Современная испанская повесть

Бланко-Амор Эдуардо

Педролу Мануэль де

Суэйро Даниель

Бехар Луис Альфредо

Менчен Антонио Мартинес

Висенте Алонсо Самоа

Алонсо Самора Висенте

ЗАСТОЛЬЕ (Перевод с испанского А. Косс)

 

 

Alonso Zamora Vicente

MESA, SOBREMESA

 

АПЕРИТИВ

Агрессивная буржуазная роскошь ресторана из тех, что в путеводителях помечены пятью звездочками. На полу толстый плюш, заглушающий шаги; мельтешенье расфранченных официантов. Снуют между тропическими растениями, что тянутся к воображаемому небу. Звучащая издали музыка, которую никто не слушает. На одной стене большой портрет: генерал верхом на коне, сколько отваги, сколько орденов, на заднем плане взрывы, пожары, трупы, война… Живопись, от коей так и веет национальной историей — до озноба. Приглушенная трескотня разговоров, мягкий лоск дорогих мехов, туалеты от знаменитых модельеров, волны ароматов. Лица под слоем косметики, кричаще раскрашенные веки, лоснящиеся лбы. Вызывающие галстуки, пресыщенное и деланно беззаботное самодовольство, сквозящее в скупых фразах, которыми обмениваются мужчины, и шумная притворная слащавость женской болтовни, визгливой, безграмотной и нудной. Непомерные вырезы, поглядишь — голова закружится, как над бездной; осведомленность по части драгоценностей: бриллианты добывают из недр земли южноафриканские негры, — а также по части фауны: какие коварные брачные обычаи у всех этих животных, шкурки которых идут на манто, и на горжетки, и на сумочки… Развинченно валятся в кресла и на диваны, рассеянно поглаживают нагие статуи, со снисходительно искушенным выражением созерцают литографии, портьеры, рюмки с аперитивами, фужеры с томатным соком и хересом, профитроли, розовых креветок под шубой, ломтики сыра, оливки, крекеры, съедобных моллюсков, кальмаров, ломти омлета по — испански, ах, омлет по — испански… Снуют официанты, спешка, безмолвные распоряжения, множество подносов, навязчиво тычутся — выбирай, метрдотель весь в поту, волны чада из кухни, что за стеной, хлопанье дверей, сдавленная брань…

* * *

Какая радость быть метрдотелем, ты мне можешь сказать? Приперлись наконец, давно пора: когда закатывают пир по высшему разряду, вечно вся братия опаздывает, дамы без конца требуют новых закусок, постоянно хотят чего‑то другого, подавай им все, про что они слышали либо прочли в журнале в разделе «Семейный очаг», давай тащи, туда — сюда, туда — сюда, ишь разохотились, словно монахи в трапезной, дорвались, словно с голодного острова, как выкаблучивается эта кисломордая, только и умеют, что плести околесицу, это ж надо, до чего навострились делать вид, будто и не замечают нас, когда мы подходим с подносами, на мясной пирог ее потянуло, эту белобрысую, дал бы я ей пирожка, пошла она, чучело старое, да что у нее в башке, все эти бабы чокнутые, а муженьки стоят скопом, и дела им нет, будто и не видят, как бабье заголяется, считают, видно, что у нас, официантов, у персонала то есть, нет ни души, ни тела, — все эти шлюхи могли бы уж сразу сесть за стол, чем наливаться аперитивами и обжираться закусью, сами же будут потом блевать, уж это точно, такую грязь разведут, но ведь всё дамочки из высших кругов, куда там, такие фамилии, такие должности, такая родня, их же показывают по телику, съемочки что надо, загляденье, так что они могут делать все, что брюхо подскажет, и бабы, и мужики, про них никогда не скажут, что пьяные, самое большее, что, мол, нездоровится малость… врезал бы я им — точно, не поздоровилось бы… про нас‑то в таких случаях говорят — надрались, наклюкались, назюзюкались, мы пьянчужки, известно, а ведь мы носом не чуяли столько спиртного, сколько эта сволочь выжрала, куда там, только поглядеть на этого типа, которого чествуют, ишь какой тихоня, тише воды, ниже травы, но меня не проведешь, стоит только посмотреть, как он хватает рюмку, а до чего торопится цапнуть кус омлета, и ведь не выронит, а как креветочек горяченьких убирает… потрясно, чтоб тебе уделаться, ишь, обжегся, так тебе и надо, — дерьмо, а не люди, ладно, они платят, в этом суть, общество потребления, как говорит управляющий, они платят, а мы получаем, и порядочек, но вся подлость в том, что наживается‑то хозяин, он из галисийцев, само собой, чтоб тебя, я прямо как измолотый, ага, что‑то уж шмякнулось на ковер, ну — кто из наших красавцев нагнется… конечно… еще бы… холера, так я и думал, наступили, вот кастелянша разорется — слышно будет аж у них в Эль — Ферроль — дель — Каудильо. и охота же молоть языком, сидели бы себе тихо, да уж, ну и разговорчики, когда они заведутся насчет политики, не остановишь, прямо поток, одно на языке — угрозы и угрозы, им не терпится задать нам жару, у этой шатии одно на уме — погреть руки, но они еще заплатят, это ж надо, сколько награбили — все эти манто и драгоценности, только поглядеть, какие ожерелья на ихних бабах, мне можете не вкручивать, с жалованья такого не наживешь, поди наживи… а то жалованье, жалованье… эта публика высосет всю кровь до капли не только из народа — из собственной тени, из собственной матери, из чего угодно, из всего, что подвернется, да уж, типы, их только послушать, акции и снова акции, и банки, и счета за границей, и дома там и тут, и путешествия — житуха… ничего, не хлопнутся в обморок, когда подадим бульончик, они ведь сожрут, что дадут, а все равно скажут — гадость, вот там‑то и там‑то кормят так уж кормят, чудеса в решете, ничего, сами небось и чесноком не брезгают, сейчас все сплошная показуха, ведь как небось ненавидят друг друга, а сами улыбаются, чтоб их, улыбаются, а вся подлость в том, что каждому охота ножом соседа пырнуть, да еще на рукоятку поднажать, чтоб вошел поглубже, попало бы им в жратву крысиного яду, что сыплют по подвалам, пусть бы все разом загнулись, самое дерьмовое дело — кормить эту ораву подонков распроэтаких, на нас взирают с такой высоты… я‑то знаю, еще немного — и начнут вспоминать о войне, хвастать, кто где побеждал, кто где палил из пушек, и начнут сокрушаться, чуть не до слез, что, мол, дела идут не так, как раньше, раньше, дескать, нам жилось лучше, надежнее, уже пошли плести — ах, амнистии, ох, забастовки, эх, утечка капиталов, эти козлы не соображают, так ничему и не выучились — с налогоплательщиков у нас три шкуры дерут, да что там три — все тридцать три; все равно, не будет им пользы от влиятельных знакомств, от приятелей в министерствах или где еще, и от их мехов и драгоценностей, и сверхточных часов, приобретенных в Париже, или на Канарских островах, или в куче дерьма, и не поможет им лопотанье по — английски, и массовые молебны, и ежедневные службы, потому что когда пробьет их час… они так закрутили гайки, что расплачиваться приходится нам — вот что самое скверное, никуда не де нешься, но какого дьявола, все равно когда‑нибудь и как- нибудь да придется кончать с этим делом… только посмотреть на эту дамочку, раскуривает сигарету, а ведь пора за стол, маневр, что называется, — прикидывает, к кому бы присоседиться за столом, к тому старикану? к приятельнице, с которой треплется? к попику? Ага, пристроилась, не больно ей повезло, по крайней мере если судить по внешности, поди знай, что под нею кроется… но этот из тех, кто приходит, только чтобы подзаправиться… здесь ведь что главное — пускать пыль в глаза, красоваться, показушничать — поигрывать пальцами в воздухе, чтобы перстни сверкали, а браслеты бренчали, здесь ведь не носят дешевки, ничего поддельного — только украшения, изысканные, как сбруя на цыганском осле, растак их, прямо тебе краснокожие, ага, пошли поздравлять муженька этой сушеной селедки — мол, хорошо выступил по телику тогда- то во время утренней передачи на пресс — конференции с участием министра и все такое, хотелось бы знать, кто ему состряпал пресс — конференцию, здесь эта вонючка только и может, что рыгать, брюхо ходит ходуном, словно он собирается пустить шептуна, а из пасти разит за милю, может, потому и получился так хорошо по телику, там ничего не заметно, не видно ни перхоти, ни золотушных пятен на шее, ни двойного подбородка, который так и сочится сальным потом, холера, вот была бы бойня, если бы святой Мартин оказался поблизости, а супружница‑то переваливается, ни дать ни взять фургон доставки из тех, что марки ДКУ… ладно, мы здесь в метрдотелях, так что заткнись и обслуживай; как говорится, на новый цветок лети, мотылек, посетитель командует, а ты трудись, и тебе обеспечено процветание… наверное, стоит тебе принять предложение делегатов, которые собрались здесь по случаю съезда несколько дней назад, и смыться отсюда, они мне предлагали тепленькое местечко в ОРК, если я выйду из КРО, потрясно, что называется, перемена обстановки, а еще лучше мне перебраться на побережье, как считает Пепильо, самый опытный из официантов, на побережье… надо перебраться на побережье…

* * *

— Касильда, милочка, я так боялась, что мы не повидаемся!.. Если бы ты не пришла…

__ А почему я не должна была прийти? Как могла я пропустить такой банкет, дорогая?

— Кальмаров хочешь? Объеденье, кисонька. Ой, смотри, смотри, идет доп Марио, спирит, страшно занятный тип, честно, с ним не соскучишься… Постараемся сесть поближе к нему, так легче будет вытерпеть этот банкет. Представляю, какое занудство!

— Да? Меня, знаешь, как‑то не волнует весь этот бред про покойников, которые крутят столы. Рассказывайте кому‑нибудь другому, а я…

— Милочка, ты всегда такая, просто ужас!.. Ну‑ка, передай мне ломтик пирога, поищу, где мне пристроиться…

— Радость моя, знаешь, по — моему, ты немного увлеклась, когда красила волосы, сегодня ты уж слишком высветленная, да еще этот отлив…

— Тише, тише, Касильдита, как бы мой муж не услышал, он из‑за этого вечно ворчит!.. Ох, до чего туфли жмут, прямо на ногах не стою!..

— Раймундо, день добрый! Вы тоже пришли, какой сюрприз, при вашей занятости…

— …давай сядем, я больше не могу, и потом, мне виски в голову ударило…

— Слушай, с таким разрезом иногда, знаешь ли… Последи за юбкой, моя хорошая, последи за юбкой, ведь…

— Куба — либре, сеньора?

— У меня голова кружится, мне от спиртного плохо, если на пустой желудок, а я завтракала так давно. Я сижу на строжайшей диете, надо тебе сказать, и результат просто дивный…

— Да не напьемся же мы…

— Пришел дон Карлос Луис, поприветствуй его, дорогая, как бы не… Шевелись, шевелись, пусть он тебя увидит, а как увивается вокруг него вся эта шайка лизоблюдов, обрати внимание. Здесь такое правило — дитя не заплачет, молочка не получит.

— Так всегда было, чего ты вдруг, даже странно. Как вы поживаете? Очень рада вас видеть, дон Карлос!.. Над вами время не властно! Точно такой же, как на прошлогоднем банкете и на том, что был несколько лет назад…

— Привет, Мария Хосе, когда в рейс?.. У меня есть к тебе просьбишка…

— Профитролей, сеньорита? Ветчины? Холодного филе?

— Мне, пожалуйста, копченой лососины…

— Ах, милочка, не говори, сплошные забастовки. Все потому, что мы не справляемся, прямо беда. Даже парикмахеры… Ты же видишь, как я жутко причесана, а сейчас грозятся, что будут бастовать театры, и кабаре, и скорпя- ки… Бедствие, сущее бедствие… Раньше… все‑таки раньше

^было совсем по — другому, хотя, конечно, говорят, нужны перемены… А все равно раньше ты могла получить все моментально и куда дешевле.

— Ох, эти цены. Не говори со мной о ценах. Стоит мне только начать… Жить на жалованье все труднее и труднее. И ничего не поделаешь. Нам уже приходится снимать со счета в банке на домашние расходы. Никогда такого не было!..

— Зовут к столу… Глотать через силу неизбежный бульон…

— И шуточки соседа по столу… Здесь нельзя теряться, теперь демократия, сажают не по рангу, поди знай, рядом с кем окажешься, милочка, вдруг какой‑нибудь прощелыга, на таких сборищах кого только не встретишь…

— Не беспокойся, после второй рюмки наступит всеобщее равенство… Таким образом были обеспечены победы во время войны и в послевоенный период, и преодолены все и всяческие трудности, и достигнуто единодушие на всех научных конгрессах, какие мне известны…

— Детка, ты прямо невозможная…

— Как же, мы смотрели по телевидению выступление вашего супруга на той встрече с министром… Он держался очень хорошо, очень естественно, очень серьезно, и тон очень верный. И выложил всю правду, давно пора было..

— Спасибо, Тимотео. Муж всегда говорит, что вы юноша с будущим… Бедняжка Густаво, не дают ему покоя, он и не хотел бы выступать, но… Он всегда хорошо выглядит на экране, это правда, такой фотогеничный… и, знаете, без всякого грима!.. И живот не очень выпирает…

— Ваш муж выглядит очень молодо, сеньора. Нам, молодым, есть чему поучиться у дона Густаво, можете не сомневаться…

— Все дело в том, что у вашего мужа большой сцени — ческий опыт, моя дорогая. Вы отведали пирожков с мясом? Прелесть что такое!.. Может, сядем за стол, как вы смотрите?

— Как поживаете, сеньора? Мы так давно не виделись… Оно и понятно, работаем в разных концах здания, и потом, вы меня избегаете… Да, никаких сомнений, вы меня избегаете, вам этого не скрыть. И это меня огорчает…

— Я? Придет же в голову!..

— Вы, да, вы, плутовка. Не для меня улыбки ваши и ваши тайные тревоги…

— Послушайте, этот стиль устарел. Выстарился, как сейчас выражаются. Вы что, забыли про мой возраст, мою семью, детей и все такое?..

— Уж очень вы сегодня воинственно настроены. Сядем?

— Подождем, чтобы указали места по протоколу. Вспомните, герой дня очень щепетилен в этих вопросах… И во всех прочих… Да, вот уж тип, верно?

— Сеньора, поскольку мы здесь…

— Профессор, как я рада вас видеть!.. Я всегда говорю: если сядешь за стол рядом с вами, непременно узнаешь что‑то новенькое… Какой сюрприз вы приготовили нам сегодня? Уж конечно, нечто из ряда вон… Помню, в прошлый раз, тоже на банкете… Вы рассказывали эту историю про докторские дипломы в Германии… Ну конечно, сядем, мне так приятно… А правда, что вас восстановили в звании, или на должности, или где там, в общем, эта история, что вы мне рассказывали в прошлый раз, что‑то про войну, про чистку?.. Мои поздравления, хоть что‑то наладилось, давно пора, хотя, боюсь, среди нас найдется немало дармоедов, готовых поживиться на чужих несчастьях, верно ведь?.. Господи, смотрите, кто сидит напротив, сам дон Руфино, отченаш вы насущный, вот кто убережет нас от плотских искушений! Вы, конечно, заказали себе постный обед, верно ведь? Ох уж эти искушения чревоугодия!.. Что? Ах, очень приятно, рада с вами познакомиться, девушка; глядите‑ка, глядите, наш попик — прогрессист умеет выбирать себе компанию. Очаровательная девушка, и теперь, когда нет таких предрассудков насчет иностра нок… Ах, вы андалузка!.. Я не знала, что за доном Руф0 водятся такие южные слабости, ну что вы, я же только ради красного словца, он у нас такой националист, баск из басков…

— Per troppo variar natura e bella…

— Вы меня сразили, дон Руфино. Мало того, что вы прогрессист — националист баскского образца, вам не чужд и юмор мадридских улиц. По этому случаю набросимся на бульон? Ждать пришлось долгонько. Я начну, не дожидаясь, пока вы отпустите мне грехи.

— Вы, как всегда, такая тараторка, Долоринас. Как у вас дела?

— Хорошо, спасибо. Как говорится, не стоит к ночи поминать буку. Будем есть и пить, может, завтра помирать.

— Скажите, профессор, ваша супруга сегодня тоже не пришла?

— У нее слабое здоровье, Касильда, ей не по себе в таких местах, обеды слишком долго тянутся… Ну, каково приходится вашим ребятишкам в битве со всей этой школьной галиматьей, КУП или китайской грамотой?

— Да с грехом пополам… Вы же знаете, все это такая скучища… Мне хотелось бы познакомиться с вашей супругой… Надо будет нам встретиться; если хотите, можно у меня, только поближе к весне. В этом году у нас с отоплением очень неважно, сами знаете, дурацкая необходимость экономить и экономить… Газетная болтовня, дело известное…

— Превосходный бульон, не правда ли? Для начала всегда хорошо что‑то горяченькое… Может, оттого, что повышает тонус, может, отчего‑то еще, но очень хорошо для начала, очень хорошо…

* * *

Я вынуждена являться на эти сборища, выставлять напоказ свое вдовство, улыбаться, ничего другого не остает ся, чего только не приходится вытерпеть, ведь мало ли: а вдруг возможность повышения, а вдруг начальство начнет заедать, а вдруг понадобятся стипендии для детей, господи, только сделай так, чтобы мне не очутиться рядом с этим типом, вечно лезет со своими пошлыми шуточками, остротами с бородой, да еще с какой, и с подначками, говорят, жена ему наставляет рога — ничего удивительного, поглядим, эти слишком уж бойкие, какая скука, придется мне сидеть рядом с этим профессором, не лопнул бы от важности, мне уже случалось быть его соседкой по столу, всегда он плетет одно и то же, одно и то же, зануда, каких мало, ладно, все к лучшему, я хоть знаю, что мне говорить, когда улыбнуться поприветливей, когда задать вопросик, то — се, пятое — десятое, мне же легче, не так тошно, хоть не услышу, какую чушь несут те, что напротив, и смогу помолчать, если захочу, жалко, что лицо у него такое унылое, баранье, бедняга, говорят, его не то подвергали преследованиям, не то вышибли, не то еще что‑то такое, когда она кончится, наша проклятая междоусобная война, ну еще бы, кому от нее худо, беда в том, что нас всех впутывают в грязные дела, как подумаешь, столько лет они старались, чтобы война не кончалась, проклятущая, им все предлоги хороши, чтобы по — прежнему ощущать себя победителями, давя людей направо и налево… все это позади, но есть такие, кто будут всегда чувствовать себя побеокденными, и такие, кто будут всегда чувствовать себя победителями, вот тоска‑то, а дома я бы делала сейчас что‑нибудь полезное, готовила бы все необходимое для каникул на Страстную неделю, может, нам удастся выбраться за город на несколько дней и позабыть всю эту унылую грязь, у меня ощущение, что все какие‑то ошалевшие, каждый приглядывается к соседу, прикидывает, какую пользу можно извлечь из кратковременного общения… ну ясно, спирит… от него же несет, как от трупа, тоже мне удовольствие, славный подарочек — такое соседство, а вдруг ему вздумается вызвать покойничков, не дай господи… а общество этих молодчиков меня не соблазняет, сразу же начнутся двусмысленные фразочки: «вдовице не спится — замуж стремится» или «вдова покраснела — кого‑то в постели пригрела». Вечно разговоры о моем вдовстве, а кто они такие… среди всех, кого знаю, я единственная, у кого нет пары, это всем известно, стоит мне посмотреть, заговорить, задуматься — у всех один вопрос: что У меня на уме, какие у меня задние мысли, все это мерз кие поддразниванъя, пресыщенность, озлобленность на жизнь вообще, столь характерная для нас… а среди молоденьких женщин я только помеха или по крайней мере стесняю их, они сочувствуют мне, и от этого еще хуже… Николас, Тимотео, эти еще до конца первой перемены начнут дурить вам голову своими россказнями, шуточками, поездками, планами, связями, да притом во весь голос, чтобы стало еще тошнее, и все это ложь, причем от нечего делать, Мария Хосе или Лолина как соседки по столу приятнее, но… они принадлежат к другому поколению и вдобавок видят во мне представительницу стана начальствующих, попытки сближения с моей стороны они бы не поняли, а эти супруги Риус уж действительно кошмар: будут сидеть как в рот воды набрав, такая торжественность… она пролепечет какую‑нибудь чепуху, вроде той, что передают по радио, и будет в восторге от собственного глубокомыслия, и оба дадут нам понять, что если мы еще существуем, то лишь с их соизволения, для них ведь такая мука — терпеть наше общество до самого окончания банкета, жуткая парочка… а Росенда… эта может говорить об одном — о наследстве, доставшемся им от ее свекра; ну вот, только этого не хватало, кто будет сидеть напротив меня — этот пресловутый священник, прикидывается прогрессивным, а на самом деле ретроград из ретроградов, те, кто связаны с ним по работе, недаром говорят — с этим надо поосторожнее, он пользуется ситуацией, делает вид, что до того прогрессивный, дальше некуда, а в итоге ничего похожего, обычный любитель пожить в свое удовольствие, каких теперь полно, ну вот, подсел к хорошенькой девушке, и молоденькой, по — моему, ты не теряешься, она‑то ведь — я ее знаю — почти все время в рейсах, а священ- ничку давно пора бы в отставку, и вдобавок ну и вид, сколько он ни льет на себя одеколону, от него все равно разит, действие точь — в-точь как у дезодоранта, который рекламируют по телевизору, только наоборот… слава богу, несут бульон, пф — ф, из кубиков и вчерашний, вот и смакуй эти помои, пора вступить в разговор, может, этот профессор — приятный собеседник, у него выразительные глаза, и, вообще, он не без обаяния, когда надо, слушает, что ему говорят, наверное, поймет, если ему рассказать о домашних неурядицах, и о склоках, и о том, что так называемые друзья отдаляются все больше и больше, любопытная вещь, он никогда не приводит жену на эти обжираловки — наверное, умная женщина…

 

БУЛЬОН

Мельтешенье официантов, подающих бульон, дымящиеся чашки, едкий запах из кухни, просачивающийся сквозь приоткрытую дверь служебного входа, звяканье приборов, выкрики, внезапно затихающие, когда дверь захлопывается… «Этот бульон — просто мерзость, такое меню, такая помпезность, а бульон из кубиков, ладно, эти разваренные останки цыплят — утопленников, конечно, не из пакета, они остались от вчерашнего пира, только присмотреться, это же объедки, сеньора, а если выразиться на языке Сервантеса, оно и прозвучит благопристойнее, и можно произнести громко, здесь об этом писателе никто слыхом не слыхал… Скажите «оскребки», и очень красиво звучит, и редкое слово…» — «Оскребки, вот как? А вы не шутите, может, это двусмысленность, я себя дурачить никому не позволю, ясно?.. Что‑то в этом есть такое, знаете… Глядите, как бы…» — «Помилуйте, сеньора, как я могу…» — «Да ну, современную культуру ведь создали мужчины в своих мужских интересах, и мы, бедные женщины, чуть зазеваемся, глядь, они уже за свое, у них одно на уме, прямо как дикие звери…» — «Разрешите, сеньора?» — «Ну вот, он меня облил бульончиком, что за официанты, жеребцы дерьмовые, ну и ну, где воспитанность, где лоск, слова им не скажи, и ко всему метрдотель тут как тут с тальком, вот животное… Я так старалась, чтобы не заметили, а этот раззява только привлечет ко мне всеобщее внимание». — «Ничего страшного, ерунда, всего‑то несколько капель бульона…» — «Вы правы, мой друг, жирных пятен можно не опасаться, не бульон, а мутная водица, помои в чистом виде, вот видели бы вы бульоны, что подаются в ресторанчике «Форель с форсом»… Там бульон так бульон, никакого сравнения. Само собой, хозяева — галисийцы и кормят потрясающе, какие карбонаты, какие омлеты, а моллюски, а блинчики по — галисийски, что там говорить, моллюски лучшие в мире, как ни в одном другом море, моллюски с альданских пляжей, от нашего солнца вкусней и глаже, как говорится в рекламе, у них от солнца съедобная часть особенно разрастается, хвостик такой, как У больших креветок. А креветки у них бывают крупнее куропаток, как‑то раз они даже получили международную премию за блюда из моллюсков, но это, конечно, было при Франко, потому что теперь… Куда ни пойдешь, всюду можно встретить кого угодно, моллюсков теперь едят все кто хочет, нет никаких различий между людьми, нет классов, все смешалось, вот вам наглядный пример — мы обязаны глотать этот бульон только потому, что пять звездочек, и вот вам… Ну‑ка? Ничего нет, можете успокоиться, ни следа, ни пятнышка, так что хоть в этом смысле вам повезло». — «Ну конечно, было бы так досадно, надевает человек парадную одежду, подходящую к случаю, и такой вот олух портит все к чертям собачьим». — ««К чертям собачьим», сеньора, — это какое‑то латиноамериканское выражение, так аргентинцы говорят или еще кто‑то из тех краев, верно? У меня тоже есть родич — аргентнйец, креол, как он говорит, он живет в Тукумане, а у вас есть родственники в Тукумане? Нет? Какая досада, мы могли бы свести их друг с другом, ведь там, в такой дали, когда наступают праздники, и общеиспанские, и семейные, так приятно, должно быть, собраться своим кругом, среди друзей и соотечественников… Мой муж как‑то двенадцатого октября оказался в Риме, так он говорит, они в посольстве феноменально повеселились, было чего выпить и чем закусить, а потом…» — «И не говорите, мужчины, когда остаются без жен, можете мне не рассказывать, что они потом учудили, но я считаю, в Риме, где, куда ни глянь, и священники тебе, и кардиналы, и папы, все‑таки не так опасно, верно ведь?» — «Ой, меня снова окатили вином, вы что, не видите, что делаете, мы же все по вашей милости сидим как на иголках. Мой кружевной воротничок, уникальная ручная работа, сколько трудов мне стоило отыскать такой, один бог ведает! И вот пожалуйста, этот остолоп… Хорошо еще, что их можно стирать, а то… Так вы рассказывали про вашего родственника из Тукумана… Как, у вас нет родственников в Тукумане? А где же? Вообще нет родственников в Америке? Но как же… Кто же мне только что рассказывал про двоюродного брата из Тукумана? Ах, эта сеньора… Как ее зовут?» — «Сеньора Риус» — «Это у вас, сеньора Риус, есть двоюродный брат в Тукумане?» — «Ну, конечно, нет, это же ясно… Что за шутки…» — «Ладно, я считаю, не так уж обязательно иметь родственников за границей, вот мое мнение». — «Да, конеч- цо, но есть в этом нечто, разве нет?» — «Мой двоюродный брат ужасно забавный, я прямо в восторге от него. Как жалко, что у вас нет такого же… Он носит усики и говорит пронзительно, иногда такое впечатление, что он немного того, знаете, даже не по себе как‑то, но ничего подобного, все в порядке. Мой двоюродный брат так выражается, умереть. Через каждое слово «че», и не разберешь, на «ты» он с вами или на «вы», и произносит так смешно… Муж говорит, в этом есть что‑то такое зазывное, вы меня понимаете?» — «Ну еще бы, конечно понимаю… Все очень просто. Там все так говорят. В тех краях масса лошадей, я слышала…» — «Играют что‑то патриотическое, как хорошо, все‑таки времена не так уж изменились, как считают некоторые. Вы узнаете мелодию?.. Что вы, при чем тут «Добровольцы», под «Добровольцев» не обедают. Это пасодобль из тех, что исполняются на корридах, не знаю, как называется. «Последний тост»? Может быть, не поручусь. «Дикий кот»? Фу ты, вы совершенно не разбираетесь в пасодоблях, совершенно, уж, по — моему, это… Ну‑ка, ну‑ка… Нет, не вспомнить! «Корсарские мелодии»! Нет, «Позолоченная оргия» — это Герреро написал или кто‑то еще». — «Позвольте, Герреро жил в XVI веке. Он мой земляк». — «Непростительная ошибка. Герреро, дон Ха- синто, принадлежит недалекому прошлому и близкому будущему». — «Ах, простите, конечно, вы — профессор, а я всего лишь секретарша при собственном муже, да — да, секретарша, скромненькая, но польза от меня есть, уж поверьте, что есть». — «Нет, бульона мне больше не надо, хватит с меня, унесите чашку, только, пожалуйста, не выливайте на меня остатки». — «За ваше здоровье, сеньора». — «Как вы любезны». — «Коварнейшее винцо, и голову не щадит, и в ноги ударяет». — «Я, по правде сказать, не очень разбираюсь в винах, но приходится соблюдать осторожность, мой бедный Федерико говаривал, что вина мстят тем, кто в них ничего не смыслит и не умеет распробовать, вот и меня сразу же начинает подташнивать», — «Нет, меня не подташнивает, просто все вокруг ходит ходуном и мне так плохо становится, жуть, тут со мной такое было несколько дней назад, на ужине по случаю литературного конкурса, Рикардито был членом жюри, я па ногах не стояла, меня до машины на руках донесли, а я вас уверяю, я совсем не привыкла давать спектакли в общественных местах». — «Послушайте, официант, сделайте одолжение, прекратите раз и навсегда действовать мне на нервы, сколько можно, убирайте посуду с того края, там вам никто не помешает. Этот парень — сущий дуболом, сразу видно, только что из деревни, вчера с ветки сорвался, вот вам нынешнее положение вещей, сейчас из деревень валом валят, я считаю, главная приманка — порнофильмы, только взглянуть, какие очереди у кассы, страх смотреть, даже мимо пройти боишься, и не говорите…» — «Я‑то всегда иду в обход. Вы уже смотрели «Последнее танго»?» — «Меня Рикардито не пускает, придется словчить, чтобы удрать с Суси, это моя школьная подруга, мы, правда, видимся изредка — отношения уже не те, знаете, она работает, ей в жизни не очень везло, ну и вот… Мы ходим в обеденное время в кино, где пускают во время сеанса, в эту пору народа нет, можно даже обменяться мнениями по ходу дела… Ну и фильм, что, скажете, нет?» — «А у нас, наверное, сколько происходит похожего, и не говорите; не смейтесь, по — моему, тут нечему смеяться, такие фильмы всем открывают глаза на многое, думаю, бывают и хуже фильмы». — «Как вам вино? Уже принесли другое? Нет, это действительно намного лучше, по крайней мере так мне кажется, какой дивный запах и как отливает… Мой отец, он держал лавку, еще до того как мы переехали в Мадрид, во время войны, хотя нет, война уже кончилась, так вот, он говорил: лучший способ пробовать вино — это понюхать, а господь рассудит. Может, он просто шутил, мой отец, бедняжка, он был человек старинного закала, вы меня понимаете? Образования не имел — в том смысле, какой я вкладываю в это слово, — образования не имел, ну, я‑то — другое дело, по крайней мере теперь, с тех пор как Рикардито занялся всеми этими литературными делами и мы обосновались в столице, ведь из разговоров столько всего узнаешь, хотя университетов я не кончала. Я вам это потому сообщаю, что этот тип рядом со мной, он проф какой- то где‑то и все себе на ус мотает, с ним держи ухо востро.

Он уже был моим соседом на других обедах, последний раз неделю назад, мы обедали с министром. Этот министр, он друг дома и такие нам услуги оказывает грандиозные, но я вам ничего не скажу, можете не подливать мне молодого винца, ни за что, мне Рикардито запретил, только не подумайте чего‑нибудь такого, вы очень себе на уме, но лицу видно, да, видно, видно, и по носу видно, нечего… Все услуги, какие министр нам оказывает, они для него — плевое дело, и все по закону, можете не сомневаться, наш министр — он ведь министр демократического правительства… Ну ясно, само собой, но ведь все мы жили и в те времена, при том режиме… Мой отец, представляете, если бы не по этой причине… Вот почему сорта вин…» — «Ну да, фигушки, все по закону, самые что ни на есть наиза- конные, нам нечего стесняться». — «Ну, нам приходилось обедать и с разными иностранцами, послушайте, вот типы, только и разговору что о себе, один был с женой, американский воротила, они тут приехали, я говорю — на тунца на копченого их потянуло, так она по — испански — ни бе ни ме, это же надо, сидела бы у себя дома… Так нет, все время треплется с женами разных там из посольства, тихонько шептались не по — нашему… Так и идти никуда не захочешь, и не говорите, ой, знаете, у меня все перед глазами завертелось, скорей бы несли второе, может, мне легче станет, что значит — на пустой желудок… Ох, я прямо на стенку лезть готова». — «Господи, Долоринас, какую дрянь скармливают людям в таких местах, в честь того, что пять звездочек, шик — блеск, официанты во фраках и всякие редкостные растения». — «Когда мы праздновали получение дипломов, эти лоботрясы не ходили такими щеголями — того и гляди, лопнут от спеси, прости господи, вот и разглагольствуйте после этого про равенство и равные возможности, дерьмо, мне новый костюм так уделали — родная мать не узнает, и ничего, только — только обновил, теперь нести в химчистку, гиблое дело, вида уже не будет, демократический ширпотреб, а какая у нас демократия — как у зулусов — людоедов, и не спорьте…» — «Слушай, стоит тебе поднабраться, и ты сразу заводишься насчет политики, а я, по правде сказать, не вижу проку в таких разговорах. В наше время эти свары надо оставить депутатам». — «Не действуй мне на психику, парень, вся беда в том, что нет твердой руки, в этом все дело, нету твердой руки, вот если бы…» — «Ладно — ладно, тихо ты, давай поедим спокойно… Ну‑ка подпевай, слышишь, какая музыч‑ка, это Серрат, может, у тебя прояснится в мозгах, какого…» — «Показал бы я тебе Серрата…» — «Не выходи из берегов, приятель, здесь полно стукачей, осторожность нужна». — «Не волнуйся, здесь все уже работают языками, никто ничего не расслышит».

 

ВТОРОЕ ИЗ МОРОЖЕНОЙ РЫБЫ

«Рыбу несут, Хавьерин!» — «Давно пора, я голодеп — ужас!..» — «Давай чокнемся…» — «За твое… Что это за фиговина? Мерлан, колючеперка? Похоже на мороженое филе… Отдает опилками…» — «Смотри‑ка, что за штучки: уже начали ставить пятна на одежду сотрапезников. Эти официанты ничего не соображают, типичные недоумки. Сидели бы в родном захолустье. Гляди, даже героя дня обмарали. Пятно на самом видном месте, возле лацкана. И поднесли цветочек, гвоздику, чтобы прикрыть пятно. Как будто незаметно, что гвоздика для… Как на деревенской свадьбе, вот смеху‑то. А герой дня — пентюх неотесанный. Но кто палку взял, тот и капрал, верно, Хави?» — «Да уж, видно, всем нам придется выходить отсюда, пряча пятна под гвоздиками. Если и дальше так пойдет, мы вылезем на улицу пятнистые, точно десантники в камуфляжных костюмах». — «Господи боже, мне залепили. Обгадил пиджак. Будем считать, это шутка. Странное все- таки упорство, честно, странное. Попахивает бунтом, официанты восстали как класс, эдакий штурм Бастилии. Решено: пока меня обслуживают, я присматриваюсь и проверяю». — «Не думаю, что это — выступление, направленное против определенного лица, хотя герой дня во времена лозунга «Вперед к Империи Бога» и прочих чурригеризмов… Но, видимо, они выступают против класса чистой публики в целом. Иными словами, не слишком извращая кодекс, действия официантов можно квалифицировать как нарушение общественного порядка. Это уже предел. С подобными вещами мириться нельзя. Если мы будем слишком мягкотелыми, у нас очень скоро такое начнется!..» — «Ага, рыбка, которой мы угощаемся, уже стала предметом научного обсуждения. Послушаем, что вещает премудрый проф дон Аполинар». — «У этой рыбы весьма поэтическое название, начинается на «эс». Особи ведут стайный образ жизни, образуя косяки, каковые бывают двух типов: типа

«а» и типа «б» — в зависимости от того, двигаются они по направлению к солнцу или наоборот. Каждый косяк представляет собой совершенную общественную структуру. Они млекопитающие, но не очень… Ну вот еще, саламин, что за вздор. Саламин — это битва была такая, в глубокой древности, тогда несколько рыб погибло, вот и все… И не саламандра, отнюдь, ничего похожего на саламандру…» — «У саламандр мясо жесткое и отдает крольчатиной, мне одна приятельница рассказывала, она замужем за дипломатом, они живут в какой‑то стране, ну, где жуткая жара, она их просто видеть не может, вечно твердит мне: Росенда, милочка, в рот не бери саламандру, они жесткие до отвращения и к тому же отдают кроликом, диким, ну то есть не домашним». — «Сеньора, вы спутали, ваша подруга имела в виду игуану, игуаны превосходно плйвают, но это отнюдь не рыбы». — «Ой, простите, конечно, как это я в вашем присутствии… вы же всё про всё знаете. Ладно, давайте дальше». — «Так вот, как я рассказывал, у этих рыб организация типа племенной, отменней- шая, уж поверьте, особенно у тех, что живут в наших водах, поблизости от Альмерии, где их считают прямыми потомками тех рыб, к которым Христос обратился со знаменитой проповедью — вы все, без сомнения, слышали ее когда‑нибудь в школьные времена или во времена Страстной недели». — «Ой, ожерелье зацепилось, вот кошмар, прямо вся дрожу, как подумаю, что камушки мои могут рассыпаться, а тут везде плюш, обратите внимание, закатятся неизвестно куда, ужас… Вы давайте, давайте про рыбок, про них, правда, очень интересно. Так вы говорили, они живут около Кадиса, а, ну да, около Альмерии, какая разница, ведь это все покуда наше, верно? Так значит…» — «Вот как, их используют как средство для возбуждения половой активности?.. Сколько раз я говорила, что в наше время обо всем узнаешь… Скажите, а как готовят это средство? Наверное, что‑то очень сложное, вытяжка, или порошки, или не знаю что, наука сделала такие успехи, верно ведь?» — «Сколько можно узнать на таких обедах, я же говорила — никаких университетов кончать не надо, вот смотрите, герой дня — он‑то кончил университет, важная шишка, из самых верхов, вот он перед вами, сидит с дурацкой рожей и улыбается во все стороны как заведен ный, скучищей от него шибает прямо непроходимой. Как м°г удержаться режим, если на первых ролях были такие, ясное дело, рухнул, ведь ни капли обаяния… Так про рыбок?» — «А про рыбок — глаза у них зеленые, разумеется, до варки, очень блестящие и выразительные, почти что человеческие; а еще у них есть такая косточка, камневидная, обладающая полезнейшими лечебными свойствами. Органы социального обеспечения пытаются удержать за собой монопольное право на отлов этой рыбы, но великие державы с их неуемными аппетитами в конце концов отберут у нас это право, как уже отобрали Кубу, Филиппины и еще всякое разное. Между самцом и самкой существуют большие различия, преимущественно психосоматического характера. У самца, как я уже говорил, под черепом, около органов слуха, помещается косточка, по форме идентичная изваянию Богоматери Сарагосской, Девы Марии дель Пи- лар. Ах, да, да, эта косточка обладает еще свойствами громоотвода. Эта часть организма, косточка эта, обновляется каждые двадцать — двадцать пять лет и на бирже драгоценных камней оценивается по — разному, в зависимости от цвета, твердости, прозрачности и те де и те пе… Ценность определяется множеством обстоятельств, включая питание… Эти самые микродевы уже были описаны одним немецким ученым начала нашего века в чрезвычайно редкой книге, исключительной для своего времени; когда она появляется в продаже, стоит невероятно дорого: «Die Pilariken von spanischen Mittelmitlander». К сожалению, фотографии очень потемнели, и для их обновления не были использованы успехи науки, достигнутые благодаря планам развития. Мы будем хлопотать, чтобы дон Карлос, не имеющий себе равных как меценат, взял на себя расходы по переизданию. Эту косточку воспели лучшие поэты средиземноморского мира: Вергилий, Данте, Гонгора, Габри- эль — и-Галан… Упоминания о ней встречаются также в

