает, что директор стал другом дома еще до того, как Сигрюн его вылечила. Говорит о его благодарности после того, как ему помогла химиотерапия. О приглашениях на обеды и всевозможные торжества. Эйрика, естественно, он тоже всегда приглашает.

— Можно сказать, что Гуннар перенес свою любовь на меня, — с гордостью говорит Эйрик. — Раньше он почти ничего не знал о дикой природе. А через несколько недель общения со мной стал уже заядлым охотником.

— Эйрик и Гуннар — это почти охотничий клуб, — говорит Сигрюн с двусмысленной улыбкой. — Как большинство мужчин, они очень похожи на детей. Вечно хвастаются, кто подстрелил больше куропаток и всякое такое. Кто у вас сейчас главный, Эйрик?

— Гуннар. — Эйрик смеется. — Он убил на семь куропаток больше, чем я. Но зато он и тренируется на полигоне.

— Он остался жить на Севере даже после того, как овдовел?

— Да, — говорит Эйрик. — Тому, кто приехал в Финнмарк впервые, приходится трудно, но покинуть его бывает еще труднее. Кроме того, Гуннар — директор. Влиятельный человек. Следит за производством.

— А любовь? — спрашиваю я.

— Со временем он найдет себе женщину, — отвечает Эйрик. — Он пользуется невероятным успехом у женщин. Такие мужчины недолго остаются одинокими.

Когда Эйрик подъезжает к зданию интерната, у меня возникает чувство, будто я после бурной жизни на побережье Финнмарка попал в монастырь. Перед входом курят Таня Иверсен и еще несколько девушек. Господи, думаю я, ведь она моя ученица! Как я мог быть настолько глуп, что пообещал с ней заниматься? Я как будто нарочно выбираю то, что отвлечет меня от моей цели.

Я прощаюсь с Сигрюн и Эйриком. Она сидит рядом с ним на переднем сиденье и выглядит так же неуместно, как обычная жена.

— Отдохни, Аксель, — устало говорит она. Я уже заметил, что она предпочитает не разговаривать со мной в присутствии Эйрика. Интересно, а с Гуннаром Хёегом она при нем тоже не разговаривает?

— Когда мы с тобой будем играть? — спрашиваю я.

— Не заставляй меня нервничать. Всю следующую неделю я буду занята.

— И будешь жить в Киркенесе?

— Да. — Она не смотрит на Эйрика.

— Я помню, — говорит он.

— А через неделю?

— Через неделю будет легче. Я приеду сюда. Вот тогда и будем играть.

— Вы уже договорились о том, что будете играть? — Эйрик доволен.

— Да. Брамса. Если я осмелюсь.

— Конечно, осмелишься, дорогая. — Эйрик целует Сигрюн в щеку. — На той неделе мы с несколькими учениками пойдем в поход и будем ночевать в чуме. Землянка будет в вашем распоряжении.

Он помогает мне достать тяжелый чемодан. Эйрик на тридцать сантиметров ниже меня, но достаточно силен, чтобы на одном пальце покрутить чемодан у меня над головой. Он все поставил на карту. Мне не хочется об этом думать.

Я оглядываюсь по сторонам. Из-за снежно-белого дневного света место выглядит незнакомым. Но мне приятно снова вернуться сюда. Несколько учеников проходят мимо и весело со мной здороваются.

— Они рады, что ты вернулся, — говорит мне Эйрик.

— А вот и Таня Иверсен, — говорит Сигрюн с улыбкой, оглядывая высокую самоуверенную девушку.

Сигрюн быстро дружески целует меня в щеку. Эйрик обнимает как старого друга. И они уезжают к своей Землянке.

Я останавливаюсь перед дверью интерната и немного смущенно здороваюсь с Таней. Она отошла от других девушек, словно давая понять, что хочет поговорить со мной наедине.

— Надеюсь, ты не забыл меня? — Она глубоко затягивается.

— Дашь затянуться? — спрашиваю я, чувствуя, как мне хочется курить.

— Я сделаю тебе самокрутку.

Она облизывает бумагу.

— На этот раз обычная самокрутка, — улыбается она.

Я глубоко затягиваюсь.

— Завтра у нас первый урок, — говорю я.

— С чего мы начнем?

— Решай сама.

— Но ведь учитель ты?

— Именно поэтому, — отвечаю я.

 

Вечер с учениками

Это монастырь, думаю я и прячу бутылки с водкой, привезенные из Киркенеса, подальше в платяной шкаф, стоящий в моей скромной комнате. Коричневое пианино ждет меня. Комната напоминает тюремную камеру. Отныне только хлеб и вода, думаю я. Ложусь на кровать и смотрю на белый потолок. Здесь я должен учить концерт Рахманинова. В этой школе, где меня повсюду окружает молодежь, где Таня Иверсен будет моей ученицей, а Сигрюн — ближайшей соседкой. Похоже, что сон обернулся правдой.

Аня и Марианне словно смыты горячей водой.

Ужинаю я вместе с учениками. Обычный и козий сыр, паштет в желтых баночках, икра «Миле» в тюбиках и блюдо с селедкой. А еще то, что мы в Норвегии называем итальянским салатом — натертая морковь и кусочки мяса, заправленные майонезом. Хлеб и маргарин. В больших кувшинах молоко и вода.

Ученики здороваются со мной, словно я один из них. Я быстро нахожу с ними общий язык. Они расспрашивают меня, как прошло турне. Я сижу за тем же столом, что и Таня Иверсен. Она сидит напротив меня и почему-то делает вид, что мы незнакомы. Зато оживленно болтает с парнем с длинными волосами и первыми пробивающимися усиками.

Я разговариваю с другими учениками. Для них я экзотический персонаж. Хотя я не имею отношения к среде любителей рока, у нас есть о чем поговорить. Я приехал из Осло. Им кажется, что я должен знать все, что происходит в мире. Они спрашивают меня, видел ли я фильм «Вудсток».

— Конечно, видел, — отвечаю я.

Опять Марианне. Будучи на семнадцать лет старше, она научила меня разговаривать с моими сверстниками. Я даже говорю ее голосом, когда рассказываю сидящим за столом ученикам о Нике Дрейке и Джони Митчелл. Таня Иверсен настораживается и смотрит на меня.

— Джони Митчелл? Это она написала «Both Sides Now»?

Я киваю.

— Красивая мелодия, — говорит Таня. — Но текст еще лучше. Хотя я пока что еще не побывала на этих двух сторонах.

— А где ты побывала? — осторожно спрашиваю я.

Она не отвечает.

Мне хочется вернуться в свою комнату, и я извиняю себя тем, что у меня еще много работы. Ученики собираются на вечерние посиделки. Обычный воскресный вечер в Высшей народной школе. Некоторые ученики уехали на воскресенье домой, чтобы повидаться с родными. Другие, которые, как Таня, остались в школе, будут валяться на кроватях, курить, слушать пластинки или читать. Сейчас они собрались в гостиной, чтобы петь, болтать и читать вслух стихи. Таня Иверсен вопросительно на меня смотрит.

— Увидимся завтра, — говорю я.

 

Урок музыки в стенах монастыря

Таня Иверсен приходит во второй половине дня, когда я сделал первый перерыв в своих занятиях. Ученики были в классах. Я мог спокойно заниматься. Но начало было неимоверно тяжелым. После нескольких месяцев перерыва я пробую начать с этюдов Шопена и обнаруживаю, что мои пальцы превратились в бессильные жирные сардельки, как говорила Сельма Люнге. Трудно поверить, что через несколько месяцев я смогу играть концерт Рахманинова с Филармоническим оркестром. Коричневое пианино обладает далеко не той упругостью, как Анин «Стейнвей». Значит, чтобы достичь тех же результатов, мне придется больше заниматься, играть жестче и медленнее. И самое малое по семь часов в день. Другого выхода нет.

Таня решительно стучит и открывает дверь прежде, чем я успеваю нажать на ручку. Она раскраснелась, веселая и быстрая, как ласка. На лице широкая улыбка.

— Где ты была?

— Ходила на лыжах!

— С Эйриком?

— Да, небольшой группой мы ходили далеко в лес. Жаль, тебя не было с нами! Свежий воздух придает человеку уверенности в себе. Это почти то же самое, что курить травку. Или как особенно…

Я был таким разбитым, что едва справился с завтраком.

— Ну и глупо, — говорит она.

Мы стоим почти вплотную друг к другу. Я чувствую ее свежее дыхание.

— Может, мы… — говорит она, бросив взгляд на постель.

Я прижимаю ее к себе. Ее тело напоминает мне Аню, какой она была до того, как похудела. Длинные руки и ноги. Юные мышцы.

— Я только что приняла душ, — говорит она, не дождавшись моего ответа. — Чувствуешь, как хорошо от меня пахнет?

— Нельзя начинать с этого конца, — твердо говорю я. — К тому же я вижу, что ты настроена серьезно.

— Траханье — это вообще серьезно.

— Согласен. Но нам надо сделать выбор.

— Понимаю, — с улыбкой говорит она. — На первом месте занятия. На втором — траханье?

Я смеюсь и качаю головой. Она сердится.

— Это из-за Сигрюн, да? Ты уже по уши втюрился в эту даму? Тебе нужна только она?

— Не надо так говорить о ней! Во всяком случае, не так! Пожалуйста. Когда-нибудь потом я тебе все объясню.

— Ну, тогда можешь учить меня играть на пианино, — мрачно говорит она и садится за инструмент.

Я не знаю, что говорить. И что делать. Таня так же страстно тоскует по чему-то иному, как и я сам. Меня это трогает. Я не спускаю с нее глаз. Она все больше напоминает мне Аню. А Сигрюн — Марианне. Или это только игра моего воображения? Но ведь я знаю, что это так. Сигрюн похожа на Марианне, как могут быть похожи только сестры. Сигрюн лечит. Таня вызывает тревогу.

— Что-то не так? — испуганно спрашивает Таня; она чуть не плачет.

— Все в порядке, — успокаиваю я ее. — Прости, я просто задумался. Ты напоминаешь мне одну девушку.

— У тебя такое богатое прошлое? — сердито спрашивает она.

— Она умерла.

— И я напоминаю тебе покойницу? — Таня с любопытством смотрит на меня.

— Да. Но дело не во внешности. Все дело в обстоятельствах, в которых мы сейчас находимся.

— Это была Аня?

— Да.

— Имя тоже похоже.

— Не думай об этом.

— Конечно, я буду думать. И я не хочу ни на кого быть похожей. Тем более на покойницу.

Я долго молчу.

— Аня тоже тосковала по чему-то новому, — говорю я наконец. — Во всяком случае, мне так казалось. От нее ждали многого, она была совсем юная.

— Кто ждал?

— Ее родители. Вернее, отец. И учительница музыки. Аня была бесподобной пианисткой, а ей не было еще и шестнадцати.

— У тебя с ней что-то было.

— Да. Нет. Не так. Мы с ней переспали. Но она находилась в это время где-то очень далеко, если ты понимаешь, что я имею в виду. Удовольствия от этого она не получила. Между Аней и жизнью стеной стояла музыка. Музыка давала ей ту свободу, которую человек ощущает в тюрьме. Постепенно он уже не может обойтись без преград.

— Это я понимаю. — Таня кивает. — Свобода появляется тогда, когда возникают рамки.

— Именно так!

— Мои родители свободны в рамках своей церкви. Церковь учит их всему, чего они не должны делать. Поэтому они любят то малое, что им разрешено.

Я смотрю на нее. Теперь она серьезна и сосредоточенна.

— Знаешь, я даже завидую этой Ане, — говорит Таня. — Она могла делать то, что нравилось ее родителям. А я только сердилась и перечила им, потому что терпеть не могла ни их Бога, ни их церковь. Хотела идти своей дорогой. Но на такой дороге не бывает учителей. Кроме парней, конечно. Для простейших задач они годятся.

— И ты могла спать с кем придется? — спрашиваю я.

— Мне это не очень нравилось. Но ведь как-то надо проводить время! — Она многозначительно ударяет по клавишам.

— Можешь продолжать в том же духе! — говорю я. — Стой на своем! Только скажи, разве нельзя было читать книги? Или научиться играть на гитаре? Это могло бы пригодиться тебе в будущем.

— Но и книги, и музыка были запрещены! — сердится она. — У нас дома на полке стояла только Библия!

— Как же родители решились отправить тебя в эту школу?

— У них не было выбора. Вмешалась служба опеки.

— Что ты натворила?

— Уехала с шофером-дальнобойщиком в Ивало. Это в Финляндии, далеко от границы. Он сказал, что он золотоискатель. Что он осыплет меня золотом, если я буду делать то, что он хочет.

— А чего он хотел?

— Можешь не спрашивать.

— И тебе это нравилось?

— Привыкла постепенно. Но кричать «ура!» мне не хотелось.

— Ты думала о золоте?

— Не смейся надо мной! Конечно, я не верила этим басням. Но я хотела уехать куда глаза глядят. По-своему он был даже добрый. Мы жили в маленьком отеле в Ивало. Жить в отеле уже само по себе казалось мне сказкой. Мы были в Финляндии. Чужая страна. Чужой язык. Думаю, тебе не понять, что это означает для человека, который никогда никуда не ездил. А только до безумия мечтал об этом.

— Я тоже не слишком много ездил.

— Не смейся. Ты проехал вдоль всего побережья Финнмарка. Приехал к нам из Осло. Я могла бы прожить в Осло всю жизнь. Это точно.

— Откуда ты знаешь? Там все не так, как ты думаешь. Даже большой город не такой, каким он тебе кажется отсюда. И если на то пошло, жизнь там мало чем отличается от вашей.

— Неужели? Знаешь, по-моему, ты трахался намного меньше, чем я. Что-то по тебе это не заметно.

— Есть много способов трахаться… если уж ты непременно хочешь употреблять именно это слово. Тебе могут трахать и мозги тоже.

— Как раз этим и занимались мои родители! Слышал бы ты их, когда они в церкви доводят себя до исступления. Когда вскакивают, подняв руки, и кричат. Как в экстазе. Будь я проклята! Честное слово. Они орут так, что стены дрожат. А их глупая и невыносимая музыка? После этих посиделок мама возвращается с сыпью на шее. А отец — с мокрыми губами. Я не могла этого выдержать.

— И что же сделала служба опеки?

— Дала свое заключение. Мол, я могу покатиться по наклонной плоскости. Поэтому мне необходимо учиться в Высшей народной школе.

— И ты приехала сюда?

— Да, слава богу. Здесь у меня еще есть надежда, что случится что-нибудь прекрасное.

— Значит, скажем так: Аня мечтала от чего-то освободиться, а ты — что-то обрести. Договорились?

— Думай как хочешь. — Таня кусает ногти.

— Вечное равновесие между дисциплиной и хаосом, — говорю я и сам слышу, как высокопарно это звучит. Словно эхо голоса Сельмы Люнге. Но удержаться я не могу. — Нам нужна дисциплина, но нам нужен и хаос. Моя мама была человеком порядка. Она каждый день ходила на работу. Каждую субботу утром мыла весь дом. Но воскресенье принадлежало ей. Тогда она пила. Праздновала конец недели. И слушала Баха, включив звук на полную громкость. Тогда она выливала на отца весь яд, скопившийся в ней за неделю. Она как будто сознательно жаждала потерять над собой власть. А если этого не случалось, в доме нарастало напряжение, которое рано или поздно вырывалось наружу.

— И что тогда случалось?

— Могу привести в пример последний раз. Да, что же тогда случилось?

Я медлю. А потом пытаюсь рассказать Тане Иверсен о маминой смерти. Я столько раз рассказывал об этом чужим людям. Но теперь я словно впервые понимаю то, о чем говорю. И моя история становится страшной. Я путаюсь в словах, вспоминая трагедию, случившуюся в то воскресенье. Вспоминаю яркий утренний свет. Четвертую симфонию Брамса, которую передавали по радио. Помню, что Катрине читала «Гроздья гнева» Стейнбека. Помню, как мы все пошли купаться в Люсакерэльве возле Татарской горки. Помню, мы быстро поняли, что течение слишком сильное. Помню две бутылки красного вина и то, что в тот день мама начала пить уже с утра. Помню, как почернели ее глаза, когда она сказала, что все-таки хочет искупаться. Помню страх, охвативший отца, когда он увидел, что она заплыла слишком далеко и ухватилась за скалу, чтобы справиться с течением. Помню, как она разжала руку и ее понесло к водопаду, помню, как отец схватил ее, и его самого тоже чуть не унесло течением, если бы я не удержал его, не спас. Хотя у нас с отцом были весьма прохладные отношения, я спас его, но тем самым убил маму, которую любил больше жизни. Убил, потому что удержал отца, потому что нас всех охватила паника, потому что рядом стояла и выла Катрине.

— А потом, — продолжаю я, — моя жизнь словно приросла к этому месту. К долине и реке. И у меня как будто уже не было причин стремиться куда-то еще. Да и теперь нет. Но все-таки я здесь.

Мы разговариваем с Таней Иверсен. Я рассказываю ей историю, которую сам осознал до конца только теперь. Которая и не была никакой историей, во всяком случае, историей, понятной людям, разве что немного мне самому. Но я ясно вижу, как Таня сидит за пианино и ждет, что я наконец скажу то, что важно именно для нее, скажу, что я все-таки не могу быть ее учителем. Ведь я не верю тому, чему научился сам! Меня словно что-то гнало сквозь образы, какие-то причины заставляли меня цепляться за местность, с которой я был не в силах расстаться. Может, поэтому меня и тянуло к Ане? Только потому, что она жила на Эльвефарет, продолжении Мелумвейен, улицы моего детства? И только потому после ее смерти я не мог расстаться с этим местом, осознанно или бессознательно возвращался туда, и жизнь в комнате у Аниной матери предпочел свободной жизни в квартире, подаренной мне моим учителем музыки Сюннестведтом?

— В основном для меня имели значение люди, которым нравилось, что я играю на фортепиано, — говорю я Тане. — Только благодаря инструменту я становился заметным. Но самое большое значение имел для меня дом Скууга, где посреди гостиной стоял великолепный «Стейнвей». Там я становился заметным. Становился личностью. Хотя вообще-то был никем. И ничего этого я не понимал до тех пор, пока впервые не рассказал это тебе, глядя, как ты сидишь у пианино и думаешь или веришь, что я могу чему-то тебя научить.

— Научи меня чему-нибудь, — тихо просит Таня.

Она сидит, сгорбившись, и слушает. Что, интересно, она поняла из моей истории? — думаю я.

— Может, я и мог бы чему-нибудь тебя научить, — говорю я. — Только вот — чему?

— Покажи хотя бы, как ты играешь на пианино.

— Тогда садись ко мне на колени, — говорю я.

— С удовольствием. — Она встает.

Я сажусь на табурет перед инструментом. Она садится ко мне на колени. И вдруг начинает смеяться.

— Вот это урок! — весело говорит она.

— Сосредоточься! — шиплю я на нее и краснею.

— Постараюсь, — хихикает она.

— Бах, — говорю я. — Без него нам не обойтись.

Она ерзает у меня на коленях, пытаясь завести меня.

— Прекрати! — строго говорю я.

— Я ничего не делаю. Но стальная пружина должна находиться посередине.

— Бах, — повторяю я. — Я велел, чтобы ты сосредоточилась.

— На чем я должна сосредоточиться?

— Положи свои пальцы на мои. Чувствуешь? Так.

Она повинуется. Я начинаю играть медленную прелюдию до-диез минор из второго тома «Хорошо темперированного клавира» Баха. Она выразительна и вместе с тем показательна для движения рук. Таня словно приклеилась ко мне и чувствует, как мои пальцы скользят по клавиатуре. Внимательно слушает. Мне хочется, чтобы она прочувствовала каждое движение, которое необходимо, чтобы овладеть этим инструментом. Она сидит у меня на коленях, как маленькая девочка. Внимательная и восприимчивая. Пристально следит за ритмичными движениями моих рук, легко и игриво держит свои пальцы на моих, но не мешает мне.

Неожиданно я слышу, как что-то вплетается в музыку. Ее голос. Таня поет. Сначала почти неслышно. Потом более громко, уверенно. Она поет не мелодию, ее она не знает. Но поет в соответствии с гармонией. Поет нижний голос в до-диез миноре. Вариации Тани Иверсен на тему Баха. Я с трудом верю своим ушам. Она поет, не сознавая, что делает. Почти не открывая рта. Поет не для того, чтобы произвести впечатление. А исключительно для себя.

Вдруг она умолкает. Понимает, что я ее слушаю.

— Продолжай, Аня, — прошу я.

Неужели я действительно сказал «Аня»? Заметила ли это Таня? В таком случае она не подала виду.

Но я уже перестал играть.

Она продолжает петь. Продолжает ткать дальше эту прелюдию, не нарушая настроения и не стремясь ничего доказать. Она вся в музыке. Глаза у нее закрыты. Я не двигаюсь. Не знаю, куда девать руки. Боюсь ей помешать. Она освободилась от моих указаний. Может самостоятельно двигаться дальше. И осмеливается занять нужное ей пространство. Словно подсознательно понимает, что я одобрю все, что она делает. В монастырских стенах звучит песня. У Тани чистый и звучный голос. Большой диапазон, неожиданно она импровизирует почти в трех октавах, берет ля малой октавы, но не резко, и переходит на альтовый тембр с таким грудным звучанием, какому ее не смог бы научить ни один учитель музыки.

