В поисках Великого хана

Бласко Ибаньес Висенте

Часть ТРЕТЬЯ

Убогий рай

 

 

Глава I

В которой рассказывается, как адмирал плыл среди неизменно прекрасных, но сулящих мало выгоды островов, как между ним и Пинсоном возникла вражда и как по достижении материковой земли, подвластной Великому Хану, он отправил к последнему двух послов с письмом, написанным по-латыни.

Флотилия плыла уже две недели среди весьма многочисленных островов Дунайского архипелага. Колон бегло обследовал эти земли, горя желанием поскорей найти золото или, по крайней мере, следы роскошной цивилизации подвластного Великому Хану царства.

Второй остров, который адмирал посетил, он назвал Санта Мария де ла Консепсион, выражая тем самым свою благодарность деве Марии, избавившей его от бурь на море и болезней на кораблях. Третий остров он назвал Фернандиной в честь короля, чьи приближенные оказали адмиралу столь бесценную помощь. Четвертый он назвал Исабелой, свидетельствуя этим свою признательность королеве. Но, плывя от острова к острову, он не встречал ничего достойного внимания, кроме свойственной этим островам роскошной растительности и райского простодушия их обитателей.

Нагота туземцев и бедность их образа жизни плохо вязались с теми иллюзиями, которые внушило адмиралу чтение Марко Поло и Мандевиля. Ничто не указывало на близость властителя обширнейшего Китая, «Царя царей», восседавшего на усыпанном алмазами троне, под балдахином с жемчужною бахромою, И ни на одном из этих бесчисленных островов не было гор Офира, таивших в чреве своем залежи золота, добывать которое посылал когда-то свои корабли царь Соломон.

Единственное, в чем, по мере ознакомления с новыми землями, отмечался бесспорный, хоть и едва заметный прогресс — это орудия, которыми пользовались туземцы, и, кроме того, их нравы. У Фернандины Колон встретил в открытом море индейца, который в одиночку плыл на своем каноэ; во внутренних частях того же самого острова он впервые увидел гамак и другие произведения человеческого труда, представлявшие собою изделия различного рода, сделанные с большим искусством.

На острове Самоэто, который он окрестил Исабелой, воздух был до того сладостен и напоен благоуханиями, источаемыми цветущими рощами и смешанными с соленым запахом океана, что адмирал не мог не поддаться очарованию этой девственной и чистой природы и оставил на время свою навязчивую мысль о золоте.

Два противоположных чувства боролись в душе этого человека, сложного и раздираемого несовместимыми желаниями. Как поэт он восхищался красотами открытого им земного рая; как купец он смотрел с презрением на убожество этого рая и ломал себе голову, каким способом извлечь самое лучшее из того, что заключал в себе этот рай при всей его бедности.

Он допускал, что кротость и даже трусость туземцев — это, бесспорно, преимущество, сулящее известные выгоды. На первом острове они доверчиво подходили к нему и его спутникам. В дальнейшем, на других островах, те же туземцы, вследствие необъяснимой, но естественной для людей, не способных логично рассуждать, паники, бежали от чужеземцев, бросая на произвол судьбы свои хижины и прячась в лесах. Десятка людей его экипажа было совершенно достаточно, чтобы властвовать над этими островами, насчитывавшими, быть может, тысячи обитателей.

И тут этому мистически настроенному поэту, который жаждал, однако, обогатиться, впервые пришла в голову мысль о возможности возместить отсутствие золота путем обращения в рабство части местных жителей, погрузки новообращенных рабов на корабли и продажи их в Испании, что со временем могло стать великолепным и верным коммерческим предприятием.

При этом первоначальном обследовании адмиралу приходилось преодолевать неимоверные трудности, которые создавала всякая попытка объясниться с туземцами. Эти последние были склонны к преувеличениям, к тому, чтобы утвердительно отвечать на всякий вопрос, не удивляться решительно никакому предмету, что бы им ни показывали, и заявлять, что то же самое есть и на их собственных землях, но не здесь, а где-то далеко, в вымышленной стране, которую они помещали в различных точках горизонта, по своему произволу. Когда Колон показал жителям островов Консепсион и Фернандины золотую монету, они преспокойным образом дали понять ему знаками, что и у некоторых их соплеменников тоже бывает на руках и на ногах множество золотых браслетов. Но всякий раз это были люди какого-то расположенного поблизости острова, но только не того, на котором они обитали; и Колон кончал разговор с ними тем, что с грустью в голосе отмечал:

— Я отлично знаю, что все сказанное ими — пустые бредни и что они говорили об этом лишь для того, чтобы поскорей отвязаться от нас.

Часть туземцев, взятых адмиралом в Сан Сальвадоре, и человек, встреченный им в каноэ на море, бежали с кораблей, бросившись в воду и добравшись до берега вплавь, как только матросы несколько ослабили свой надзор за ними.

Еще один туземец, настигнутый испанцами также в каноэ, бросился в воду, чтобы избежать плена; когда моряки все же поймали его, адмирал велел доставить его на борт флагманского корабля, где его всячески обласкали, как ласкают перепуганного насмерть зверька. Колон приказал надеть ему на голову красный колпак, на руку — зеленые стеклянные бусы и подвесить к ушам две пары блестящих бубенчиков. Обрядив его таким образом наподобие арлекина, адмирал отослал его на берег, чтобы он оповестил своих нагих соплеменников о доброте белых людей и показал роскошные вещи, привезенные ими с собой в качестве подарков островитянам.

На Колона производила глубокое впечатление красота бесчисленных островов, среди которых он плыл, нигде не задерживаясь и определяя издали, на глаз, есть ли надежда найти на них золото. Все они были зеленые и плодородные, всюду был сладостный, благоухающий воздух, всюду — вечно синее небо и у берегов — утесы темного цвета, похожие на слоновью кожу, а у подножия этих утесов — застывшее, как стекло, лучезарное и глубокое море с океанской фауной, приводившей в изумление адмирала.

«Здесь, — писал он в своей тетради, — водятся рыбы, настолько отличающиеся от наших, что прямо диву даешься. Есть тут рыбы, похожие на петуха, самых чистых, каких только можно найти на свете, цветов — синего, желтого, красного, и краски эти настолько ярки, что нет человека, который не изумлялся бы и не радовался им. Встречаются тут и киты. Что же до тварей земных, то я не видал ни одной, решительно ни одной, если не считать попугаев и ящериц. Ни овец, ни коз, никаких других животных я не видал ни разу».

На одном из островов, на котором они побывали, юнга увидел в роще очень большую змею, о чем и сообщил адмиралу. В одном из озер они убили ударами пик змею длиной около семи пядей, у которой были лапы. Это была игуана с зеленой кожей и белым мясом, чрезвычайно ценимым местными жителями и ставшим спустя несколько лет привычным и даже лакомым кушаньем испанских завоевателей, когда в дни своих дерзких походов им случалось страдать от голода. На другом острове Мартин Алонсо Пинсон убил — и тоже пикой — еще одно пресмыкающееся с такими же лапами. По своему незнанию здешнего края мореплаватели принимали этих «лапчатых змей» за опасных животных вроде драконов из рыцарских романов.

На одном острове туземцы при приближении белых бесследно исчезли, и те исколесили его вдоль и поперек, не встретив ни души, словно это был какой-то очарованный остров. На других островах, напротив, туземцы подплывали на своих легких каноэ и, кружась близ каравелл, предлагали свой неизменный хлопок, попугаев и связки дротиков и привозили в больших выдолбленных тыквах пресную воду своих обильных источников, обновляя содержимое бочонков и больших глиняных кувшинов, которыми были уставлены трюмы трех кораблей.

И пока матросы наделяли их погремушками и поясами взамен все того же хлопка и все тех же попугаев, которых они не знали, куда девать, адмирал обратил внимание на некоторых туземцев, показавшихся ему более смышлеными и общительными, и велел своему пажу Лусеро и другим «кормовым» угостить их сухарями, иначе говоря — галетами, политыми неочищенной патокой, добытой из сахарного тростника на сахароварнях Андалусии.

Эти галеты с патокой произвели на туземцев чрезвычайно сильное впечатление; некоторые усмотрели именно в них доказательство божественной природы белых сыновей неба — ведь одни только духи, сошедшие на землю, могут питаться такою амброзией.

Природная склонность ко лжи и всякого рода выдумкам, наблюдавшаяся у этих первобытных людей и столько раз сбивавшая испанцев с толку во время их последующих путешествий, задерживала Колона на некоторых островах значительно дольше, чем ему бы хотелось. На Исабеле он провел два долгих дня в ожидании прибытия из внутренних частей острова великого короля этой страны, который, как утверждали туземцы, был с ног до головы увешан золотом. Но этот золотой самодержец так и не прибыл, и Колону оставалось лишь смотреть на голых индейцев, таких же, как те, каких он встречал на других островах, размалеванных белой, телесной шли черной краской и носивших свисавшие у самых ноздрей маленькие кусочки золота, «которого было так мало», как отметил в своей записи адмирал, «что его, можно сказать, не было вовсе».

Но что в этом новом мире неизменно продолжало вызывать изумление — так это растительность, и мореплаватель-поэт, смотревший на пряности теми же глазами стяжателя, какими бы он смотрел и на золото, убедившись, что этот металл встречается здесь в столь ничтожном количестве, что едва ли стоит труда заниматься им, устремил свои жадные взоры на леса. Воздух на Исабеле был такой душистый, что это, можно сказать, был нескончаемый праздник для обоняния. Остров представлял собой необъятный букет цветов, ароматы которых окутывали вновь прибывших. Они разносились во всех направлениях, уносясь на многие лиги от берега в открытое море. Белые вдыхали вместе с воздухом редчайшие, доселе не известные им благовония и с наслаждением смаковали плоды, которые, лаская их нёбо, распространяли одновременно сладчайшие ароматы.

Тщетно магистр Диэго, ботаник, и другие матросы, влюбленные в растения и цветы, бродили по этим лесам-садам. Большинство плодов были еще незрелыми, как если бы весна в этих заморских землях начиналась лишь в конце октября. Ни одно из деревьев, судя по ветвям и плодам, не имело никакого отношения к перцу, мускатному ореху, гвоздике и другим азиатским пряностям, образцы которых Колон раздобыл у своих севильских друзей. Они издавали другие запахи, да и внешние свойства их были совершенно другими. Но жажда обогащения, порождая в Колоне радужные иллюзии, поддерживала в нем мысль о том, что, быть может, пряности этой земли те же, что и пряности Азии, но только пора их ежегодного созревания еще не пришла.

Все это, огорчая Колона не меньше, чем ничтожное количество золота, заставило его печально воскликнуть: «По-моему, эта земля весьма богата различными пряностями. Но я не умею их находить, что ввергает меня в величайшую печаль; я вижу тысячи пород деревьев, каждое из которых приносит свои особенные плоды, вижу сочную зелень, какая бывает в Испании лишь в мае или июне, и тысячи различных трав, равно как и тысячи разных цветов».

Вся эта растительность должна была, по мнению адмирала, таить в себе несметные богатства, но так как неосведомленность его самого и его спутников не давала им средств к опознанию их, то следовало покинуть эти края как можно скорее и устремиться на поиски других стран, в которых добывается золото, где люди ходят одетыми, где существуют гавани и оживленно идет торговля с судами, приходящими из Кинсая или с Сипанго.

Несколько раз бедность и первобытность этого райского архипелага заставляли Колона усомниться в справедливости выводов, сделанных им из прочитанных книг, и в нем пробуждалось смутное подозрение: уж не принадлежат ли найденные им земли к какому-то особому материку, находящемуся весьма далеко от великих царств Азии. Никогда Марко Поло не говорил о бедных и прекрасных островах, на которых люди ходят совершенно нагими, не зная ни богатства, ни собственности, обходясь без того, что зовется историей, не имея понятия о хозяйственной предусмотрительности, живя со дня на день без искусственных сложностей цивилизации, без другого ярма, кроме налагаемого самой природой.

То было, короче говоря, человечество до первородного греха. Философы Возрождения, узнав через несколько месяцев о первом путешествии Колона, сравнивали вновь открытые острова с утопическими республиками — плодами мечтаний древних мыслителей, и это представление сохранялось два с половиной столетия, вплоть до Руссо и других революционных писателей, которые наделили первобытного человека всякого рода добродетелями. Это был особый мир, еще не столкнувшийся со сложностью и несправедливостью общественных отношений: мир простодушных и непосредственных существ, еще не знакомых с человеческой злобой и коварством.

Впрочем, сомнения Колона не были продолжительными. Он тотчас же вернулся к своим фантазиям. Владения Великого Хана должны были находиться не далее десяти или двенадцати суток плавания. Некоторые из этих нагих люден показывали ему глубокие рубцы на своих телах. Это были следы ран, нанесенных им дротиками и стрелами. Местные жители при помощи знаков сообщили ему, что какие-то другие туземцы, носители более высокой, но и более суровой цивилизации, время от времени внезапно приплывали в больших пирогах на эти идиллические острова и похищали женщин и юношей. Все островитяне, говоря об этих пиратах, дрожали, изображая ужас, и поясняли жестами, что несчастные, уведенные в плен, съедались захватчиками после того, как те доставляли их на свою землю.

Туземцы называли этих захватчиков карибами, или, во всяком случае, Колон и его люди решили, что именно это слово, много раз упоминаемое туземцами, и обозначает пиратов-каннибалов. Адмирал, руководствуясь своими соображениями, пришел к выводу, что эти карибы были всего-навсего лишь матросами Великого Хана, являвшимися на острова с целью добыть рабочих для выполнения больших работ, производимых «Царем царей», а так как пленники никогда не возвращались обратно, то этот простодушный народ и вообразил, будто их дают люди, которые их увозят.

По мере того как адмирал продвигался от острова к острову, местные жители все чаще говорили ему об огромной стране, называемой ими Кубой, в которой он найдет, без сомнения, корабли и купцов из далеких стран. И адмирал, все более утверждаясь в своей химерической географии, поверил наконец, что Куба — это и есть столь желанный для него остров Сипанго.

На берегу, убедившись, что пряностей в зарослях этих блатовониых деревьев ему отыскать не удастся, Колон обнаружил красящие и лекарственные растения, собрать которые было довольно легко. Юнги и пажи с каравелл, посланные им в лес на разведку, принесли ему образцы кассии — тростника, сок которого был хорошим слабительным. Они доставили ему также алоэ, маслянистая древесина которого употребляется как краситель, и камедь — смолу, вывозимую с Хиоса на Средиземном море; она служит для придачи воде приятного вкуса и збвется греками и турками мастикой. Но ни металлов, ни драгоценных пряностей — ничего, что сулило бы настоящую выгоду!

Адмирал начал уже сомневаться в существовании всех тех королей, которые, по словам туземцев, с ног до головы узешаны золотом. «У них так мало золота, — писал он, — что даже небольшое его количество кажется им чем-то очень значительным».

Затем он снова стал предаваться восторгам, плавая вокруг открываемых островов: его бесконечно восхищал доносившийся с суши «столь приятный и душистый запах произрастающих на ней цветов и деревьев, что слаще этого не найдешь во всем мире». У всякого приближавшегося к белым туземца, если у него висел под ноздрями кусочек золота, это золото немедленно забиралось в обмен на погремушку, именуемую ястребиной ножкой, или вязку стеклянных бус.

Ни адмирал, ни его приближенные не желали больше тратить время на обследование этих бесчисленных островов, всегда зеленых, всегда плодородных и всегда заселенных бедными племенами. Внутри этих островов обязательно бывало большое озеро пресной воды, «по краям которого росли чудесные рощи с высокой и свежей травой, какая бывает в Андалусии в апреле, с таким сладостным пением птичек, что никто никогда, как кажется, по доброй воле не захотел бы уйти отсюда, с такими огромными стаями попугаев, что они затмевали солнце, с птицами столь различных видов и столь непохожих на наших, что прямо диву даешься, с деревьями тысяч пород, имеющих каждая свои особые плоды, по-разному пахнущие: право же, я чувствовал себя самым несчастным человеком на свете потому, что не умел распознавать их должным образом, ибо я глубоко убежден, что все они представляют огромную ценность, и потому я захватил с собой их образцы, равно как и образцы трав».

На берегах этих озер водились в большом количестве «лапчатые змеи», а также огромные змеи, ползающие на брюхе, которые, увидев высадившихся на землю людей, спешили скрыться. Больше всего, однако, было тут алоэ. Колон велел погрузить на флагманский корабль десять кинталов его, ибо, «как мне сказали, — записал он в своем дневнике, — оно ценится очень высоко». Но нигде не встречалось острова, «на котором были бы золотоносные жилы; да и, кроме того, чтобы обследовать берега этих многочисленных островов, нужны ветры, дующие то так, то этак, а ветры дутт не псегда так, как людям хочется».

Плыть надо было туда, «где идет большая торговля», иначе говоря — к той самой Кубе, о которой толковали туземцы и которая была, несомненно, не чем иным, как Сипанго. И все же адмиралу пришлось потерять несколько дней, дожидаясь благоприятного ветра, ибо затишье было, можно сказать, мертвое и лил дождь, хоть холода с собой он и не приносил. Днем стоял сильный зной, а ночи были умеренно теплыми, как в мае месяце в Андалусии. 27 октября снова шел дождь, что заставило плыть с большими предосторожностями: идти нужно было среди множества островов и отмелей, по мелким проходам с каменистым или песчаным ложем, спустив большую часть парусов, под дождем и во мгле.

28 октября Колон смог двинуться наконец к Сипанго, большой земле, называемой туземцами Кубой, где он рассчитывал найти золото, пряности, большие суда, такие же большие, как корабли испанской флотилии, и богатых купцов.

Прибыв на Кубу, он ничего этого не нашел — по его мнению, из-за того, что пресловутая Куба туземцев не была островом и, следовательно, не могла быть Сипанго. Проплыв вдоль северного побережья этой страны, Колон выяснил, что Куба расположена на материковой земле, что это — мыс Азии, что она не что иное, как выступающая в море часть Китайского царства и что великие города Саито, а также Кинсай, описание которых приводит Марко Поло, должны лежать в какой-нибудь сотне лиг от того места, где он в то время был со своею эскадрой.

Но если, достигнув того залива, где теперь находится порт Хибара, он не нашел ии больших кораблей, ни чиновников и солдат Великого Хана, его взорам зато предстала земля такой красоты, что он не мог не воскликнуть: «Никогда еще я не видел чего-либо столь же прекрасного!»

Пьянящая атмосфера тропиков отравляла адмирала, побуждая его предаваться фантазиям в еще большей степени, чем обычно. Реки здесь были совсем не такие, какие он наблюдал в Африке. Те были могучими, но таили в себе губительную заразу, принося из глубин девственных лесов без конца и без краю скопления гниющей растительности, которая делает воду мутной и служит пристанищем для кишащей в ней всяческой живности. Эти, напротив, были глубоки и прозрачны, а вода в них на редкость чиста; их устья изобиловали раковинами, створки которых переливались перламутром, позволяя предполагать, что здесь масса жемчуга; можно было также наблюдать рыб самой различной и причудливой формы и черепах с дорогостоящими панцирями.

Берега были плоскими, а устья рек настолько широки, что кораблям в них можно было лавировать. «Густые деревья, зеленые и прекрасные, были покрыты разнообразь ными цветами и плодами. Стаи больших и малых птиц, очаровательно певших. Пальмы были особенно высоки, и стволы их не были обернуты той рубашкой, какую мы видим у африканских пальм, а листья их столь широки, что ими здесь кроют хижины».