1

2

3

4

Библии и Коране, хотя и с рядом неточностей, вполне простительных, когда речь идет о текстах пророков. Разумеется, существуют всякие разночтения и противоречивые переводы тех мест, где говорится о способах использования косточки и особенно о том, сколь часто она встречается. Имеются очень ценные и достоверные свидетельства о том, что в период Французской революции она использовалась как амулет, спасающий от гильотины; эти косточки контрабандисты доставляли в Париж через Пиренеи. Не один испанский аристократ, действуя вкупе с изгнанными иезуитами, нажил состояние столь благодетельными занятиями. Согласно итальянским толкователям, Данте утверждал, что женщины, осужденные за похотливость, носили такую косточку на шее в виде украшения. Не стоит принимать эти домыслы всерьез. Все комментаторы Данте грешат чрезмерным шовинизмом. Бетховен использовал такую косточку в качестве средства от глухоты, и, насколько можно судить, весьма успешно, но он, как всякий истинный художник, обожал всякие талисманы и, плутяга этакий, велел положить себе в гроб те, которые принесли ему наибольший успех. Свое решение он сформулировал в завещании, с рукописью коего вы можете ознакомиться на досуге в Национальной библиотеке Вены. Нет, это бесплатно. Не может быть, чтобы вы никогда не слышали о том, что Международная ассоциация глухих под председательством двух кардиналов римско — католической церкви и двух бывших президентов США уя<е удержала за собой места, дабы присутствовать при эксгумации останков великого композитора, которая состоится по случаю трехсотлетия со дня его смерти… Они выплатили или выплачивают вскладчину требуемую сумму, чтобы успеть первыми порыться в останках, когда оные извлекут на свет божий, и поглядеть, что сохранилось… Нет, удивляться нечему, к ним присоединились ЮНЕСКО и Независимая мадридская консерватория, исключительно с целью проведения химико — спектрографического анализа этих треклятых микродев». — «Подумай, а вдруг окажется, что ничего такого пет, а есть просто слуховой рожок, или бант, украшавший его курточку в день первого причастия, или вставной зуб, верно же? Хорошенькое дело, ничего не скажешь…» — «Было бы неудивительно: на протяжении XIX века случаи вскрытия могил временами учащались до сущей эпидемии. Таковы были последствия литературного неистовства некоторых поэтов, ведь поэты не оставляют смерть в покое, у них одно на языке — смерть и смерть…» — «Господи, у меня волосы встают дыбом, ну и нравы…» — «Так вот, как я вам уже сообщал, ЮНЕСКО внесла свой вклад в это благородное начинание, передав Ассоциации надлежащий инструментарий: лупу, фонарь, противогаз и набор стереоскопических фотографий Сарагосской Богоматери, которая французского происхождения, как всем известно; также ЮНЕСКО вручила Ассоциации пластинку с записями местных вариантов хоты в исполнении «Уроженцев Уэски», первоклассного фольклорного ансамбля, ударник которого, как известно, глух как пень. И если окажется, что с течением времени целебные свойства косточки сошли на нет либо, еще того хуже, некий нетерпеливый исследователь, как вы только что предположили, осквернил могилу во время гитлеровской оккупации, какая катастрофа для науки! Но я понимаю, что вам не так‑то просто разглядеть все эти сложные обстоятельства, имея перед глазами буроватое рыбное филе с томатом, каковое мы вкушаем…» — «С томатом и с диким количеством колючих костей, шеф». — «Нет, добавки не надо, спасибо. Итак, как я уже говорил, вся суть в этой косточке, которая имеется только у самцов и, по — видимому, уплотняется до полной твердости лишь после спаривания. До этого, в период холостяче- ства или целомудрия, она как желатин, нечто вроде показателя девственности самца — качества, чрезвычайно ценного при скрещивании между особями из косяка «а» и косяка «б». Неоспоримый факт: в этом случае совершается брачное путешествие в неизвестном направлении, каковое составляет в наши дни самую неразрешимую из загадок, подхлестывающих неуемный исследовательский пыл, свойственный испанской науке, как всегда верной своей роли первооткрывательницы. Быть может, они поднимаются вверх по течению неведомых рек? Быть может, погружаются в спячку в промоинах близ отвесных берегов? Как на них воздействуют приливы и отливы? Некоторые страны попытались их акклиматизировать, и существует образцовое предприятие по их разведению, членом правления которого состоит, естественно, наш дорогой герой дня, оно экспортирует в консервированном виде икринки с зародышами самцов и самок, причем при перевозке поддерживается равномерная температура воздуха, дабы обеспечить подробное изучение икринок на различных широтах, но не тут‑то было, в возрасте каких‑нибудь двух недель рыбешки уже появляются у берегов Альме — рни и ее окрестностей, и никому еще не удавалось поймать малька во время его долгого и таинственного странствия. Видимо, у этих животных сильно развито чувство любви к отчизне, и они возвращаются в родные края из патриотизма. Или просто чтобы поиграть у нас на нервах. То же самое происходит обычно с нашими эмигрантами, только рыбы своим возвращением приносят пользу нашей экономике, а эмигранты расстраивают планы министерства финансов. Вопрос оттенков, но в обоих случаях все та же изнурительная любовь к отечеству, что тут поделаешь. На последней международной встрече рыб, оспаривающих существующий порядок вещей, каковая имела место в болоте, что носит имя Прозерпины (Мерида, Бадахос, Эстремадура, Испания), выступил с заявлением комитет этих созданьиц, державшихся слегка в стиле хиппи, они тоже смылись сразу после выступления, но все‑таки успели изложить свои теории — вне всякого сомнения, в убедительной и обаятельной манере — карпам — нонконформистам. Разумеется, этим последним, судя по всему, уже осточертело находиться под охраной государства, каковая по распоряжению соответствующего министерства распространяется на весь болотно — национальный заповедник, почему бедным местным карпам не удается обновлять ни своих обычаев, ни окраски, ни даже языка… Это обстоятельство является для них причиной сущих мучений, ибо им пришлось перейти с латыни на эстремадурский диалект, от которого им никакой радости, но… Если вернуться к нашим рыбкам, или redeamus ad rem, иначе говоря, к нашим баранам, известно, что особи, которые совершили в детстве столь долгое путешествие, представляют особую ценность для человеческого питания благодаря интенсивным гимнастическим упражнениям, вследствие чего волокна их мяса приобретают особые вкусовые качества, но заодно и некоторую жесткость; кроме того, оно совсем не переносит замораживания. Низкие температуры действуют на него отрицательно, и при замораживании мясо этих рыб исчезает как по волшебству, не оставляя никаких следов; более того, этот процесс имеет своим следствием такую драматическую неожиданность, как появление кораблей — призраков, которые также не в состоянии пересечь Гибралтар…» — «Послушайте, это ж надо, ужас какой, я сижу открыв рот». — «Так закройте его. Вам не идет. И по том, моя дорогая, у вас виден язычок». — «Ну вот». — «В итоге вы можете есть это блюдо без опасений и без последствий, гарантия тому — подробнейшая навигационная карта XVIII века, самая знаменитая из всех, там и рисунок есть соответствующий, и все что надо, Национальный печатный двор репродуцирует ее чаще остальных карт. Можно считать доказанным, что некоторых взрослых особей завораживает вид сей репродукции и они сами идут в руки удачливому рыболову без сопротивления и протестов…» — «Ну вот — играют Ветховена; совпадение не случайное: несомненно, налицо таинственное влияние этих самых микродев, а благотворно оно или пагубно — поди знай». — «Ох уж этот Бетховен, без конца одни и те же такты, тянет резину, не умеет поставить точку». — «Гляди- ка, пока дон Аполинар рассусоливал насчет рыбок и их родного моря, вся шатия — братия обзавелась гвоздичками, ну и вид, вот болваны…» — «А что это за безмолвная сеньорита тут расхаживает, как вы сказали, секретарша героя дня?» — «A — а, все ясно — достала стопку книг, она будет их подписывать и дарить всем присутствующим, ну вот, новое занудство, мог бы подождать до конца обеда или хотя бы пока подадут мясное блюдо, как бы не оказалось, что оно тоже состряпано из каких‑нибудь мигрирующих тварей, и не пришлось бы нам убраться несолоно хлебавши». — «Дорогая, что за мысли лезут тебе в голову, ты погляди, с каким умильным видом он подписывает… Посчитай‑ка, попробуй, сколько раз сказал «спасибо»… — «Ну вот, появился на свет божий листок для сбора подписей — все как в добрые старые времена. Вот увидишь… То ли за амнистию, то ли не дадим снести какую‑нибудь развалюху, то ли найдем работу чилийским эмигрантам, то ли еще что». — «С какой стати нам сейчас что‑то подписывать?» — «Может, нечто антивоенное или против смертной казни, на таких мероприятиях самое милое дело — обратиться к правительству либо алькальду с какой‑нибудь петицией, может, о том, чтобы не облегчать участи заключенных, или не объявлять амнистии, или объявить, но не ту, или облегчить участь, но не заключенных, а детей — ин- валидов или психов, у нас всего хватает». — «Да уж, чего только нет». — «…а может, в знак протеста против демонстраций под лозунгами «За супружескую неверность и свободное сожительство» и «За искоренение сутенерства…» — «Точно, вот именно, должен же быть прок от нашего сборища, надо же показать, что вот мы собрались здесь, все люди достойные, и нас волнуют общественная жизнь, социальные вопросы, а не только эти мерланьи самки со статуэткой Сарагосской Богоматери под черепом, хотя нет, не самки, а самцы, вот гады, если бы хоть самки… Послушайте, а у самок под черепом ничего нет или как?..» — «Ну знаете, культ мужского превосходства в такой форме — это уже слишком, мы, женщины, не имеем права пикнуть, даже если разговор о сардинах, ну знаете, вы не имеете права, может, это собирают подписи за женскую эмансипацию… Тогда я обязательно подпишусь, что угодно подпишу, даже если потом придется разводиться, кстати, чем идти на такой обед, лучше было отказаться, пригрозив разводом, терпеть такую скучищу только ради того, чтобы сопровождать муженька, еще чего не хватало…» — «Слушай, а как, в конце концов, называется эта чертова рыбешка?» — «Ну как, на «эс», начинается на «эс», ты разве не слышала?..»

* * *

Я, Николас Руис дель Пераль, вынужден путешествовать поездом, только поездом, ничего не попишешь. Я еще мальчишкой любил поезда, но, по — честному, наше железнодорожное сообщение не восторг, парень, не восторг… Не пойму, всюду у нас такие мощные успехи, почему бы не привести в порядок наше железнодорожное сообщение, поднять его на современный уровень, сделать дешевым и приятным, ты, парень, мне зубы не заговаривай, потому что у нас железные дороги, и — да… представь себе, я здесь чудом, еще вчера был в Барселоне, ничего себе, это же край света — Барселона, а ты как думаешь, и пришлось мне добираться поездом, иначе говоря, по железной дороге, представляешь — целую ночь в вагоне, но я не хотел пропускать обед, еще чего, я ради шефа из кожи вылезу — он руководитель, наставник и друг. А вся беда в чем — прекратили работы по усовершенствованию дирижаблей. Путешествовать самолетом — это же потрясающе, верно? Так вот, раньше, когда существовали дирижабли, было лучше, никакого сравнения. Дирижабли, знаешь, не могли летать особо высоко, потому что их заправляли газом, как его там — водород, углерод, черт его разберет, в общем, на высоте свыше семисот метров он нагревается — и бум — та- ра — та — та! Конец. Но дирижабли — это нечто. Салоны — слушай, мужик, красотища, пассажиры могли танцевать и все что хочешь, а летит он низко, все видно — обалдеть. Да qTo там, парень, да что там, тут налицо злостный саботаж, можешь мпе поверить. Мне отец рассказывал, оп летал в одном, корпус у них был алюминиевый, ничего не весил, то есть в полном смысле слова ничего, обалдеть, и ни к чему им была вся эта мура, взлетные дорожки эти бесконечные и знаки везде и всюду, все было видно очень хорошо, а пассажиры такие все воспитанные, не то что в нынешних самолетах, туристы эти дерьмовые, раз у них хватило денег на поездку, держатся так — ни один человек не вынесет, да что человек, сам господь бог, говорю тебе, сам господь бог не вынесет. Дирижабль — это было нечто из ряда вон, можешь мне поверить, мужик, а какая скорость у этой громадины! Конечно, самолет выдает скорость, можешь не объяснять, дядя, но лететь самолетом — ни уму, ни сердцу, дерьмо такое, только ты набрал высоту — и уже ни шиша не видно, ни горушки какой — нибудь, к примеру, вообще ничего стоящего, а вот с борта дирижабля… Нет, причина всему — саботаж, ты не забывай, Гитлер очень поощрял дирижаблестроение, ну и, само собой, поскольку у англичан и американцев он в печенках сидел… Я считаю, вторая мировая разгорелась из‑за чего — чтобы обеспечить господство дирижаблей в воздухе, и вот тебе доказательство: ведь после ратификации мирного договора победители… То есть как что означает, «ратификация» означает… А, ну — ну, знаешь, парень, иногда такое впечатление, что ты вчера из джунглей, с ума сойти… Так вот, после заключения мира победители плюнули па дирижаблестроение раз и навсегда, а какая потрясная была штука, мой отец, спокойный такой был мужчина, так он раз летал в Малагу на дирижабле, они «цеппелины» назывались, а «цеппелин» и означает то самое — дирижабль или нет, это титул, что ли, был такой граф, немецкий либо швейцарский, какая разница, мой отец мне рассказывал, но у меня из головы выветрилось, не вчера это было, да и не видел я их своими глазами… Да, верно, горели они, ио я считаю, в наше время, если подумать — поразмыслить, открыли бы какой‑нибудь наполнитель, который бы не самовозгорался. Какие салоны, парень! Ты что, не видел их на фотографиях? Даже в кино не видел? Да на каком свете ты живешь? Там и музыка была, рояль и все прочее, вот слушай, чего только не было на борту, и полный простор, даже ванные были и кино, не думай, и не пробуй мне вкручивать, что невозможно найти такой наполнитель, который бы не самовозгорался, пораскинули бы мозгами все вместе и сообразили бы. что пихать в брюхо дирижаблю, чтобы получил свое. Обалденно было, они спускались пониже, чтобы в Севилье люди могли поглядеть на процессию в Страстную неделю, в Мадриде — на военный парад, а в Нью — Йорке — на демонстрацию феменисток, но ты заруби себе на носу, всему виной англичане, говорю тебе — англичане, они всем народам в мире завидуют, сделали все, что можно и что нельзя, чтобы покончить с дирижаблями, саботаж, саботаж, сплошной саботаж, парень, майся теперь целую ночь в дерьмовом вагоне, да еще плати чуть не больше, чем за билет на самолет, все эти разговоры насчет «воздушного моста» — брехня, пудрят нам мозги по всей науке, билетов не достать, да и вообще не люблю киснуть в аэропорту, ни простора, ни шика, я уж не говорю, что в аэропорту, того и гляди, выкинут что‑нибудь террористы, израильтяне или не израильтяне, мне они до лампочки, все равно, лезь в вагон, и выкладывай за первый класс, и выкладывай за белье, и выкладывай чаевые, и выкладывай за ужин, за любую муру, а в результате, пожалуйста, приезжаешь с опозданием на четыре — пять часов, что ты мне будешь рассказывать, парень, мне же говорил отец, до чего спокойный был мужчина, дирижабль — нечто бесподобное, он однажды летал в Малагу, так эта громадина зависла над портом, и сверху им было видно весь город, и даже, кажется, побережье Африки, и ярмарочную иллюминацию, ты скажи мне — в каком аэропорту увидишь такое, а если крикнуть погромче, можно было разговаривать с типами, которые проходили по Аламеде, еще того почище — с посетителями Алькасабы, это крепость такая, еще со времен мавров, все знают, что она так называется, ну, парень, с ума сойти, ты же ни черта не знаешь; ясно, тебе остается одно — принимать без разговоров то, что тебе швыряют, хоть тебе самолет, хоть железку, хоть… ладно, замнем… Прости, пойду возьму книжку сеньорию шефа, мне приятно — все‑таки надписана его рукой…

* * *

Сказать по правде, я здесь последняя спица в колеснице, а то и совсем никто, старикашка, без средств, единственный приличный костюм — тот, что на мне, никого здесь не знаю или почти никого, вот Лурд знаю, младшую лаборантку из архива, ее соседство помогло бы мне вынести все это, но ее усадили очень далеко, вон она где, почти что рядом с героем дня, я всегда подозревал, что Лурди- тас, так сказать… ладно, мы тоже еще соображаем, но она славная девушка, настроена малость революционно, ну что ж, она молоденькая, не будет жить такой жизнью, как я, — в четырех стенах, без воздуха и без радости, я трус из трусов, да к тому же провинциал, вечно меня этим шпыняют, но все эти обжираловки — идиотизм, свинство, коррупция, вот именно коррупция, да еще какая, все приходят, чтобы себя показать и чтобы добиться чего‑нибудь от шефа, неуч, но уж зловредный — зловредней не бывает, это не слова, он же из‑за любого пустяка выставит на улицу кого угодно, я трус из трусов, но мне давно следовало бы послать его ко всем чертям или еще дальше, вот было бы — начались бы речи, а я бы встал и сказал во весь голос: этот тип — гад, каких мало, поглядите, что сделал он с Хулитой, девушкой из отдела регистрации, выгнал ее на все четыре стороны только за то, что она была на стороне уборщиц, а того, что они получают, на кусок хлеба не хватит, а чем кончилась эта печальная история с беднягой Рамоном, он тоже вылетел, живет на подаяние, да, Рамон Касадесус, а сколько других, я становлюсь одним из ветеранов в нашем заведении, и у меня перед глазами лица тех, кого я больше не видел после того, как им пришлось пережить тяжелое утро — разговор с шефом, слезы, мольбы, возня с бумажками, изредка выплата компенсации и всегда отрицательные характеристики — и на свалку, я тебя в упор не вижу, а увижу — не узнаю, а к обеденному перерыву шеф выкатывается из кабинета со своей неизменной улыбочкой, вежливо приветствует нас легким кивком, треплет по плечу пацана — лиф- тера и сует всюду свой длинный нос, что по воле божьей у всех нас отрос… сейчас бы встать, залезть на стул и крикнуть: вот он перед вами — пиджачок, переливчатый галстук, булавка в галстуке жемчужная и запонки тоже, — так вот, этот тип целый год пользовался той девчонкой из отдела учета, получал задарма, пока жених ее не узнал, а что поделаешь, нужно же, чтобы дома была хоть горячая еда, когда дома столько горя и напастей, отец в тюрьме, за то, что красный, мать почти чокнулась от всех бед, единственный брат — с переломом позвоночника, обработали дубинкой, и поди знай, в какой из тюрем этой собачьей страны, храни ее бог, а теперь я должен смотреть, как он подъезжает к нашей новенькой — валенсианка на все сто, стало быть, грудастая и дородная, и могу поручиться, что ничего у него не выходит, потому что старость берет свое, артрит, конечно, его мучают газы, судя по треску, в один прекрасный день он взлетит, как воздушный шарик, надо бы довести сей факт до сведения Николасито, тоже псих хоть куда, может, ему пригодится для его цеппелинов, хоть был бы от шефа какой‑то прок, а с башки у него так и сыплется мерзкая перхоть, душка, ничего не скажешь; войдешь к нему в кабинет — так и разит трупом, гниющей падалью, похоронами по третьему разряду, большего он не заслуживает… Из гадов гад, ишь какую сделал мне трогательную надпись на книге, небось все содрал с какого‑нибудь руководства, поди знай с какого, потому что сам он не в состоянии посмотреть человеку в глаза, этот‑то, а подхалимы, что увиваются вокруг, зудят, наоборот, мол, уж такой он добрый, такой обязательный, так озабочен, чтобы всё у всех было хорошо, а я тебе говорю — ничтожество он, лицемер, сукин сын, об одном думает — как бы погреть руки, а на чем, все равно, ради этого отца родного продаст, не знаю, откуда он вылез, только нет на земле свалки, где мог бы появиться на свет другой такой выродок, тупоумный, низкий, корыстный, вечно льстит начальству, вечно изводит подчиненных, вон сидит, делает вид, что слушает музыку, покачивает в такт головой, да уж, гений в области культуры, сейчас играют «Времена года», Вивальди для массового потребителя, втиснутый в магнитофонную ленту, в исполнении эстрадников, как оскорбительна популяризация того, что не допускает переделок, конечно, плетет своей соседке, до чего обожает музыку, а сам и не слышит; знаю, у него есть всякие записи, на тот случай, чтобы создать нужное настроение и прикинуться, будто он разделяет вкусы тех горемык обоего пола, которых принимает в своей квартирке, квартирка у него почти в пригороде, где‑то возле новой автострады, один из этих новомодных кварталов, без привратников, но с горячей водой, потому что он то и дело принимает душ, что правда, то правда, вечно в мандраже — как бы чего не подцепить…

Sax тебе, и Телеманн, и Гендель, и Дебюсси, Стравинский либо Фалья — для тех, кто является униженно с каким‑нибудь деловым вопросом, который он должен был бы разрешить в одно мгновение ока и даже по телефону, а потом, оставшись один, посвистывает себе, ложась в постель, очень довольный — еще бы! — тем, как прошел денек, а во время бритья мурлычет с чувством «Испания едина»… И он никогда не узнает, как потешается над ним вся молодежь без различия пола в нашей конторе, в шараге этой, и поделом ему, подумать только — старье, а хочет быть по — прежнему кумиром публики, пошел ты к такой‑то матери… но я‑то трусоват, не встану, не скажу правды про этого хамелеона, и он пребудет в памяти потомства как образцовый гражданин — исследователь и предприниматель, радетель и друг своим подчиненным^ оставшиеся в живых члены семейства будут собираться два — три раза в год, траурные церемонии, воспоминания, переиздание его скучнейших книжонок, и они наведут лоск на его ордена и на его почетные звания, а я, жалкий недотепа, скажу, когда меня спросят журналисты или кто‑нибудь еще: конечно, замечательный был человек, может даже, в какой‑то момент мне поручат толкнуть речь в его честь, хотелось бы, чтобы на панихиде, он в гробу, а вокруг венки и важные особы, и, пока черви приступают к делу, не спеша и с умением, мне придется выдать на публику великую скорбь, когда на самом деле мне безразлично, плевать я хотел, сообщу, что от младых ногтей преклонялся перед его добродетелями, а я никогда егб не переваривал, зануда и придира, и тут полнозвучное: кап — кап — кап, и всяческие фиоритуры, и которая‑нибудь из девах, что сейчас к нему льнут, заревет в три ручья, а жена, верней, вдова, подумает, это скорбь по поводу огромной утраты, да нет же, нет, просто у плакальщицы столько всего скопилось, в памяти у нее все кипит, клокочет, — все случаи, когда приходилось мириться с унижениями, взятками, шантажом, мелкими подкопами и крупными подлостями, но таков порядок вещей, нужно каждый день нести в гнездо хлеб и еще что‑то — и не увильнуть, будь у тебя хоть язва желудка, хоть всего лишь грипп, ну и мерзкая же рыба, а у нас дома и такой нет, сколько муры несет этот профессоришка о достоинствах этих жалких рыбешек, они же — постыд-

ная милостыня, перепавшая нам с международных вод забавный треп, согласен, но нельзя шутить с нашим голодом, столько лет голодаем, хотелось бы мне поглядеть, что вкушает его превосходительство, скрывшись из нашего поля зрения, и что пьет… Ну вот, снова эта пакость, сбор подписей, неизвестно в честь чего, я подписывать не буду, осточертели мне все эти штучки, подписываешься под чем- то имеющим смысл, и тебя осуждают не одни, так другие, потому что для этой страны не найти ни верного средства спасения, ни верной дороги, бог изобрел оплеухи специально для нас, двуногих испанской породы, хоть бы из нашего жалованья вычли не больше однодневного заработка на покрытие расходов по этому банкету, потому что банкет подготовил сам шеф собственной персоной, узнаю осла по ушам, вон они торчат — внутренний карман оттопырен, там, конечно, бумажки с благодарственной речью, он их ощупывает время от времени, чтобы убедиться, что не потерялись; уже начал подписывать книжонки, вот и награда пай — деткам; ну и болван, уцепился за свой цеппелин, хоть бы сверзился наземь, черт, хорошо было бы сидеть сейчас у себя дома — по телевидению, само собой, передают, как всегда, какую‑нибудь пошлятину, но дома хоть тепло, можно послушать народные песни, в программе «По нашим провинциям», может, вдруг покажут мои родные места, хоть что‑то, мне так приятно было бы увидеть шпили собора, они всегда ждут меня, когда я приезжаю в отпуск, и прислушиваются к моему голосу, и такое впечатление, что им приятно видеть меня, что они становятся выше, словно встают на цыпочки, когда я приезжаю, и мне приятно под вечер прогуливаться не спеша, выходить на те же углы, где в юности у меня были первые свидания с моей женой, какие мы были молоденькие и жизнерадостные, мы были молоденькие и жизнерадостные, когда господу было угодно, и нам было неловко брать друг друга под руку, сколько мы мечтали, а ведь каждый месяц надо было выплачивать взносы — то холодильник, то телевизор, то машина, слава богу, за квартиру уже все выплачено, и дети встали на ноги, отделились от нас, все‑таки полегче, я считаю, может, там, куда они прибьются, им не придется гваздатъ- ся в таком поганом дерьме, в каком нам пришлось, а занятный будет ход, если у нас из зкалованья вычтут за ту мерзопакость, что мы едим, получил по морде — и будь доволен, так‑то вот, и не стоит никого обвинять, такова живнь, так и должно быть, мерзавец за тем и на свет ро дится, чтобы жить в свое удовольствие, приноравливаться к обстоятельствам, гадить ближнему и стать достоянием истории, а бедный пачкун вроде меня имеет право лишь тянуть лямку, помаленьку, и всегда с трудами тяжкими, и может статься, долго — долго, и, быть может, мне суждено дожить— дай‑то бог — до Нового года, который принесет много лет жизни: столько, сколько ему будет угодно, и в ночь святого Сильвестра в поздний — поздний час, испить до дна чашу горьких предчувствий, а потом умереть, умереть неизвестно где, и будем усердно молить бога, чтобы у себя дома, в постели — в которой иной раз мы бывали счастливы, которая скрашивала нам пробуждение, — может быть, послышится позвякиванье — такое приятное! — ложечки о стекло стакана или о фаянс кружки, в которой для тебя приготовлено питье; да, только бы дома, где тщетно надеются на исцеление, где кто‑то, может быть, смахнет пальцем слезинку, только бы не умереть, как пес, на углу, на станции метро, в полицейском участке или в больнице, умереть унылой и нечистой смертью — мрамор стола, никто для тебя пальцем не двинет, лекаришка — чиновник, заика с повадками гомика, покуривает или проверяет лотерейные билеты в то время, как тебя бьет предсмертный озноб и ты тщетно пытаешься остаться здесь, вслушиваясь в то, что доносится из неизбежного транзистора, который кто‑то поставит на стол, объявления, голы, проекты урбанизации и в довершение ящичек в этот самый миг вдруг разразится одной из этих чудовищных песен, насчет великих перспектив, и великого будущего, и великих неотъемлемых благ, и великого сволочизма, и — ничего себе шуточки! — в этот миг ты почувствуешь, что тебе дороги эти слова, ибо в этот миг ты услышишь, хоть и не поймешь, что выхода нет, что самое лучшее — возвратить свою душу, не знаю кому, какая разница, потому что теперь… очнись, очнись, если этот шалопай Николас спросит у меня что‑то насчет своих цеппелинов? Откуда он спер свою дирижабельную галиматью, гаер недоделанный? Выставляется перед большим начальством, хочет показать ученость, и, может, на шефа подействует, он же идиот из идиотов, кретин из кретинов… Знал бы этот Николасито, что я… что мы… ладно, будем ездить поездом и заткнем себе пасть, потому что автомашина при нынешних ценах на бензин… Да — да, хватай быстрее книжку, давай старайся чтобы видно было, что ты выпал из цеппелина, дабы поблагодарить шефа.

* * *

— А вы, сеньор, тоже из университетских?

— Нет.

— Понятно, вы работаете в лаборатории у…

— Нет.

— Сегодня я удивительно догадлива, правда? Ага, знаю — знаю, вы…

— Нет.

— Послушайте, вы что‑то очень это самое…

— Нет.

— Ладно — ладно, понимаю. Знаете, это даже забавно.

— Да нет, ничего вы не понимаете.

— Господи, ну и характер, как тут можно что‑то понять.

— Нет, я не знаком близко с героем дня. Знаю его по репутации, восхищаюсь им — и баста.

— А — а!

— Это человек исключительный, трудолюбивый, образцово — показательный, истинный гражданин…

— Угу.

— Всю жизнь он рвался вперед и сметал преграды во имя общих интересов, не давая себе передышки, работая днем и ночью, бодрствуя в те часы, когда вы, например — верно ведь? — вы понимаете, что я имею в виду, наверняка понимаете, вон какая у вас плутовская мордашка… Этот тип, бесспорно, будет жить в памяти потомства, о нем будут писать сочинения школьники, его биографию будут изучать в университетах, его именем назовут улицу и еще немало всякой всячины: может, какое‑нибудь насекомое, пока фигурирующее в определителях под неточным названием, или ураган, или болезнь, или новое кушанье, или профессиональное училище…

— Угу.

— А вы обратили внимание, как хорошо он сохранился? Очень моложав для своих лет, думаю, он вполне в состоянии доставить себе удовольствие без особого напряжения.

— Угу.

— Угу, угу, угу, угу… Вы что, больше ничего сказать не можете?

Просто у вас в тоне чувствуется какое‑то превосходство, и это на меня очень действует. Нечто такое старомодное, я прямо в романтизм впадаю. И потом, сначала вы сами заладили — «нет» и «нет». А теперь перестроились.

— Нет.

— Видите?.. Вы опять за свое…

— Вы любите кино?

— Очень. Прямо обожаю.

— Грету Гарбо?

— О ней мне дедушка рассказывал. Я знаю других актрис, современных. Лиз Тейлор, Граситу Моралес, Рафаэ- лу Апарисио… Ну и конечно, Софию Лорен… А еще… А еще… Ну как ее… Не помню, я вас стесняюсь, но я очень много знаю актрис, всех… Я часто хожу в кино со своим женихом… Вообще я была бы не против, если бы вы меня пригласили. Сходили бы разок, как вы смотрите?

— А почему вы сунули себе гвоздику за вырез?

— Ну как же, дон Карлос продел гвоздику себе в петлицу, значит, так красивее, а разве нет, поглядите. Будьте паинькой, проденьте и вы тоже, вот, возьмите гвоздику, это вам от меня, ну же…

— На черта мне ваша гвоздика.

— Господи, вначале мне показалось, вы такой симпатичный, а теперь до чего неприятный, ужас. Несимпатичный, несимпатичный и несимпатичный. Просто кошмар.

— Слушайте, а поглядите на эту, возле героя дня…

— Ой!.. Я же все замечаю. Он случая не упустит, но она‑то умом не блещет. А он, по — моему, не из тех, кто зевает, это точно. Никогда не зевал, с тех пор как Франко еще ходил в капралах. Так что…

— А вы на ее месте пошли бы ему навстречу?

— Ой, сама не знаю. Наверное, нет. Уж слишком крупная рыбина, такой махнет хвостом — и поминай как звали, а сама останешься на бобах. Вот если бы мне с вами, с тобой, я просто так говорю… Мне нравится, как ты разговариваешь, такой стиль, как в старину… Хотя, может, тебе больше по вкусу торчать часами перед теликом, чем… Или денежки выколачивать… Я попала в точку?

— Потом поговорим, потом, вы без меня не уходите… Нас слушают, а сейчас мало осталось людей открытых и с пониманием…

— А то, кому ты говоришь! Ты не удирай от меня, ладно, сладенький? А мы потом…

* * *

Здесь никто меня не знает, какую роль я играю в этом водевиле — вот вопрос, что всех занимает, по правде сказать, ответов у меня хоть отбавляй, полный комплект, как сейчас выражаются, все, какие угодно, кроме правдивого: что я знать не знаю, кто этот тип, которого чествуют, — подслеповатый старикашка, весь в перхоти и сутулый, почти горбун, и мне безразлично, что за событие отмечается: заслуженная пенсия, орденок из тех, ч‑то власти сыплют пригоршнями славным юбилярам, выход в свет какой‑нибудь жалкой книжонки, хмырь как хмырь, один из многих, вполне возможно, вечный нуль без палочки, как все наши заправилы, он смотрит на меня, льстиво улыбнулся — а как же, хочет показать, что у него хорошая память, цепкий глаз, что он во всех отношениях на уровне, думает, наверное, что я один из тех обалдуев, которым он оказывал благодеяния на всем протяжении своей жизни, своей блистательной и до конца отданной людям жизни, принесенной в жертву национальному благосостоянию, конечно, во время десерта на него нацепят крест, один из тех, к которым полагается пенсион, такая‑то ленточка, растакая‑то медалька, распроэтакая ахинея, да уж, хороши мы все; когда начнутся поздравления, и пылкие объятия, и похлопыванья по плечу, когда я прижму его к сердцу — слишком пламенно, поскольку поднаберусь к тому времени, — мне бы следовало выложить ему правду: а знаете, дон Пустобрех, мне от вашего чествования ни тепло, ни холодно, я просто — напросто прихлебатель, любитель дармовщинки, мне неохота обедать дома, потому что я одинок, жена погибла, утонула в бассейне, знаете ли; я одинок, чем не герой дня — одинокий человек в обществе завистливых рогоносцев, воинственно выставивших рога; жрите сами свои бульоны и второе с картофелем и тарталетками и свои десерты, французские изыски с пуншевым пьяным пламенем, и хорошо бы, чтобы от вас перестало разить мочой, потому как вы давно на карантине, не знаю, откуда пошла слава неутомимого бабника, которую приписывают вам эти балбесы, скорее всего, вы, что называется, старая песочница, а может, питаете, так сказать, языческие склонности, чтоб вам уделаться, а я, знаете ли, уже вдовец, но вспоминать об этом — дурной тон, и дома у меня сущий кавардак, все вверх дном, и я частенько пристраиваюсь к многолюдным трапезам, особенно к та ким, как сегодняшняя, за которую платит кто‑то другой, за эту, впрочем, раскошелитесь не вы, а тоже кто‑то другой, уж вы постараетесь, но мне все равно, я поем — в меру>я себя знаю — и смоюсь домой, буду слушать музыку или перечитывать любимые книги: Бароху, Достоевского, Мачадо, «Улисса», я больше не читаю новых книг, здорово постарел, но мне и в голову не приходит скрывать это, притворяться, как ты, молодящаяся развалина, ты же чудом держишься на ногах, если будешь и дальше пить в таком темпе, то мы не услышим благодарственной речи, тем лучше, все, что ты можешь сказать, давно в зубах навязло; а дома я буду слушать что‑нибудь стоящее: Фалью, старинные песни, Хиндемита, Берга — и дожидаться вечера, следя за преображениями света за окном, оттенки медленно сменяют друг друга, становится все прохладнее, и наступают сумерки, ясно вижу, как они опустились на деревья парка, прильнули к окнам, пластинка вращается и заполняет дом чем‑то неощутимым, внизу по улице проносятся машины, им невдомек, что я смотрю на них, никому невдомек, что я сижу в комнате один и слушаю то, что раньше мы слушали вместе: «Исабель, Исабель, краше всех в селенье…», «Ты откуда, пилигрим», и мне одному дарована бесполезная роскошь истекающего кровью вечера, и я буду любоваться этим зрелищем спокойно, с той же нежностью, с которой им любовалась она; и, когда промелькнут чередой все мыслимые краски, и стихнут порывы ветра, и озноб от вечернего холодка, и птицы, устроившиеся на ночлег, я пойду в ближний кинотеатрик, на «Амаркорд» или же на «Признания», «Рим 70», «По ту сторону добра и зла» или на «Бумажных тигров», сегодня идет что‑то бергмановское, сейчас и в этих неприметных киношках тоже показывают такие фильмы, запрет снят, и я буду думать, что все, что происходив на экране, — правда: перестрелки, погони, засады, геройские подвиги полицейских — они всегда на высоте — и, может быть, объяснения в любви и даже сценка в постели, — потому что ведь должен же быть уголок на земле, где все вещи истинны, да, воистину истинны, где слова — нечто большее, чем легкое колебание воздуха, где еда не сводится к ритуалу, а дружба — к рукопожатию при случае, похлопыванию по плечу и настороженной агрессивности… и домой я тоже буду идти очень медленно, как тогда, когда мы с нею возвращались, обсуждая перипетии фильма, сравнивая новых актеров с актерами времен нашей моло дости, ты, жалкий герой дня, что ты можешь об этом знать, у тебя на морде написано, что ты никогда не ходил в кино, такого рода вылазкам не было места в твоем точнейшем распорядке дня, расписанном по пунктикам: учебник и катехизис, коллективное причастие — всем классом в церковь, — и воротнички, и души отутюжены на один и тот же лад, и ты уже перебирал в уме отцовские наставления, дабы успешно сдавать экзамены по всем дисциплинам и получать всякие там дипломы с отличием, ну да, все то же, извечная ложь, конечно, на обратном пути я буду говорить вслух сам с собой, вспоминая те времена, когда мы возвращались, посмотрев «Отель», или «Новые времена», или «Метрополию», «Сон в летнюю ночь», «Великую иллюзию» и «Да здравствует свобода», и мы спорили и переходили дорогу, спорили и покупали газету на углу, спорили и входили в лифт и, споря, отпирали дверь, а потом был ужин, и десерт, и последние известия, а мы все спорили, и в глубине души нам обоим хотелось, чтобы вся эта киноложь была глубокой, осуществимой правдой, и на рассвете просыпались, припоминая свои доводы, и смеясь, и говоря — наверное, тебе снилась Марлен, а тебе Гэри Купер, или Грета, или Ренуар, или Клер, или Эйзенштейн, или черти — дьяволы, и мы замечали, что день начинается опять, все повторяется — и все ново, а теперь я хожу на все банкеты, на какие могу, никто ничего не подозревает или почти никто, мое лицо кажется им знакомым, они думают, я из их числа, все вы — орда каннибалов, олё, герой дня уже угодил локтем в тарелку, сам виноват, столько вертеться, позируя для паршивой фотографии, ведь известно, все равно напечатают только те, где не видно будет его раскормленного свиного рыла с выражением старческой похотливости, жалко, что его голос не записывают на пленку сейчас, когда он начал острить, и граница, отделяющая человека от животного, размывается, и он неуклюже пытается прижаться ляжкой к соседке, видно, входит в раж; эта расфуфыренная банкетная публика — сущая тоска, барахло, пустопорожняя братия, ага, она со смешком или без, но отбрила старца, тем лучше, а ведь бабенка… только поглядеть, как блестят ее глазки, когда она смотрит на типа, что сидит напротив, мой дорогой великий человек, весьма сожалею, но ты остался с носом, а сам небось уже размечтался вовсю, любопытно, сколько раз с тобой уже было такое и сколько раз тебе давали от ворот поворот, старье ты осты лое, мне Уже хочется быть дома, обед на редкость скучный, иногда у главы стола есть свои достоинства, своя правота, даже свое героическое прошлое, а почему бы и нет, среди победителей тоже попадались люди храбрые, не посылать же их всех скопом на свалку, но ты, вот ты… за километр видна твоя посредственность, видна в твоей медоточивой и лицемерной ухмылочке, в суетливых движениях рук, в том, как ты протираешь очки салфеткой, шалопай из шалопаев, да уж конечно, ты никому не причинил зла своим ненасытным, неутолимым желанием прославиться, и своей напускной скромностью, и своим обманчивым буржуазным добродушием, и своим предубеждением против всего, в чем есть чистота, и простота, и непосредственность, ты всю жизнь гнул хребет в поклонах и шлялся с визитами, дерьмо, как бросается в глаза и твоя мнительность, и мелкое тщеславие от сознания того, что все эти жалкие людишки, которые вместо тебя выложат денежки за сегодняшнюю жратву, находятся у тебя во власти, унижены, лишены достоинства, в твоих глазах они — стадо свиней, копошащихся в свинарнике, вот было бы тебе удовольствие, если бы они окочурились либо с ними приключилось что‑то такое, чему ты мог бы помочь, потратив немного усилий и еще меньше денег, чтобы по — прежнему слыть великодушным и человечным, да уж, ты бы при случае родную мать отправил в бордель… домой бы мне, все ради этих обедов, вернее, ради того, чтобы не готовить обеды дома каждый день, потому что с обслуживанием хуже некуда, все до того разбаловались, а ведь найдутся такие, кто подумает, что это для меня удовольствие, да уж, ничего себе удовольствие, проглотил последний кусок — и на улицу, где холод, грохот, даже, может, снег, а дома сидел бы, клевал носом, смотрел бы эту дурацкую телепередачу «Пятнадцать часов», где культуру смешивают с… ладно, они уже здесь, телевизионщики, только их не хватало для полного счастья, надо бы их цензуре вырезать кадры, где гений рыгает, и галстук ему поправить, и я на их месте вынул бы гвоздику у него из петлички, она может произвести весьма неблагоприятное впечатление на далеких телезрителей… истина, истина… может быть, истина — лишь то, что она видела в последние мгновенья там, в бассейне, глаза у нее были так широко раскрыты, смотрели так пристально, только ее глаза могли так… эта особа, что ко мне прицепилась, чего она ждет от меня, идиотка этакая?

* * *

— Я счастлив, что вижу здесь столько друзей — как по университетской работе, так и по работе в руководимом мной исследовательском центре…

— Господи, дон Карлос Луис, как могли мы не явиться, это было бы не знаю что, ведь мы же должны выразить вам наши… Это было бы не знаю что. И дело не только в чествовании — вы его так заслуживаете, для нас это еще и возможность побыть немножко вместе, обменяться впечатлениями. Ведь в рабочее время мы практически не общаемся, дон Карлос!

— Большое спасибо. Долоринас, конечно, конечно, я знаю…

— Профессор! Большое спасибо… Нам всем здесь очень лестно оказаться в вашем обществе… Как ваши труды?.. Какая‑нибудь новая книжица? Мне стыдно ставить подпись на моей в вашем присутствии, мои писания — такой жалкий вклад в той области, где… Говорят, вы обзавелись загородным домиком, у вас есть второе жилище под Мадридом, и вы там занимаетесь всякой растительностью и живностью, прелестно… Поистине образец классического времяпрепровождения… Один древнеримский деятель занимался тем же самым, где‑то я читал… Может, в «Тиране Бандерасе»?

— По преданиям, этим занимались многие — ив разные эпохи… Цинциннат, Вамба, Карл V, некоторые знаменитые тореро…

— Стало быть, кто‑то из них послужил вам примером, не так ли?

— Как всегда, в точку, дон Карлос.

— А как ваши стихи, много сейчас пишете? Нынче в моде патриотический настрой, боюсь, он не очень согласуется с глубоко личным тоном вашей лирики…

— Точно подмечено! Так и есть, так и есть.

— Сейчас создается такое впечатление, что порядок все‑таки наведут, такое у меня, знаете ли, впечатление.

— Но все‑таки недалекое прошлое оставило весьма заметные следы. Особенно это касается подбора профессу-

ы на университетских кафедрах. Ужасающая картина!

— А как же дом, который был у вас в том городе, где вы преподавали столько лет? Вы расстались с ним, продали? Красивый был дом…

— Разумеется, продал. Культурный уровень в наших провинциях чудовищно низок. Пустота, полнейшая пустота. Ни единого спектакля из классического репертуара, и так годами, годами, а ведь классика — необходимейшая пища для ума. Уморительная коллекция безмужних богомолок. Закаленный эскадрон помещиков… Немыслимо, немыслимо!.. Нужно раскрепостить провинцию, дорогой сеньор. Может, новое министерство культуры… Вы, дон Карлос, безусловно, могли бы подыскать мне в вашей системе какое‑то местечко, где я приносил бы несомненную пользу. Весьма признателен, дон Карлос!

— Ну ясно, ясно! А насчет провинций я тоже уже где‑то читал, так сказать, слышал звон.

— А вы как поживаете, моя дорогая? Скоро свадьба?

— Что вы! Вы же не в курсе, все никак не получим квартиры, тянут и тянут. Вот если бы вы могли замолвить словечко…

— Там видно будет, там видно будет… Сделаем все, что можно…

— Вы всегда сама чуткость, дон Карлос!