Таня поет, словно хочет вернуть мне долг, думаю я. Мне понадобились слова, чтобы рассказать ей о своей жизни. Она пользуется голосом, чтобы рассказать мне другую историю. Сидит у меня на коленях, и я боюсь обнять ее, чтобы не помешать ей, не прервать. Она поет, обратившись к другому месту в своей жизни. Пение должно помочь ей расстаться с тем, что было. Она поет, захваченная звуком собственного голоса, своим чувством. Поет, пораженная, почти шокированная тем, что лежит у нее на сердце, что хранилось там неоткрытым так много лет. Она поет, пробиваясь к иным возможностям, иным ландшафтам, кроме тех, которые она видела до сих пор. А я сижу здесь с единственной мыслью, что это происходит, что это так же грандиозно, как рождение ребенка, и так же естественно. Таня еще не знает, что она что-то открыла. Не знает, каким важным окажется для нее этот день. И я вспоминаю собственные дни, когда я занимался до умопомрачения, чтобы воссоздать восторг, который должен был чувствовать давно умерший композитор, то непосредственное чувство, которое охватывает тебя, когда выкристаллизовывается идея, когда мелодия крепнет и все ноты находят свое место. Пробившись сквозь джунгли знаний и теорий, музыка попадает на нотную бумагу, а потом ее воссоздают люди, которые даже не знали сочинившего ее композитора. Но именно здесь, в этой комнате, в моем временном пристанище в интернате Высшей народной школы Сванвика, на границе с Советским Союзом, Таня Иверсен объединяет в себе и композитора, и исполнителя. Она сидит у меня на коленях и поет для меня. Но нет причины для того, чтобы она продолжала так сидеть, когда перестанет петь. Ей не нужно чувствовать движение моих пальцев. Не нужно это коричневое пианино с жевательной резинкой, приклеенной под клавиатурой. Все, что ей нужно, заложено в ней самой. Она может спокойно встать и ходить по комнате, продолжая петь с закрытыми глазами, как в трансе. И хотя она неожиданно разражается рыданиями, пытаясь понять, что же такое произошло, она еще не знает, что урок окончен, и мое назначение лишь в том, чтобы поздравить ее, утешить, погладить по голове и сказать, что я никогда ничему не смогу ее научить.

 

В землянке с Эйриком Кьёсеном

Таня ушла, а я продолжаю сидеть в глубокой задумчивости.

Я бы никогда не смог сделать то, что сделала она. Она, у которой не было для того никаких предпосылок, чему-то научила меня, хотя мы оба считали, что будет наоборот. В моей комнате, словно эхо, звучит голос Габриеля Холста. Он что-то пытался втолковать мне. Что-то, чего я так и не понял.

Я встаю и подхожу к окну. Долина покрыта снегом. Все заливает ослепительный синий свет. Я знаю, что мне нужно вернуться к пианино и Рахманинову. У меня больше нет времени на рассеянность.

В дверь стучат.

— Кто там? — неохотно спрашиваю я.

— Это Эйрик.

Ну конечно, думаю я. Хочет поговорить со мной. Узнать обо мне побольше. Не исключено, что его попросила об этом Сигрюн.

Эйрик стоит за дверью в джинсах и фланелевой рубашке. Мальчишеская улыбка. Открытый и вместе с тем немного настороженный взгляд. Он не может не нравиться. Легко понять, что в нем пленило Сигрюн. Он может нести ее на руках до конца жизни, если только это именно то, что ей нужно.

— У тебя все в порядке? — озабоченно спрашивает он.

— Да. Сигрюн уже уехала?

— Уехала. Просила передать тебе привет. Велела заботиться о тебе.

— Заходи, — приглашаю я его.

— Мне всегда бывает как-то не по себе, когда она уезжает, — говорит он, словно читая мои мысли. — Ее нет, и мне приходится самому чем-то заполнять дни. Но я к этому привык. У меня есть мои ученики. И природа. Я хотел пригласить тебя к себе в Землянку.

Я колеблюсь. Он это замечает.

— Хочется с тобой побеседовать.

Что это, приглашение к откровенности?

— А ты угостишь меня водкой?

— Если тебе это так необходимо. — Он встревожен и опускает глаза. — Ты уверен, что без водки не обойдешься? Вставай, пошли.

Мы петляем между соснами, и я рассказываю ему о Тане Иверсен. Как она начала петь под аккорды Баха. Сначала неуверенно. Потом тверже. И наконец разразилась бурными рыданиями. Эйрик серьезно слушает.

— То, чего тебе удалось достичь сегодня, нам не удалось за целый год, — признается он.

— Это не мне. Единственное, что я мог предложить ей, — это свои колени. И пальцы. Все остальное она сделала сама.

— Ты сумел нажать на нужные кнопки. — Он доволен. Мне хочется сказать, что Таня ощущала давление не только моих пальцев. Но это было бы некстати. Надо помнить, что меня устраивает мое положение в этой школе. Поскольку Эйрик предложил мне заниматься с учениками, я могу чувствовать себя почти членом учительского коллектива. Если захочу. Учителя хорошо ко мне относятся. Лучше, чем я того заслуживаю. Эйрик шагает по снегу рядом со мной, он весел и доволен, что вытащил меня к себе, и похож на хоккеиста из сборной Рёа — знакомый и в то же время чужой. Я не знаю, из какой он среды. Ничего не знаю о спорте. И тем не менее нам легко разговаривать друг с другом, потому что он тоже занимается музыкой. Потому что когда-то играл фортепианный квинтет Франка. Потому что он женат на Сигрюн.

Странно быть в доме без нее. Я сижу на месте Сигрюн. Мне еще непонятно, насколько я могу быть с ним откровенным. Я сижу, скрестив ноги и глядя в окно, и испытываю неловкость. Словно мои чувства слишком очевидны. Словно он может видеть и читать их, даже если я не говорю ни слова.

Но пока что он ничего не замечает. Он возится на кухне. Достает бутылку водки, две рюмки и наливает нам обоим.

— Я думал, что ты не пьешь, — говорю я.

— Учителя не должны пить в присутствии учеников, это ясно. Да у нас и нет такой потребности. Хотя мы обычные смертные, как все. Я пью, только когда здесь нет Сигрюн. — Он садится. — Ты еще этого не понял?

— Что я должен был понять?

— Что Сигрюн любит выпить.

— Я тоже люблю выпить.

— Нет. Ты пьешь иначе. Ты пьешь открыто, если можешь. Во всяком случае, не обращаешь внимания на то, что про тебя подумают. А Сигрюн пьет по-другому. Она прячет бутылки.

— Но это не отражается на ее работе?

— Никогда. Или почти никогда. Хотя откуда мне знать? Ведь я не живу в Киркенесе.

Да, думаю я. Не живешь. И контролировать ее не можешь. Так же, как я не мог контролировать Марианне, когда она покидала дом на Эльвефарет. Неужели до него не доходили сплетни о Сигрюн? Знает ли он, что даже Ребекка Фрост в далеком Осло слышала разговоры о районном враче Сигрюн Лильерут? Мы смотрим друг на друга. По-моему, он что-то понимает, думаю я. Но как бы то ни было, а этот разговор начал он.

— Можно послушать музыку, — предлагает Эйрик.

— Не надо. — Меня охватывает неприятное чувство. — Давай на этот раз обойдемся без музыки.

— Мне тоже сейчас не до нее, — признается он. — Только не сегодня.

— Почему нам с тобой сегодня не до музыки? — спрашиваю я.

Эйрик начинает смеяться. Он не хуже меня понимает абсурдность нашего разговора. Его смех разряжает атмосферу. Я тоже смеюсь.

— Да, так почему же нам сегодня не хочется слушать музыку? Разве плохо ее сейчас послушать? — спрашивает он и смеется до икоты. — По-моему, именно в такой вечер нам не помешает немного музыки.

— Там стоят Шуберт, Бах и Бетховен, — говорю я и смотрю на собрание пластинок на высокой книжной полке. — Великие шедевры.

— Ну и пусть себе стоят с богом, — серьезно говорит он.

Мы больше не смеемся.

— Ты хотел о чем-то поговорить со мной?

Он оглядывает комнату.

— Ни о чем серьезном. Правда. Хотел только убедиться, что тебе хорошо. Меня немного удивляет, что тебе захотелось жить здесь, у границы, вместе с нами.

— Здесь хорошо. По-моему, замечательно, что вы живете здесь одной семьей. У вас столько возможностей. Я бы хотел вырасти в таком месте.

— Мы мечтали о ребенке, — говорит он. — С самого начала мечтали. Почему-то мне хочется, чтобы ты это знал. У Сигрюн была неудачная беременность, она говорила тебе о ней на похоронах. Я думал, что ты приехал сюда, чтобы лучше понять Сигрюн. Понять, какая она и много ли у нее общего с Марианне. Разве не так?

Может, рассказать ему все? Рассказать, что я уже давно одержим этой семьей. Что они все для меня перепутались. Что без них для меня нет жизни. Рассказать ему все, как я это себе представляю? Что двое из них умерли. Что осталась одна Сигрюн. И она — моя последняя надежда.

— Мы с Марианне ждали ребенка, — говорю я.

— Я знаю. Может, именно поэтому я и рассказал тебе про нас с Сигрюн.

— Ты знал Марианне? Вы часто встречались?

— Нет. Нечасто. У сестер всегда были сложные отношения.

— Почему?

— Вечное соперничество.

— Наверное, странно было видеть их рядом. Они были похожи как близнецы.

— Именно сходство и заставляло их скептически относиться друг к другу. Каждая узнавала в себе черты, которые ей не нравились в сестре. Они никогда не были подругами. Встречались в основном на семейных праздниках и юбилеях. Сигрюн боялась этих встреч и в самолете, когда мы летели в Осло, всегда принимала валиум.

— А почему так получилось?

— Это пошло еще с детства. Сигрюн, наверное, рассказала тебе об этом?

— Да, кое-что. Я понял это так, что Марианне не поддержала ее тогда, когда Сигрюн хотела заниматься музыкой.

— Странный конфликт. Тут я никогда не понимал Сигрюн до конца. Она как будто хотела обвинить сестру в чем-то, с чем не справилась сама. Ее мучила горечь и продолжает мучить до сих пор. Она нуждалась в Марианне, в этой горечи, но не хотела никому этого показывать. Пестовала свою горечь в одиночестве. Воздвигла запруду. Поэтому ей так странно, что Марианне больше нет, но еще более странно, что ты неожиданно появился здесь, у нас, как черт из табакерки.

У меня начинают пылать щеки, и я пытаюсь это скрыть.

— Ей так неприятно, что я приехал?

— Нет, напротив! — быстро возражает Эйрик. — Это так хорошо, что нам даже страшно в это поверить. Нам обоим! С тех пор как мы в июне получили сообщение о самоубийстве Марианне, нам стало трудно разговаривать о таких вещах. Такие разговоры слишком волнуют Сигрюн, но, с другой стороны, ей здесь не с кем поговорить о сестре. Только с тобой.

— А что я могу ей сказать? Мы с Марианне жили вместе слишком недолго. Она жила разными жизнями. На похоронах Марианне меня больше всего удивило то, что никто из ее друзей не знал обо мне. Они даже не подозревали о моем существовании.

— А что они должны были знать о тебе?

— Что я ее муж хотя бы. Или это слишком большое требование?

— Конечно, нет. Меня это тоже удивляет.

— Даже вы с Сигрюн не знали, что мы поженились.

— Да, я понимаю, что с этим трудно смириться.

— Должно быть, у нее были на то свои причины. Я всегда воспринимал ее как хранительницу гнезда.

Верил, что человек не должен жить один. Верил в жизнь в доме Скууга. Поздними вечерами мы слушали музыку, которую любили оба. Марианне всегда была близка мне, заботилась обо мне. Я поверил ей, когда она обрадовалась, что забеременела. А наше свадебное путешествие в Вену… Никто не мог так, как она, создавать чувство близости. Она была умная. Но вот она умерла. И мне кажется, что все ее друзья смеются надо мной. У меня не осталось ни одного козыря.

Эйрик качает головой.

— Марианне не была ясновидящей. Сигрюн тоже не ясновидящая. Судя по рассказам Сигрюн, я понял, что Марианне была для нее образцом. Но она не смела признаться в этом ни себе, ни мне. Марианне никогда ничего не делала наполовину. И Сигрюн тоже.

Я не уверен, что мне хочется продолжать этот разговор.

— Они были так похожи друг на друга, — серьезно говорит Эйрик.

— Да. В определенном смысле.

— Поэтому я боюсь ее потерять.

— Каким образом ты можешь ее потерять?

Он разводит руками:

— Таким же, каким ты потерял Марианне. Если человек добровольно предпочитает смерть жизни, это страшно и необратимо. И нам никогда не понять, почему он это сделал. Ведь так?

Я пожимаю плечами. Мне теперь легче говорить о Марианне и ее самоубийстве. Это вошло в историю моей жизни. Независимо от того, от чего бежала или к чему стремилась Марианне, она навсегда вошла в мою жизнь.

Эта мысль придает мне силы.

— Я знаю, о чем тебе хочется спросить у меня. Тебе интересно, почему Марианне повесилась.

— Ну, не так прямо, — смущенно говорит Эйрик.

— А почему? Что нам скрывать друг от друга? Я не знаю, почему Марианне повесилась. Не знаю, что творилось у нее в голове в последние дни. Может быть, в глубине души я страшно зол на нее за то, что она ломала комедию, за то, что у меня не было возможности поговорить с нею о том, что она задумала сделать. Может быть, она считала, что не обязана ни перед кем отчитываться. Даже перед своим еще не родившимся ребенком.

— Незадолго до этого она потеряла дочь. И мужа. Смерть Брура Скууга так и осталась для всех тайной. Ведь так? — Эйрик испытующе на меня смотрит.

Я мотаю головой.

— Думаю, я знаю, почему он покончил с собой. Несчастная любовь. Или острое помешательство. Между тем, как он узнал, что Марианне ему неверна, и, спустившись в подвал, вышиб себе мозги, прошло всего несколько минут. Так говорила Марианне.

— Ты уверен, что все так просто?

— Что ты имеешь в виду?

— Думаю, что все время было еще что-то. Неверность Марианне только спровоцировала действие, но не явилась его причиной.

— И что это могло бы быть?

— Его отношение к дочери. К Ане. Чувство вины. Ведь она буквально увяла у него на руках.

— Нам ничего не известно, буквально или не буквально. Я имею в виду его руки. Ты хорошо знал Брура Скууга?

— Почти не знал. Мы встречались на скучных семейных торжествах. Он во всем был безупречен. Лучшая марка автомобиля. Дорогие кожаные брюки. И вместе с тем он был очень закрытым человеком. Ты, например, помнишь, чтобы он смеялся?

Я отрицательно мотаю головой.

— Нет. Никогда не слышал, чтобы он смеялся.

— У него был смех самого одинокого человека на земле. Представь себе плачущего человека. Маленькую девочку в лагере для беженцев. Четырехлетнего мальчика, стоящего на руинах после землетрясения, он стоит один, и его снимают фотографы. Но ничто из этого не производит столь грустного впечатления, как смех Брура Скууга.

Я с ним согласен:

— Эстетика и качество всегда стояли для него на первом месте. Мебель. Музыкальный центр. Рояль. Женщины в его доме тоже были безупречно красивы. Он взорвал на воздух иллюзию. Наверное, он сознавал свою силу, сознавал, что он незаменим, что они вскоре последуют за ним…

— Страшная мысль! — сердито говорит Эйрик.

Он не зажег свечи. Мы разговариваем в почти оглушительной темноте.

— Скоро мы выйдем из дома и посмотрим на северное сияние, — говорит Эйрик. — Ты когда-нибудь видел северное сияние?

— Кто-то, кажется, в Берлевоге хотел его мне показать, но я был слишком пьян.

— Почему ты так много пьешь?

— Я должен тебе отвечать? А почему пьет Сигрюн?

— Вот этого я как раз и не знаю, — говорит он, помолчав. — Эта ее отчужденность. К Сигрюн невозможно приблизиться. У тебя возникало такое чувство, когда ты жил с Марианне?

— Поставь все-таки какую-нибудь музыку, — прошу я, охваченный тревогой.

Он сразу встает:

— Что ты хочешь послушать?

— Шуберта. Что-нибудь Шуберта.

Он подходит к полке с пластинками. Колеблется. Потом ставит «Смерть и девушку».

— Ради бога! — говорю я.

— Буквально или не буквально? — лаконично спрашивает он.

Мы сидим и слушаем музыку. Потом я понимаю, что он слишком взволнован, чтобы слушать.

Он наклоняется ко мне:

— Ты действительно не понимаешь, почему я так боюсь ее потерять?

Он как будто ждет какого-то ключевого слова. Не знаю, могу ли я ему помочь. Неожиданно я понимаю причину его гостеприимства. Он хочет начертить карту. На ней должны быть и Марианне, и Сигрюн. И Аня тоже.

— Объясни подробнее, — прошу я.

— Я стал бояться за Сигрюн после того, как Марианне покончила с собой, — говорит он.

 

Движения в ночи

— Давай выйдем. — Эйрик встает и идет к двери. — Надень сапоги.

Я иду за ним между деревьями. Он хочет показать мне свой мир. Хочет втиснуться между Сигрюн и мной. Мы с ней возвели маленькое шаткое строение. Он хочет его разрушить, предлагая мне свою дружбу.

Я словно попал в западню.

Мы стоим среди призрачно-белого снега и смотрим на желто-зеленые всполохи. Небо в тревоге. Хотя я никогда в жизни не видел северного сияния, я узнаю неожиданные световые мерцания из моих снов. Огромное энергетическое поле, которое невозможно понять. Я вспоминаю радио в детстве. Зеленый глазок, на который всегда смотрела мама, когда искала музыку на всех волнах.

Северное сияние колышется, колеблется, вспыхивает непостижимо далеко в мировом пространстве.

— Я чувствую себя таким ничтожным, — говорю я.

— В этом весь смысл, — отзывается Эйрик.

Неожиданно я замечаю между деревьями какую-то фигуру. Это мужчина. Он стоит неподвижно и наблюдает за нами с того же места, откуда я в первый вечер наблюдал за Сигрюн и Эйриком.

Неужели Эйрик его не видит? Сказать ему или нет, обратить ли его внимание на то, что мы тут не одни? Давно ли этот человек наблюдает за нами? Может, он все время, пока мы разговаривали, стоял возле дома?

Человек шевельнулся. Он идет к нам. Вот теперь Эйрик тоже замечает, что мы не одни.

— Гуннар? — Эйрик словно не верит своим глазам. — Ты, здесь?

— Не мог не приехать, — Гуннар Хёег улыбается. На нем русская меховая шапка, зеленое, до пят, суконное пальто, в этом свете он кажется мертвенно-бледным. — Я сразу понял, какой будет эта ночь.

Друзья обнимаются, стоя в глубоком снегу. Я вижу, что Эйрик взволнован и удивлен. Потом Гуннар Хёег почти так же сердечно здоровается со мной. Перед такой непосредственностью трудно устоять.

— Приятно снова видеть тебя, парень, — говорит он. — Чем вы тут занимаетесь?

— Показываю этому молодому горожанину, как важно северное сияние, — со смехом отвечает Эйрик.

— Что ж, посмотрим, — властно говорит Гуннар Хёег.

Мы трое стоим и смотрим на небо. Никто из нас не произносит ни слова. Мы смотрим на северное сияние, на электроны и протоны, которые сталкиваются с газами земной атмосферы на расстоянии почти ста километров над нашими головами. Видим волны света, прорывающиеся между бледно-зелеными, синими и — неожиданно — почти темно-красными всполохами.

Но меня больше занимает не северное сияние, а эти двое мужчин, которые стоят, обняв друг друга за плечи, и смотрят на небо. Атмосфера напряженная. Может быть, в этом виноват я? Наверное, Гуннар Хёег удивлен, застав Эйрика вместе со мной так поздно? Как бы там ни было, а он приехал, чтобы повидать Эйрика.

— Очень красиво, — говорю я через некоторое время. — Но, по-моему, мне уже пора.

— Нет, не уходи! — просит Гуннар Хёег. — Ради бога! Ты один из нас!

Почему это я один из них? — думаю я, идя за ними по снегу по направлению к реке. Один из них, потому что у всех нас определенные отношения с Сигрюн? Потому что каждый из нас на свой лад владеет частицей Сигрюн?

Гуннар Хёег достает из кармана своего зеленого пальто бутылку. Сегодня он главный. Он привык командовать людьми. Он останавливается и открывает бутылку. Хотите? Эйрик приставляет бутылку к губам и высоко поднимает ее. Я слышу, как он громко глотает спиртное. Оно крепкое. Он начинает кашлять. И виновато протягивает бутылку мне. Я тоже пью. Мне до чертиков это нужно. Понимаю, что пью виски. Шотладское виски. Наверняка подаренное Гуннару Хёегу каким-нибудь коллегой-директором. Моя слюна смешалась со слюной Эйрика. А сейчас к ним прибавится и слюна Гуннара Хёега. Мы все — члены необычного эксклюзивного клуба. Нас связывает Сигрюн Лильерут.

При виде того, как Гуннар Хёег пьет из бутылки, у меня начинает сосать под ложечкой. Почему он сейчас не в Киркенесе? Ведь Сигрюн там? Зачем он приехал сюда? Он — генерал, который возглавляет наше маленькое войско. Ни Эйрик, ни я не смеем и пикнуть. Где-то в подсознании я уверен, что Гуннар с Сигрюн любовники. Он целеустремленно ступает на лед, еще не покрывший реку целиком.