Адмирал сел в лодку, достиг берега и приблизился к двум хижинам, в которых, по его мнению, жили рыбаки, успевшие в страхе убежать.

В одной из хижин он обнаружил собаку, не умеющую лаять, и в обеих — сети и веревки из пальмового волокна, роговые крючки, остроги с костяными наконечниками и другие орудия рыбной ловли. Колон решил, что в каждой из этих хижин жило по многу людей. Он велел ничего не трогать, и его приказание было строго выполнено. «Трава тут очень высокая, как бывает в Андалусии в апреле и мае, тут много салата и портулака», — записал он в своем дневнике.

Вернувшись затем к себе на баркас, адмирал прошел довольно значительное расстояние вверх по реке, испытывая огромное наслаждение при виде столь роскошных зарослей и лесов и слушая пение птиц, так что ему было жаль «покинуть их и вернуться назад».

Адмирал, в то время еще веривший, что это — остров Сипанго, заявил своим спутникам:

— Это самый красивый остров, какой когда-либо видели человеческие глаза.

«Море было так спокойно, что казалось, будто оно никогда не волнуется; прибрежная трава росла почти у самой воды, чего никогда не бывает там, где море бурно».

Индейцы, взятые Колоном на каравеллы на острове Гуанаани, — с ними все еще не научились объясняться, и их использовали лишь как глашатаев, возвещавших своим соплеменникам, жившим на других островах, что белые люди не причиняют цветным ни малейшего зла, — объяснили знаками адмиралу, что реки на этой земле весьма многочисленны и протяженность ее берегов такова, что каноэ туземцев ие могли бы объехать ее вокруг, хотя бы они плыли много дней.

Эти последние показания еще больше укрепили дона Кристобаля в убеждении, что Куба не остров, а выступ материковой земли. По словам тех же туземцев, на этой земле было много золотых копей и жемчужных отмелей, и адмирал, видевший на ее берегах великое изобилие перламутровых раковин, уверовал в жемчужные сокровища Кубы.

Ну, а раз тут были жемчуг и золото, то адмиралу казалось, что сюда, без сомнения, ежегодно заходят нарядные суда Великого Хана, чтобы вывезти эти богатства, подобно тому как в давние времена корабли царя Соломона отправлялись с тою же целью в Офир. Путь кораблей Великого Хана не мог быть чрезмерно долгим. Согласно расчетам Колона, на плавание до материковой земли, иначе говоря — Азии, требовалось самое большее каких-нибудь десять дней. Итак, находясь в одной из бухт на севере Кубы, адмирал пытался уверить своих подчиненных, будто от берегов Китая их отделяет не более десяти суток плавания!

В соответствии со своей химерической географией Колон присвоил туземцам одно общее родовое название. Эти вновь открытые земли, расположенные на восточной оконечности Азии, были Индией, ибо на протяжении многих веков считалось, что Индия и оконечность Азии — это одно и то же. Именно по этой причине медпокожие кроткие люди, населявшие этот чудесный, но нищий рай, были названы им индейцами, сохранив за собой навсегда как имя, данное им на крестинах истории, это бессмысленное и неправильное название, тогда как подлинные индийцы Азии стали впоследствии именоваться, во избежание путаницы, индостанцами или индусами.

Три Корабля плыли вдоль побережья Кубы, задерживаясь в бухтах и устьях больших рек — там, где замечалось скопление хижин. Корабельные лодки добирались до этих поселков, чтобы добыть «языка», и матросы иной раз встречали индейцев, с которыми можно было поговорить, тогда как в других местах все население — мужчины, женщины и малые дети — покидало свои жилища, бросая их в страхе перед белыми. Эти хижины были гораздо больше и просторнее тех, которые встречались на первых островах открытого Колоном архипелага, и он утверждал, что, по мере приближения к материку, постройки будут становиться все лучше. Жилища индейцев были похожи на альфанеки — так называют в Испании солдатские боевые шатры, — и они стояли вразброс, как эти шатры в реале, то есть в боевом лагере, «без всякого намека на улицы или ряды; одно здесь, другое там, между тем как внутри они были весьма чистыми и тщательно выметенными, и убранство их было очень изящным».

Моряки находили в них «статуи или женские фигуры и много голов вроде страшных или потешных масок искусной работы», причем Колон не знал, держали ли здешние жители эти маски в своих жилищах как украшения или же поклонялись им как божествам.

Испанцы встречали здесь «не умеющих лаять собак и диких, совсем недавно прирученных птиц, порхавших и разгуливавших внутри этих огромных хижин с конической крышей, и сети искуснейшей выделки, а также крючки и другие орудия рыбной ловли», что навело Колона на мысль, будто все прибрежные жители — рыбаки, сбывающие свой улов где-то во внутренних областях, в других, более крупных селениях.

Здесь можно было встретить множество источающих благоухание плодов и деревьев. Птицы большие и малые водились тут также в невиданном изобилии, и стрекотание цикад продолжалось всю ночь напролет.

«Воздух тут сладостен и душист, и он не знойный и не холодный, а, море — гладкое, как река в Севилье, и вода в нем самая подходящая для ловли жемчужин».

Это ничем не нарушаемое спокойствие лазурных вод океана казалось Колону прочным и неизменным: он не видел еще бурь и циклонов Антильского моря.

Отсутствие словесного общения между испанцами и индейцами, захваченными Колоном на первых открытых им островах и, главным образом, на Гуанаани, приводило во время этого путешествия к немалым недоразумениям и создавало множество помех. Когда флотилия огибала как-то заросший пальмами мыс, названный адмиралом Пальмовым, индейцы, плывшие вместе с Пинсоном на «Пинте», сообщили ему, что за этим мысом должна быть река (теперь — река Максиме), и от нее до Кубы четверо суток пути. На основании этого сообщения сначала Мартин Алонсо, а вслед за ним и Колон решили, что Кубой, очевидно, называется не вся эта страна, а ее столица, а также — что здешний король ведет войну с Великим Ханом, которого индейцы называли Ками, а его резиденцию — Фавой. Таким образом, на основании плохо понятого лепета индейцев было воздвигнуто целое здание глупых и грубых ошибок.

Адмирал немедленно принял решение стать в устье этой реки на якорь и направить отсюда королю этих земель подарки, присовокупив к ним написанное по-латыни послание, врученное ему испанскими государями в качестве верительных грамот, наделявших его посольскими полномочиями при дворе Великого Хана и других государей Азии, каких он мог еще встретить во время своего путешествия.

Он рассчитывал отправить своим послом к здешнему королю Луиса де Торреса, еврея из Мурсии, переводчика экспедиции, и вместе с ним одного матроса из Айамонте близ Уэльвы, по имени Родриго де Херес. Этот матрос, в отличие от Торреса, не знал языков, но зато обладал большим опытом в посольствах разного рода, ибо он неоднократно принимал участие в плаваниях к берегам Гвинеи и сопровождал своих капитанов, отправлявшихся в глубь страны для ведения переговоров с тамошними царьками в их коралях — скоплениях хижин конической формы, обнесенных со всех сторон палисадом с украшавшими его многочисленными головами убитых врагов. Это было, конечно, отличной подготовкой для того, чтобы отправиться приветствовать Великого Хана в его дворцах из золота и мрамора в Камбалу (Пекин) и в других городах, где жили миллионы людей.

Торрес знал больше, чем Родриго. Он говорил на древнееврейском, языке своих предков, на халдейском и мог даже объясняться малость по-арабски, — языки, знание которых едва ли могло принести пользу переводчику в Японии или Китае.

Колон предполагал отправиться к Великому Хану сейчас же по возвращении этих послов; он хотел посетить огромные города Китая, который, казалось ему, был где-то совсем под боком. 1 ноября, после целого дня лавирования, ибо дули неблагоприятные ветры, ему удалось наконец приблизиться к берегу, и он приказал двум лодкам подойти к тому месту, где виднелись дома; но матросы нашли поселок пустым, и хотя они провели в нем немало времени, ни один индеец так и не показался им на глаза.

Лодки ни с чем воззратились к своим кораблям, и, после того как команды их пообедали, снова направились к суше, взяв с собою на этот раз индейца из числа тех, кого обычно использовали при высадке на берег как глашатаев. Индеец, бегая по прибрежному пляжу, принялся громко кричать, призывая спрятавшихся сородичей отбросить всякий страх перед белыми, ибо белые — добрый народ: никто еще не видел от них до сих пор ни малейшего зла, и они отнюдь не подчинены их обидчику и поработителю Великому Хану, мало того — жители островов, которые они посетили, получили от них множество подарков.

Наконец откуда-то из укрытия вышли двое индейцев. Взяв за руки человека, кожа которого была такого же цвета, как и их собственная, они привели его в хижину, куда собрались наиболее влиятельные и видные мужчины поселка, чтобы послушать его. В результате этого совещания из прикрытий на берегу выплыло шестнадцать битком набитых людьми каноэ, которые направились к трем кораблям.

Туземцы, как всегда, предлагали хлопковую пряжу и всякие безделушки, но моряки были сыты по горло такими подарками, а адмирала интересовало только одно — есть ли тут золото, которое они называли «нукай». Весь остаток этого дня вокруг кораблей сновало множество каноэ, и испанцы тоже безбоязненно высаживались на берег.

С помощью знаков туземцы объяснили — так, по крайней мере, понял их Колон и наиболее влиятельные из его спутников, — что не позже чем через три дня сюда явятся из внутренних областей многочисленные купцы, которые купят у белых все привезенные ими товары и сообщат сведения об их короле, проживающем внутри этой страны на расстоянии четырех дневных переходов отсюда.

Покорность индейцев по отношению к вышедшим из моря белым людям, которые им представлялись всесильными колдунами, их способность к подражанию и изумительная память, позволявшая им повторять вслед за говорящим непонятные им слова, были сочтены адмиралом и его спутниками как отличные задатки для восприятия откровений христианской религии.

Матросы, общаясь с индейцами, произносили, случалось, слова католических молитв, воздев к небу руки, и краснокожие с легкостью заучивали эти молитвы, повторяя их с теми же смиренными жестами и осеняя себя крестным знамением; это позволило Колону прийти к выводу, что они «не исповедуют какой-либо определенной религии и их без труда можно превратить в добрых христиан».

Язык этих людей был таков же, как на всех остальных островах, и индейцы, взятые Колоном на Гуанаани, хорошо понимали индейцев Кубы. Неудобство, однако, заключалось в том, что ни тем, ни другим не удавалось, за исключением, быть может, нескольких считанных случаев, удовлетворительно объясняться с белыми.

Поскольку мы склонны улавливать в речах собеседника, если эти речи нам непонятны, лишь отвечающее нашим собственным мыслям, то в рассказах индейцев Колон находил и Великого Хана и его изобилующие несметными сокровищами области. Теперь он узнал, что народы этой земли называют Великого Хана Кавила, а провинцию, в которой он чаще всего проживает, — Бафан.

Пинсон и другие молча слушали Колона, не решаясь оспаривать эту азиатскую географию, почерпнутую адмиралом из книг, которых сами они не читали. Все же, сравнивая иной раз примитивную жизнь этих людей с той восточной роскошью, которую адмирал надеялся вот-вот встретить, Мартин Алонсо хмурился, словно его раздумья омрачались мучительными сомнениями.

— Всегда голые люди, — говорил Мартин Алонсо. — Ни одного города, ни одного каменного строения, ни вьючных животных, ни стад, ни больших кораблей! Где же конница Великого Хана?

Эти сомнения подчиненного, которые адмирал больше угадывал, нежели слышал, усиливали возникший между ними разлад.

Даже в самые трудные дни нищеты и других невзгод дон Кристобаль бывал раздражителен и нетерпим со всеми, кто позволял себе оспаривать его мнения. Только необходимость снискать благосклонность влиятельных лиц, которые могли оказать ему поддержку и покровительство, заставляла его обуздывать бешеный нрав, соразмерять и смягчать речи, принуждая быть поневоле любезным и говорить спокойно и тихо, чтобы как-нибудь не выдать себя, не обнаружить свой настоящий характер.

Однако теперь, видя себя победителем, украшенным заслуженными почетными званиями и привилегиями, Колон счел, что ему незачем больше сдерживаться, и, не стесняясь, стал всячески важничать, с презрительной снисходительностью относясь к подчиненным.

Он возненавидел маэстре «Санта Марии» Хуана де ла Коса за то, что тот жил подле него. Ему казалось крайне оскорбительным, что простой штурман с несносною независимостью берет на себя смелость думать по-своему, не желая ограничиться положением ничтожного подчиненного. То, что Хуан де ла Коса на протяжении всего путешествия ведет подробные записи курса флотилии, закладывая тем самым основы будущей навигационной карты, он считал чуть ли не воровством, так как по его мнению этот путь в Индии должен остаться тайною, известною лишь ему одному. Недаром же назначили его адмиралом моря Океана и вице-королем всех земель, какие только будут им найдены.

Что до Пинсонов, то хотя он встречался с ними значительно реже, его неприязнь к ним была, пожалуй, еще острее.

Для людей с подозрительным и замкнутым характером воспоминание об оказанных им одолжениях и услугах — сущая пытка, и, подобно вину, которое скисает в старых мехах, у таких людей давнишняя благодарность превращается в неприязнь.

Флотилия, снаряженная для географических открытий, не была по-настоящему военной эскадрой. Королевская чета лишь частично оплатила расходы. Без финансовой поддержки и личного содействия братьев Пинсонов флотилия никогда бы не снялась с якоря в Палосе. Это была экспедиция, организованная на вольных началах людьми, вся жизнь которых была связана с морем. Записывались в нее моряки вполне добровольно, и большая часть записавшихся пошла на это из привязанности к сеньору Мартину Алонсо.

Колон и Пинсон, хотя и именовались, принимая во внимание пользу службы и требования дисциплины, один адмиралом, другой — капитаном, были на самом деле двумя компаньонами, причем второй вложил в это предприятие гораздо больше, чем первый. Впрочем, с того самого дня, когда они сошли на берег со своими знаменами на острове Гуанаани, Колон резко и решительно изменил свое обращение с моряками флотилии. Теперь он стал адмиралом и не мог допустить, чтобы оба подчиненных ему капитана что-нибудь советовали ему как компаньону, вмешивались в дела флотилии или входили в обсуждение предписаний относительно курса и порядка следования кораблей, основываясь на том, что в продолжение этого путешествия он не раз обращался к ним — многоопытным морякам за поддержкою и советами.

Теперь он знал решительно все на свете и воспринимал как проявление непочтительности со стороны тех, кто за несколько недель перед этим были его товарищами, если они выступали хотя бы с самыми мелкими замечаниями, относящимися к его единоличным распоряжениям., Путешествие стало военным походом, а флотилия — королевской эскадрон. Компаньонов в коммерческом предприятии больше не было; все теперь в равной степени зависели от его не подлежащего обсуждению слова, и малейшее возражение стало дисциплинарным проступком.

Тщеславие подстрекало его иногда на весьма странные притязания. Он поражался, как это Пинсоны позволяют себе разговаривать с ним прежним тоном, пусть почтительным, но, вместе с тем, и чрезмерно непринужденным, какой свойствен тем, кто вместе поставил на карту и жизнь и свое состояние ради осуществления географического открытия, представлявшего коммерческий интерес. И чтобы пресечь эту фамильярность, Колон, разговаривая с Пинсонами из знаменитого палосского и могерского рода, которые были и остались морской душой экспедиции, всякий раз становился все суше и жестче при встречах с ними, все более кратким в речах и более хмурым.

Высаживаясь на берег, Мартин Алонсо обследовал сушу с меньшей созерцательностью и большей практичностью, нежели адмирал. Пока Колон поднимался вверх по реке или высаживался из шлюпки, чтобы проникнуть в заросли, восхищаясь прохладными и благоухающими рощами, слушая пение птиц, особенно местного соловья — синсонте, капитан «Пинты» успевал обойти эту землю вдоль и поперек в поисках азиатских пряностей, без которых экспедиция превращалась в убыточное и бесполезное предприятие, так как рассчитывать на золото, по-видимому, больше не приходилось.

В пятницу 2 ноября покинули корабли двое послов, отправленных адмиралом к «великому королю», проживавшему во внутренних областях страны. Вместе с Луисом Торресом и Родриго де Хересом ушли в качестве проводников двое индейцев, один — из тех, которых Колон возил с собой от самого Гуанаани, а второй — из обитателей хижин на берегу реки, в устье которой каравеллы бросили якоря.

Адмирал снабдил своих послов в качестве денег некоторым количеством бус, на которые они могли бы купить себе пищу, если б в этом оказалась нужда, определив им шесть дней на дорогу туда и обратно. Он также дал им образцы разных пряностей, чтобы они могли использовать их для сравнения, если натолкнутся в пути на такие же. И так как политическая сторона экспедиции занимала его мысли не меньше коммерческой, он вручил отправляемым им послам инструкции, содержавшие в себе указания, как следует расспрашивать о короле этой земли и как они должны говорить, представ перед ним, как надлежит передать королю предназначенный для него подарок и как показать послание, предоставлявшее дону Кристобалю полномочия посла их высочеств во всех без исключения землях на противоположном берегу моря Океана.

Он рекомендовал, наконец, еврею-полиглоту из Мурсии и матросу из Айамонте, плававшему у побережья Гвинеи, применить искусную дипломатию, с тем чтобы выяснить в первую очередь, союзник ли Великого Хана тот индейский монарх, с которым они рассчитывают встретиться, или, напротив, враг, и уже в зависимости от этого вести себя так или иначе во время предполагаемых переговоров.

После ухода послов адмирал в ту же ночь с помощью квадранта «взял высоту» и заявил, что, по его подсчетам, они прошли от острова Иерро тысячу сто сорок две лиги, — на самом деле тысячу пятьсот шестьдесят, — и что место, где он находится, то есть Куба, материковая земля, а вовсе не остров.

О последнем Колон говорил с непоколебимой уверенностью. Почва, попираемая его ногами, была почвой Азии. Быть может, это была какая-нибудь отдаленная и малоцивилизованная провинция во владениях Великого Хана, куда лишь время от времени заглядывали его купцы и капитаны его кораблей, но все же это была Азия.

Индейцы в беседе с Колоном упоминали об острове, который они чаще всего называли Бойо. В действительности в таком понимании этого слова виноваты сами испанцы, которые, слыша, как туземцы без конца повторяют слово «бойо», — так на некоторых островах называют дома, — решили, будто это название какого-то острова. Позднее недоразумение выяснилось, и Колон понял, что настоящее название острова — Бабеке (речь шла об острове Гаити, названном впоследствии Эспаньолой).

На Бабеке золота — непочатый край, и еще есть жемчуг. Некоторые пожилые туземцы из поселения на берегу той кубинской бухты, в которой стояли на якоре испанские корабли, утверждали, будто жители Бабеке, и мужчины и женщины, носят золото и на шее, и на руках, и на ногах, и не только золото, но и множество вязок жемчуга. Выкладывая подробности об этом острове несметных сокровищ, индейцы неизменно указывали рукой на юго-восток, почти в том направлении, куда надлежало бы плыть испанцам, возвращаясь на родину.

Колон проникся уверенностью, что яркий луч истины осветил его географические концепции.

Бабеке, без сомнения, и есть остров Сипанго, оставленный ими у себя за спиной, прежде чем они прибыли к этому побережью материковой земли, принадлежащей к Азии и к владениям Великого Хана.

