Строгость устава общежительных монастырей. – Изнурительны и труд спасения. – Церковные службы. – Келейные правила. – Обстановка жизни монашеской. – Пища, одежда и помещения. – Непосильная борьба с мирскими привычками. – Духовники и их значение на Афоне. – Радости афонские.

«Не легко достается на Афоне спасение!» – думал я, вглядываясь в изнуренные лица и тощие фигуры афонских подвижников. Чтобы понять весь труд, который достается на долю их, взглянем поближе на их житье монастырское, на их горе и радости, и мы увидим многое, что заставит нас подивиться и призадуматься.

Монастыри общежительные сложились в строгую форму общины, образцы которой монахи отыскивали в первых веках христианства. Здесь всё подведено под один общий уровень: всем дана одинаковая пища и одежда, никто не имеет никакой собственности, так что кельи иноков никогда не запираются и любопытный найдёт в них все те же вещи, какие имеют и остальные иноки. Если кто утаит от братии хотя часть своего имущества, то его осуждают на общее проклятие, выгоняют из общины и по смерти лишают погребения. Этой клятвой угрожают монаху ещё при пострижении, когда он, по примеру апостольскому, складывает всё своё имущество к ногам игумена и таким образом сразу отказывается от собственности и свободы. Все нужды монастырские справляются своими же силами братии; тут есть свои слесаря, столяры, портные, каменщики, повара и проч., у которых кипит работа во всё время, свободное от служб церковных.

Кроме того бывают ещё общие послушания , от которых не смеет отказаться ни один из членов общины. Это бывает при сборе винограда, при выгрузке монастырских судов и проч., и часто сам игумен работает в подобных случаях вместе с братиями и поощряет их. Из всего общинного уровня выделяется только несколько личностей, составляющих монастырское начальство: это игумен и духовники, которых выбирают из среды своей сами монахи. Игумен и духовники имеют право назначать всякие послушание и управлять делами каждого монаха, как им вздумается, без всякого контроля. Они могут заставить песок считать, или толочь воду, и монах обязан повиноваться безусловно. В большом почете также все иеромонахи. Монах при встрече с иеромонахом должен поклониться ему до земли, поцеловать его руку и снова повторить поклон. На этих вековечных поклонах основано афонское смирение.

В этих скромных, отдаленных от мира, общинах вырабатывается счастье жизни загробной, которое достигается здесь путем медленного самоумерщвления. Учение Спасителя об умертвии удов и распинании плоти со страстями и похотями служит главным принципом афонского отшельничества, – и вся деятельность, вся жизнь монаха направлена к одной этой цели. Тут всякая мирская мысль или веселое воспоминание считается тяжким грехом, всякая потребность нашей природы считается искушением бесовским и в этой неестественной борьбе с самим собою проходят все годы отшельника, часто до глубокой старости, пока на конец он, по афонскому выражению: «станет выше человеческой природы и достигнет состояние ангельского.» Труд громадный, но зато и самоумерщвление бывает полное: физическое и нравственное, и тогда уже монах ждёт только натуральной смерти, чтобы сделаться членом царствие небесного.

Чтобы довести человека до состояние безстрастного и таким образом облегчить для него путь ко спасению, общинный устав прежде всего, старается измозжить, и обессилить грешное тело подвижника, и лишить его тех здоровых соков, приобретенных мирских раздольем, от которых происходят все почти искушение афонские… На этом основана целая система физического истощения, за исполнением которой строго следят духовники и игумен.

Службы монастырские увеличены до таких размеров, каких не найти нигде в мире, кроме Афона. Обыкновенная утреня продолжается пять часов, обедня два , вечерня два часа, повечерие – час. Следовательно, монаху ежедневно приходится провести в церкви около десяти часов безвыходно. На спанье ему даётся всего пять часов в сутки, в остальное время он исполняет разные общественные работы. По воскресеньям утреня продолжается от 10 до 12 часов, по большим праздникам от 12 до 14 часов и в эти дни, принимая в расчет остальные службы, монахи проводят в церкви почти что целые сутки. Любят афонцы похвастать перед поклонниками своими всенощными бдениями. Но рассказывая, как их видимо укрепляет небесная сила в таких великих трудах, афонцы почему-то умалчивают, что им позволяется готовиться к бдению, и что, в силу этого позволения, они спят часа четыре перед бдением, да столько же после него. Без этих отдыхов, частое бдение было бы выше сил человеческих. Уже опытные, привыкшие к вечному стоянию, монахи говорили мне, что после каждого бдение надо поправляться несколько дней.