— Как дела, Мария Хосе? Полеты, личная жизнь?

— Хорошо. Стараюсь держаться. У меня с собой кассетник, я вам сейчас поставлю танго из ваших времен. Под звуки танго еда кажется вкуснее и к тому же оживают сладостные воспоминания. Так, так… Звук дребезжащий, я записывала с пластинки, очень — очень… ну, заезженной… «Размазал я слезой большущей тебе румяна, но не тоскуй: моя слезина — долгий поцелуй, из сердца моего текущий…» Эти слова вам что‑нибудь говорят?

— Да, это танго времен моей молодости. Что же, му- зычка действует, действует, так сказать, на нутро, есть в ней что‑то подмывающее, что‑то бередящее… Жизнь — штука сложная, верно? Вы это танго лучше выключите. Остальным присутствующим оно ничего не говорит, еще обидятся, что из‑за меня им приходитсй слушать всякую чушь, я этого не хочу.

— Как угодно. Тогда я поставлю современное танго. «Мне никогда не забыть того пожилого сеньора, который хотел мие квартирку купить…» Берет за живое, и слова потрясающие, и музыка, не думайте. Поет Гильермищ Мота…

— Мне понравится, понравится, ручаюсь… Господи, еще пятно… Ну и официанты… Если продеть в петлицу гвоздику, будет незаметно… Тальку, пожалуйста!

— Гениальная идея, дон Карлос Луис, гениальная! Мы все сейчас же украсимся гвоздичками. Я начинаю. Мне эту, с двумя цветками на одном стебле, как дивно пахнет…

— Спасибо, Долоринас… Тимотео, а вы не возьмете цветок? Вам тоже посадили крупное пятно… Все это становится похоже на свадьбу!

— Вот только невесты нет, увы! Кому и знать, как не мне!

— Не показывайте виду, сеньорита. Все представительницы женского сословия должны в подобном случае не показывать виду, я так считаю.

— Не буду, не буду. Сегодня наши дела значения не имеют. Сегодня великий день для вас лично — и для всех. А я вижу, вы что‑то обеспокоены.

— Размышляю над заключительной речью. Не хотел бы обойти молчанием никого из сидящих за этим столом. А я очень рассеянный, что есть, то есть. И хотел бы не отделаться общими местами, а выделить должным образом главные достоинства каждого из присутствующих… И кое о ком из отсутствующих упомянуть… Касильда, милая, я считаю необходимым посвятить несколько слов памяти Федерико, но не хочу бередить твою рану. Если ты не разрешишь… Но память о Федерико и так жива в сердце каждого из нас, и само собой…

— Не беспокойтесь, дон Карлос. Поступайте, как сочтете уместным. Я уже начала черстветь мало — помалу или, может, привыкать, сама не знаю.

— Этот Хави, фотограф, не оставляет нас в покое, балбес. Наверное, уже целую пленку извел, не меньше.

— Все дело в том, что он хочет, чтобы снимки вышли безупречные. Говорят, он стремится к безупречности, к совершенству. Поэтому многие бракует.

— А мне, знаете, он уже сколько раз обещал подарить снимки, где захватил меня врасплох. Естественно, страшней не бывает, он говорит. Подарит, чтобы напугать меня как следует, говорит. Любопытно, что за сним — кя, он полудурок, этот лоботряс, но с ним надо поосторожнее… Послушайте, Пепито, вы мне столько насажали пятен на костюм, что он весь в звездах, как небосвод! Что с вами, любезный, вы меня словно невзлюбили! Посмотрим. удастся ли это отчистить, приятель!.. На черта мне тальк, оставьте меня в покое и будьте осторожнее!

— Дон Карлос, мне сказали, вы не хотите, чтобы мы воздали должное вашим заслугам, то есть чтобы по окончании банкета…

— Нет — нет, ни в коем случае. Могло бы показаться, что это подмазка, а сейчас газетам только дай повод, ставят все с ног на голову, всячески изощряются, подают событие либо в виде катастрофы, либо в виде триумфа, в зависимости от того, какой ветер подует и как им выгодно, но только не в том ясном и простом виде, как обычно бывает в действительности. Грустно, дети мои, очень грустно. Нет, будет только моя речь, а если появятся журналисты, мы их выставим. Я им потом передам резюме своего выступления, а если понадобится, вручу весь текст целиком…

— Вы всегда проявляете такую скромность, дон Карлос Луис, удивительно… Подарить им речь…

— Дон Карлос, большое спасибо за книгу, потрясающая книга, я уже знаю. Читал рецензию Риуса в «АБЦ».

— Ия тоже очень вам благодарен, дон Карлос!..

— Ия!

— Ия!

— Эта новая книга, должно быть, потрясающая, дон Карлос! Большущее спасибо!..

— Большое спасибо!..

* * *

Вся эта орава здесь, за столом, — сборище ненасытных проныр, сплошные нули, и приходится терпеть их до бесконечности, все мне чем‑то обязаны, и немалым, взять хотя бы ту размалеванную золотушницу, похожую на гватемальского кетцаля, ее любимый муженек держится на плаву, потому что я одолжил ему деньги, которые ему понадобились во время махинации с недвижимостью, и с моей помощью он вышел из положения, кретин, каких мало не знает, где у него правая рука, теперь он надолго в моей власти, этот от меня не уйдет, а тот, подслеповатый вечно клянчит у меня что‑нибудь для своих деток — похоже, их целый полк: тому протекцию, тому местечко, тому стипендию, того устроить в интернат, того — в летний лагерь или что‑то по медицинской части — они у него, видно, гнилые с рождения, и, пока он всех не пристроит, будет пакостить каждому встречному — поперечному, а хуже всего, что он хочет пропихнуть их к себе, нечто по административно — преподавательско — исследовательско — болтологической части, где сам он копошится уже сорок лет, ничего себе срок, мелкий честолюбец, презирает даже тех, кто были его истинными учителями и наставниками, от своей людоедской деятельности отчищается, плодя слезливые одиннадцатисложные вирши, толкующие про чистоту, порядочность, справедливость и кучу разных добродетелей более или менее домашнего происхождения, и вечно впрягает в этот поэтический воз господа бога; не очень‑то сладко мне приходится, когда обстоятельства вынуждают меня напомнить ему, что он— претенциозное ничтожество, потому что вот уж кто все в мире знает и все умеет, наш пострел везде поспел, а здорово он сдрейфил, когда отдал концы сеньор из Пардо, позвонил мне по телефону и спросил, куда ему подаваться, и это называется — совесть, ну конечно, он сделал это, чтобы не оставить в беде своего старого шефа, черт, что за людишки, век будут жрать — не нажрутся, а ты между тем вези воз, как будто мне все давалось даром, я уверен, умри я сейчас — не дай бог, постучим по дереву, — допустим, хлопнись я в обморок, он тотчас же запустит лапы в мое достояние и еще больше обнаглеет, и я подозреваю, что есть у него в запасе отпрыск, который унаследует и его достояние, и чье угодно, ладно, его достояние — пустые слова, да уж, каким ты был, каким ты стал, сын распроэтакой матери, черт с тобой, а взять этого дерьмового профессоришку, пускай у него стаж — пятьдесят тысяч лет, но, если бы не моя дружба с министром, он гнил бы себе в провинции, сей гений, в захолустье, которому он поет такие хва-

лы… Всю плешь нам проел — ах, эти улицы, мощенные плитами и безмолвные, ах эта соборная церковь, ах, этот мост, построенный еще римлянами… столько красот, но ему не выжить там и жалкого получаса в обществе неотесанных мужланов, ну да, он может требовать с полным правом, не спорю, но в этой стране, когда у вас только и есть что полное право, вы будете сидеть на бобах, любопытно, как повернут это дело социалисты, нынешние, сдается мне, останутся при своих благих намерениях, сами приспособятся к системе, оно и проще, и выгодней, ого, мне ли не знать, вон он сидит, бедняга, скучный, брюзгливый, раздраженный, проклинает меня, ясное дело, приписывает мне ответственность за феноменальную несправедливость, за коррупцию при франкистском режиме и при теперешнем, обвиняет меня исподтишка и с недомолвками в двурушничестве, в продажности, и в том, и в сем, и в пятом — десятом, и, надо думать, тоскует по своему великому труду, коего так и не написал, и ссылается на тиранию Франко и все такое, дабы оправдаться, почему так и не стал славой отечества, лауреатом Нобелевской премии и не прогремел на весь мир, я во всем этом ни шиша не смыслю и смыслить не желаю, обязательно улучит момент и сунется с какой‑нибудь просьбой, не упустит случая, оставь его, ханыгу, взять вон ту крошку, так и льнет ко мне, когда мы остаемся наедине у меня в кабинете, а потом будет говорить, я‑де ее соблазнил, я‑де пользуюсь обстоятельствами, когда на самом деле она на пару со своим женихом душу из меня вынуть готова — и квартирку им, и рекомендацию, чтобы перейти на другую работу, вечно эти рекомендации, каких‑то более достойных форм у нас не существует, кумовство, продажность, застольное панибратство — дерьмо, дерьмо, что за сволочной сброд, а эта девица, стюардесса, на месте ей не сидится, нервничает, выводит меня из себя, меня она не терпит и скрыть этого не в силах, когда на нее ни посмотришь, лицо у нее смутно печальное и какое‑то отрешенное, влюблена, наверное, ну да, ясное дело, как я раньше не сообразил, пари, что сейчас замурлычет себе под нос и запустит на кассетнике какую‑нибудь песенку из времен моей молодости, обычный способ заставить расчувствоваться нужного человечка, тогда можно рассчитывать на то, что успех обеспечен заранее, ну — ну, сладкий яд воспоминаний, так и есть, я как в воду смотрел, естественно, Уже началось, и действительно это танго, что ноет из кас сетника, очень памятно: «Арестуйте меня, сержант, Не боюсь я цепей и плена, я совершил преступление, да про- стит меня бог; я зовусь Альберто Арена», да, вот это жизнь, ты провел свои деньки не худшим образом, когда аргентинская часть программы закончится, она запустит могу присягнуть, что‑нибудь из народных песен моего края, хороводную, либо свадебную, либо песню жнецов, что‑нибудь, что должно взволновать меня до глубины души, пусть это слава всего лишь местного масштаба, как в тех случаях, когда тебя провозглашают почетным гражданином твоего родного селенья, или тебе вручают памятную золотую медаль твоей провинции, или дают твое имя клинике, или чудо — библиотеке, сто томов, но ведь правда не в этом, еще чего, правда перехватывает мне горло, словно позыв к тошноте, вот в чем штука, и меня давит ощущение того, что на самом деле я все еще деревенский увалень, мужлан, которому хватило везенья и еще, может, смелости, нахрапистости, но я всего лишь деревенщина; пыль над гумном, запах из навозной ямы, помет на полу голубятни и особый вкус каленых каштанов, отдающий дымком и жаром очага, и режущий ухо треск ракет, когда празднуется окончание сбора винограда, поле под паром, трясина, и даже голод, друзья мои, — видите, как все приукрашивается в воспоминаниях, и как все мешается, а если вы не добились ничего стоящего, валяйтесь в дерьме, и гните шею здесь передо мной, и чествуйте меня, давай — давай, и пускай у вас все потроха ноют от злости, отсюда никто не выйдет с чистыми руками, мы все запачканы — одни грязными делами, а другие завистью и желанием урвать в этих делах свою долю, потому что это и есть единственная причина вашего озлобления против нас, тех, кто выбрался наверх, да, против всех нас: и храбрецов, и слабаков, и дерьмоделов, и бездарностей, что, неправда, что ли, сорок лет процветания, еже- утренних славословий в честь победы, и те, кто треплют про меня языком где попало, рассказывают, что было и чего не было, лишь выдают тайное ощущение собственного провала, оттого что у них‑то нет такого послужного списка, что они не участвовали в дележе добычи, что они не обладают тем, чем обладаешь ты — на самом деле или у них в воображении, вот уж точно — чего только не возникнет у них в воображении, зависть, оголтелая зависть, ей все чужое видится великолепным и недосягаемым, можете сколько вам угодно честить меня хамом, деревенщиной, мужланом, вы‑то сами кто такие? а как следит за мной эта шлюха, которая, чтобы поддеть меня, завела разговор про мою квартирку за городом, где я принимаю кого попало, первых встречных, все потому, что я имел как‑то раз неосторожность позвать ее туда, собралось общество моих друзей по работе и их детей, ее сверстников, она показалась мне такой одинокой, такой изголодавшейся и удрученной, она, видно, думает, я совсем дубина, до трех не могу сосчитать, милая девчурка, небось уже отпустила сострадательную колкость по поводу гвоздики у меня в петлице, порядок, крошка, порядок, я серость неотесанная, а ты откуда взялась, огрызок помойный, если до сих пор говоришь «хочете», «кокрентно» и «ихний»? Могу себе представить, как ты выглядишь по утрам, мартышка паршивая, в шелках, да плешивая, ты, должно быть, похотливей любой курицы, да простят мне это сравнение сеньоры курицы, уже смотрит в другую сторону, что, сосед попался на крючок, сработало? да, я всадил в петлицу эту гвоздику, растак ее, но все без промедления последовали моему примеру — вот в чем секрет моего влияния на весь этот сброд тщеславных полудурков: если я вдел в петлицу гвоздику, все хватают гвоздики, начну ныть или прикинусь огорченным, все тотчас же погружаются в глубочайшее уныние, они реагировали бы с полной естественностью лишь в том случае, если бы я выбросился из окна, с естественностью подонков, я имею в виду; набросились бы друг на друга, отличное развлечение — гадать, с чего они начнут сражение, все эти супруги, тещи — свекрови, сестры — братья, все эти сослуживцы; служащие низшего ранга возглавят распри и раскол и будут кощунствовать и распускать чудовищные сплетни, и никто, никто не выдавит ни словечка оправдания, понимания, а только: «Первостатейный гад освободил место, слава богу, давно пора было, нам самое время избавиться от его диктатуры». И живо за дележ, хватай кто что может, но они не знают, что делить будет нечего, потому что я не оставлю ничего такого, что поддается дележу, разве что сгустки ненависти, застарелую озлобленность да еще дерьмо, в котором они скопом барахтались все эти годы, любители — из любви к искусству, а обойденные — оттого

)

что их обошли, и сами они дерьмо, все — сплошное дерьмо, шлюхи и трутни, ублюдки, порожденье самого паскудного порядка вещей, какой только мы видели, полные злобы и нескрываемого желания обижать и порабощать, ну и людишки, как изящно суют себе в ротик рыбку и знать не знают, откуда она, из моря или из преисподней, как они присматриваются к прогулочкам моей секретарши, ко мне — смеюсь я или вдруг посерьезнел, я утратил право на естественное, неконтролируемое выражение лица, визитер, весь в вашем распоряжении per saecula, лицу тоже нельзя давать волю, для того и нужна мне загородная квартирка — а еще для того, чтобы терпеть членов моего фамильного клана, на сегодняшнем занудстве их нет, они не общаются с этими хмырями, с этими отпетыми шлюхами, до того разъевшимися, что груди у них обвисли, а зады раздались шире некуда, что поделаешь, не следует мне расстраиваться, речь моя при мне, каждому из присутствующих уделю несколько словечек и расхвалю до небес, пускай уйдут отсюда довольные, дома будут пересказывать и сравнивать, о ком говорилось теплее либо длиннее, и никто не знает, что плевать я хотел на них на всех, хватит с меня того, что приходится переносить их вид, голоса, оказывать им помощь, выслушивать их бесконечные разглагольствования про всякие горести и неприятности, про хвори отпрысков, прихоти супруг, про скверные известия о старших — не желают учиться, не желают работать, не желают… а чего хотят родители, как деткам быть гениями, если гены у них те же, что у этих безмозглых чурбанов, ясное дело, чего natura non dat, Salamanca non praestat или как там по — латыни, вот он я, глядите, старый эгоист, ископаемое из породы фашиствующих упырей, что отдаст концы не сегодня завтра, и тогда вы поймете, что все изменилось и что политические перемены никого из нас не меняют, даже тех, кто считал себя чистеньким, здесь все нужно начинать заново, а пока суд да дело, будем жить, ибо жизнь коротка, черт возьми, а кто падает, пускай себе падает, этим молодым горлодерам одно нужно — война, уж я‑то знаю — война и всех туда-

fO и расту да, и тогда мы, уцелевшие, сможем снова пустить в ход старый приемчик, опыт как‑никак есть, такая жалость, сколько мы проворонили случаев, когда можно было направить ход событий, как нам нравится и выгодно, теперь нам всем памятники поставили бы в родных краях, пора бы им знать, что я здесь единственный, у кого есть право на что‑то, на то, чтобы горланить, хохотать, ублажать себя, я же шел на риск, шкурой рисковал — и теперь рискую, но им с меня шкуры не снять, чистоплюям, только поглядеть, как уминают мясо, рвут зубами, словно звери, позор, при их‑то жалованье, лучше всего было бы, чтобы их постигла та же участь, что моего коллегу и однокашника, знаменитого писателя, великая была утрата для отчизны, как оке, выразитель ее чаяний и помыслов, бич невежественной буржуазии, как он сам себя окрестил, сыграть в ящик столь нелепым образом, на повороте по дороге в Толедо, небось ехал смотреть развалины, обожал этот вид спорта, пользовался им, чтобы улестить очередную даму сердца, да — с, любезный сеньор окочурился, ну и что? — мертвый в могилку, живой за бутылку, я аж рот разинул, так мгновенно все произошло — и счетец в мою пользу, он одолжил мне деньжат, чтобы оплатить пирушку в том притоне на шоссе, у него и в мыслях не было, что больше ему этих песет не видать, а глядите‑ка, вдовушка сидит как совушка, у нее же в башке пустота, что называется, ничегошеньки, ни дать ни взять — форель в панировке, мать ее, вот уж женщина без обаяния, ни на грош обаяния, он был чокнутый, вечно одна и та же мания — клеймить нравы в статьях, ясное дело, ведь он же кормился за счет этих самых нравов, обличай или восхваляй, а суть‑то одна, прихлебатель, вечно терся при этих самых буржуа, которых ненавидел, чего только не бывает на этом свете, Дульси- нея‑то недолго его оплакивала, кто бы мог подумать, они всегда держались вместе, а теперь… кто это сидит рядом с ней? Физиономия у него как у филина, у ночной птицы, как у акцизного чиновника из третьеразрядного захолустья, отсюда видно, что под ногтями грязь, а зубы? стоит ему засмеяться — ну и сточная яма, но, в конце концов, лучше что‑то, чем ничего, вдовица одна, постель холодна… помнится, в спиче после десерта я ничего не говорю о ее разлюбезном покойничке, а надо что‑то сказать, чертовня, спрошу ее сначала, а то как бы слезки не полились, не испортили нам всю песню, женщины на все спо собны, и эта — не исключение, ну‑ка, ну‑ка, только поглядеть, как она охорашивается, бабенку разбирает, у гнилозубого явно что‑то на уме, а как же, теперь меня фотографирует этот простофиля Хавьерин, вечно одно и то же, небось мои снимки висят у него по всему дому, как только он меня не снимал: анфас, и в профиль, и со спины, во время рукопожатия, за обедом, за выдачей денежных чеков, во время посещения музея, за работой в саду, в момент подписывания бумаг и раздачи дипломов в школе для рабочих и на присуждениях докторской степени honoris causaа… что, если у него есть какой‑нибудь компрометирующий снимок и он будет искать случая, чтобы шантажировать меня, не следует доверять таким вот скользким типам, особенно если от них за километр шибает пройдохой, как раз его случай, могу себе представить, какие он развесил фотографии у себя в комнате, небось у него на стене висит какой‑нибудь плакат с марксистским лозунгом, и мои фотографии производят особо комический эффект, мелкая месть, вывешенная на стене, он небось пририсовал мне усищи, а около рта — облачко и в нем какое‑нибудь дурацкое изречение, а то, может, сварганил комикс, как теперь обзывают книжки — гармошки в картинках, и держит его у себя в кабинете, любой, кто зайдет, может вписать еще какое‑нибудь оскорбление, он явно любитель строить козни, сразу видно, такой худущий, я‑то вижу его насквозь, ему не купить меня вечными льстивыми фразочками, и тошнотворными комплиментами, и обычаем одаривать всех фотографиями и шуточками, люди польщцены, а в то же время у них есть в запасе какое‑то «но», небось заготовил издевательские момент тальные снимочки, где я застигнут врасплох, ему легко сделать такие, он очень хорошо меня изучил, небось повесил их на стенке под университетским дипломом, дипломы только на то и годятся, в красивой рамочке, может, у него диплом с отличием, университет на такие не скупится, отлично с отличием, черт в стуле, и фига с маслом, чую нутром, что он — шантажист дерьмовый, ладно, его дело, сейчас, когда все повернулось на сто восемьдесят градусов, это такая же профессия, как любая другая, на нее даже монопольное право получить можно, миллионы стоит, так что этот типчик, который, кстати, и воспитан, и неглуп, и не без ловкости, нашел себе дело по душе, ну и дельце, ладно — ладно, порядок, вдовушка процветает, хотя глаза у нее на мокром месте, оно и действеннее, берет за душу, по крайней мере того, кто не прочь с ней спознаться; в небольшом количестве сантименты — подходящая штука на предварительной стадии, но ей надо быть осторожней, а вдруг гнилозубый тип вознамерился всего лишь поквитаться таким манером с покойным за какую- нибудь статью, так сказать, физическая расправа, и тогда… эти две свинюхи снова начали потешаться над гвоздичками, могли бы вести себя не столь вызывающе, придется мне вставить в мою речь что‑нибудь насчет гвоздичек, пусть видят, что меня голыми руками не возьмешь, вот подонок этот официант, снова меня заляпал, настоящий заговор, увальни, мулы галисийские, надо бы записать про гвоздички на салфетке, и еще заметочку, насчет очередных мероприятий социального характера, совсем забыл, ох, уж эта моя голова, о господи, эта голова, если б хоть ноги служили мне получше, а то ноют и не слушаются, везде сплошное нытье — налоги, сверхурочные часы, незамужняя дочка родила, такое чудо, и пойди найди сносного папочку, они стоят бешеных денег, и вдобавок дело еще не поставлено на чисто коммерческую ногу, да — да, все они скопом — вот уродство‑то, вот кислятина — стараются казаться веселенькими, вон они все, рядком, узнаю вас, дон вошь, донья ящерица, дон кролик, донья пиявка, дон бульдог, донья ласка, дон ворон, так вас, так вас, так вас, все сидят с таким видом, будто они императоры, министры, епископы, капиталисты, выучились, наверное, насмотревшись американских фильмов, не фильмы, а сплошное сумасшествие, а они‑то все, прости меня, боже, — просто шелуха, яйца выеденного не стоят, изглоданы завистью, завистью и вековечным голодом, во всем винят Франко, точно так же как Франко и его прихвостни винили во всем республику, а эти служили Франко опорой долгие годы — своим скудоумием, трусостью, бесталанностью и жаждой комфорта, я‑то по крайней мере знал все это и преуспевал, да — с, сеньоры, преуспевал, вот так, кусайте себе локти, кретины, вот я перед вами, Карлос Луис Онтаньон де ла Кальсада и Пиментильо дель Мельгарехо, выходец из сельской глуши, как вас смешит это пасторальное обозначение, злобные твари, но вот все мы здесь, и я — главный, а вы здесь затем, чтобы мне льстить, лизать мне зад, вам всем место в морге, от вас уже разит мертвечиной, у вас не лица, а гнойники, вы похожи на растоптанных жаб, сразу видно, что все вы про себя репетируете просьбы, с которыми обратитесь ко мне через некоторое время, когда десерт и шампанское сделают нас уступчивее… и вы можете снова проголосовать «да» или «нет», референдум, учредительное собрание, в этой стране ничего не произошло, ничего за последние сорок лет, живой — за бутылку, а вы — сами знаете куда… неужели вам хоть раз взбрело на ум, что перемены действительно настанут? Надо быть… ладно — ладно, можете благодарить, ладно…

* * *

— Да вот, я Касильда. Касильда Энерстроса, вдова Федерико Энсинареса…

— A — а, да, уже понял. Знаменитый писатель. Я обратил внимание, каким тоном заговорил с вами только что дон Карлос… Ужасная катастрофа! Я не имел чести быть знакомым с пим…

— Да вот…

— Во всяком случае, сеньора, жизнь так прекрасна, а вы еще так молоды… Полагаю, что…

— Не продолжайте, не продолжайте…

— Вы, вероятно, по — прежнему поддерживаете отношения с друзьями вашего мужа, не так ли?

— Да нет, обычно почти никуда не хожу. Но сегодняшний обед в честь дона Карлоса, почти в домашнем кругу… Я подумала, моя обязанность… Они так дружили!..

— Вы поступили правильно. Незачем ставить на себе крест. Это было бы величайшим грехом. Жизнь требует свое, в ней столько стимулов. Выбраться за покупками, на прогулку, в кафе со старым другом, в кино, в дальнюю поездку на субботу — воскресенье. Ни в коем случае не поддаваться унынию, ни в коем случае. Держитесь! Вы еще сможете взять свое. И я уверен, что немало есть людей, которые желали бы провести в вашем обществе не два часа, а гораздо больше…

— Что за вздор!.. Вы очень любезны, но я не нуждаюсь в том, чтобы мне поднимали настроение столь энер — гичио… Я с мужем много бывала в разных местах, оно понятно, у него была такая профессия, знаете, то коктейль, то цикл лекций, то съезд, то выступление перед читателями в связи с выходом новой книги, то вечеринка у такого- то или у таких‑то… Теперь продолжаю по инерции, хотя, конечно, не так, как раньше, само собою… Да вот…

— Если бы вы оказали мне честь!.. Мы могли бы пойти вместе поужинать сегодня же вечером. Нельзя же без конца предаваться горю. У меня есть ваш телефон, фамилия у вас очень известная… Я знаю одно спокойное уютное местечко, очень подходящее для людей нашего возраста, хорошая музыка, превосходная кухня… Вы не раскаетесь.

— Не знаю, право, как вам ответить, вы ведь меня понимаете? Мне никак не приспособиться к некоторым обычаям… С другой стороны, вы так обходительны! Мы вернемся к этой теме позже, ладно?

* * *

Ну вот, я сижу среди вас на этой пирушке, он так насмехался надо всем этим и все брал на заметку: лица, фразы, наряды, украшения, жесты, мишура — все для него имело тайный смысл, который мне уже недоступен, у меня голос обесцветился и смех тоже, не знаю, как терплю я этого прощелыгу, прелесть какие зубки, что он себе вообразил, у него изо рта пахнет, я уверена, разит за милю, а голый он, должно быть, просто страшилище, наверное, носит бандаж и в постели руководствуется брошюркой, купленной в газетном киоске, господи, что за мысли приходят мне в голову, а все потому, что я не знаю, куда мне смотреть, что делать, слезы у меня накипают, вот — вот хлынут, а к горлу подступает внезапно и неотвратимо плотный ком горечи, подступает, стремится наружу, взрывается приступами кашля и рыданиями, что я здесь делаю, я задаю себе этот вопрос с той минуты, как вышла из дому, но надо жить, как раньше, потому что дети… кто мог бы предположить — и вечные пересуды, и непонимание элементарных вещей; как хорошо он знал все это, знал заранее, всегда потешался, а я: не преувеличивай, люди вовсе не так злы и глупы, как ты упорно изображаешь, — а ведь на самом деле он попадал в точку, я и теперь могла бы повторить его слова со всей точностью и помню, в какой момент они были сказаны, в самый подходящий, уместный, и в каком контексте, я ему все перепечатывала на машинке — а теперь что? — печатать уже не надо и ничего уже не надо — и ждала его за работой, поглядывала в окошко, выходящее на террасу, слышала, как подъезжает машина, как он открывает садовую калитку, сколько раз он это делал, вот он идет ко мне, промелькнул — мгновенно, молнией — за стеклом, постучал по нему пальцами, намек на танцевальный ритм, обманчивая радость — ты одна? — а в комнате рассказал про дорогу, и про людей, и про погоду, и — пошли поедим в городе, или погуляем, или останемся дома, долгая сиеста, я даже не умею вспоминать, я столько раз ждала его, и мне некому все это рассказать, потому что в рассказе будет пустота, вот в чем дело, пустота из‑за отсутствия смысла, столько времени вместе, и вот умереть, наехать на какое‑то дерево, а ведь он так умел смотреть на деревья и угадывать нежность побегов, свободное место для юного листка, который уверенно развернется на ветке, как говорится в чьем‑то стихотворении, он всегда жил среди чужих стихов, цитат, ситуаций, драматических коллизий, славных имен, которые он вплетал в свои статьи, говорил, что это авторитеты с большой буквы, какие слова я сказала бы ему сейчас, если бы он появился, я знаю, что он не придет, это как нескончаемая ссора, смерть — это рассыпавшаяся в прах любовь, оставившая на твоих губах привкус часов счастья и бесконечную скорбь оттого, что их не воссоздать, мне хотелось бы, чтобы сейчас я могла думать, будто он в отъезде, уехал к своим родителям, я бы говорила себе, как тогда, где‑то он сейчас, с кем проведет этот вечер, будет неверен мне, наставит мне рога? — да, он случая не упустит, — но я бы знала, что, когда он вернется, смех его разгонит все тревоги, а то просматриваешь газету в страхе — вдруг самолет разбился, посадка на таком скверном аэродроме, интересно, о чем он будет говорить со своими, я‑то знала: то, что я в нем больше всего любила, то, что теснее всего соединяло нас, он не мог бы рассказать никому, это только для нас двоих, точнее, теперь — только мое, а ощущение отсутствия все усиливается, сейчас я не жду его на террасе, а сижу рядом с этим болваном и не жду его, нет, теперь я знаю, что он не придет и меня не согреют его ласки, такие бурные подчас, что я не успевала перевести дыхание, только открою дверь, он уже обнимал меня, опрокидывал, иногда прямо на пол, подле камина, на коврик или на циновку, и полудетский озноб от страха, что нас застанут, столько раз, ох, какое тайное упоение, а потом, в изнеможении и покое, глядеть, как дрожат на стенах отсветы пламени, считать и пересчитывать углы в комнате и учить наизусть все трещины на потолке, и пятна, и картины на стенах, и складки занавесок — снизу, еще с полу, и наслаждение еще так близко и уже так далеко, а мои пальцы скользят по волосам его, плечам, бокам, а мы смотрим друг на друга, в этом все дело, мы смотрим друг на друга, может ли существовать диалог лучше этого, где, господи боже, если рука моя вдруг потянется искать его… ладно, подкрашусь‑ка немного, нельзя, чтобы заметили, что меня бросает в жар, этот тип подумает, что на меня действуют пошлости, которые он подпускает, уж лучше бы предложил начистоту, без подходцев, а я бы сказала — нет, мне надо засесть за пишущую машинку, повиноваться тайной силе, которая притягивает мои пальцы к клавишам, и стучать, стучать, а локти ноют, что‑то горькое и коварное в этом ощущении, и время от времени посматривать в окно, прислушиваться, не слышно ли машины, может, он вернется к четырем, уйдет с этого собрания, у меня есть кое — какие сомнения, надо бы с ним поконсультироваться, неточно помню, нечеткие буквы, надо бы кое‑что выяснить, и тогда, может быть, мне легче будет принять эту очевидность, чуждую мне, что он не придет сегодня, что он уже по ту сторону забвения, и памяти, и скорби, и все‑таки я здесь, и подкрашиваюсь, и слушаю эту развалину, которая… ладно, он просто пустомеля, ничто не имеет значения, если не видеть мне больше в окошко, как он входит, посвистывая, и не слышать, как подъезжает его машина, и мне его не дозваться, дыхания не хватит… кто бы мог подумать, я соглашаюсь терпеть этого типчика в то время, как ощущаю снова и снова, что голос Феде еще звучит у меня в ушах и волнует меня, и я дрожу оттого, что его нет со мной, как тяжко мне, я как в изгнании — всегда с ним, ушедшим из жизни… А теперь, не знаю почему, такой звон у меня в ушах…

 

ГАРНИР, СПОСОБСТВУЮЩИЙ ПОХУДАНИЮ

«Наконец‑то мясо несут, знаешь, покамест на обед это было мало похоже, принесли, с виду очень и очень ничего, соус жирноват, тебе не кажется? Но, в конце концов, соус можно не есть». — «Картошка — лучше не бывает, это заведенье всегда славилось картошкой, уж я‑то знаю, картошка первый сорт и молодая, прямо загляденье…» — «Да не пристаю я ни к кому со своей картошкой, милочка, просто теперь нужно снова включить картошку в свой рацион, правда, профессор, вы так разбираетесь в рыбах, вы же поможете мне сейчас выйти из положения, вот объясните моей приятельнице, что картошка — прямо чудо, питательней мяса, легче усваивается организмом и к тому же лечит от целой кучи болезней, я как раз вчера читала в доме свекра, они получают «Эль пайс»…» — «Ой, дорогая, оставь ты при себе эти разговоры насчет того, что в либеральных газетах не пишут правды, сейчас эти байки про врагов Испании, про масонов и красных и прочая галиматья уже не в цене, после реформы времена изменились, все выглядит совсем — совсем по — другому, и вот тебе доказательство — картошка, сколько времени мы верили по старой привычке, что от картошки толстеешь, и оставляли ее в наказание на тарелке, а сами трезвонили вовсю — столько, мол, на свете мест, где столько наших ближних жутко голодает, верно? — и давай стараться — пожертвования, и сбор средств, и церковная благотворительность, и петиции, и чушь собачья, мы же ни черта не соображали, и вот тебе, пожалуйста, картошка. Суть в чем — в том, что нужно есть ее в разных видах, но меньше всего — жареную и под соусом, то есть, другими словами, когда жиры, тогда от нее и толстеешь, но тоже не всегда, потому что, если будешь много двигаться, не потолстеешь». — «Ну, на пару — это конечно. На пару‑то? На пару — просто чудо, знаешь, некоторые называют картошку на пару, в газете было, биохимической симфонией, так она хорошо действует на организм, слушай, вот гляди, я прямо обалдела, честно, разинула рот, даже списала кое‑что, чтобы ты мне не говорила, что я пою с чужого голоса, уж я точно знала, как ты будешь мне перечить. Погоди, куда я сунула бумажку…» — «Слушай, ну, нашло на тебя сегодня, я не ожидала, перейти в вегетарианскую веру, и как раз сегодня». — «Обрати внимание: излечивает, излечивает язву желудка, ты знаешь, что это за пакость- язва желудка, вот Лупита Лодарес отправилась на тот свет из‑за язвы желудка…» — «Я считаю, эти побасенки насчет язвы — надувательство, врачи пользуются ими, чтобы скрыть от человека, что у него рак, то есть чтобы заграбастать побольше, потому что, если больному сказать: у вас рак, он ринется бегом к себе и засядет в углу ждать конца либо начнет каяться… Другое дело — язва. Шивет человек в обмане, в иллюзии, и путешествует, и тратит деньги, то на одно, то на другое. Общество потребления, вот что это такое, и, таким образом, все в выигрыше, и больной, и его семья». — «Ой, и не говори, когда сидишь на диете, такой кошмар… Выделяешься в обществе — ужас. Стоит сказать, я того‑то не ем, и того‑то, и того‑то, все на тебя так и пялятся», — «А если скажут, что у тебя рак, родные воротят морду и желают тебе околеть, вот так, лапонька, тик в тик». — «Тик в тик, как было с Лупи- той, я же тебе говорила, но ты же меня не слушала, а я, знаешь ли, тоже не вчера родилась, лапонька, и свой глаз — алмаз, а недоглядишь — ив луже сидишь, и рано пташечка запела, как бы кошечка…» — «Ладно, слушайте, профессор, если вы столько всего знаете про картошку, могли бы раньше сказать, верно? Сейчас говорю я — и я прочту здесь Конче, моей приятельнице, и Николасу и Тимотео, моим коллегам, что было написано вчера в газете, это вам не кот начихал, представьте себе… Излечивает язву желудка… Ладно, об этом я уже говорила. Излечивает также бронхопневмонию и еще всякое разное». «Как это — кто излечивает, уважаемый сеньор! Картошка— вот кто! Мы говорим про картошку». — «Ладно, я насчет бронхопневмонии не особо уверена, но вот читаю: «Оказывает сильное мочегонное действие благодаря малому содержанию натрия и обилию калия…» — «Погодите, почтеннейший, я и сама знаю, что мочегонное действие — это о другом и к воспалению легких отношения не имеет, не такая я дура, но погодите же, погодите, дойдет и до вас черед…» — «Настоящая находка для лиц, страдающих сердечными, гипертоническими и почечными заболеваниями…» — «Лицо, страдающее гипертоническими, это же, это же, это же я, уй!» — «С ума сойти, милочка, с ума сойти… У меня такие головокружения… Но уж теперь, я картошечку на пару, и будьте уверены…» — «Не упуская из виду, что понижает содержание холестерина в…» «Соображаешь, картошка даст жизни этому холестерину он же кошмар что такое, половина людей подыхает от всякой холестеровины! А это значит, вот я тебя сейчас огорошу, то бишь окартошу, это значит, ты можешь спокойно наедаться на всяких сборищах, на файф — о-клоках в посольствах и на прочих всяких коктейлях, нужно пользоваться жизнью, детка, и вот тебе самое дешевое средство: кар — тош‑ка — кар — тош‑ка». — «Вот как раз про пневмонию, погодите, дайте мне сказать, слушайте, слушайте, вот вы не верили. Всякому овощу свое время, разве не так?» — «Будет в свой час и ананас». — «Панацея для лиц, страдающих астмой и бронхитами, благодаря своему увлажняющему действию». — «Это означает, что легче отхаркиваться, я спрашивала у ветеринара моей собаки, у меня сеттер, сучка Карлотка…» — «Слушай, душенька, не остри, пожалуйста, над кличкой моей собаки, не буду я звать ее Картошка, это же бессмыслица, подумай сама, сплошная путаница вышла бы, а для нее какая морока — в ее возрасте привыкать к новой кличке, что только тебе в голову лезет… Думаешь, так легко воспитывать собаку? Ты уж совсем того, знаешь ли… Ты лучше про картошку слушай давай, вон твой муж до такого кашля докурился, просто жалость, просто жалость и просто свинство, когда его вдруг разберет за столом, особенно при гостях, такой концерт задаст — почище уличных музыкантов, душенька. Продолжаю: картофель действует как смазочное на бронхотрахейные пути… Дошло до тебя, ты окартошена?» — «Ладно, ты не выходи из берегов…» — И она помогает от ревматизма и от диабета, а еще от не знаю чего… Прямо энциклопедия. Я запомнила, хотя не списала, но этот ученый, который написал эту статью, он говорит, в картошке содержится жуткое количество витаминов и она идеальное средство, которое поможет искоренить, да, искоренить, он именно так и пишет — ис — ко — ре- нить… многие недуги человечества». — «Конечно, предрассудки все это, пережитки прошлого, просто мы никогда не задумывались над всеми этими проблемами, ни на столько не задумывались, вот что». — «Картошке памятник поставили в Париже, видишь, они об этом уже подумали». — «Что еще за «solanum» такой?» — «А, научное название, ну да, ясно, конечно». — «Я помню, автор статьи писал про эти пережитки, это, мол, детский взгляд на вещи, рутинный, ошибочный и смехотворный. Ничего себе, верно?» —

«Да, разумеется, это один из тех мифов, с которыми нужно покончить раз и навсегда, а то у нас у всех такое представление, будто из Америки не может быть ничего хорошего, разве что доллары рекой, и то мне уже, честно сказать, осточертело умножать их па столько‑то и столько‑то, и потом, не вижу я от них никакой выгоды, и вообще американцы — все злыдни, каких мало, американца сразу узпаешь». — «Еще бы, еще бы, Старый Свет — вот откуда все самое хорошее и самое важное: жемчуг, розовые креветки, фейерверк, Салический закон, святые четки, Магомет и твоя тетушка, что проживает в родном селении». — «Иисусе, да как ты смеешь лезть в авторитеты, еще сообщает тут, французы, мол, поставили памятник картошке в Париже… Ну и как он выглядпт? Картофелина верхом на коне, как генералиссимус?» — «Вот чего я боялась. Ждала и до: кдалась. Вечно ты приплетаешь политику к самым невинным темам. Молшо подумать, только Франко изображают верхом па кляче. А твои короли, красотка? Разве они не сидят в седле? Да вся страна битком набита всякими Филиппами, и Альфонсами, и Хайме, и Фердинандами верхом на игрушечных кониках… А республиканских генералов сколько — со счету собьешься. Но ты, уж конечно, не упустишь случая поддеть Франко». — «Ладно, не горячись, кто горячится, тому правда глаза колет…» — «Как мне не горячиться. У тебя такие представления о свободе слова…» — «Кто бы говорил». — «Мир, да будет мир, прах побери, из‑за какой‑то несчастной статуи… Если ты не веришь, что существует памятник картофелю, — ну так не верь себе па здоровье, и точка». — «А чего она вечно сует всюду Франко, чтобы… Я прямо сатанею…» — «Спокойно, спокойно, мы же договорились, на пьедесталах красуются конные монументики, поставленные людям, придерживавшимся самого разного образа мыслей, тан что…» — «Чего там плетут про пьедесталы? Меня спрашивали про это словцо, когда…» — «Тихо, Тпмо! Тема исчерпана. Теперь будет хуже, вместо коней будут ставиться автомашины, представляешь, сколько сложностей, марку выбрать, и комиссионные, и реклама, и знаки королевского достоинства… А запчасти для памятников будут рекламироваться по телику. Это будет потрясающе». —