— Гуннар! — предостерегающе окликает его Эйрик. — Не надо!

Я вспоминаю свой сон про Рахманинова. Он пересек границу между живыми и мертвыми. Тогда это было серьезно. Но сейчас — просто игра.

— Давай их немного подразним! — весело откликается Гуннар. — Эта враждебность на границе просто смешна!

— Стой! — кричит Эйрик и хватает его за руку. — Это только создаст нам всем новые неприятности.

— Тут действительно так строго? — спрашиваю я.

— Разве ты не знаешь, что у нас запрещено даже фотографировать?

— Значит, вы как будто не существуете?

— Да.

У меня по спине бегут мурашки. Неожиданно на том берегу реки появляется человек.

— Тише, — шепчу я. — Вы его видите?

Мои спутники замирают. Да, они тоже его видят. Он медленно движется к мысочку выше по течению.

— Он старается, чтобы его не заметили со сторожевой башни, — говорит Эйрик сердито. — Видно, он здесь чужой. А то бы он лучше знал местность.

Внезапно человек выбегает на лед.

— Он сошел с ума! — шепчет Эйрик.

Звучит выстрел. Я вижу вспышку. Стреляют чуть севернее, из леса. Человек падает на лед и дергается в конвульсиях. Кто-то кричит. Четверо солдат бегут к нему оттуда, откуда стреляли. Через несколько секунд они уже возле раненого. И утаскивают его обратно в лес.

— И мы ничего не можем с этим поделать? — спрашивает Гуннар Хёег.

— Ничего.

Меня неожиданно начинает рвать прямо на дерево.

— Идемте в дом, — зовет нас Эйрик.

 

Мужской разговор

Эйрик разжег камин. Лица у нас раскраснелись от вспыхнувшего огня и виски, которое Гуннар время от времени пускает по кругу. У нас еще не прошел шок от увиденного. Мы даже не успели ничего осознать. Куда они ему стреляли, в ноги?

Эйрик звонит в полицию. Сообщает о случившемся.

— Для них это ничего не значит, — говорит он. — Мы со своей стороны границы ничего не можем поделать.

— Это ужасно.

— Мы живем тут и даже не понимаем, насколько все серьезно, потому что светит солнце, потому что олени и другие животные пересекают границу, не спрашивая разрешения, — говорит Эйрик.

— А что было бы, если бы мы вышли на лед? — спрашиваю я.

— Они бы нас арестовали. На наше освобождение потребовалось бы несколько часов. А может быть, и дней. О нас написали бы в газетах.

— Сигрюн бы беспокоилась, — кивает Гуннар.

— И это тоже.

Мы сидим и пытаемся сбросить с себя это жуткое ощущение. У меня не идет из головы образ дергающегося на льду человека. Все произошло слишком быстро.

— Можно я у тебя переночую? — спрашивает Гуннар и смотрит на Эйрика.

— Конечно. Разве ты не знал, что Сигрюн уехала в Киркенес?

— Знал, она мне позвонила и сказала, что пробудет в Киркенесе всю неделю. Но мне захотелось приехать сюда. Нужно было уехать из города.

— Я-то всегда тут, — улыбается Эйрик. — Оставайся и живи, сколько захочешь. — Он стоит у плиты и жарит яичницу с беконом на всех.

Гуннар видит мою растерянность.

— Иногда я ночую здесь на диване, — объясняет он мне. — А иногда — на туристской базе, но после смерти Вивиан и после того, как я сам чуть не отправился вслед за нею, понятие «дом» получило для меня новое значение. Понимаешь, что я хочу сказать?

Я киваю. Мне трудно представить себе этого утонченного человека, директора, спящим на потертом диване в гостиной. Эйрик ставит перед нами тарелки, мы сидим за маленьким обеденным столом. Гуннар Хёег тоже кого-то потерял, думаю я. Уж не поэтому ли он мне нравится и кажется таким грозным? Он интересует меня так же, как и я непостижимым образом интересую его. Мы с ним оба понесли потерю. И потеряли не просто кого-то, а самых близких. А кроме того, чуть не потеряли и самих себя. Но что связывает Гуннара и меня с Эйриком Кьёсеном? То, что он пока не потерял никого, но боится, что это может случиться? Что мы действующие лица в его страхе? Фигуры, пришедшие извне и заставившие его жарить для нас яичницу с беконом?

Гуннар настороженно наблюдает за мной. Он понимает, о чем я думаю.

— Это мое убежище, — говорит он. — Я знаю, через что тебе пришлось пройти. Когда потерял почти все, когда больше ничего не имеет значения, понимаешь, что у тебя еще осталось, а чего нет и уже никогда не будет.

— Сигрюн лечила Гуннара, когда он был тяжело болен, — говорит Эйрик. Он не понимает, как глупо звучат его слова, когда он вот так вмешивается в чужой разговор.

— Она спасла мне жизнь, когда все оборонительные сооружения были уже разрушены.

Неожиданно я понимаю, что он пытается мне сказать. Эйрик не понимает. Я смотрю на него. Гуннар для него друг, который украшает его будни.

Мы едим. Эйрик поставил на стол бутылку молока. Мы пьем молоко из старых казенных стаканов.

— Ты должен показать этому молодому дарованию свой мир, — решительно говорит Гуннар Эйрику.

— Пожалуйста, не называй меня дарованием.

— Но ведь ты такой талантливый, — Гуннар машет рукой, не желая слушать мои протесты.

Пока он говорит, я оглядываю комнату. Здесь кто-то есть. Марианне. Она снова сидит рядом со мной. После многомесячного отсутствия. Она гладит меня по руке. Я наслаждаюсь ее близостью. Мыслью о ее присутствии. Перехожу в другой мир. Мужчины это видят, но не мешают мне. Думают, что я все еще в шоке после происшествия на берегу. Думают, что я слишком много выпил. Думают, что я не слышу, о чем они говорят. Думают, что я закрыл глаза и сплю. Гуннар наклоняется над столом, его лицо снова стало бледным и болезненным, снова чувствуется его сила, которая делает его таким привлекательным. Даже в моем состоянии я чувствую его обаяние.

— Наверное, я приехал сегодня, чтобы поговорить с тобой, — говорит он Эйрику.

— О чем? — уклончиво спрашивает Эйрик.

— О Сигрюн.

— Мы можем поговорить о ней в любое время.

— Ей нужна помощь. Ты еще не заметил? Она потеряла почву под ногами.

— Что ты имеешь в виду?

— Она словно парит. Жжет свечу с обоих концов. С нею что-то случилось.

— Конечно, случилось. Между прочим, она потеряла сестру.

— Послушай, — сердито говорит Гуннар. — Я люблю вас обоих. Вы меня спасли. Сейчас вы отдаляетесь друг от друга. А я не могу этого допустить.

— Чего ты не можешь допустить?

— Не знаю. Ты знаешь Сигрюн лучше, чем я. Она стала пить больше, чем раньше.

— Она всегда много пила.

— Сейчас, когда ее никто не видит, она пьет, так сказать, больше нормы.

— Мне не нравится, что ты сплетничаешь о ней.

— Я не сплетничаю. Я только исполняю свой долг, долг друга. Она о чем-то мечтает. Между прочим, что вы делаете, чтобы она забеременела?

— То, что делают обычно. Когда у нас есть время.

— Ты делишь постель с самой красивой и изумительной женщиной на свете. И говоришь о времени? И тебе не стыдно?!

— Мы оба запутались. Последнее время нам пришлось нелегко.

— Берегись, — предупреждает его Гуннар. — Вас подстерегает опасность. Я всегда чувствую такие вещи. А сейчас именно это и происходит.

— Какая опасность?

Гуннар не отвечает.

Я сижу с закрытыми глазами. Они наблюдают за мной, каждый со своего места. Неожиданно я открываю глаза и смотрю на них по очереди.

— Давайте послушаем музыку, — нервно предлагает Гуннар.

— Нет, — говорю я, взглянув на часы. — Впрочем, вы как хотите. А мне пора.

 

Сокращение возможностей

Я выхожу из дома рука об руку с Марианне. Потом она исчезает, обогнав меня, сливается со снегом и темнотой. И тогда я думаю, что из Киркенеса приедет Сигрюн. Что именно сегодня ночью что-то решится. Но ничего не случается. Я сказал, что пойду спать. Они проводили меня до двери.

Я стою под соснами и смотрю в окно. Эйрик Кьёсен и Гуннар Хёег сидят и мирно беседуют. Интересно, о чем? О чем таком важном они говорят? Гуннар для меня больше не призрак. Он друг дома. Как в камерных драмах Ибсена. Он вмешивается, когда его друзьям грозит опасность. Пытается помочь. Другого назначения у него нет. Гуннар вдовец. Разумеется, он слишком стар для Сигрюн. Он старомоден и будет верен своей жене до конца жизни. Гуннар нравится мне все больше и больше. Он приехал с какой-то новостью. Отношения между Эйриком и Сигрюн не такие хорошие, как они пытаются показать. Меня это тревожит. Марианне здесь больше нет.

Я бреду к своей монастырской келье. Мой дом теперь там. Неожиданно жизнь становится мрачной. Когда мы с Эйриком стояли и смотрели на северное сияние, мы были спокойны и не предчувствовали никакой опасности. Я не могу забыть того дергающегося на льду человека. Может, это пограничник, поддавшийся искушению? Как я сам, когда поддался искушению и приехал сюда, на Север? Каждый человек может поддаться искушению и закончить свои дни либо на виселице, либо как самый богатый человек в мире. Может, и смерть была для Марианне таким искушением? Ребекка, поддавшись искушению, вышла замуж за Кристиана? Мама утонула в водопаде? А Катрине просто на все плюнула?

У входа курит Таня Иверсен. Ждет меня. Похоже, что она простояла тут весь вечер.

— Ты видела?

— Что именно?

— На советской стороне стреляли пограничники. Там кого-то подстрелили.

Над нами неожиданно ревет вертолет. Потом он улетает на юг.

— Они его ищут?

— Эйрик говорит, что мы тут, в Норвегии, ничего не можем поделать.

Она кивает. Ей сейчас не до этого происшествия. У нее в голове другое.

— Я хотела тебя поблагодарить.

— Не за что благодарить. Ты все сделала сама.

Из интерната выходит какой-то парень. Я его узнаю. Первые Усики. С миной собственника, свойственной молодым людям, он обнимает Таню. Она не противится.

Во мне что-то ёкает.

Происходит что-то вроде очищения, возможности выбора сокращаются.

Остается только один выбор.

— Курт у нас ударник, — объясняет Таня.

— Прекрасно, — говорю я.

В ту ночь мне снится мама. Снится, что она плачет. Сидит у меня на краю кровати. Я понимаю, что болен. Но меня смущает, что она так огорчена. Ведь умерла она, а не я.

— Мне нужно было о многом поговорить с тобой, — говорит она.

— Можем поговорить сейчас.

— Слишком поздно. У нас была только одна возможность.

— Ты хочешь сказать, что все возможности уже использованы?

— Только не для тебя, мой милый. У тебя они еще есть. Она с любовью гладит меня по голове. Я явственно ощущаю ее руку. Просыпаюсь и сажусь на кровати. Ласка была такой реальной! Откуда у меня эти сны? Кто воссоздал маму так точно, такой настоящей, что я все еще тяну к ней руку?

— Марианне, — шепчу я. — Это была ты?

 

Приезд Сигрюн

В один прекрасный день Сигрюн наконец возвращается. Внезапно она появляется в моей комнате. На ней дубленый жакет и джинсы. Она прерывает меня посреди трудной третьей части концерта — сознание отчаяния в побочной теме, неожиданная страстная жажда примирения и объяснения. Она вернулась ко мне, думаю я. Мы обнимаемся, словно уже давно любим друг друга. Однако между нами возникает стеснение, хотя я вижу у нее в глазах слезы.

— Как мне тебя не хватало, — говорю я.

— У тебя найдется что выпить? — спрашивает она.

Я достаю бутылку водки. И два стаканчика для молока. Она больше не делает вид, что не пьет. Словно знает, что Эйрик рассказал мне о ее недостатке.

Мы пьем. Не спеша, но целеустремленно.

Опьянение похоже на выстрел.

— Мне в голову приходили такие странные мысли, — говорит Сигрюн. — Казалось, будто ты — моя семья. Настоящая семья. Будто ты знаешь обо мне то, что я сама пытаюсь забыть.

— Это плохо?

— Нет. Это как сюрприз, спрятанный в подарке.

Я занимался всю неделю. И как мог избегал встреч с Эйриком. В качестве доброго друга он мне не нужен. Я не хочу таким образом получить доступ к Сигрюн. Наконец-то я вижу только ноты. Все оставили меня в покое. Словно поняли, что теперь мне не до них.

— Я знаю, что в первый вечер здесь случилось что-то страшное?

— Да. Тебе известно, чем все кончилось?

— Думаю, что он не умер. Норвежская разведка уже знала бы об этом. И мы — тоже. В Киркенесе всегда ходит много слухов. Ему прострелили ноги.

— С нами был и Гуннар Хёег.

— Понимаю. Они с Эйриком большие друзья.

— Но потом он уехал в Киркенес.

— Дела. Как-никак, а он директор большого акционерного общества, — сухо говорит она.

Я понимаю, что мы не должны больше говорить о Гуннаре Хёеге. Ну и ладно. Он мне уже не опасен. Пожилой, больной раком человек, который помогает Сигрюн в ее работе с детским домом в России. Все в порядке. Пусть так и будет, думаю я.

Мы сидим на краю кровати. Нас смущает присутствие друг друга. Мы не знаем, о чем нам говорить. Только гладим руки друг друга. Щеки Сигрюн пылают. Возбуждение от алкоголя.

Неожиданно она серьезно на меня смотрит. Этот взгляд всегда притягивает меня, как магнит. Анин взгляд. Зеленый, ничего не упускающий взгляд Марианне. Эти три женщины сливаются для меня в одну, не только потому, что они поразительно похожи друг на друга, но и благодаря их психике. Непреодолимая, казалось бы, сила, которая через мгновение распыляется. В глазах Сигрюн пляшут демоны. Она хочет отстраниться, но время для этого упущено. Мы падаем на кровать. Она чувствует, как сильно я хочу покорить ее, как желаю с ней слиться. Все, что я не мог дать Ане, потому что был слишком молод и не уверен в себе. Все, что я никогда не осмелился дать Марианне, потому что она была для меня слишком взрослой. А вот с Сигрюн нас разделяет не так много лет. С ней я хочу дойти до конца, не думая о том, что было между мной и другими членами ее семьи. Меня самого поражает горячность случившегося. Все объясняется нашей общей скорбью, думаю я, возбужденный тем, что Сигрюн так близко, что она еще кажется недосягаемой, что она еще не может решиться, что она одновременно и отталкивает, и притягивает меня к себе. Я все люблю в ней. Мелкие веснушки, которые я обнаружил, только прижавшись к ней вплотную, вкус ее губ, требовательные и опытные движения, с которыми она принимает меня. То, как она обнимает меня, будит во мне желание не обидеть ее. Мне хочется засыпать вместе с нею, видеть с нею общие сны и просыпаться вместе с нею. Хочется сделать ее зависимой от меня. Заставить ее полюбить меня.

— Тебе скоро двадцать, — говорит она, словно для того, чтобы напомнить мне, что все невозможно. Однако не отстраняется. Она как будто наслаждается, чувствуя, как сильно я ее хочу, ощущая мое напряжение, понимая, что я приехал на Север, чтобы найти ее, и она слушает мои слова, которые я шепчу ей на ухо.

Сигрюн позволяет мне ласкать ее. Она вспотела, кожа у нее горит. Когда я вожусь, пытаясь расстегнуть ее джинсы, она меня останавливает. Но я не сдаюсь, я стремлюсь проникнуть ей под одежду. Этому меня научила Таня Иверсен. Я не думал, что женщинам это нравится. Думал, что с ними нельзя спешить. Но неожиданно Сигрюн перестает сопротивляться. Я мысленно благодарю Таню Иверсен, что она тоже чему-то научила меня. Хотя я вряд ли мог научить ее чему бы то ни было. Впервые женщина не скрывает от меня свою страсть, не прячется за мою. Это вызывает чувство триумфа, но в то же время это непостижимо. Словно сама любовь страстно стремится к подчинению. Это страстное желание я ощущаю и теперь, спустя много лет после того, что случилось между нами в маленькой комнате в Скугфоссе в Пасвикдален. Сигрюн позволяет мне делать все, что я хочу. И даже не прячет лица во время экстаза. Но когда все кончено, она плачет так же, как плакала Марианне. И мне приходится ее утешать, словно мы оба испытали великую скорбь.

 

Интермеццо в постели

Сигрюн не двигается. Я больше не прижимаюсь к ее бедрам. И мне странно, что она лежит так, продолжая машинально, с отсутствующим видом гладить меня по голове. Она в другом мире.

— Ты ни при каких обстоятельствах не должен говорить об этом Эйрику. Понимаешь?

— Да.

Но это все-таки случилось, думаю я.

Как будто я только сейчас стал мужчиной. Как будто все остальное, чего в моей жизни было гораздо больше, было всего лишь мальчишескими шалостями.

Мы лежим одетые. Как будто ничего не случилось. Ее наготу я видел только через окно, однажды ночью много дней назад.

— Я у тебя в долгу, — говорит она. — Но ты должен дать мне время. Я не думала, что это все-таки случится. Я говорю о моих отношениях с Эйриком.

— Спешить некуда, — говорю я.

— Ты на меня сердишься?

— За что?

Она не отвечает.

— Для меня будет невыносимо, если мы с Эйриком расстанемся, — говорит она.

— Я знаю. И помню об этом.

— Помни также, что мы с тобой должны играть Брамса. Это гораздо важнее.

— Завтра, — говорю я. — Завтра мы будем играть Брамса.

— Хорошо. У нас в Землянке. — Она целует меня в губы. Потом осушает свой стакан.

Она уходит, но принадлежит только мне. Теперь я могу лежать с закрытыми глазами и снова переживать все, что случилось. Должно быть, у нее было много мужчин, думаю я. Ее обаяние. Слухи, которые дошли до меня. Что для нее важно? Какую жизнь она хочет прожить? Она как будто идет, повернувшись спиной к ветру, и отказывается смотреть вперед.

 

Рахманинов в доме смерти

В ту ночь мне снится Марианне. Мы оба вернулись в дом Скууга. Сидим рядышком в гостиной, как мы любили, и слушаем музыку. Я узнаю мелодию — странное соединение Малера и Джони Митчелл. Марианне берет меня за руку. Она чем-то опечалена. Ей известно, что произошло между мною и Сигрюн. Известно, что я перенес свои чувства с мертвой на живую так же, как в свое время перенес свои чувства с Ани на нее.

— Ты умерла, — объясняю я ей. — Поэтому я стал искать тебя во всех живых.

— Но почему ты выбрал именно Сигрюн?

— Потому что она больше других похожа на тебя.

Марианне грустно качает головой:

— Мы такие разные! Она никогда не сможет сделать тебя счастливым.

— Почему вы враждовали?

— Мы не враждовали. Просто были как чужие. У нее были такие большие желания. Неужели ты не понимаешь, что тебе следует держаться подальше от нашего семейства? Что ты только увязнешь в своем несчастье?

— Я никогда не считал своим несчастьем ни Аню, ни тебя.

— Но между тем это так. Просто ты этого не понимаешь. Я хотела вернуть тебе свободу. А ты опять влип в это.

— Какую свободу? — Мне трудно подбирать слова. Так приятно снова сидеть рядом и разговаривать. Никто никогда не беседовал так, как мы с Марианне.

— Ты не должна уходить от меня. — Я кладу голову ей на колени. Из глаз у меня бегут слезы.

— Я никогда не уйду от тебя, — говорит Марианне. И грустно улыбается.

И тут я замечаю, что у проигрывателя кто-то стоит, снимает с него пластинку и осторожно вкладывает ее в конверт.

Брур Скууг.

Его голова снова цела. Но там, куда попал заряд, волос больше нет. И виден шрам от раны, полученной в результате выстрела. Увидев его, Марианне отпускает мою руку, но Брур Скууг качает головой и с улыбкой успокаивает ее.

— Сидите как сидели, — говорит он. — Вы так подходите друг другу.

— Что тебе надо? — испуганно спрашивает Марианне.

Брур Скууг таинственно прижимает палец к губам.

— Слушайте, — шепотом говорит он.

Мы с Марианне вздрагиваем. Аня уже сидит за роялем. На ней ее любимый лиловый джемпер. К нам она не поворачивается. И не здоровается. Она в своем мире. Марианне протягивает к дочери руку. Но встать боится. Сейчас все решают Аня и ее отец.

— Сейчас вы услышите нечто необычное, — гордо говорит Брур Скууг и улыбается дочери. Он не скрывает своего волнения.

Аня не такая худая, какой была перед смертью. Когда она начинает играть, в ней появляется что-то сильное, торжествующее.

Первый аккорд фа минор.

Господи! Да ведь это Второй концерт Рахманинова! — думаю я, сидя на диване рядом с ее матерью и чувствуя неловкость от дружеского взгляда Брура Скууга. Ведь как бы там ни было, а он застрелился, потому что Марианне была ему неверна. Почему он теперь так легко к этому относится?

Но он видит только дочь.

Аня Скууг снова играет. Играет тот концерт, который разучиваю я сам. Я слышу ее сильное туше. Перед вступлением оркестра колонны аккордов образуют крещендо, потом вступает оркестр.