Афонские бдение сохраняют тот же порядок, что и наши мирские всенощные. Здесь только вся задача в том, чтобы затянуть службу и таким образом пробыть в церкви как можно долее. Для этой цели пение растягивается донельзя: каждое «Господи помилуй» поется с бесконечными руладами, псалмы и каноны без всяких выпусков. Кроме того три раза ход службы прерывается чтением разных поучений, относящихся к празднику, и в это время братие сидит в своих формах, силясь преодолеть искушение сна. Этих сидений, впрочем, очень немного и монаху все-таки приходится две трети бдение быть на ногах, потом сряду же отстаивать обедню и т. д. От долгих стояний большая часть отшельников страдает грыжами, отеками ног и другими мучительными болями. Особенно страдают певчие, несущие двойные труды.

Кроме этих общественных служб, каждый монах имеет свои келейные правила, исполнение которых поверяется на совесть отшельника. Особенно тяжелы правила схимнические. Схимник в своей келье ежедневно обязан отсчитать 1200 поклонов поясных и 100 земных; а если из братии кто-нибудь помер, или несчастье какое предвидится, то прибавляется ещё несколько сотен поклонов. Это называется чётки тянуть, потому что при каждом поклоне, чтобы не сбиться в счете, труженик перетягивает зерно четок и читает коротенькую молитву. Схимники (а они составляют большинство братии) тянут чётки обыкновенно ночью, за час до утрени.

Спрашивал я монахов, хватает ли у них внимание при исполнении подобных правил? Ведь, кажется, очень легко сбиться с толку и запутаться в молитвах? Мне отвечали, что я, будучи мирянином не в состоянии понять всей сладости этого труда, и что внимание их никогда не отвлекается от Иисуса. Старики уверяли меня, что это у них уже вошло в привычку, и что за каждой службой ум их невольно устремляется к Богу и созерцает славу Христову и счастье горнего блаженства. Может быть это так, но нам грешным этого не понять. Много надо труда и напряженности внимания, чтобы не развлекаться во время правил и служб церковных, повторяющихся ежедневно, с неизменным порядком и содержанием, в течение нескольких десятков лет. Нам понятнее жалобы некоторых иноков на то, что во время службы их более всего одолевают мирские помыслы.

Если монах, исполняя поручение начальства, или по другим каким-нибудь причинам, не может быть в церкви, то он должен прочитать все службы по книжке, или, если читать не умеет, за каждую службу протянуть определенное число четок. Последний способ молитвы употребительнее, потому что грамотных, особенно между русскими монахами, немного. И часто случалось мне на дорогах встречать этих молящихся отшельников. Идет он куда-нибудь верст за десять, в соседний монастырь, идет дряхлый, измученный, с огромной котомкой за плечами, а сам нашептывает молитвы и бегло перебирает большие нитяные чётки. Надо заметить, что монахи очень любят молиться на четках, особенно если чётки заменяют службы церковные. По четкам монах живо прочитает узаконенный счет молитв, следовательно освободится раньше остальной братии.

Теперь заглянем в братскую трапезу и посмотрим чем питаются отшельники, после таких непомерных трудов?

А питаться-то им нечем: пища афонская слишком непитательна. Подадут им суп гороховый или картофельный, потом какие-нибудь бобы, или фасоли, от которых спираются внутренности, и при этом кружка вина пополам с водою, – вот и весь обед. А если кто нечаянно ложку сломает, или провинится в другом чем, то и этого обеда не дадут ему, а заставят тянуть чётки во время стола, и потом положат ниц у дверей просить прощение у общины. За ужином блюдом меньше, а и ужин-то бывает не всякий день: по понедельникам, средам и пятницам монахи довольствуются только одним обедом без ужина. В посту великом так и обед за редкость: дают только по куску хлеба, да по кружке воды; вино в посту не полагается, кроме дней, означенных в церковном уставе. Бывают даже дни, когда совсем запрещается пища, но таких дней, к счастью, немного.

В праздники, и то самые огромные, подается в трапезе рыба, которая, в течение целого месяца ловится рыбаками-монахами, и изжаривается за неделю, а иногда и раньше, до праздника, чтобы не совсем сгнила. Но это бывает раза два, или три в год, а в остальные дни та же неизменная травка сырая, травка вареная, травка жареная, и так во все дни до скончание живота.

В русской киновии в виде роскоши, русским монахам позволяют пить чай по некоторым дням и перед обедом дают по рюмке водки, для сварение желудка; а грекам, чтобы они не завидовали, дают иногда кофе, который и мелется для этой цели жерновами на мельницах… Для духовников и игуменов, как для людей почтенных и слабых, в некоторых киновиях готовится особый стол, более приличный и питательный.