Нужно повернуть носы каравелл так, словно они отплывали в Испанию.

Теперь он знал, где же этот Сипанго — «остров с золотыми кровлями»; следовало как можно скорее отправиться к этому острову, отложив обследование материковой земли на будущее.

 

Глава II

О том, как Лусеро, наглотавшись дыма тлеющей головешки, заболела на суше морской болезнью и как она и Фернандо повторили первые шаги Адама и Евы.

Пока двое белых шагали в качестве послов адмирала внутрь страны, сам он решил использовать якорную стоянку в этом своего рода озере, образуемом рекой при ее впадении в море, в этой превосходной, глубокой гавани без подводных камней и с отличным пляжем, чтобы вытащить на берег корабли.

Он вошел со своей флотилией в этот разлив, поднявшись до того места, где вода стала пресной. Высадившись, Колон поднялся на пригорок, чтобы рассмотреть оттуда окрестности, но ничего не увидел из-за густых лесов, как всегда свежих и благоуханных. Воздух здесь был насыщен запахами ароматических трав, и зеленое лоно рощ, оглашаемое немолчным пением птиц, трепетало от зари до зари.

Сразу же на плотах и в челноках появились индейцы, чтобы получить погремушки и вязки стеклянных бус в обмен на все ту же хлопковую пряжу и сети, в которых они спали, — гамаки.

В воскресенье 4 ноября адмирал на рассвете сел в свою шлюпку и велел отвезти себя на берег, где он хотел пострелять из арбалета птиц, пение которых так услаждало его накануне.

Мартин Алонсо Пинсон с пикой в руке бродил по лесу в поисках сокровищ, сулящих настоящую выгоду; вскоре он кинулся искать дона Кристобаля, громко крича: «Корица! Корица!»

Пинсон держал в руке две какие-то палочки, принятые им за корицу. Один матрос с «Пинты», португалец, участник плаваний к берегам Африки, заявил, что он достал эти палочки у встречного индейца, который нес две большие связки точно такой же корицы. Контрамаэстре с «Пинты», в свою очередь, утверждал, что он видел в лесу много коричных деревьев. Страстное желание найти азиатские пряности, охватившее всех как поветрие, побуждало предполагать существование их в каждом дереве неизвестной породы, распространяющем приятный и сильный запах.

Адмирал, вообразивший, будто к ним и в самом деле привалило наконец подлинное богатство, отправился вместе со всеми, кто оказался рядом, обследовать эти деревья. Они не замедлили убедиться, что заманчивая находка — чистейшая иллюзия. Колон показал образцы корицы и перца, взятые им в Севилье, некоторым индейцам, но те остались верны себе. Что бы им ни показывали, они никогда не выражали ни малейшего удивления. Все это есть и у них, и притом в неимоверном количестве, но только не здесь, а дальше, всегда где-то чуточку дальше, по направлению, как они указывали, на восток.

Поскольку день был воскресный и команда флотилии отдыхала, многие съехали на берег, чтобы повидать эту землю. На следующий день, в понедельник, флагманский корабль и две каравеллы приблизились к пляжу, чтобы очистить днища от приставших к ним трав и ракушек. Осторожности ради Колон велел очищать днища трех кораблей не сразу, а одно за другим, так, чтобы два корабля на случай внезапного нападения оставались всегда на воде, «хотя эти люди, — сказал адмирал, — безусловно надежные, и можно было бы безо всякого страха вытащить на сушу одновременно все три судна».

Это воскресенье было для Лусеро и Фернандо Кузваса самым радостным днем за все плавание. Впервые они получили возможность вместе съехать на берег.

Они не раз уже высаживались на землю, побывав на первых открытых экспедицией островах, но всегда порознь. Лусеро, кроме того, часто сопровождала дона Кристобаля в его поездках на шлюпке с флагманского корабля. Из шлюпки она любовалась лесами, окаймлявшими берега бухт и рек, или совершала вместе с адмиралом небольшие прогулки по лесным зарослям. Эти земли, столь не похожие на все то, что Лусеро видела до сих пор, населенные странными, невиданными доселе людьми или пустынные и погруженные в глубокое безмолвие, иногда еще более тревожное, нежели монотонный немолчный гул тысячи шумов ничем не стесняемой, непрерывно дышащей и обновляющейся природы, вселяли в нее какое-то внутреннее беспокойство. Внимание и взоры дона Кристобаля приковывал к себе лишь раскрывавшийся перед ним ландшафт, и хрупкому слуге, который нес за своим господином его арбалет, или пику, или мешочек с привезенными из Испании образцами пряностей, приходилось самому справляться со своими страхами и тревогами.

Фернандо Куэвас, обычно съезжавший на берег с i руппой матросов «Санта Марии», мог ознакомиться с пновь открытыми землями гораздо основательнее Лусеро. Выпрыгнув из баркаса, матросы тотчас же направлялись в индейский поселок, представлявший собой скопление беспорядочно разбросанных больших хижин, или бойо, конические крыши которых увенчивал дымоход, являвшийся на самом деле вовсе не дымоходом, а коньком кровли, образуемым одной из сторон соломенного снопа, надетого на сходящиеся кверху стены этой постройки. Иногда индейцы, завидев белых, пускались бежать, и тогда, как бы дружелюбно те им ни кричали, приглашая остаться, все было тщетно, потому что крики матросов лишь прибавляли прыти ногам туземцев. В других местах благодаря индейцам, которых адмирал возил на своих кораблях и которые изъяснялись знаками с белыми и успокаивали своих соплеменников на их языке, испанцы и краснокожие вступали между собой в сношения и начинался обычный торг — покупка матросами хлопковой пряжи и прочих ненужных вещей вроде лоро и попугаев, в обмен на все те же бубенчики и вязки стеклянных бус.

В этих жилищах матросы ели, случалось, местный хлеб, называемый туземцами касабе, пробовали клубни и жареные зерна проса или кукурузы, отдавая взамен сухие морские галеты, политые патокой, — небесную пищу, достойную могучих, вышедших из океана волшебников.

Никогда Куэвас не возвращался из подобных поездок на берег без букетика каких-нибудь необыкновенных, издающих приятный запах цветов для адмиральского пажа или без пестро раскрашенного гамака, позволявшего Лусеро устроиться на ночь у себя в рубке кормовой башни на этой качающейся постели, куда более приятной в душные тропические ночи, чем тюфяк. А с первыми солнечными лучами гамак уползал в какой-нибудь уголок, словно змейка с многоцветною чешуйчатой кожей. Привозил ей Куэвас из этих экспедиций, особенно вначале, и какую-нибудь голубую, красную или зеленую птицу, попугая или же лоро, но в последнее время он решил, что не к чему ей дарить пернатых все той же породы. Ведь их было теперь так много! На борту «Санта Марии» и двух других каравелл не нашлось бы, пожалуй, ни одного человека, который не был обладателем двух или трех таких птиц. Они горланили в любой час, расхаживая по площадкам кормовой и носовой башен или по средней палубе кораблей, как будто окончательно завладели этим плавучим мирком; они усаживались на борт, свешиваясь над ним и балансируя, чтобы сохранить равновесие, на жерла бомбард и небольших кулеврин; они поднимались вприпрыжку по ступеням веревочных лестниц рангоута, и с рей или с самой верхушки мачты кричали во всю мочь, смотря на рощи ближнего берега, словно хвастались тем, что взобрались так высоко, и красовались, обосновавшись в этом плавучем лесу, на глазах у своих сородичей, ведущих оседлую жизнь и прилепившихся к сухопутным лесам.

В это воскресенье обоим слугам, получившим впервые возможность отправиться вместе на берег, новая земля показалась еще роскошнее. С тех пор как был открыт первый остров, участники экспедиции успели забыть об опасностях, горестях и тяготах перехода по океану. Пустынный, бедный Гуанаани, с первыми лучами восходящего солнца появившийся в сетке морского тумана, стал как бы рубежом в истории жизни этих людей, оставивших по одну сторону пессимизм и ненависть, с тем чтобы на другой стороне найти только оптимизм и радужные упования. И адмирал был единственным человеком, который воспринял это знаменательное событие по-иному.

Отдавая дань охватившему всех оптимизму, Куэвас забыл о своих намерениях отомстить сеньору Перо Гутьерресу. Бывший королевский буфетчик также, казалось, не помнил о тумаках, которыми в ту ночь наградил юношу, и проходил мимо, словно не замечая его. Теперь его куда больше, чем люди, интересовали новые земли. Его тревожила судьба вложенных им в это предприятие денег; он был одним из компаньонов его, — правда, менее значительным, чем Пинсоны, — и теперь он, бродя в одиночестве, тщательно осматривал хижины местных жителей или лесные заросли где-нибудь у самого берега, обследуя породы деревьев и прикидывая в уме доходы, возможные при надлежащем использовании их плодов, смол и соков, а также всматриваясь в украшения туземцев, в надежде обнаружить жемчуг и золото.

Лусеро и Фернандо, пройдя вдоль упоминавшегося уже разлива к реке, наткнулись на группу матросов с «Пинты» и «Ниньи», пытавшихся вести разговор со стариками индейцами, раскрашенными в белый и красный цвета и совсем голыми, если не считать сеточки из хлопковых ниток, прикрывавшей срамные места; волосы у них были прямые и жесткие и свисали сзади как хвост, а челка доходила до самых глаз.

Индеец с острова Гуанаани пытался передать белым при помощи знаков и усвоенной им полдюжины испанских слов смысл сообщаемого этими патриархами. Говорили же они о богатствах острова Бабеке, указывая куда-то вдаль, неизменно вдаль, как если бы и этот остров был подобен тем фантастическим островам по соседству с Канарским и Азорским архипелагами, а также Мадейрой, которые становились заметными, если удаляться от них, и, напротив, терялись из виду в океанских просторах при приближении к ним корабля. Знаки и быстро сыпавшиеся слова переводчика повествовали о том, что в этих краях существуют люди, имеющие лишь один глаз во лбу, а также люди с песьими головами, «поедающие захваченных ими пленников; первое, что они делают, это рубят голову, чтобы напиться крови, а затем, отрезав половые органы, всласть угощаются ими».

Двое молодых людей побывали и около другой кучки испанцев, молча смотревших на ближайшие бойо. Здесь были корабельные слуги и юнги, привлеченные наготой индианок. Замужние молодые женщины и матери семейств носили узкую набедренную повязку из хлопчатобумажной ткани. Что касается девушек, то те ходили совсем нагие, выставляя напоказ свое тело, всегда стройное и гибкое., Иначе, впрочем, и быть не могло у племен, применявших детоубийство, этот отбор с помощью смерти, уничтожая всех новорожденных слабого здоровья или плохо сложенных.

Молодежь с каравелл, возбуждаемая женской наготой, соблазняла издали индианок, показывая им стеклянные бусы, куски битого стекла, служившие зеркалами, позолоченные пуговицы, мелкие гвозди, и краснокожие красотки с жесткими и жирными волосами, расточая улыбки и показывая острые зубы, произносили непонятные слова, воспринимаемые белыми как приглашение подойти ближе. Созерцание нагой плоти, хоть и размалеванной красками, волновало и манило людей, прибывших сюда из краев, где нагота считается грехом и где женщины не только прикрывают свое тело одеждой, но и удлиняют ее сверх всякой надобности при посредстве широких хвостов из ткани, свисающих с рук и волочащихся у пяток. И так как испанцы все еще не повидали ни Великого Хана, ни несметных его сокровищ, они были не прочь вкусить от чар этой райской наивности, этого младенчества человечества без «твоего» и «моего», без законов, без войн.

Иногда резкий окрик какого-нибудь туземца, отца или брата одной из краснокожих красоток, заставлял ее отпрянуть назад и скрыться. Но чаще всего трудности, связанные с взаимным непониманием, не препятствовали молодым людям составлять пары и уединяться в лесу, куда белый мужчина уводил, обняв за гибкую талию, женщину, которая, отдаваясь всем своим существом радости видеть в куске стекла собственное изображение, любоваться извивами ожерелья из гладких блестящих зерен на розоватых магнолиях своих грудей, казалось забывала о своем спутнике.

Внимание наших пажей привлекла еще одна кучка матросов, над которой поднимались султаны тонкого, прозрачного синеватого дыма. Казалось, будто внутри составленного этими людьми круга происходит какая-то религиозная церемония, сожжение в огне приношений в честь неведомых божеств.

Молодые люди увидели тут и индейцев с женами; туземцы, усевшись на землю, держали в руке тлевшую с одного конца головешку — при ближайшем рассмотрении, свернутую трубкой траву, которую они подносили к губам и дым которой втягивали в себя. После открытия острова Гуанаани адмирал и многие его спутники не раз обращали внимание на сухую траву, которую возили в своих пирогах индейцы, встречавшиеся им во время плавания от острова к острову. Белые никак не могли понять назначения этих сухих ломких листьев, предполагая, что, несмотря на свой едкий запах, вызывавший у испанцев кашель и слезы, они все же съедобны. И лишь здесь, на берегах этой кубинской бухты, им впервые пришлось увидеть, как тлеют эти свернутые из травы головешки, называемые туземцами табаком, и лишь здесь они впервые полюбопытствовали, что представляет собою их дым.

Матросы и юнги по нескольку раз затягивались предложенной им индейцами головешкой, но чаще всего дело кончалось тем, что, закашлявшись и почувствовав тошноту, они старались поскорее отдать табак кому-нибудь из товарищей. Некоторые, напротив, легко перенося эти затяжки, повторяли их, сообщая о своих подвигах, для первого раза весьма удалых, раскатами громкого смеха.

И никто из находившихся тут не мог, конечно, предвидеть, что этот обычай бедных и забитых подданных Великого Хана, у которых не было даже одежды, чтобы прикрыть наготу, распространится по всему миру и станет всеобщим и наиболее терпимым пороком.

Фернандо Куэвас, подражая другим, пожелал взять в рот одну из таких головешек со стелющимся над ней синеватым дымком. Ему нравилось быть на глазах у Лусеро таким же, как наиболее отчаянные и закаленные моряки с «Санта Марии», и он делал героические усилия, чтобы сдержать кашель и тошноту, подступавшие к его горлу из-за необычности ощущений при первых затяжках. Он испытал, впрочем, даже своеобразное наслаждение, так как вдыхание этого чертовски пахучего дыма действовало успокоительно и усыпляюще.

Юноша и молодая девушка покинули кучку курильщиков и, решив устроиться где-нибудь между деревьями, удалились в начинавшийся тут же лес. Здесь, оказавшись в относительно уединенном месте, Лусеро отдала дань женскому любопытству и захотела попробовать вкус головешки, которую Фернандо принес с собой. Сделав затяжку, она закашлялась, и у нее из глаз потекли слезы, но настойчивые уговоры Фернандо, который был, казалось, в восторге от этого развлечения, заставили ее повторить попытку найти удовольствие в дыме, спускавшемся по ее глотке, как болезненная и одновременно щекочущая царапина. Они поочередно прикладывались к этому свернутому трубкой пучку сухих листьев, и, прежде чем тот полностью выгорел, Лусеро, бледная как полотно, закрыла глаза и опустила голову на плечо Фернандо.

Все завертелось у нее в глазах, совсем, по ее словам, так же, как в первый день плавания, когда она узнала, что такое качка и морская болезнь. Фернандо тоже страдал от какого-то недомогания в желудке и в голове из-за большого числа сделанных им затяжек, и оба слуги, отказавшись от прогулок по лесу и окрестностям, продолжали неподвижно сидеть на месте, опираясь один на другого, как если бы они спали, и вместе с тем отдавая себе полный отчет, в чем причина головокружения, пока не наступил вечер и им не пришлось сесть в баркас, чтобы возвратиться на флагманский корабль.

На следующее утро адмирал распорядился вытащить «Санта Марию» на берег, и вся команда этого корабля вместе с частью матросов двух других каравелл принялась чистить его днище и конопатить швы на его корпусе. Судно было поставлено посреди устланного мельчайшим песком обширного пляжа, и те, кто чистил его, двигались вокруг корабельного остова, соскабливая траву, успевшую нарасти на досках за время плавания по океану, чтобы затем покрыть их основательным слоем вара. Тут же пылал очаг, на котором кипели котлы с этой черною массой, смрад которой поглощал и окончательно забивал, казалось, благоухания, источаемые начинавшимся сейчас же за пляжем лесом. Корабельные слуги разносили большие чаши с битумом, выливая их содержимое на свсжевыскобленные доски.

Лусеро, как паж адмирала, была свободна от этих работ. Дон Кристобаль, наблюдавший за ремонтом своего корабля, в этот понедельник отказался от обычной поездки вверх по реке. Фернандо Куэвас был тоже освобожден от работ и не конопатил, как другие матросы, днище «Санта Марии».

Магистр Диэго, ботаник, оценивший сметливость и добросовестность этого юноши и постоянно хваливший его за растения и цветы, которые, возвращаясь с суши, тот всегда приносил ему для изучения, попросил адмирала снять с этого корабельного слуги всякие другие обязанности, чтобы он мог в течение целого дня заниматься сбором растений в этих таинственных лесах.

Итак, двое молодых людей, миновав бойо на побережье, углубились в зеленый сумрак тропических зарослей. Лес показался им еще необъятнее и таинственнее, чем накануне. Теперь в его пределах не было никого из испанцев. Исчезли даже индейцы. Все были возле разлива, вокруг вытащенного на пляж корабля, и против тех каравелл, которым предстояло, в свою очередь, быть вытащенными на сушу.

Существование человека чувствовалось лишь там; чуть подальше — и оно становилось неощутимым, подавляемое, казалось, кипучей деятельностью животного мира и могучим дыханием роскошной растительности. Переходя от восторга к восторгу, продвигалась юная пара по этому хаосу из прижимающихся к земле цветущих растений или исполинских деревьев, связанных между собой густыми с плетениями лиан. По временам между колоннами древесных стволов поблескивали, сейчас же за устьем реки, вольные океанские воды. Эта лазурная полоса, играя контрастами света и тени, приобретала близ берега розовато-опаловую окраску, переливаясь цветами радуги, словно створки огромной раковины-жемчужницы.

Прибрежные скалы, влажные и блестящие, казались вылитыми из чистой меди покоящимися на воде существами с огромными ожерельями из раскрытых раковин и копнами зеленых волос. Иные из этих крошечных гровков были похожи на головы, увенчанные пышными плавучими диадемами из морских трав, в тени которых мелькали, как вспышки искры, стайки золотых, розовых, алых рыбок. При впадении реки в море колыхались стебли бамбука, наступавшего на прибрежный песок, чтобы окунуть свои корни в уже не речную и еще не морскую воду.

Молодым людям приходилось силой прокладывать себе путь сквозь живую стену цветущих лиан, приютивших в себе целый мир невидимых, но шумных существ.

У Фернандо был нож, одолженный ему одним из матросов флагманского корабля. Действуя этим ножом, он прорубал отверстие в очередной сплетенной растениями непроходимой преграде и, расширяя это отверстие сильными рывками обеих рук, втискивался в него, увлекая за собой свою спутницу. И всякий раз, как Фернандо пробивал подобную брешь, вокруг молодых людей возникало поспешное и шумное бегство испуганных насекомых, во время которого их панцири сверкали и переливались цветами драгоценных камней, зеленым, как изумруды, красным, словно рубины, или мягкими тонами бирюзы и сапфиров. Порхали огромные бабочки, похожие на летающие, цветы. Были тут и другие цветы — орхидеи редчайших видов; эти сохраняли полнейшую неподвижность и, тем не менее, вели жизнь хищников. Коварно раскрыв свои лепестки, чтобы заманить насекомых и сомкнуть их затем над своею добычей, они принимались переваривать и осваивать эту животную пищу, преобразуя ее в новые краски и ароматы.