Аня играет и за оркестр!

Брур Скууг почти весело смотрит на меня. Под его взглядом я съеживаюсь. Марианне замечает это и жмет мне руку. Трудно себе представить, что так можно играть. Аня поддерживает темную, интенсивную и стремительную силу струнных в начале первой части, но в то же время не забывает и о быстрых фигурациях, которыми Рахманинов насыщает партию рояля.

— Но это же невозможно! — почти раздраженно кричу я с дивана.

— Для Ани нет ничего невозможного! — с торжеством отвечает мне Брур Скууг. — Ради этого стоило умереть! Вы все ошиблись! Никто из вас не верил в нее!

— Мы слишком в нее верили! — протестую я, а Аня продолжает играть в бешеном темпе и партию рояля, и партию оркестра. — Она сломалась под тяжестью наших ожиданий!

— Не болтай и слушай! — шипит Брур Скууг.

Аня играет концерт Рахманинова до минор. Мы сидим в Доме Смерти. В доме Скууга на Эльвефарет в Рёа, пригороде Осло. Этот дом я люблю больше всего. У меня есть от него ключ и во сне, и наяву. Брур Скууг садится в кресло «Барселона». На лице у него написано облегчение, он доволен. Марианне сидит рядом со мной, понять, что она чувствует, невозможно. Я вижу, что она все еще беременна. Знает ли Аня, что у нее скоро появится брат или сестра? Пока она играет, я понимаю, что мы живем в этом доме все вместе, хотя из нас всех живой только я. Брур Скууг не может усидеть спокойно, пока его дочь играет. Он встает и начинает прибираться в гостиной, поправляет картины, проверяет, чтобы пластинки стояли на полке строго по алфавиту. Потом идет в угол за роялем. Там стоит дробовик, из которого он застрелился. Там лежит веревка, на которой повесилась Марианне. Он сворачивает веревку. Брур Скууг любит порядок. Он берет веревку и дробовик и на цыпочках, чтобы не мешать Ане, выходит из гостиной.

Нам слышно, что он открывает дверь, ведущую в подвал, но это не имеет значения. Ведь он уже мертв. Больше ничего страшного уже не случится.

А Аня сидит за роялем и играет, таких горячих чувств я у нее не помню. Она играет могуче, взволнованно. В ее исполнении оркестр звучит мощно, во всю силу. А партию соло она исполняет безупречно, без единой ошибки.

Брур Скууг возвращается из подвала. Теперь он начинает накрывать на стол. Я смотрю на поставленные им приборы. На красивые хрустальные бокалы из Оррефорса. Он накрывает на четырех человек. Я теперь тоже член семьи, хотя я еще жив. Нас ждет праздничный обед. Сегодня вечером мы будем отмечать Анин триумфальный успех. Огромный, но такой предсказуемый успех.

 

В Землянке с Брамсом

Меня встречает Эйрик. Я этого не ожидал. Светит солнце. Ранний вечер. Я начинаю чувствовать опьянение после двух глотков водки. Несколько учеников съезжают по склону на санках. Кричат и смеются. Таня Иверсен стоит с парнями на дворе и наблюдает, как я стою перед дверью и смотрю в открытое приветливое лицо Эйрика Кьёсена. Я падаю духом, но он успокаивает меня прежде, чем я успеваю открыть рот:

— Вы будете играть наедине. Не бойся. Я ухожу с ребятами в лес.

Понятно, думаю я с облегчением. Сигрюн не хочет осложнять положение.

Войдя в темную гостиную, я вижу, что Сигрюн уже достала скрипку. Скрипка, покрытая темным лаком, выглядит старой и дорогой. Сигрюн настраивает ее в углу за пианино.

На ней старомодная твидовая юбка в зеленую клетку и светлый бежевый жакет. Она явно нервничает. Я и сам нервничаю. Найти друг друга в музыке — совсем не то, что в жизни. Она здоровается со мной так, словно между нами ничего не было.

— До сих пор не могу поверить, что ты согласился играть с такой старухой, как я! — весело говорит она.

— Для меня это большая честь, — серьезно отвечаю я.

— Надеюсь, в следующий раз мне будет позволено услышать, как вы играете, — добродушно говорит Эйрик.

— Разумеется. Когда захочешь, — отвечаю я.

— Сначала мы посмотрим, как это у нас получится, — говорит Сигрюн, продолжая настраивать скрипку.

— Тогда я исчезаю, — весело говорит Эйрик. — Удачи вам обоим.

Сигрюн подбегает к мужу и целует его в щеку.

— Удачной прогулки, — говорит она. — Будь осторожен.

Мы остаемся одни. Не похоже, чтобы ей хотелось поговорить со мной. Она как будто торопится поскорее начать играть. Она — Анина тетя, думаю я. А значит, очень музыкальна.

— У тебя есть ноты?

Она кивает и дает мне партию фортепиано. Брамс, скрипичная соната ля мажор.

— Наверное, ты много раз ее играл?

— Нет, не с кем было играть. Но у мамы была пластинка с этой сонатой.

— Кто исполнял?

— Исаак Стерн и Александр Закин. Записано на студии CBS в Нью-Йорке. Мы с мамой особенно любили эту сонату.

— Она совершенна, — говорит Сигрюн. — Я помню, что купила эту пластинку на деньги, которые заработала, разнося «Афтенпостен».

— Почему ты считаешь ее совершенной? — спрашиваю я. — Техника Стерна далека от совершенства.

— Разве?..

Она опускает глаза; раньше я не замечал в ней этой стеснительности.

— Конечно, он хорош. Но не безупречен. Я хотел сказать только это.

— Теперь я буду нервничать еще больше. Я буду Стерном, а ты — Закиным?

— Успокойся. Мы будем Лильерут и Виндингом. Никто не совершенен. Ничего другого я в виду не имел.

— Похоже, правда то, что, по твоим словам, о тебе сказала Марианне, — задумчиво говорит Сигрюн.

— А что она сказала?

— Что в музыке ты старше, чем в жизни.

Но что такое возраст, думаю я, начав играть с листа сонату Брамса ля мажор. С листа я играю хорошо. Алкоголь мне не мешает. Каких-то два глотка. Хотя от них я чувствую себя не таким уверенным в себе, каким бываю в трезвом виде. Но за эти годы мне много приходилось играть с листа. Кроме того, я хорошо знаю эту вещь. Сигрюн стоит рядом со мной, при желании мне достаточно протянуть руку, и я прикоснусь к ней. Мы начинаем с первого такта. Еще до того, как начинается главная тема, я слышу, что технический уровень Сигрюн гораздо выше, чем я ожидал. Звук теплый и полный. Она фразирует с холодной элегантностью, не погружаясь в сентиментальность, представляющую собой опасность для каждого исполнителя Брамса. Наверное, именно поэтому нам обоим нравится исполнение Стерна и Закина. В их игре есть что-то почти сухое и аналитическое. Остается тайной, когда начинается романтика, говорила обычно Сельма Люнге. Нельзя нагружать музыкальное произведение своими чувствами. Нельзя стоять на сцене и плакать, дирижируя медленными частями Малера. В романтической музыке чувств хватает на долгую жизнь. Но от романтизированного выражения они становятся пустыми. Мастера романтизма сохраняли равновесие между сдержанностью, почти скепсисом, и глубоким чувством, рожденным опытом. И все-таки у меня сильно бьется сердце. Я привык играть только соло. После того как я играл трио Брамса с Тибором и Мелиной, я никогда ни с кем не музицировал. Тогда в моей голове царил кавардак. А разве теперь лучше? Я первый раз играю дуэтом. Глупо, что я столько времени провожу в одиночестве. В руках Сигрюн скрипка звучит выразительно и полнозвучно. Рядом со мной играет зрелый музыкант. Я понимаю, что она много занималась. Технически она играет на профессиональном уровне. Воображаемые картины из детства Сигрюн и Марианне смешиваются с музыкой. Трудно сказать, почему женщина, которая играет с такой силой и красотой, не стала профессиональным музыкантом. И тут же я понимаю: Сигрюн хочет показать мне, что с тех пор, как она сложила оружие и начала заниматься медициной, она никому, кроме, может быть, самых близких, не открывала эту сторону своей личности. Эйрик тактично отошел в сторону и уступил мне свое место, место ее главного аккомпаниатора. Мне странно сидеть за их старым пианино и играть сонату Брамса здесь, у самой границы с Россией, среди безжалостной природы с ее жестокой красотой. Но ведь и Брамс тоже по-своему суров и безжалостен. Мы играем сонату ля мажор, которую оба предпочитаем другим произведениям. Нельзя сказать, что иначе и быть не могло. Сонаты соль мажор и ре минор публика любит больше. В сонате соль мажор есть мелодии, в сонате ре минор — страсть и драматичность. А что есть в сонате ля мажор? В ней есть та неопределенность, в которой мы с Сигрюн оба сейчас пребываем. Мы оба хотим одного и того же, пытаемся вместе создать нечто, превосходящее нас самих. Я смотрю, как играет Сигрюн. Трогательно видеть то самоотречение, которое она вкладывает не только в музыку, но и в саму ситуацию: ей довелось играть свое любимое произведение, чья сдержанная грусть достигает самых сокровенных глубин — и ее, и моих. Сигрюн закрывает глаза и сосредотачивается только на музыке. Она играет не для того, чтобы понравиться. Ей надо доказать одно: она принадлежит музыке. Музыке, которой она хотела посвятить свою жизнь. Это несчастная любовь, которая так и не прошла. Мы исполняем первую часть без ошибок.

— Браво! — говорю я. И тут же понимаю, что она не хочет прерываться. Она отрицательно мотает головой. Хочет продолжить игру. И мы играем. Неповторимая вторая часть. Andante tranquillo — Vivace di piu. Неожиданно я вспоминаю Кьелля Хиллвега, который говорил об улыбке сквозь слезы. Эта музыка рождена скорбью, но эта скорбь не переходит в отчаяние. Я вспоминаю слова Ницше, те, которые заставили Марианне сделать свой выбор: «Горе говорит: умри! Но тоска заслуживает вечности. Глубокой, глубокой вечности». Может быть, мы с Сигрюн уже находимся в вечности? В той вечности, которую, по Ницше, заслуживает тоска? В тоске Сигрюн по музыке, по ребенку, по всему, чем она не заполнила свою жизнь? Или мы пребываем в моей тоске по умершим, по самой Сигрюн, по желанию понять причины всего, что произошло, что сделало мою юность такой драматичной, а меня так быстро заставило повзрослеть?

Мы играем, будто знаем друг друга много лет, словно мы исполняли эту сонату в концертных залах по всей Европе или разучивали ее в какой-нибудь мансарде Парижа или Вены. Мы подходим к последней секвенции в разделе Andante tranquillo, переходящей из фа мажор в ре мажор. Одну из светлых тональностей. Да, думаю я, уже по уши влюбленный в Сигрюн, пораженный разносторонностью ее личности, ее серьезностью и игривостью, ее способностью быть внимательным районным врачом и в то же время оставаться музыкантом высочайшего уровня, любителем, который никогда не получит заслуженного признания. Дама из Долины, думаю я, когда она берет квинту, высокое волшебное ля, которое должно шириться и звучать долго, в чем кроется смысл и высшая точка этой сонаты. Сигрюн Лильерут на высоте. Она играет так, что звук не становится слишком интенсивным. Добивается той флажолетной ясности, какая необходима для того, чтобы эта нота загипнотизировала слушателей. Начинается пианиссимо. Смычок почти неподвижен. Мелодия, которую она исполняет, близка к совершенству.

И тут лопается струна.

Это звучит как выстрел. Струна бьет Сигрюн по лицу. Тонкая струйка крови сбегает по левой щеке. Я перестаю играть. Но она не хочет останавливаться, она играет на другой струне, хочет закончить мелодию. Осталось всего несколько тактов. Лицо у нее пылает, словно ее слушает и судит строгая знающая публика. Но в Землянке только я. И мне неважно, что струна лопнула. Мы сможем потом повторить эту часть. Однако Сигрюн пытается сделать вид, будто ничего не случилось. Хочет закончить октавой ниже. Хотя тогда пропадет большая часть таинства.

Я снова начинаю играть, главным образом для того, чтобы помочь ей, облегчить ее положение. Но лопнувшая струна качается в воздухе. Любой другой скрипач перестал бы играть и признал, что произошло роковое стечение обстоятельств. Только не Сигрюн Лильерут! Она исполняет последние такты vivace и бравурно заканчивает игру. Я помогаю ей по мере сил, мы сливаемся в последнем аккорде. Но как только в комнате перестает звучать музыка, Сигрюн разве что не швыряет скрипку и смычок в футляр и молча подходит к окну.

Я встаю из-за пианино и подхожу к ней, стою у нее за спиной и смотрю в ту же сторону: Таня Иверсен и другие ученики толпятся возле интерната. Мне страшно прикоснуться к Сигрюн, но я себя заставляю, кладу руки ей на плечи и двумя пальцами массирую напряженные мышцы. Она не противится.

— Это не из-за того, что струна лопнула, — говорит она.

— Тогда в чем же дело?

— А в том, что она лопнула именно на этой ноте.

— Где-то же она должна была лопнуть?

— На пианиссимо? В самом сокровенном эпизоде? Сколько недель я мечтала сыграть эту тему!

Мне нечего ей сказать. Если бы мы были в больнице, я был бы пациентом, а Сигрюн — моим врачом, она сумела бы быстро во всем разобраться. Но сейчас она беспомощно садится на диван и опускает голову на руки.

Я в полной растерянности стою над ней.

— Думаешь, это злая воля каких-то темных сил? — спрашиваю я наконец.

Она поднимает на меня глаза, белое как бумага лицо искажено гримасой.

— Нет, они ни при чем, — говорит она с беспомощной улыбкой, вытирая с лица кровь. — Неудача, склонность без конца ошибаться кроются во мне самой.

У меня по спине бегут мурашки.

— Ты даже не понимаешь, как хорошо ты играла. — Я сажусь рядом с ней. — Все остальное…

— Да, все остальное в порядке, — говорит она и пожимает плечами, ей даже неинтересно, что я хотел сказать.

— Более чем в порядке. Ты состоявшийся музыкант. Я не понимаю, как тебе удалось достичь такого уровня за эти годы. Ведь у тебя было столько другой работы.

— А это потому, что я очень упрямая, — говорит она, снова опуская голову на руки.

— В чем же заключается твое упрямство?

— Я не люблю сдаваться. Музыка должна была быть моей тайной. Я не могла конкурировать с Марианне. Все и всегда искали ее общества. Когда она вместе с родителями решила отнять у меня музыку, они отняли и мою уверенность в себе. Эта уверенность вернулась ко мне только здесь, в Финнмарке. Только тут я наконец поняла, что обладаю чем-то, присущим исключительно мне. Что перестала быть ничего не значащей младшей сестрой Марианне. Особенно тяжело мне было думать, что Марианне не поддержала меня в моем желании стать музыкантом, потому что боялась, как бы моя музыкальная карьера не привлекла ко мне внимание, которое всегда доставалось только ей.

— Неужели Марианне действительно так нуждалась во внимании к себе?

— Да. А ты этого не заметил?

— Нет.

— Наверное, потому, что, когда вы с нею познакомились, она уже пережила много тяжелого. В юности же Марианне блистала, а я всегда находилась в ее тени. Даже тогда, когда с нею случилось несчастье — я имею в виду тот выкидыш — она привлекала к себе внимание, требовала его, хотя как будто не подавала виду.

— Значит, ты поселилась так далеко на Севере только затем, чтобы освободиться от роли вечной младшей сестры?

Она не отвечает. Я слишком близко подошел к чему-то. К чему-то, что имеет отношение только к ней и Эйрику.

Сигрюн сидит рядом со мной, опустив голову на руки. Она разочарована. Разочарована в своей жизни.

Я заставляю ее лечь. Она лежит рядом со мной. Я понимаю, что сейчас не время, но не могу удержаться. Она закрывает глаза и словно делает вид, что ничего не замечает. Наверное, я тоже разочарован. Наверное, я не меньше, чем она, разочарован в собственной жизни. Чувство, что я топчусь на одном месте, что не могу найти свой путь, что меня повсюду преследуют мои мысли, какое-то безумие и тоска начали меня угнетать еще и потому, что я больше не доволен собой, что недостаточно занимаюсь, недостаточно думаю, недостаточно учусь, не развиваюсь, как положено развиваться молодому человеку каждый божий день. Однако, лежа рядом с Сигрюн, я думаю еще и о том, что никогда не был так близко к счастью, которое на этот раз, возможно, продлится долго. У меня кружится голова от того, что я сумел распалить ее, что и на этот раз она не останавливает меня, что я держу ее в руках, держу этого птенца — а сейчас она именно птенец, — и что на ней сосредоточено все мое внимание.

— Аксель… — произносит она. Но тут же умолкает, словно передумав, словно у нее нет времени сказать то, что она хочет.

Она поворачивается ко мне. И принимает меня с еле слышным вздохом.

Потом мы оба долго лежим неподвижно.

— Ты хотел не меня, — говорит она наконец. — Ты хотел Марианне.

— Как ты можешь так говорить? — Я возмущен.

— Потому что она всегда будет для тебя главной. Потому что с нею ты пережил самое прекрасное. То, чего у тебя не будет больше ни с кем. Такое не повторяется дважды. Повторившись, оно перестает быть самым прекрасным.

— Нам обязательно говорить сейчас о Марианне?

— Да. Ведь ты из-за нее приехал сюда. Разве ты сам этого не понимаешь? Почему, ты думаешь, я лежу с тобой, почему позволила тебе овладеть мною? Да потому что я младшая сестра Марианне. И всегда буду младшей.

 

Граница

В ту ночь мне снится, что я сам стою на берегу Пасвикэльвы с норвежской стороны и понимаю, что вскоре мне придется сойти на лед и пересечь границу. Рахманинов стоит на другом берегу и в ожидании смотрит на меня. На нем длинное пальто и русская меховая шапка. Он курит сигару. Я знаю, что он самый лучший пианист в мире. Но знаю и то, что он мертв и что его время прошло. В его манере играть есть что-то старомодное. Такое, что теперь никто не хочет слушать. Те, кто теперь играют произведения Рахманинова, его не понимают. Они как будто исправляют «Мону Лизу», разбавляют краски, делают ее лицо более худым, как предписывает сегодняшняя мода, однако все-таки говорят, что это Леонардо да Винчи.

Почему Рахманинов стоит там? Что ему от меня нужно? — думаю я.

Неожиданно я понимаю, что я тут не один. Меня окружают люди. Стоят неподвижными тенями среди деревьев. Я пытаюсь заговорить с ними. Но они мне не отвечают. Тогда я понимаю, что они следят за мной. Хотят, чтобы я что-то сделал. Или, напротив, чего-то не делал. От меня чего-то ждут. Но чего? Мне хочется угодить им всем. Вот они все, вся компания! Сельма Люнге. В. Гуде. Мой отец. Катрине, Ребекка, Аня, Марианне и Сигрюн. Даже мой старый учитель музыки Сюннестведт тоже стоит там, между деревьями. А немного поодаль от всех стоит мама. Но оружия у них в руках я не вижу. И не могу понять, они пограничники или просто хотят, чтобы я живым перешел через границу. В темноте переглядываться с ними невозможно. Мне предстоит самому принять решение.

Рахманинов по-прежнему ждет на той стороне.

Россия, думаю я. Советский Союз. Может быть, на той стороне меня ждет блестящая карьера. Там находятся все мои герои. Рихтер, Гилельс, Ойстрах. Там Гоголь, Достоевский, Пушкин и Толстой. Чайковский и Бородин. Рахманинов — связующее звено. Он одновременно и прошлое, и будущее.

Разумеется, я должен выбрать его!

Я выбегаю на лед. Чувствую, что ноги меня держат. Какое облегчение! Я почти лечу! Меня никто не останавливает. Рахманинов стоит на берегу, раскинув руки, как в великих русских романах. Мужская дружба.

Я уже почти на той стороне. Осталось двадцать метров. Пятнадцать. Десять…

Кто-то стреляет.

Выстрелы звучат с норвежской стороны, из леса у меня за спиной.

Я оборачиваюсь, чтобы увидеть того, кто стрелял. Но почти все исчезли. Осталась только одна тень.

Это мама.

Дернувшись, я падаю на лед. Чувствую, как меня сковывает паралич. Понимаю, что больше никогда не смогу ходить. А весной лед растает. И тогда я утону.

 

Последствия чувств

Мне исполняется двадцать лет. Никто в Высшей народной школе не знает о моем дне рождения. Обычный, по-зимнему темный вторник. Я никому об этом не говорю.

Но после обеда иду в Землянку. Эйрик будет три часа заниматься с мальчиками. Наше с Сигрюн время строго ограничено. Младшая сестра Марианне. Она не понимает, как сильно она меня задела, сказав: «Почему, думаешь, я лежу тут рядом с тобой и позволяю тебе это делать?» Как будто она так поступает только ради меня! Эта фраза отдалила нас друг от друга. Я не смею додумать ее мысль до конца. Мы находим друг друга в музыке. Отдаем свои чувства и страсть этой безликой комнате, в которой живут мелодии. Мы почти вежливы и, обогащенные опытом, присутствуем в страстях друг друга. Играем Брамса. Сыграли уже три его сонаты. Играем Франка. Играем Бетховена. Нам больше не нужны слова. Музыки нам более чем достаточно. Она делает нас заметными. Мы можем выразить в ней свою личность. Можем показать себя или же отступить в тень. Сигрюн начинает понимать, как хорошо она играет. Она была создана для музыки, предназначена для нее. И еще не поздно. В любую минуту она может стать профессиональным музыкантом. Если она не справится с конкуренцией, делая карьеру солистки, она сможет играть в оркестре. Я многому научился, играя с нею. Сидя в одиночестве за фортепиано, я перестал слышать себя. А теперь вынужден слушать все, что я делаю. Если она замедляет темп, я должен следовать за ней. То же касается и исполнительских нюансов. И я слышу, что она играет лучше, чем я. Находит решения более обоснованные, чем те, которые выбрал бы я.