Вот и вся пища киновиата. Спрашивается, чем же тут поддерживается жизнь, как не воздухом афонским, да остатками соков, добытых ещё в мире?…

Теперь несколько слов о помещении.

Каждому монаху отводится отдельная келья в здании монастырском. В каждой келье одно окно, большею частью занавешенное зеленою шторою, стол, деревянная койка, покрытая войлоком, без подушки и одеяла, и несколько икон. У грамотных можно ещё найти молитвенники и ноты. Больше ничего не полагается. Я никогда не мог долго оставаться в кельях монашеских: воздух до того спертый, прокислый и удушливый, что голова кружится. Всё в келье обыкновенно покрыто толстым слоем грязи, на войлок взглянуть страшно, – и в этой гнилой атмосфере, среди вечной грязи, проходит келейная жизнь отшельника. Спросят, отчего это неряшество?… А оттого, что чистый воздух в келье – роскошь; чистота – поблажка прихотям мирским, запрещенная на Афоне. Только раз в год чистит и метет свою келью монах, кажется, перед пасхой, а в остальное время он заботится только о чистоте души. Русские монахи, привыкшие к опрятности в мире, иногда ещё подчищают кельи и продувают их, а греки далеки от этой заботы: грязь их не тревожит.

Тою же грязью, тем же прелым запахом пропитана вся одежда монаха, потому что он никогда не сбрасывает своей одежды, даже спит в ней. Монах-киновиат, редко меняет белье, частью от небрежности, частью оттого, что он не должен видеть наготы своей, чтобы не соблазняться на самого себя. Мыться ему запрещено, и потому о банях и помину нет на Афоне, иногда дозволяется только монаху вымыть голову, и то, в крайнем случае, когда головная чесотка сделается нестерпимою.

Поверят ли мне, что на Афоне, в видах ложно-понятого умерщвление грешной плоти, нарочно не истребляют блох, клопов и подобных им насекомых . Ими полны не только койки и кельи монашеские (особенно весной и осенью), но даже формы в церквах. В некоторых монастырях монахи сами просили у духовников благословение вымыть формы (стасидии), но духовники не дали его. «Клопы помешают вам спать во время службы» – были ответы духовников. Помню каково было моё удивление, когда на всенощном бдении, среди запаха ладана, я явственно расслышал запах клопов и, оглядевшись, с ужасом увидел, как они, такие жирные, окормленные, прогуливаются по моей одежде.

– Что это? спросил я монаха-соседа.

– Клопы, – ответил тот равнодушно.

– В церкви-то?

– Много их тут. Сегодня, что-то очинно шибко кусают: знать дождь будет.

И монах лениво почесался.

Трудно понять, как можно сосредоточиться в молитве, когда тело находится в такой пытке? А впрочем, привычка – великое дело. Многие иноки до того привыкли к этому запаху и ощущению, что их клопы уже не могут разбудить за службой, а будит пономарь.

И вот та грустная, непривлекательная обстановка, среди которой должен спасаться монах афонский. Каково же она должна подействовать на новичка, когда он, решившись присоединиться к общине, с ужасом увидит всю эту массу лишений, с которой ему надо будет сжиться? Его положение тем более печально, что подобные лишение долго скрываются от постороннего взгляда. Для нас, избалованных мирским довольством, подобное самоотвержение непонятно.

Но то не всё. Главные труды ещё впереди. Монаху предстоит ещё громадная ломка своих нравственных привычек и убеждений, а с ними сладить не так легко, как с потребностями физического довольства.

«Монах должен холодно смотреть на жизнь земную; должен ненавидеть грешный мир с его обычаями!» Так гласит афонский устав. И вот силится монах приобрести эту ненависть к миру и заглушить в себе родные привычки и воспоминания, к которым с малолетства приросла душа его. Некоторые афонские труженики признались мне, что, желая возненавидеть мир, они старались очернить и опорочить его в своем воображении, и для этой цели нарочно вспоминали самые непривлекательные стороны мирской жизни. Если это средство не действовало, они бежали к духовнику за советом, и тот только мог сильнее настраивать на этот лад. «В мире погибель, – говорил им духовник; – в мире нет спасения! Бойтесь князя мира сего!…» И страх нападал на робкие души от этих внушений.