«Да кончайте вы про картошку, какого дьявола. Эта муть насчет памятника… Где, говоришь? В Париже? Не верю». — «А я вот верю, ты имей в виду, французы все жутко нечестивые и жутко эксцентричные». — «Нет, вы только послушайте, только послушайте, что она говорит!.. Ты же не всерьез, душенька?» — «Лапонька, Париж — это райское место, там все есть, лавки какие угодно, ночные клубы на все вкусы, музеев навалом, а уж что касается свободы нравов…» — «Тебя что задело за живое — теперь, когда открылось, какая картошка чудодейственная, тебе уже не погордиться, что у тебя, мол, и гимнастика, и сауна, и велотренинг на дому, и занудством этим ты занимаешься, лезешь на какой‑нибудь пик высоченный раз в неделю, по понедельникам и вторникам. На какой ты взобралась в последний раз? На пик Уриэльу?» — «Ну и намерзлась ты, надо думать, одно название чего стоит…» — «И кроме того, теперь уже нельзя будет устраивать, как раньше, голодные забастовки, раз картошка сама по себе такая революционная». — «Иисусе, ну и мясо, я прямо не решаюсь взять в рот, жесткое какое, сплошные жилы, ты обрати внимание, к картошке почти никто не притрагивается, вот уж точно предрассудок, пережиток прошлого, думают, если они будут есть картошку, потеряют престиж, их голубая кровь обесцветится, это ж надо, к чему ведет невежество, верно?» — «Знаешь, один мой приятель, он из университетских, малый с огоньком, ну конечно, не без заскоков, а у кого их нет, так он говорит, всегда можно установить, откуда в конечном счете берется мясо, подающееся в ресторанах: это ребятишки, потерявшиеся в парке Ретиро или в универмагах во время дешевых распродаж, когда такая толчея; монахини, смывшиеся из монастыря без разрешения настоятельницы, их очень часто подают, и у них сладковатый привкус; русские агенты, они скоропортящиеся и отдают свининой, по свидетельству авторитетных руководств по гастрономип…» — «По слухам, любое человеческое мясо отдает свининой, только не такое жирное…» — «А ты не читала про тот самолет, он свалился где‑то там, не знаю где, за тридевять земель?» — «Ну, детка, это все знают, сколько было разговоров, ты, должно быть, валялась в постели с гриппом, а не то бы…» — «Я, когда у меня грипп, вообще не могу ничего читать». — «Мой муж говорит, когда он тебя ни встретит, вечно у тебя простуда, вот интересное совпадение, верно, милочка?» — «Знаешь, уж меня твой обожаемый муженек…» — «Ну знаете, это слишком по — свински — мясо цыгана. Ты путаешь с тортом «Рука цыгана», торт что надо, но подается в мелкобуржуазных домах, так и знай». — «Правильно, ты уже говорила, цыгане то и дело убивают друг друга, в пригородах, но говорить такое — политическая пропаганда, самая растленная пропаганда…» — «Господи, да в Париже есть специальные лавки, где продается конина, да — да, они же во всем обогнали нас, и вам ее отпускают в самой лучшей упаковке, как первосортную телятину, и продавцы в белых халатах, но в наши дни и в наших условиях уже нет смысла вводить конину в торговый оборот, поскольку новые виды энергии…» — «Такое было в войну четырнадцатого года, но теперь, когда такие успехи в этой области, как ее, в атомной, вернее, ядерной, кто будет есть мулов, вы что, девочки, вы же ничего не смыслите, а что касается ослов…» — «После того как Хуану Рамону Хименесу дали Нобелевскую премию, ослы стали совсем несносными. Как это — почему? Ты что, не знаешь Платеро, осла величайшего ума? Ну, детка, не знаю, где ты живешь, такое впечатление, что на луне, да это грудным детям известно, да — да, грудным детям», — «А есть ослы, которые всю жизнь только и делают, что читают лекции, я говорю это в двойном смысле, если и дальше так пойдет, скоро увидишь, они устроят демонстрацию, пойдут по городу с требованием изменить порядок проведения конкурсов для зачисления на кафедру, сейчас это самое актуальное». — «Так я и чувствовала, что ты это скажешь. Готов под нос нам сунуть свой университетский диплом. Много тебе от него пользы…» — «Ну вот. Еще одно пятно, бедная моя блузочка! На этот раз томатный соус, томаты, конечно, Канарские и таким манером выражают свой протест, здесь все выражают протест». — «Ты сама обожаешь выражать протесты. А блузочку самое лучшее выбросить на помойку, потому что в таком виде…» — «Слушай, Хуан де Мена, андалузский поэт, ненавидел жареную картошку и Посвятил ей шуточные стихи. Было про это в твоей статье в «Эль пайс?» — «Не помню, но, может, в студенческую

2

пору квартирная хозяйка перекормила его жареной картошкой, вот он и отомстил, взъелся на нее, знаешь, такие бывают злопамятные люди. Он небось из левых был, твой поэт этот… Как, говоришь, его фамилия?» — «А, пу да… Слушай, Касильдита, знаешь ты такого — Мену?.. Из Сантандера?.. Ну ясно, я же говорила, эмигрант, наверное. Люди без всяких корней, вот они кто, и без всякой наличности». — «Слушай, а как ты думаешь, этот парень с фотоаппаратом, такой тощий, он картошку ест? Надо будет спросить, очень симпатичный малый, но…» — «В нашей благословенной отчизне до сих пор всего на свете стыдятся, мне ли не знать». — «А фотограф‑то не профессионал, это бросается в глаза. Ты погляди, как усердствует, чтобы сфотографировать героя дня. Видно, потом ему придется несладко, попотеет, чтобы сделать хоть один снимок, на котором у того было бы человеческое лицо». — «Ваши слова напоминают мне то, что говорил этот мой знакомый из университетских, но только вы остроумнее и не такой сквернослов. Ну и правильно, вежливость в расходы не вводит». — «Само собой, сплошная болтовня, легче всего утверждать, что это говядина». — «Друг мой, не будем преувеличивать, по — моему, у кошатины и собачатины совсем другой привкус». — «Я в этом ничего не смыслю. Муж говорит, он во время войны ел и то, и другое. Здесь все во время войны чего только не делали, и не самое лучшее, знаете ли». — «Ну, это уж чересчур закручено. Я вижу, вы юморист особого рода. Утверждать, что это мясо юной девы, изъяснявшейся на диалекте, — это, знаете ли… Скажите, с чем это едят, давайте, давайте, не поддразнивайте меня, мы с вами в одной люльке не качались…» — «Это сантандерская говядина, ее репутация подтверждается историческими фактами. Мясо с весьма почтенной родословной…» — «Луиса, вы слышали разговоры про Мену? Они все сели в лужу. Этот поэт жил до открытия Америки, они не в курсе. Он был из Торрелагуны. Я читал про него в хрестоматии, еще мальчишкой, как сейчас помню». — «Ну что же, мой друг, ошибиться может всякий, ничего страшного». — «Простите, по — моему, они хотят чокнуться, вот чокнутые…» — «Давайте и мы чокнемся в своем углу, за картофель и содержащиеся в нем крахмалы… Тимотео, Николас, вы, проф… Давайте, милочка, за молодой картофель, от коего не толстеют!»

* * *

— А вы, друг мой, приободритесь. Сидите тут мокрой курицей, что за нелепость… Взгляните, все разговаривают, смеются, общаются… Вам же как руководителю отдела общественных сношений цепы нет. Знаете, второго такого… какая муха вас укусила сегодня, друг Марио? Выше голову!

— Благодарю за намерение, которое хотел бы считать добрым. Отвечу вам быстрепько и ясно. Мyе, вы меня поймете, донья Конча, все это глубоко безразлично. Я стою много выше этой мелкой суеты. Я спирит, нахожусь в самых тесных сношениях с созидающей кармой, имею представление о том, что такое добавочное и мнимое перевоплощение и астральное блаженство, хотел бы знать, что смыслят в таких вещах все эти типчики, только поглядеть, как они стараются, ходят на задних лапках перед этим субъектом, что сидит в центре, ну и физиономия. В прошлой жизни он, должно быть, был навозным жуком или, может, вороном на пенсии, поди знай… Вот вы знаете, кем были во время своего предыдущего пребывания на земле? Священным животным? Членом некоего верховного судилища? Или всего — навсего американкой из какого‑нибудь городка или откуда‑то с нагорья? Янки весьма склонны возвращаться в Европу, как только окочурятся. Ладно, неважно. Здесь, знаете ли, самое лучшее было бы провести сеансик, мы бы увидели нечто интересное. Заранее представляю себе все, что было бы, начиная с гримас и вопросов и кончая формами проявления неизбежного мандража… Вы бы увидели, как все сразу же открылись бы в своей истинной сути, все в чаянии наследства, выигрыша, счастливого номера, премии, барыша, дивидендов. Сплошное дерьмо весь этот сброд, буржуазный, расчетливый, себялюбивый. Какую ахинею плетут. Ссылаются на собственные высказывания по любому вопросу и по самому неожиданному поводу. Повторяются почище, чем Хулиан Мариас в своих статьях, без конца вспоминают собственные достижения, всем в зубах навязшие и давние — предав- ние, сплошная научная фантастика. Сеанс превратился бы в роман в духе «Войны миров» или сочинений Артура Кларка или Фредерика Поула… Вы, донья Конча, не читали «Кораблекрушение в лунном море»? И «Бессмертных» тоже не знаете? Чудовищно, что тут скажешь, трудно поверить!.. Что ж, бесконечно сожалею, сожалею из‑за самого себя: я всегда считал вас исключением в хоре приспешников дона Карлоса, тоже мне священная корова, недоделок несчастный. Ха — ха. Ладно, прощаю вас. Хотя не могу скрыть, что разочарован. Но простить этих дермоде- лов — нет уж, шиш! На первом же сеансе, который устрою я, Марио Ла — Луна, я доберусь до изначального начала начал, минуя всех военных и политических деятелей, вытащу на свет божий того красавца, который обосновал законом первую смертную казнь, и напишу о нем монографию. Предчувствую, что книга выйдет весьма волнующая. А затем прикину, не подойдет ли описание к кому‑нибудь из наших подонков, поглядим, время у меня есть, могу выбрать не торопясь — хоть ту же кассиршу, которая всегда платит жалованье мне последнему, или вон ту из отдела делопроизводства, она всегда кладет под сукно мои докладные по межпланетным вопросам… Скажу вам по секрету, донья Конча, проблема неразрешима, мы живем в обществе, где таланту не оказывается никакого уважения. Здесь что папа, что причетник — все едино. Ну ладно, так вот, как я вам уже говорил, я собираюсь войти в контакт с этим имяреком. Боюсь только, что не пойму его лексики, вот что паршиво, а может, он вообще на другом языке изъясняется. Тогда мне придется искать медиума высшего полета, отчего исследовательская работа обойдется намного дороже. Конечно, можно будет попробовать в качестве медиума мою нынешнюю, дура дурой, но у нее хороший почерк, английский коммерческий, а затем придется искать специалиста, который мог бы переводить астральные послания. Я надеюсь, да что там, уверен на все сто, в Мадридском высшем совете по научным исследованиям найдется какой‑нибудь страхоидол, способный оказать нам такую услугу. Сия организация — высший авторитет по всем загробным вопросам… Само собой, я прикидываю, я колеблюсь. План мой, безусловно, смел и потребует денег. А наши руководители, которые вечно спасают нас от всяких опасностей, таящихся повсюду, хотя откуда берутся — не ясно, на исследования ассигнуют жалкие гроши. Вот по какой причине, донья Конча, вы видите меня на этом сборище людей, которым не хватает духовности, и душевности, и просто духу. Это же в глаза бросается. Уверен, что чествуемый обормот на всей скорости переметнется в другой политический лагерь, если уже не переметнулся. Мне нужно держать ухо востро, чтобы я мог по — прежнему получать от него хоть какую‑то пользочку, ясно вам? У обормота есть нюх, чего не отнимешь, того не отнимешь. И долгий опыт. И он попадет в яблочко, потому что, уж вы поверьте, по части двурушнической предусмотрительности его никто не забьет.

— Мне кажется…

— Ничего вам не кажется, донья Конча, сейчас ваше дело — слушать, смотреть и молчать. Оно самое полезное для здоровья. Должен отметить, я крайне удивлен, что дон Карлос не навесил на себя сегодня своих орденов. От души сожалею. В момент объятий можно было бы подцепить один — другой, и поскольку они у него из самых благородных металлов… И было бы проще простого оправдать похищение ссылкой на то, что сувенирчик, мол, память сердца… Дерьмо, все кругом дерьмо…

— Ну и ну, Марио, вы меня прямо ошарашили! Матушки, вот так спич! Я же не собиралась выводить вас из себя, просто мне показалось, что вы какой‑то такой, грустноватенький, что ли? Теперь вижу, это у вас в характере, приношу извинения. Друг мой, поскольку у вас такие связи в небесных сферах, чего уж тут! Но скажите мне, эти самые духи, приятели ваши, они что, тоже сквернословят время от времени? Потому что вы‑то, да уж, вы…

— Донья Конча, запрещаю вам хихикать над священными вещами, в которые я…

— Ладно — ладно, Марио, не лучше ли нам ополоснуть горло и мысли глотком Вальдепеньяса?

— Вы мне оказываете честь, донья Конча.

Уже легче, вы возвращаетесь на землю… За нас обоих!

— За нас обоих!

— Простите, должна отлучиться на минутку, позвонить по телефону… Не забудьте передать от меня привет этому имяреку, которого разыскиваете. Если отдел рекламы может вам чем‑то помочь…

— Донья Конча, вы забыли на столе книгу дона Карлоса, а она надписана…

* * *

— Мы от перемены ничего не выиграли, теперь это ясно. Бесконечные забастовки, а родина тем временем…

— Теперь понятие «родина» подлежит пересмотру.

— Не морочьте мне голову! Родина и ее единство — вот две святыни, которых нельзя касаться. А мы, как безумцы, подошли к самому краю обрыва. Без диктатуры не обойтись. И она надвигается, я это вижу.

— Слушай, родина, конечно, штука хорошая — временами. Но сейчас, на этом банкетике, ни на что не претендующем… Остановись.

— Родину представляют наши величайшие светочи мысли, и они, в свой черед…

— Белиберда! Не там, где родился, а там, где угнездился. Спроси об этом присутствующую здесь Марию Хосе Фернандес дель Милагро, красивую девчонку. Кончила университетский курс, как и многие из нас, сидящих за этим столом, и что с ней сделала родина? Сунула ее куда- то на задворки, заштатные, затрапезные и даже замогильные, потому что ее место было уже занято одним из мальчиков, которые шли по блату. Родина обычно не слишком хорошо обращается с истинными патриотами, мой друг. Она больше смахивает на мачеху. Это сказал Лопе де Вега, так что долой спесь и шляпу.

— Значит, была причина! Я…

— Марихосе, поставь нам хорошую музыку. Танго, например, которое ты обещала шефу, потому как в нашем коллеге взыграло эпическое неистовство и он собирается втянуть нас в новый крестовый поход, который сейчас вынет из рукава! Да здравствует Тридентский собор и старые альпаргаты!

— В конце концов вы меня па самом деле взбесите, и тогда…

— Готово дело, угрозы, готово дело. Ага, включила: «Он был невысок, лысоват и опрятен, отечески сдержан, мне никогда не забыть того пожилого сеньора, который хотел мне квартирку купить…», «Я была в фиолетовом, он меня увидал…» Вот тебе патриотическая мораль, патриотическая на твой лад, конечно: «Ваш покорный слуга из

Андорры приехал, я по свету брожу сиротой, и любви я ищу—»

— Набор бессмыслицы. Никогда не слышал ничего подобного.

— Но в наше время чего на свете не бывает, как говорится.

— Ну и где тут «моя мораль», возвещенная тобою?

— Погоди, слушай, слушай… Ла — ла… тра — ла — ла… «Вы пнем на улице меня не узнаете, но ночью вы мне дарите любовь».

I — Ба, с вами общего языка не найти. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. Выпал орел, выпадет и решка. И больше я ничего не скажу.

| — Ну, ты даешь, дядя. Мария Хосе, герой оставил нас в покое. Как твои дела? Все еще живешь в той квартирке? Когда пригласишь нас на свадьбу?

— Не вижу особой необходимости, дорогой. Я ничем не связана, мне хорошо, а там видно будет. Сейчас мы, женщины, находим понемногу свое собственное место в жизни. Пора, тебе не кажется?

; — Само собой. Даже по телевизору передают про положение женщины и все такое.

— Не болтай. Достаточно помянуть наше телевидение, чтобы тема сразу потеряла всякий смысл. Ни черта не соображают, а хуже всего, что мастера подтасовывать и пошлейшим образом пыжатся.

— Ты уж больно сурово!

— Они же здесь единственные, кто изъясняется по — кастильски. Они и наши великие люди. А мы, все остальные, изъясняемся по — испански, такая вот случайность. Этим все сказано. Конечно, испанским мы пользуемся только для того, чтобы орать вхолостую, но все‑таки лучше что‑то, чем ничего. Будем надеяться, господь пошлет общий мор и всех их приберет. И заодно эту самую родину, естественно, и этого почтенного гада, который нам угрожал. Но осторожненько, как бы нам не впасть в другую крайность, понятно?

— Что ты хочешь сказать?

— Что все надо будет начать сначала. Что надо будет пустить на удобрение или в печь всю урыльно — купельную литературу, но и Альберти тоже пойдет на чтение в нужнике, между двумя потугами, под грохот артиллерии и соответствующие залпы. Может, при таких условиях он выжмет из читателя слезу, и обретут смысл гвоздика, и шпага, и матросский костюмчик, и вся эта мура.

— Ты невозможна!

— Я смотрю на вещи реально и не хочу жить в грязи. Заново все, все заново. У нас отовсюду несет тленьем, сильнейшая вонь, и сейчас я ощущаю ее особенно сильно, потому что мне не за что уцепиться, и жизнь мне тесна, и душа у меня задом наперед, то есть сегодня я моложе, чем вчера…

— И старше, чем завтра! А неплохо я выдал, красотка, неплохо! Хоть раз теледеятель вызвал у тебя улыбку…

— Спасибо, парень. Но если у нас не осталось воли к разрушению, положение безнадежно. Слишком много всего накопилось, слишком много. Иногда я вижу это так отчетливо — до рези в глазах. Со всех сторон один и тот же припевчик: «Надо забыть войну! Надо добиться примирения между всеми испанцами! Надо сплотиться всем вместе!» Прелесть что такое, верно? А кто больше всего об этом вопит? — по странной случайности те, кто таким манером выражает свое пламенное желание не уступать ни пяди, удержать за собой право ничего не делать и всем распоряжаться. А побежденные состарились и повторяют эту песенку, потому что уже пе способны ни на что другое, как повторять и повторять то, что им напели: сойдет. Не потому, что хотят простить, а потому, что уже ничего не могут. Погрязли с головой в болоте чистогана, потребительских интересов, продажности. Им пришлось приспособиться к жизни, и они подчинились, куда денешься от смены рассветов и сумерек, от появления новых членов семьи и седых волос… И хребет согнулся окончательно. А другие, те, кто по — прежнему на виду, хотя изменили покрой костюмов, эти… как же, верьте, что они хотят сказать именно то, что как будто означают эти слова! У них в устах эти слова означают одно — что они верны традициям надувательства, подкупа, презрения к человеческому достоинству. В их памяти навсегда священны те даты, когда клан производит дележ доходов и теплых местечек. Дерьмо, говорю вам, все в дерьме — и те, и эти. Дерьмо, сплошное дерьмо! Да, братцы, здесь все надо сотворить заново, начиная со словаря и выражения глаз и кончая…

— Ну, ты все‑таки не совсем справедлива. Среди побежденных были такие, кто не склонил головы…

— Слушай, те немногие, кто не подчинились по тем или иным причинам, ни разу не задумывались по — настоящему ни над какими проблемами. Они только орали, да, орали, вопили в пустоту и выдавали театральные жесты — ах, понятие стыда, понятие чести, понятие справедливости. Благоглупости. Самое скверное в их риторике — что она немощна, притянута к определенному моменту истории, их истории, которая тоже не может стать нашей. Кто же будет упрашивать это стадо, чтобы они привели в порядок наш дом, если они начинают с утверждения, что все в их лагере вели себя безупречно, как в идиллии. Нет уж, братцы, нет уж, немного порядочности. Аспирина им на два реала, и пусть катятся ко всем чертям.

I- Слушай, девушка, сегодня ты в таком настроении, что попробуй поспорь…

— Ох, у меня впечатление, что вы все витаете в облаках. Знать ничего не хотите. Что вам — неуютно? Боязно? Чего боитесь? Я же вам сказала: эта самая война, чтоб ее, войны — уже не наша проблема, точка. И послевоенный период тоже, и вся эпопея под названием «Франкиада» с ее изысканными фиоритурами. Нам нужно что‑то совсем другое, пускай будут ошибки, это естественно, я сама не знаю толком, что, но только, ради бога, не то, что прет наружу из речей нынешних деятелей и из газет, такое затхлое, такое… Такое растакое. Нужно что‑то, во что мы По крайней мере могли бы верить, что‑то, что зажгло бы нас. При нынешнем ходе событий мы можем утверждать лишь одно: мы — самый оглупленный народ на свете. И во внешних проявлениях, и во внутренних. А по загрязненности умственной среды на первом месте среди всех держав, можем работать на экспорт. Именно так, братцы, именно так. Нужно полностью покончить с прошлым, чтобы можно было расправить плечи и двинуться вперед с поднятой головой…

— Ребята, взглядик‑то на вещи революционный, а?

— А вот это, знаешь, хуже всего. Все свести к шутке, к ребяческим выходкам… Мы этим одно показываем — неспособность понять, что революционный взгляд на вещи, пусть даже поверхностный, мог бы породить по крайней Мере какую‑то волю к утверждению. Пробудить размыш ления о том, в какой монументальной лжи мы увязли… Доказать хотя бы, что не существует оно, пресловутое бессмертие, которое приписывают себе политиканы всех мастей, подвизающиеся у нас в общественной жизни… В общем, я выдала вам достаточно материала, чтобы вы разделали под орех проблему положения женщины в нашем обществе, давайте, пользуйтесь случаем. Ну‑ка, ты, Николас, подвинь мне маслины и закрой рот. А то еще туда спикирует какой‑нибудь из твоих цеппелинов, здесь их полно, летают в полной растерянности, ища приличной площадочки, чтобы приземлиться…

— Так ты считаешь, у нас…

* * *

Им лишь бы брюзжать, вот выплыл миф о родине — с большой буквы, они произносят «Родина» с такой большой буквы — супер — макси, словно, кроме них, ни у кого родины нет и быть не может, они купили себе монопольное право на владение ею, словно на отстрел дичи в охотничьих угодьях или на публикацию фотоснимков великосветской свадьбы, да уж, молодчики — высший класс, святая правда, а эта их родина, по — моему, она у них слишком раскормленная, карикатурно величественная, злобная, пошловатая, у ног лев, униженный, распластавшийся на брюхе, шлем надвинут по самые брови, в руке окровавленный меч и список битв, нескончаемый, как телефонный справочник, а за спиной у нее континенты, континенты: «Не найдешь на свете земли, где испанской нету могилы», оле, мой огневой мальчик, слава твоей матушке, говорит тебе эта стюардесса, крикнем ура Богоматери Макаренской и матери, что нас родила, дошлая бабенка и всегда при муже, давайте и дальше так же, потасовки в любое время и по любому поводу, а мертвым воздастся по всем их деяниям и заслугам в ученых трудах Санчеса Альборноса, знаменитого человека и завзятого либерала, экс — президента самой призрачной из республик, которая витала когда — либо над этим захолустьем, где терпит муки человечество, шикарное танго — с душком и со всем, что требуется. Если уж про битвы, чего стоит та, которую пришлось вести мне, без грохота, без пороха, без ракет и трубных звуков, без здравиц в стенах соборов и аюнтамъенто и без сохлых лавровых веночков по памятным датам, ничего похожего, просто — напросто изо дня в день маяться в комнатенке, снятой у жильцов — съемщиков выходящей во двор, пропахшей овощной похлебкой, которую каждый день варили в при- вратницкой, и песенки детворы поднимались вверх по дворовому колодцу к далекому квадрату голубого неба, доносились, словно из транзистора, поднятого высоко — высоко, «Испания едина…», «Куда я поставил машину…», теперь иногда вены у меня набухают от тоски по тем временам, неспокойные часы, но замешанные на чистоте надежд; на что я надеялась, откуда я знаю, на все: что будут деньги, будет любовь, что буду шагать твердым шагом и с поднятой головой… если в один прекрасный день наш самолет грохнется вместе со мной, не надейся даже на жалкую пенсию, не то что повышенную, а самую что ни на есть обычную, слишком молода, иди подотрись, говорят, теперь мы, женщины, сквернословим, но сам Камило Хосе Села не сумел бы сказать это по — другому, разве что в какой‑нибудь яростной статье в «Интервью», но там ему нетрудно подать все под соответствующим соусом, какую чушь плетет эта обвешанная драгоценностями попугаиха насчет картошки, все это, наверное, очень мило, но хотелось бы знать, сколько картофелин она очистила собственноручно, тогда бы мы и потолковали, мне‑то немало пришлось начистить, пока я не устроилась на работу — и это на такое место, где рискуешь жизнью и вечно мотаешься по заграницам, видно, окажется правдой эта строчечка: «не найдешь на свете земли, где испанской нету могилы» и т. д. и т. и., а мне хотелось бы, чтобы у меня был свой домик на горе, неподалеку от города, от большого города, я бы смотрела на него издали: лежит внизу под слоем смога, словно в берете, а я дышу чистым воздухом, вожу своих детей в школу, и мне не нужно спешить, к определенному часу, опаздывая, вечно в волненьях… Вол, что от ярма от бился, на что сгодился?.. В этом доме у меня было бы все то же самое, что в ту пору, когда я девчонкой жила в деревне: орудия труда — коса, грабли, вилы; стойка для кувшинов у двери погреба, бока кувшинов такие прохладные, в капельках, я еще чувствую этот запах свежести… увеличенная фотография моих родителей, до того смешная и все‑таки до того похожая, и еще чьи‑то карточки, и открытки из разных мест, и у каждой на обороте — чистая правда, хромолитографии, Богоматерь дель Кармен, и Пабло Иглесиас, и Женевьева Брабантская, и Христофор Колумб, ступивший на землю Нового Света и коленопреклоненно вздыхающий по королеве Кастильской, своей госпоже, и даже рекламные календари разных фирм: «Каса Рамон. Вина и гастрономия», «Сельскохозяйственное страховое общество «Полярная звезда» — альманахи с перекидными страничками — вычеркивай себе понемножку день за днем да записывай свои злоключенья, а внизу конверт, чтобы хранить квитанции, письма, оставшиеся без ответа, образчики вязки и кулинарные рецепты, и у меня в доме были бы пахучие травы, чудодейственные, исцеляющие от всех недугов, о господи, как отдавался у нас на улочке голос торговки, липпия, укроп, рута, плакун- трава, подорожник, мята, а главное, из дверей будет дышать теплом, теплом, я очень хорошо знаю как, и дети мои, они ведь у меня будут, правда, почему у меня не должно быть детей, они будут расти себе, пройдут года, и у нас появятся внуки, но ничего не будет, незачем строить иллюзии, снова вернусь в роскошную квартиру, дом — башня, один из стольких, этаж над этажом, ничем не отличающиеся друг от друга, лифты, множество бытовых приборов, одинаково гудящих, лживые дешевые репродукции — Кандинский, Миро, выцветшая «Герника», не я покупала эти картины, они тоже, наверное, одни и те же по всему дому, забавно, если так, раньше мне не приходило в голову, гляди‑ка, Марихосе, а что, если, повинуясь таинственным велениям правил пользования жилыми фондами, все мы, квартиросъемщики, по всем восемнадцати этажам в один и тот же час отправляемся в нужник, и в руках у всех один и тот же журнал, одна и та же книга, разумеется, для этого, само собой, нужно подписать контракт и выплатить деньги, а не то… а может статься, интересно бы проверить, мы все уже изображены в таком виде цветными фломастерами на чертежах архитектора и в рекламных брошюрах, выпускающихся строительной компанией и посредниками по сдаче квартир, и по той же причине придется терпеть нудную музыку, транслируемую по радио, и раздвижной диван — кровать, может, и сон тоже раздвижной по всем квартирам, нескончаемое одиночество, из‑за которого мне завидуют эти молокососы, хуже, чем молокососы, по крайней мере говорят, что завидуют; «я подарю тебе дворец из дюралекса» — мурлычет Гильермина, что же, забавно, забавно, а дома я повалюсь на диван, в изнеможении, тяжело дыша, в темноте, иногда я боюсь зажигать свет, при свете отчетливей ощущаешь собственную беспомощность, и никуда не деться, снова подаст голос разбитое сердце, я в тысячный раз спрашиваю себя, «почему гниет заживо моя душа… почему гниет чуть ли не миллион трупов в городе Мадриде», а потом снова перебирать, посмеиваясь, лица сослуживцев, в списке жильцов в привратницкой тоже значится — стюардесса… да, стюардесса, какая мне польза от университетского образования, от диплома, полученного ценой таких лишений и бесконечного самообмана? Стюардесса, стюардесса, люди произносят это слово немного удивленно и с завистью, потому что думают только о путешествиях, об одних только путешествиях, о мишурном блеске профессии, но не представляют себе, что это такое — длительные отлучки, неустроенная жизнь, над тобой — тучи, внизу опасность, так вот и дышишь, а земля только временное пристанище, я всегда хожу в форме, правда, мне нравится в форме, но… на самом деле это наряд горя и разочарования, к чему мне лгать, на эту пирушку я попала по милости ре-

комендателъного письма, полученного когда‑то от одного важного типа, он был важным типом еще при Франко раздавал теплые местечки и синекуры, поручился за моего отца, но моя собственная жизнь? как далеко все это, господи, и как я притворяюсь и сама дивлюсь своему притворству, своей безотказной выносливости во всех случаях жизни, если бы следующий полет оказался последним, мне не осталось бы чем утешиться, на самом деле у меня ком в горле, мне грустно, я вот — вот пойду ко дну, потому что эта любовь — любовь, ну и словечко, — эта любовь, которая когда‑нибудь непременно возникает в жизни, которая поселяется в нас задолго до нашего рождения, страсть, пришедшая издалека, животворящая, нездешняя, возникшая, когда мир едва народился, эта любовь у меня была, была, была, я ее встретила, а теперь в одно мгновение все рассыпалось в прах, в ворох горьких воспоминаний, он бросил меня, да, бросил, ох, если бы эти узнали, вечно вы спрашивают у меня, когда свадьба, какие у меня планы и даже — с подмигиваньем— как мои любовные делишки, так вот, он дал мне отставку, и со всей грубостью, я ему надоела, у меня сердце упало, когда он сказал, что ему не нравятся подарки, которые я ему делаю, он без околичностей выплюнул мне это в лицо, без околичностей и недвусмысленно, чтобы не осталось сомнений, и долгие часы моих колебаний, поисков разгадки отозвались во мне физической болью, и все мои старанья словно размыло ливнем, но он не пытался смягчить удар, ему осточертели мои иронические замечания, мои двусмысленные фразочки, мои… мои наряды, все более явные признаки моей старости, гусиные лапки в уголках глаз, дыханье с присвистом, боли в затылке… И он не знает или не хочет знать, что никогда не говорила я ничего двусмысленного, и в моей иронии никогда не было ничего по — настоящему обидного, а теперь, когда он запретил мне даже говорить ему, хоть сквозь зубы, что я люблю его, что он мне нужен, что жажда сжигает, уничтожает меня, теперь не знает никто, ни сам он, ни один из этих пустозвонов — они‑то даже не подозревают, — что в моей жизни есть мужчина, как они сказали бы с хамским смешком, нет, никто не знает, что никто не смог бы дать ему то, что дала бы я, все дыхание верности, всю свою любовь целиком, и ничего не потребовала бы взамен, только видеть его, слышать его голос, чувствовать его голову у меня на плече, когда он приходил ко мне вялый и расстроенный, а я не знала, в чем дело, и не спрашивала его, а может, он и сам не знал, и он уже никогда не узнает, что я не хотела обременять его, что нашими встречами распоряжалась воля случая, я была бы счастлива, если бы могла сидеть на полу у его постели и сторожить его сон, его кашель, его худобу, темные тени во впадинах его тела, нечеткую и теплую границу загара на его коже, как горько думать обо всем этом, смахнешь слезу на высоте в семь тысяч метров, сегодня и завтра тоже, и всегда вдали от него, в странной воздушной дали, теперь уже все потеряно, огорчение за огорчением, не знаю, как поговорить с ним, что придумать, чтобы поискать его, и как встретить, нет, ничего я не знаю, никакая карта мне не поможет, и я выхожу на улицу, когда мне следовало бы отдохнуть, иду быстрым шагом, надо чем‑то заполнить время: кино, витрины, дурацкие экскурсии, замещаю других наших девушек, хожу на бессмысленные собрания, на обеды вроде этого и под общую болтовню предаюсь тоске по детям, которых у меня никогда не было, и внукам, и во всей моей истории нет ни сюжета, ни развязки, я мечусь как угорелая и радуюсь дождю, нынешней зимой часто идут дожди, я могу идти быстро, наклонив голову, стараясь не угодить в поток из‑под водосточной трубы, и плачу, плачу не таясь, горькими слезами оплакивая свое горе, иду по какой‑то улице, не знаю, что за улица и который час, улица, на которой нет углов, негде остановиться и перевести дыханье, и слезы успокаивают меня, я избавляюсь от тоски, она тонет в уличной грязи, и я прихожу на такой вот банкет, да, и не могу, не хочу вспоминать, потому что стоит мне подумать о нем и вспомнить часы, проведенные вместе, и ласки, и мгновенья ослепленности, и планы, и упорные возвращения — при воспоминании о том, какой я была, сама память причиняет мне боль.

* * *

— Какое счастье, что ты пришла, Росенда, дорогая. Что я вижу, ты в трауре?

— Ох, деточка, я все последнее время с тобой не виделась, потому что у меня жуткое горе, знаешь? Мой свекор, детка, сыграл в ящик, бедняжечка. Я, по правде сказать, никакой симпатии к нему не испытывала, но, в конце концов, свекор есть свекор, ну и все такое. Знаешь, он же такой сквалыга был, все свое держал при себе, а потому даже ветров не пускал, жадничал, а потом такое дело, правильно говорится: Господь и без плетки накажет… Пришел его срок, и готово. Ну, само собой, благословений навалом, ох, что было, ты учти, он же всегда был из правых, всю жизнь правый из правых, точь — в-точь как балабол этот, герой дня. Дружков набежало — и тебе по университету, и по военной службе, кто со времен войпы, кто с послевоенных, и приятели по псовой охоте, и совладельцы предприятий… С ним, конечно, тягаться трудно было, мой свекор, знаешь ли, даже значится в энциклопедии Эспа- са — Кальпе. Этим все сказано. И торчит на виду года с тридцатого, что‑то в этом духе… А мой муж говорит, у нас в стране быть правым — значит быть сыном своей матери, так ее… Сама знаешь, мой Педро жуткий сквернослов и вдобавок прохиндей и нахал, это в нем есть… Так вот, значит, старик начал помирать в рождество и самым милым образом сорвал нам вылазку на Солнечный берег, мы обожаем эти поездки, представляешь, неделька в Бенальма- дене, и ослики, и кино, так здорово, такой шик во всем, и тебя уважают, милочка, узнают и в барах, и в бассейнах, и в пивпых, и в аюнтамьенто, а в лавках тебе делают скидочку… Ну, мы и расстроились, потому что такая пошла карусель, то он тебе умирает, то не умирает, то подавай ему тех врачей, то этих, ужас, а этот товар так подорожал, не укупишь, плати им бешеные деньги, а они еще ждут, чтобы добавили… Но ужасней всего была болезнь, сама по себе, ну и болезнь, нечто до того позорное… Я уж тебе говорила, он по скупости даже воздуха не портил… И вот тебе, такой поносище, хоть плотину ставь. И вдобавок жидкое, детка, жидкое… Что‑что, дерьмо, непонятно, что ли! А что же еще. Ты меня, пожалуйста, слушай, это было кошмар что такое, и нужно предпринять нечто на уровне министерства, чтобы подобные ситуации не повторялись… Ты представь себе, стоит открыть дверь, и хотя тут тебе и прислуга, и медсестры, и лечащий врач, и ночная сиделка — монашка, и уйма всяких помощников и подручных, матушки — ну и запах… Хоть стой, хоть падай… А зимой‑то дом не проветришь, тут тебе и ветер с Гуадаррамы, и как бы не подхватить воспаления легких, и холодина, а отопление то работает, то нет, как же, соблюдение экономии, такая пакость… И запах, запах со всех сторон, пропитывает гардины, ковры, мебель, одежду… Приходилось ароматизаторы изводить тоннами, а не то… И все равно… Просто ужас, моя хорошая, ужас. Мы уя< все перепробовали, и божеское, и человеческое. Для начала разложили все его ордена — медали на подушечке, а подушечку поместили у входа в спальню, чтобы отпугивать дурные газы, и там такие были кресты да святые, прямо чудотворные, стратосферу тебе разгонят, а тут — никакого эффекта. Пояс там его лежал и галстук какого- то религиозного братства знаменитого, знаешь, что устраивают процессии в Андалусии или в Мурсии, какая разница, а в изножье кровати положили покров Богоматери из Рокамабле, что в провинции Саламанка, как говорится, искать пойдешь, так найдешь, считается, эта Богоматерь от чумы спасает, как никто, а раз от чумы, то и от вони. Никакого эффекта, детка, никакого эффекта. Пахнет и пахпет, да все сильнее. Представляешь, человек с такими связями. Кто бы мог подумать. У меня слезы градом, нормально. Доставили ему кучу индульгенций из Рима, на пергаменте, а еще па веленевой бумаге от бехарского священника, свекор родился в Бехаре и был его почетным гражданином, а ты как думала. Ой, детка, не знаю, как ты можешь плести такую ересь, и ты туда же, придет же в голову, почему это, интересно, от папы было бы больше толку, чем от священника из его родимого уголка, еще чего не хватало… Да, вот так, от приходского священника, по имени дон Прагмасьо, и придержи язычок. Ему их накладывали поверх — буллы эти и индульгенции, — поверх брюха, а поверх чего еще… и, случалось, прекращался поиос. Прелесть моя, на четверть часа или около того, все- таки на какое‑то время. Не так уж плохо, особенно как вспомнишь, что лекарство даровое. У меня такое впечатление, ты не особо уважаешь родовитость и общественное положение моего семейства, хихикаешь над всем этим, но тебе же завидпо, детка, что у пас под рукой столько всего, что помогает умереть во благе… Ведь сколько народу мрет без покаяния, неизвестно, где и как, тут тебе и кораблекрушения, и дискотеки, и девятидневные стояния на молитвах, и гражданские войны. Да, так я о чем. Значит, особняк свекра, прямо тебе дворец, значится в туристских путеводителях, так вот, от него несло дерьмом за три квартала, одно удовольствие. Сама знаешь, старики мрут от одного из трех «и»: подружка, паденье, понос. Мой свекор избрал последнее из трех — и избрал с восторгом, детка, в экстазе. Видела бы ты, девочка. Каскады, точь — в-точь как в монастыре Пьедра. Да, так вот, насчет третьего «и». Пошли мы семейной делегацией с образчиками… ну, этой самой благодати, понятно тебе? — к одной сверхзнамени- той гадалке, надеялись услышать хотя бы, что источник все‑таки иссякнет. Братцы, вот обставлена квартира! Ничего похожего па всякие старомодные штучки — дрючки, никаких амулетов, бумажек с заклинаниями, восковых фигурок, зубов повешенного и прозрачных стеклянных шаров. Ох, милочка, у этой были университетские дипломы, да еще заграничные, и все такое. И официальный патент, вот так. А мебель, а бытовая техника… Видела бы ты, обалдеть. Что она нам сказала? Велела принести кресло, самое роскошное из всех, какие бедный папенька облюбовал для отдыха или чтения. Принесли мы. Она на него встала — ногами прямо, уставилась в потолок, чтобы прийти в транс, зажгла какие‑то куренья, от которых пошел стелющийся дымок, как по телику показывают, закатила глаза, а потом написала чего‑то там — ну, сперва слезла с кресла, понятно, — на маленьких бумажках написала, их было три. И велела выбрать одну бумажку — «от этого он и умрет». Свекровь схватила одну, сама дрожит, остальные ее поддерживают. Скажу тебе, мы, наверное, были точь — в-точь как живая картина, помнишь, мы в школе устраивали, у монахинь ордена Иисусова? «Казнь Марии Стюарт», «Поклонение золотому тельцу», «Похищение сабинянок», силами одних только девчонок и во всех одежках, вот дурищи эти монашки… Ладно, дальше: прочли мы бумажку. На ней стояло без обиняков: «диарея». Как мы могли реагировать, скажи пожалуйста. Сказали «а — а», расплатились и смылись. Что было на остальных бумажках… Так я и знала, что ты меня спросишь про остальные бумажки, что на них было. На другой, тоже без обиняков: «перелом шейки бедра». А на третьей: «брак не по возрасту». Вот люди, вечно вы суетесь со своими шуточками. Нельзя не признать, что эта гадалка по крайней мере выражается ясно, по — научному, и женщина воспитанная. В чем‑то должно было проявиться университетское образование, скажу тебе. Ладно, дальше. Вы еще живы? Так вот, запах, я уже говорила вам, пробирался повсюду. На верхнем этаже срочно провели эвакуацию всех жильцов, военным порядком — из опасения… Как это, чего опасались, и ты туда я «е. Само собой, нет болезней, которые передавались бы таким путем… У моей свекрови есть дома в Гандии, так она все доходы с них тратила на всякие благовония, куренья, душистую бумагу, прямо пожары устраивала — тут тебе и розмарин, и лаванда, и тмин, и майоран… Как об стенку горохом. Уж когда дерьмо и есть дерьмо в полном смысле слова… Да уж, скажу тебе… Приходит врач — сперва ароматизируешь весь дом, а уж затем открываешь дверь, и все равно его тошнит, а пальто он оставляет на лестнице, на перилах. Приходит фельдшер из Службы здоровья — ароматизируешь весь дом, готовишь надушенные платки, чтобы не хлопнулся в обморок, когда будет втыкать шприц… Ты что, не знаешь, что от неправильного укола бывает эмболия, а это — штука хуже некуда? Знаешь, что это такое? Ладно, успокойся, потом объяснишь, сейчас я хочу кончить про свекра. С великим трудом раздобыли мы одну бабу, она наполовину цыганка, родом из селенья Манганесес‑де — ла — Польвороса, что в провинции Самора; она у нас по контракту одно делала — зажимала ноздри фельдшеру, когда тот вводил дозу анти. Нет, детка, о чем ты только думаешь… Анти, анти… Антибиотика дозу, черт побери! А какой еще другой «анти»! Слушай, ты как будто малость того. Ясное дело, мой рассказ уже трогает тебе душу. Но самое лучшее впереди. Даже не знаю, как можно было сделать укол в этом половодье жижи, коричневой, а иногда зеленоватой, и все мы ждали, а медицина нетерпеливей всех, когда же прозвучит заключительный залп. Еще хорошо — это нам здорово повезло, — что перед концом, последние дня три — че- тыре, он делал это без всякого грохота, а так — шшии — шшии — шшии, что‑то вроде шелеста листьев, и мы — оп — ля, менять белье. Клотильде, наша всегдашняя домоправительница, вбила себе в голову, что старикана нужно держать в пластиковом мешке, но ей пришлось отказаться от этой затеи, потому что мешок распирало, детка. У пас вышла перепалка с немногочисленными жильцами, оставшимися в доме, потому что Клотильде сунула мешок в унитаз, и фановая труба засорилась, да так что ужас. Сама посуди, пришлось вызывать пожарных, и, сказать по правде, толку было мало, следовало бы пригнать легион спасателей на водах. Ну ясно, кто спорит, Клотильде — вредительница и неуправляема. Точка. Но дерьмо перло из унитаза, и уже не только домашнее, но и из фановой трубы. А водопроводчики в ус не дуют. Достаточно сказать тебе, что его форма «маэстранте» была вся изгажепа, а ее только что отгладили, чтобы труп обрядить, так что и нафталин, и история оказались бессильны перед лавиной дерьма, спаси господи, а все потому, я так считаю, что есть запахи и запахи, одни набирают силу, а другие выветриваются, иными словами, запахи могут быть благотворными и зловредными, точь — в-точь как в политике. Я к делу, детка, к делу, не дергай меня. Раз уж взялась за гуж, ясно, доскажу до конца. Слушай, уж это слишком — аквалангистов! Никогда не доходило нам выше, чем до середины икры. Преувеличивать тоже незачем. У нас и хуже бывали передряги, представь себе, дети вечно дрались в коридорах, обвиняли друг друга в том, что воняет, валили с одного на другого, тут тебе и рев, и оплеухи: «Это не я. Это не я», — «Нет, ты». — «Мама, сестричка пакостит» — и в таком духе. Медсестра Петронила, из послеобеденной смены, несколько раз теряла сознание, иначе говоря, хлопалась в обморок и даже начинала бредить, ну и она написала в один журнал, в раздел «Обо всем понемногу», письмо с предложением использовать обильные испражнения в качестве органического удобрения широкого применения. Бессовестно, конечно, с ее стороны, сама понимаешь, кто имеет право собственности на обсуждаемое вещество, так это семья, скажешь, нет?.. А ты предположи‑ка, что американцы — они ведь ребята не промах — решат применить идею на практике, что тогда? Вот то‑то и оно… Ну вот, дела в таком положении, мы все на грани помешательства, и тут старикан потребовал, чтобы его ознакомили с биржевой таблицей, и пришлось мчаться на улицу за газетами, специально для него, потому что все, которые мы получаем, были израсходованы на гигиенические цели. И он прочел только то, что было в правых газетах, потому что, по его словам, сведения левой печати, либеральной, никогда не сулят ему барышей. Хуже всего было то, что сознания он не терял. Такая поднялась буча, когда он узнал, что пластиковый мешок выбросили вместо того, чтобы использовать… Один его кузен, духовного звания, расценил это событие — что он биржей иптересовался за сутки до смерти — как неоспоримое чудо, так и написал главе своей епархии, не знаю, какой именно, уж так они мусолили эти вопросы… Должна сказать тебе, боль-