Шумным, будоражившим лес полетом пугали молодых людей попугаи и лоро, перебиравшиеся на какое-нибудь дерево чуть подальше, чтобы возобновить на нем свое немолчное лопотание почти человечьими голосами. Рядом с этими ярко расцвеченными обитателями тропических чащ здесь можно было видеть прыгавших с поразительной легкостью и стремительно перелетавших с места на место колибри, или птичек-мух, этих поистине драгоценных изделий ювелира с тончайшим и многоцветным, как китайские шелка, оперением крылышек. По горизонтальным ветвям деревьев расхаживали на четырех лапках обезьяны-малютки, принимавшие вертикальное положение лишь затем, чтобы низвергнуть вниз целый ливень сухих плодов. Сверчки и цикады стрекотали так, что обоим слугам могло показаться, будто они прогуливаются на полях своей родингл в самый разгар весны, хотя уже начинались зимние месяцы.

Эта юная и щедрая природа была, однако, бедна плодами. Сахара и кофе — этих двух растительных богатств тропиков — она в то время еще не знала. Сахарный тростник был привезен испанцами из Андалусии лишь несколько лет спустя, а кофе — значительно позже.

Не было еще здесь и лучшего питательного плода этой страны — банана. Испанский монах, отец Томас Верланга, будущий епископ материковой земли, или Панамы, в 1516 году, то есть по прошествии двадцати четырех лет после открытия Нового Света, привез эти растения с острова Гран-Канария в Сан Доминго. Что касается бананов Канарских островов, то они были прямыми потомками бананов Альмерии, в свою очередь завезенных из Азии испанскими маврами.

В этом девственном лесу молодым людям встречались только плоды, называемые туземцами ньяме и мамей, да еще кокосовые орехи.

Последнее название было совсем недавнего и притом испанского происхождения. Случилось так, что три маленьких кружка на одной из оконечностей оболочки этих плодов обратили на себя внимание мореплавателей и показались им похожими на рот и глаза обезьяны. Это была обезьяна, корчившая гримасы или, если угодно, «кокетничавшая», согласно староиспанскому выражению. Эти гримасы ее не были страшными, как у «коко» и «огро», которыми пугают детей, но уморительными, такими, какие свойственны обезьяньему племени. Плод с воображаемой рожицей, корчившей «кокос» — гримасы, стал именоваться, в конце концов, кокосом, и это слово проникло почти во все языки, какие только существуют на свете.

Фернандо пытался отыскать в траве камни, рассчитывая сбить ими два-три ореха с этих вытянувшихся в струнку пальм, кора которых казалась кожей животных и которые, прямые, как полет выпущенной в вертикальном направлении пули, тянулись к небу, чтобы на вольном воздухе, на ярком солнце, гораздо выше отбрасываемой другими деревьями губительной тени, распустить хохолок своих листьев, напоминавший венчик выбрасываемой фонтаном струи. Каждая пролетавшая над этими деревьями птица, крупная и горластая, е искривленным клювом, со злобным, как у людей, выражением глаз, красная около головы, в зеленом, желтом или синем плаще, осыпала землю множеством листьев. Пташки поменьше при этом шумном вторжении устремлялись в поспешное бегство. В других уголках леса царила полная тишина; у их пределов останавливались попугаи и лоро, жужжащие насекомые и крошечные немые птички, настойчиво привле-: кавшие к себе взоры многоцветными шелками своего оперения.

В этих укромных местечках с нежней девственною растительностью все было зелено и все хранило молчание. Образуя непроницаемый для солнечных лучей свод, смыкались вершинами древовидные папоротники. Освещение тут было рассеянное и с зеленоватым оттенком, и молодые люди, лица и руки которых стали мертвенно бледными, как если бы они брели по дну океана, продвигаясь вперед, то и дело обменивались удивленными взглядами. Здесь никогда не просыхала земля, и они промочили ноги, что еще больше усугубляло иллюзию, будто они идут по какой-то подводной стране.

Кое-где почвенные воды стекали в ближайшие овраги и рытвины, образуя большие лужи или даже целые пруды, покрытые плотным слоем круглых и прочных, как щиты, листьев, среди которых распускались крупные цветы водяных лилий. Эти воды, казавшиеся объятыми вечным сном, по временам бурно вскипали, потревоженные незримыми существами. То были, несомненно, дремавшие на дне лесных водоемов кайманы и другие зверюги, как называл их адмирал в своем описании фауны вновь открытых земель.

Зашуршавшие листья и пригнувшаяся трава заставили молодых людей замедлить шаги, и они увидели, как неторопливо скользит по земле какой-то толстый, точно вспухший, канат с желтыми, черными и зелеными бугорками. То был гигантский уж тропических чащ, вечно подстерегавший насекомых, птиц и пресмыкающихся малых размеров, но всегда уклонявшийся от встреч с человеком.

Фернандо во время одной из своих поездок на берег уже видел такого ужа. Он и юнга, убив палками на острове Самоэто большую змею, притащили ее туда, где был адмирал, приказавший снять и просолить ее кожу, чтобы, вернувшись в Испанию, среди других животных и растительных образцов, доставленных из вновь открытых земель, показать королевским высочествам и эту диковину.

Лусеро, несмотря на доверие, которое она питала к своему спутнику и товарищу, побоялась углубляться в лесные заросли. Все страшные сказки, какие она слышала в детстве об огро, таящихся в чащах и пожирающих мясо младенцев, о драконах и вампирах, ожили в ее памяти. И она сразу утратила интерес к насекомым с жесткими панцирями из зеленого золота, которых Фернандо собирал в свою шапку, к бабочкам с осыпанными цветною пыльцою крылышками, к плодам с металлически твердою оболочкой и сладкою, скрытою под нею мякотью.

— Уйдем отсюда! — взмолилась она, инстинктивно протягивая руку в том направлении, где за полчаса перед этим они видели блестящую полоску открытого моря.

Она испытывала потребность в солнце, в свежем воздухе, в открытых для взора просторах, как узник, замкнутый в тесном пространстве и томящийся среди четырех стен своего каменного мешка.

Пересекая по прямой линии лес, пробиваясь сквозь сетку лиан, обрушивая себе на головы частый ливень листьев, вызывая своим поведением визгливые протесты попугаев и обезьянок, внезапно проваливаясь по колено в незаметные глазу лужи, чтобы в страхе отпрянуть на-, зад и, обнаружив здесь отвратительных гадов, с не меньшим ужасом спасаться от них, они достигли наконец рощи, за которой начинался уже морской берег.

Здесь был не такой спутанный и густой подлесок и более рослые и раскидистые деревья, ибо тут они более щедро освещались солнечными лучами.

Молодые люди сбросили с себя промокшие башмаки, чтобы пробежаться босиком по мелкому золотому и сухому песку. Так, резвясь и играя, они вскоре оказались у самого моря, радуясь нежной ласке, расточаемой им блестевшим, как зеркало, мокрым песком.

Они вышли из лесу на большом расстоянии от устья реки. Это был берег открытого моря. Вода близ пляжа была спокойной, неподвижной, на редкость чистой, как если бы ее чистоту поддерживали никому не ведомые ключи. И все же, зачерпнув ее в горсть и попробовав на вкус, Фернандо нашел, что она не менее соленая, чем в океане. Этот обширный участок моря, гладкий и блестящий, как зеркало, запирала цепь малозаметных рифов, большая часть которых была под водой. Легкая бахрома пены и черные, окруженные зелеными венками верхушки немногих выступавших из воды скал отмечали границу этой береговой отмели. За нею простиралось уже Антильское море, тропический океан, окрашенный в более густой синий цвет, чем поверхность воды возле пляжа, с легкой, отсвечивающей на солнце рябью, полный до краев неуемной жизненной силы.

Фернандо, глаза которого за время плавания приобрели остроту зрения заправского моряка, стараясь разглядеть в мельчайших подробностях происходившее на этой бескрайной и зыбкой равнине, заметил по ту сторону отмели какие-то стремительно перемещавшиеся черные пятна, за которыми время от времени появлялись, высовываясь из воды, небольшие темные треугольники, похожие на плавники. То были акулы, вечные обитательницы океанских распутий, кишащие среди скопления островов, страшные и опасные попрошайки, не оставлявшие флотилии после ее отплытия с Гуанаани и следовавшие за ней по пятам в ожидании, не свалится ли с кораблей какой-нибудь поживы и на их долю.

Заметил слуга и то, что эти вызывавшие тревогу соседи, достигнув внешнего края отмели, отскакивали назад, точно столкнувшись рылом с каким-то неодолимым препятствием, и упускали добычу, за которой гнались. Рыбы помельче, проскальзывая между подводными рифами, искали убежища в водах отмели, отдыхали и размножались, словно тут был огромный садок, устроенный для их размножения.

Перескакивая с одной наполовину вросшей в прибрежный песок скалы на другую, Лусеро любовалась сплошной массой зеленоватого расплавленного стекла, прорезаемого время, от времени золотыми или цветными молниями — мгновенными вспышками рыбьих стаек.

Она видела коротких и толстобрюхих, почти совсем круглых рыб цвета бледного золота, загребавших воду раздвоенным кормилом своего хвоста. Другие рыбы были огненно-золотые, цвета золотистого дерева, лимонно-эолотые, зеленовато-золотые с бахромой спинных плавников и пурпурными или белыми пятнами на боках. В некоторых местах просвечивавшая насквозь вода казалась не водой, а воздухом, и нужно было швырнуть в нее ка» н нем, чтобы по возникшим в месте его падения расходящимся кругам убедиться на время в ее зыбкой вещественности. Крупные раковины показывали свои убранные внутри перламутром чертоги и густую слизь, обитавшую в них и трепетавшую, словно студенистый язык. Крошечные рачки, напоминая своими движениями лесных насекомых, порхали вокруг раковин и кораллов. Чуть подальше в этом озере-море, сжимая и разжимая свой колокол, казавшийся белым зонтиком с красной или лиловой каймой, плавали на небольшой глубине многочисленные медузы, передвигавшиеся с места на место благодаря сокращениям краев этого зонтика, с которого свешивалось вниз несколько вполне безобидных щупальцев, похожих на щупальцы осьминога.

Зрелище этого морского рая пробудило в сердцах молодых людей новые желания и порывы. Хотя, пробираясь по таинственному зеленому лесу, они и прижимались друг к другу, но рокочущая пустынность деревьев, голоса птиц и своды, вознесенные над их головами растениями, настолько ошеломили их, что они совсем не думали о себе и за все время обменялись лишь одним-единственным поцелуем. Все их внимание было направлено только на явления внешнего мира. Восхищаясь окружающей природой, они в то же время вынуждены были следить за ней. Благоразумие побуждало их держаться неизменно настороже, быть готовыми встретить опасности, казалось на каждом шагу подстерегавшие их в этих таинственных и глухих лесных чащах, запрещало впадать в беспечность, бессильную перед лицом неожиданности.

Но здесь на самом берегу моря, чувствуя себя снова бодрыми и доверчивыми, они потянулись друг к другу. Усевшись на песок за камнем, служившим им и укрытием и, вместе с тем, как бы спинкой кресла, они принялись целоваться, предварительно осмотревшись кругом и не обнаружив ничего подозрительного.

И целуясь тут, по соседству с водой, они впервые осознали по-настоящему, насколько они опустились и в какой грязи живут на протяжении уже многих недель.

Фернандо, смело плававший в Гвадалкивире, не раз прыгал за борт вместе с юнгами и корабельными слугами флагманского корабля, чтобы, развлекаясь купанием и море, разгонять скуку плавания в те дни и часы, когда «Санта Мария», остановленная внезапным безветрием, замирала посреди океана. Лусеро же не имела возможности освежать свое тело иначе, как обливаясь тайком, чтобы никто не мог заподозрить ее настоящий пол, в своей каморке на кормовой башне.

Здесь, однако, бодрящая свежесть утра и вечная молодость моря, цвета которого напоминали окраску огромных хвостов королевских павлинов — золото с одной сто-: роны, синева индиго с другой, нежные тона лепестка розы, зеленые — изумруда, белые — жемчуга на остальной его отливающей перламутром поверхности, — все это заставило молодых людей устыдиться своего грязного матросского платья и ощутить настоятельную потребность поскорее сбросить с себя эту оболочку, навязанную цивилизацией.

Они ощутили, кроме того, потребность увидеть себя нагими, какими были люди в раю, какими были индейцы, увидеть себя нагими посреди невинной, щедрой и по-детски чистой природы, такой, какая существовала в древнейшие времена, до первородного греха библейской легенды.

Стремительный и живой, Фернандо, став лицом к морю, в одно мгновение сбросил с себя одежду и, спрыгнув вниз головой с вершины скалы, очутился в воде. Через мгновение, фыркая, как молодой тритон, он вынырнул и, отжав рукой мокрые волосы, быстро поплыл саженками, бороздя грудью воду и оставляя на ее поверхности морщинистый след, тянувшийся у него за спиной.

— Сюда! Сюда! — звал он Лусеро. — Вода просто горячая! Настоящая мавританская баня!

Паж адмирала, боязливо озираясь по сторонам, стал нерешительно раздеваться. Эта еврейская девушка была тоньше и худощавее своего возлюбленного: она обладала гибкостью стана, встречающейся, пожалуй, лишь у представительниц ее расы, порождающей как женщин исключительной тучности, так и до того хрупких, что хрупкость их кажется несовместимой с требованиями жизни.

Но слабый и тщедушный мальчик, худоба которого подчеркивалась напяленной на него мужской одеждой, обнажаясь, становился совсем другим. На груди тоненького, как тростинка, пажа Лусеро обозначались рождающиеся выпуклости двух белых и упругих бутонов плоти, а когда он стащил с себя штаны и чулки, то оказалось, что у него стройные и длинные ноги и что линии его бедер и непосредственно примыкающих к ним округлостей — нежные и мягкие, несовместимые с мужским сложением и разоблачающие обман, поддерживаемый нарядом.

Трепеща поэтому при мысли о том, что ее могут застигнуть нагой, Лусеро, едва успев сбросить с себя белье, поторопилась последовать примеру Куэваса. Впрочем, она не спрыгнула в воду вниз головою, как он, но, выйдя из-за утеса, служившего ей, пока она раздевалась, своего рода ширмой, и пробежав несколько шагов по песку, вошла в море и направилась прямо туда, где ее дожидался Фернандо.

Поплыв, она стала громкими криками выражать свой восторг, но уже через мгновение, обнаружив, что не достает ногами дна, закричала испуганно и озабоченно. Уцепившись за крепкие плечи Фернандо и обхватив его шею, словно собираясь поцеловать в губы, она предоставила юноше, обучавшему ее искусству без боязни держаться на воде, поддерживать ее тело.

Они провели около часа, плескаясь в этом озере, становившемся все спокойнее и прозрачнее. Солнце все поднималось, хотя оно и не дошло еще до зенита, и его косые лучи все ярче и ярче заливали недвижные воды своим золотистым сиянием. Теплая и ласковая вода позволила молодым людям продлить свое пребывание в этом крошечном внутреннем море, напоминавшем богатством скрытой в нем жизни и живительной теплотой море первых веков существования человека на земле.

Наконец они вышли на берег, и Лусеро, освоившись со своей наготой и не обнаруживая ни тени смущения, зашагала по пляжу с такой же непринужденностью, как индианки, которых она накануне видела.

— Хочу есть, ужасно хочу! — сказала она. О том же думал и Фернандо, и, направляемые инстинктом, они миновали прибрежный песок и, ступая по поросшей мхом почве, дошли до группы деревьев, теснившихся на опушке ближнего леса.

Тут они с юношескою жадностью набросились на какие-то плоды цвета блеклого золота, названия которых они не знали. После этого, распластавшись ничком на чемле, они принялись, словно зверюшки, пить воду быстрого ручейка, вытекавшего, быть может, из какой-нибудь лужи в глубине леса, но прозрачного и говорливого и терявшегося, не достигая моря, где-то в песке.

И видя свои рты, носы и глаза в этой неиссякаемой, утолявшей их жажду струе, они оба заливались веселым, раскатистым смехом. Они ощущали, как в них просыпаются души далеких, доисторических предков. Их наивность и юность видели в этой жизни на лоне природы некое совершенное состояние человека. В лесу были плоды, чтобы насытить их голод, и вода, чтобы утолить жажду. И тропическое море, захоти они этого, одело бы их, облачив в теплую хрустальную тунику, украшенную раковинами-жемчужницами и золотистыми рыбами, всегда беспокойными и норовящими поскорей скрыться с глаз. Чего еще могли они пожелать?

Утолив голод и жажду, они с презрением и досадой вспомнили о своем платье, этой принадлежности цивилизации; грубое, пропитанное выделениями человеческой плоти, оно ожидало их под скалой — ливрея нищеты и притворства, которую им волей-неволей придется снова на себя надеть.

Они направились к огромному, редкому по размерам дереву, которое одиноко росло за пределами леса, подавляя вокруг себя все, что могло бы соперничать с ним, лишая своих соперников возможности наслаждаться солнечными лучами и вдыхать соленые испарения моря. Это дерево видело, несомненно, на протяжении многих веков появление солнца на океанской линии горизонта и ежедневные закаты его за пылающим огненным заревом лесом. Его крона была похожа на купол, расточавший щедроты природы из своих зеленых глубин — дождь плавно падающих сверху цветов, пение птиц и благоуханные волны упоительных ароматов. Его соки изливались через рубцы на коре — то была пахучая и прозрачная, как янтарь, смола. Его широко раскинувшиеся и далеко уходящие корни, казавшиеся черными узловатыми змеями, пропадали в конце концов в земле. Эти гигантские широко раскинувшиеся корни не давали жить ни одному новому деревцу, ни одному хоть сколько-нибудь значительному растению, но наклонные треугольники почвы между отходящими от ствола перекрученными корнями покрывала свежая, низко стелющаяся трава, и эти площадки мам или к себе, как удобные ложа с ежедневно обновляемыми зелеными простынями.

Молодые люди, по-прежнему совершенно нагие, с еще не высохшими после купания и блестящими на свету телами, собрались было присесть на одном из этих бархатных склонов у подножия дерева-исполина, но Лусеро, побуждаемая тайным инстинктом, ощутила, оказавшись под этим деревом, какое-то смутное беспокойство.

— Не садись, — сказала она своему спутнику. — Идем, идем дальше.

Но с огромного древесного купола стали нисходить волны благоуханий, и притом настолько могущественных, что они расслабили ее волю, и она в конце концов уселась рядом с Фернандо, которого тоже, казалось, одолели сладостная истома и лень.

— К чему идти дальше? Где найдем мы лучшее дерево?

Они не могли оторваться от тени его ветвей, этих огромных рук, предлагавших им свою защиту и покровительство. Сквозь зелень купола просачивались капельки света, расплескиваясь золотыми кружками на покрытой тенью земле.

Усыпляющая теплота полумрака мигом обволокла юную пару. Они целовались, и целовались, и целовались, упиваясь безграничной свободой открывшегося им нового мира. Теперь их поцелуи не были робкими и торопливыми, редкими и случайными, сорванными среди вечных страхов, как те поцелуи, которыми они обменивались на кишевших людьми постоялых дворах Испании или в кормовой башне флагманского корабля. Они были одни в бескрайном саду, отделенные от остального мира стенами, которых они не могли видеть, но которые, несомненно, существовали. Одною из этих непроходимых преград был океан, расстилавшийся перед ними, другою — лежавший у них за спиной древний, как мир, девственный лес.