После игры мы, словно совершая ритуал, идем к дивану. Глоток ледяной водки из термоса. Наш общий порок, от которого у нас розовеют щеки и появляется блеск в глазах.

Я целую ее, зная, что с улицы нас здесь никто не увидит. Потом мы отдаемся друг другу. Эйрик может вернуться в любую минуту. Но нам не страшно. Достаточно одной секунды, чтобы уничтожить следы нашего преступления. Сигрюн так же зависит от этого ритуала, как и я. Она ждет, чтобы он был совершен. Для этого нам не нужно даже лежать. Я точно знаю, что и как должен делать. Она мне все позволяет.

Эта тайна принадлежит только нам.

А тайны связывают людей друг с другом. Мы получаем что-то, не думая о расходах. Я знаю кратчайший путь к ней. Нам достаточно пятнадцати минут в моей комнате, и все. О большем я не прошу. Похоже, ее особенно возбуждает то, что ей не надо ничего отдавать взамен. Наши роли переменились. Я — замечательный любовник. И не требую никаких усилий с ее стороны. Я даже не требую, чтобы она была голой.

Но такие отношения не способствуют большему доверию друг к другу. Словно она уже привыкла, что это в порядке вещей. Словно я, делая то, что я делаю, облегчаю для нее совместную жизнь с Эйриком.

Зима продолжается.

Мы вместе празднуем Рождество у них в Землянке. Гуннар Хёег тоже с нами, но он выглядит далеким, усталым и рано ложится спать, все праздничные дни он живет на туристической базе и поздно приходит к завтраку. Мы слушаем «Рождественскую ораторию» Баха. Сигрюн не хочет, чтобы мы с нею играли для Эйрика и Гуннара Хёега. Говорит, что нам нужно время, что мы еще репетируем и не готовы к дебюту. Эйрик и Гуннар засиживаются за полночь, беседуя о холодной войне и пограничной политике. Мы с Сигрюн клюем носом и ложимся спать каждый у себя.

В январе на нас обрушиваются будни. Я стал как будто частью инвентаря у них в Землянке. Все время я спрашиваю себя: что знает Эйрик? Понимает ли он, что Сигрюн изменяет ему со мной?

Она намекнула мне, что между ней и Эйриком почти нет близости. Я ей не верю. Думаю, она так говорит, чтобы утешить меня, потому что секс между нами хоть и важен, но все-таки какой-то односторонний. Иначе и быть не может, пока она говорит, что хочет жить с Эйриком, хочет родить от него ребенка.

А кто же тогда я? Ее прошлое? Ее молодость? Напоминание о том, кем она могла бы стать? Может, ей приятно думать, что я делаю это с ней, а не с Марианне?

Или я для нее просто хороший аккомпаниатор? Тот, кто может сопровождать ее и в музыке, и в чем-то личном. Настолько личном, что она практически не делится этим ни со мной, ни с Эйриком. Может, я только первый попавшийся помощник, что-то, что она может приобрести, сделав заказ по почте.

 

В замкнутом круге

Январь 1972 года. Неожиданно ко мне приходит Таня Иверсен и приносит программу Джаз-клуба в Киркенесе на зиму и весну этого года.

— Я подумала, что тебе будет интересно, — говорит она.

Мы с Таней почти не виделись после того так называемого урока музыки. Она более гордая, чем все девушки, которых я знал. И единственная, кто понимает, что происходит между Сигрюн и мной. Понимает, кем заняты мои мысли. Вместе с тем мне хотелось бы помочь ей, уговорить ее и впредь заниматься музыкой и импровизацией.

Но она это пресекла. Может быть, она бессознательно понимает, что я не обладаю той внутренней свободой, которую она продемонстрировала мне во время своего пения. Она знает, что мои будни посвящены зубрежке нот. Ей это не подходит. Первые Усики лучше, чем я, подходит и для создания музыкальной группы, и для секса. В последнее время Таня стала иначе одеваться. Черное платье свободно висит на ее высокой фигуре. У нее задатки звезды, думаю я. Она уже начинает походить на женщин, чьи фотографии печатаются в иллюстрированных журналах. Марианна Фэйтфул. Кристина Мак-Ви. Патти Смит. Они очень занимали Марианне, она говорила, что мужчинам и женщинам нужны новые, освобожденные иконы, чтобы переделать общество. Ни больше ни меньше.

Список артистов, приглашенных Джаз-клубом Киркенеса, производит на меня впечатление. Квартет Калле Нейманна. Трио Свейна Финнерюда. Кнут Рииснес и Арилд Андерсен. Юн Балке. Группа-блюз пивоваренного завода.

— Боже! Приедет даже Габриель Холст! — восклицаю я. — Трио Ньяля Бергера. Урбан Шьёдт — ударник. Всё как было.

— Кто такой Габриель Холст?

— Мой друг.

— Как интересно! Ты знаком с джазистами?

— Знаком — это слишком сильно сказано. Встречались иногда. Габриель очень открытый человек. Давай пойдем туда вместе. Если я замолвлю за тебя словечко, не исключено, что он пригласит тебя на сцену в конце концерта.

— А что я должна буду петь?

— Да что хочешь. Ведь это джаз.

— А ты там будешь играть?

— Возможно. — Для меня это странная и как будто незнакомая мысль. Правда, Габриель хотел, чтобы я почувствовал себя свободным, стал самостоятельным.

Я даже убеждал себя, что поехал на Север именно по этой причине. Но сейчас я чувствую себя более несвободным, чем когда бы то ни было. К тому же я играю на фортепиано лучше, чем мог подумать еще совсем недавно. Не иначе как наши короткие и напряженные занятия с Сигрюн помогают мне отвлечься от своих мыслей. А главное, они наполняют музыкой большую часть моего времени. Кроме того, я совершил несколько лыжных прогулок с Эйриком и даже с Гуннаром Хёегом, который приезжал в Скугфосс, чтобы переночевать у Эйрика, когда тот оставался один, или по выходным, когда Сигрюн тоже была дома. И я дал те концерты, которые обещал ученикам. Каждый вторник и четверг шестеро сильных, пахнущих потом парней перетаскивают пианино в гостиную. К тому же я иногда даю и такие концерты, которые привлекают к нам в долину публику с туристической базы. Я предпочитаю играть Грига. Играю с листа все его лирические произведения или произведения, написанные на народные мотивы. Потом я соединяю их с прелюдиями Рахманинова, которые Кьелль Хиллвег из Норвежского музыкального издательства очень кстати прислал мне. Это производит огромное впечатление. Русское и норвежское сливаются в бурных, мрачных или сдержанных чувствах. Ректор Сёренсен особенно доволен, в выборе репертуара он видит протест против политической ситуации в северных районах, проклятие НАТО и Варшавского договора, а также возмутительное нежелание сторон понять друг друга и антигуманность холодной войны. Все это в соединении с моими занятиями помогло моей технике стать более уверенной, на что я перед дебютом не смел даже надеяться. И главное, более современной в смысле выразительности, потому что Сигрюн заставляет меня слушать и продумывать, какое впечатление производит каждая взятая мною нота.

Но играть свободно в Джаз-клубе Киркенеса? Импровизировать вместе с Таней Иверсен?

Это невозможно, думаю я.

Сигрюн и Эйрик тоже хотят присутствовать на предстоящем концерте. Однажды вечером я сижу у них дома и рассказываю им о Габриеле Холсте, о том, что он играет в моей жизни особую роль, но не могу заставить себя рассказать им о Люсакерэльве и о том, благодаря чему мы с Габриелем познакомились. Вместо этого я спрашиваю у Сигрюн, не сыграет ли она что-нибудь. Она мотает головой. Эйрик сидит рядом с ней на диване и обнимает ее за плечи. Когда я вижу их вместе, у меня всегда возникает какое-то безнадежное чувство. Они просто созданы друг для друга. Я никогда не смогу стать для нее полноценным мужем, я всего лишь карманный воришка. Все, что она мне позволяет, только подливает масла в огонь. Я до смерти боюсь, что Эйрик догадается о наших отношениях. Она так же, как и я, связана своим прежним выбором.

— Мне хватает того, что мы играем с Акселем без публики, — говорит она и смотрит на меня так откровенно, что я краснею.

— Но когда все-таки вы выйдете на публику? — Эйрик вопросительно смотрит на нас обоих.

— Когда я на это решусь, — смеется Сигрюн.

— Неужели это так опасно? — Эйрик, как всегда, готов все понять.

Она с любовью гладит его по голове.

— Музыка вообще опасна, — с улыбкой отвечает Сигрюн.

Итак, мы втроем отправляемся в Киркенес. Полярная ночь. В два часа пополудни света на этих широтах почти нет.

День сдвинулся далеко на юг. Интенсивный желтый цвет, переходящий в красный, тянется до просторов Финнмарка. Мы — в синем пространстве. Ректор Сёренсен позволил Тане Иверсен и Первым Усикам переночевать в Киркенесе. У парня там живет бабушка. Мы втиснулись в машину Эйрика и Сигрюн. Эйрик сидит за рулем. Он ведет машину быстро и небрежно, как в прошлый раз. А что, если мы разобьемся? — думаю я, сидя на заднем сиденье, прижатый к бедру Тани Иверсен. Первые Усики сидит у нее с другого бока. Его рука требовательно лежит на ее другом бедре, достаточно высоко. Это меня раздражает.

С чувством, что я не на месте — ни в машине, ни в своей жизни, — я сижу на заднем сиденье, радуясь и страшась встречи с Габриелем. Люди легко получают надо мною власть, думаю я. Конечно, у Габриеля есть власть надо мной, потому что он спас мне жизнь. Мы курим. Все, кроме Эйрика. В салоне полно дыма. Мы едва различаем, когда проезжаем 96 параллель.

— Между прочим, твоя дама тоже сейчас в городе, — неожиданно говорит Сигрюн с переднего сиденья.

— Какая дама?

— Та, которая тогда была в бешенстве.

— О Господи! Ты имеешь в виду Ребекку Фрост?

— Да. Она вчера мне звонила. Я забыла сказать. Мы обе члены Общества любителей камерной музыки, о котором я тебе говорила.

Я в полной растерянности. Типично для Сигрюн сказать об этом так, чтобы слышал Эйрик. Она напоминает ему, что в моей жизни есть другая женщина. Так она прикрывает нас обоих, с удовлетворением думаю я.

— Вы будете вместе играть?

Сигрюн оборачивается к заднему сиденью.

— На это у нас не будет времени. Она здесь с группой студентов-медиков. Завтра утром они уезжают на рейсовом теплоходе.

— Ты ей сказала о сегодняшнем концерте?

— Да, она обещала прийти.

— А ее сумасшедший муж? Он тоже приехал?

— Думаю, нет. Но об этом тебе лучше узнать у нее самой, — спокойно говорит Сигрюн.

Конечно, Ребекка придет на концерт, думаю я. Она и затеяла это исключительно для того, чтобы узнать, что со мной происходит. Единственный контакт, который остался у нас с нею после того случая с Кристианом Лангбалле на празднике акционерного общества «Сюдварангер», это сообщения банка об очередном ежемесячном платеже за мою квартиру на Соргенфригата. После того как я истратил суммы, полученные за мой дебютный концерт и турне по Финнмарку, я живу только на эти деньги.

Со смешанным чувством я возвращаюсь в квартиру Сигрюн в Киркенесе, где Эйрик, похоже, распоряжается так же по-хозяйски, как она, и где в холодильнике всегда есть что-нибудь спиртное. Сигрюн сразу направляется к холодильнику. Таня и Первые Усики едут прямо в Джаз-клуб.

— Тебе завтра на дежурство, — напоминает жене Эйрик.

— У меня вечернее дежурство, — легкомысленно отмахивается Сигрюн.

Она наливает себе и мне. На этот раз — белое вино. Наверное, Эйрик даже не знает, сколько водки мы выпили в их Землянке в Скугфоссе. Эйрик пьет только воду.

— Вы переночуете здесь? — спрашивает Сигрюн у нас обоих.

Я вопросительно смотрю на Эйрика, хочу показать, что я ему такой же друг, каким и он хочет быть по отношению ко мне.

— Наверное, нет, — отвечает Эйрик. — Во всяком случае, я не останусь. У меня завтра утром урок физкультуры с мальчиками.

— Я вернусь с тобой, — говорю я Эйрику, сам не понимая почему. И замечаю, что Сигрюн удивляют мои слова. Может быть, это моя месть ей. Но за что? За то, что наши отношения как будто остановились на мертвой точке?

Я впервые ей отказываю.

И тут же понимаю, что еще пожалею об этом.

— Пора идти на концерт, — говорит Эйрик, ему явно не по себе от возникшего между нами молчания.

 

Парадокс свободы

Джаз-клуб Киркенеса. Несколько энтузиастов и любителей музыки стоят у входа и продают билеты. Приходит и Гуннар Хёег. Он обнимает Сигрюн и Эйрика. Потом меня. Гуннар выглядит более больным, чем раньше. Его измученное лицо потрясает меня. Где-то в глубине его взгляда я как будто узнаю себя. Может, потому что мы оба вдовцы? Могут ли люди, находящиеся на разных стадиях своей жизни, чувствовать одно и то же? Может, нам следует сесть и поговорить о своих потерях и о том, что вопреки всему заставляет нас жить дальше? Объясняется ли его болезнь свалившимся на него горем? Мог ли и я так же заболеть? Опасно ли горе? Может, я должен рассказать ему, как пытался покончить с собой? Обнимающий меня Гуннар, его любовь ко мне, которую он всегда демонстрирует, словно пробуждают во мне тоску по родному отцу. Господи, ведь у меня есть отец! Но где же он был все это время? В Сюннмёре с Ингеборг.

Я освобождаюсь от доброжелательных объятий Гуннара Хёега. В клубе Габриель Холст ест мясо с рисом за счет заведения. С ним Ньяль Бергер и Урбан Шьёдт. По-моему, они с трудом терпят друг друга, думаю я, глядя, как они то перекидываются словами, то глядят в пространство. Но вот Габриель оглядывается. И замечает меня. Он улыбается.

— Аксель! — Он встает, оторвавшись от пива с водкой, и раскидывает руки в стороны. — Я так и знал, что ты прячешься где-то в этих местах!

Мы обнимаемся, как старые друзья.

Я представляю его своим спутникам. Сначала Сигрюн. Он сразу понимает, кто она, и с любопытством ее разглядывает. Впрочем, с Эйриком он здоровается с еще большим любопытством. И лишь здороваясь с Гуннаром Хёегом, снова становится самим собой. Обычным флегматиком.

— Почту за честь стать придворным музыкантом «Сюдварангера», — смеется он.

— Пришлите мне свою автобиографию, — говорит Гуннар Хёег.

Наконец Габриель Холст переводит взгляд на Таню Иверсен.

Она как магнит притягивает его к себе. Это притяжение настолько сильно, что Первые Усики невольно отходит в сторону.

— Таня очень талантливая певица, — говорю я. — Непременно пригласи ее выступить на своем концерте.

Габриель слушает меня, не отрывая глаз от Тани. Бедная Жанетте Вигген, думаю я.

— Значит, договорились, — говорю я и наконец представляю своим друзьям нашего ударника. — А это Курт, он ударник от бога.

Первые Усики смущенно улыбается.

— Не сомневаюсь, — серьезно говорит Габриель Холст.

— Я тоже, — говорю я и дружески толкаю Первые Усики в бок.

— Ты с этим справишься, — шепчу я ему.

Теперь Ребекка.

Она сидит в глубине полутемного зала, большие глаза похожи на голубые тарелки.

— Черт! До чего же она хороша! — говорит Сигрюн и тычет в меня пальцем. Я не знаю, что ей сказать.

— А это Ребекка, — говорю я, потому что теперь внимания требует она.

— Ты не прислал мне даже жалкой открытки! — ворчит она, встает и обнимает меня. Короткая шерстяная юбка, зеленый джемпер и жакет из тонкой кожи. На Ребекке всегда все самое дорогое. Не понимаю, почему они с Кристианом довольствуются моей жалкой квартирой.

— Я не смел. Он бы просто убил тебя.

— Никогда не говори так! — Ребекка больно щиплет меня за руку.

Ребекка Фрост. Дочь судовладельца. У нее огромные связи. Она здоровается с Сигрюн и Гуннаром как со старыми друзьями. Просит их сесть, просит официанта принести вина и пива. Неограниченно. Ребекка, думаю я и чувствую, как меня заливает тепло. Ребекка, которая упала на сцене, запутавшись в подоле платья. Ребекка, которая все-таки исполнила Бетховена, опус 109. Ребекка, которая отказалась от карьеры пианистки и предпочла быть врачом. Ребекка, которая думала, что обретет счастье с Кристианом Лангбалле. Ребекка, с которой мы вместе вытащили Марианне из воды.

— Я рад тебя видеть.

Она демонстративно целует меня в губы.

— Я тоже.

Сигрюн начинает смеяться. Такого смеха у нее я еще не слышал. Нервного и неуверенного. Он дарит мне тихую радость. Мне странно быть с нею среди всех этих людей. Но она держится со мной, словно между нами ничего нет. Не «хлопает дверью».

Я обнимаю Ребекку и замечаю, что Сигрюн изменилась, такой я ее еще не видел, она не та, с которой я был близок. Эйрик видит ее тревогу и своими ручищами обнимает ее за плечи.

Но смотрит она на меня.

Это все маленькие сигналы, вспоминаю я много лет спустя. Там и тогда, в залах Джаз-клуба в Киркенесе, мне показалось, что Сигрюн хочет мне что-то сказать. Я словно впервые получил подтверждение, что случившееся между нами в эти недолгие недели и месяцы имело значение и для нее. В эти отмеренные нам часы. Только один раз я ходил с нею на лыжах. Но тогда с нами были Эйрик и Гуннар. Было так холодно, что мы натянули шапки до самого носа. И почти не видели лиц друг друга. Это нас устраивало. Вообще мы предпочитали избегать любого общества.

Концерт начинается. Играет трио Ньяля Бергера. Пианист пьян. Гораздо пьянее, чем был я, когда играл для публики. Ударник Урбан Шьёдт тоже под градусом. У него с собой гроздь бананов. Если я правильно его понял, он собирается постепенно использовать их в качестве барабанных палочек. Это не обещает ничего хорошего.

Они слишком много выпили перед выступлением. Сигрюн по возможности следила, чтобы я не пил перед игрой. Глотки ледяной водки из термоса, которые мы позволяли себе после игры, были высшей точкой нашего опьянения. Именно тогда мы оба были счастливы. Именно тогда мир принадлежал нам. И это случалось не так уж редко. А сейчас она словно хочет напомнить мне об этом, следя за мной внимательными глазами.

Но она сидит между Эйриком, обнимающим ее, и Гуннаром Хёегом. Перед ними сидят Таня Иверсен и Первые Усики. Ребекка садится на свободное место рядом со мной. Трио Ньяля Бергера начинает играть. Несколько флажолетов Габриеля, несколько рассеянных звуков цимбал Урбана Шьёдта, аккорды пианиста. Они играют.

Но Ребекка не хочет слушать музыку. Ей хочется поговорить.

— Это хуже, чем я думала, — шипит она.

— Что именно?

— А то, что ты окончательно припарковался к этим людям!

— Не обижай моих лучших друзей! Других у меня нет.

— Я-то, во всяком случае, у тебя есть! — в бешенстве шепчет она. — Просто ты этого еще не понимаешь. На что тебе эта Сигрюн? Хочешь разрушить счастливый брак?

— Я слышал, что ты собиралась играть вместе с нею?

— Собиралась. Но у нее не нашлось времени. Почему? Что она делает в свободное время? Вы с ней уже в любовных отношениях? Ты совсем сошел с ума?

— Тише! — Меня смущает растущая громкость ее голоса. — Я соблюдаю целибат.

— Целибат? Ха-ха! Спроси католических священников, что они понимают под этим словом!

— Возьми себя в руки! И давай слушать музыку!

Она понимает поданный ей сигнал. И складывает руки, как монахиня. Мне хочется ее обнять.

Трио Ньяля Бергера. Они играют так, словно вырвались из ада. Я закрываю глаза и стараюсь понять, что они пытаются сообщить нам своей музыкой. Она сдержанная, почти утонченная, однако не захватывает. Я не успеваю уследить за всеми вывертами пианиста. Не чувствую ни значительности, ни легкости.

Через полчаса Ребекка наклоняется ко мне.

— Это полумузыка, — шепчет она.

Я пытаюсь понять, что она имеет в виду. Полумузыка? Я гляжу на Сигрюн. Она тут же отвечает на мой взгляд, словно давно ждала его. Лицо ее по-прежнему серьезно. Она хочет что-то мне сказать. Только я не понимаю, что именно, и не в силах сейчас думать об этом.