пой разбушевался и, не прекращая привычного своего занятия, надавал тычков всем, кто попался, а потом, выпростав ногу из‑под простыни, гениальным пинком отправил на улицу кассетный магнитофон, японскую диковинку, которую мы привезли, само собой, с Канарских островов, а на этом кассетнике… Я вам еще не говорила? Ой, простите, ясно, ну и голова у меня, конечно, тема такая серьезная, ну и конечно, в такую скорбь мы впали из‑за него, из‑за бедняжки… Так вот, поскольку случай такой серьезный, а священники — товар дорогостоящий, мы ему без устали прокручивали на этой тенерифской штуковине все молитвы, с органной музыкой в промежутках, ну конечно, детка, можешь говорить, что хочешь, но профилактика не помешает, при таких обстоятельствах поди угадай, какую дорожку выберет его душа, а так, все‑таки… верно?.. Так вот, как я тебе говорила, скандалище он поднял жуткий, а из‑за чего — из‑за пустяка: биржевая таблица ему не понравилась, только и всего. Потом, чтобы успокоиться, потребовал, чтобы ему дали флан. Мы не хотели, но тут моя свекровь, сущая тряпка: «Бедняжечка, ну пронесет его сразу же, и что! Давай, Росендита, милочка, шевелись, принеси папочке фланчик на тарелочке, сладенький, мя- конький, золотистенький, как он любит, мой бедненький Гильермито, такой хворенький, голубчик…» Да, душечка, такая у меня свекровушка ласковенькая, а ты как думала… Вот так‑то и пишется история. Свекор не остается в долгу — отвечает ей в том же духе: «Но ты, Пили, голу- бонька, какого хреночка ты так разговариваешь, можно подумать, что…» Позволь, детка, не повторять. В общем… Слушай, милая, как мы могли его съесть сами, этот флан, или хотя бы увидеть вновь… Придет же в голову… узреть- то мы его узрели, как говорила бабушка, но запах был уже другой. Да уж, тянулось все это, мы знахарей стали искать, один живет в Морон‑де — ла — Фронтера, вот именно, где сверхзнаменитый петух… В общем, делали, что могли. А старик то и дело грозится, что встанет и будет делать все то же прямо на нас. Да, смейся, тебе хорошо. Врачишка из страхового медобслуживания сказал — он в комнату войти уже не решался, ясное дело, от двери по запаху определял, как развиваются события и те де и те пе, — так вот, on такой выдал прогноз: мол, дед скоро начнет испражняться через рог, по нечистоты будут уже другой консистенции, то есть не такие жидкие. Но, само собой, дал маху. Врач предполагает, а хрыч располагает. Ничего похожего. По — прежнему в доме река разливанная, как говорил мой муж. Зато послушали бы вы больного: он, мол, этому эскулапу устроит геморрой на морде, неужели этот коновал думает, что он, дожив до таких лег, не знает, что для чего, для чего харя, для чего задница, и так его и растак… Целый град ругательств, детка. Привратница услышала брань и из ненависти по политическим причинам раззвонила всем встречным — поперечным, так что ореол святости и благопристойности, окружавший папеньку, растаял, словно и не было. Прямо как кусочек сахара. Я сегодня пришла на банкет, потому что уже не в силах была сладить с воспоминаниями, такими горестными, такими мерзостными, ой, детка, надеюсь, ты меня понимаешь. Девочка, дерьмо, дерьмо и дерьмо, всех оттенков и всегда на что‑то похоже, то на лекарства, которые давались накануне, то на сироп, то на мед, то на стену дома напротив, недавно оштукатуренную и со светящейся рекламой… Три месяца подряд, это ж надо… Правда, столько дерьма и даже на дерьмо не похоже, вернее, мы старались, чтобы не было похоже, особенно когда являлись посетители, столько важных сеньоров и сановников при полном параде, столько богомольных дам с четками в руках, и все молятся с постными рылами, просят у господа, чтобы облегчил ему переход в лучший мир, и все толкуют о том, в какой святости он испускает дух, и ла — ла — ла, и тыры — пыры. Может, вам покажется, что картина несколько гротескна, пе буду спорить, но очень тяжело переживать такое, сама подумай, все‑таки родная кровь, верно? Ясное дело, мы его оплакивали. Когда пришел судебный врач выправить свидетельство о смерти… Вы знали, что судебный врач тоже должен принимать участие в этой мороке? Учтите, я‑то была в полном неведении, и ужасно меня расстроил его приход, потому что, в конце концов, судебный врач — это когда преступления и все такое, вспоротые животы, убитые мужья, верно ведь, но чтобы в роскошном доме моего свекра, это же почти памятник национального значения… Так вот, явился он, сел покойнику на пузо и надавил несколько раз, причем изо всей силы; а когда увидел, что больше ничего не выходит, то есть дерьмо не выходит ни оттуда, ни отсюда, сказал, закурив сигарету, хотя, по — моему, к усопшему требуется более серьезное отношение, разве нет?.. Так вот, он сказал: «Кранты. Мертв. Бедняга, теперь он уже ничего не может сделать». И ушел, насвистывая. Вы думаете, он сказал это с двойным смыслом? Слушай, дорогая, мне неприятно, что ты так это воспринимаешь, со всеми нами может случиться нечто подобное, так что… Прямо не верится, неужели у тебя дома никогда не было такого кандидата в покойники, из тех, что отдают концы, отдают и все никак не отдадут, а тебя измотают хуже некуда?.. Слушай, киса, скажи, отчего умер твой свекор, поглядим, не прикрасишь ли ты факты, потому что старики, все до единого, уж это точно…

— Мой свекор попал под трамвай на Пасео — дель — Прадо. Умер мгновенно и очень чистой смертью, деточка, а ты что думала…

— Вот и попалась! На Пасео — дель — Прадо нет трамваев.

— Линию убрали на другой день в знак траура. В моей семье тоже были важные люди, милая, я думала, ты знаешь…

— Дорогая, кто же спорит…

— Ладно, в конце концов, избавились вы от этого сокровища. Ну и свекор у тебя был, чудо… А запах выветрился?

— Ой, Кончита, не пугай меня, ради всего святого… Ты заметила что‑нибудь? Клянусь тебе…

— Детка, не размахивай ты платком, ради бога, ои так надушен — голова кружится. Духи в таком количестве — нечто смертоносное.

* * *

Я работы не боюсь, Николас, чего нет, того нет. Сейчас сижу на таком месте, красотища, обалдеть, обалдеть — вот честно. И не стоило мне особых трудов, что ты. Самое дерьмовое было — тесты, сам знаешь, американское помешательство, а шеф — тоже хорош красавец, грабастает за милую душу из нашего кармана, так вот, он верит в тесты, как в Евангелие. И не так уж трудно выдержать, нужно только некоторое нахальство и чуток смекалки, но главное — держаться начеку, потому что можно завалиться из- за пустяка, так что не зевай, приятель, или, иными слова ми, гляди в оба и не моргай, как говорится, потому что если спасуешь, то попадешь пальцем в небо, а вопросики не из простых. Уж поверь мне, не из простых. Меня опрашивал один хмырь, надушенный и чуток тугоухий, что было мне очень кстати… Его глухота, приятель, давала мне время немного поразмыслить над ответом, хотя не думай, этот дядя задал темп, на раскачку времени не хватало, ты что. Поглядишь на него — сущий козел с унылой рожей, не умеет смеяться, парень, где там, ну и харя, мать его, ну и харя, то и дело поглядывает на меня поверх очков и требует искренности, еще раз искренности и только искренности. Для вашего же блага, говорит, а сам чешется и чешется, иногда прямо с яростью, видно, весь завшивел, мог бы не показывать виду, я считаю, или расстегнуть ширинку и сунуть туда ватный тампон, смоченный инсектицидом, из тех, что рекламируют по телику, вши от него дохнут все подряд, а еще лучше — свернул бы свои тесты трубочкой, поджег бы и этим факелом всех их спалил бы, как ты считаешь, парень? В общем, поди знай, какое имеют отношение к моему благу, как он выражался, эти вопросы, до того заковыристые, сначала основные, из сферы моральной, материальной, практической, лудической… Да, приятель, да, лудический — это означает что‑то такое… Связанное с игрой, дядя. Помнишь, латинская грамматика Барригона, в школе мы проходили, там еще был образец второго склонения, ludus ludi, мужского рода, «игра» значит? Так вот, это что‑то такое, что не имеет в жизни важного значения, что служит для развлечения, яснее ясного, парень… Ну и это словечко латинское тебе ни к чему, ты ухватись покрепче за вопросы практического и прагматического характера… Нет, нет… Никакого отношения к торчащей челюсти это не имеет. То, про что ты говоришь, по — моему, называется прогнатизмом, совсем другое слово, чего ты, не путай меня, парень. Про что ты говоришь, это уродство такое элегантное, а может, помешательство… Эта штука у многих королей была, учти, прогнатизм или как там. Потом… Ну да, дружище, тебе задают уймищу вопросов, и устно, и письменно, спятить можно, парень, не вру. Про то, когда именно ты возненавидел своего отца, и сильно ли, и разделяла ли эту ненависть твоя мать и какие‑нибудь еще родичи. Я этому зануде на все вопросы говорил «да», а он по — быстрому записывал ответы и был рад — радешенек, что ты терпеть не мог своего папашу, сразу видно, дяденька — один из этих современных ниспро вергателей семейных устоев. Служащий с прогрессивными взглядиками. Еще спрашивал про то, кого ты любил больше и почему. Про то, хотелось ли тебе когда‑нибудь укусить отца и переспать с матерью. Про то, когда ты перестал заниматься мастурбацией, и кончил ты с этим делом или нет, и когда, это самое, в первый раз и те де, и те пе… Ну, задаются такие вопросы, это конечно, в словах поаккуратней, чем те, которыми мы пользуемся в лаборатории, когда заводим разговорчик на данную тему, но разницы особой нет, занятие говорит само за себя, а когда так вот, сугубо официально, да еще спрашивает дядя, при виде которого вообще всякая охота пропадает… Нет, знаешь, наш шеф и его вера в тесты, ох уж этот шеф… Шефу жизнь не в жизнь, если он не сунет носа в тесты подчиненных, чувствуется, что его влечет исследовательская работа. Еще этот тип спросил меня, не хотелось ли мне убить мою первую девушку и не водил ли я ее на пустырь с этим здравым намерением. Представляешь, что за дурни, как будто, если хочешь кого‑то укокошить, нужно тащить человека на пустырь — достаточно устроить на работу в одно из дерьмовых заведений, которыми ведает наш шеф… Ах да, он меня еще спросил, не мечтал ли я когда‑нибудь, чтобы мне памятник поставили в Ретиро и какую статую я предпочел бы, может конную. Можешь сам судить, что за удовольствие эти тесты, ну, я помялся немного, потому что он сказал «и на пьедестале», мне в рожу ему въехать захотелось, я такого слова слыхом не слыхал и понятия не имею, что там оно означает. Еще спросил, сколько мне времени понадобилось, чтобы усвоить что‑то насчет Ньютона, по — моему, бред какой‑то, но я выдал по ситуации понимающую улыбочку — мол, все это нам давно известно. Тут этот дядя задрал башку воинственно и спросил, ненавижу ли я все еще Соединенные Штаты и генерала Франко; ну я сразу сделал очень серьезное лицо и сказал на всякий пожарный случай, что никогда не питал ненависти к двум столь выдающимся колоссам современности, еще чего не хватало. Типчик вроде утихомирился, стал чесаться поспокойнее, а обращаться со мной полюбезнее, хотя мне еще много всякого предстояло, не думай. Всю плешь мне проел, долдонил насчет этого самого «первого раза». Вроде бы кто‑то что‑то ему наплел, все долдо-

пит и долдонит, может, с той прачкой было на плоской крыше, или с няней, или с гой, той и той. Совсем его развезло, даже намекнул, а может, мы в поле сходились во время каникул, в деревне, втроем, вчетвером, а то и больше, так сказать — круглая постель, что он себе вообралсаег, тип этот, у пас в стране люди ведут себя приличнее, еще чего не хватало. Ладно, сколько можно наводить на тебя тоску, так мне никогда не кончить. Скверно то, что после проклятого теста мне в голову вопросы и ответы лезут — закачаться. Хорошо еще, что я никого не должен тестировать, а то… Слушай, парень, ну и вопросы я задавал бы… Нет, и это странно, но, видишь ли, про путешествия ничегошеньки он не спросил. Ты это пз‑за цеппелинов и всего такого? Нет, говорю тебе, ни словечка. Слушай, а что, если в один прекрасный день мы предложим тест — интервью нашему шефу, любопытно, как он выйдет пз положения? Теперь у меня поднакопился опыт. Конечно, он ответит потрясающе, не хуже, чем я, особенно на вопросы, касающиеся религиозных проблем, точно, на этой теме он собаку съел, и не одну. Пускай спросят у любого из нашей лавочки: образцовое учреждение, настоящий гражданин, налогоплательщик первого сорта… Сам увидишь, когда из налогоплательщиков все потроха повынимают и будут продавать на базаре, а такое случится, и скоро, его печенка пойдет первым сортом. Да, ты прав, насчет чтенья тоже спрашивали, но тут я отбился не очень лихо, поскольку не знаю «литературу изгнания». Не особо блистал, когда речь зашла об академиях — университетах; что ты от меня хочешь, парень, куда мне все это. Я решил ничего не выдумывать, еще заврешься и угодишь пальцем в небо. А кроме того, можно не на все вопросы отвечать. И вот тебе, Николасито, пожалуйста: четыре часочка в день и тех никогда не высиживаю, а жалованье идет, как за полный рабочий, по субботам выходной, понедельник и вторник — свободные дни, отпуск четыре месяца, аттестован как специалист высшей категории, за каждые три года надбавки, две премии в год, в общем, полный порядок, парень. А кто урод, пускай помрет, как говорится… Самое милое дело — быть в приятельских отношениях с патроном. Видал, какую падпись оп сделал мне на книге? Такая же, как у тебя? А я думал…

— Слушай, Тимотео, а после этой передряги с тестами тебя не донимает зуд? Потому что иногда, знаешь ли, ты сам…

— Иди ты знаешь куда со своими подначками… А вот старикан этот, Гонсалес, он сидит как раз напротив, ты обратил внимание — все время, пока я рассказывал про тесты, он цедил что‑то сквозь зубы, такое впечатление, что насмехался над тем, что я говорил… Большая сволочь этот дядя!..

* * *

Дон Карлос. Лихо он начал, пустозвон, шалопай, каких мало. Это он‑то работы не боится… А может, и сам верит, что так и есть…

Мария Луиса. Совсем хорошо, вот везенье…

Мария Хосе. Ну уж, так ты и ответил на вопросы… Там, где нужно соображать…

Ветеран. Вши, воши — что ты в этом смыслишь. Во время войны… Вот это были вши! Некоторые держали их в пустых коробочках из‑под пилюль и кормили листьями салата и даже обращались к ним с патриотическими речами…

Николас. Лудический… лудический… Что значит эта хреновина? Не слышал…

Гонсалес, служащий. Ничего себе вопросики… Конечно, простому рабочему, само собой, такие вопросы, ну и… Еще бы. Давай, приятель, давай. А потом еще разглагольствуют о человеческих правах. Я же говорил…

Дон Аполинар, профессор. У меня такое подозрение, что этот тип заливает. Сплошные выдумки. Ну ц прохвост.

Николас. Ну дает, ну дает. Пьедестал, значит, пьедестал? Мать твою…

II е и и к о, официант. Ну и ну! Ну и ну!..

Еще один официант. Дерьмо, дерьмо!..

Еще один официант. Да, дела!..

Росе и да. Мне всегда казалось, что… Вот именно…

Лолита. Да, еще бы, ты— и читать, ясно…

Лурд. Вот свинство… А остальные между тем…

Гонсалес. Выдал бы я тебе премию, уж постарался бы… Ты бы до конца дней не забыл…

Николас. Вот была бы радость, если бы они его заели насмерть… Не вши, а крокодилы!.. А все‑таки, я считаю, от тестов тоже есть польза: в первый раз он говорит не о футболе, не о лотерее, не о чьей‑то частной жизни, не о своих ночных похождениях… Ого, сколько всего можно было бы повыспросить, мы хоть узнали бы, что правда, что нет!..

* * *

— Вы, профессор, кажется, книгу написали? Мне говорили… Интересная книга, по слухам, только больно грустная. Сборник рассказов, которые вы раньше в периодике печатали… В «Йа»? В «Инсула»? Где именно?

— Это довольно давно было написано… Если вы имеете в виду «Рассказы словоохотливого таксиста»…

— Вот — вот!.. Мне говорили, эту болтовню таксиста даже перепечатывают в специальных книжках, по которым учатся говорить иностранцы…

— Да, так оно и есть.

— Вот и я говорю, стоящая, наверное, вещь, а если еще и читается с интересом, как говорят…

— Да, так говорят. Но никто не знает, как она у меня получилась, откуда взялась…

— Как это было?..

— А вот, видите ли… Я повстречал этого таксиста как‑то вечером, когда ужинал не дома и возвращался усталый и в прескверном настроении. Вы, конечно, представляете себе, что такое — поесть не дома… Чтоб у вас не оставалось никаких сомнений либо неопределенностей па этот счет, приглядитесь‑ка к соседям по столу, и вы меня поймете. Все эти банкеты примерно на один лад. И водитель такси действительно поведал мне все или почти все то, о чем говорится в повестушке, но он‑то рассказал больше. То, о чем я так и не сумел написать. Этот таксист был моим одноклассником, мы жили по соседству, в том возрасте, когда юнцы начинают курить за дверью, на лестнице или в уборной и сосут ментоловые леденцы, чтобы дома не заметили запаха. Мы пошли в школу в одинаковых белых нагрудничках, и на обшлагах рукавов у нас были, наверное, одинаковые чернильные пятна, и простужались мы одинаково часто и регулярно… Мы с водителем выпили вместе с забегаловке на Костанилья‑де — Сан — Педро, в нашем квартале, забегаловка была зловонная и почти пустая. Хозяин посматривал на нас с подозрением, побаивался, вдруг мы окажемся буйнопомешанными, а то и террористами… Такое впечатление производили взрывы нашего шумного хохота вперемежку с внезапными приступами глубокой меланхолии, когда мы погружались в ожесточенное и непонятное молчание. Вот так… Мы вспоминали, вспоминали… Занятный вид спорта. Такой‑то, имярек, тот, этот, наши ребятки… Мы словно рассматривали групповой снимок класса, один из тех, которые делались по окончании учебного года, нас фотографировали на незастроенных участках улицы Альмендро, в двух шагах от которой мы пили. Стаканчик, еще один. Заведение закрыли, пришлось нам убраться. Всю ночь мы кружили там, сворачивая на каждую вторую или третью улочку, сами пони — маете, родной квартал… Даже завели шарманку, нам ко. пало от ночного сторожа, шарманка стояла у дверей какой‑то крохотной гостиницы, она сыграла славный пасодобль из тех, что исполняют на корридах, мазурку из «Луисы Фернанды». В течение примерно двух часов все было таким же, точь — в-точь таким, как тогда… вы меня понимаете? Выкрики, птицы, игры, религиозные процессии, белье, сушащееся на балконах, предпраздничные ночные гулянья, любовные делишки наших старших братьев, лица торговок, чуть не на каждом углу продававших нам турецкий горох, лакрицу, жевательную резинку, игры в картинках «вырежи и склей», бенгальский огонь, и открытки — Мэри Пикфорд, и Мирна Лой, и Том Микс со своим конем по кличке Белолобый, — и художественные фотографии с изображением нагой натуры из журнала «Эстамп», и даже возникла перед глазами фигура приходского священника, неспешно прогуливающегося после обеда в солнечные зимние дни по паперти церкви святого Андрея и беседующего с нашими родителями… И только на рассвете, когда замелькали во всех направлениях машины, а колокола так и не зазвучали, мы убедились, что все переменилось, что мы уже не те… И ощутили, даже со стыдом, что мы одни, что такой‑то, и имярек, и как- бишь — его погибли во время войны, треклятой войны, войны, которой гак гордитесь вы, победители, да уж, немного было им пользы оттого, что они ходили причащаться в Вербное Воскресенье, строем по двое в ряд, в новых башмаках, и па десерт в тот день получали сверхлимитный мандарин, а может, даже билет в кино в награду…

— Приятная была встреча?..

— Не знаю. Мне страшно, что нужно было столкнуться с таким вот человеком, косноязычным от хмеля, для того чтобы вспомнить предметы, взгляды, гримасы, объятия — и людей, которые были как‑то связаны со мной, которых мне следовало бы всегда хранить в памяти… Какая неразделенная скорбь, какое… Не знаю, как назвать это ощущение, когда не можешь даже представить себе въявь то, что было таким радостным и цельным, таким нерушимым, а теперь мне почти не… Грустно, говорил мой чест-

вый водитель, икая и спотыкаясь… А может, попросту стыдно, я уже говорил вам, всего лишь стыдно?

— Дружище, я не хотел…

— Да пет, вы не виноваты, это получилось само собой. Я никогда не заговорил бы об этом, и потом, я не хочу портить вам обед…

— Но всегда ведь приятно выпить рюмочку со старым приятелем, верно, дон Аполпнар?

— Конечно. Простите, я снова за свое, такое ощущение, словно меня завели и теперь мне никак не остановиться… Вот видите, воистину стакан красного может быть первопричиной бесчисленных перемен настроения… Банальных, да, но… Я предавался воспоминаниям, и они уводили меня далеко — далеко от красочной болтовни водителя, я вспоминал со стаканом вина в руке о чашке липового чая и печенье «Мадлен» у Пруста… Вы знаете, кто такой Пруст и что это за галиматья насчет печенья «Мадлен»?..

— Вроде знаю… Знаменитый писатель… французик как будто, я в литературе не шибко…

— Он самый, да неважно. Я вспоминал Пруста и печенье «Мадлен», а водитель тешился, представляя себе — почти что тиская их — до чего пышные! — груди Доротеи, девчонки из нашей компании, она работала в метро, потом вышла замуж и исчезла. То ли погибла во время воздушного налета, то ли эмигрировала…

— А может, если вы начнете наводить справки, то…

— Нет, я никогда больше не вернусь в ту часть города, и особенно в ту таверну. Надо все оставить как есть, не искажать воспоминание, сохранить его в целости. Сердце того квартала живет у меня в груди, не просто живет — оно распирает мне грудь, вот так, до чего я любил слоняться там в послеобеденную пору, по этому тесному кварталу ранних лет, где я выучился своему испанскому, своему языку, где все внушает мне безоговорочное доверие, мне так хотелось бы кончить там свое последнее странствие, я уверен, когда придет мне срок перейти последнюю границу, когда я миную ее, меня спросят об этом квартале, с его смехом, и играми, и тоской, и скудостью, и, конечно же, снова зазвонит крохотный колокол нашей церквушки, зовя кротким благовестом слушать литургию и молиться, тайная радость все нарастает, ширится прогалина чистого — чистого неба, голова прильнула к ласковому тротуару, к плитам, на которых я в одиночку играл в орлянку и в камушки, по безденежным воскресеньям, в дремотные послеобеденные часы, быть может смакуя радость избавления от болезни, от мелкой неприятности, от скверной встречи… Нет, я никогда не вернусь в те места, ручаюсь вам… Что вы сказали?.. Да нет, что вы; это все от конъюнктивита, прицепился, проклятый. Загрязнение воздуха, знаете, слишком много пыли в воздухе, попадает в глаза, у нас все любят пускать пыль в глаза, все, уж мне ли не знать… Ах да, я забыл самое смешное: я заплатил за красное вино, за все, что мы выпили, заплатил за анисовую водку и жаренные в масле крендельки, которыми мы подкрепились на рассвете, и заплатил еще за простои, счетчик проработал всю ночь. Он несколько раз включал его, когда, блуждая по кварталу, мы проходили мимо машины — истрепанный «сеат» с дверцами в самом плачевном состоянии. Словно, платя деньги, можно было отвлечься от странного сознания, что проводишь ночь за пределом сам не знаю чего…

— По правде сказать, профессор, вы, как выразилась бы Долоринас, говорите словно в допотопные времена. Я не очень вас понимаю, но уверен, что этот самый таксист говорил вам, наверно, забавные вещи, еще бы, они же знают столько народу, к ним в такси кто только не садится, они же работают по пятнадцать — шестнадцать часов, кого только не видят… Я обязательно поищу этот ваш рассказ… Где, вы говорите, он был напечатан? В «Йа»?.. Ладно, раздобуду как‑нибудь… Дома‑то мы читаем «Алькасар»

* * *

— Лолина, слышала, что Тимотео рассказывал про тесты? Вникла? Кто проводит тесты в отделе сеньорите шефа, ты?

— Нет, одна психологичка, фамилия у нее заграничная, как название кораблика в песенке Кончиты Пикер…

— Вот уж получает удовольствие, наверное…

— Не думаю. Она тощая, костлявая, длинная, очкастая, противная… Не умеет смеяться, смотрит всегда пря м0влицо… «Sorry, sorry… Thank you». И все тебе. Дура набитая. Беспросветная. Не представляю, что она там разбирает.

— Но зато, наверное, пользуется доверием руководства.

— А как же!

— И, наверное, знает толк во всей этой мути…

— Само собой!

— Сейчас, говорят, всем нам придется пройти через это — через тесты, но к тебе не будут приставать с такими мелочами. Ты честно заслужила свою должность, еще до того, как вошли в моду эти бредни… Что собираешься делать летом? К себе в деревню? Кажется, там у тебя домик и сад?

— Было, было… Времена очень изменились… Красивое было место!..

— Мы с Николасом, конечно, подадимся за границу. Нужно же когда‑нибудь, как говорится, распроститься с наивностью родного захолустья. А когда путешествуешь…

— Нужно распроститься с наивностью родного захолустья, и с наивностью, и с родным захолустьем… Много с чем нужно распроститься…

— Не понимаю тебя, Лолина. Может, разъяснишь?..

— Не беспокойся, я не имею в виду ничего особенного. Сегодня наш долг — превознести до небес личность нашего покровителя. Чего он вполне заслуживает… Национальная гордость, будет ему парочка орденов, скоро выйдет в отставку, живи себе и радуйся. Не подпевайте мне громко, а пе то тут потребуют дружным хором, чтобы мы все встали в его честь… Вот вспомните обо мне в каком‑нибудь милом местечке, пришлите открытку… Я останусь у себя дома, почти наверняка.

— А там, смотришь, я по возвращении услышу, что ты вышла замуж!

— Вечные разговоры о замужестве, идиотская мания какая‑то!.. А что, другого решения проблемы нет? Замуж, мне?.. Эта толстуха, что распиналась насчет картошки, говорила тут: «Я бы ни за что на свете не пошла за мужчину, который сосет карандаш, вот кошмар, еще чего не хватало!» И ссылалась на то, что ее отец был писателем, а потому… Как на твой вкус?

— Колоссально!

— А вой та, вечная невеста, все тянет с браком, а почему, ей виднее, да — да, приятель, та, которая клеится к этому прихлебателю в трауре, так вот, она говорила своему жениху, ей дон Карлос подсватал какого‑то раззяву, они ехали вместе в Доньяну по его поручению, чтобы выяснить какую‑то чепуху насчет перелетных птичек: «Ты пе должен таскать чемоданы, мой любимый. У тебя диплом… И, стало быть…» А он был учитель начальной школы и в придачу близорукий…

— Ну и что?

— А то, что я не выйду замуж за того, кто сосет карандаш, а здесь любой что‑нибудь да посасывает: карандаш, палец, жалованье, собственные зубы, после очередной зуботычины… И не выйду за того, у кого есть диплом. А вы здесь все при дипломах, прямо выставка высокопородных кобелей, не то что учителишки какие‑нибудь, которые и читать‑то умеют с грехом пополам… Нет, я не из числа избранных. Святая Лолина, дева и секретарша- великомученица, обмозгуй‑ка сей вопросик, а то и детьми не обзаведешься, не с кем будет поговорить. И будем жить, пока живется, жизнь коротка…

— Детка, ты прямо фейерверк!

— Вот и любуйся! «Я, примерная девица… удосужилась влюбиться… он бездушный силач, он спортсмен, играет в мяч… но в любви он, как поэт, горяч…» Забавные слова в этой песенке…

* * *

Конечно, я слышала, я же не глухая, все дело в том, что бередящее ощущение одиночества, которое я изведала девчонкой — нищей, полузаброшенной, — подымается во мне снова, стоит мне только увидеть начальника, хозяина, сеньорита, который так помогал нам, помогал спасти хозяйство от полного разорения… И все он прибрал к рукам, этот мерзкий тип, мерзостный, мерзопакостный, пакостник, подонок, как же, давал и давал нам взаймы, пристроил меня у себя, сколько гнусностей приходится терпеть, время тянется без конца, и вечно тверди ему, что он прав, что бы он ни сказал или сделал, да еще изволь поздравить его, что он присвоил домик, принадлежавший моему деду, а потом моему отцу, и сад, спускавшийся к реке, и тополиную рощу, в которой было столько красок и птиц, когда близился май — июнь и снега сходили, и он забрал себе все бумаги на право владения фермой, наплел, что собирается, мол, предпринять черт его знает что, а потом… а нам платить за лекарства, рак — болезнь беспощадная, а потом чумка, от нее передохли все овцы, и налоги, и град, и в тот же год поденщики из Леванте устроили забастовку и сожгли урожай, и в итоге этот прохвост все прибрал к рукам, ни соломинки не оставил, вот какой герой, а я еще должна ему улыбаться, постоянно улыбаться, сделал нам такое одолжение, дела шли так плохо, а он одолжил нам или выдал вперед столько‑то и столько‑то, чтоб тебя чирьи изъели, распросукин сын, он давал деньги на орудия, лекарства, удобрения, на плату за воду из оросительных каналов, еще бы, все обстоятельства были против нас, в тот год даже дождя господь не послал, лучшее, что нам перепадало из еды, были дольки шоколада, изгрызенные крысами, еще бы, он, само великодушие, привозил время от времени что‑то более съедобное — бисквитное печенье, сладкие витушки, как‑то раз привез несколько ломтей ветчины, и мы ели с восторгом, думали, он по доброте сердечной, но он все тщательно записывал, ничего не упускал, может, записывал одно и то же дважды или трижды — память‑то подводит, и затем давал нам работу и не платил ничего или какие‑то крохи, а сколько советов и ласковых слов, ну — ну, ну — ну, что‑то все‑таки оставалось, можно было протянуть еще некоторое время, что за живчик, он во все вникал, еще бы, во все, все шло ему впрок, он соизволил ознакомить нас с долговыми документами, чтобы мы не сомневались, какой он добрый, и честный, и бескорыстный, хозяйство еще шло кое‑как, но мы были по уши в долгах, еще бы, он же не хотел, чтобы мы жили, как те пацанята, что возятся в пыли пригорода, играя в пятнашки или в шарики, детишки, что клянчат еды у хмурых соседок и тщетно ждут отца, он должен вернуться с поля к вечеру и не возвращается, потому что он в тюрьме, поди знай за что, что‑то украл, выкрикнул что‑то крамольное, когда уходил после работы, просто потому, что осмелился посмотреть в лицо начальству, дети, на которых все показывают пальцем, а этот весельчак привозил нам время от времени пенициллин, он все лечит, и язвочки во рту от недоедания, и воспаление легких, и боль в зубах, расшатавшихся от вынужденной праздности, и лечит стариков, что в могилу смотрят, и так действовал он почти со всеми в квартале, тихой сапой, сейчас там огромные здания, не осталось ни сточной канавы, вонявихей на всю улицу, ни старого пруда, где мы купались, цаq ним нависала громадная смоковница, господи, как шелестели ее листья, когда задувал юго — восточный ветер, сколько сонных птиц находило приют в ее ветвях к вечеру, они слетались как раз в то время, когда с пастбища возвращались козы, пастух гнал их только до угла, а там они сами находили дорогу и, тычась лбом в дверцу сарая сами открывали ее; не осталось даже клочка неба в конце улицы, заполнявшегося красноватым сумеречным солнцем и звуками песнопений во время торжественных процессий — пасхальных, на Страстной неделе и в дни августовской ярмарки; и тебя одолевает беспредельная тоска, боль утраты, потому что ты уже и сама не знаешь толком, где же та земля, что принадлежала тебе, твоему отцу, деду, прадеду, тем, кто были еще раньше, земля, заблудившаяся среди межей, ты знаешь только, что тебе приходится давиться комком горечи, когда ты стоишь на углу новопроложенной улицы — автобусы, трамваи, такси, грузовики, грохот мотоциклов, гудки, разноголосье политических плакатов на стенах, до чего горькую слюну ты сглатываешь при воспоминании о том, сколько заплатили тебе за эту землю, которой нет больше, землю, на которой твои родичи надеялись умереть, может, они облапошили соседа, чтобы оттягать у него еще пядь пашни, присвоили борозду — другую с западной стороны, или с северной, или с восточной, или с какой угодно, а ты вот торчишь тут, стараясь не показывать, что у тебя темнеет в глазах при виде того, как он демонстрирует свою безграничную доброту, свою редкостную заботливость по отношению к подчиненным и притворяется, что его безмерная скромность страдает; и ты думаешь про себя мстительно—.хороша месть! — что ты счастлива от одного лишь воспоминания об убогих альпаргатах прежних времен на пеньковой подошве — как тепло было ногам — и с черными ленточками, обвивавшими тебе щиколотки, никто не может запретить тебе вспоминать об этих днях, уже растворившихся в небытии, да, твои альпаргаты — не нынешние босоножки, изящные, звонко постукивающие по мраморным плитам учреждения, где ты агонизируешь, куда он тебя устроил, может быть, в тех тапочках ты прыгала на площади в луже крови — крови быка, убитого во время корриды в честь святого покровителя, если вымочить в ней альпаргаты, они будут дольше носиться, а иногда, может, тебе не удавалось сделать это, ты ходила босая и измученная приставаньями похотливых и подвыпивших мужиков, которые на ухо шептали тебе то, что ты поняла только годы спустя, а теперь зато как болят у тебя ноги, как болят, и голова тоже, и руки, и больно говорить, все болит при звуках его голоса, при виде того, как он ковыряет зубочисткой, в зубах и, рыгая, выставляет напоказ свою спесь, словно павлин, распускает хвост по изгаженному столу, и ты не можешь сказать ему громко и спокойно, что во время столь приятного празднества можно было бы по крайней мере сыграть — сыграть, это только так говорится, — в судей и преступников — хоть разок, ладно, что поделаешь. У бога всего много, и дождемся лучших времен, и мы еще посмотрим, кто кого, и отольются кошке, да, конечно, всегда найдется пословица, с помощью которой можно скрыть собственную нескончаемую агонию, вот так… А зато у меня есть его книга, могу гордиться, подарок, собственноручно надписана…

* * *

— Вы, донья Луиса, за весь обед словечка не проронили…

— Я ужасно проголодалась, правда, а потом вы все полностью завладели беседой. Мне было нечего сказать, ничего особо завлекательного в запасе нет…

— С некоторого времени вас что‑то не видно на наших встречах…

— Да, сижу дома. У меня на домашние дела остается мало времени, живу одна, по выходным стараюсь встречаться с родственниками, а они постепенно разъезжаются все дальше. Знаете поговорку: кому детей не дал бог…

— …тому дьявол кучу племянников приберег…

— Вот именно!

— Вы очень красивы, элегантны, держитесь прекрасно… Можно позавидовать.

— Какие комплименты, как лестно. Что ж, зависть не такая уж редкость.

— Луиса, детка, я представления не имею о том, что такое зависть, так что если ты имеешь в виду…

— А я вот встречалась с ней столько раз и на таком близком расстоянии, что у меня о ней вполне четкое представление. Росенда, отодвинься, пожалуйста, милочка, ты Дышишь мне прямо в лицо…

— Луиса, конечно же, вы должны жить полноценной современной жизнью. У вас есть и внешность, и способности, и высшее образование… А кроме того, вы еще так молоды…

— Ну, молодость… Еще молода, говорите вы… Где она, моя молодость, ищи — свищи. Живу как живется, и довольна, очень довольна, — у себя в квартирке в обществе пса, канарейки и воспоминаний. Даже мой домашний хлам седеет помаленьку — часы, портреты, дипломы, пианино, на котором никто не играет, старинные картины… Они седеют вместе со мной, изо дня в день, в одиночестве, но и они тоже очень довольны, я уж говорила… Все мы разговариваем вслух и отлично понимаем друг друга…

— Хотелось бы мне послушать как‑нибудь ваши диалоги…

— Вот вы, Конча, Тимотео, Николас, Долоринас, дон Карлос… Все вы… Так вот, они бы поняли нас, конечно, а как же. Все очень просто. Мы говорим о погоде, о новых обычаях, о модах, о цепах… Нет, о политике — нет. И чувствуем, как между тем проходит, пульсируя, время, а чего нам еще… По утрам напеваем, в полдень разговариваем, к вечеру, когда пора ложиться, нам обычно становится грустновато. «Еще один день…» И все мы одновременно вздыхаем тихонько. Телевидение нам не по вкусу, его придумали для дурачков. Иногда, после какой‑нибудь недолгой поездки, у нас появляются новые темы: что я видела, показываю фотографии детей, пересказываю их забавные словечки… Скоро, увы, у нас будет становиться все меньше тех, о ком заботиться… Жизнь, жизнь, она не возвращается вспять, не топчется на месте… Да, разговоры с самой собой… Кто говорит сам с собой, надеется когда- нибудь говорить с богом — удачно сказано, только не помню кем. Простите, мне надо позвонить… Разрешите.