Кто мог застигнуть их здесь?

Теперь им было мало впиваться друг другу в губы — такие поцелуи они знали уже давно. Теперь их уста жаждали расточать ласки телу, скрытому до этого часа пен кронами цивилизации. Предаваясь любви на ложе из трав с невинною безмятежностью красивых зверей, которые выполняют законы природы, не ведая ни укоров совести, ни стыда, двое стали одним.

Лусеро плакала: ей было больно; то была боль, сопровождающая утрату девственности, отдаленная предвестница страданий, причиняемых материнством и рождением новой жизни. Под влиянием окружающей атмосферы и близкого моря, этого вместилища неисчислимого множества вновь появившихся существований, овеваемые дыха-: нием немолчного, вечно шелестящего леса, где, что ни минута, сколь бы ничтожен этот срок ни был, происходят тысячи тысяч зачатий, они отдавались неистовству страсти, без которой жизнь на земле пресеклась бы за много миллионов лет до наших дней.

Ствол дерева во много обхватов — настоящая башня — дышал, казалось, как человеческая грудь, исторгая сквозь поры в коре душистые и клейкие капельки. Сотню рук простирал этот гигант над влюбленною парой, укрывая ее от палящего зноя, ниспосылаемого полуденным солнцем. Из лесной чащи доносились, словно уже завечерело, мелодичные трели синсонте — соловья тропиков, обманутого зеленым сумраком под сводами папоротника. Чета птиц, должно быть голубей, ворковала где-то в зеленой гриве этого дерева-исполина. А внизу, между его корнями, похожими на опаленные огнем изгороди, покоились, крепко уснув, два побежденных усталостью нагих тела.

Они не слышали шороха, доносившегося оттуда, где лес, образуя выступ, подходил перешейком к огромному дереву. С черных корней медленно поднимался, превозмогая свой вес, еще один усеянный цветными кружочками корень, на конце которого появилась маленькая головка с огненными глазами и плотными, хрящевидными веками.

Это был один из крупных ужей, привлеченный, по-видимому, бурным дыханием двух нагих тел, которые, обнявшись, лежали теперь безмолвные, скованные глубоким сном.

Несколько секунд он продержался в вертикальном положении — совсем как змей-искуситель этой новой райской четы. Но необычный шум, не похожий на шорохи леса, заставил его свернуться и стремительно скрыться.

Несколько минут прошло в ничем не нарушаемой тишине. Двое молодых людей, побежденных усталостью, продолжали сохранять полную неподвижность.

Из-за дерева-башни показалась голова какого-то человека. Переступая с корня на корень, он прошел немного вперед и наткнулся на спящих.

Он был одет по обычаю белых людей. На боку у него была шпага, в руке копье с укороченным древком, на которое он опирался.

Этот мужчина, увидев перед собою стройное тело совсем юной девушки с едва проступающими на нем чарующими округлостями, обратил свой взор лишь на нее одну, и в зрачках его загорелся фосфорический блеск плотского вожделения.

Если бы Фернандо Куэвас приоткрыл в этот момент глаза, он узнал бы этого человека. То был сеньор Перо Гутьеррес.

Когда молодые люди спустя некоторое время проснулись, они увидели вокруг себя лишь те же никогда не смолкающие деревья, сверкающий под лучами полуденного солнца пляж, гладкое озеро отмели, и за ним, за цепью подводных рифов, океанскую синеву с мелькающими на ее фоне плавниками акул, носящихся безостановочно туда и сюда, как все прочие твари господни, ради удовлетворения двух насущнейших потребностей жизни, важнейших пружин всякого бытия, — идет ли речь о простейших или о сложнейших и совершеннейших организмах, — голода и любви.

 

Глава III

В которой рассказывается о великом предательстве, учиненном Пинсоном-старшим в отношении адмирала, и о мистическом воодушевлении, охватившем последнего, когда он увидел себя возле желтого бога — властителя мира, сына солнца и земли.

Прошло четверо суток, и послы адмирала, новообращенный еврей из Мурсии и айамонтский моряк, возвратились из своего путешествия, не обнаружив ни малейших следов Великого Хана и не повидав короля этой земли, который был либо другом, либо врагом этого могущественного азиатского государя. Им пришлось пройти целых двенадцать лиг, чтобы достигнуть селения из пятидесяти хижин, в которых, по их подсчетам, должно было проживать до тысячи человек, поскольку в каждом таком строении размещалось по многу индейцев, ибо то были коллективные хижины, похожие на испанские лагерные шатры, но только огромных размеров.

Луиса Торреса и Родриго де Хереса встретили словно богов. Мужчины и женщины сбегались к ним, чтобы восторженно коснуться их тела и облобызать им руки и ноги, словно они сошли с неба. Индейцы угощали их всем, чем только располагали. Наиболее почтенные обитатели селения повели их в главное бойо и усадили в кресла; все остальные уселись вокруг обоих белых на корточках. Когда вышли мужчины, появились женщины; они точно так же принялись ощупывать белых волшебников, чтобы узнать, состоят ли они, как индейцы, из плоти и костей. Оба посла усиленно расспрашивали о короле той страны, но, несмотря на усердие индейца из числа плававших вместе с флотилией и используемых в качестве переводчиков, толкового ответа на этот вопрос получить так и не удалось. Послы видели нескольких туземных начальников, которые правили, надо полагать, остальными. Эти начальники отличались от прочих лишь тем, что были потолще, но никто из этих толстяков, голых и густо раскрашенных, не имел ни малейшего сходства с «Царем царей», властителем колоссальной Китайской империи.

Послы показали индейцам корицу, перец и другие пряности, которыми их снабдил адмирал, и индейцы сообщили им знаками, что всего этого в их стране сколько угодно, но только не здесь, а дальше, к юго-востоку. Это было все то же вечное заявление, которое испанцы постоянно слышали от индейцев, когда они показывали им золото, жемчуг или образцы пряностей. У всех всего было вдоволь, но только неизменно несколько дальше.

Убедившись в том, что, кроме этого, они тут ничего не узнают, послы порешили пуститься в обратный путь, и многие жители селения — до пятисот мужчин и женщин — попросили у них разрешения отправиться вместе с ними, ибо они были уверены, что попадут таким образом прямо на небо. Один из кациков, однако, не допустил этого, и только он сам, его сын и его друг проводили белых к морю.

Адмирал принял прибывших с ними индейцев у себя на флагманском корабле, еще находившемся на суше, с большим радушием, и, решив по их внешнему виду, что они лица значительные, вознамерился задержать их в качестве пленников, чтобы впоследствии отвезти к королевской чете. Но с наступлением вечера трое индейцев стали проявлять признаки беспокойства, словно они догадались о намерениях Колона, и так как корабль его все еще находился на суше, задержать их оказалось делом невыполнимым. Они утверждали, что вернутся на рассвете, но адмирал так и не видел их больше.

Еврей Торрес возвратил латинское послание, предназначавшееся для Великого Хана. Оно могло еще пригодиться в какой-нибудь другой гавани. Оба посла не обнаружили ничего особенно примечательного, разве что множество деревьев и трав с благоухающими цветами. Они видели также многочисленных птиц, и притом совсем непохожих на встречающихся в Испании. «Они видели куропаток и соловьев, распевавших средь бела дня, а также диких гусей», которых в этой стране было великое множество. «Четвероногих тварей они вовсе не видели, если не считать местных собак, которые никогда не лают. И они видели такое же просо или кукурузу, как и на других полях, и большое количество хлопка, уже в виде пряжи; его было столько, что, по их подсчетам, они обнаружили только в одном селении до четырех тысяч квинталов его».

После этой неудачи адмирал больше не сомневался в необходимости возобновить плавание по направлению к тем землям, на которые постоянно указывали туземцы, когда им задавали вопрос, где же у них добывают жемчуг и золото. Ему предстояло идти к Бабеке, или Бойо, ибо туземцы называли обоими этими именами остров, таивший бесчисленные сокровища. Называли они его и Кариба, говоря, будто живущие на нем люди обвешаны золотом и жемчужинами и носят их не только на лице, но также на ногах и на руках.

Колону казалось, что в недоступном его пониманию лепете опрашиваемых индейцев он уловил, будто на этом острове ему обязательно встретятся большие корабли и компании богатых купцов. Существовали в тех землях и так называемые карибы — циклопы, у которых только один глаз, и люди с песьими головами. Эти подробности не могли особенно поразить адмирала, ибо он был знаком г описанием путешествия Мандевиля. Становились реальностью странные и загадочные явления, с которыми сталкивался во время своего пребывания на крайнем востоке Азии этот наделенный богатейшим воображением путешественник.

Не обнаружив на Кубе, которую он назвал Хуаною, в честь наследного испанского принца Хуана, ни золота, ни драгоценных пряностей, Колон попытался утешить себя, превознося ее плодородие. Индейцы плохо обрабатывали землю и все же получали превосходный урожай растем ний, дающих им пищу, — тут были ньяме, или, иначе, бататы,«которые имеют вкус каштанов, а также много бобов и фасоли, не похожих на наши», и, сверх того, хлопок в таком неимоверном количестве, что адмирал стал подумывать о массовом его разведении не для того, чтобы вывозить в Испанию, а чтобы продавать купцам Великого Хана, которые, несомненно, станут скупать его. Таким путем и к нему, Колону, перейдет кое-что из сокровищ «Царя царей».

Тут было в изобилии и алоэ, но, как говорили, это маслянистое дерево «не сулило хороших доходов»; гораздо больше интересовала его камедь, которую греки называли мастикой: ее можно было с большой выгодой сбывать в Испании. Она встречалась повсюду в лесах, но ее «нужно собирать в свое время; я приказал надрезать многие из производящих ее деревьев, чтобы выяснить, не выступит ли на них эта смола, и велел отвезти ее с собою в Испанию. Но я обнаружил, что теперь ей еще не время, ибо это надо делать на исходе зимы, когда деревья покрываются первым цветом, а сейчас у них плоды уже почти зрелые».

Доставленные послами цилиндрические предметы из сухих листьев, которые туземцы держали в руках тлеющими, как головешки, и дымом которых затягивались, не привлекли к себе внимания адмирала, ибо не представляли, по его мнению, никакой ценности. Сухая трава — именовавшаяся у туземцев словом «табак», казалась ему сущей безделицей, представляющей интерес лишь для этих детски простодушных людей. Ему и в голову не приходило, что в будущем этот табак станет одним из величайших богатств вновь открытых земель и целого мира.

Корабли были спущены на воду, и Колон назначил отплытие на четверг 11 ноября.

— Во имя господа, — сказал он, — надо плыть на юго-восток, чтобы искать золото и пряности и открывать земли.

И флотилия направилась вдоль берегов Кубы, или Хуаны, на поиски богатых городов Великого Хана.

По пути им попалось каноэ с шестью молодыми людьми; пятерых из них, поднявшихся на адмиральский корабль, Колон велел задержать, чтобы взять с собою в Испанию.

У него было уже достаточное число мужчин; теперь ему хотелось добыть такое же количество женщин, ибо он полагал, что благодаря этому индейцы будут чувствовать себя значительно лучше и легче усвоят испанский язык. И он вспомнил, что португальцы в те времена, когда обследовали Гвинею, вывозили в Португалию множество негров, чтобы те, выучившись португальскому языку, по возвращении в родные места восхваляли бы все виденное ими в заморской земле. Но из этого португальцы не извлекли никакой выгоды. Дело в том, что вначале они ловили только одних мужчин, считая, что их легче перевозить, чем женщин; а это повело к тому, что, возвратившись на родину, пленники немедленно исчезали, не оказав никаких услуг, поскольку у них, очевидно, сохранялись дурные воспоминания о долгих месяцах воздержания и одиночества.

Адмирал отправил отряд матросов к замеченным им на берегу хижинам, и, как записал в тот день у себя в тетради, «они доставили ему шесть голов женщин, не то девочек, не то взрослых, а также троих детей».

Колон вел счет индианкам «по головам», как это принято у пастухов при подсчете их стад. В ту же ночь «к кораблю подплыл на плоту муж одной из захваченных женщин и отец этих троих детей, одного мальчика и двух девочек, и сказал, что он просит позволения остаться вместе с ними; он мне очень понравился, и теперь они успокоились и довольны, так как все они, кажется, родственники; а человеку этому лет сорок пять».

Становилось холодно, и по этой причине Колон счел неразумным держать курс на север. А между тем, пойди он на север, он в два дня мог бы достигнуть Флориды. Мысли его, однако, были всецело поглощены юго-востоком и загадочным островом, называвшимся не то Бабеке, не то Бойо.

На берегу каждой бухты, в которой у них бывали якорные стоянки, и на расположенных поблизости островах адмирал ставил большие деревянные кресты. Пока корабли стояли на якоре, с них спускали лодки со всякою рыболовною снастью, и в спокойные воды забрасывались большие сети; в те же часы корабельные слуги и юнги усердно ныряли, чтобы осмотреть лежавшие на дне раковины. Они охотились за жемчужницами, то есть «устрицами, — как записал в своем дневнике адмирал, — в которых родятся жемчужины; они находили множество таких раковин, но без жемчуга, и я приписываю это тому, что для жемчуга время еще не наступило, так как я думаю, что его пора — это май и июнь».

Моряками, наряду с множеством других рыб, была поймана также рыбина, казавшаяся «настоящей свиньей; повсюду ее покрывала жесткая чешуя, и незащищенными у нее оставались лишь глаза и хвост, да еще внизу на брюхе отверстие, через которое она извергала свои испражнения». Всех редкостных животных, извлеченных из моря и пойманных на суше, испанцы засаливали, чтобы сохранить их до возвращения в Испанию и показать королевской чете.

Им встретились, кроме не умеющих лаять собак, еще кое-какие небольшие четвероногие, которые были при случае лакомым блюдом индейцев, по своей нерадивости довольствовавшихся растительной пищей. Одни из этик зверьков назывались гути; как по виду, так и по размерам они походили на крыс; другие, кори, были вроде маленьких кроликов с очаровательно расцвеченной шкуркой. Колон не хотел возвращаться к острову Исабеле, хоть и был поблизости от него, из опасения, как бы не убежали взятые им на Гуанаани индейцы, которых он собирался доставить в Испанию. Благоразумнее было плыть к Бойо, или, что то же самое, к Бабеке. Адмирал начал уже ощущать соседство этих богатых золотом стран. Дул встречный ветер, на море было волнение, и, тем не менее, день ото дня холод чувствовался все меньше и меньше. Несмотря на близость зимы, становилось теплее. А Колон, подобно многим своим современникам, был убежден, что зной и золото — неразлучные спутники и что залежи его всего изобильнее в жарком поясе.

В среду 23 ноября три корабля отдалились от берегов Хуаны и взяли курс на остров Бойо, или Бабеке, все еще считавшиеся одной и той же землей. Лишь несколькими неделями позже, после открытия острова Гаити, окрещенного Колоном Эспаньолою, он стал делать различие между Бойо и Бабеке. Под Бойо стали понимать Эспаньолу, или Гаити, а прославленный остров Бабеке, который, как золотая и вечно ускользающая мечта, всегда оставался где-то вдали, адмирал отождествил с островом, который впоследствии был назван Ямайкою.

Три корабля плыли в обычном порядке. «Пиита», наиболее быстроходная и лучше других управляемая, шла впереди, на значительном расстоянии от двух остальных каравелл, используя свою быстроходность, чтобы отклоняться то в ту, то в другую сторону, без риска быть обогнанной другими судами, и расширять таким образом радиус своих наблюдений.

К вечеру третьих суток этого плавания значительно похолодало, да и море изрядно разбушевалось, и адмирал внезапно решил повернуть назад и возвратиться к пункту отправления, отложив путешествие к острову Бойо, или, иначе, Бабеке, до установления более благоприятной погоды. Он немедленно приступил к исполнению своего внезапно возникшего замысла, повернул корабль и велел поднять на мачтах сигнальные фонари, оповещавшие о предпринимаемой им перемене курса.

«Нинья», не обладавшая быстроходностью «Пинты» и по этой причине шедшая всегда рядом с «Санта Марией», повторила маневр флагманского корабля и последовала за адмиралом, пустившимся в обратное плавание. Что касается «Пинты», ушедшей вперед на шестнадцать миль, то на ней не видели сигнальных огней «Санта Марии» и продолжали плыть в надвигавшейся темноте, не давая себе отчета в том, что они все больше и больше удаляются от остальных кораблей флотилии и теряют их из виду. Истинным виновником случившегося был Колон, так как, решив неожиданно повернуть обратно, он сделал это безо всякого предупреждения, не выпалив из пушек и ограничившись выставлением сигнальных огней, то есть самым несовершенным и ненадежным средством оповещения, ибо в те времена корабли освещались тусклыми фонарями, в которых горели сальные свечи и которые были поэтому видны лишь на очень незначительном расстоянии, причем весьма часто стекла в них заменялись тонкими роговыми пластинками.

И так как Колон был от природы весьма подозрителен, склонен перелагать на других ответственность за собственные ошибки, предаваться мудрствованиям по поводу всякого не пришедшегося ему по вкусу поступка, видеть всегда и везде измены и козни, то совершенно естественно, что и в данном случае он не преминул усмотреть опасный, направленный против него заговор, найдя в нем объяснен ние досадной помехе, порожденной его собственным легкомыслием. На протяжении нескольких недель перед этим он безо всякого стеснения выказывал перед всеми свою откровенную неприязнь к Алонсо Пинсону; и сейчас он вообразил, что Пинсон, вознамерившись отомстить ему, покинул флотилию и направился прямо в Испанию, с тем чтобы там, представ перед королевской четой, доложить ей о сделанных испанцами открытиях новых земель и присвоить себе дары за сообщение добрых вестей, полагав-; шиеся по праву самому адмиралу.

Что между Пинсонами не было никакого сговора, это вне всяких сомнений, поскольку капитан «Ниньи», родной брат Мартина Алонсо, остался с Колоном, разделив с ним общую участь. Но Колон, подобно всем людям, наделенным богатым воображением и легко становящимся его жертвой, хватался за первое пришедшее ему в голову подозрение и считал его, наперекор здравому смыслу, доказанным.

Лишь под влиянием неудержимой жажды богатства он был вынужден все же отказаться от этого вздорного предположения и склонился к другой мысли — что Maртин Алонсо покинул его, стремясь первым прибыть на Бабеке и запастись там золотом. Он сообщает об этих своих подозрениях в корабельном дневнике, где утверждает, что каравелла «Пинта» отделилась от двух других кораблей не по причине дурной погоды, но умышленно и своевольно, и добавляет, словно для того, чтобы оправдать неприязнь, которую он последние недели питал к Мартину Алонсо: «Он много чего еще сделал и много чего сказал».