Полумузыка? Да, наверное, думаю я. Она ни к чему не стремится. Игриво появляется из ничего и остается только игрой. Не превращается в тему, которая во что-то развивается. Она состоит из намеков. Полутем. Полуаккордов. Наверное, эта игривость — бич джазовой музыки, думаю я. Рахманинов не игрив. Все, что он делал, очень серьезно. Я слушаю трио Ньяля Бергера, но тоскую по той написанной музыке, которую играем мы с Сигрюн. Меня это смущает.

— Полумузыка, — повторяет Ребекка.

Я беру ее руку. Она знает меня как облупленного. Меня трогает ее присутствие. Мне ее не хватало, хотя я и не осознавал этого.

Трио на сцене продолжает свою игру. Они приходят в экстаз от каждой своей находки. Ньяль Бергер начинает напевать неоформленные мелодии, которые он играет. Кажется, будто кричит птица. А может, он просто забавляется. Мне это не нравится. Есть что-то неприятное в этих горловых звуках. Будто он только что услышал музыку, но еще не знает, как ее передать. Словно он сидит дома у себя в детской и еще не понял, что его все могут слышать.

— Самовлюбленность, — шепчет Ребекка мне на ухо.

— Да, наверное, — шепчу я. Я слишком неуверен в себе. И всегда был таким. Я смотрю на публику в полупустом зале. Чего они ждали? Что трогает их в этой структурно неясной музыке со всеми этими непредсказуемыми выдумками? Но, может, звуки, издаваемые Ньялем Бергером, вполне осознанные? Тогда слушать его еще неприятнее. Эксгибиционизм не имеет с музыкой ничего общего, думаю я. Однако Габриель Холст, насколько возможно, откинулся назад со своим контрабасом. Он не позволяет выдумкам других музыкантов мешать ему. Он с головой погрузился в григорианские мелодические ходы.

И тут происходит таинство. Именно в этой несыгранности музыкантов появляется собственное выражение. Музыка обретает форму именно в недостатке внимания к тому, что делают другие. Урбан Шьёдт находится где-то в Азии со своими цимбалами. Ньяль Бергер пытается быть более хипповым, чем самые хипповые пианисты Нью-Йорка. А Габриель Холст вернулся далеко в средневековье. Это абсурдно и вместе с тем естественно. Давление растет. Музыка обретает свою форму как раз тогда, когда эти три музыканта пошли каждый своей дорогой.

Все происходит в конце второй части.

Возникает пауза. Музыканты больше не понимают, чего они сами хотят.

Тогда Габриель Холст начинает играть какую-то мелодию. Господи, думаю я. Да ведь это моя «Река»! Единственное произведение, которое я до сих пор написал. Габриель исполняет ее проникновенно, с большим уважением. Двое других музыкантов осторожно подыгрывают. Сигрюн наклоняется ко мне через стол:

— Это твоя мелодия? Верно? Ты играл ее на похоронах Марианне.

Я киваю. Мне нечего сказать, я просто узнаю себя. Это мои словно шарящие звуки. Как же давно это было! — думаю я. И в то же время понимаю, что моя незамысловатая мелодия звучит удивительно сильно в исполнении этого трио. Она словно создается там именно в эту минуту.

Сигрюн тоже удивлена. Но я не могу поймать ее взгляд. Ребекка сжимает мою руку и шепчет:

— Какая красивая мелодия.

Габриель Холст расхваливает «Реку». Я выпил слишком много красного вина и почти не слушаю, что он там говорит. Он рассказывает о моем дебюте. О Прокофьеве. О блесне «Меппс». Стоя на сцене, он дружески спрашивает у меня, не хочу ли я что-нибудь с ними сыграть.

Я не хочу, но не могу отказаться. Смотрю на Таню. Она сидит наготове. Скоро ее очередь. Но сначала должен выступить я. У меня есть идея. Мелодическая линия, которая тянется от ля мажора до фа мажора к ре минору и ля минору. Тут я могу импровизировать. Я выхожу на сцену. Ньяль Бергер по-пьяному обнимает меня.

— Спасибо за доверие, — говорю я.

— Ты с этим справишься, — шепчет он мне на ухо. Я вижу, как он рад, что для него концерт уже закончился. Что он может сесть за столик и позволить концерту продолжаться уже без его участия. Ему больше не нужно выкладываться.

Я сижу на его месте за роялем. Урбан Шьёдт одобрительно мне улыбается. Габриель тоже. Они ждут, что я начну играть первым. Им нужен тон, аккорд.

Я даю до мажорное трезвучие.

О’кей. Габриель кивает. До мажор подходит для многого. Габриель относительно абстрактно импровизирует вокруг моего аккорда. Урбан Шьёдт несколько раз бьет по цимбалам. Полумузыка, думаю я. Мне следует остерегаться ловушки. Но что я должен играть? У меня есть двенадцать звуков. Двенадцать звуков различной высоты и глубины. Всего семь гамм. Восемьдесят восемь клавиш. Я выбираю квинту, пробую фигурации, но меня охватывает неуверенность, когда неожиданный диссонанс не подходит для продолжения той мелодии, которая уже сложилась у меня в голове. Однако Сигрюн научила меня слушать. Я вдруг слышу, что Габриель Холст начинает вести в басах, и мне легко ответить ему в верхнем регистре. И все-таки импровизировать труднее, чем я думал. Свободе тоже нужно учиться. Способности сделать выбор. Осмелиться ступить в неведомое. Может, именно в этом и кроются мои проблемы, играя, думаю я, — в неумении вырваться на свободу, в том, что я все время пытаюсь воссоздать потерянное? Я не обладаю талантом Тани Иверсен реагировать мгновенно, думаю я. Меня сформировали часы, проведенные в одиночестве за роялем, они сделали меня мыслителем, превратили в человека, который ничего не может сделать быстро, не может принять решение за одну секунду. Я все делаю медленно.

А цели, к которым я стремлюсь, лежат передо мной.

Или — позади меня, в том, что уже случилось.

Импровизация длится всего несколько минут. Публика доброжелательно аплодирует. Гуннар Хёег даже кричит «браво!», хотя причин для этого нет. Я не сделал ничего гениального. Я повторяю то, что думал о Габриеле.

— Свободе тоже нужно учиться, — виновато говорю я, сходя со сцены.

Габриель хлопает меня по плечу.

— Ты и твои друзья по классической музыке гонятся за совершенством. Но если совершенное существует, то ни для кого из нас уже не остается места. Думай лучше так: то, что я сделал сегодня, я сделал хорошо. В другой день я, может быть, сделаю лучше, а может быть, хуже.

— Есть люди, созданные для этого, — говорю я. — Некоторые обладают этой свободой с рождения. Но иногда понимают это слишком поздно.

— О ком ты сейчас подумал? — спрашивает он.

— О Тане Иверсен. Сейчас ее очередь.

 

Somewhere over the rainbow

[3]

Габриель Холст, прищурившись, смотрит со сцены в зал. Потом машет Ньялю Бергеру, чтобы тот расстался с бутылкой и вернулся к роялю.

— У нас в зале присутствует певица, — говорит Габриель. — Мне о ней рассказал Аксель. Ее зовут Таня Иверсен. Она гениальный импровизатор. Таня, мы приглашаем тебя на сцену.

Таня сидит, плененная железной хваткой Первых Усиков, но, быстро поцеловав его в губы, выскальзывает из его рук. Точно угорь, думаю я, значит, она не хочет, чтобы возлюбленный выступил вместе с ней. Нужно быть ловким, чтобы не упустить свободу. Ради этого вечера она надела черное платье. Таня знает кодовый язык. И, может быть, ждет, что я помогу ей. Она, во всяком случае, готова к выступлению. Лучше, чем был готов я. Она поднимается на сцену, и я вижу, что и Сигрюн, и Ребекка внимательно смотрят на нее, потом на меня, чтобы понять, насколько она меня интересует. Да, мог бы ответить я им.

Очень интересует, но не так, как они думают. Я горжусь ею как брат, когда вижу ее на сцене, когда вижу, как между нею и Габриелем пробегает искра. Она уже нашла свою форму, не то что я, бьющийся над этим изо дня в день. Мне это кажется почти несправедливым. Но такова жизнь. Таня Иверсен уже освободилась. Все тяжелое у нее уже позади. Она подходит к микрофону, и все сидящие в зале понимают, что сейчас произойдет нечто значительное, что девушка, смотрящая в зал, полна ожиданий. Она учится в Высшей народной школе Сванвика. Никто ничего о ней не знает. А сейчас она стоит на сцене Джаз-клуба. Габриель Холст смотрит на нее с уважением. Два других музыканта — тоже. Кто должен начать? Может, они относятся к ней с почтением оттого, что я так безудержно ее расхвалил? Мне становится страшно. Это я внушил ей надежды. Если она сегодня не будет иметь успеха, поражение отправит ее назад к той безвольности, из которой она вырвалась. Я сижу в конце стола, за которым сидят Сигрюн и все остальные. Ребекка берет свой стул и садится рядом со мной. Таня видит, что Ребекка берет меня за руку. И что я не противлюсь.

Наконец Таня Иверсен начинает петь.

Она поет «Somewhere over the Rainbow». Я даже не подозревал, что она знает эту песню. Первые такты она поет a cappella. Интонация уверенная. Голос — в диапазоне меццо. Английский плохой. Но когда, скромно и осторожно, вступают другие музыканты, создается впечатление, что главная все-таки она.

Однако их сыгранность в этой форме проявляется только в первом куплете и припеве. Сразу после этого Таня освобождается. Теперь для нее важен текст. Теперь она тоже хочет оказаться где-то за радугой. И я узнаю те же строфы, которые она пела, когда сидела у меня на коленях. Она поет их с такой страстью, что Ребекка больно стискивает мои пальцы.

— Черт побери! — шепчет она.

Потому что это — страстное желание перейти грань, а об этом мы с Ребеккой оба кое-что знаем, но когда Таня возвращается к той мелодии, которая пробирает меня до костей, я смотрю на Сигрюн. А она — на меня, словно понимает, почему я смотрю на нее именно в эту минуту. Словно это и есть то освобождение, о котором мы оба мечтаем. То, которое уже нашла Таня. То, которое помогло появиться новому выражению, нарисоваться совершенно другому ландшафту. Таня Иверсен обладает нужной силой. Она поражает нас уверенностью, с какой она делает свой выбор. Каждый звук находит свою форму и достигает цели. Я смотрю на Сигрюн, и у меня ёкает сердце. Таня поет, и я понимаю, что Сигрюн Лильерут намного опередила меня. Я вижу нас со стороны: мы у нее дома играем Брамса, она — стоя, я — сидя за пианино. Мы подчиняемся правилам. За нас чувствовали другие. Наше самое большое желание — выразить эти чувства. И пока мы прилагаем сумасшедшие усилия, чтобы правильно передать эти чувства в соответствии с замыслом композитора, мы пренебрегаем живой жизнью, добровольно становимся ничтожными скептиками по отношению к тому, что назревает между нами. Эти мысли проносятся у меня в голове, когда Ребекка как тисками держит мою руку, а я обмениваюсь с Сигрюн взглядом, которого никто не замечает. И я понимаю, что мы все-таки стали ближе друг другу. Она сама это понимает. Что-то уже случилось. И уже ничто не будет таким, как прежде.

Но где-то за радугой есть место для нас всех. Таня Иверсен приглашает туда всех. Пение несет ее по небу, выше и выше, туда, где нет осторожности, где все раскрывается и становится естественным.

Трио Ньяля Бергера, чуть-чуть отставая, следует за ней по этому пути.

 

Интермеццо на пограничной земле

Таня Иверсен и Габриель Холст уже уехали к нему в отель. Первые Усики, огорченный, поплелся домой к своей бабушке. Ребекка Фрост тащит меня в угол, пока официанты убирают со столов пивные бокалы. Она держит мою голову обеими руками и внушает мне:

— Ты не должен остаться здесь навеки. Тебе это понятно?

— Я здесь разучиваю Второй концерт Рахманинова, — защищаюсь я.

— Пианисту твоего уровня не обязательно сидеть всю зиму у черта на рогах, чтобы разучить этот концерт. Это не имеет никакого отношения к Рахманинову.

— Не исключено, что ты ошибаешься, — осторожно замечаю я. Радуясь ее малейшей ласке, ее теплым ладоням на моих щеках. Ясным голубым глазам, которые видны даже в сумраке. — Не исключено, что нужно просто обойти стороной, как говорил Ибсен, сделать крюк, чтобы понять самые простые истины. Знала ли ты, например, что Рахманинов сам исполнял свои концерты так, как их не исполнить сегодня ни одному, даже самому гениальному пианисту?

— Нет, не знала. — Ребекка убирает руки с моего лица. — Что ты пытаешься мне сказать?

— Что он хотел бы, чтобы его концерт исполнялся иначе. Что мы не уважаем покойников.

— Ты хоть понимаешь, что это больная мысль?

— Нет. Это серьезно. Здесь я почувствовал дыхание России. Ощутил то, чего никогда не ощутил бы, останься я дома, в Рёа.

Она грустно смотрит на меня. Но вместе с тем так пристально, как будто все понимает.

— Ты выбрал трудный путь.

— Нет, самый легкий.

Она качает головой.

— Ты с самого начала выбирал самых трудных людей. Сначала Аню, с которой едва не погиб сам. Потом Марианне. Еще более безнадежный выбор. И вот теперь Сигрюн. Я вижу ее обаяние. Все женщины это видят. Любой мужчина мечтает когда-нибудь оказаться с нею рядом, оказаться счастливой парой на вершине свадебного торта. Но она сложная натура. Не менее сложная, чем были и ее сестра, и племянница. Из-за этой Сигрюн ты не спишь по ночам. Перестаешь понимать очевидное. И я ничего не могу с этим поделать. Иногда иметь друзей бывает невыносимо трудно.

К нам подходят остальные. Я вижу, что Сигрюн много выпила. Понимаю это по ее глазам. Ей нужно идти на дежурство только завтра вечером. Она могла бы поехать домой вместе с Эйриком и переночевать там. У меня сжимается сердце. Сигрюн беседует с Ребеккой — профессиональный разговор, понятный только врачам и студентам-медикам. Но вдруг они переходят на музыку. Говорят о трио си мажор Брамса, которое они могли бы сыграть, если бы у них было время. В Киркенесе есть превосходный виолончелист. Меня трогает мысль, что Ребекка продолжает играть, что вступила в Общество любителей камерной музыки — эти любители образовали свою сеть по всему миру и поддерживают связь друг с другом, дабы иметь возможность исполнить что-нибудь вместе. Сейчас ее взгляд стал рассеянным и вместе с тем настороженным — таким взглядом женщины наблюдают друг за другом, когда хотят выяснить, кто им друг, а кто — враг, кто им должен понравиться, а кого следует ненавидеть. Это прожектор, которого Сигрюн не замечает. Она не понимает, что в эту минуту стоит на сцене. А Ребекка сидит в зале, и зал полон. И все эти зрители — Ребекка. Она сидит и на балконе, и в оркестре, она наблюдает за Сигрюн со всех сторон и пытается понять, почему до Осло дошли слухи о том, что этот районный врач и музыкант-любитель, именно эта женщина получила прозвище Дама из Долины.

Я смущен, видя их рядом друг с другом, так же, как был смущен, когда увидел Ребекку рядом с Марианне, когда вселялся в дом Скууга. Я был так близок с ними обеими, что у меня невольно возникает чувство вины. Я вел себя некрасиво по отношению к ним обеим. Вторгся в их жизнь. Соблазнил их со свойственной мне половинчатостью, оставаясь половинчатым даже теперь, когда Сигрюн, возможно, открыла передо мной дверь, пригласила к себе на вечеринку, в которой я не захотел принять участия, потому что был мстителен и не уверен в себе, потому что предпочел отправиться с Эйриком в Пасвикдален, болтать с ним ни о чем, лгать ему, потому что еще не готов открыть ему, что я проделывал с его женой лежа, сидя, стоя, что я ласкал ее, крал ее страсть, не требуя большего, да и не желая этого требовать.

Ребекка и Сигрюн обнимают друг друга. Я прослушал, о чем они говорили, пока был погружен в свои мысли. Эйрик смотрит на часы. Полночь уже миновала.

— Думаю, мне пора домой, — говорит он, взглянув на меня. — Завтра рано вставать.

— Да, — говорю я. — Надо ехать.

Ребекка, Сигрюн и Гуннар остаются. Я мог бы все изменить. Все стало бы по-другому. Но я ничего не предпринимаю для этого. Не потому что мне не хочется, а потому что вижу, как напряжен Эйрик — должно быть, он что-то заметил. Передумывать уже поздно. Вот тогда это действительно будет выглядеть подозрительно.

Ребекка отводит меня в сторону и демонстративно целует. Смотрит на меня такими голубыми глазами, что они сияют даже в сумерках Джаз-клуба.

— Глупый мальчик. Теперь берегись! Плохо, конечно, что мне придется одной возвращаться в отель, но чего не сделаешь ради того, чтобы мир услышал еще одну интерпретацию Второго концерта Рахманинова. Обещай мне, что завтра встанешь рано. И будешь заниматься восемь часов. Не меньше!

Она знает, чем можно меня поддеть. В довершение всего она засовывает обе руки мне в карманы брюк у всех на глазах.

— Ну хватит, — бурчу я и вынимаю ее руки.

Только на улице я осмеливаюсь снова взглянуть на Сигрюн. Она смеется и разговаривает с Гуннаром. В ее лице появилось что-то чужое.

 

В машине Гуннара Хёега с Эйриком Кьёсеном

По дороге в Пасвикдален я сижу в машине на переднем сиденье рядом с Эйриком. «Лада» районного врача осталась стоять у квартиры Сигрюн. Эйрик взял машину Гуннара — внушительный BMW, в котором слабо пахнет сигарами и мужским одеколоном, а приборная доска сделана из настоящего дерева. Я чувствую неловкость.

Эйрик о чем-то задумался, от него исходит мрачность. Много километров мы проезжаем молча.

— Что-нибудь случилось? — спрашиваю я наконец. — Я думал, ты будешь доволен таким вечером. Видеть, как твоя ученица расцвела пышным цветом…

— Я думаю не о Тане, — отвечает он, пока я закуриваю сигарету, смотрю на красный огонек, светящийся в темноте автомобиля, а потом на зеленый свет приборной доски, из-за которого мне чудится, будто я сижу в самолете. Падает редкий снег. На дорогу ложатся большие хлопья. Эйрик едет быстрее, чем обычно.

— Это из-за Сигрюн?

— Да. Она сегодня была сама не своя. Гуннар прав. С ней что-то творится. Надо ей как-то помочь. Но что я могу? Она справляется со своей работой. С виду она такая же, как всегда. И все-таки что-то не так. Ты ничего не замечал, когда вы с ней играли?

Муж оказывает доверие любовнику своей жены, думаю я. Впрочем, я не совсем настоящий любовник. Однако понимаю, что мне она может рассказать то, чего никогда не расскажет Эйрику. Она выбрала меня в доверенные и рассказала мне о своей жизни с ним. Но ему не рассказала того, что рассказала мне. Эйрик стал рогоносцем. Когда я вижу Сигрюн, мне всегда кажется, что она думает: а вдруг этот парень подарит мне ребенка? Или так: этот парень был женат на моей сестре. Я не обольщаюсь и не верю, что просто привлекаю ее сам по себе. Я понимаю, какую играю роль. И чувствую себя чернокожим слугой, который таращит глаза на заднем фоне «Олимпии» Мане. Ее привлекает то, что я жил с Марианне и даже был на ней женат. Она сделала Марианне самым важным человеком в своей жизни. Предпочла не видеться с нею, когда они обе стали взрослыми, мало того, она сочла Марианне самой важной отрицательной силой в своей жизни. Я просто посол от врага, хотя сама Марианне уже умерла. Но вместе с тем я в качестве посла могу играть на пианино. Поощрять ее и внушать ей уверенность в себе, которой, по ее словам, у нее никогда не было.

Эти мысли мелькают у меня в голове, пока я думаю, как ответить Эйрику на его вопрос.

— Я же не знаю, какой Сигрюн была раньше, — произношу я наконец. — Когда мы с ней играем дуэтом, она поглощена только музыкой.

— Да-а, это я знаю, — нетерпеливо говорит Эйрик. — Но в прежние времена она не стала бы разводить такую таинственность. Тогда бы она играла с тобой в общей гостиной. Понимаешь?

Мне противен этот разговор, но я продолжаю:

— Ей неприятно, что я был мужем Марианне, — говорю я. — Мы оба необъяснимо связаны с прошлым. Может, поэтому мы и можем играть дуэтом?

Он не отвечает на мой вопрос. И у меня возникает чувство, что он разоблачил нас, но не хочет об этом говорить. Наверное, поэтому он и едет так быстро? Эйрик, не выпивший ни капли, совершенно трезвый, из нас двоих хуже владеет собой.

Дальше мы едем молча.

— Как-нибудь мы еще поговорим об этом, — говорит он, когда мы проезжаем 96 параллель.

 

Последний сон

У нас с Сигрюн теперь почти не бывает откровенных разговоров. Теперь она работает больше, чем обычно. Но однажды мы с нею снова играем сонату ля мажор Брамса у них в гостиной. И на этот раз струна не лопается. Между нами возникает нервное напряжение, словно мы первый раз услышали эту музыку. Я не понимаю, откуда у Сигрюн такая техника, ведь она так занята, что у нее почти не остается времени на занятия музыкой. Когда она успевает заниматься? Она выглядит усталой, хотя пьет значительно меньше, чем раньше. Делает глоток, когда мы заканчиваем играть, я делаю гораздо больший. Мы сидим рядом и беседуем.