— Как застенчива эта женщина, вы заметили? Почти до патологии. А ведь еще очень хороша, удивительно, что так и не вышла замуж. И деньжата у нее водятся, как не водиться, ведь папенька с маменькой…

* * *

Свора бумагомарак, не знаю, что у них в мыслях, пока они едят либо ведут разговор — разговор или как бы это назвать, потому что подчас… что за пустословие, то картошка — кормежка — кормушка, то рыбки, этот маленький профессор — превеликий педант, воображает, будто говорит остроумные вещи, да что остроумные — гениальные, изыски фантазии, достойные самой высокой оценки по своим литературным достоинствам, попал пальцем в небо, нашел где рассказывать свои бредни, да ведь здесь его никто не понимает, самое большее — разинут рты, а этот тупица, Николасито, заладил про цеппелины, шалопай из шалопаев, тоже убежден, что изрекает нечто важное, считает, наверное, что остальные аза в глаза не видели, ладно хоть кончил, а омерзительные россказни Росенды, вот дурища, понос ее бедняги свекра мне, разумеется, весьма украсил обед, превосходный гарнир, но ведь ни словечком не обмолвилась о том, что надеялась она получить после долгожданной смерти старого хрыча: ценные бумаги, акции, пенсии, огромная квартира — все, что старец нажил, прикопил, чтобы эта горлинка… я, Мария Луиса, перезрелая ягодка, глупышка, рядом с нею — всего лишь беглый огонек, улыбка, проблеск — ничто… Господи, господи, сколько кретинов разгуливает на свободе по этим долам и весям, и все они говорят со мною с тайным состраданием, все ждут, что брякну какую‑нибудь глупость, они заранее уверены, что я способна только болтать вздор да восхищаться ими, бедненькая Мария Луиса, что за перестарок, что за жалкая личность, что за однообразная у нее жизнь, а ведь была такая хорошенькая, в двадцать лет — прелесть… ладно, ладно, давайте дулшйте и дальше то же самое, терзайтесь мыслями о своем будущем, которое видится вам в черном свете, так оно и есть, вы же только и делаете, что пыжитесь, что стараетесь произвести впечатление, ладно, кричите, похваляйтесь перед теми, кто пожелает вас слушать, все вы — нули без поддержки нашего престарелого начальника, он всех вас зажал в кулаке, держит крепко, он презирает вас, и вы это знаете — и все‑таки по — прежнему стелетесь перед ним, ловите его взгляд, жалкие люди, а потом одни из вас будут винить во всем Франко, другие — Конституцию, у нас всегда ищут козла отпущения, нет чтобы признать свою ограниченность, увидеть, что все прозябают в безделье, что нам в тягость работать, читать, думать, что к действию нас побуждает одна только спесь, всего лишь тщеславие, пустое, пустопорожнее, какой огромной пустотой зияет вся наша страна, только подумать, единственные заполнители — лицемерие и хапанье, вездесущая и давящая ложь, все лгут, о чем бы ни говорили, даже тогда, когда плетут всякую чушь, как сейчас, и только наш начальствующий знает что снимает пенки со всеобщей глупости, смеется над всеми этими людишками, над чем угодно, над разговорами над возможными комментариями, послушать бы, как он дома в одиночестве перебирает то, что дошло до его слуха а дойдет все от первого слова до последнего, всегда отыщется верный дружочек, перескажет ему на ушко то, что подхватит в коридорах, барах, учрежденческих кабинетах и на автобусных остановках; и какую паутину сплетет он из этих сообщений, и как скажется все это через какие- нибудь несколько дней или недель в виде отгулов, поощрений, повышений, командировок, подлостей и всего — и увольнений тоже, этого всегда можно ждать, и мне тоже приходится торчать тут, как‑никак руководишь отделом первостепенного значения, а работа меня устраивает, близко от дома, жизнь у меня очень размеренная, мне нужно делать только одно — ждать, жить в свое удовольствие и ждать, когда все изменится по — настоящему, я должна стараться, чтобы он был доволен, тогда не придется ждать приказов о переводе на другую должность, хотя тоже вещь возможная, в один прекрасный день появится на горизонте молоденькая девушка, и — всего хорошего, Мария Луиса, скатертью дорожка, что же, там видно будет, ну и что? — все когда‑нибудь будет унесено ветром, все выйдет когда‑нибудь в тираж, каким бы вечным ни казалось, все мы выйдем в тираж, и он тоже со своими высокими должностями и своим общеизвестным умением на всем нагреть руки, и через сотню лет всех нас нет как нет, как говорится, а для меня сейчас важнее всего то, что у меня в душе, о чем не подозревает никто из этих спесивых людишек с грязными мыслями, господи, узнай они вдруг, меня знобит при одной мысли, пойдут брызгать ядовитой слюной, она у них всегда наготове, был бы случай, они‑то сказали бы — интрижка перезрелой особы, женщины с проседью, уже утратившей пыл юности, а правда в том, что я влюблена, влюблена, в наше время, кажется, не пристало бы даже произносить это словечко, влю — бле — на — влю — бле — на, и мне страшно, что это кончается, потому что все должно когда‑нибудь кончиться, сколько я себе говорю, но это было прекрасно, так цельно, так неуязвимо, сколько ни замахивайся; я уже не могу приблизить его силою своих желаний, даже лицо его забываю, он — всего только добрая тень, нет больше ни дней отпуска, ни встреч в коридорах, ни ласк на полу, покрытом толстым шерстяным плюшем, мы встречались тайком, ночью или при ярком солнечном свете, избегая знакомых и любопытствующих, тайна, разделенная между нами двоими, в се заполняющая, ласкающая, да, он гораздо моложе меня, никому из нас календарь не был помехой, что существует, то существует, и незачем об этом думать без конца, толку не будет, лучше надеяться, я уже убедилась; если все кончится, у меня больше не будет такого долгожданного момента, ощущения, что он тут, поблизости, — целую ночь или какое‑то время поутру, к вечеру; я уже не знаю толком, вспоминаю ли кого‑то реально существующего, в памяти все стало плотным сгустком пережитого, какая разница, конечно же, это был он, мне остается радость осуществившегося предчувствия, дуновение, дрожь в уголках губ, и мне даже не спросить самое себя о пережитом вместе и минувшем, да я и не пытаюсь ничего объяснять себе — зачем? — теперь остался лишь пепел, стоит мне только углубиться в воспоминания, и я устаю, чего бы не дали эти недоумки, чтобы все разузнать, как потирали бы себе руки, а нас пригвоздили бы к позорному столбу, еще бы, никто не имеет права распоряжаться своими чувствами и поступками, пустоплясы, ублюдки, здесь вы такие добренькие, а сами вострите зубы на всех и вся, когда‑нибудь подохнете от скуки, так и не почувствовав на своем теле щекотки, от которой хочется смеяться, горячих рук, при одной этой мысли я уже чувствую, как они бродят по моей коже; они заметят, что я улыбаюсь, скажут, как глупа, и пускай себе, и хорошо, чертов фотограф уже уставился на меня, тебе никогда не поймать этого прикосновения, скользнувшего по моему лицу, по спине, пошел ты подальше, подхалим проклятый, сбереги свою пленку, а меня оставь в покое, и ведь все дело в том, что… нет, я этого больше никогда не сделаю, он должен жить другой жизнью, мне не быть спасением, целью, решением ни в каком смысле, даже если бы он попросил, я больше не буду встречаться с ним, лучше мне сохранить это воспоминание, это ощущение тепла, пока оно не остынет с годами, не превратится в слова «а, да, помню, тот, тогда», это воспоминание настолько мое, что я не променяю его на новый опыт, это воспоминание дает мне силы держаться на ногах, побуждает двигаться, заставляет здороваться с людьми, испытывать желания, выходить и входить, слушать всех и никого, иными словами, помогает мне выжить, оно будет вечным, как в строчке Кеведо, а ведь все, что было, всегда было таким сиюминутным, таким нечаянно и отчаянно первозданным, нет но все здесь, внутри, ну вот, этот кретин вопрошает, почему я сейчас постучала себя по груди, таков взгляд на вещи со стороны, кому рассказать, кто из ближних мог бы понять меня сердцем, и я себе‑то не умею рассказать, воспроизвести, и хотелось бы, а стоит попытаться — и я теряюсь, словно сама себя покидаю, я далеко, меня нет, отголосок мелодии, аромат, унесенный расшалившимся и пугливым ветром, мне нужно выдумывать все прожитое, выдумывать заново, заново растить, и никогда мне не совладать с глубинной пустотой, что я ощущаю на каждом шагу, при мысли о ней я и сейчас дрожу, господи, эти дураки все заметят, у меня ощущение загнанности, меня трясет, как до мгновения близости в первый раз, я так желала этого, ощущаю тяжесть его тела, его жар, его неистовое прерывистое дыханье, трогаю, считаю и пересчитываю морщинки у него на лице, трогаю спину, спутанные волосы, я во тьме той комнаты, моя рука тянется, ищет тебя, пальцы касаются твоих висков, плеч, живота, твоего неистового желания, твое лицо все дальше от меня, в каких‑то облаках, нереальных, уменьшающихся, безлюдье и час от часу все сумеречнее, и я снова как слепая лицом к лицу со своей странной запоздалой молодостью, и только хочу, чтобы это не повторилось снова, не хочу, чтобы повтори лось, пусть ничто не искажает воспоминания о недолгом прикосновении твоих рук, да, конечно, еще бы, они уже подшучивают над тем, что я говорю сама с собой, они, надо думать, говорят всегда только с другими, и что говорят, господи, что говорят, ох, кому мне рассказать и зачем рассказывать, да, иногда мне уже не вспомнить ни блеска глаз его, ни отзвуков смеха, подумать только, ведь от одного звука его голоса в телефонной трубке все во мне трепетало, да, я сходила с ума, когда кончится этот обед, какая мука, я сразу убегу, даже прощаться не буду, возьму такси, приеду в обычное время, разденусь и лягу на ковре возле батареи, и, даже если я не застану его, мое тело будет ждать его, надежда и желание сольются воедино, и он придет, да, придет, я уже слышу, как звякнул ключ, слышу, как он идет на цыпочках, вот они, шаги, и пусть оживет огонь, что жил во мне в счастливые дни и помогал продержаться, когда надо было миновать темень его минутного охлаждения…

* * *

— Вам, дон Руфино, не по себе, наверное, в этом шуме-гаме, ведь тут такая штуковина, того и гляди, услышите что‑нибудь против вашего брата священников. Известно издавна: всякий испанец либо носит священника в себе самом, либо ими кормится…

— Ну что вы, Тимотео! Мне здесь очень приятно. Я слушал вас просто с упоением! Чего стоит рассказ Николаса про цеппелины… А вы так занятно говорили про тесты, с таким блеском…

— Как дела на этом вашем соборе, Ватикан не помню какой, всюду только и разговору что о нем?..

— Друг мой, во имя Спасителя и стигматов его… Ватикан II, это даже дети знают…

— Да я‑то, видите ли…

— Ну да, ну да, понятно…

— Слушайте, а привольное житье у священника, точно? Отслужил службу — и делай что хочешь. Да уж, да уж…

— Тимотео, друг мой, вы, по правде говоря…

— Я бы на вашем месте брал пример со священника, что был у нас в деревне, вот у кого житуха… Да уж, я‑то виаю!.. Толстенный, здоровущий, затылок — во… Прямо как дуб. Бывало, посереди мессы нападет на него икота, брюхо так и ходит… Такое было впечатление, что его тянет ввысь, под купол, где, ясное дело, полно было птиц. А может, ему на охоту хотелось, верно? Да вряд ли, знаете, он только на кучи голубиного помета набрел бы, а дичь‑то повыбили мы. А уж драл он, добрая душа, и за то, и за се: и за венчанье, и за крещенье, и за… Ну, сами знаете, мертвец в могилку, святой отец за бутылку, говорится в наших краях. Его звали отец Сабино, и он был мастер свиней холостить. Прямо чудотворец в этом деле. И был мастер передернуть, когда за карты садился. Надо было послушать, как он отжаривает молитвы, всегда спешил кончить, вечно его что‑то ожидало, какая‑то другая церемония, а то торопится на ужин либо в соседнее село на крестный ход. А во время исповеди спит себе, и снова пузо колышется, а дышит ровно — ровно. Скажу я вам… Вот у кого была жизнь… А сейчас вот; лне интересно, как вы считаете, помогли ему там, наверху, эти самые молитвы, он ведь их глотал наполовину?..

— Тимотео, вы переходите границы!..

— Простите, падре, но вы, наверное, согласитесь со мной: теперь, когда по виду вы, духовные особы, ничем не отличаетесь от всех прочих, а вы еще такой прогрессивный, выходит… Ну, значит… Это самое.

— Не продолжайте! Один бог ведает, куда вас может занести.

— Не обижайтесь, дон Руфино. Мы же, так сказать, в одном списке, верно? Ну вот…

— Да — да, в одном списке… Но согласитесь, что существуют различные уровни, определенные, скажем так, иерархии.

— Ага. Ну а как в вашей области с перспективами, надежды на повышение есть? Вам тоже нужно подавать на конкурс и маяться с тестами и все такое?..

— Да нет, не совсем так. Надеюсь, что благодаря своим совершенно исключительным данным я придусь по вкусу вышестоящим инстанциям и в недолгом времени стану протоиереем. Годик — другой, и выйду в каноники. Еще года три, и получу следующее звание. Поскольку наш прелат будет во мне души не чаять, меня скоро выдвинут в епископы, и готово дело. На командном посту. Увидите, как я обновлю все, что требует обновления…

— А вы уже знаете, где будете епископом?

— Для начала в небольшой епархии. Предпочтительно, где нет гражданского губернатора. От них обычно шуму много, не говоря уж об их невежестве. Позже, когда стану архиепископом, предпочту большой городской центр, где у меня в распоряжении будет много епископов. При некотором везенье и ловкости выбьюсь в кардиналы и буду трудиться в римской курии, это уж непременно…

— Ого, мы уже видим вас папой!..

— Не искушайте мое смирение, братья!..

* * *

Не знаю, что на уме у других сотрапезников, но мне, сказать по правде, неуютно. Догадываюсь, что каждый поглощен своими делами, что между этими людьми нет ни малейшей близости, ничего общего, между соседями по столу пропасть разверстая, дышащая неприязнью, все поглядывают друг на друга искоса, все выискивают нечто предо — судителъное в тоне соседа, в молчании, во взглядах, они из тех чудовищ, что при знакомстве смотрят прежде всего на обувь, хорошей ли она марки, чтобы поступить соответственно, протянуть руку тому, на ком туфли ручной работы, и отлягнуться от того, на ком убогие тапочки, вот оно, милосердие, что поделаешь, милосердие наилучшего образца, дурная закваска у человека, что правда, то правда, этот псевдолиберальный пустозвон, у которого вместо головы задница, понятия не имеет о том, что такое церковный Собор, не знает, что он состоялся несколько лет назад, и задает мне вопросы с единственной целью — поразвлечься, полагает, видимо, что Собор — нечто вроде игры в карты, в хулепе или в мус, партия, за которую садятся под вечер, когда идет дождь или снег, с пяти до семи, удобный предлог, чтобы не работать, перемывать косточки хозяину и негодовать по поводу бедственного положения страны, чудесно, пошел ты к… сейчас я тебе выдам нечто, сразу проснешься, будет тебе о чем говорить, когда разговор коснется меня, дурак отпетый, дарю тебе материал, дабы ты мог изобличать священников и их прогрессивность… и да пошлет нам всем господь возможность исповедаться перед смертью, нам это так нужно, как, должно быть, славно — печься о спасении душ в глухом тихом селении, жителей всего ничего, нет даже поста гражданской гвардии; иногда слушать музыку, помогать жить и умирать людям, не считающим себя важными персонами, не знающим, что за чертовщина «цеппелин», понятия не имеющим о тестах, в жизни не слышавших ни одной речи… Они будут без лишних слов выращивать картофель, чтобы кто‑то, возможно, получал пособие по безработице и, странное дело, жил на это пособие и пытался приспособиться к жизни, не выбегал бы на улицу поглядеть, как можно приумножить чужой голод и коллективное отчаяние… они будут приговаривать «ни фига, ни фига» и сыпать областными словечками, но зато будут знать точно, бедные трудяги, как называются звезды и когда праздник, и, главное, им не придется изведать это унижение — хвалить то, на чем клейма негде поставить… раза два в год приедут эмигранты, вернутся в родные края на несколько дней, им так хотелось бы остаться, повалиться на землю и уже не вставать, потому что слишком болят кости от работы на чужой земле, и они будут щеголять своими новыми сокровищами, вызывающей одеждой, скоростными машинами, а в глазах, а в голосе — поволока несказанной грусти, и нужно будет попытаться, чтобы по их отъезде оставшиеся не почувствовали сильнее свою печаль, одиночество, отъединенность… а эта свора пошляков, черпающая свою культуру из еженедельников, еще осмеливается говорить о работе, об отгулах, о соборах, о супружеских изменах… о господи, в конце концов… вол, что от ярма отбился, на что… да, разумеется, порядочные люди, как говорится, идиоты, каких свет не видывал… Еще чего не хватало, стать римским папой в честь твоего кретинизма, болван.

* * *

Сегодня нам досталась шикарная публика, парень, и не говори, ну стадо, а дамочки хороши, о чем только не болтают, а сколько нытья, если оставить хоть малюсенькое пятнышко у такой на платье, а платья, видать, куплены на дешевой распродаже в Растро, дамочки‑то из тех, что одеваются в уцененные либо подержанные тряпки, а наметанный у меня глаз, вижу, где настоящий шик, где дешевка, ну тоска, а важность‑то какую на себя напускают, дядя этот, чествуемый, — ходячая развалина, только глаза еще видят, потому и нацепил себе окулярчпки, прямо тебе бронеокуляры из «звездных войн», дерьмо, хорошо, дружище, отлично, теперь чотис исполняют, Оскар, ты сокрыл под миной сонной бездну тупости исконной, прямо про него, прямо про него, ты мужик что надо и либерал, а блондиночка — вон та, вон поперлась к нему, чтобы книжечку надписал, — я‑то знаю, где у нее слабина, но дело все в чем — нельзя тебе выходить за рамкн, мальчик, а не то вылетишь отсюда ко всем свиньям, все это сборище — реакционеры из самых — самых, прямо в нос шибает, хотя по разговору вроде бы прогрессивные, но я‑то им ни на вот столечко не доверяю, особенно мужикам, отъявленные франкисты до позавчерашнего дня, а теперь перекрашиваются, известно, фокус — покус, а какие булыж-

дики на этой тетке, что треплется про картошку, разжилась, ни блеску, ни виду — ничего себе брильянтики, ну, фуфлыга, слышали, какую речугу толкнула насчет картошки и ее достоинств, а как произносит «достоинство», выпятив губку и такой пузырек пускает — соблазну‑то, соблазну, а субчик, что при ней, — небокоптитель из опасных, уделаться, и везуха же кой — кому из этих дармоедов, все им само в руки прет, пальцем шевелить не надо, вот бы им, голубчикам, попробовать пробиться в автобус или в вагон метро в шесть утра, поглядел бы я на них, интересно, какому святому молились бы и какие запонки и булавки нацепили бы, гады дерьмовые, поглядел бы я, как вы выходите на площади Испании, в поту и с запасом раздражения, которого на два рабочих дня хватит, и весь ты измят, и там, и сям, и посередке, и нет спасенья от гомиков из утренней смены, и нет проходу от местных шлюшек, охотятся за чашкой кофе с молоком, хоть самого спитого, и тащат тебя в кафе, улещают, жить‑то надо, и торчать тут, слушать, как эти распропотаскухи жалуются на все на свете, что дороговизна, что безвкусица, что переслащено, что модельер плох, что порнофильмы идут, ох, господи Иисусе, порнофильмы! а стоит супружнику смотаться куда‑нибудь, на банкет с сослуживцами либо повидаться с заведующим, а то и с выдуманным лицом, которое по случайности живет всегда в Барселоне, или в Париже, или где‑нибудь в курортном месте, потому как где‑нибудь в Мостолесе никаких важных особ не имеется, так вот, стоит ему смыться, говорю, и тетенька, уж это точно, не теряя времени, наставляет ему рога — загляденье, у некоторых они даже видны, стоит им немного наклониться, потому и попадают им брызги от кушаний на плечи и лацканы, понятное дело, мы натыкаемся на их рога, получил? лопай, остолоп, Оскар, ты лишь комиксы читаешь и хоть все на свете знаешь, видно, звезд ты с неба не хватаешь; меня так и подмывает плеснуть вдовушке шампанского между титькалш, интересно, откуда пар пойдет, ах, Сусанита Эстрада и ее темное дельце, вот бы подсунуть им такое кушанье, чтобы они от него заплясали, задергались, запрыгали не в такт, не в лад, то есть вылезла бы наружу мартышка, что в каждом из них сидит, и сыпануть им при-

1

горшшо арахиса, вот была бы потеха, поселить бы эту публику, вполне заслужили, в одну из тех деревень, где не житье, а наказанье, нет ни электричества, ни пекарни, а воды — либо по горло, либо ни капли, вечная засуха, итог один и тот же, там они не стали бы совать в петличку гвоздичку, не банкет, а свадьба алькальда, все такие расфуфыренные и такие безмозглые, особенно сейчас, когда так раскраснелись от винца, от вальдепеньяса‑то, винцо‑то дрянное, а платить им за него, как за самое — рассамое сверхблагородное, эта публика ни черта не соображает, все никчемушники, задним умом крепки, одно умеют — прожить на шармачка, только взглянуть на них, Оскар, ты фитюлька, и чистюлька, и салонная висюлька… и кретин, и образцовый гражданин, ага, низкозадая пошла звонить по телефону, а лакомый кусочек, вяжет небось крючком, пасьянсики, собачка, сразу видно, свободна от семьи, ну и что, а ничего, дураков нет, хоть она и милашечка, очень симпатичная и походка что надо, сколько ей, интересно? — сорок самое большее, а сидит за столом такая скучная, а эта сеньора, рассказчица про потоп из дерьма, тетя охочая до этого самого, сразу видно, вздумай я покурить вокруг нее ароматизирующими средствами, запахло бы пометом ее свекра, вот выдам хорошую порцию салата на костюм этому цеппелинщику, может, сразу приземлится, Оскар, а ничего чотис, есть в нем что‑то такое, здорово подходит ко многим из этих птенчиков, неуютно в этом мире тебе, силища, прямо не в бровь, а в глаз этому жеребцу, который плел про тессы или как их там, а я, уж точно, этим летом смоюсь на побережье, в Бенидорм, Торремолинос, на эти самые острова, пойду в пикадоры, и — ко мне, девчонки! — да, у меня еще хватит пороху, а этого метрдотеля сухопарого, чтоб ему… Да здравствуют иностранки, да, дружище, да, все решено, полуночный ковбой и живи в свое удовольствие, а кто отстает, пускай наддает… «Иду, иду». «Не теряйте терпенья, шеф, вредно для нервов», ну, повезло нам сегодня с метрдотелем, видно, он не слышал лекцию про картошку, оле, да уж, ценный кадр приобрело заведение, вон, залил томатным соусом брюки главе стола, ну что ж, не будет прижиматься ляжкой к соседке, прямо тебе атомная бомбардировка, да уж. «Ага, ага… Слушаю, сеньора… Сейчас, сеньора, минуточку, сеньор..» — «Парень, подавай аккуратнее, слушай…» Ага, теперь мокрая ворона — этот тип, что плел насчет рыбок со статуэткой Богоматери из Ла — Кабесы, насчет самцов, обитающих близ Альмерии и в этом болоте, как его… запутался, Пепико, запутался, поди разбери что где, чтоб его, он вроде профессор, вот бы запрячь его в одну упряжку с картофельной бабой, ярмо надеть и все, что положено, а этот дяденька, который клеится ко вдовушке, когда он в последний раз чистил зубы, вот где пригодилась бы одна похабная загадка из наших краев, вот взбеленилась бы эта шайка — лейка, если бы услышала, да кто он такой, да что это такое, и полезла бы со своей благопристойностью и со своими благородными фамилиями, главное, со своей благопристойностью, еще чего не хватало, так вот, недоумки, разгадка‑то всего — навсего — серьги — вот вам, эх вы, похабники, так вас, а вы что, тетеньки, сережек не носите, вон как ими трясете, а вот для мужиков, для Николаса этого и Тимотео или для самого героя дня, у него задница прямо создана для пинков, ох, с каким удовольствием я бы его угостил здоровой оплеухой, для них тоже нашлась бы загадочна. «Простите, сеньора, от души сожалею…», матушки, заляпал ей вымя майонезом. «Мальчик, тальку живо!» — «Прошу прощения, сеньора!» — «Позвольте! Да- да, конечно, возьмите полотенце, сами возьмите, я собирался только…» эта кушетка двуногая вообразила, что я собираюсь ее лапать, пошла ты знаешь куда, хорошо хоть сменили пластинку, наговорились про драгоценности, рев- матизмы, артриты, свекрово дерьмо, злоключенья негритят, бедняжки, добывают алмазы из недр земли в Южной Африке и не знают истинного бога, а эта супружеская чета, до чего серьезные оба, сидят, словно аршин проглотили, по виду люди с деньгами, да к тому же… вот пара, матушки мои, вот пара, того и гляди, совсем заледенеют, что их, пыльным мешком ударили, что‑то с ними творится, а у героя дня в брюхе бурчит, прямо тебе сельский любительский оркестр, может, грыжа, прямо страх берет, наверное, мне нужно было бы попросить, чтобы и мне надписал книжечку, ему бы наверняка понравилось, да, а вдруг он скажет, сам покупай, вот влип бы, что если взять у одной из этих цыпочек норковый палантин и накинуть на Венеру в вестибюле, в холле то есть, может, раззадорились бы немного, да здравствует всякое похабство, до сих пор все шло прилично, они хоть ничего в карман себе не совали, насколько я мог заметить, уже достижение, а мне так все больше нравится обслуживать иностранцев, чаевых они дают кто сколько, по — разному, но зато не такие шумные, а главное, их больше интересует суть дела, у них прогрессивность прогрессивная, а не пустые слова, и они не смотрят на тебя искоса, когда подходишь ближе, конечно, среди них гоже есть некоторые… но в большинстве народ они бесхитростный и с открытой мошной, эти‑то — жалкие слу жащие, чиновники или преподаватели — я имею в виду иностранцев, приезжающих в одиночку, про них речь, потому что групповые туристы, эти нет, это все хамье, а те, кто приезжает в одиночку, те и денежки оставляют, и фотографируются, бывает, и закрутить любовь можно, поскольку международное сотрудничество и огненная ис- панская кровь, этим летом я разживусь на славу, да здравствуют иностранки всех цветов радуги, а если еще при деньгах и собственной квартире, больше нечего желать, мужик, потому что с этими дамочками надеяться не на что, дерьмо, что за спесь, что за привереды, ты же всего только официант, то есть никто, ничто и звать никак, так и знай, Пепильо, хотя у тебя все на месте и из тебя пикадор вышел бы — первый класс, но для такого деревенщины, как ты, в этой нашей местной среде, так сказать, доморощенной, все запрещено: запрещено курить, запрещено смеяться, запрещено есть, запрещено все и так далее, продолжай в том же духе, несмотря на все их вертикальные профсоюзы, вертикальное и у меня есть кое‑что, уж я‑то знаю… «Иду, иду!..» Ну вот, появился опять этот молокосос, вот повезло нам сегодня с метрдотелем, пустоголовый, уже взбеленился, рвет и мечет, а все почему, в штате недобор, работаешь за двоих, а получаешь за одного, да что за одного, за полчеловека, и живи в свое удовольствие, только в свое‑то удовольствие живет хозяин, а нам солоно приходится, да уж, и вправду солоно, Оскар, ту — ру- ру, та — рам — там — там, стань космическим блудилой, чим — пум, этим летом подамся в Торремолинос, или на Канарские острова, или на побережье, сначала разузнаю, где лучше, не будем портить себе жизнь, такой малый, как я, должен продавать себя по дорогой цене, одна внешность чего стоит, и лихость есть, и все, что полагается, не зря моя бабка говорила, поглядеть на эту рожицу в зеркале, ну вот, голубка, тоже непруха, низкозадая позвопила и возвращается, заслонила зеркало, не посмотреться, а возвращается‑то довольная, ишь, глазки блестят, нет, ты не вяжешь крючком, на черта тебе вязать, ладно, ко мне ты сейчас не подъезжай… «Иду, иду, слушаю вас», ни минуты тебе не дают, чтобы подумать, вот тоже…

* * *

— Лурд, девочка, ты сидишь тут тишком — молчком и слушаешь нас… И одному богу ведомо, что в это время творится у тебя в головке…

— У меня?.. Ничего!..

— Ну уж, ну уж. Ты далеко пойдешь. В рот, что закрыт, муха не влетит, говорят ученые люди.

— Наша Лурдитас очень молоденькая, вот в чем дело, и иногда ей становится с нами скучно…

— Ой, не говорите так, дон Николас!..

— Послушай‑ка, у девушки твоих лет всегда есть Что порассказать. Ты должна приучаться вставлять реплики, выдавать двусмысленности, остроты, шуточки, тирады… Вот тебе тайна успеха в обществе. И позлословить придется, это производит прекрасное впечатление…

— Да, сеньор, постараюсь. Когда настанет мой черед.

— Когда настанет твой черед, Малышка, можно подумать, ты дурочка. Болтай, сообщи что‑нибудь, расскажи про какой‑нибудь фильм, про выходки твоего жениха, ну, не знаю, что‑нибудь. Можно подумать, у тебя язык отнялся!..

— Я ведь…

— Да — да, сразу видно. Не продолжай. Господи, ну и характер! Была бы ты моей дочкой…

— Донья Конча, не обижайтесь, прошу вас!.. Я… Я ведь… Мне…

— Не продолжай, хватит, не продолжай, ты нам весь праздник испортишь. Это ж надо, что за словоохотливость!.. Хотя я‑то, сказать по правде, не доверяю таким молчуньям ни на вот столечко. Ну‑ка, погляди на меня, Лурдитас, погляди мне прямо в глаза… Сдается мне, Ты что‑то скрываешь, и что‑то не очень хорошее. Я угадала? Гм, гм, гм.

— Нет, сеньора, ничего я не скрываю, донья Росенда. Только слушаю вас. Из ваших разговоров столько всего узнаешь… Знаете, вот только что, когда вы рассказывали про болезнь вашего свекра…

— Не напоминай!.. Бестактная! Бестолочь!

— Донья Росенда, ваш бедный свекор… Я же очень ему сочувствую, правда, вот клянусь.

— Ну и девицы пошли, умеют выбрать время и место, прямо талант. Нет, видали вы подобное?..

— Но я, сеньора…

— Видите ли, донья Росенда, у нас в стране ведь вот что происходит: наша молодежь, не прошедшая ни через войну, ни через трудности послевоенного периода, ни через национальную революцию, полагает, что все, что им дается, — их рук дело либо ими заслужено. А почему они так думают, спросите у них самих. Они ничуть не благодарны нам за все наши неусыпные бдения, за то, что мы денно и нощно, не зная отдыха, отдаем все свои силы во имя всеобщего блага, дабы достичь — и уже достигли — такого уровня благосостояния, что слов нет, зато есть чем гордиться. Да, но эта молодежь…

— Вы правы, дон Марио, эта молодежь… Сущее наказание! Будь я…

— Война — вот лучшее средство, чтобы вылечить их от эгоизма. Даю слово. Вот вам крест! Вы бы увидели, тогда до них дошло бы, что это такое — не щадить себя в полном смысле слова, — Ладно, ладно вам, все равно, если начнется новая война, Лурдитас воевать не будет, могу вам сказать.

— Ты здесь ничего не можешь сказать, Тимотео. Ты будешь сидеть молчком и думать, как заполнить те графы тестов, которые у тебя еще пустуют.

— Ну, сеньора Риус, кто бы мог подумать, как же это, вы, такая спокойная, такая уравновешенная, — и вдруг пришли в такое состояние… Видишь, что натворила, Лурдитас? Знаешь, что в таких случаях самое лучшее? Смыться, да поскорее!

— Лурдитас, пи в коем случае не обращай внимания на эту перепалку… Слишком уж темпераментна эта публика. Ты скажи им, мол, рада, что вам весело, и — на новый цветок лети, мотылек.

— Смотри, какой любезник этот юнец!

— Донья Росенда, я отнюдь не любезник и тем более не юнец. Но пора бы отстать от девушки из архива, у нее нет ни нашего опыта, ни нашей подготовки. Хватит с нее того, что она сидит здесь, не вмешиваясь, так сказать, в диалоги, в полемику… Ясно?

— Большое спасибо, дон Марио. Я… Нет, правда же, вы мне очень симпатичны, все, правда. Все дело в том, что я еще молодая и, конечно, мы с вами расходимся по многим вопросам, о которых здесь говорилось. Вот смотрите, первое, что подвернулось, про картошку… Я веру в картошку всосала с материнским молоком, а вот вам потребовалось прочесть статью в газете. Вы верите в андалусийскую ветчину и в ламанчскую окрошку… Ладно, извините…

— Хороший ответ, девочка. Сейчас все считают себя гениями. Шуточки этой самой демократии, которую нам хотят навязать.

— Ну, тут я с вами не согласна. Демократия… Мы, молодежь, все без исключения — за демократию, и мы будем за нее бороться.

— Вот вам…

— Выдала!

— Отмочила!

— Да что она мелет, соплячка?

— Матушки мои!..

— Ой, господи, да что я такое сказала, объясните мне хоть вы, донья Мария Луиса, ну пожалуйста! Глупость какую‑нибудь? Что‑то нехорошее? Почему все так разволновались? Почему так глядят на меня? Донья Росен- дита, закройте рот, пожалуйста, как бы туда что‑нибудь не попало…

— Ну, девчурка, говорить такое о демократии, и где — здесь… Ты разве не знаешь, что в доме повешенного не говорят о веревке?

— Ага, а кто же здесь повешенный?

— Ладно, ладно, девчурка, ладно, можешь подсмеиваться над сеньорой мамочкой; ты что думаешь, что можно подшучивать надо мной, над всеми нами? Еще чего не хватало. Ничего себе, разговорилась девчоночка…

— Ой, Николас, не сердитесь, пожалуйста! Ой, вот неприятность, вам забрызгали анисовой плечо!.. Ох, и на книжку дона Карлоса капнуло… Слушайте, а то хотите — обменяйте на мою… Ведь дарственная‑то надпись одна и та же для всех…

— Вы слышали? Ну и девчонка, а казалось, что она спит… И что никакого зловредства от нее не жди, ничего этакого… Никто здесь не отважился бы на подобное замечание… Да — да, никто, милая, даже если это правда. Эго неуважение к дону Карлосу. Яснее ясного. Как раз сегодня утром я говорила мужу… В наше время? В наше время у молодежи нет ни манер, ни воспитания, ни почтительности, ни… Ладно, молчу.

— Пожалуйста, не смотрите на меня так, все разом и так угрюмо, я умру со стыда… Да что я такого сказала?

— Глупышка, не обращай на них внимания, они хотят потешиться над тобой. Ты ешь, и ну их к шуту…

— Спасибо, донья Луиса. Спасибо! Я ведь… знаете?..

— Еще бы, так настаивать, чтобы ты приняла участие в разговоре… Ты не видишь разве, все они — люди с весом, с большим весом, с именем, с прекрасными связями, с университетским дипломом кое‑кто и со всем прочим… Ох, девочка, девочка…

— Да, донья Луиса, вы хорошо разбираетесь в лю дях… У всех университетский диплом и все такое…

— Ну да!.. Ты потянись к ним со своей рюмочкой чокнуться, к Николасу, к Тимотео, какая разница… Они ведь пока глотают, молчат, не будут тебя задирать, и…

— Ну ясно, ясно! Послушайте, донья Луиса, по — моему, здесь все чуточку не в себе, может оттого, что слишком много работают, чуточку с поворотом, вам не кажется?..

— Ах, малышка… Ладно, ладно, ну‑ка, смолкните, сейчас дон Карлос начнет речь… А то, что надпись на книгах одна и та же, и это естественно — не так уж глупо сказано, и вправду естественно: он же столько их надписывает…

* * *

Я сижу, что называется, как пришибленная, совсем потерянная, все эти люди, мои сослуживцы, внушают мне робость, все такие нарядные, такие шикарные и любезные, так подлизываются к шефу, все от него в восторге, сразу видно, любят его, уважают, наперебой стараются угодить, а я чувствую себя глупенькой, мне нечего сказать, нет у меня в запасе ничего забавного или эффектного, со мной не случалось ничего из ряда вон выходящего, ой, вот был бы у меня свекор, как у Росенды, пускай он и старый, и все такое, и в полном отпаде, все — таки можно было бы рассказывать громко, все разинули бы рты; или если бы я разбиралась в цеппелинах, как Николас, такое впечатление, что он, по сути, какой‑то весь несчастный, а уж что говорить про тесты, я прошла через это, и мне не задавали таких вопросов, как Тимотео, у нас тесты проводила одна психологична, она вздыхала то и дело, у нее сын болел, она ответы не так записывала, бедняжка, хотелось бы мне, чтобы все у нее уладилось, конечно же, болезнь была пустяковая, и не могу я вспомнить ничего про войну в отличие от всех присутствующих, они всегда повествуют про победы, и про своевременно принятые меры, и про подвиги с большой буквы, расска- зывать‑то легко, ну уж ладно, раз они говорят, наверное, все правда; и я ничегошеньки не смыслю в литературных премиях в отличие от дона Рикардо, он такой весь серьезный, и я не спиритка и не хочу ею быть, и я не выступаю в роли вдовы, публично демонстрирующей свой траур, как донья Касильда, мне хотелось бы помочь ей, отвлечь ее, постараться, чтобы ей снова стало легко и спокойно, она, конечно, много плачет, когда вечером остается одна, бедняжка, но, может, у нее есть дети, тогда легче, потому что деньги‑то у нее есть, а как говорится, когда краюха хлеба есть, утраты легче перенесть… и я нисколько не верю газетным статьям, а вот донья Конча верит, да еще как, по — моему, она никогда не видела на близком расстоянии ни одной картофелины, и нет у меня домашних птичек — собачек, а у доньи Луисы вроде бы есть, и у меня впечатление, что ей уже поднадоело за ними ухаживать, с ними столько хлопот, и можно подцепить болезни, донья Луиса здесь самая симпатичная, она единственная, кто говорит мне «пожалуйста», когда просит о чем‑то, и она говорит по — доброму, улыбается, а когда благодарит, смотрит в глаза, мне хотелось бы сидеть с ней у нее в кабинете, она его разукрасила большими бумажными цветами, безделушками — сувенирами, фотографиями Роберта Редфорда, какая жалость, что она одинока, мне бы хотелось, чтобы она вышла замуж, еще ведь не поздно, нашла бы славного человека, уж она‑то заслуживает, и я даже была бы не прочь ходить к ней в гости время от времени, она и дом свой, наверное, сумела сделать таким приветливым, и надежным, и душистым, как она сама, и излучающим нежность, так же как ее голос, выражение лица, ее наряды, такие привычные, ее манера напевать что‑то радостно и звонко, ее привычка говорить сама с собой и не обращать внимания на шуточки, что ей достаются, уж кому достаются, так это ей, и в большом количестве, а сейчас я настолько не в себе, так растерянна, не знаю даже, как поблагодарить дона Карлоса за надпись на книге, он написал мне так по — доброму, а ведь совсем меня не знает, наоборот, должен был бы недолюбливать, я ведь на конкурсных испытаниях обошла его протеже, и потом, боюсь, эта книга нужна мне меньше всего на свете, ни уму, ни сердцу, у меня ощущение, что он надергал и оттуда, и отсюда, не книжка, а лоскутное одеяло, но так уж принято в определенных кругах, в конечном счете, я здесь — последний нуль или первая снизу, после привратника, может, поэтому‑то все со мной так ласковы и любезны, терпят меня, потому что на работе в упор меня не видят, ну и хорошо, я всего только девушка из архива, та самая Лурдитас, только и всего, они знают, что я для них никто, и верно: «Девочка, принеси то, принеси другое!», «Быстро!», «Крошка, мы уже два месяца просим эту документацию» — и давай, и давай, и давай! И все дело в том, что я молода, по сравнению с ними совсем молоденькая, и мне нет дела до их военного прошлого, до их заслуг, до их интриг, до их взаимного подси- живанья, я своего скромного места добилась собственными силами, мне пришлось пройти через кучу головоломных испытаний, а шалопая, которому протежировал наш великий шеф, они вынуждены были выставить с музыкой, потому что у него не было ни малейшего представления о том, что это за работа, так что… а ведь при всем том он неплохой был парень, просто из числа тех, кто пытается использовать ходы и приемы прежних времен, а со всем этим надо покончить раз и навсегда, и с этим будет покончено, это станет нашим делом, нашим крестовым походом, но мы покончим с этим, какого бы труда нам это ни стоило… без конца задают дурацкие вопросы, просто чтобы выказать любезность, что ж, я им благодарна, правда, они стараются бескорыстно, мне хотелось бы ответить тем же, вот бы разразиться длинной речью про цеппелины в поддержку Николасу или про родовитых свекров, которые отдают богу душу в окружении всех своих родичей и торжественно дают наставления, они бы, конечно, слезу пустили: эти патриции допотопные готовы хныкать, наверное, над любой душещипательной ерундй — стикой, особенно с приправой во вкусе фотороманов, и я бы могла без труда выдать им проповедь насчет картошки или, скажем, редиски, но куда там, как мне выдать им нечто в этом роде, они бы и слушать не стали, не рассказывать же им, что по вечерам хожу на курсы английского вместе с такими же ребятами и девчонками, как я, и уже могу объясниться довольно сносно, и что все мы там — народ очень жизнерадостный, верим в труд, мечтаем о добрых и полноценных днях, хотя потом, может, нас быстренько окатят холодной водой, и все равно нужно верить и идти вперед, и разве было бы им интересно узнать, они ведь такие важные, что я люблю ходить в кино нашего квартала вместе с Рамонином, дома его зовут Мончо, в наше кино пускают в любое время, там тепло, и я сижу с ним, и мы с ним любим удирать куда‑нибудь за город, недалеко, осматривать разные места: Эскориал, Аранхуэс, Алькала, едем на его малолитражечке, она подержанная, перекрашенная, и в ней тоже тепло, и я сижу с ним, и сегодня, как только кончится эта тягомотина, мы встретимся, перекусим где‑нибудь, здесь, в Мадриде, нелегко отыскать тихое уютное местечко, где можно поговорить, и мы поболтаем о том, что будет, когда он выучится и получит место в жизни — не особо блестящее, но все‑таки свое местечко в жизни, он добивается его собственными силами, и мы уже копим на квартирку, мы ни у кого не попросим взаймы, даже у банка, долой общество, состоящее из должников и матерых процентщиков, надо доказать всем этим господам, что не стоит им пыжиться и нечего притворяться, их намерения все равно так и просвечивают, видны за милю, а нам все это ни к чему, мы хотим жить, хотим только одного — жить, погружаться в волны каждодневной радости, творить себе по мерке место под солнцем и перешагивать из одного дня в другой, каждое мгновенье сознавая, что приносим пользу и даже, может, верны себе самим, все так ясно и так просто, так ново всегда, и мы не хотим больше видеть пелену подозрительности, вечно застилающую взгляд всем этим протухшим солиднячкам, неспособным примириться с нашими вкусами, нашей музыкой, нашей одеждой, нашей непринужденностью, все они слишком уж тяжелы на подъем, у них одно занятие — вспоминать, вспоминать, они созданы, чтобы быть репетиторами, врожденное призвание, потому и сижу здесь, набрав воды в рот, помалкивай, Лурдитас, пока тебя не спрашивают, и потом, с какой стати гово — ритъ, если твои слова придутся по вкусу лишь половине присутствующих, а вторая половина сочтет своим долгом насупиться и разворчаться, а то и раскричаться, даже начать скандал с целью призвать тебя к порядку, но и те и другие единодушно набросятся на меня, если я скажу то что уже пробовала сказать, — что на самом деле и по правде не нужно для жизни столько денег, сколько им хочется, что есть много людей, которые живут на de? ib- ги, куда меньшие, да, но ведь так уж повелось, мне даже не должны приходить в голову подобные глупости, мои сослуживцы распсихуются при одной мысли, что у кого- то могут быть такие мысли, ну и пусть, все равно, они не правы, им свет застит это тяготение к лишнему, пустячному, к тому, чтобы закабалить своего же товарища, тем хуже для них, не нужны мне все эти драгоценности, меха, сапоги, все эти бесконечные охи — ахи, парикмахеры, и модельеры, и косметологи навалом, хотя, может, это все и самохвальство с моей стороны, все равно, не нужны мне эти путешествия в неограниченном количестве, я только одного хочу — жить, и я уже вооружилась, оружие — лучше не бывает, не подведет, нечто, чего не может быть у тех, кто пережил то, что они, прошел через все эти злоключения, позволяющие им оправдывать свою зловредность и тупость, да, вот оно, у меня в руках, цельное и жизнестойкое, лучшее из всего, чем можно обладать, — это моя надежда — надежда, как хорошо идти, когда она при тебе… и пускай себе вопят на здоровье: «Девочка, давай шевелись! А ну‑ка, ту папку, быстрее!», и пускай они со мной не считаются, а что, я ведь всего только девушка из архива, малорослая, незначительная, дурнушка, вечно в джинсах и свитере и с книжкой, тихоня, живущая на жалованье, какая мне разница, я иду вперед — твердым шагом и улыбаясь, безмятежно — спокойная, я, Лурдитас, девушка из архива, бедняжка из архива — пускай, кто бедняжки, так это они в конечном счете… И мне так обидно, ужасно обидно, что официанты над всеми издеваются…

* * *

— Ой, доп Марио, дон Марио, я хотела бы поговорить с вами, несколько слов, можно? Мне приснился жуткий сон! Ой, знали бы вы только! Вы, конечно, можете истол ковать мой сон, у вас ведь особый дар, не сомневаюсь, уж вы‑то истолкуете мой сон!