Эти слова по прошествии многих лет были использованы внебрачным сыном знаменитого мореплавателя, доном Фернандо Колоном, написавшим биографию своего прославленного отца, а также другими панегиристами адмирала, стремившимися изобразить его чуть ли не святым и пожелавшими превратить эту простую случайность плавания в лишнее доказательство невзгод и преследований, выпавших на долю великого человека. Все они забыли, однако, о том, что Колон и Пинсон были компаньонами, располагавшими одинаковыми правами на будущие доходы от этого путешествия, хотя Пинсон вложил в него гораздо больше, чем Колон, и что если последний являлся адмиралом, то все же истинным организатором этой флотилии был именно Мартин Алонсо. Этот незначительный эпизод они изобразили изменой, нисколько не отличающейся от той, какую совершил бы нынешний командир броненосца, не выполнивший приказания своего адмирала, переданного ему по беспроволочному телеграфу, и вместо того, чтобы повернуть вспять, как остальная эскадра, отделившийся от нее из нежелания повиноваться начальству. Пинсон был испанцем, а все почитатели адмирала на протяжении трех с лишним веков писали с неизменно предвзятою неприязнью к Испании, полагая, что они возвеличивают своего кумира, рисуя его гонимым той нацией, которая в действительности дала ему все, чего он желал, и притом вопреки практическому расчету, уступая благородному романтическому порыву, на что не могли решиться другие страны. И эта оплошность Колона при командовании флотилией целые четыре столетия использовалась его фанатически настроенными поклонниками исключительно для того, чтобы всячески поносить его компаньона и защитника в палосском порту, приклеивая ему ярлыки неблагодарного, дезертира, труса, завистника и еще многие другие, столь же недостойные и незаслуженные.

Неутомимый золотоискатель без дальних околичностей нашел объяснение эпизоду, который он истолковал как бегство. Не имея возможности разместить на «Санта Марии» всех задержанных им индейцев, адмирал держал некоторых из них на «Нинье» и «Пинте». И теперь он вспомнил о единственном индейце, находившемся на каравелле Мартина Алонсо. Этот индеец, по мнению Колона, несомненно пообещал Мартину Алонсо предоставить ему на Бабеке большое количество золота, так как он будто бы знал места, где его можно найти, — и вот Пинсон, побуждаемый алчностью, поплыл дальше.

Впрочем, для всякого, кто способен беспристрастно оценить факты, кто не склонен всюду видеть лишь высосанные из пальца преследования и свободен от чванства, не терпящего вокруг себя ни одного независимого характера, поведение андалусского моряка объясняется значительно проще. Пинсон, следуя приказаниям, полученным им при отплытии с Кубы, продолжал держать курс на Бабеке, горы которого уже виднелись на горизонте.

И уж, конечно, ему не могло прийти в голову, что Колона, без действительных оснований к этому, внезапно осенит мысль о возвращении, ибо для такого моряка, как Пинсон, противный ветер и беспокойное море не являлись сколько-нибудь серьезной помехой. Ведь Колон мог распорядиться на этот счет и несколькими часами раньше, когда корабли, согласно установленному порядку, сблизились для проведения совещания, что всегда делалось на рассвете и на закате; мог он, наконец, предупредить Пинсона и пушечными выстрелами, являвшимися единственным верным способом оповещения в вечерней мгле ушедшего так далеко корабля.

Увидев утром, что он остался один, Пинсон ограничился выполнением полученных им приказаний, а именно — достиг Бабеке, или, что то же, Бойо, отыскал ближайшую якорную стоянку, обследовал вновь открытую землю и разослал индейцев по всему побережью, велев им оповестить адмирала о местопребывании «Пинты», если они где-нибудь встретят его. Когда же, по истечении нескольких недель, ему стало известно, что туземцы видели другие корабли белых, он поспешно отправился на их розыски и, найдя адмирала, разъяснил ему все то, что произошло: что их разъединение было случайным и что он не мог поступить иначе, чем поступил.

Поскольку Колон подозревал своего компаньона в столь злонамеренных действиях и поскольку он, при мысли о грудах золота, которые тот, быть может, выменивал сейчас, мучился завистливой жадностью, было бы совершенно естественно, если бы, выждав в бухте на Кубе, когда переменится ветер и на море уляжется волнение, он возобновил свое плавание к Бабеке. Вместо этого он провел целых тринадцать дней, занимаясь обследованием ближайшего побережья, где не нашел ничего полезного для себя и лишь предавался поэтическим восторгам при виде все новых и новых роскошных рощ, полных цветов и распевающих птиц, столь прелестных, «что хотелось бы навсегда тут остаться и что не хватило бы и тысячи языков, чтобы поведать об этом».

Он находил эти земли столь прекрасными, что, выражаясь его словами, были моменты, когда ему казалось, будто «им овладели какие-то чары».

Эти противоречия в поведении, это отсутствие логики в действиях не раз обнаруживались в жизни Колона, несмотря на то, что при других обстоятельствах он руководствовался внушениями практического и прозаического ума. Ему хотелось повидать возможно больше земель, и он не возобновлял своего путешествия на Бабеке, ссылаясь на якобы неблагоприятные ветры. Но ведь при тех же или еще худших ветрах Пинсон не прекратил плавания и, достигнув Бабеке, отстаивался теперь на якоре где-нибудь у его берегов. И это, было еще одним подтверждением того известного всему составу флотилии факта, что Мартин Алонсо как моряк был несравненно выше, чем адмирал, который со временем стал опытным мореплавателем, но в своем первом путешествии за океан то и дело проявлял робость, колебания и неосведомленность, свойственные любителю, а не знатоку своего дела.

Его гнев достиг, можно сказать, предела нелепости, когда он с искренним изумлением заявил своим приближенным:

— Право, не пойму, откуда взялось у Пинсонов это преступное тщеславие! Ведь это я извлек их из ничтожества, я сделал их тем, чем они стали.

Под влиянием красот, которые он видел на берегах Кубы, адмирал стал забывать о своем возмущении поступком Пинсона, и теперь главнейшее его огорчение состояло и том, что «он не знает языка жителей этих земель и что ему нередко случается делать из того, что они говорят, вывод, прямо противоположный тому, что они желают сказать». Его восторгало обилие пригодных для питья вод, впадавших в море на побережье, «не таких, как реки Гвинеи, которые сплошь заражены», и он упоминал в своем дневнике о лелеемой им надежде «встретить крупные города с неисчислимым населением и выгодными товарами, прежде чем он вернется в Испанию». И, побуждаемый своим воображением, склонным принимать мечты за действительность, он внес в заветную тетрадь своего дневника решительный совет их королевским высочествам не позволять ни одному иностранцу, кроме «христиан-католиков», ездить в эти богатые земли и заниматься тут торговыми делами.

Его единственным открытием была находка в одной из туземных хижин куска воска, который он сохранил, чтобы отвезти королевской чете, ибо «где есть воск, там должна отыскаться и тысяча других хороших вещей», да еще человеческая голова в небольшой корзине, прикрытой другою корзиной и подвешенной на шесте внутри одного из больших шалашей. Такую же голову нашли они и в другом поселении, и Колон решил, что это, должно быть, головы предков тех многих семейств, которые обитали все вместе в этих крытых соломой хижинах.

В некоторых местах на побережье все индейцы убегали, бросая свои жилища: здесь они, видимо, уже были осведомлены о том, что адмирал хватает сильных мужчин и привлекательных женщин, чтобы держать их на своих кораблях. В других поселениях, напротив, туземцы доверчиво ждали прихода белых людей, и адмирал раздавал им погремушки, так называемую «ястребиную ножку», колечки из латуни, а также желтые и зеленые стеклянные бусы, и они были чрезвычайно довольны полученными подарками. Арбалетам они дивились больше, чем эспингардам, очевидно отчасти еще потому, что первых было гораздо больше, и потому, что устройство их было понятнее туземцам. Они хватались и за шпаги, вытаскивали их из ножен, не без некоторого страха подвергали основательному осмотру и затем, бросив их внезапно на землю, убегали во всю прыть.

Все они ходили совсем голые, раскрашенные красной краской, с хохолком из перьев на голове и связками дротиков. Они отдавали белым все, что имели, и брали взамен любой пустяк, нисколько не гонясь за выгодой. Это не было торговым обменом, то была сделка, имевшая некий мистический смысл и основанная на превосходстве белых людей — этих могущественнейших волшебников, с которыми следовало поддерживать хорошие отношения.

Матросы с флагманского корабля убили и съели крупную черепаху; ее раздробленный на мелкие куски щит они оставили в лодке. Юнги стали предлагать индейцам крошечные, величиной с ноготок, кусочки этого панциря, и хотя туземцы достаточно часто добывали таких черепах, они все же охотно брали эти кусочки, словно то были некие талисманы, делая это лишь потому, что их держали в руках белые юноши; а взамен они давали пучки дротиков.

Наконец «Санта Мария» и «Нинья» снялись с якоря и, так как ветер сменился на более благоприятный, взяли курс на Бабеке. На горизонте виднелись горные вершины острова Бойо. В это первое путешествие они больше не возвращались к берегам Кубы, или Хуаны.

Ближайшие к побережью поля были сплошь обработаны и зеленели, «как пшеничные нивы близ Кордовы в мае месяце». В течение ночи на склонах гор они видели много огней, а днем в тех же местах — столбы дыма; и они решили, что это — сигналы, передаваемые туземцами друг другу.

Колон пришел к выводу, что все говорившееся им в восхваление Кубы, сколь бы возвышенно оно ни было, совершенно бессильно дать представление о красоте этого нового острова. Сойдя на берег, они тотчас же натолкнулись на деревья разных пород, обильно усыпанные редкостными плодами, которые адмирал, как всегда одержимый жаждой обогащения, поспешил объявить исключительно драгоценными пряностями. Быть может, то был мускатный орех, но так как плоды эти еще не созрели, определить их точнее не представлялось возможным.

Продвигаться вдоль берега им приходилось, не выпуская лота из рук и производя бесчисленные промеры дна, ибо на некоторых участках вода была настолько глубокой и чистой, что у самого берега могла бы свободно лавировать даже каррака, то есть наиболее крупный из известных в те времена типов кораблей; но зато были и такие места, где под слоем песка таились подводные рифы, и скатившиеся с берега и увенчанные зелеными гирляндами камни торчали над поверхностью моря.

Больше всего поражало Колона сходство этого новооткрытого острова со страной, откуда они отправились в свое океанское плавание. Тут были «и обширные долины, и нивы, и горы вдали, все — совсем как в Кастилии». Он видел перед собой обработанные поля и слышал соловьев и других птичек, и это также напоминало Кастилию. И, чтобы превознести красоту общего вида, он сравнивал его с видом окрестностей Кордовы, как если бы этот далекий город в Андалусии был для него самым драгоценным воспоминанием, воплощением его второй молодости.

На берегах Бойо даже морская фауна напоминала ему испанское побережье. Плавая на своей лодке, он видел у бортов ее тех же вьюнов, угрей, треску, уклейку, златиков, креветок и даже сардин. В лесах Бойо среди бела дня распевал соловей, и это сходство с далекими кастильскими землями побудило Колона окрестить новый остров именем Эспаньола.

Многие туземцы, завидя приближающиеся баркасы с белыми, пускались наутек. Иные, напротив, оставались на месте и вступали в беседу с теми индейцами, которыми Колон пользовался как глашатаями и толмачами, причем вс всех разговорах бесконечно упоминались карибы или каннибалы, свирепые люди с отравленными стрелами, совершавшие набеги на остров для увода в плен его обитателей.

Слыша подобные объяснения, всегда путаные и смутные, Колон решил, что каннибалы — это люди Великого Хана, которые «должны быть где-то совсем поблизости и которые, имея корабли, приезжают сюда, чтобы ловить здешних людей; а так как последние не возвращаются, то туземцы думают, что их съедают».

Три матроса, поднявшись на холм, чтобы обследовать деревья и травы, услышали шум, производимый огромной толпой: то были совершенно нагие люди, совсем такие же, как жители других островов; они бежали, узнав о прибытии белых.

Матросы поймали туземную женщину и доставили ее на адмиральский корабль. Была эта женщина «весьма женственна и красива»; она завела разговор с индейцами, плывшими на судах флотилии, ибо у них всех был общий язык. Адмирал велел дать ей одежду, одарил стеклянными бусами, погремушками и медными кольцами и «весьма почтительно» вернул ее на берег. Ее сопровождало несколько человек из команды «Санта Марии» и трое индейцев, служивших испанцам толмачами. Гребцы с баркаса, доставившего красивую индианку на берег, докладывали потом адмиралу, будто она жалела, что покидает корабль, ибо ей хотелось остаться на нем вместе с туземными женщинами, задержанными на Кубе. Так как предполагалось, что индианка сообщит своим соплеменникам, какие славные люди христиане, Колон на другой день отправил на берег девять матросов с индейцем-переводчиком, приказав им побывать в селении, расположенном на некотором расстоянии от берега моря и упоминавшемся красивою индианкой. Поселок был очень большой, и при приближении белых все его обитатели обратились в бегство. Но индеец с Гуанаани, которого белые пустили вперед как глашатая, бросился за бегущими, крича, чтобы они оставили всякий страх, что христиане никоим образом не карибы, но сошли с неба и раздают всем, кого бы ни встретили, замечательно красивые вещи.

Беглецы остановились и, положив руки на голову, что было у них знаком дружбы и уважения, стали поджидать европейцев. Многие сначала дрожали от страха, но миролюбивое поведение вновь прибывших в конце концов успокоило их.

Они вернулись в свои хижины, и каждый принялся угощать испанцев бататами и хлебом, приготовленным из корней маниоки. Они предлагали гостям, кроме того, рыбу и все, чем сами были богаты. И так как они узнали от индейца-переводчика о любви, которою пользуются у сыновей неба попугаи, то они притащили множество этих птиц, чтобы белые взяли их с собой на суда.

В это время европейцы увидели, как подходит «большой отряд или толпа людей», возглавляемая мужем той женщины, которую адмирал осыпал подарками и возвратил к своим. Несколько индейцев несли эту женщину «верхом на своих плечах»; они направлялись поблагодарить христиан за честь, которую те оказали пленнице своими подарками.

Возвратившись к себе на корабль, матросы, докладывая адмиралу обо всем, что им довелось видеть, утверждали, будто не может быть никакого сравнения между населением этого острова и людьми тех земель, которые они посетили прежде. Здешние жители гораздо белее, и тут попадаются девушки до того белые, что они могли бы сойти за рожденных в Испании. Голос у этих туземцев острова Эспаньола нежный, а не грубый и угрожающий, как у обитателей Кубы. Земли в глубине острова обработаны, и там много воды для их орошения, так что между этими землями и полями в окрестностях Кордовы такая же огромная разница, «как между днем и ночью».

После захода солнца рощи огласились пением бесчисленных соловьев. Сверчки и лягушки были тут совсем такие же, как в Испании. Мореплаватели обследовали расположенный поблизости остров, которому дали название Тортуга, а также большую реку. Вверх по ней они поднялись на баркасах, которые тянули при помощи бечевы матросы, шедшие по берегу.

Индейцы повсюду бежали: по словам Колона, этих людей «постоянно преследуют, и потому они живут в таком страхе, что при появлении чужеземцев начинают подавать дымовые сигналы со своих разбросанных по всей стране вышек». Эту реку Колон назвал Гвадалкивиром, в память одноименной реки возле Кордовы, а большую долину, в которой она протекала, Райской Долиной, или Вальпараисо.

Следуя вдоль берегов Эспаньолы, они повстречали индейца, который плыл в своей маленькой пироге, так что все удивились, как это она держится на волнах при таком свежем ветре. Колон велел поднять его вместе с его челноком на борт адмиральского корабля и, подарив ему стеклянные бусы, погремушки и латунные кольца, расположил его этим к себе. Этот индеец был доставлен испанцами в поселение, отстоявшее на шестнадцать миль от того места, где его подобрали, и названное Колоном Пуэрто де ла Пас.

Оба корабля стали на якорь против этого, судя по всему, молодого еще селения, — по крайней мере, все хижины его выглядели совсем новыми. Индеец направился к берегу в своем челноке, и вскоре местные жители, привлеченные его рассказами, собрались все вместе: их было человек пятьсот, среди которых был и король.

С этого времени мореплаватели стали встречать местных королей, или кациков, — явление, с которым они не сталкивались ни на Хуане, ни на ранее открытых флотилией островах, где не было, по-видимому, других начальников, кроме нескольких человек, пользовавшихся кое-каким влиянием, вернее всего — колдунов.

И так как корабли бросили якорь совсем близко от берега, то большое число индейцев добралось до них вплавь. Почти все они носили в ушах или продетыми через ноздри очень красивые золотые горошины, которые охотно обменивали на разные безделушки. И здесь это не было с их стороны торговой сделкой, вызванной жаждой выгоды, но простым обменом, которому они приписывали мистическое значение и который должен был обеспечить им благосклонность сыновей неба.

Король, которому его люди оказывали величайший почет, оставался на берегу, и адмирал отправил ему подарки, принятые тем с величественным изъявлением благодарности.

Колон узнал, что «это был молодой человек двадцати одного года и что при нем находились его старый воспитатель и другие советники, отвечавшие от его имени, ибо он был поразительно неразговорчив». Один из индейцев, приплывших сюда вместе с флотилией, беседовал с королем и сказал ему, что христиане спустились с неба и что так как они ищут золото, то собираются отправиться на остров Бабеке. Король ответил, что они поступают правильно и что на этом острове они действительно найдут много золота.

Вместе с индейцем-переводчиком съехал на берег и Диэго де Арана, главный альгвасил флотилии. Поскольку в этих краях стали появляться туземные короли, кузен Беатрисы решил, что ему представляется случай выполнить обязанности посла, приличествовавшие его дворянскому званию и положению среди участников экспедиции. Советники короля указали главному альгвасилу, какого направления нужно держаться, чтобы попасть на Бабеке, и сказали, будто это потребует лишь двух дней.

Индейцы по-прежнему отсылали белых за столь ценимым ими золотом куда-то чуть подальше, причем всякий раз не без умысла утверждали, что богатые золотом места находятся совсем близко. В заключение советники короля объявили от его имени, что если белым что-нибудь нужно и в их стране, то они с большим удовольствием удовлетворят их желания.

— Все они ходят нагишом, в чем мать родила, — говорил Арана, рассказывая по возвращении на корабль своему «незаконному» родственнику о беседе, состоявшейся у него с королем, — даже женщины, и никто не выказывает при этом ни тени смущения. И мужчины и женщины тут гораздо красивее, чем те, которых мы до этого видели; они чуть ли не белые, и если бы они ходили одетыми и оберегали себя от действия солнца и воздуха, то казались бы почти столь же белыми, как уроженцы Испании. Все они также упитанные и сильные, а не худые и хилые, как те, которых мы до этого видели, да и разговор у них гораздо приятнее, и они не принадлежат, надо полагать, ни к какому исповеданию.

Днем на флагманский корабль прибыл со своей свитой местный король, и адмирал через переводчиков сообщил ему, что испанские короли — самые могущественные государи на свете. Но ни индейцы-переводчики, ни туземный монарх не поверили этим словам адмирала, приписав их скромности белых; ибо они считали, что те спустились прямо с неба и что если в Испании и впрямь есть какие-то короли, то они владыки небесные, а не земные.

Молодой король этой страны говорил очень мало и скорее был окружен благоговением религиозного свойства, чем пользовался политической властью. Колон предложил ему всевозможное угощение из своих личных запасов, главным образом сладости.

Этот король-колдун ограничился тем, что отведывал от каждого из этих лакомств по маленькому кусочку, как если бы он совершал своеобразный обряд причастия, и тотчас же отдавал остальное своему воспитателю, советникам и прочим членам своей свиты, рассевшимся на палубе корабля.