— Нас с тобой связывает только Брамс, — грустно говорю я.

— Ты знаешь большой коричневый альбом камерной музыки, выпущенный Deutsche Grammophon? Я попросила Кьелля Хиллвега из Норвежского музыкального издательства прислать мне его сюда из Осло. Для образования. Я не знала этих произведений. Трио си мажор, секстеты, не говоря уже о квартетах.

Я киваю:

— Если уж начал слушать Брамса, этот кубок следует выпить до дна. Может, я не случайно отказался играть концерт си-бемоль мажор Брамса и предпочел ему Рахманинова. Чтобы Брамс связал нас с тобой?

— А что связало тебя с Марианне? — спрашивает она, помрачнев.

— Джони Митчелл.

Она кивает.

— Но ведь Марианне не пела?

— Нет.

— Она только слушала пластинки?

— Да.

Мне хочется остановить ее мысли. Я обнимаю ее. Целую. Она не противится, но держится как-то отстраненно. Я начинаю наш обычный ритуал. Но все изменилось. Марианне, думаю я. Она все время стоит между нами.

Сигрюн неподвижно лежит на диване.

Я собираюсь уходить. Сигрюн нежно целует меня на прощание и уверяет, что все в порядке, просто она очень устала. В последнее время у нее было слишком много работы.

— Мы должны продолжать играть дуэтом, — говорит она.

— Да.

Вернувшись к себе в интернат, я ложусь на кровать с бутылкой водки. Но через пару глотков уже засыпаю. Мне снится, будто я в доме Скууга. Я думал, что, кроме меня, в доме никого нет, но неожиданно слышу на лестнице какой-то звук. Из подвала поднимается Марианне. Следом за ней идет Аня. На них надето то, в чем они мне особенно нравились. На Ане лиловый джемпер, черные брюки и войлочные тапочки. На Марианне зеленая куртка, потертые джинсы и коричневые старомодные резиновые сапоги. Несмотря на то что Марианне одета как для прогулки, она проходит в гостиную и садится на диван рядом со мной, Аня же подходит к роялю, садится и начинает тихонько играть. Звучит красиво. Что это она играет? Я с удивлением поворачиваюсь к ее матери. Да это же Джони Митчелл! «Blue». Из того альбома, который Марианне так и не дослушала до конца. Аня играет на память, пальцы летают по клавишам, гаммы, интервалы, спеть это способна только Таня Иверсен.

— Аня освободилась, — с улыбкой говорит Марианне и сжимает мою руку.

Она смотрит на дочь с материнской гордостью. Аня продолжает играть. Она еще никогда не была так далека от меня, как в эту минуту.

— Не жалей об этом, — говорит мне Марианне. — Ведь у тебя есть я.

До чего же хорошо сидеть рядом с Марианне и просто держать ее за руку!

Мы слушаем Аню. Она закончила играть. Встает и раскланивается перед нами.

— Иди и ложись, девочка моя, — говорит Марианне.

Аня повинуется. Я слышу, как она поднимается в свою комнату. И думаю, что она вот-вот ляжет в кровать, на которой обычно спали мы с Марианне.

— А где буду спать я? — растерянно спрашиваю я у Марианне.

— Здесь, на диване, — отвечает она.

На какое-то мгновение мне кажется, что я держу в объятиях Сигрюн. Но я узнаю шарящие руки Марианне. Мне приятно, что она меня обнимает.

— Но это уже последний сон, — говорит она. — Отныне останется только действительность.

 

Концерт с Маргрете Ирене

В середине февраля Сигрюн приходит ко мне в интернат и показывает заголовок в местной газете: «Маргрете Ирене Флуед ездит с концертами по Северной Норвегии. Она одна из самых талантливых пианисток Норвегии. Ученица доктора Сейдльхофера в Вене. Приедет в Киркенес в ближайший понедельник. Будет исполнять Бетховена и др.»

— Мне об этом сообщил Гуннар. Ведь он знаком с твоим импресарио. Вот я и подумала, может, ты учился вместе с этой Флуед.

Я киваю. И думаю, что свет на Севере не подходит для лжи. Стояла полярная ночь. День прятался вдалеке на юге и дышал оттуда на нас красноватой синевой. Но вот все меняется. Световой день растет с каждым днем. Я уже давно играю для учеников жизнерадостные произведения — сюиту «Из времен Хольберга» Грига. Багатели Бетховена. Баллады Шопена.

— Мы с Маргрете Ирене были влюблены друг в друга, — говорю я. — Она была первой женщиной в моей жизни.

— И ты говоришь мне это только теперь? — Сигрюн обиженно смотрит на меня.

— Я уже тогда знал, что не останусь с ней.

— Но ты спал с ней?

— Именно это я и пытаюсь тебе сказать, — упрямо говорю я. — Можно спать с женщиной, зная, что не останешься с ней на всю жизнь.

— Юношеские бредни! — сердито говорит Сигрюн.

Но что-то в моих словах ее задевает. Как будто она сама еще не прошла эту юношескую стадию. Она как будто задумывается и смотрит на свою жизнь с той позиции, с какой смотрел я, когда все было возможно.

— Ладно, пошли, — говорю я.

Она едва заметно кивает головой.

В этот февральский понедельник мы с Сигрюн только вдвоем едем в Киркенес. Я думал, что Эйрик поедет с нами. Но у него в этот вечер репетиция с ученическим хором. Они разучивают «Hear My Prayer» Мендельсона. Я сижу в старой «Ладе» рядом с районным врачом. Сигрюн курит как заведенная.

— Почему с нами не поехала Таня Иверсен? — спрашивает она.

— У нее свои дела, — отвечаю я. — Так сказать, привилегия молодости.

— Ты говоришь как старик. Вы с нею одногодки. Могли бы даже пожениться!

— Не дразни меня!

— Потому что у тебя есть в запасе синеокая Ребекка? — спокойно спрашивает Сигрюн, глубоко затягиваясь. — Ты запутался в своих дамах, Аксель. Как я могу относиться к тебе серьезно?

Относиться ко мне серьезно, думаю я. Сколько слов я еще должен ей сказать, чтобы она воспринимала меня не как интервента или слишком молодого мужа ее сестры? Когда мы так разговариваем, мне кажется, что мы никогда не спали друг с другом.

Потому что она никогда не обнажается.

Нам о многом следует поговорить. Но слова не находят дороги между нами. Лишь когда мы уже подъезжаем к Киркенесу, Сигрюн спрашивает:

— У тебя с ней было серьезно? Ты любил ее? По-настоящему?

Что-то в ее голосе заставляет меня повернуться и посмотреть на нее. Я вижу ее профиль. И понимаю, что она вот-вот рассердится. Меня это радует. Неужели она ревнует меня? К Маргрете Ирене? К той, с которой я так плохо обошелся? Которая была первой? Была только шагом на этой дороге?

— Тебе действительно это интересно? — спрашиваю я. — Меньше всего мне хотелось, чтобы это была она, но так получилось. Я стремился уйти от нее, даже когда мы лежали рядом.

Несколько километров мы проезжаем молча.

— А почему?

— Почему что?

— Ты стремился уйти от нее?

— Потому что мы не подходили друг другу. Может, я и подходил ей. Но она не подходила мне.

Сигрюн долго о чем-то думает.

— И ты это сразу понял?

Я киваю.

— Но каким образом?

Я быстро глажу ее по плечу. В ней всегда появляется что-то почти детское, когда она таким образом пытается что-нибудь у меня выведать.

— Просто понял, что это ошибка. В то время она была… как клещ. Некрасиво звучит, но я чувствовал, что должен стряхнуть ее с себя.

Сигрюн смотрит прямо на дорогу. Я замечаю, что она ведет машину медленнее, чем обычно. Мы проехали еще совсем немного.

— У меня так было с Эйриком, — говорит она.

— Как так?

— Он слишком быстро решил, что я именно та женщина, которая ему нужна. Это он решил, что мы должны быть вместе. У меня никогда не было свободы выбора.

Мы очень медленно проезжаем 96 параллель.

Мне не хочется говорить. Да этого и не требуется. Сигрюн тоже предпочитает молчать. Мы достаточно знаем друг о друге, думаю я по пути к концертному залу. На этот раз мы с нею ничего не пили. Она должна будет вернуться домой. Гуннар Хёег стоит и ждет нас, но настроение не такое, как в прошлый раз. Сегодня не будет никаких вечеринок. Вид у Гуннара нездоровый. Он быстро целует Сигрюн в щеку, дружески, но сдержанно здоровается со мной. Этот вечер принадлежит Маргрете Ирене. Молодой талантливой пианистке, игру которой мы жаждем услышать. Которую занесло в самый центр холодной войны. Интересно, знает ли она, что я здесь? — думаю я. Решила подразнить меня? Или, думая так, я придаю слишком большое значение моему присутствию в ее жизни? Может, я просто безумец, поверивший, что все на этом свете вращается вокруг меня?

Нет. Я так не думаю. Таня Иверсен научила меня, что значит находиться вне центра событий. Я видел, как она ушла в тот вечер с Габриелем Холстом в отель. После этого она почти не разговаривала со мной. Должно быть, он многое рассказал ей. У меня опять появилось чувство, будто я где-то вне действительности, которое я испытал в больнице Уллевол среди тех, кто пытался уйти из жизни, и даже почти успешно, но все-таки остался в живых. И, сидя в концертном зале рядом с Сигрюн, с другой стороны которой сидит Гуннар Хёег, я вдруг понимаю, что и она тоже была там, среди пытавшихся. Мы оба знаем, что это такое, но никогда не скажем об этом друг другу.

Маргрете Ирене Флуед.

Она выходит на сцену в темно-сером брючном костюме, который выгодно подчеркивает ее тонкую талию и красивую грудь. Волосы уложены пучком. Прическа подчеркивает длинную шею. Она стала взрослой. И очень красивой, думаю я. Сколько времени прошло с тех пор, как я лежал на ее кровати в их квартире? С тех пор, как она держала меня, словно в тисках, и не хотела отпускать? С тех пор, как она верила, что мы с нею всегда будем вместе? Но этого не случилось. И все-таки она навсегда останется для меня Маргрете Ирене Флуед. Скромной и в то же время амбициозной. Лучшей и самой верной моей подругой, хотя я и не понял этого в свое время.

Она кланяется. Потом смотрит прямо на меня, словно заранее знала, где именно в зале я буду сидеть, и машет мне рукой.

Словно преподносит на ложечке: сегодня вечером она будет играть для меня.

— Ты должен махнуть ей в ответ, — шепчет мне Сигрюн.

Я повинуюсь. Против своего желания. В моем мире взмах руки всегда оказывался роковым. Но, к счастью, я делаю это слишком поздно. Маргрете Ирене этого не видит. Она уже сидит за роялем. В зале присутствуют все сливки общества этого небольшого приграничного города. У меня сжимается сердце. Таня проигнорировала этот концерт. Здесь сидят в основном служащие из акционерного общества «Сюдварангер», военные, врачи, стоматологи и некоторые любители классической музыки, представители других профессий.

Я читаю программу.

И с трудом удерживаюсь от удивленного возгласа.

Маргрете Ирене собирается играть то, что я играл на своем дебюте.

Мой дебютный концерт! Он состоялся год тому назад, в тот страшный вечер, когда повесилась Марианне. И принес мне большой успех.

Такое впечатление, что Маргрете Ирене все время шпионила за мной. Думала обо мне. Следила за всем, что я делаю, хотя и жила в Вене.

Как будто между нами велась холодная война. Хотя я ничего не знал о ней.

Сколько глупых ошибок я совершил в комнате Маргрете Ирене!

Похоже, что она хочет напомнить мне об этом.

Похоже, что она никогда этого не забудет.

Она начинает играть прелюдии Валена. Сначала я злюсь. Или В. Гуде действовал у меня за спиной, или он ничего не знал о намерении Маргрете Ирене. Никто не может упрекнуть импресарио в том, что тот не помнит концертных программ всех своих артистов. Особенно молодых.

Но моя злость быстро проходит. Маргрете Ирене играет для меня. Я слышу, что она многому научилась. Она выражает чувства, о наличии которых у нее я даже не подозревал. Далеко на Севере, в концертном зале Киркенеса она играет мой дебютный концерт. Мне не нужно слушать до конца, чтобы понять, что она играет хорошо, удивительно хорошо, наверное, даже лучше, чем я. Но я не могу беспристрастно судить ее, потому что эта музыка заставляет меня вспомнить о последних месяцах и неделях нашей с Марианне жизни. Именно эти произведения я репетировал, пока Марианне потихоньку готовила свое самоубийство. Именно эти звуки раздавались в доме Скууга, пока Марианне сидела в кабинете на втором этаже и думала бог знает о чем. Но почему Маргрете Ирене играет сейчас Валена, Прокофьева, Шопена, Бетховена и Баха? Ведь речь идет о моем мире? Или я стал параноиком? А может, все очень просто, может, это ее способ отомстить мне за то, что она оказалась отвергнутой? За то, что у нее не было возможности показать, на что она способна, за то, что она была уязвлена в своих амбициях? Как, должно быть, ей было больно!

Но музыка не может быть инструментом мести, взволнованно думаю я, в то время как Маргрете Ирене поднимает эту самую музыку над этой искаженной перспективой. Может быть, мы совершенно случайно почти одновременно выбрали именно этих композиторов? Однако Маргрете Ирене проанализировала их, вникла в них глубже и передала их сложность лучше, чем я. Я слышу контрапункты яснее, вживание в образ сильнее. Да она плевать на меня хотела! — думаю я. Но почему тогда она выбрала именно эту программу? Только потому, что Сельма Люнге и ее друзья составили для меня замечательную программу?

После антракта Маргрете Ирене превосходит самое себя. Ее мастерство растет с каждым звуком. Такого исполнения опуса Бетховена я никогда не слышал. Она безупречно балансирует между чувствами и трезвостью. Энергичная, никому не известная девушка из Бишлета превратилась в музыканта мирового уровня. Так же безупречна она и в исполнении фуги. И когда она заканчивает концерт Бахом, зал уже целиком в ее власти.

Я не верю собственным ушам. Слушаю вместе с Сигрюн. Она сидит рядом со мной. Почти с горечью я думаю, что она могла бы услышать эту музыку, если бы послушалась сестру и приехала на мой дебют в Осло.

Но теперь это уже не имеет значения.

Концерт окончен. Публика встает и разражается восторженными криками. Я тоже встаю и кричу, стараясь перекричать Гуннара Хёега. Сигрюн не кричит. Но я вижу, что она взволнована. Что она устала. Что она плачет. Что почти не владеет собой. Мне не хочется, чтобы она перестала владеть собой. Мне хочется, чтобы она была сильной. Сильнее, чем я. Мне хочется обнять ее и прогнать прочь все ее тяжелые мысли. Но я не решаюсь — в зале слишком много ее коллег, да и Гуннар Хёег тоже сидит рядом с ней.

Маргрете Ирене выходит на сцену, чтобы сыграть на бис, и делает знак, чтобы все сели. Она к этому уже как будто привыкла, думаю я. Ей нравится находиться на сцене.

— Разрешите сыграть вам красивую композицию, написанную моим любимым другом, который сегодня присутствует в зале. Она называется «Река».

И она играет «Реку»! И никто, кроме Габриеля Холста, не мог дать ей эту мелодию и гармонию. Должно быть, она встречалась с ним в Осло. Она играет эту мелодию так проникновенно, так безупречно, как не сыграл бы и я сам. И все-таки иначе. Более сердито, агрессивно, сознательно разрушая чересчур красивую главную тему. Она импровизирует, и вот тогда я замечаю, что она находится как бы вне произведения, что все прекрасно продумано, но не прочувствованно. Впрочем, это неважно. Она играет «Реку». И я не знаю, как к этому отнестись — как к признанию или как к уничтожению.

Наконец аплодисменты стихают, и Гуннар настаивает, чтобы мы втроем пошли и поздоровались с этой «пианисткой от бога», как он называет Маргрете Ирене. Сигрюн понимает мою нерешительность и берет меня за руку.

— Ты пойдешь? — спрашивает она.

— Конечно, — отвечаю я.

Маргрете Ирене ждет нас в слишком светлой комнате. Белая кожа, почти черный костюм, при виде меня она бросается мне на шею. Мы оба взволнованы этим свиданием. Я не видел ее с тех пор, как мы с Марианне поженились в Вене.

— Прости меня, — говорит она. — Но я не могла поступить по-другому. Ты очень на меня сердишься?

— Ты была великолепна, — отвечаю я.

— Не надо так говорить.

— А почему ты разучила «Реку»?

Маргрете Ирене смеется:

— Габриель Холст. Короткий курс джаза. А теперь познакомься с моим мужем. Хайно Бубах. Мы поженились этой осенью. Он мой импресарио.

Она представляет мне темноволосого хорошо одетого мужчину лет тридцати с небольшим. Я еще в зале обратил на него внимание. К счастью, это не Карлос, с которым она была в Вене, или кто-то подобный ему. Он вежливо здоровается со мной.

Пока мы с нею разговариваем, я все время чувствую на себе взгляд Сигрюн. Она стережет меня. Даже когда Маргрете Ирене говорит с другими, она смотрит на меня.

— Вот на ком тебе следовало жениться, — шепчет она мне на ухо, когда мы неожиданно на минуту остаемся одни.

— Мы были тогда слишком юными, — шепотом отвечаю я.

— Юными для чего?

— А бог его знает.

— Тогда женись на той голубоглазой, — громко и обиженно говорит она.

— Может, пойдем в отель и выпьем по бокалу вина? — предлагает Маргрете Ирене и нерешительно на меня смотрит.

— Если хочешь, можешь остаться и переночевать в моей квартире, — предлагает мне Сигрюн, не спуская с меня глаз. — А я должна вернуться в Скугфосс. Завтра утром у меня там прием пациентов.

— Это вас называют Дамой из Долины, да? — Маргрете Ирене с любопытством смотрит на Сигрюн.

— Откуда вы это знаете? — удивляется Сигрюн.

— От Ребекки Фрост, — виновато отвечает Маргрете Ирене. — Мы с нею виделись в Осло, когда я была там проездом из Вены сюда.

— Словом, это означает, что вы в курсе всего, что происходит в наших краях, — сухо замечает Сигрюн.

— Когда-то мы составляли Союз молодых пианистов, — объясняю я.

— Да-да, — Маргрете Ирене оживляется. — Мы мечтали вместе завоевать весь мир!

— Но этого не случилось, — вставляю я.

— Я знаю, что тебе пришлось пережить, — тихо говорит мне Маргрете Ирене. — Вот я и подумала, что мы могли бы посидеть и…

— Не получится, — твердо говорю я, понимая, что Хайно Бубах не оставит нас в покое. Меня не привлекает мысль предаваться воспоминаниям с Маргрете Ирене в присутствии ее мужа. — К тому же завтра утром я даю концерт ученикам, — лгу я.

Маргрете Ирене отворачивается от меня и смотрит теперь на Сигрюн.

— Я видела вашу сестру в Вене, когда они с Акселем поженились. Вы с нею очень похожи. Она была такая красивая.

Сигрюн краснеет.

— Мы с нею были очень разными, — коротко бросает она.

И мы расходимся, уверив друг друга, что вскоре встретимся снова. Может быть, я приеду в Вену. Или она — в Осло, когда я буду играть концерт Рахманинова с Филармоническим оркестром. Хайно Бубах прерывает наш разговор и обнимает жену за плечи.

Мы снова остаемся втроем — Сигрюн, Гуннар и я.

При ярком, льющемся с потолка свете я вижу, что Гуннар болен серьезнее, чем я думал. Сигрюн что-то шепчет ему на ухо и заботливо, почти любовно обнимает его.

Он обнимает и меня. Точнее, кладет руки мне на плечи. Словно благословляет.

У меня возникает чувство, что я вижу его в последний раз.

По дороге в Скугфосс Сигрюн плачет.

Она рассказывает мне, что болезнь Гуннара дала рецидив. Это ужасно. Он — близкий друг и ее, и Эйрика.

А друзья важны, когда люди живут в таком захолустье.

К тому же они с Эйриком оба в долгу перед ним.

 

Лыжня

Проходит неделя. Все эти дни я много занимаюсь и вдруг понимаю, что мне необходимо глотнуть свежего воздуха.

Меня мучает то, что мы с Сигрюн не сказали друг другу.

Я был о себе слишком высокого мнения, решил, что могу направлять события, что наши отношения с Сигрюн будут развиваться так, что уже ни у кого из нас не будет возможности повернуть вспять. Но они затормозились. И я ничего не могу с этим поделать. Рука, которой я надеялся открыть дверь в мир Сигрюн, превратилась в символ расстояния между нами: до этой точки и ни шагу дальше. И мы уже давно не играли вместе. Она все валит на зиму. Зима холодна и сурова.

— В такую пору случается много инфарктов, — говорит она.

Люди больше болеют. И у районного врача бывает больше работы.

Я встречаю Эйрика во дворе перед зданием интерната, где я стою, щурясь на неожиданный свет, который предупреждает, что весна уже не за горами. На Эйрике красно-сине-белый лыжный костюм, под мышкой лыжи и палки.

— Ты бледный и какой-то измученный, — говорит он мне. — Что-нибудь случилось?

— Моя болезнь называется «Рахманинов». Наверное, я в последнее время переусердствовал с занятиями. И дело не только в предстоящем концерте. Я репетирую одновременно еще один репертуар.