Не смотря на старание устранить в обстановке жизни монашеской все, что только может напоминать отшельнику мирские привычки, все-таки остается многое, что напоминает ему счастье и радости жизни земной. Придут поклонники с отголосками родины и заведут разговоры о предметах близких сердцу; увидит монах свежее личико юноши, смех и говор веселый, он не подаст сначала и виду, что страдает: напротив даже постарается похвастать пред поклонниками своими аскетизмом, – но потом он незаметно уйдет в свою келью и там отдается на жертву разным искушениям: плачет кровавыми слёзами, И хотелось бы ему забыть свои прошлые радости и возненавидеть этот проклятый мир, да где же сил-то взять? «Господи! где же сил взять?» – думает он. А духовник по прежнему шепчет ему: «молись, несчастный! это демон искушает тебя!»

И странно, на Афоне, говорят, как-то сильнее любят мир. Иной, до монашества, ругает его на чем свет стоит, приходит в ужас от его растление и разврата, и бежать скорее на Афон. Но лишь попробует он здесь отказаться окончательно от старой жизни для новой, – тут только и почувствует какие крепкие струны связывают его с родиной и мирским бытом, и как трудно порвать эти струны. Есть впрочем, на Афоне отшельники, которые, путем долгого отрицание приобрели, наконец, ненависть к миру и с искренним сожалением смотрят на каждого мирянина. Но с ними мы познакомимся впоследствии.

Раз, помню, гулял я с монахом на берегу моря. Вечер был чудный: я увлекся воспоминаниями о родине и запел какую-то песню. Мой спутник побледнел и растерялся.

– Друже, друже! проговорил он робко: – ради Христа не мучь меня! Ведь мне за это чётки тянуть придется…

– А что?

– Да как же? Ведь я сам певал когда-то; и ты думаешь легко мне было забыть эти песни? А ты вот опять…

– Ну, не буду.

Я замолчал, но монах долго оставался в тревоге, и наконец, объявил мне, что пойдет к духовнику исповедаться.

Этот факт показывает, до какой степени монахи строги к себе, и какой незначительный случай может быть для них источником страданья.

Кельи духовников никогда не запираются, и во всякое время дня и ночи ходят к ним на исповедь искушенные . Громадное влияние имеют эти духовники на быт афонского монашества, и с благоговением, как закон, слушают монахи их внушения. Надо признаться, что немало сообразительности и ловкости надо иметь духовнику, чтобы поддержать согласие между членами коммуны и отвечать на разные вопросы приходящей братии. Он и сам смотрит на себя, как на что-то высшее, и искренно верит, что его устами говорит дух благодати божией. Вот обращик толкование одного из духовников, в котором ясно обозначился его взгляд на мир и райское блаженство.

Молодой монах силился представить в своем воображении райское блаженство; но как ни ломал голову, представить не мог. Бежит он с недоумением к духовнику, а тот, в виде лекарства, велел ему отсчитать перед образом тысячу поклонов земных. Монах, конечно, исполнил, замолчал на несколько времени, а потом опять пристает к духовнику: «не могу, говорит, спасаться: бесы мешают.»

– Что же бес говорить? спрашивает его духовник.

– Говорит, что спасаться не стоит, что не велико блаженство видеть Бога и прославлять его.

– Я вижу, что ты ещё слишком молод, начал духовник: – и что тебя ещё смущают мирские помыслы. Поживешь подольше, так искушаться этим не будешь!… А ты теперь вот что бесу скажи. Природа человеческая до того испорчена после грехопадения, что блаженство, обещанное нам Богом, в самом деле непонятно для мирского глупого разума. Наша грязная природа, привыкшая к прихотям мирским, не может представить, что за счастье петь славу Божию и жить между бесплотными силами. Поэтому назначение инока состоит в том, чтобы переделать эту природу, искоренить все, что дал ей грех да растление, и тогда райское блаженство будет для него возможно. Вот мы, например, понемногу отучаем себя от мирских привычек: денег мы не имеем, женщина для нас грех, думы и заботы о земном счастии – тоже, вот мы и будем в состоянии наслаждаться райским счастьем. А мирской человек не поймет блаженства без денег, без женщин и вина, не представит себе даже райского равенства, которое может быть только при полном смирении, как у нас. Вот ты это и скажи твоему искусителю!

После этого назидания, монах больше не тревожил духовника. Видно понял он, что действительно надо переделать себя, чтобы вообразить райское блаженство, понял видно, что рай будет нечто в роде Афона.