На следующий день матросы в виду острова Тортуга ловили сетями рыбу, а на берегу тем временем продолжался торг, или, вернее, мена, между христианами и индейцами. Последние принесли множество стрел, употребляемых пиратами с Карибы или каннибалами и изготовленных из тонких и крепких тростинок, на конце которых был прикреплен рыбий зуб, смоченный ядом и отравлявший рану.

Двое из этих индейцев, показывая те места своего тела, где недоставало больших кусков мяса, уверяли белых, будто оно было вырезано и съедено каннибалами. Адмирал не поверил им. Он не мог представить себе, чтобы воины Великого Хана, посещавшие эти земли с целью Поимки рабов, могли быть кровожадными людоедами.

Некоторые матросы в обмен на стеклянные бусы стали лолучать от туземцев тончайшие пластинки из низкопробного золота, называемого ими гуаньин. Один из индейцев, входивший в состав королевской свиты и прозванный моряками кациком, держал в руке подобную золотую пластинку, но, не пожелав отдать ее только за одну вещь, удалился в хижину, где разделил эту пластинку на крошечные кусочки, с тем чтобы благодаря этому получить побольше различных предметов. Матросы, однако, надавали ему такой мелочи, что он своею уловкою едва ли что-нибудь выгадал. Впрочем, он хотел лишь одного: получить возможно больше предметов, принадлежавших ранее белым, ибо мистическая сила этих предметов возрастала соразмерно увеличению их числа, а это и было тем самым, что они ценили превыше всего.

В тот же день с острова Тортуга приплыла большая пирога, в которой находилось более сорока человек. Она узнали о прибытии сыновей неба и явились взглянуть на них. Но упомянутый уже кацик в гневе вскочил и, произнеся слова, судя по тону — полные страшных угроз, заставил их вернуться к себе в пирогу. Он стал брызгать на них морской водой и швырнул в них камень.

Приезжие индейцы поспешили ретироваться, но кацик, тем не менее, схватил еще один камень и вручил его Диэго де Арана, чтобы и он, в свою очередь, швырнул им в докучных гостей от имени сыновей неба. Это было магическое заклятие, ставившее врагов вне закона.

Покропить кого-нибудь соленой водой означало превратить его в потерпевшего кораблекрушение и, следовательно, обречь на заклание в качестве жертвы, ибо у многих из этих племен было в обычае убивать потерпевших кораблекрушение и съедать их на торжественном празднестве. Именно это и было причиной поспешного бегства жителей острова Тортуга, опасавшихся, как бы их и в самом деле не обрызгал, чего доброго, соленой водой этот колдун-кацик, хотевший, к тому же, присоединить к своим ужасным проклятиям еще и камень, который был бы брошен рукой белого человека, обладавшего, по его мнению, в еще большей мере сверхъестественной силой, чем он.

Диэго де Арана не пожелал бросить камень. Ему следовало быть в стороне от этого соперничества индейцев. Пирога отплыла, и люди с Тортуги прокричали в отместку, что их остров гораздо богаче золотом, чем Эспаньола — ведь он ближе к Бабеке.

Побуждаемый своей навязчивой мыслью, адмирал во всеуслышание заявил, что ни на Эспаньоле, ни на Тортуге нет своего золота, но что все оно попадает сюда с Бабеке, и притом в очень малом количестве, потому что туземцам нечего предложить в обмен на него; нищета же их объясняется тем, что, имея чрезмерно плодородную почву, они не нуждаются в тщательной ее обработке и, равным образом, разгуливая нагишом, могут не тратиться на одежду.

Неутомимый искатель золота, одержимый мечтой о фантастическом Бабеке, которого никто никогда так и не отыскал, и обманываемый, к тому же, туземцами, отсылавшими его все дальше и дальше, ни в малой мере, разумеется, не догадывался о том, что попирает своими ногами ту самую землю, которая после открытия Америки была первое время главным Эльдорадо этой страны.

До завоевания Мексики и Перу сколько-нибудь значительная добыча золота производилась только на Эспаньоле, или, что то же самое, Гаити.

Колон, впрочем, утешал себя тем, что они все же приближались к Бабеке, который он впоследствии отождествил с Ямайкой.

— Мы уже возле источника, — говорил он своим приближенным, — и я уповаю на господа бога, который приведет меня к месторождению золота.

Индейский король обещал доставить ему золота, и он с нетерпением ожидал его нового посещения не потому, что жаждал того немногого, на что мог рассчитывать, но в надежде получше узнать, каково в конце концов проио хождение этого золота.

Во вторник 18 декабря Колон по случаю праздника благовещения распорядился украсить флагами адмиральский корабль и каравеллу. Кроме того, на судах были произведены многочисленные выстрелы из бомбард, Король, покинув свою резиденцию, находившуюся в четырех лигах от берега, поздним утром прибыл к бухте Де ла Пас; его сопровождала толпа более чем в двести человек, образовавших нечто вроде процессии.

Четверо туземцев несли короля на носилках; вокруг шли главнейшие из его сановников, наделенные одновременно жреческой властью и магической силою, как это всегда наблюдается у первобытных племен.

Адмирал завтракал в одном из помещений кормозой башни, в каюте, примыкавшей к той, в которой он спал, когда к нему вошел в сопровождении своей свиты долгожданный король. Молодой государь сел рядом с адмиралом; он не дал ему подняться из-за стола, прося его зна-: ками не прерывать завтрака.

Дон Кристобаль приказал Лусеро, под наблюдением Террероса прислуживавшей своему господину, подавать королю те же кушанья, что и ему. Король величественным жестом отослал свою свиту, приказав ей выйти из кормовой башни. Это было исполнено «с величайшей поспешностью и почтительностью; все удалились на палубу и расселись на ней». Только два пожилых человека — один, по мнению адмирала, воспитатель юного короля, другой — первый советник его — остались вместе с ним и уселись на полу, у ног своего господина. От каждого кушанья, которое Лусеро ставила перед туземным монар хом, он отведывал по небольшому кусочку, как это делали, бывало, в Испании, чтобы доказать приглашенному, что он может безбоязненно есть угощение или чтобы воздать ему особый почет. Остальное король отсылал своим приближенным, которые и съедали все до последней крошки. Так же поступал он и с напитками. Поднесенного ему вина он лишь слегка коснулся губами, после чего передал полный до краев кубок своим ближайшим советникам, которые, в свою очередь, отпив по глотку, отослали остальное индейцам, находившимся на палубе.

Король был крайне немногословен, и оба придворных, сидевшие у его ног, смотрели ему, что называется, в рот и при помощи переводчиков, передававших их речи скорее посредством жестов, чем путем слов, говорили от его имени.

Подарки, принесенные королем, заключались в поясе туземной работы и двух очень тонких пластинках золота.

Вручив свои дары адмиралу, он не сводил глаз с куска цветной ткани, висевшей над постелью Колона.

Лусеро получила приказание своего господина снять эту ткань и отдать ее королю в качестве ответного дара. Адмирал подарил ему, кроме того, янтарное ожерелье, которое постоянно носил на груди, пару туфель из красной кордовской кожи и флакончик настоянных на апельсиновом цвете духов, приведя его этими столь замечательными подарками в восхищение.

Король и его советники искренне сокрушались о том, что ни они не понимают языка адмирала, ни он их языка. Впрочем, несмотря на полное непонимание того, что говорили туземцы, великий вождь белых, обращаясь к присутствовавшим при этом свидании соплеменникам, заявил:

— Я знаю, они говорят, что если мне что-нибудь нужно, то в моем распоряжении весь их остров.

Потом Колон велел Лусеро отправиться в его спальню и разыскать кое-какие бумаги, среди которых у него сохранялся оставленный им на память золотой экселенте — монета стоимостью в два кастельяно; он хотел показать индейцам выбитое на ней изображение королевской четы — Фердинанда и Исабелы. Развернув затем перед туземным монархом и его приближенными королевское знамя и знамена с крестами, он привел этих простодушных людей в неподдельное изумление и восторг.

На берег король и его свита были доставлены «с превеликим почетом», под грохот салютующих в его честь бомбард, на баркасе с «Санта Марии». Это был первый туземный монарх, посетивший флотилию со всей подобающей его сану торжественностью.

С корабля видели, как король, окруженный толпившимися на пляже двумястами придворными, сел в носилки и как его старший сын, взгромоздившись на плечи одного из важнейших сановников, направился вслед за ним в королевскую резиденцию. Король был настолько признателен адмиралу за полученные подарки, что приказал приветствовать и угощать всех моряков, съехавших в тог день на берег. Каждый из подарков Колона нес впереди короля один из придворных, и притом с такою почтительностью, как если бы это были некие талисманы, наделенные мистической силой.

Не замедлил посетить адмирала и брат короля, получивший свою долю подарков. Его не несли на носилках, но вели под руки два важных сановника.

Побывал у адмирала также один престарелый индеец, видимо жрец, пользовавшийся славой лучшего знатока достопримечательностей этой страны и ее островов на сто лиг в окружности.

Колон постарался во что бы то ни стало понять его. Островов, оказывается, было великое множество, и каждый из них достаточно богат золотом. На одних островах собранное золото, просеяв предварительно сквозь решето, плавили и употребляли для отливки фигур. На других оно водилось в таком изобилии, что все там было золотым, даже камни и сама земля.

Взволнованный этими до такой степени отвечающими его чаяниям новостями, Колон решил было похитить этого старца, чтобы использовать его в качестве проводника. Никто, конечно, вернее, чем он, не укажет дорогу к упомянутым островам. Но этот маг пользовался таким уважением юного короля и придворных, что Колон так и не решился оскорбить их подобным поступком.

Помимо этого, адмирала огорчило, по-видимому, и то сообщение, которое настойчиво повторял, прибегая к помощи весьма выразительной мимики, этот старик индеец. Если верить ему, то выходило, что много лет назад здесь уже побывали прибывшие на такой же плавучей роще, как эти, другие белые сыновья неба. У них были мечи и арбалеты, были также и бороды, и говорили они на том же языке, что адмирал и его спутники. Число их было поменьше, и через несколько дней они снова исчезли в море. Старик знал об этом посещении их страны белыми от колдунов того царства, в котором они высаживались на сушу. Люди той страны сохранили о них дурные воспоминания, потому что сыновья неба поступали с ними очень нехорошо и отбирали у них силой съестные припасы.

Адмирал, впрочем, не проявил особого интереса к этому сообщению и не постарался узнать подробнее о событии, с воспоминаниями о котором он не раз впоследствии сталкивался на острове Эспаньола.

Посреди площади того селения, в котором обитал туземный король, адмирал велел воздвигнуть крест огромных размеров, и индейцы охотно принимали участие в этой работе, считая ее магической. Подражая испанцам, они, как обезьяны, повторяли вслед за ними молитвы и земные поклоны. Для них это были заклинания новой магии, притом более могущественной, чем ранее известная им; эти заклинания должны были избавить их от нашествий карибов и коварных подвохов необузданной природы.

Флотилия вышла из бухты Де ла Пас и поплыла вдоль берегов, от одного мыса к другому. Повсюду были деревья с ярко-зеленой листвой, и нигде не было ни снега, ни туманов, несмотря на то, что стоял декабрь. «Воздух был теплый, такой, какой бывает в Испании в мае». Жители поселков и отдельно расположенных хижин сбегались к берегу моря, чтобы предложить испанцам свой маниоковый хлеб, а также пресную воду в сосудах из тыквы или в глиняных кувшинах такой же формы, как в Кастилии; Ни юные девушки, ни замужние женщины здесь не носили набедренных повязок, Они расхаживали совсем нагие, и если на других островах мужчины из ревности к белым укрывали где-то своих жен, то здесь они веселой гурьбой выходили навстречу пришельцам, принося с собой все, что имели, преимущественно, однако, съестное, и в том числе пять-шесть видов неизвестных доселе испанцам плодов, «которые адмирал приказал сохранить, чтобы отвезти королевской чете в Испанию».

И хотя в мыслях у адмирала были лишь изобилующие золотом близлежащие земли, он все же не остался бесчувственным к «красивым женским телам, мелькавшим среди голой толпы», что и отметил в своем дневнике.

За зелеными далями лесов и полей виднелись высокие горы. Адмиралу, склонному к чрезмерным восторгам в отношении всего, что бы он ни открыл, эти горы казались поистине исполинскими, и, сравнивая их с пиком Тейде на острове Тенериф, он находил, что они выше его. Из всех этих поселений индейцев каравеллы отплывали при громких криках толпы — мужчин, женщин, детей, — молившей испанцев остаться и обещавшей почитать сколочен-; ные крест-накрест деревянные брусья, воздвигнутые белыми всюду, где они останавливались, а также ежедневно воспроизводить их телодвижения и словесные заклинания.

Туземцы провожали их, сколько могли, в своих чел-: ноках. Переднему кораблю, после того как были выбраны якоря, приходилось прокладывать себе путь среди множества кишевших в воде пловцов. Но адмирал торопился продолжить обследование вновь открытых земель. Ему не терпелось прибыть поскорее в те богатые золотом области, которые, по его мнению, были уже совсем близко.

Местные жители твердили ему о какой-то стране, называющейся Сибао; здесь, рассказывали они, столько золотых россыпей, что знамена тамошнего кацика выкованы из чистого золота.

Сибао! Конечно же, это Сипанго; настоящий долгожданный Сипанго, который на этот раз и в самом деле предстанет пред ним! Взволнованный близостью тех несметных сокровищ, ради которых он пустился в столь дальний путь, Колон стал прибегать к выражениям из словаря мистической экзальтации.

— Господь наш всесильный, — говорил он, — в руках коего все сущее в мире, да утешит меня и да окажет мне помощь! И да дарует он мне свою милость, дабы я смог отыскать те залежи золота, о которых я столько со всех сторон слышу!

Он смотрел на золото теми же глазами, что древние: оно было для него сыном солнца, зачатым в недрах земли, плодом хтонической магии, носителем неотвратимых сил и влияний.

В ту эпоху к золоту относились с еще большим благоговением, чем теперь. Наличность его на земле значительно возросла уже в новейшее время, после открытия богатейших месторождений в Калифорнии, Трансваале, Австралии и на. Аляске. Древность знала его в ничтожном количестве, да и в средние века его было в общем немногим больше.

Колон — последний прославленный деятель средних веков, родной брат астрологов и алхимиков. Через новые моря и новые земли пронес он в себе такое же неукротимое воображение и такой же поэтический жар, какими были наделены поколения неутомимых искателей, сжигавших себя и старившихся во цвете лет возле горнов, где кипели реторты с таинственными составами, из которых они надеялись выделить полученное химическим путем золото. Эти мечтатели обожали его, ибо оно было символом величайшей победы, ибо в нем была потенциально заключена безграничная власть, господство над всем родом людским, притом такое, какого никогда еще не удавалось достигнуть ни одному величайшему завоевателю на протяжении всей истории.

Человеку, который смог бы сделаться царем золота, сколь бы низкого рода он ни был, предназначено было стать в конце концов повелителем всей земли.

Сотканный из противоречий, Колон, ощущавший в себе два разных мира — тот, что впоследствии был назван средневековьем, и другой, в эти годы переживавший свое младенчество; человек, сочетавший в себе мечтательность и энергию, как те монахи-отшельники, которые, увлекая людей пламенным словом, становились во главе крестовых походов с огромным числом участников, и, вместе с тем, купец, жадный до легкой наживы, какими были купцы Возрождения, проникался мистическим чувством, становился одержимым фанатиком при одной только мысли о том, что где-то совсем близко таятся сокровища столь гке великие, как, может быть, лишь сокровища царя Соломона.

Колона повергало в священный трепет сознание близости еще скрывающегося от его взоров желтого бога, владыки мира, сына солнца и земли.

 

Глава IV

О том, что случилось рождественской ночью 1492 года, и об ужасных последствиях этого.

Флагманский корабль и каравелла, нигде не задерживаясь, продолжали плыть, к великому удовольствию Фернандо Куэваса, которого день ото дня все больше и больше захватывала эта полная непрерывных открытий бродячая жизнь; то они останавливались в настолько обширных бухтах, что адмирал называл их морями, то бросали якорь вдали от берега, опасаясь подводных камней.

Не меньше нравилось ему также каждую неделю видеть все новые толпы нагих людей, предлагавших огромные кипы хлопка, или попугаев, или вынутые из ноздрей и ушей тонкие золотые пластинки в обмен на всякие пустячки, которые им давали небесные существа, пожаловавшие сюда вместе со своими плавучими рощами. Его юношескую любознательность привлекали к себе и тайны на редкость прозрачного моря, населенного золотыми и разноцветными искрами, вспыхивавшими пред ним, когда он вместе с матросами своего кубрика занимался рыбною ловлей.

Единственное, что огорчало Фернандо в этом плавании с его поразительными, бесконечно сменяющимися видами побережья, это то, что счастливый день, проведенный им во время пребывания эскадры в той бухте на Кубе, где три судна подвергались ремонту, больше не повторялся. Ни на одной из стоянок адмиральскою корабля близ этого нового острова Эспаньола он не мог высадиться на сушу вместе с Лусеро. Паж адмирала почти всегда оставался на борту корабля, а в тех редких случаях, когда он все же спускался в лодку, он сопровождал своего господина в его коротких экскурсиях вверх по рекам. Что до Фернандо, то и он всегда съезжал на берег вместе с Хилем Пересом и другими матросами, чтобы заняться меной с туземцами или собиранием тех или иных сведений.

На самом корабле молодые люди видели друг друга лишь издали. После той ночи, когда их застиг Перо Гутьеррес, Лусеро уговорила Фернандо прекратить посещения кормовой башни. Она умолчала о своих новых заботах, боясь рассказать о них Куэвасу, и без того ожидавшему удобного случая, чтобы отомстить бывшему королевскому буфетчику.

Что же касается Перо Гутьерреса, то в течение последней недели океанского плавания, еще до открытия острова Гуанаани, он довольствовался тем, что с загадочным видом посматривал на Лусеро и тщетно пытался остаться с нею наедине; теперь, однако, он стал проявлять угрожающую настойчивость.

Однажды вечером, когда дон Кристобаль находился на берегу, Гутьеррес признался Лусеро в том, что он видел ее и Куэваса совершенно нагими, словно они были райской четой, под раскидистыми ветвями исполинского дерева. Тайна Лусеро для этого человека перестала бытьтайною. Зная теперь ее истинный пол, распалённый этим открытием, он вознамерился использовать его в своих целях и стал преследовать бедную девушку непрерывными домогательствами.

Наконец-то он понял, откуда исходило то таинственное влечение, которое он давно уже ощущал к пажу адмирала, и которое поначалу проявлялось в таких уродливых формах, в грубых словах и неприкрытой враждебности. Это было извращенное выражение неосознанного чувства любви. И в тот вечер, когда он говорил обо всем этом, он захотел, пока адмирал еще не успел вернуться с Эспаньолы, куда он высадился тогда впервые, осуществить своя желания, поскольку в кормовой башне, кроме них, не было ни души и все благоприятствовало Гутьерресу.

Лусеро пришлось вырываться из цепких рук, пытавшихся овладеть ею; она осыпала пощечинами и царапала позеленевшее от волнения лицо этого человека, тянувшегося к ней своим похотливым ртом с черными и гнилыми зубами, чтобы прильнуть к ее губам в неистовом поцелуе. Поцарапав Гутьерреса возле глаза и причинив ему сильную боль, Лусеро воспользовалась этим моментом, чтобы вырваться из его объятий и убежать на верхнюю площадку кормовой башни, туда, где был сигнальный фонарь и стояло деревянное кресло, в котором располагались во время плавания адмирал или штурман.