— Словом, тебе необходима прогулка на лыжах. Пойдешь со мной?

— С удовольствием, — отвечаю я.

— Чудесно! Я очень рад!

Он уже давно перестал брать меня в расчет. Наши планы, которые мы с ним строили осенью: долгие походы по долине, ночевки в чумах — так и остались планами. Я оправдывался Рахманиновым. Занятиями. Возможностью лишний раз сыграть дуэтом с Сигрюн. Последнее Эйрик одобрял, он видел, как благотворно на нее действует музицирование со мной. Я всячески избегал его, мне было тяжело думать о нашем с Сигрюн предательстве, и в конце концов он счел меня талантливым малокровным доходягой из большого города. Единственное, на что я годился, — это каждую неделю исполнять перед учащимися прекрасные произведения, знакомить их с классической музыкой, с чем сам Эйрик, по его признанию, справиться не мог, ну и помочь появиться на свет несомненному таланту Тани Иверсен.

Эйрик приносит мне из кладовой лыжи и ботинки. Находит вполне сносный старый анорак и шерстяной джемпер. Время — одиннадцать утра. Солнце в этих широтах стоит еще низко, свет обманчив. Мне кажется, что мороз не меньше двадцати градусов.

— Пойдем искать медвежью берлогу, — с воодушевлением говорит Эйрик, смазывая мои лыжи. — Это неблизко, но ты молод и легко с этим справишься.

Во мне вдруг просыпается естественное для мужчины желание победить в состязании.

— Все будет отлично, — уверяю я его.

— Я выбрал для тебя самую подходящую мазь. Мне бы следовало быть смазчиком лыж в сборной страны.

Он вешает на плечо ружье. И мы пускаемся в путь. Эйрик идет впереди. Я — сразу за ним. Вид ружья на плече Эйрика будит во мне какое-то зловещее предчувствие. Я еще не забыл выстрелов у реки. Дергающегося на льду человека.

Вскоре начинается березовый лес. Мороз чувствуется, несмотря на шерстяной джемпер и анорак. Северо-восточный ветер дует нам в спину. Эйрик сошел с главной лыжни и прокладывает новую, немного южнее, место совсем глухое. Уже через час заметно темнеет, непривычный для нас синий свет, льющийся откуда-то с юга, не внушает доверия. Но я знаю, что у Эйрика есть фонарик, который надевают на голову.

Он идет ровным быстрым шагом. До сих пор мне было легко поспевать за ним. Свежий воздух бодрит, как первые два-три глотка ледяной водки. Я вспоминаю слова Сигрюн о том, что русские считают березу почти святым деревом. Среди этих стволов и реальные, и вымышленные персонажи нашли свою судьбу, как в пьесах Чехова. Я думаю о Пушкине, о ревности и подозрениях, о дуэли и неожиданной смерти. В целеустремленном энергичном шаге Эйрика мне начинает чудиться что-то враждебное. Он идет слишком быстро, чтобы мы могли разговаривать. Может, это и к лучшему. Я смотрю на его невысокую крепкую фигуру. Пытаюсь представить его себе обнаженным, их с Сигрюн любовные игры. И не могу. Значит, я оказался прав с самого начала. Эйрик Кьёсен не главный мужчина в ее жизни. Просто он повторял ей это столько раз, что она в конце концов ему поверила.

А ведь Эйрику что-то от меня нужно, думаю я и замечаю, что начал уставать, что мы идем слишком быстро, что это уже не дружеская прогулка на лыжах, что таким образом Эйрик говорит со мной, рассказывает о своих чувствах, что я, независимо ни от чего, восхищаюсь его краем, что он главный, пока идет по лыжне впереди меня, что мы будем идти так, пока не стемнеет, и возвращаться будем в полной темноте. И главное: мы не захватили с собой еды.

Все время дорогу нам пересекают звериные следы.

Эйрик Кьёсен иногда останавливается, пытается показать дружелюбие, но в его голосе слышится напряжение. Иногда он говорит: «Это след рыси. А это — лося». Но не больше.

Как будто он вообще не хочет говорить со мной и произносит эти слова только из вежливости. Я снова думаю о том, что у него есть основания разочароваться во мне. Он из тех, кто многого ждет от людей. Если верить тому, что Сигрюн рассказала мне о первых годах их с Эйриком жизни, то именно его надежды на Сигрюн, на их совместную жизнь связали их друг с другом. Его безграничные надежды оказались теми тисками, которыми он держал ее. Надежды, возлагаемые им вначале на меня, были, разумеется, гораздо скромнее, однако достаточно велики, чтобы я их почувствовал. Последней с его лица исчезла широкая открытая улыбка. Его молчание пугает меня. Упрямство. Он много лет учился скрывать свои темные стороны.

Это его местность, думаю я. Он здесь родился. С самого детства он знал, что здесь много хищников, что лес может таить опасность. Он видел и красоту этого ландшафта. Красивого и летом, и зимой. Но зима здесь слишком холодна, а летом много комаров. Нет, не свою местность Эйрик хотел мне показать, думаю я. Он хотел показать мне, что он что-то знает. Эта прогулка — его способ сообщить мне об этом. Неужели он знает, что мы делаем с Сигрюн, когда играем сонату Брамса? Знает, что доверие между нами больше, чем то, которое когда-либо существовало между Сигрюн и ним? Как бы там ни было, он знает, что мне доверять нельзя. Кто может доверять пианисту, который когда-то бросил школу, который, получив редкий шанс играть концерт Рахманинова с Филармоническим оркестром Осло, отказался от педагога и считает, что может разучить этот концерт самостоятельно, без компетентных указаний, который думает, что водку можно пить в любое время суток? Должно быть, он думает, что я слишком легко ко всему отношусь. Что я безответственный. Что мой брак с Марианне объясняется недомыслием молодости. Что моя скорбь напускная. Я стараюсь проникнуть в его мысли, и мне становится страшно. Теперь ружье, висящее у него на плече, — больше, чем ружье; это оружие убийства. Спина Эйрика Кьёсена широка и сильна. Меня вдруг охватывает непреодолимая усталость.

Я хочу повернуть назад! — кричу я. Его шапка натянута до самых глаз.

Он даже не останавливается, чтобы мне ответить, он просто кричит:

— Скоро будет берлога медведя!

Может, здесь действительно есть медведь? — думаю я. Может, Эйрик хочет показать мне, как он охотится на хищников? Я самый обычный парень из Рёа. Я не знаю Пасвика. Расстояния здесь огромны. Здешняя местность преображает людей. Она преобразила Таню Иверсен. Подарила ей силы вырваться, совершить что-то значительное, научила думать большими категориями. Я никогда не смогу так думать.

Мне становится холодно, ледяной холод сковывает и мысли, и тело. Ноги закоченели. Ресницы в инее. Надо повернуть назад, иначе я не дойду до дому.

— Я больше не могу! — кричу я.

И тут… Я забыл, что мы идем по крутому склону. Но на этот раз Эйрик оборачивается ко мне и в ту же минуту теряет равновесие. Он падает на правый бок, и, когда его плечо касается снега, ружье сдвигается, дуло смотрит сначала на меня, а потом на его левое бедро. Гремит выстрел.

 

Путь в темноте

Много лет спустя я пытаюсь вспомнить, как это было. Что я тогда чувствовал. Он барахтается, лежа в снегу. Сначала мне кажется, что пуля попала в меня, и потому я тоже впадаю в шоковое состояние.

Я уверен, что он хочет меня убить, что это только вопрос времени. Меня охватывает вялость. И в то же время я по-своему к этому готов. Еще не прошло и года с тех пор, как я хотел умереть.

Потом я вижу кровь.

Она течет у него из ноги, хотя ранен он в бедро.

Я вскрикиваю:

— Ты ранен!

Он молчит. Только не спускает с меня глаз. Наверное, ему очень больно. Наверное, он еще не понял, что случилось.

— У тебя идет кровь, — говорю я.

Он шевелит губами. Словно хочет мне что-то сказать. Неожиданно я вижу у него на лице подобие улыбки. Сразу после этого он теряет сознание. Я понимаю, что, должно быть, он уже потерял много крови. И скорее всего умрет, если мне не удастся перевязать ему рану.

Я думаю так же, как, наверное, думал Габриель Холст тогда, у Люсакерэльвы: несмотря ни на что я должен его спасти.

Хотя мне было бы проще, если бы он умер.

Но эта мысль появляется у меня позже. Сначала я думаю только о том, что должен спасти его, спасти любой ценой. Через несколько минут он приходит в себя и смотрит на меня. Но по-прежнему молчит.

Я понимаю, что он что-то знает, что-то почувствовал, что-то обнаружил. Может быть, они даже говорили об этом с Сигрюн. Но ни он, ни я не решаемся заговорить об этом здесь, в лесу.

Он показывает на карман своих ветронепроницаемых брюк. Я лезу в карман. Достаю бинт. Ножницы. Пластырь. Все, что необходимо для оказания первой помощи. Он помогает мне, медленными движениями снимая штаны.

Эйрик лежит на снегу без штанов. Белое обнаженное бедро. Красная рана. Он с мольбой поднимает на меня глаза. И мне ясно, что он боится смерти. Я снимаю варежки и начинаю его спасать. Я сердит, и в то же время мне страшно.

— Ружье было заряжено. И снято с предохранителя, — говорю я.

— Хищники нападают неожиданно, — тихо отвечает он. — Ты не знаешь, как это у нас тут бывает.

— Это безответственно.

Он кивает. Сейчас он согласится со мной, что бы я ни сказал.

Он легко мог бы меня убить, думаю я. И может быть, собирался сделать это возле медвежьей берлоги, если эта берлога вообще существует. Ему не нужно было бы даже стрелять в меня. Достаточно было бы повернуться и убежать. Без него у меня не было бы возможности выбраться из этого березового леса. Оставленную нами лыжню уже почти занесло снегом.

Я оглядываюсь по сторонам. Уже стало темно.

— Где твой фонарик, что надевают на голову?

Эйрик не отвечает.

Я вижу, что он снова потерял сознание.

Это от потери крови, думаю я. Пуля попала в бедро. Перевязал рану человек, не имеющий отношения к медицине. Эйрик не сможет даже встать на ноги.

Только теперь я понимаю всю серьезность положения.

У меня шумит в ушах. Эйрик по-прежнему лежит с обнаженным бедром. Неожиданно он превратился в маленького жалкого человека. Я натягиваю на него штаны, пытаясь отогнать прочь мысль о том, что мог бы оставить его здесь, что с помощью фонарика все-таки смогу найти дорогу в Скугфосс, если нашу лыжню еще не окончательно занесло, смогу объяснить, что хотел спасти его, побежав за помощью.

Но это невозможно. Он здесь замерзнет. Пара часов, и его не станет. И ко мне возвращается мысль, которую я пытаюсь отогнать. Мысль о том, что Сигрюн тоже станет вдовой, как я стал вдовцом год назад. Что это горе еще больше нас свяжет. И что мне не понадобилось даже пальцем пошевелить, чтобы это случилось. Эйрик сам все подготовил. Он сам виноват, что лежит сейчас тут, в снегу, без сознания. Я ему ничего не должен. Это у него было намерение убить меня. Это он умышленно хотел, чтобы мы оказались в положении, когда выживает тот, кто сильнее.

А сильнейший сейчас — я.

Для меня это непривычно.

Я снимаю с его шапки фонарик и прикрепляю на свою.

Потом зажигаю его.

Свет яркий, но радиус видимости ограничен.

Интересно, надолго ли хватит батарейки?

Я стою и смотрю на Эйрика. А он об этом даже не знает. Тонкий налет того, что мы называем культурой, или цивилизацией, не позволяет мне оставить его и погрузиться в ложь, которая потом будет всю жизнь следовать за мной: я пошел за помощью, я понял, что у меня нет другого выхода.

Потому что другой выход есть.

Я должен тащить его всю долгую дорогу до Скугфосса. Снять с него лыжи, оставить палки, схватить его за руку и тащить по снегу. Но хватит ли у меня на это сил?

Как бы там ни было, а я должен попробовать. Я отстегиваю крепления, и тут же мне приходит в голову мысль, что я могу засунуть лыжи в его анорак, получится что-то вроде саней, плечи Эйрика упрутся в загнутые концы лыж, только бы ткань его лыжного костюма оказалась достаточно скользкой. Тогда я смогу тащить его за руки.

Все будет зависеть от лыжни, думаю я, засовывая лыжи под его верхнюю одежду. И вдруг замечаю, что он как будто очнулся и что-то говорит мне.

— Не бойся, — говорю я. — Мы справимся. Я потащу тебя в Скугфосс.

Он широко раскрывает глаза и смотрит на меня при ярком свете фонарика.

— Ты добрый, — говорит он.

И снова теряет сознание.

Ничего себе добрый, думаю я. Просто я действую. Делаю выбор. Когда я последний раз делал выбор? Когда действовал сам, а не под влиянием силового поля других людей? Странная машинальность этих мыслей напоминает мне о часах, проведенных в одиночестве за роялем: эту работу нужно сделать, и обсуждению это не подлежит.

И я пускаюсь в обратный путь.

Эйрик Кьёсен тяжелее, чем я думал. Намного тяжелее. Но это еще и из-за снежного наста. С помощью фонарика, надетого на шапку, я вижу нашу лыжню. В темноте мы бы наверняка здесь замерзли. Маленькая лампочка поддерживает в нас жизнь.

К счастью, дорога ровная, мы почти все время спускаемся вниз по пологому склону. Мы возвращаемся в Пасвикдален. Я не знаю, где мы находимся, как называется это место и сколько километров нам предстоит преодолеть. Холодный воздух со снежной крупой льнет к коже. Но мне больше не холодно. И когда я иду достаточно быстро, я замечаю, что сконструированные мною «сани» служат своей цели. Мы оба скользим по снегу.

И все-таки мне приходится его тащить. Бессознательно я понимаю, что мне следует менять руки. И не только мои, но и его. Без этого я рискую выдернуть его плечо из сустава.

Время от времени я кричу:

— Эйрик, ты меня слышишь?

Иногда он не отвечает, иногда что-то бормочет.

Важно, чтобы он не терял сознания, думаю я. Петь я не могу, кричать тоже. Надо найти слова, которые не позволят ему забыться и заставят слушать, что я говорю. Может быть, достаточно всего одного слова.

— Сигрюн, — говорю я.

Он что-то бормочет.

— Вам с Сигрюн надо откровенно поговорить друг с другом. Вы должны либо договориться, либо разойтись. Неужели это так трудно понять?

Опять бормотание.

— Может, она чувствует себя здесь в плену, — говорю я. — Может быть, то, что ты считаешь свободой, для нее вовсе не свобода. Тебе это не приходило в голову? Может, она из кожи вон лезет, чтобы оправдать твои ожидания? Знаешь, как это бывает, когда человек стремится оправдать чьи-то ожидания?

Эйрик не отвечает. Наверное, он опять потерял сознание. Но я продолжаю говорить.

— Она хочет оправдать не только твои ожидания, — говорю я. — Но и Гуннара Хёега. И мои. И пациентов. И свои собственные ожидания в отношении самой себя.

Она никогда не отказывалась от мысли стать музыкантом. Ты знал это? Понимал, что она продолжает играть на скрипке? При желании она могла бы дебютировать хоть осенью. Она занимается каждый день. Как у нее на все хватает времени? Всем от нее что-то надо. Ее прозвали Дамой из Долины. Ты женат на ней, но эта Дама из Долины вот-вот надорвется, и, может быть, ты тоже. Почему вы оба не подумали об этом раньше? Как могли позволить, чтобы все зашло так далеко?

К нему вернулось сознание, он что-то бубнит, а я продолжаю тащить его по снегу. Но это бессвязное бормотание почти подтверждает, что он меня слышит.

— Держись, постарайся не терять сознания! — кричу я и крепче хватаю его руку. — Скоро у меня больше не будет сил говорить с тобой. А если ты сейчас заснешь, ты замерзнешь. Что я тогда скажу Сигрюн? Думаешь, я не знаю, как вы оба мечтаете о ребенке? Вы больше почти ни о чем не думаете. Этот ребенок должен спасти вас. Третье создание, которого еще даже не существует. Что будет, когда этот ребенок появится, Эйрик? Что ты сделаешь? Что изменится?

Я разговариваю с Эйриком Кьёсеном. Полуживой, он лежит у меня за спиной, я тащу его по нашей лыжне обратно в Скугфосс. Мне нужна только эта лыжня. Она может спасти нас обоих, если только я не начну думать, что устал, что уже не чувствую собственных ног, что плечи ноют и что мне вообще-то хотелось бы, чтобы он уже умер и был похоронен.

Фонарик у меня на шапке начинает мигать. Свет слабеет. Сколько мы уже прошли? Я думаю о тех несчастных, о которых иногда пишут в газетах. Которых нашли замерзшими насмерть в двух шагах от дома или которые утонули на глубине не более двух метров.

И тогда мне первый раз приходит в голову мысль, что я сам виноват в том положении, в каком оказался. Ведь я только из-за этого приехал на Север. Из-за этого сознательно загнал Эйрика в угол.

У меня снова шумит в ушах. Я даже не понимаю, насколько устал. Думаю только о том, как бы и мне тоже не потерять сознания. Я должен вернуться в Скугфосс!

Я совершаю лыжную прогулку. Тащу на лыжах умирающего человека. С каждым пройденным метром его вес словно увеличивается.

Я чувствую, что стал идти медленнее.

Но каждый даже самый маленький склон дает мне новые силы. Я думаю о Сигрюн. Она не хотела бы, чтобы Эйрик умер. Никто из нас не хотел бы, чтобы Эйрик Кьёсен умер.

Это лишь фантазия, рожденная тем, что случилось между нами, всем тем невысказанным, почти смешным, что ежедневно происходит между женщиной и мужчиной, между двумя женщинами или двумя мужчинами.

Но он жив. Он что-то бормочет.

— Мы скоро придем! — кричу я ему.

И как только я произношу эти слова, я понимаю серьезность того, что привело меня сюда, на Север: я хотел завоевать Сигрюн, хотел, чтобы мы соединились, нашли другую жизнь, не похожую на боль в синей комнате скорби. Словно я наконец смогу гордиться чувствами, которые обрушил на нее, способом, заманившим ее в мой магический круг. В этом и был мой замысел.

Кто бы не уступил человеку, который без признаков усталости, месяц за месяцем бомбардирует тебя своими чувствами? Увидев далеко впереди рассеянные огни Скугфосса, я как будто в первый раз понимаю, что борьба выиграна. Потому что это была борьба. Если бы мы были русскими и жили бы на сто лет раньше, мы бы с пистолетами в руках сошлись на дуэли в том березовом лесу. Но мы не русские. Мы — норвежцы и находимся по другую сторону границы. И именно потому, что тащу его я, он — проигравший. Но проигравший слишком тяжел. Он лежит на спине на лыжах. Он так промерз, что ему сейчас хорошо, как бывает хорошо тем, кто замерзает насмерть. Его не жалко. Я едва не падаю от усталости уже у самой цели. Но когда я снова стою под высокими соснами, вижу свет в окнах Землянки, я понимаю, что Сигрюн дома, что мы спасены. Я могу преподнести его ей на блюде. Могу сказать, что это мой подарок ей, что она может делать с ним все что угодно.

 

Утреннее объяснение

Я стучу, и Сигрюн открывает дверь. Видно, что она плакала, но я не знаю, почему. При виде меня она отшатывается.

— Что случилось?

— Здесь Эйрик, — говорю я и отхожу в сторону, чтобы она его увидела.

Мы втаскиваем его в дом. Он лежит на полу. Лицо белее снега. Глаза закрыты. Сосульки в волосах, на бровях и на анораке начинают таять.

Она хватает его запястье. Нащупывает пульс. Считает.

— Надо как можно быстрее отвезти его в Киркенес, — твердо говорит она.

Сигрюн ведет «Ладу». Эйрик без сознания лежит на заднем сиденье. По ее лицу я вижу, что она пила, но молчу.

— Он хотел показать мне медвежью берлогу, — объясняю я.

— Первый раз слышу про эту берлогу.

— Мы с ним шли почти два часа. А потом он поскользнулся на склоне, и ружье выстрелило.

Когда мы приезжаем в больницу, Сигрюн уже полностью овладела собой. Она районный врач. Профессионал, так же как Аня и Марианне были профессионалами, каждая в своей области. Сигрюн с блеском владеет своим мастерством. Вот единственный критерий, которым следует измерять, удалась ли твоя жизнь, думаю я, наблюдая, как она разговаривает с дежурным врачом, сообщает ему необходимые сведения перед переливанием крови. Эйрик лежит на каталке. Перед тем как его увозят в операционную, она наклоняется и что-то шепчет ему на ухо, хотя и знает, что он без сознания. Это меня трогает.

Наконец она отрывается от носилок и смотрит на меня, в глазах у нее бессилие. И я понимаю, что у нее свои тайны, что наша с Эйриком тайна — не единственная. Сигрюн подходит ко мне. Я так устал, что с трудом держусь на ногах. У меня болят оба запястья. Но она хочет, чтобы я ее обнял. И на этот раз она не боится, что нас увидит весь мир.

Она прячет голову мне под мышку.

— В чем дело? — спрашиваю я и снова ощущаю холод березового леса.

— Ничего такого, о чем ты думаешь, Аксель.

— Честно?

— Да. Я сама этому еще не верю.

— Чему ты не веришь?

Она выпрямляется.

— У меня будет ребенок от Гуннара Хёега, — говорит она.