Е — Расскажи, Долорииас. Раз этот сон приснился тебе, мне он может доставить только удовольствие.

1,4 — У вас ведь такой мощный тайный дар, я‑то не поняла ничегошеньки в этом проклятом сне…

— Давай рассказывай и не набпвай себе цепу.

— Ну так вот. Расскажу быстренько, а то дон Карлос уже собирается выдать свою муть, я хочу сказать, свою речь, ну, вы понимаете. Так вот. Точно не пбмню, с чего он начался, — конечно, с чего‑то да начался..

— Ох, крошка, к делу…

— Дон Марио, да я едва успела открыть рот. Не действуйте мне на нервы, я собьюсь!..

— Ты переходи прямо к делу!..

— Ой, ну и характер, нельзя же так! Слушайте. Я лежала в больничной палате. Там было три койки. Мы — все, кто там был, — лежали по двое.

— Ты, надо думать, была с этим своим женишком, который весьма смахивает на грустного тюленя… Хотя, может, если разденется… Или все равно?..

— Дон Марио, вы не очень‑то, ну скажем, тактичны… Вы почему меня не слушаете? Все очень серьезно, клянусь вам.

— Рассказывай, зануда!..

— Так вот, значит, с кем я лежала, не знаю, по крайней мере вначале не знала. Но нам было очень хорошо вместе, уж это точно. Мы очень здорово сочетались… В смысле, я хочу сказать, нам удобно было вдвоем в постели, тепленько, и мы друг другу не мешали… Тем, кто лежали на двух других койках, тоже было очень хорошо. Мы все сознавали, что в этой больнице с нами обращаются замечательно, честно, просто замечательно. В общем, мы были довольны. Я лежала на средней койке, не помпю, говорила я вам или нет. И устроилась на левом боку, где сердце. Это хороший знак или плохой?

— Да к делу ты, черт, к делу!

— Ладно. В углу была еще одна комнатка, в смысле дверь была в еще одну комнатку, напротив двери в санузел… Потому что там и санузел был, знаете, и очень красивый, итальянского образца.

— Снова отступление. Продолжай давай!

—. Продолжаю, продолжаю! В этом самом закутке находился врач. Там у него был кабинетик и множество всяких разностей. Мы все, шестеро больных, ну те, кто там лежали, ужасно любили нашего врача. Ой, прямо ужасно любили! Такой интересный, такой воспитанный, седой, руки такие нежные… Он обычно разгуливал по своей комнатке нагишом и курил сигару, душистую — предушистую. Ой, когда я видела, как он там разгуливает в таком виде, стыдно сказать, но я испытывала такую дивную релаксацию!..

— Слушай, голубушка!..

— Продолжаю, продолжаю! Сейчас будет самое главное. Там было два санитара… Мне‑то не было страшно, мне‑то всегда эти санитары… Хотя нет, ой — ой, хотя нет, кое‑что я у них заметила. Не спрашивайте, что именно, но кое‑что.

— Дальше, Долоринас!

— И вот в одно прекрасное утро, в то самое, когда мне снился этот сон… Да, сон‑то был цветной, знаете?

— Да — да!..

— В то утро, когда мне снился этот сон, нам, видимо, дали что‑то такое, какое‑то снадобье, наркотик, из этих, знаете, ЛСД, или SOS, или СДЦ, или еще какую‑то чертовню, что‑то такое, ну, вы меня понимаете, потому что мы были в глубоком — преглубоком оцепенении, пошевелиться не могли, до того нас развезло. Вам, конечно, знакомо это ощущение. Ты сознаешь все, что с тобой происходит и что тебе говорят, чувствуешь запахи, слышишь, как передают по радио сериал или объявление, но не можешь пошевелиться. Примерно как душа покойного сразу после смерти: она находится в комнате, и слышит хныканье родичей, и трогает свои вещи, и наведывается на кухню, все как всегда, все нормально, но, наконец осознав, что никто не обращает на нее ни малейшего внимания, смывается поскорее в другое место. Но тут, в смысле у меня во сне, на нас обращали внимание, и очень пристальное, потому что мы‑то, все шестеро, были живехоньки. Вы следите за рассказом, дон Марио?

— Да — да, конечно.

— Потом не заставляйте повторять.

— Нет — нет.

' — Тогда продолжаю. Оба санитара, а они, повторяю, меня совершенно не пугали, ввели мне такой наркотик. Уж не знаю как, но ввели. И стояли в ногах моей койки но стойке смирно, с улыбкой до ушей. Они были в халатах, как положено, и говорили мне разное, комплименты— в общем, заигрывали по — всякому, а я отвечала. Я была из всех шестерых единственная, кто мог говорить.

— Верю тебе па слово. Продолжай.

— Они были очень любезные. Один, тот, что посимпатичней, — конечно же, теперь я его узнала! — был мой булочник, его булочная как раз под моей квартирой, малый из Санабрии, с которым надо держать ухо востро.

— Могу себе представить!

— Вдруг из кабинета врача послышался ужасный шум. Я слышала его крики, стоны, предсмертные хрипы, слышала, как он упал на пол. Видно, кто‑то его прихлопнул. В смысле — убил. Не знаю уж как, но только я сквозь степку видела труп. Как вспомню, прямо мурашки по телу. Один фельдшер, булочник, сказал другому: «Тот готов. Пора взяться за этих. Не копайся. Как бы не приперлась эта дерьмовая монашка». Очень некрасиво говорить так про монахиню, разве нет? Нападать на человека, который отсутствует…

— Да — а-а — а-лыне!

— Уй, как вы здорово растянули «а», дон Марио! В ваши годы так кокетничать!..

— Кончай ты!..

— Ладно, так вот, я спрашиваю, вся в испуга, я же любила врача, уже рассказывала, и потом, я там единственная могла говорить, остальные были как бревна, а я спрашиваю: «Что случилось? Пойдите помогите ему!» А они вместо ответа показывают мне руки, очень довольные, подняли руки вверх, чтобы я разглядела как следует…

— И что?..

— Ну, булочник, я вам уже говорила про него, давай скакать и показывает мне, что у него осталось от рук. Кистей у него уже не было, а вместо них на обрубках были накручены два клубка марли, очень чистенькие, и он мне показывал их с громким хохотом. Хотел дать мне понять, что уже никому не может протянуть руку помощи. Потому что рук у него нет. Он подтолкнул локтем второго, показал ему на мою койку глазами, подбородком, всем лицом… У второго на левой руке тоже был клубок марли, в точности такой же, как у булочника, но правая рука была в целости и сохранности. Одним прыжком он вскочил на мою койку и стоял на ней, весь прямой и ужасно высокий… Ему пришлось ладонью отвести лампочку в сторону, и лампочка замерла в том положении, в каком он ее оставил, хотя шнура никакого не было, видимо, земное притяжение не действовало, тоже оцепенело. Может, ему тоже сделали укол. Булочник похлопывал меня обрубками рук по ступням поверх одеяла так ласково, и я смеялась, смеялась… От щекотки… Но до чего же было прият- ненько!.. И мое оцепенение мало — помалу проходило. Но зато мне становилось все страшнее от вида второго санитара, он стоял надо мной, такой высокий, такой некрасивый. Он был очень некрасивый, ужасно некрасивый… Лицо знакомое, это да. Но я не могла шевельнуться. Этот тип пошел по койке, медленно — медленно, двигался прямо на нас… Тут я узнала того, с кем вместе лежала, и изо всех сил прижалась к нему. Да, конечно, почему мне не сказать вам, кто это был. Ведь это же сон, и потом, я так боялась… Нельзя же вечно думать о всяких предрассудках и приличиях… Это был тот парень, что работает вахтером у нас в лаборатории… Что тут плохого? Что я, не имею права видеть во сне сослуживцев? И потом, во сне на Хуанито не было спецодежды, которую носит обслуживающий персонал…

— Само собой…

— Ну, тут фельдшер поднес правую руку, то есть единственную здоровую, к ширинке, вернее, к тому месту, где должна быть ширинка, потому что на обоих под халатом ничего не было, я уже говорила, халат совсем распахнулся, правда, он был очень чистый… Он сунул туда руку и достал…

— Ну, слушай, неужели ты договоришься до…

— Пальцем в небо, дон Марио. Достал огромную опасную бритву, вот такой величины, прямо как нож, которым режут треску, или как резак переплетчика. Мне понравилось, что он взмахнул ею возле лампочки, чтобы бритва сверкнула. Выразительная подробность, верно? И еще одна: он перерезал волос, чтобы показать, как отточено лезвие.

— Ну знаешь…

— Тут я поняла, что не зря он подбирается к нам все ближе, к самому изголовью, и намерения у него поганые… Он все больше наклонялся, и я сообразила, что он задумал отрезать кое‑что у моего соседа по койке, у Хуанина, бед- няжечки. Тут я подумала, если мне сделать усилие, может, удастся сбросить санитара с койки, ведь, стоя, па ней трудно удерживаться, и тогда оп может при падении сломать себе какую‑нибудь кость… Мне пришло в голову, тут Hie, мгновенно, могу сказать, молниеносно, что, если двинуть ему как следует ногой в пах… Но я еще не могла шевелить ногами. Не могла высвободить их из теплой постели. Но руки — смогла. Он нахмурился и погрозил мне бритвой: до чего страшно, святой боже! Он стал на колени и, размахивая бритвой, подбирался все ближе, я прямо умирала… Ну, думаю, сейчас сделает из моего товарища по работе котлету, а Хуансито прижался ко мне, воспользовался случаем, может, даже злоупотребил немного, при- жиматься‑то можно по — разному…

— Кончай!..

— Ну и когда санитар собирался перерезать ему горло — уже одеяло откинул — может, глотку, а может, что другое, это так и не выяснилось, не знаю, то ли он слишком сильно встряхнул простыню и его ветерком прохватило, то ли халат его уже не защищал, настолько весь распахнулся, но он стал моргать и моргать, махал бритвой вслепую и ужасно разволновался…

— Но что с ним случилось?

— Да ничего особенного. Он расчихался, в носу у него зачесалось, он и вышел из строя… Видели бы вы, до чего жалостное зрелище: сам полуголый, машет бритвой в воздухе и чихает все громче и чаще… Наверное, приступ аллергии, правда?

— Думаю, ты воспользовалась случаем…

— Еще бы! Я же была там единственная, кто мог двигаться… Я стала изо всех сил выкручивать ему… Представляете, пришлось обеими руками!.. Они были такие большие!..

— И что последовало?

— Еще одно проявление его невоспитанности. Он такой поднял крик, что все мы проснулись как встрепанные…

— И все?

— И все. А вам мало?

— Что же особенно запомнилось тебе из этого сна?

— Два момента. Что Хуансито очень волосатый, прямо до невозможности. Видно, его сеньора матушка по небрежности чуть не родила медвежонка. Он, наверное, тоже иногда видит меня во сне, и я считаю, что это серьезное нарушение дисциплины… Ладно, теперь вы должны объяснить мне мой сон, у вас дар. Мне никак не связать концов с концами, хотя я и специальные книги читаю, и гороскопы… Ах да, конечно, второй момент… Знаете ли вы, что тип с бритвой был как две капли воды похож на вас?

— Только этого не хватало! Ах ты!..

— Тише, тише, дон Марио. Сейчас дон Карлос начнет речь. Но потом вы обязательно растолкуете мне сон, не забудьте!..

 

ВСЕГДА ПОЯВЛЯЮТСЯ НА СВЕТ ИЗ ВНУТРЕННЕГО КАРМАНА

Рюмки тихо звенят, легкое постукиванье по стеклу — сигнал, водворяющий тишину — жесткую, выжидательную; снуют официанты, тоже внезапно притихшие, жаждущие какого‑то неведомого чуда, скользят на цыпочках— возможно, в приятном предвкушении близкого финала, — наполняют крохотные ликерные рюмочки; выслушав краткий вопрос, сотрапезники должны с ходу и вслепую выбрать, что им по вкусу: чинчопский ликер, «Мари Брп- зар», «Магно», «Трес — Торрес», «Карл III», и все говорят то, что сказал сосед, лишь немногие смотрят на бутылки, жесты стали бессмысленными — это просто способ приспособиться к окружающей среде; но вот настала пора сигар и американских сигарет, пересудов, перешептываний, поглядыванья украдкой на часы, оскомины, легких головокружений, перегруженности желудка, усталости, подернувшей глаза и губы, непринужденно заговорщических улыбок, взаимного подталкивания локтями и коленками… Постукивапье ложечки по стакану, перекрывающее остальные звуки, все взгляды обращаются в одну и ту же сторону, словно повинуясь беззвучному сигналу, который заставляет присутствующих смыкать в молчании губы и утвердительно покачивать головою. «Ну, парень, держись…» — «Ага, сейчас начнется речь…» — «Детка, навостри ушки, это же будет нечто шедевральное, от слова «шеф» и от слова «враль», как острит секретарша его высокопревосходительства, только послушать, увидишь, завтра она расскажет пам, откуда списала все это, по — моему, есть специальные брошюрки, продаются в киосках, торгующих порнолитературой, только эти брошюрки действительно держат под прилавком, ага, гляди, гляди, начинает…» Мои дорогие друзья… Я ничего не подготовил к сегодняшнему дню, когда вы дарите мне возможность разделить мирную трапезу с вами, моими друзьями в часы горя и в часы радости, но, поверьте мне, в данный момент я настолько во власти своих чувств, что не смог бы связать двух слов. Поэтому ограничусь тем, что прочту вам несколько строчек — моего сочинения, а потому и ни на что не претендующих… «Как же, он ничего пе подготовил, но из внутреннего кармана появились на свет эти чертовы бумажонки, интересно>почему их всегда носят там, в этом кармане, по соседству с подмышкой? Весело нам будет…» Я не хотел бы обойти молчанием никого из тех, кто сидит сейчас за нашим братским столом, кто взял на себя труд вырвать меня из моей привычной жизни, уединенной и не притязательной. Вам всем, знающим меня, известно, что все эти пышные чествования вызывают у меня дискомфортность, аллергию, фарингит, упадок духа, дрожь, целый ряд сердечно — сосудистых нарушений — естественное следствие вызванной волнением тахикардии… «Осатанеть, до чего он у нас сегодня весь научный, а ведь сам и затеял пирушку, небось не трясло его, когда распорядился: «В следующую субботу, в полдень, и запиши, кто будет, чтобы потом не пришлось благодарить черт знает кого… Шевелись, рохля, и смотри, чтобы десерт подали приличный…» Сейчас он, видно, обо всем этом позабыл, ну и дерьмо… Ныне, когда наша родина взяла новый курс во имя священной и долгожданной демократии, когда мы будем вознаграждены за все наши прежние бдения и горести, мы собрались здесь… «Ни фига, какие там бдения и горести, он очень неплохо кормился при старом режиме…» Тесно сомкнув ряды, устремив взоры в будущее, сплотившись в неодолимую штурмовую фалангу, мы ринемся навстречу новым судьбам родины, которые будут прославлены трудом и плодотворными взаимосвязями между отдельными гражданами и между целыми областями… «Не нужно аплодисментов, прошу вас, не смущайте меня, не аплодируйте; это приведет лишь к тому, что я зардеюсь… Слышала, Лолина, — я сказал «зардеюсь», а не «зардюсь». Твоими попечениями я теперь верен самым строгим нормам испанской Королевской Академии. А вот о тебе этого не скажешь, ты слишком увлеклась и подготовила меню, битком набитое иностранными названиями, господи прости. Не забудь написать завтра секретарю Академии, спроси, как перевести поиспанистее все эти кулинарные термины… Он буквоед, но всегда отвечает. Никогда не забывай, что язык — вечный союзник Империи…» — «У него все та же железобетонная физиономия, парень, придется нам послушать про…» В этот не — повторимый миг, когда волнение перехватывает мпе горло, в этот миг, повторяю, я хотел бы выразить свою глубочайшую признательность всем вам вместе и каждому из вас в отдельности, всем, кто пришел сюда, оставив па время более важные обязанности и даже тепло и уют семейного очага… «Ну вбт, задолдонил про семью, «к твоим услугам, смуглянка», как в песне поется, можно подумать, для него семья хоть что‑то значит, вечно бегает за юбками, где бы ни оказался, хоть в Ла — Корунье, хоть у черта на рогах, да уж, что тут скажешь, ясное дело, семья — а квартирка возле автострады, сколько разговоров об этом гнездышке, а? Ну и физиономия у этого дяди, не поддается измерению, крупногабаритная, как говорится, огромная, как собор, и твердокаменная, как фасад Эскориала, восьмое чудо света». Я не могу забыть, что Хавьерин, наш выдающийся фотограф, удостоенный премий во всех экс- позитивных залах страны… «Экспозитивный — как будто не звучит, чую ляпсус, потом поглядим в словарь…» и медалей — золотых, серебряных и из прочих металлов, как благородных, так и тех, которые приобретут благородство с течением времени, так вот, Хавьерин создает великолепные фотографии и придает невиданную эффектность дружеским встречал! на которые является со своей верной «Иешикой» и лампой — вспышкой, нечего сомневаться, что и нашему празднеству он сумеет придать особый привкус, отпечаток, ну, я хочу сказать, нашим фотоснимкам… «Отпечаток на тебе на самом оставят в тот день, когда у людей вновь появится хоть капля здравого смысла и все пойдет так, как должно идти, какого дьявола, мы сыты по горло этими картинками — бесконечные празднования в честь народа, а народу от всей этой свистопляски проку как от козла молока». — «Ладно, он еще покажет, какой он симпатяга, дальше некуда, вот увидишь, в конце скажет, сколько с каждого из нас причитается. Будто мы его не знаем… Этой стране ничем не помочь. Когда такой вот тип может занимать то положение, которое занимает он, и по — прежиему находиться на тех же должностях, что и в прежние времена, такие тяжелые…» — «Молчи, дружище, как бы кто не услышал, не ставь себя в нелепое положение, дружище, давай не будем зря шуметь…» И я уверен, что наш знаменитый коллега и блистательный литератор Густаво Риус посвятит нам в подведомственном ему органе нашей Ассоциации незаслуженно лестные и волнительные страницы, дабы превознести наше доброе взаимо-

понимание, нашу самоотверженную миссию, которая возникла почти из ничего, а ныне обрела огромное значение, великое значение, величайшее, ибо без разговора о ней не обходится ни одно ответственное заседание Совета министров… «И то хорошо, Густавито, я уж боялась, он тебя не упомянет… Поправь галстук, на тебя все смотрят, солнышко… Пора бы им понять, тупоголовым, что их престиж зависит целиком от твоего пера…» — «Пакита, бога ради, улыбайся дону Карлосу и молчи, до всех остальных нам дела нет, это плебс, предельно темный и беспредельно провинциальный… Не хватало, чтоб мы о них думали. Будь начеку, Хавьерин пытается взять нас обоих под прицел своей камеры, а этот мальчуган опаснее мьюрского быка и злокозненней, чем… Улыбайся». И я не могу не воскресить — в памяти, хочу я сказать, — образ нашего великого друга, которого нет с нами и которого все мы оплакиваем, Федерико Энсинареса — и-Пандуэлеса, которого здесь представляет его неизменно верная Касильда, являющая образец неувядаемых добродетелей и верности в жизни и в смерти… «О господи, не мог обойтись без упоминания о Федерико, ну разумеется, приспичило, вот остолоп, вечно охота ему портить дело, сейчас, когда я кое- как совладала со слезами, снова придется выжать парочку, чтобы поддержать скорбь на должном уровне и показать публично, что я действительно верная и беспредельно любящая вдова, хотя мне противно и горестно ложиться одной в холодную постель зимними вечерами, и уже не первая зима, а все остальные, вот они перед тобой, Касильда, живут по принципу «славная парочка — баран да ярочка», насчет барана да ярочки не очень удачно, наверное, какое‑нибудь другое животное подошло бы больше, но, может, этот гнилозубый отвяжется от меня после сей проповеди в турецком вкусе про мою верность… Прямо навязчивая идея, мой милый, давай, Карлос, перейди к следующему номеру, пора…» — «Бедная женщина, хочешь не хочешь, вечно слушай хвалы в адрес этого молодчика». — «Ну, так это ее амплуа, знаменитая вдова…» — «И к тому же очень и очень ничего». — «Феде, да, вот увидишь, я буду ждать тебя, ждать, что он вообразил себе, этот гнилозубый дяденька, я буду все там же ночью и днем, сутки за сутками и всегда, я жду тебя, твердя мысленно, что все останется как прежде, что ты не обнаружишь никаких изменений, когда вернешься, я жду, что ты возвратишься когда‑нибудь, конечно, моя голова будет занята в тот миг другими мыслями, и, когда я приду домой — с улицы, из церкви, с работы, откуда угодно, с этого самого обеда, он уже скоро кончится, — ты будешь сидеть в кресле с подголовником, ты так любил соснуть в этом кресле после обеда, на тебе уже будут, наверное, шлепанцы, они по- прежнему стоят на своем месте, около радиатора, под окном, лицо у тебя будет усталое, как всегда к вечеру, ты убедишься, что все твои вещи остались на своих местах и ждут тебя: трубка, бумага для заметок, последний номер журнала «Папелес де Сон Армаданс» газета с новостями спорта, биржевой таблицей, прогнозом погоды и гороскопом, — и ты просмотришь внимательно репертуар кинотеатров, Бертолуччи, знаешь, сейчас идет много картин Бертолуччи, и Кавани тоже, и Висконти, и Рассела, и заглянешь в раздел «Продается с аукциона», цены на картины сейчас сумасшедшие, и, может, тебе будет грустно оттого, что не звонит такой‑то, хотя телефон по — прежнему неистовствует так, что деваться некуда, но из друзей одни умерли, другие исчезли, переехали в другие города, сменив работу, ушли на пенсию, быть может, неверно истолковали мое ожидание, решили, что глупо с моей стороны класть каждый день на стол прибор для тебя или отправляться за бутылкой виски «Джимми Уолкер» или еще за чем‑то, что тебе нравилось, и говорить вслух, пока проверяю, есть ли в холодильнике лед, или кладу на столик почтовую бумагу и конверты, и я буду обсуждать с тобой речь Карлоса, он такой гнусный и так жаждет доказать, что чего‑то стоит, но это невозможно, никак, слишком много за ним такого, что не в его пользу, слишком долгий у него стаж самоуправства и безделья, а мы с тобой поболтаем о последней пластинке Сильвии Вартан, Si je chante cette lettre‑la ea plus belle ponr alle danser», или о телевизионном выступлении Джонни Холлидея, «Je suis пё dans la rue, cheveux longs, idees courtes», и ты мне объяснишь, чтобы я поняла раз и навсегда, что это за чертовщина — панки, а я тебе перескажу сплетни, услышанные за сегодняшним столом, ой, слышал бы ты историю про болезнь и смерть свекра этой… Как бы ты хохотал, до хрипа, и как бы придал всему особый смысл своими комментариями… И плетет, и плетет, и плетет, и треплется, и треплется, конца нет, время проходит, я не осмеливаюсь поглядеть в зеркало, боюсь увидеть еще одну морщинку или пятно на коже там, где его не было прежде, или седой волос, эти седые волосы, господи, эти седые волосы, я все тщательно привожу снова в порядок, чтобы следы твоего отсутствия не были заметны, и ложусь спать, и снова твержу себе, что ты задерживаешься, и часто мне в голову лезут мысли об этом здоровяке из гаража внизу, у него на тыльной стороне запястья татуировка, русалка, а может, цветок, не знаю; сам понимаешь, какое мне дело до того, что изображено на коже у этого типа, а все‑таки меня тревожат его зазывные интонации, его взгляды, не думай, он не смотрит на меня как‑то нехорошо, иногда мне даже кажется, что я замечаю у него в глазах странную безмолвную нежность, почти тайную, поди знай, не зря моя мать говаривала, что лучшие цветы растут на свалках… И снова впереди эта ночь, такая долгая, такая холодная, поскрипыванье мебели все явственней. Ох, этот Карлос… Но я не вправе жаловаться, если он напомнил мне о том, что тебя нет… До начала речи он спросил меня, согласна ли я, чтобы он упомянул о тебе… Сейчас он перейдет к профессору, к этому крупному специалисту по мерланам… Вот бы ты смеялся, Феде… Ну вот, для меня обед уже кончен, могу идти ждать тебя, Феде…» А вот передо мною наш любимейший профессор Аполинар де Рато, которого все мы так ценим, доктор наук, столь глубоко разбирающийся как в биологических, так и в социологических областях знания, мы обязаны ему множеством блистательных достижений в нашем общем деле, и он уже прославился во всем мире своими многочисленными и удачнейшими исследованиями по вопросам социального поведения рыб как в неводе, так и в открытом море, а также по вопросам сексуальной жизни некоторых растений, которым мы не придавали значения, между тем как влияние, оказываемое ими на общественную жизнь, поистине удивительно, а в качестве доказательства сошлюсь на статьи, появившиеся в наших самых серьезных и благонадежных органах печати… «Ты думаешь задницей, что это за чепуха про сексуальную растительность и прочая околесица, рухлядь дерьмовая, ты пакостник, и скупердяй, и лицемер, а заодно и малость чокнутый, что поделаешь, эти качества, видимо, обеспечивают доходец, пшш, здесь никто тебя в грош не ставит, единственное утешение, если б не это, хороши бы мы были, ведь что такое на ука, по — вашему, — нечто красивенькое, спецодежда, которая в некоторых случаях к лицу, и так считают все, и правые, и левые, у нас наука никому не нужна, просто забава, общественное развлечение, которое приводит всего лишь к изгнанию, тюремному заключению, обструкции… Университет, говоришь ты? Кончай об этом, дядя…» Наконец, с нами Мария Хосе, маленькая милая стюардесса, помогающая нам справиться с таким множеством неприятностей… «Интересно, что он хочет этим сказать, о господи, сейчас он покажет свою глупость во всей красе, ведь у него же в голове пусто, чтоб ему, а какая гадина, но как быть, он же большой начальник, не хочу больше, вот клянусь торжественно себе самой, не хочу больше присутствовать ни на каких пиршествах, пока не дождусь банкета после его похорон, в тот вечер я повеселюсь на славу, как некоторые дурачки из буржуа, когда преставился Франко, уж этих поминок я не упущу, созову всех друзей, ведь всем наверняка пришлось проглотить какую‑нибудь пакость по милости этого всеобщего благодетеля, ну и лицо у него, не помню, кто из поэтов… ах, да, Кеведо, он писал про нос из носов, может, намекал на какого‑нибудь поганого жида, ну, у этого‑то носик картошечкой, но в остальном гнуснее личности не сыщешь, что за бред, что за чушь мерзкую он сейчас плетет, его уже никто не слушает, все без исключения присосались к рюмочкам с коньяком и анисовкой, глазеют по сторонам, перебирают воспоминания, облизывая губы, некоторые даже с причмокиваньем, в простоте душевной, а когда этот тип ударяется в воспоминания, у них наверняка появляется противный привкус во рту и они отворачиваются в другую сторону, чтобы не маячил перед глазами этот дурной сон, напоминание о несчастных временах, которые пришлось пережить, столько лет бок о бок с ним, и ни разу он никому не протянул руки по — дружески в нужный миг, одни только пустые любезности, озлобление, ненависть, тявканье, напускное превосходство, дни получки, запугиванье всеми карами, и земными, и небесными, и пошел ты подальше, и тебе известно, где здесь дверь, и никто не знает, что будет после этой угрожающей формулы: «ДВЕРЬ ПЕРЕД ВАМИ», какое бесконечное и бессмысленное отчаяние, господи, а нужно улыбаться, до каких же пор терпеть это безмерное оскорбление, ранящее больнее, чем моя любовная тайна, нет конца этому унижению… Бежать отсюда, скорей, пока слезы не хлынули, запереться у себя дома и в темноте уйти в воспоминания, мои воспоминания о нем, такие мои, такие далекие от всего этого, спрятанные бог весть в каком закоулке моего «я»… Где он может быть в этот миг? В чьем голосе находит отдых его голос, в чьем взгляде находит поддержку его взгляд? Как найти к тебе путь теперь, когда я знаю, что ты ушел из моей жизни?» Я хотел бы подчеркнуть в эту минуту истины, озаряющей наше общение, какую моральную опору я обретаю, видя так близко ваши лица, лица друзей. Все вы со мной, Долорипас, Конча, Николас, Тимотео, Лолина, Касильда, вы, падре, наш чуткий советчик, Рикардо, Марио, который привносит в наши повседневные разговоры возвышен ность астральных тем, Мария Хосе… Все вы, блистательные представители нашего общества, собрались здесь ныне, когда наша страна начинает, как я уже говорил, новый курс, и мы, представляющие весь народ, должны стать сознательными, единодушными и героическими вершителями нашей собственной судьбы, а я в этом походе готов отдать все свои силы в качестве опытного руководителя и бесстрашного кормчего. Для меня не секрет, что динамика конъюнктуры неизбежно приведет в ближайшем будущем к осознанию всей совокупности проблем, что, безусловно, повлечет за собой бурный прилив энергии, направленной на оптимальное использование наших природных и социальных ресурсов, а со всеми проявлениями радикализма будет покончено раз и навсегда. Я приступил — и смиренно молю вас оказать мне бесценное ваше содействие, — приступил к разработке основных теоретических предпосылок и к организации рабочих групп, коим предстоит распахнуть врата грядущей истории нашего сообщества, структурированного автономич- но… простите, я хотел сказать — автономно. «Слушай, Тимотео, это, наверное, и есть тот самый кастильский, на котором, по слухам, мы говорим, потому что, сказать по правде…» — «Вот именно, дружище. Какой это испанский, ты что!» — «По — испански выразился бы тот, кто сейчас сказал бы громко: «Катись ты колбаской!» Верно?» — «И не говори». — «Он же бесстыжий из бесстыжих». — «И тем не менее мы его пособники, чтоб его, уж так создана наша страна, такова во всех своих закоулках снизу доверху». — «Да уж, слушай, ну и страна». Итак, полагаю, каждому из вас я уделил несколько слов, как сказал поэт, и слов правдивых. Но нет на свете поэта, который был бы в состоянии выразить мою бесконечную привязанность ко всем вам, привязанность и признательность, мою потребность служить коллективу, который вы представляете, мое призвание к самопожертвованию, которое, хочу надеяться, вы со мною разделите, шагая вместе со мной и протягивая мне руку помощи на труднопроходимых участках колебаний и упадка сил. «Тимо, он снова за свое, как в лучшие времена. Каков в колыбельке…» И молю вас — почти коленопреклоненно — простить мне, сейчас кончаю, знаю, что повторяюсь, простить мне все те случаи, когда при исполнении моих жизненно важных и естественных обязанностей руководителя и начальника я мог причинить кому- нибудь из вас огорчение, вызвать какое‑то легкое недоразумение. Не сомневайтесь, что это получилось непреднамеренно и что в глубине моей души, глубоко — глубоко, куда нет доступа коварной житейской суете, моя привязанность к вам огромна, неуязвима и безбрежна. Я кончил. «Спасибо, спасибо, большое спасибо, о, не надо аплодисментов, всего несколько незначащих слов, чистой воды экспромт, ах, если бы у меня было время, чтобы написать речь, которую вы действительно заслуживаете… Как вы заметили, я не намекнул ни словом на ваше упорное желание устроить мне чествование в ознаменование моей последней награды, столь незаслуженной… не потерплю, чтобы…» — «Отлично, браво, мы все взволнованы, слава богу, что кончил, верно? Отплевываться на улице, сеньоры. Он сказал слово в слово то, что говорил на празднике в честь первого причастия своего косоглазого отпрыска и на свадьбе своей дочери, этой цапли, которая не смогла сдать экзамены за среднюю школу и которую он выдал замуж за дипломата, дабы сослужить службу родине». — «Слушай, родина этого типа представляется мне этакой дебелой сеньорой со щитом в руке и львом у ног, которая испражняется под звуки военного духового оркестра, точно?» — «Слушай, сыночек, а с чего это так изысканно — испражняется? В наше время не принято стесняться, подыскивать слова понаучнее, вот почитай любой журналишко — и увидишь, все вещи называются своими именами, потому что там, где есть естественность, парень, там, где есть естественность, выкинь ты у себя из головы…» — «По — моему, хотя речь была прелесть что такое, ты малость на взводе. Но совсем не потому, что вино было соблазнитель ное, тут уж… В заключение не помешает еще капелька анисовки. Давай, парень, и держись, ты уже хорош». — «Еще кофе, малый». — «Вот мы все снова в повседневности». — «В конце концов, нужно ценить эти патриотико- окономико — академические пирушки. Можно забыть о чем- то: о просроченных долговых обязательствах, о домашних неурядицах…» — «Нужно будет зайти в химчистку, оставить там пиджак… А что же мне надеть завтра, если понадобится куда‑то идти?.. Придется притвориться, что заболел гриппом». — «Шеф с каждым разом говорит все лучше и лучше, ты обратила внимание, Росенда? Прямо тебе Кастелар либо Прието. Выходит, что…» — «Да, да, знаем, давай вставай, а то мне не выйти». — «Слушай, парень, а тебя там за дверью ждет твой личный цеппелин, точно?» — «Да вылезай ты, дебил! И кончай чесаться, здесь дамы». — «И снова я одна со своими печалями, маленькая милая стюардесса, помогающая справиться с таким множеством неприятностей, да, знали бы эти типы, что со мной начинается, как только я поворачиваюсь спиной к ним… Вчера весь вечер и всю ночь — и сегодня то же самое, я люблю тебя, как и раньше, исчезнувшая надежда, где ты сейчас, как приятно мне воссоздавать тебя, я так одинока на этой говорильне». — «Я прощаюсь с вами, моя домашняя живность томится в одиночестве, они мне такое устроят… Я расскажу им про все, что здесь было, я так хорошо посидела с вами… — Ох, если бы они заподозрили, я ведь дозвонилась до него». — «Говори, что хочешь, Густавито, но твои статьи заслуживают большего, чем это жалкое упоминание… Хоть он и платит тебе очень хорошо…»

 

ВСЯ К КУЛИК НА СВОЕ БОЛОТО

И вот они идут — под бременем разочарования и с перегруженным желудком; от последней рюмки заплетаются ноги и язык, глаза слишком блестят, они идут по улице, сумерки густеют, и каждый разговаривает с собственным безмолвием, они шагают под бременем отчаяния — под тяжким бременем и, ступая с трудом, перебирают воспоминания, и срочные дела, и проекты, им никак не разобраться во всем том, что они видят, чем владели или хотели бы завладеть, их неприкаянность и желания уже не поддаются контролю, они идут по улице, все тут — вдовушка, сеньора, разбирающаяся в картофеле и видах диеты, и фотограф, и девчушка, что охотилась за автографами, и молодчик из канцелярии, никогда не видевший «цеппелинов», и служащий высшего ранга, имеющий ученое звание и нуждающийся в стипендиях для сыновей, и прогрессивный нопик, вышагивающий вразвалку, и сеньора, у которой то ли есть родичи в Тукумане, то ли нет, и университетский всезнайка, специалист по части рыб и их обычаев, всегда оставляющий жену дома, и озлобленный, ожесточившийся чиновник со своей язвой двенадцатиперстной кишки, мучительной и мифической, и вдовец, пристраивающийся к многолюдным обедам, и стюардесса с влажно поблескивающими глазами, и сеньора, повествовавшая про своего вонючку свекра, и перезрелая ягодка, размышляющая о своей домашней живности и своем… они идут, пробираясь проворно, но без малейшего ощущения добрососедства, среди людей, что проходят по той же улице: это разносчики, подростки, бледные, с кругами под глазами, возвращающиеся из общеобразовательных и профессиональных школ, солдатик — простофиля, изумленно и восторженно глазеющий на все вокруг, и служаночка, еще желторотая, ее обувка и бантики отдают деревней, и официант, работающий в вечер, и водители автобусов, что ожидают сменщиков под навесом, облепленным плакатами, и влюбленная парочка, что разгуливает взявшись за руки, и пенсионер, бредущий по панели под желтоватым светом нарож дающихся сумерек, и гул, нескончаемый, и разнообразный, и докучный, страпная музыка, выкрики, гудки, рев моторов, скрип дверей, гомон голосов, внезапно выплескивающихся из подъездов, перекличка радиодикторов и уличных зазывал, вся жизнь города, вершащаяся на мостовых и перекрестках, вспыхивают и гаснут сигналы перехода, и семафоры, и светящиеся объявления; снова, всегда — реклама счастья, тысячи разновидностей счастья, россыпью, вдалеке, они вдруг сбрасывают покровы, кажется, стоит только протянуть руку; драгоценности, книги, картины, путешествия, конфекцион, меховые изделия, ювелирные лавки, кафе, химчистки — КАК ПРЕКРАСНО БЫТЬ МОЛОДЫМ! — НАРКОТИКИ УБИВАЮТ; назойливые советы — что купить, что пить, что есть, в какой обуви ходить и даже как обеспечить себе похороны по умеренной цене, свист тех, кто пытается схватить такси, приглушенный голос старушки, спрашивающей, как пройти на такую‑то улицу, поди знай, где эта улица, и реклама наслаждения в киосках, ярчайшая, зазывнейшая, нагие тела, выставленные на холод, и мальчишки, что созерцают их, хихикая и пихая друг друга локтями, — да, жизнь, многоликая жизнь, бурлящая на любом углу, где всегда встретишь слепого, он постукивает по краю тротуара своей белой палочкой, вокруг него ореол замершего в неподвижности воздуха и обездоленности, он ждет помощи, чтобы перейти мостовую… И вдова с трудом решается раздуть блеснувший в пепле уголек, подумать, что могла бы быть не одна, могла бы быть с ним, он возвращался с какой‑то гулянки, одному богу ведомо откуда, у него в запасе было столько уловок, чтобы обмануть меня, подчинить своей воле, и я покорялась; в ту ночь, когда он разбился, он был с какой- нибудь потаскухой, это уж точно, точно, наверное, в подпитии, да, это самое правдоподобное, возвращался небось с очередного сборища писак и политиканов, сидели бы лучше дома и делали хоть что‑то путное, ведь страна в таком состоянии, что тошнехонько, вот именно, тошне- хонько, собралось небось несколько непременных членов литературных жюри, от которых зависит та либо эта премия, и давай трепаться о сексуальной жизни всех и каждого с чудовищной самоуверенностью, слушать страшно, на свете только и есть что шлюхи и педерасты, теперь нужно говорить — «гомосеки», раныие было в ходу другое слово, «гомосеки» звучит посимпатичнее, они тоже име-

jr ют право на существование, само собой, в общем, не рас- \ считал с пьяных глаз, а мы здесь расплачиваемся за прегрешения, в которых неповинны, смерть — всегда подарок, хотя с виду это не так, смерть под колокольный звон, смерть от того, что поцеловался с деревом, или от чего‑то другого, как бог распорядится, говорят, радио в машине: все играло, играло, играло, может, все тот же «Пер Гюнт», [он очень любил его, я подарила ему запись, говорят, эта [музыка устарела, ну вот, мне сейчас никак не вспомнить