Но таких монахов, занятых догматическими исследованиями, немного. Большинство не пускается так высоко, открещивается от всех сомнений и побаивается только чёрта и ада. У этих отшельников, по большей части простых и неученых, – чёрт на каждом шагу, и страх гееннских мучений до того одолевает их, что они сами просят себе лишние посты и каноны, лишь бы успокоить своё встревоженное воображение. Духовники, конечно, на посты не скупятся и бедные отшельники сразу наваливают на себя непосильные труды и измозжают остатки своего здоровья. Говорят, что при этом лихорадочном подвижничестве, чёрт, как нарочно, ещё неотвязчивее смущает душу и рисует ей картины адских мучений и огня неугасаемого. Такие отшельники недолговечны.

От этих-то непомерных трудов и лишений трудно встретить в киновиях здоровое свежее лицо: все лица какие-то желтые, изнуренные, болезненные. Жалко смотреть на них. И как разительно-быстро замирает и изменяется человек от такой жизни! Придет молодец молодцом, полный сил и здоровья, и вдруг, после нескольких месяцев беспрерывного поста и стояния, он так изменится, что и узнать трудно. Помню: я часто любовался одним молодым парнем поклонником; что за красота была: лицо румяное, грудь богатырская, взгляд смелый с удалью и беспечностью чисто русскою. Дать бы такому молодцу работу, какую, – за троих бы работал; ан нет: – пошел в монахи. Через год я встретил его уже в монашеском платье, с четками и робким болезненным взглядом. Я едва узнал его.

– Ты ли это, Кубаков? – спрашиваю его.

– Не Кубаков, а отец Василий, – ответил тот.

– Помер, значит, наш молодец?

– Помер, чтобы воскреснуть в царствии небесном. Когда в мире жил, нечего греха таить, жить было лучше, а теперь хоть и труднее жизнь, да за то Бога увижу.

Он закашлялся и вздохнул. В разговоре его, впрочем, проглядывало что-то нерешительное, точно он говорил с чужого голоса.

– Зачем ты в монахи пошел? спросил я опять.

– Бог призвал… Значит так на роду было написано.

– Да ведь у тебя сил было много, работать бы мог; у нас и то работников не хватает.

– Найдутся. Да с работой и не спасешься… где в мире спастись!

– Отчего же и не спастись? Миряне не дают таких обетов, как вы: с них меньше и требуется.

Василий посмотрел на меня пристально.

– Не искушай меня, голубчик! мне и то бесы покоя не дают: проговорил он умоляющим голосом и опять закашлялся. На губах его показалась кровь.

– Да ты болен, о. Василий?

– Что же тут худого? значит скоро покончусь, а там шабаш.

К следующей весне он покончился.

И немудрено, что так быстро увядает здесь молодость. Труд громадный, неестественный, недостаток сна, тяжелая пища и вечная тревога души, – всё это огнем пожирает свежие силы и безвременно сводит в могилу. Конечно, не всякая натура скоро сломится от такой жизни. Большинство монахов, особенно греческих, доживает до глубокой старости и, не смотря на всю суровую обстановку, седая борода чаще других встречается на Афоне. Это те счастливые натуры, которые свыкаются с всякими неудобствами жизни.

И так-то вглядишься пристальнее в эту жизнь, сличишь ее с мирскою жизнью, и увидишь тогда, что это уж не жизнь, а какой-то другой мир, оригинальный. Недаром сами отшельники называют себя мертвецами для мира. Здесь и разговоры-то подчас слышатся непривычные для нашего уха: идет оценка целой жизни мирской, будто разговор действительно идет уже за гробом: в царстве мертвых. Говорят подобные разговоры бывают ещё в тюрьмах или в каторге, но там они не имеют такого значение как здесь. Там есть ещё надежда на свободу и новую деятельность; а здесь уже всё покончено с жизнью, и даже, вольно или невольно, проклята она, эта прошлая, порой счастливая жизнь!…

А что же радости афонские? Ведь нет, говорят, такой жизни, в которой нельзя найди ни одной светлой минуты. Есть эти светлые минуты и в общинах афонских. Вот в пасху, например, все веселы, шалят даже как дети. Перед хорошим обедом у некоторых видны улыбки. Перед повечерием иноки собираются за воротами обители, и многие, в ожидании службы, за которой следует сон, тоже шутят и улыбаются. Иной в восторге от какого-нибудь видение другой подсмеивается над удивлением и неловкостью поклонников… Раз, помню, общую радость возбудило в монастыре повествование Северной Пчелы (при мне ее получало начальство в Руссике) о каком-то чуде близь Херсона…

Да нет, впрочем, это всё не радости, а что-то такое странное, чему и название не приищешь. Глядя на подобные радости, все-таки скажешь про себя: Да! Не легко на Афоне достаётся спасение!…