I ее, только этого не хватало, такая красивая музыка, да

I уж… — Простите, я не видела! — Господи, налетела на че- ' ловека, что я, ходить разучилась, вдруг этот кретин вообразил, что я… ладно, тоже мне, да уж… в тот день я ждала его — как всегда, кроме праздников, всегда ждала его, он всегда появлялся к четырем на террасе, где я печатала на машинке или что‑нибудь готовила, входил, целовал меня, целовал тотчас же, иногда с нетерпеливой страстностью, о да… — одна, две… — какого дьявола я упорствую, жду его по — прежнему, привычка, скорей всего, мы всё делаем по привычке… — три, четыре, нет, нет, эта другая, а эта такая же, пять… — а этот мой сосед по столу, хорош гусь, понятия не имею, кто он такой, вытянул из меня и адрес, и телефон, и когда можно застать, выведал у меня всю подноготную… — шесть, семь… — может, придя домой, обнаружу букет, он выспрашивал, какие цветы мне нравятся, найду открыточку с приглашением — поужинать вместе, пойти на концерт, съездить в горы или в какой‑нибудь старинный городок, в конце концов… — восемь… — если бы не эти омерзительные зубы, но все дело в привычке… — девять… — Господи, только теперь до меня дошло, ведь я считаю машины той же марки, что и наша, как странно произнести — наша, раньше я всегда так делала, смотрела на угол, где поворот, назначала себе отрезок расстояния или времени и количество машин, если сойдется, значит, он приедет, появится на террасе, поцелует меня, и почти всегда получалось, но теперь‑то зачем считать, какой в этом смысл, что за глупость, господи, все считать, считать, все держаться и ждать, возле гаража замедлю шаг, может, удастся рассмотреть татуировку, русалочка, я уверена… И семенит в толпе, огибая по мостовой тот угол, где порнокинематограф, — чтобы не подумали, что она туда, только этого не хватало, — сеньора, разбирающаяся в диетах и в картошке, столь богатой глюкозой, и фосфором, и крахмалом, чудотворной, если сварена на пару, сеньора, которой уже ничто не грозит по милости роскошной статьи из левой газеты — ни рак, ни язва, нп авитаминоз, ни прочие возрастные кошмары, она помолодела, подумать только, какие деньги я ухлопала на врачей, а теперь оказывается, несколько самых обычных картофелин — и можно вылечиться от всего на свете, замечательная штука — такие обеды, можно столько всего узнать, обменяться мнениями, уж не говоря о том, что заводишь знакомства, всегда пригодится на будущее, вот именно, ничего нельзя предвидеть, все в мире так изменчиво, из этих никто не верит в картошку, во — первых, потому, что «Эль пайс» — левая газета, а во — вторых, потому, что им неловко признаваться в том, что они едят картошку, ах что вы, как можно, они кушают лишь ветчину, ветчину и ветчину, выжиги, как же им есть картошку, молодцы, вас же насквозь видно, напускают на себя важность, эта Кон- чона жутко боится рака, теперь‑то говорится — «новообразование», не так страшно, но лучше честно говорить — «рак», ладно, ей, бедняжке, несладко, вечно она в гриппе, подозрительное обстоятельство, может, у нее уже одно легкое сгнило или разложилось, или как там в медицине говорится, но уж если по правде, в сущности, она живет такой жизнью, бедная пустышка, теперь она говорит только об иллюстрированных журналах, дамская пресса, что называется, ну и наплела она мне в тот раз про свадьбу герцогини Альбы, никогда ей не прощу, еще бы, можно было подумать, ее тоже пригласили, а сама все нахватала из фотографий в разных журналах, уж я‑то знаю, но ведь так принято, нужно произвести впечатление на того, с кем имеешь дело, уничтожить его враньем… Картошка, картошка, вот если бы она помогала от забывчивости, у меня котелок совсем дырявый, не имею представления, где же я оставила машину… И его высокопревосходительство герой дня, в высшей степени сановитый сеньор, что бесспорно, то бесспорно, входит к себе в дом, жилище с максимально усиленной охраной и минимальной квартплатой, специально для правоверных, налогом за излишки не облагается, привратник — одноглазый инвалид войны — щелкает каблуками, берет под козырек; входя в дом, герой дня разглаживает лацканы, рыгает, возможно от скопления газов, сейчас в лифте выпущу, никто не услышит. И молю вас — почти коленопреклоненно — простить мне… — дерьмо, нельзя ни на минуту отвлечься, прищемил руку дверцей лифта, искры из глаз посыпались, а все потому, что повторял обрывки речи, надо думать, я произвел впечатление на этих сукиных сынов, оглоедов, тупоумных голодранцев — …простить мне все те случаи, когда при исполнении моих жизненно важных и естественных обязанностей руководителя и начальника я мог причинить кому- пибудь из вас неприятность, какую‑нибудь легкую неприятность, нет — нет, это не годится, в следующий раз придется изменить порядок прилагательных, и кроме того, по — моему, я уже читал где‑то нечто похожее, если не по форме, то по мысли, надо соблюдать осторожность, скажу Долине, пусть подберет мне другие слова, почувствительнее, этот пассаж они, наверное, восприняли как нечто знакомое, еще будут потешаться, с них станется, до того ехидные и сволочные, а потом, глядишь, и на магнитофон меня запишут, от них всего можно ждать, ну и окажусь в дерьме; и неплохо бы процитировать Асанью, он сейчас в моде, и Ортегу, тоже снова вошел в обращение, этим остолопам по вкусу определенная эрудиция с этаким левым душком, хотя сами двух слов толком связать не могут, что за сброд, господи помилуй, что за сволота, и вот изволь корми их, подкидывай им, как приманку, похвалы или порицания за работу, чтобы оправдать собственное долготерпение, правильно говорят, что у нас показатели производительности — ниже некуда, какая может быть производительность с этими ротозеями, черт возьми, как глупо получилось — защемил себе руку между дверьми, счастье никогда не бывает безоблачным, скорее всего, меня сглазил кто‑нибудь — кто‑то из этих бесстыдников, фотограф, или профессор, специалист по сардиноведению, или Лолина, она последнее время что‑то очень бунтует, слишком уж, можно подумать, я не заплатил то, что должен был заплатить, а сколько помогал братикам, а того, что старшему подыскал работенку за границей, не простое дело, ему очень и очень нужно было смыться отсюда, будем надеяться, теперь ему не взбредет в голову возвратиться, и мне пришлось купить землю ее родителей, чтобы они смогли расплатиться с долгами, да что там, если бы не я, но ведь тут что, в чем все дело: им всего мало, есть люди, которые считают, что на все имеют право, а может, меня сглазила вдовушка, до чего стала томная в обществе соседа по столу, так льнула к нему, приятно смотреть, ну и вкус у нее, за такой выбор отлупить надо, конечно, покойничек не терялся, да уж, этот мальчик не терялся, ходок был каких мало, наш добрый Федерико, вот уж был бабник, родной матери не пощадил бы, дол- банулся спьяну как нельзя кстати, а то столько было грязи, столько грязи и всяческих мерзостей, ведь бедняжка… Вечно остается какой‑то противный осадок, уже эти мне супруги Риус, эти супруги Риус, физиономии такие, словно у обоих запор, а какая серьезность, смех берет, можно подумать, все время стараются мне напомнить, что я сделал и чего не сделал, ну и типы, до чего же мне трудно держать его на привязи, а статьи‑то, ну и дерьмо, не статьи, а нечто неудобоваримое, а ведь при нынешней смуте эти Риусы уже ничего собой не представляют, я‑то знаю, а им- то откуда знать, ну и твари, зависть проклятая, до чего злобные… А вон идет фотограф, шагает широким шагом, фотоаппарат болтается то на запястье, то на плече, эти люди жмутся под прицелом объектива, сразу видно, и злятся, когда выходят плохо, вот черт, щелкнуть бы этих старух, снимок был бы класс, кто они — две богомолки, точно — заправские ханжи, перебирают, наверное, четки, сидя за столом и грея ноги под свисающей до полу скатертью, а под столом — электрогрелка, которую они выключают время от времени, и кот мурлычет, из дому выбираются за пенсией, кое‑как сводят концы с концами, раз в месяц ходят в кино на фильм, рекомендованный для самого широкого зрителя без возрастных и прочих ограничений, а после обеда отправляются на девятины, если еще существуют девятины, и они соблюдают святые часы и прочую дребедень и клянут, наверное, всех встречных — по- перечных, вот тебе образчики прежнего духовного резерва Испании, мужик, небось тоскуют по феррольцу, ниспосланному провидением; а девчонка‑то с песиком, собачонка уже наложила кучку, такого кадра нельзя упускать, гениальная штука, полицейский пристает к ней, хочет оштрафовать, но девчонка держится, что называется, классно, молодец твоя мамочка; а эти темные внутренние дворы с галереями тоже кадры что надо, в духе Бунюэля, объектив — свидетель, ладно, хватит забивать себе голову Бунюэлем, он устарел, возьмем кого‑нибудь другого, кто помоложе и ближе к нам, Берланга например, Саммерс, Саура, какого дьявола упорно объявлять пределом совершенства то, что в достаточной степени отстало от времени, хороши мы, у нас же законная самостоятельность — нечто недопустимое, нужно повторять, повторять — или повторяться, еще того хуже, вот невезенье, пленка кончилась, еще бы, сколько пришлось потратить на доброго господи на, этот дядя — просто прорва, массу пленки изведешь, пока получится нечто пристойное, чтобы не лезла в глаза эта сальная лысина, замаскированная тремя волосинками, эта выпяченная губа, эта гримаса презрения или ненависти, то и дело появляющаяся у него на физиономии. А его галстуки? Сколько раз я ему говорил, как надо повязывать галстуки и какого цвета, а он повторяет все те же промахи, упрямый гад ретроград, его ничему не выучить, у меня уже есть куча пленок с ним, которых он никогда не видел, а увидит — наделает в штаны, он же урод, урод на самом деле, всем уродам урод, при виде его хочется скрежетать зубами, протухший, прогнивший, ручаюсь, стоит ему поглядеться в зеркало, он мигом перестает петушиться, сучий потрох, старье, бабник, а ничего не попишешь, как ни крути, он все равно что мой отец — и-брат- и — друг — и-почти что любимая, но все когда‑нибудь кончится, пусть его фотографирует собственная мамаша, если у него таковая имеется, а нет — пускай поищет под оркестр и кастаньеты, мне уже осточертело лезть из кожи вон, изобретая композиции со знаменитыми полотнами на заднем плане, или с башнями Флоренции, или с куполом собора святого Павла, или с римскими виллами, сколько провалов, но куда денешься, обычная у нас система: кто правит, тот прав, как ни злобствуй на того, кто вершит и платит… пора мне кончать с этим занятием, пусть каждый ищет свое место и обделывает свои делишки, кто получше, кто похуже, я бы с наслаждением нащелкал кучу кадров в этой таверне, вон старики сражаются в карты, блестит цинковая стойка, или вон мальчишки играют в камушки на тротуаре под акацией с нарождающимися листьями… И погружается в уличный грохот профессор- рыбовед, ученый муж, ковыляет по улочке прибрежного квартала, круто спускающейся вниз, к реке и к ночи, роется в хламе только что слышанной болтовни, ну и люди, плети им что хочешь, все сожрут, скажи я им, что эти высокомудрые мерланчики собираются в косяки и уходят метать икру к Огненной Земле, — сожрут, и скажи я им, что в Карибском море водятся рыбки, которые поют фламенко, — сожрут, какое простодушие, какой разгул глупости, летящей на всех парусах, а эти их меха, дорогие туалеты, драгоценности, их связи в верхах, их занятия великой важности, неумолчный рев всех этих ослов — о господи, какая злополучная страна, какое невежество, какое тупоумие, разнузданное и бьющее в глаза, словно знаки отличия, что за благодать этот теплый предвечерний ветер, уже весенний, и дождик выхлестами, и лужи, и стыдливая зелень первых листьев, и шумные толпы детворы возле школ, и продавщицы, выходящие из универмагов, и гомон, доносящийся из кафе, и розоватый свет, что прячется за парком Каса‑де — Кампо и напоминает мне послеобеденные прогулки моей студенческой поры, когда мы бродили по кварталам Маравильяс, Аргуэлъес, Росалес, по Западному парку, и город, весь целиком, окутывался сумерками, отдавался их мягкому нашествию и вздрагивал недоуменно, когда вспыхивали первые фонари, и мы узнавали голос каждого закоулка, каждого мгновенья, вечное чудо, которое теперь… господи, господи, какая страшная перемена, какое затянувшееся кровотечение, какое падение стремглав из вчерашнего дня в сегодняшний, сколько обещали нам минувшие дни, и к чему мы пришли, моя жена нигде не хочет бывать, и она права, уж лучше держаться в стороне, одиночкой, в этой обстановке единственный способ сохранить хоть какое‑то достоинство — держаться одиночкой, куплю‑ка открытку в этой лавчонке, пошлю ес безмозглому герою дня, перед которым нам приходится заискивать, чтобы сохранить как‑то свое общественное положение, пошлю ее в тот день, когда мне дадут отставку, и выведу подпись круглыми буквами, пускай себе летит с ветерком, словно моя последняя воля, буду кое‑как жить на пенсию, ждать конца придется недолго, в дверь ко мне постучится медленная смерть от голода, я буду угасать понемножку, сам напишу себе заупокойную молитву, которой почтят меня товарищи по работе, сотоварищи, как говорилось встарь, в этот день все будут единодушны в похвалах, все без исключения, и те, кто был при деле в прежние времена, а теперь ходит с сытым брюхом, и те, кто остался не у дел в прежние времена и теперь ходит не с таким уж сытым брюхом, господи, что за карнавальная шутка, столько ждать, чтобы потом… поставить свою подпись, все‑таки уж лучше поставить свою подпись на этой нелепой почтовой открытке, чем снова увидеть, как этот тип пишет дарственные надписи на своих смехотворных книжонках о вреде забастовок, величии предпринимательского духа или истории таких‑то и таких‑то контрактов, вечно просит одолжить ему шариковую РУЧКУ, вечно жалуется, что, когда ручка чужая, он пишет каким‑то не своим почерком, еще бы, у него же такая характерная и выразительная каллиграфия, и эта дарствен ная надпись, очень сердечная, очень меновая, очень льстивая и бесстыдная, и всегда одна и та же, без всякого воображения, вечно те же самые слова, относящиеся к какому‑то недосягаемому будущему: «На память о нашей братской, и пылкой, и вечной дружбе», и распишется, этакая прихотливая завитушка, подпись крючкотвора или разбогатевшего малограмотного выскочки из тех, кто мастера не платить налоги, да так оно и есть, чтоб ему, так и есть, и придется выражать ему признательность; только что мы все возблагодарили его за трактат о существовании классов, о забастовках, о функциях предприятия как такового, о налогах, о накоплении капитала, невесть о чем еще, о всяческих никому не нужных дерьмовых премудростях, хотел бы я знать, почему все еще заставляю себя присутствовать на всех этих словоговорениях, ох, если бы не та давняя история с увольнением из‑за неблагонадежности, давняя, а кажется — все было вчера, все осталось в силе после тридцати с лишком лет, которые я прожил изгоем и в унижении, как хорошо прийти домой, разуться, выпить чашку чая, которую тебе приносят молча, полистать газету, посмотреть телевизор, сегодня вечером очередная передача из серии «Реки Испании», не знаю, какая река сегодня, досадно, что текут они все под бурлящей пеной дешевой безвкусицы, но пейзажи радуют душу, пейзажи и имена, засыпая, я буду слышать песни Росио Ху- радо или Исабелиты Пантохи, в один из ближайших вечеров будет передача, посвященная Эстрельите Кастро, все это было так давно, так недавно, какое горестное возвращение, а если телевизор не поможет, если нам подсунут очередную американщину со всякими ужасами, от которой у кого угодно разгуляются нервы, а выключить нельзя, потому что всегда кто‑то хочет посмотреть, прочту страничку Саморы Висенте, из области диалектологии, и тут уж сон придет непременно, еще бы, все эти щелевые и смычные, все эти фонетиколексикоморфосинтаксические закавыки, у меня глаза слипаются при одной мысли, а завтра снова все сначала, еще один день, снова занятия, читать, анализировать, чисто механический процесс, все крутится, и крутится, а взлета нет, всегдашняя усталость, приземленность, беспросветное неудачничество; на этом скошенном углу всегда пели слепые, продавали разноцвет ные листки со словами песен: танго, цыганские пасодобли, нотисы, Перлита Греко пела в «Ромеа»: «Ах, Мануэла, тебе толпа влюбленных надоела… ты слишком смело одета, крошка Мануэла», и на этом же самом углу мы все кричали, обезумев, охмелев от надежд: «Да здравствует Республика!», четырнадцатое апреля, взрыв энтузиазма, так и оставшийся всего лишь жестом, театра «Ромеа» больше нет, и нет афиш, взывавших с рекламного щита, все превратилось в беспредельную пустоту, легло в память унылой разоренной равниной, какая долгая скорбь, какая короткая жизнь — и столько горечи накопилось, уснуть, быть может, не проснуться… нет, мне бы ничуть не хотелось снова встретиться с водителем такси, мы снова разговорились бы, а я плохо переношу бессонную ночь, с годами становишься ленивцем… ну вот, в наше время на улице нельзя рассредоточиться, еще немного — и эта машина отправила бы меня на тот свет, надо смотреть в оба, а то… А двумя улицами позади него затерялся добрый дядя — служащий, его донимает ненависть ко всем представителям рода человеческого, он ненавидит их без всякой причины, потому что ремесло у него такое — ненавидеть, брюзжать, видеть все в черном цвете, бесперспективным, безнадежным, все ему плохо, этого никому не вытерпеть, когда это кончится, куда мы идем, эти молодчики поют и поют, слоняются весь вечер и всю ночь с гитарой на перевязи, тут тебе и песни протеста, и политические, бесконечное повторение одних и тех же слов, ни красы, ни радости, одно умеют — мотать головой, притопывать и трясти патлами, а люди между тем меняют взгляды как одежду, неужели сами не замечают, ведь сплошное лицемерие, сплошное надувательство, сплошное черт те что, болтовня насчет политических реформ интереса не представляет, все равно нам, порядочным людям, всегда придется скверно, вот, пожалуйста, пропагандистские плакатики, сколько благ нам сулят, то, что было при Франко, — мерзость, но то, что теперь, — пусть бог придет и разберет, я кончу тем, что сдохну на чердаке одним прекрасным утром в министерстве, даже не позавтракав; терпеть нашего начальственного начальничка, да ведь он все тот же синерубашечник — да — здравствует — вертикалъностъ, он всегда будет швырять мне обратно счета, не просматривая их, всегда будет говорить, что отчеты невыразительные, а во второй половине дня мотайся по всему городу, разноси бумаги по тысяче и одному адресу, милое дело — быть на побегушках, Аргуэльес, Лас — Вентас, Антон Мартин, Площадь Кастилии, Лас — Делисияс, Карабанчель, Мо- раталас, Викальваро, тридцать с лишним нелегких городских маршрутов, в толчее, в спешке, вечно всюду опаздываешь, а получаешь все меньше, обувь без подметок, костюм весь вытерся, и я еще думаю, что что‑то экономлю, в то время как инфляция обгоняет меня, это по ее милости я мечусь высунув язык, дома денег вечно не хватает, задолжали там, задолжали тут, жена вечно издерганная и озлобленная, растрепанная и ноющая, и все тщетно, тщетно, тщетно, умереть бы, да, умереть где‑нибудь под навесом, где жду автобуса, или в метро на эскалаторе, там хоть будет тепло, когда начнет подступать предсмертный холод, может, я вдруг начну напевать какую‑нибудь из этих молодежных песен Боба Дилана, «Subterranean Homesick» или Роллинг — Стоунсов, кажется, так? — песню с повторами, унылую, прилипчивую, шумную, жестокую, лживую. Кто невинен и кто виноват? Праведный миллионер или бедняк неизбежный? А может, это еще вероятнее, я вдруг начну петь, и очень прочувствованно, одну из песен времен войны, «Песню пятого полка», — «если будешь мпе писать, адрес мой тебе известен», сколько надежд мы с ними связывали, сколько иллюзий, но, что бы я ни пел, все равно подыхать, никуда не денешься, как прекрасна жизнь, а? Еще как прекрасна, особенно после банкета, на который я пришел сам не знаю чего ради, власть извечной рутины, извечного отвращения, извечного страха, извечного самоунижения, потому что из тебя ничего не вышло и никогда ничего не выйдет, потому что в далекое про

1

2

шлое отошли те вечера, когда я мог дарить жене цветы: маргаритки, анемоны, львиный зев, она так любила их, другие были времена, нас соединяла такая близость, теперь кто бы мог подумать, она даже не ждет меня, когда я возвращаюсь, по лицу ее не пробегает проблеск робкой радости, ба, одиночество, единственный мой спутник… А дальше идет, очень медленно, останавливаясь у всех витрин и на всех перекрестках — смесь любопытства и тревоги в каждом движении, — добрая сеньора, которая не знает толком, есть у нее родичи в Тукумане, или где там, по ту сторону океана, да, вот именно, нужно, наверное, пересечь океан, чтобы повидаться с ними, интересно, что за места, говорят, там вечная весна, вот хорошо‑то, уж получше, чем здесь, извольте мерзнуть по распоряжению властей, как же, экономия энергии, все время сижу дома одна — одинешенька, пока муженек порхает с конкурса на конкурс, конкурсы литературные, и то слава богу, ясно, а какие еще, стишки, и стишки, и рассказы тоннами, словоизвержение, и больше ничего, мне от всей этой литературы радости мало, те гроши, которые ему перепадают, если вообще перепадают, потому что в половине случаев… но что уж там, против судьбы не попрешь, не могли же мы оставаться в родном селе, кто там станет жить, а потом, с его политическими поползновениями… кто его просил соваться в политику, ладно, политика, сплошные неприятности, интриги, притворство — это и есть политика, хотя, когда объявляют очередной конкурс и он — член жюри, люди посылают ему разные разности, то сигары, то недельную контрамарку в «Ла — Манга» или в «Салу», и не забудь про ужин, всегда устраивают ужин после присуждения премий, после раздачи лавров, как говорит Рикардито, шикарный ужин, силища, как говорит тот же Рикардито, такой размах — и там министры, и тут министры, и каждый с супругой, ну вот и завязываешь полезные знакомства, позже пригодится, когда мальчикам понадобится протекция, а как же, мои мальчики будут заниматься чем- нибудь серьезным, важным, чтобы в селе все полопались от зависти, они будут банкирами, да, банкирами, и генералами, и нотариусами, и будут всегда побеждать на всех литературных конкурсах, но только боюсь, что на здешний нюх от нас еще попахивает деревней, я уже не раз ловила всякие замечаньица здешних бабенок, тоже мне, строят из себя дурочек и хихикают над вами у вас за спиной, я думаю, все из‑за чего — из‑за того, что их мужья, или кто они им, не получили голоса Рикардито, потому что Рикардито, что правда, то правда, может, чего другого ему не хватает, но уж добропорядочности и вдумчивости ему не занимать… он не из тех, к кому можно подмазаться, только поглядеть на него в те дни, когда он занимается конкурсными делами: разгуливает по коридору, спорит вслух сам с собой, все взвешивает, приз‑то — деньжища, потом нагуляется, сядет, давай внюхиваться в рукописи, даже заметки делает в тетрадке с кожаной обложкой, а рукописи‑то, бедняжечка: много таких, которые написаны от руки, почерк жуткий; я уж знаю: когда он скажет: «Торчком, торчком, вот у этого все, что надо, торчком,!» — значит, у него в руках рукопись, которая получит премию, можно не сомневаться, а ведь эти типы, участники конкурсов, чего не наговорят… но я вот о чем думаю: сколько разговоров про всяких знаменитых поэтов и драматургов, а уж прозаики — те вообще сверхзнаменитые, а потом начнется, как сегодня, этакая дискуссия о сардинах, нам и не пикнуть, как со мной за столом было, когда мне пришлось слушать этого профессора, сам полоумный, косит на оба глаза — и еще хочет, чтоб я поверила в его байки про житие и чудеса этих проклятых водных тварей, рыбы они, или кто там… ладно, хорошо, Рикардито мог бы устроиться рядом со мной, а не за другим концом стола, возле стюардессы, она мне доверия не внушает, какое там доверие, так и стреляет глазками, придется мне взять его под постоянное наблюдение, как больного в больнице, ты гляди, нашел, ох эти прилипалы, а он случая не упустит, настоящий жеребец, Иисусе, ну и муж… мамочки, какая потрясающая витрина, какие пальто, какие ансамбли, какое все, а мне их не носить, мне бы так пошло, прямо роскошь, но мне на роду написано носить такие вот второсортные тряпки, небось с первого взгляда видно, что одеваюсь в дешевой лавочке, у меня сумки все потертыа про воротник уже не говорю, совсем облез, мне говорили — лисица, да, как же — кролик, и пойди утрись, в общем, пока на этих конкурсах будут платить так мало, а мальчишкам и то нужно, и это, и за все выкладывай денежки, и немалые… А на последнем конкурсе что было, да уж, кому переживать — мне, отправляется Рикардито в добрый час на этот конкурс, а уж измучился — чернильным потом изошел, конечно, у нас же все — Сервантесы, а потом организаторы отделались серебряной пепельницей, Рикардито говорит, работы знаменитого ваятеля, только мне это — тьфу, чудненько, милый, чудненько, но от того, что пепельница такая шикарная, сыт не будешь, и одет не будешь, и с нужными людьми не сойдешься, и на улице на тебя не будут смотреть по — особому, ты мне скажи, я что, себе на шею ее повешу — а может, повесить, а? — в общем, ну и люди, ох, мои родные края, если бы не политика, сплошная путаница эта политика, а ведь Рикардито раньше был в семинарии, почему и пользуется таким авторитетом, так что жаловаться нечего… И Рикардито с женой удаляются, улыбаясь, он заранее смакует бесчисленные поэмы, которые должен проглотить, хоть и с риском подавиться, до конца месяца осталось всего ничего, а на какое количество рекомендательных писем нужно ответить, самое лучшее было бы заказать в типографии единый образец, тут пропуск для обращения, там формула прощания, и отмерить в нужном количестве похвалы и сожаления, еще бы, сколько пилюль надо подсластить… И также теряется в толпе прогрессивный попик, икает весьма благозвучно, тремоло, срываясь, дает петуха, отхаркивается, рыгает, его слегка пошатывает, отрыжка отдает напитком, заключившим обед, и излишком съеденного, он с трудом ориентируется, эти пройдохи намеренно вводят меня в конфуз, я не любитель потешать публику, как же, все считают своим долгом сказать нечто дону Руфино, попику с писклявым голосом, что за паразиты, они мне всю тонзуру проели шуточками по поводу моего голоса, они‑то сами кто: Каллас, Беньямино Джильи, — сплошные шаромыжники in puribus, живоглоты, а уж дамы- то… лучше промолчим, не будем трогать знатных сеньор, что трапезничали со мною нынешнего дня, из них так и брызжет пагубная зависть, сочится из всех пор, может завести бог весть куда, в наши дни утрачено всякое уважение к чему бы то ни было, утрачены все моральные ценности, как много значило быть священником еще несколько лет назад, совсем немного лет назад, такое удовольствие, такая ответственность, что ж, не все коту масленица, в чем состояла ответственность — в том, что священники делали погоду, теперь с утра до вечера слушай галиматью насчет национал — католицизма, до звона в ушах, открыли Америку, а вся суть в том, что без такой подмоги, как на ционал и те де, откуда могли бы взять все эти неучи то, чем разжились теперь, этот тип, герой дня, должен был бы улицы мести при его‑то умишке, не было бы ему ни сделок, ни орденов, ни кафедр, ни образцовых предприятий, ни ежегодных банкетов, ни речей, последнее было бы не худо, запретили бы речи указом, ну и ахинею несет этот тип, поневоле станешь прогрессивным, беда в том, что задают тон хамы и троглодиты, но, разумеется, теперь все такие демократы, дальше некуда, и нечего уповать, что признают — да, мол, именно национал — католицизм сделал поворот в сторону демократии раньше, чем кто бы то ни было у нас в стране, разве не так, что, дошло наконец? — сам не знаю, чем занять нынешний вечер, по правде говоря, на сытый желудок я плохо соображаю, мне требуется длительный отдых, точь — в-точь как удавам, ни малейшего желания забивать себе мозг молитвами и проблемами толкования текстов, у меня голова отяжелела, а может, задница, пристойно ли так выражаться, задница, ничего себе, что общего между поименованной частью тела и временами латинских глаголов или квадратным корнем из пи, ладно, поищу‑ка кинотеатр с непрерывным показом и посижу часок — другой, забуду нудные речи, разговоры, якобы случайные встречи с целью выклянчить какие‑то льготы, представления к повышению, рекомендательные письма, поблажки на конкурсе, при соискании должности, при таможенном досмотре, при поступлении в учебные заведения и в полицию, да уж, средняя буржуазия, много нам радости от ее морали, ого, вот здорово, здесь идет «Скромное очарование» он, он, то, что надо, бегу, говорят, там есть один епископ, которому убрать какого‑нибудь типа — все равно что зажечь свет, или нет, он помешан на телевизионной шумихе, посмотрим, так ли оно, и заодно забуду все эти подначки, которыми донимал меня во время обеда красавчик Тимотеито, хотя этот священник из их деревни, этот священник… этот священник… И тащится медлительно, шаркая по плитам тротуара, старичок — вдовец, где он будет обедать завтра, к кому пристроится, всем им грош цена, свора межеумков, вечно шляются по приглашениям, парадным обедам и прочим дурацким мероприятиям, мертвый груз, считают, раз они платят налоги, с них взятки гладки, ничто им не свято, заняты од ним— подсчетом прибылей, прибылей от своих ученых званъиц, от телефонных компаний и гидроэлектростанций, где они служат, а в расходы, соответствующие этим прибылям, пускаются раз в году, может, отважатся на групповой тур в Лондон, в Париж, скопом, они же овцы, купят себе какую‑нибудь дерьмовиночку на Оксфорд — стрит, в индийской, марокканской или ливанской лавчонке или в лавчонке, которую держат старики испанцы из красных, те, у кого хватает ума не возвращаться, и с деръмовинкой в чемодане приедут домой, усталые и еще более отупелые, чем до отъезда, и снова давай копить, чтобы наскрести такую же суммочку к следующему отпуску, а пока время не подошло, ведь листки календаря сменяются медленно, бегают парочками туда — сюда, может, пойдут вместе на порнофильм, а потом, когда лягут в постель, ими завладеет ощущение стыда, скованности, эротической неуклюжести, и они в торжественном единодушии будут именовать это чистотой, таинством, потребностью продолжать род с благословения божия, безудержное лицемерие, а сами — бездушные твари, только подумать, когда случилось все это с моей бедной женой, когда она утонула в бассейне, никто не сумел подхватить ее вовремя, сделать ей искусственное дыхание, ничего, ничегошеньки, а ведь посетители все были народ дошлый, побывали кто в Сохо, кто на Монмартре, мастера уклоняться от уплаты подоходного налога, да и других налогов тоже, если получится, и при этом не пропускают богослужений в положенные дни, вот так, и ни у кого не хватило смекалки отнести ее в пункт скорой помощи или вызвать врачей по телефону, чем охать в ужасе и болтать чепуху в неограниченном количестве, так что надо мстить им, все это — сволочь из дискотеки, способная лишь на крокодиловы слезы, и — ф-ф, банкеты, чековые книжки, меха, пусть платят, пусть платят, я всегда буду кормиться за их счет и восхвалять их вонючее суесловие, чтобы они плели все ту же околесицу, чтобы в истории золотыми буквами запечатлелись их убогие литературные вкусы, их пристрастие к пустопорожнему и бессмысленному образу жизни, их вульгарность и пошлость, пусть платят за ужины, за обеды, за банкеты и за кофе с крендельками — даже ценой собственной жизни, собственной карикатурной жизни, им не расплатиться за тот великий вред, который причиняют они своей мошной и своей псевдоученостыо, о да, да здравствует наш среднебуржуазный богомольный охламон с университетским образованием, и с родословной, и с ценными бумагами, и с «Дон Кихотом» ad usum delphinis, ага, вот ресторанчик, где полно народу, играем свадебку, туда! Наверняка найдется кто‑нибудь с гвоздикой в петлице, хотя, конечно, они не так огвоздичены, как та компания, с которой я только что расстался, а герой дня — вот уж выдающийся проходимец, все, кто был в тот день в бассейне, принадлежали к тому же разряду: туристы, раздушенные снобы, по — воскресному разряженные и распираемые газами, презрительная и высокомерная публика, покачивают головой в такт любой мелодийке, доносящейся из радиоприемника или из транзистора, с которым не расстаются, они успели только тупо позлословить: почему это она одна, а с кем она, а кто муж, да есть ли муж вообще, тонуть среди бела дня, и вдобавок в выходной, охота причинять людям беспокойство, и больше ничего, ох уж эти женщины… да здравствует невеста, будем есть и пить, а потом ляжем спать, а завтра будет как бог рассудит… И замирает ошеломленный многоголосьем лавок и рекламы, приманками жизни, мельканьем прохожих, что вслух разговаривают сами с собой, бесцельно расточая пыл деятельности, — замирает ошеломленно достойный начальник отдела Гонсалес, не дает покоя боль в сутулой спине, а еще того пуще — артрит, и, видимо, он должен тщательно продумать дорогу до дома, потому что дает зпать о себе простата, он бредет, обсасывая свои мелкие заботы, сиюминутные проблемки, а память тем временем зудит, холера, сколько хлопот с детьми, наступит время, когда им придется подавать на конкурс, у нас, куда ни сунься, везде надо подавать на конкурс, и шеф может пособить мне, подтолкнуть их, они‑то у меня — не светила, ему ничего не стоило сколачивать конкурсные комиссии по собственному усмотрению, когда он устраивал своих щенков, он их в основном уже распихал по местам, и по очень хорошим, мои‑то не составят им конкуренции, я заранее позаботился, чтобы они специализировались в других областях, на какое бесстыдство он способен, на какие махинации, на какие подтасовки, лишь бы все получилось к его выгоде, — и даже на какие угрозы; естественно, за время диктатуры — долгие годы и долгие невзгоды — он основательно нагрел себе руки, этот дядя, мастер молиться на показ, куча дегей, прямо хоть в алькальды выдвигай, он и теперь еще мгновенно сатанеет, когда кто‑нибудь решается просить у него то, на что имеет неоспоримое право, сколько лет он распределял доходные места и извлекал из них выгоду по собственному благоусмотрению, конечно, теперь его трясет, когда люди говорят громко и требуют своего, и он делает кислую физиономию и здоровается сквозь зубы, милостиво щадит вам жизнь, а сам упивается собственной желчью и оголтелой озлобленностью, теперь ему не так часто представляется случай выдать истовую молитву на публику и покрасоваться в крестном ходу, силы — душе — дарующем, придется ему собрать все свои силы, чтобы остаться на виду, но он найдет верный способ, не сомневаюсь, найдет, ладно, что точно, так это то, что он по — прежнему останется у кормушки, огромная квартира, низкая квартплата, дом с особой охраной, льготы по многодетности, особые привилегии в ряде учреждений, синекуры, национальная слава, при таком раскладе раскошеливаться время от времени на банкет, ах ты мой бедненький, денежки на банкет тоже небось пройдут по какой‑нибудь смете, потому что свой карман он… и при этом изволь восхвалять везде и всюду и в любое время суток его плодотворный труд, его человечность, его преданность ближним и родине, а между тем… так и хочется послать и его самого, и его родину к чертям собачьим, но, в конце концов, сколько еще осталось жить, в бронхах сплошной свист, а уж ноги… — А, кондитерская! Куплю- ка малышам булочек с кремом, их любимое лакомство, я сунул в карман несколько гвоздик, в воде они оживут, им немного нужно, чтобы ожить, мальчуганы смогут вообразить, что тоже обедали вместе со мною… И рука об руку идут без определенной цели, ненадолго останавливаясь время от времени, с таким выражением лиц, которое бывает при беседе неторопливой и прочувствованной, доверительной, Долоринас и Марио де ла Луна, женщину вдруг стали волновать проблемы потустороннего мира и духи, что возвращаются на землю по зову дона Марио и дают советы, как сводить концы с концами, разрешают жутчайшие семейные тяжбы, кошмар, а не тяжбы, исповедуются только тем людям, которых знали и любили, и рассказывают им — запросто, посмеиваясь, — какие они были обманщики, лицемеры, как подавляли свое естество во всех — ну буквально всех — всех — отношениях, исторические деятели никогда не появляются, во всяком случае, дон Марио не располагает властью привести в сборище своих Гитлера, Кромвеля, Чингисхана или хотя бы Годоя либо Хосе Антонио , а все‑таки как‑то раз на одном съезде спиритов ему удалось выйти на контакт с Карлом Марксом, но тот не сказал дону Марио ничего нового, До- лоринас зря надеется, что ей удастся поболтать с королевой Изабеллой Католической, Жанной д’Арк или генералом Примом, не говоря уж о Распутине, а какое она получила удовольствие, когда читала его историю выпусками в газете или слушала, затаив дыхание, серию радиопередач. «Святая Тереса? Вы говорите, святая Тереса, дон Марио? Что за нелепость, как это я буду разговаривать со святой Тересой? Нет, нет, знаете ли, святые меня не очень- то интересуют, дон Марио, поймите меня правильно, они мне внушают почтение, и все. А ваше толкование моего сна мне не нравится, так и знайте, придется вам в ближайшее время придумать мне что‑нибудь другое» — и До- лоринас прощается, сконфуженная, в трепете, клянет почем зря этих самых духов, они ведь с самыми благими намерениями могут дать маху и сказать нечто такое, чего незачем говорить в присутствии того, кому незачем это знать, лучше уж не мутить воду… «Что такое, что я вижу? Кто‑то увозит Лурд в лимузине сто двадцать семь, белом, шикарном, у типа за рулем ряшка плейбоя, какая мастерица темнить эта тихоня, я‑то думала, девчушка…» И без конца прощаются Николас и Тимотео, обмениваясь рукопожатиями, и похлопываньем по плечу, и многочисленными «парень», и «ходок», и «дядя», и двусмысленными шуточками, поминают «цеппелины», и тесты, и самолеты, и поезда, суют друг другу и листают туристические проспекты, которые прихватили в вестибюле ресторана, Париж, Рим, Лондон, Будапешт, Прага, и никак не могут выбрать какой‑то определенный маршрут: «Слишком много музеев и слишком мало дискотек, ну, и этого самого, а?», а в сущности, живого в них — только эта рядящаяся в разные одежды вечная боязнь: отъезда, движения, боязнь потерять форму или ногу, а может, боязнь извечного ощущения отчужденности в незнакомом городе, где гово рят на непонятной тарабарщине и не видно привычных лиц, и — «Парень, а что потом мы будем делать, подумай хорошенько, может, ограничимся тем, что запишемся на один из этих маршрутов с гидом по Лансароте или побережью Уэльвы. Очень дешево, по слухам», «Ты обратил внимание, как выпендривается фотограф?» — и на стоянке они еще будут обсуждать свои машины, гул мотора, тем пературу, ход, не машины, а жестянки по сравнению с мощной «вольво» четы Риусов, Густаво и Пакты, которые весь обед только и делали, что холодно улыбались, кивали и напыщенно подчеркивали свою отчужденность, свое превосходство и свою всесокрушающую снисходительность. «Хо, как ты засалил книженцию дона Карлоса, эй». — «Ага, точно, и надпись, слово в слово как у тебя, — хоть клади на сковороду. Вон какое пятно жира…» И Луиса, торопливо просеменившая к автобусной остановке, стоит, выжидает; Луиса, перезрелая, но очень миловидная ягодка, такая молчаливая и сдержанная, вид озабоченный, может, припоминает, куда засунула вязальный крючок, есть ли вода в поилке у птички, вода и листок салата и кормушке и вытерта ли пыль на пианино, на рамочках, на этажерке для нот, где жухнут партитуры, и она пропускает два — три автобуса, чтобы никого из знакомых не осталось поблизости, чтобы все разъехались, и, внезапно расправим плечи, преображенная, перебегает улицу, берет такси и уезжает в направлении, противоположном тому, которым поехала бы в автобусе, она знает, куда едет и зачем, ей жарко, пульс колотится напропалую, до боли, и до боли тревожно, все тревожнее, он придет, да, снова придет, нужно взять от жизни то, что жизнь предлагает, на то она и дается, если бы сослуживцы вдруг узнали, и думать не хочу, вот посмеялись бы, злые они, по — моему, злые, но сами того не сознают, иногда мне хотелось бы покончить с этим потоком яда, заткнуть бы каждому рот цветком, или птички сели бы на губы им и на уши, и простить их, глупеньких, простить их… И Лолина, секретарша, и Мария Хосе, стюардесса, присаживаются за столик в кафе со странным англоязычным названием, глядят в окно на прохожих, снующих мимо, на столике коктейль, и одинаковое у обеих, но обеим неведомое горе обволакивает их и разделяет, и обе втайне раскаиваются, что сели вместе, и но знают, как выговорить простую фразу: «Прощай, до следующей встречи!», а может, боятся, что почувствуют себя одинокими, когда завернут за угол, или ступят па мраморные ступеньки лестницы, или начнут готовить себе еду, полуфабрикаты в специальной упаковке, не пахнущие стряпней, не напоминающие о песенках, которые хозяйка мурлычет в кухне… «Подруга, хорошо, что пришла Росенда, украсила нам обед, бедная сеньора, такой свинский язык, такая потешная, и, заметь, покойничек был из членов семьи, а будь он из чужих…» «Гляди, вон шествует победоносный ветеран войны, ать — два, ать — два… Обрати внимание, как чеканит шаг».

 

И СНОВА ТА ЖЕ СТОРОНА МЕДАЛИ

И все уже разошлись, и познается заново радость привычной жизни: покупки в рассрочку, часы начала и окончания работы, усталость после тайного любовного приключения, неотвязная боль лицемерно скрываемого провала, — но всех объединяет, паря над поворотами улиц, и над рукопожатиями, и над регулировщиками уличного движения, и опротестованными векселями, и телефонными звонками, и отказами, и болезнями, книга, которая дома у каждого из них дремлет где‑нибудь в уголке, надписанная автором: «Теория и практика социального общения», том первый, автор — Карлос Л. де Онтаньон и де ла Кальсада Пиментильос дель Мельгарехо, при небольшом объеме весьма увлекательное чтение, способствующее решению сложнейших политических, социальных, экономических проблем, таких насущных, таких человеческих…