— Я отомщу тебе, — пригрозил Гутьеррес. — Я обо всем расскажу дону Кристобалю.

Но Лусеро с женской проницательностью предвидела, что он будет хранить молчание. В самом деле, посвяти он адмирала в истинное положение дел, Колон, неуклонно заботившийся о поддержании на борту дисциплины и постоянно увещевавший матросов воздерживаться от общения с индианками, узнав, что Лусеро — девушка, не задумываясь сочтет за благо упрятать ее на время плавания куда-нибудь подальше, и тогда бывшему буфетчику раз-навсегда придется распрощаться со своими надеждами. Конечно, он должен был волей-неволей охранять ее тайну; его побуждали к этому чисто эгоистические соображения, надежда когда-нибудь сплести новую паутину, чтобы заманить в нее несчастную жертву и удовлетворить свою страсть. С этого дня для юной девушки началась жизнь, полная вечного страха, ибо она ежечасно видела около себя адмиральского друга, поскольку они жили на корабле бок о бок, и каждое его приближение заставляло ее настораживаться, чтобы быть готовой к отпору.

Отныне по ночам она спала совершенно одетая у дверей в адмиральскую спальню; сон ее был беспокоен и чуток, и при малейшем шорохе в соседних каютах она немедленно просыпалась. И словно о сказочном счастье, которому не суждено было повториться — по крайней мере, до конца плавания, вспоминала она о тех часах первобытного существования на лоне природы, которые были проведены ею и Фернандо на берегу моря, обволакивавшего их тела бесконечно сладостной, материнскою лаской, н тени лесного гиганта, казавшегося человеческим существом, добрым и благожелательным пнищ пиком в образе дерева. И эти воспоминания в ее нынешнем положении, среди терзавших ее тревог и забот, казались ей еще более чарующими и сладостными.

К этой вечной настороженности добавлялась также необходимость молчать, защищаться своими средствами, не обращаясь за помощью к Куэвасу, который, узнав истину, несомненно не замедлит попытаться убить адмиральского друга. Согласно общеобязательным в ту эпоху понятиям мужской чести, ему подобало без всякого промедления уничтожить соперника, преследовавшего своими домогательствами его возлюбленную.

У Лусеро оставалась последняя и единственная надежда — рассказать обо всем своему господину, если настойчивость Гутьерреса достигнет таких размеров, что у нее не хватит сил сопротивляться. Дон Кристобаль, разумеется, возьмет ее под защиту; он не выдаст ее тайны, чтобы избежать толков среди команды флагманского корабля. Но Лусеро, вместе с тем, страшилась даже подумать о том, что произойдет, едва она возвратится в Испанию в качестве разоблаченного пажа, оказавшегося существом женского пола. Монастырь, разлука с Фернандо, полнейшая невозможность когда-либо снова увидеть его… Благоразумнее всего в этих условиях было продолжать по-прежнему сопротивляться, все так же вести борьбу с этим столь ненавистным ей человеком. Она верила в безграничные возможности грядущего дня. Кто знает, что принесет с собой завтра, что случится после того, как снова взойдет солнце, после того, как оно вновь озарит своими лучами эти неведомые моря с плывущим по ним кораблем, сопровождаемым лишь одной, меньшей размерами каравеллой!

Они шли теперь на поиски изумительных островов, на иных из которых больше золота, чем земли. Они следовали вдоль берегов той области Эспаньолы, которая носила название Мариэн и королем или кациком которой был Гуанакари, местный властитель, поддерживавший с Колоном и его спутниками во время первой экспедиции в Новый Свет более тесные отношения, чем кто-либо из туземцев. Двум кораблям пришлось возвратиться из-за противного ветра, на якорную стоянку, названную адмиралом бухтой Сан Томас, так как он открыл ее в день этого святого. Матросы на одном из баркасов ловили сетями рыбу, когда к ним подплыла большая пирога с многочисленными туземцами под начальством близкого к Гуанакари индейца. Этот индеец передал белым приглашение Гуанакари подойти на своих кораблях к его землям и обещал от его имени, что им будет дано все, чем располагает он сам. Посол доставил адмиралу в подарок пояс, к которому вместо сумки была подвешена маска с двумя большими ушами из чеканного золота и таким же носом и языком. Этот пояс с золотой маской вместо сумки был, несомненно, предметом религиозного культа, маска же — изображением чудовищного божества, такого, каким его создала фантазия мастера, изготовившего эту святыню первобытной религии.

Вестник кацика поднялся на палубу адмиральского корабля, но индейцы, которых адмирал постоянно возил с собой, не сумели как следует объясниться с ним, ибо пользовались для обозначения одних и тех же понятий Другими, чем он, словами. В конце концов они все же поняли ту часть его речи, в которой содержалось приглашение Гуанакари. Адмирал решил отправиться к его резиденции на следующий день, в воскресенье 23 декабря, нарушая, таким образом, одно из своих твердых правил: не покидать гавани в воскресенье. Но чего только не сделаешь, если ты уверен, что золотые россыпи где-то совсем под боком и что индейский король должен быть хорошо об этом осведомлен!

Штиль задержал Колона дольше, чем это было ему желательно, и он отправил шестерых матросов вместе с нотариусом флотилии в индейское поселение, расположенное в трех лигах от стоянки судов. Этим людям удалось обменять стеклянные бусы и наборные пояса на несколько золотых пластинок. Старшина поселения подарил им трех жирных гусей и велел своим людям переносить белых на плечах через реки и заболоченные места, переходимые вброд. В это самое время более ста двадцати челноков вертелось около двух кораблей. В каждом челноке было по нескольку человек, предлагавших хлеб из маниоки, рыбу, пресную воду в кувшинах из обожженной глины и какие-то семена, которые туземцы клали по зернышку в свои миски с водой, уверяя, что от этого она становится чище, и образцы которых были сохранены адмиралом, так как он думал, что в Европе эти пряности могут найти верный сбыт.

Таким образом, из-за штиля Колону пришлось провести воскресенье на прежнем месте. Его посетил один из кациков, утверждавший, что на острове Эспаньола исключительно много золота и что сюда приезжают за ним с других островов, то есть нечто как раз противоположное тому мнению, которое успело к этому времени сложиться у адмирала. Эта беседа изменила его представления о многих вещах; так, например, он стал склоняться к мысли том, что Сипанго, называемый здешними жителями Сибао, находится где-то неподалеку: ведь за последние дни ему удалось собрать золота значительно больше, чем на всех предыдущих стоянках.

На флагманском корабле побывало, кроме того, пятеро местных правителей вместе с женами и детьми. Они говорили о Сибао, о золоте, которого там великое изобилие, и о способах его добывания. Колой, слушая обо всем этом, испытывал горькое чувство досады; нетерпение гнало его поскорей сняться с якоря и направиться к этой части Эспаньолы.

Он послал лодки с флагманского корабля и с каравеллы с группой матросов и королевским нотариусом, поручив им посетить резиденцию гостеприимного короля Гуанакари и сообщить ему, что адмирал принимает его приглашение и прибудет на следующий день, если только ветер не помешает ему в этом намерении. Поздним вечером экспедиция благополучно вернулась; она провела весь день в городе, которым правил король Гуанакари и который был расположен по ту сторону мыса, названного Колоном Пунта Санта. Король, окруженный своими «нитайно» — титул, присвоенный вельможам его двора, принял их на отлично выметенной городской площади, в исутствии всего населения, численностью свыше двух тысяч человек.

Все участники этого плавания в Новый Свет, начиная с самого адмирала, привыкнув к однообразию существования на море, всякий раз, когда съезжали на сушу, неизменно видели все окружавшее их словно через увеличительное стекло; это и было истинной причиной того преувеличения, которое они допустили, определяя количество обитателей Эспаньолы и других посещенных ими ранее островов.

Король, предложив гостям еду и питье, подарил, им хлопчатобумажные ткани, такие же, как те, в которые были облачены некоторые из женщин его резиденции, а также большое число попугаев, поскольку повсеместно распространилась молва о том, что они весьма по душе белым волшебникам, и несколько кусков золота, и так как они не пожелали заночевать в его городе, велел своим людям проводить их до баркасов, оставленных в устье реки.

В понедельник 24 декабря, в канун рождества, оба судна снялись с якоря и двинулись в путь при слабом береговом ветре. Плывя необычайно медленно, они потратили на переход от бухты Сан Томас до Пунта Санта целый день. С наступлением, темноты ветер не изменился — он был настолько слабым, что море оставалось совершенно спокойным, без малейшей ряби, И на этом совсем гладком море они потерпели свою первую и наиболее значительную за все путешествие аварию.

В одиннадцать часов вечера, при почти полном безветрии, когда море, по выражению адмирала, было «как вода в миске» и они уже миновали Пунта Санта, «Санта Мария» наскочила на риф.

На судне все легли спать — факт, совершенно невероятный при плавании по никому не известным морям. Я объясняю его лишь тем, что был сочельник, традиционный христианский праздник, а это, в сочетании с безмятежностью ночи и океана, и породило столь роковую беспечность.

Колон, так же как и его люди, лег отдыхать, и, поскольку в его обычае было всегда и во всем оправдываться, перекладывая вину на других, дабы никто не мог заподозрить в столь безупречной личности, как он, хоть какой-либо недостаток, он записал в своем дневнике, что позволил себе прилечь, так как «не смыкал глаз целых два дня и ночь». Эта неодолимая потребность во сне была бы естественной и понятной, если бы в предыдущие дни ему пришлось бороться с сильными бурями, но он вышел в море лишь утром того же самого дня, после нескольких суток отдыха в надежной бухте, занимаясь в течение этого времени только беседой при помощи жестов и толмачей-индейцев, которых он держал на своем корабле, с несколькими туземцами, посетившими его на борту «Санта Марии» и рассказавшими о существовании на острове Эспаньола страны, называемой Сибао, или, что то же, Сипанго.

Известно, что адмирал, подобно всей остальной команде, лег спать, доверив руль одному из матросов, который, выпив по случаю сочельника больше обычного, решил также отправиться на боковую и, в свою очередь, передоверил управление кораблем мальчику-юнге. Сам Колон, так же как маэстре, штурман и наиболее опытные матросы, пребывал в полной уверенности, что тут нет ни отмелей, ни подводных камней, ибо за два дня до этого, иначе говоря — в воскресенье, здесь прошли отправленные к королю Гуакакари баркасы, причем находившиеся на них моряки признали этот путь безопасным и для больших кораблей. На протяжении всего этого путешествия Колон не располагал возможностью высылать вперед лодки для предварительного обследования морей, по которым предстояло плыть его кораблям, и нужно же было, чтобы катастрофа, как нарочно, произошла тогда, когда такое обследование было проведено заранее!

Невидимое для глаз и исключительно медленное течение сносило адмиральский корабль в сторону отмели, но стоявший у руля мальчик не замечал этого. Если бы на море было хоть небольшое волнение, он услыхал бы за целую милю шум прибоя у этих камней, но поскольку вода была гладкой как зеркало и все кругом было безмолвно, «Санта Мария» приблизилась к этим подводным камням, и никто не догадывался о них; лишь оказавшись совсем рядом с ними, мальчишка-рулевой обратил внимание на какой-то едва уловимый рокот и плеск и принялся громко кричать; когда же, проснувшись по этому сигналу, все выбежали на палубу, корабль уже плотно сидел на камнях.

Это несчастье, в котором были повинны все до последнего юнги, еще раз явственно показало нестойкость Колона в невзгодах и его склонность во что бы то ни стало оправдываться и обвинять окружающих. Он сам не мог ошибаться даже во сне. Виновниками случившегося оказались маэстре Хуан де ла Коса и вся команда адмиральского корабля, которых он обвинил в измене. В измене — кому?

Колон дошел до того, что упрекал в своем дневнике горожан Палоса: не дав ему хороших судов, они вынудили его купить «Санта Марию». Но ведь на первых страницах того же самого дневника он восхвалял свои корабли, находя, что они «весьма приспособлены для открытий»!

По словам адмирала, Хуан де ла Коса был тщеславен и самонадеян, «ибо в благодарность за то, что он, Колон, взял его с собой в эти впервые открываемые страны и, как человека способного, обучил мореходству, Хуан де ла Коса стал повсюду хвалиться, будто знает больше, чем он». Хуан де ла Коса плавал многие годы, дольше Колона, и не нуждался в том, чтобы его чему-нибудь обучали. А если он и в самом деле чему-нибудь научился на «Санта Марии», то намного обогнал в этом своего начальника: ведь по прошествии нескольких лет он стал лучшим штурманом и первым картографом своего времени. Амернко Веспусио, простой коммерсант из Севильи, никогда прежде не пускавшийся в море, во время первого своего путешествия был учеником Хуана де ла Коса, который и обучил его всему, что знал.

Сам Колон, облегчив на страницах дневника свою душу и возложив на Хуана де ла Коса ответственность за случившееся несчастье — ибо ему всегда хотелось найти около себя какого-нибудь предателя, чтобы возвеличить, таким образом, себя самого как вечно преследуемого судьбой и людьми великого человека, — так вот, этот самый Колон взял того же Хуана де ла Коса во второе свое путешествие картографом экспедиции. Помимо того, Колон никогда не старался передавать кому-либо свои знания. Он жаждал сохранить, насколько это возможно, втайне курсы, которых держался в своих путешествиях, и, пытаясь обмануть своих штурманов, как если бы они были малые дети, вел двойной счет пройденных флотилией лиг. Он распекал их, когда замечал, что они ведут какие-то свои записи, чтобы изучить их впоследствии на досуге, и отбирал у них как эти записи, так и прочие бумаги.

Этот неистовый в своих страстях человек с не очень-то благородною легкостью дошел до того, что позволил себе высказать мысль, будто авария эта — дело рук маэстре адмиральского корабля, сговорившегося с Пинсонами. А между тем единственным, кто мог спасти и действительно спас его в этом ужасном положении, был один из Пинсонов, брат Мартина Алонсо, капитан «Ннньи» Висенте Яньес, плывший поблизости от «Санта Марии» и не замедливший оказать ей посильную помощь.

Адмирал отметил в своем дневнике все пронесшееся в его крайне возбужденном в этот момент воображении. Больше того — он бросил Хуану де ла Коса обвинение в трусости, утверждая, будто тот вместе с несколькими матросами спрыгнул в лодку не для того, чтобы завести якорь и спасти, таким образом, судно, но помышляя лишь о своем личном спасении, вследствие чего он и направился к «Нинье». Хуан де ла Коса умер много позднее Колона, не имея понятия о том ворохе обвинений, которые нагромоздил против него в своем дневнике адмирал, лишь бы как-нибудь объяснить аварию, случившуюся не по вине кого-либо одного, но по вине всех вместе взятых, начиная с самого начальника экспедиции, из-за странной беспечности, проявленной моряками «Санта Марии» этой рождественской ночью. И поскольку этот прославленный штурман, нашедший героическую смерть в Новом Свете, не знал о возведенных на него обвинениях, он и не пытался оправдываться. Естественно, однако, предположить, что если он поторопился отплыть на лодке, чтобы вызвать «Нинью» на помощь, то это было сделано им лишь потому, что он сразу же понял, насколько непоправимо случившееся.

Корабли в те времена не знали еще металлической обшивки днища до ватерлинии, этого одеяния из медных или свинцовых листов, ненужного в европейских морях, но ставшего совершенно необходимым спустя несколько лет после открытия Нового Света.

Распространенный в тропических морях и называемый бромою червь-древоточец проедал днища судов, хоть они и были покрыты слоем смолы. «Санта Мария», подвергнутая на Кубе ремонту вследствие течи, причиненной ей бромою, расползлась у бортов, как если бы была сделана из картона. Сквозь внутреннюю обшивку из непросмоленных досок стала беспрепятственно просачиваться вода и заливать трюмы.

Чтобы облегчить судно, были срублены его мачты, но это не принесло существенной пользы, потому что оно прочно сидело остовом на подводных камнях. Адмирал перебрался на «Нинью», с намерением выяснить, нельзя ли с помощью каравеллы поднять флагманский корабль и удержать его на плаву, но, убедившись в невозможности спасти «Санта Марию», на рассвете вернулся обратно.

Прежде всего он отправил баркас, на котором съехали на берег два человека, пользовавшиеся его наибольшим доверием: Диэго де Арана, главный альгвасил флота, и Перо Гутьеррес, бывший придворный буфетчик.

Последний еще не пришел в себя после некоторых событий минувшей ночи. Отужинав, они с адмиралом слушали пение моряков. Под аккомпанемент гитар моряки исполняли гимны о рождении младенца Христа. Несколько басков без сопровождения инструментов пропели песни своей страны. Отдельно от всех, на носу наигрывал на своей арфе ирландец, и казалось, будто кто-то слегка касается пальцем сосуда из тончайшего хрусталя, извлекая из него дрожащие скорбные звуки.

Около полуночи сеньор Перо Гутьеррес, выпивший почти целую бутылку кордовского вина, которым его угостил Диэго де Арана, покинул свою каюту и проскользнул в переднюю адмирала.

Словно предчувствуя такую опасность, особенно вероятную после рождественского ужина с обильными возлияниями, Лусеро была на ногах; она стояла у дверей, выходивших на внутреннюю площадку кормовой башни, спиной ко входу в переднюю, и бывшему буфетчику удалось так тихо и медленно приблизиться к ней, что она его не заметила. Обвив вокруг ее шеи руки, он привлек ее к себе на грудь и принялся осыпать поцелуями девичий затылок. Но он тотчас же понял, что мнимый паж не один. Она шепотом разговаривала с каким-то невидимым человеком, стоявшим у косяка двери, рядом с ней.

Молодая девушка вскрикнула от неожиданности, и в то же мгновение показался Фернандо, который и был ее собеседником.

Чудесная спокойная ночь очаровала молодую чету, и они тихо беседовали во тьме, как если бы находились у оконной решетки в каком-нибудь переулке у себя в Андалусии.

Куэвас не замедлил узнать человека, заключившего Лусеро в объятия. Воспоминание о той ночи, когда сеньор Перо Гутьеррес застиг их в этом же месте и, воспользовавшись замешательством растерявшегося Фернандо, беспощадно избил его, не утратило еще свежести в его душе.

В этот момент он даже не пытался понять, на каком основании этот наглец позволяет себе так откровенно ласкать того, кто для всех был мальчиком, услужающим адмиралу. Он помнил лишь о том, что перед ним находится самый ненавистный ему во всей флотилии человек и что он должен воспользоваться возможностью отплатить этому человеку за нанесенные им побои. И так как Гутьеррес по-прежнему обнимал девушку — все случилось в одно мгновение, — стараясь поцеловать ее, Куэвас, сжав кулаки, огрел своего противника несколькими настолько увесистыми ударами по голове и лицу, что тот пошатнулся и вынужден был выпустить Лусеро из своих объятий.

Он был ошеломлен и едва устоял на ногах; когда же, немного придя в себя, он собрался броситься на дерзкого слугу, раздался тревожный крик рулевого, и вслед за этим на палубе — на носу и на корме — загремели шаги сбегавшихся отовсюду матросов.

Флагманский корабль содрогнулся от киля до верхушек мачт и сразу остановился, накренившись на одну сторону с такой силою, что его нижние паруса заполоскались и зеркально гладкой воде.

Гутьеррес был захвачен общим смятением и потерял молодых людей из виду. Единственным напоминанием об этом ночном происшествии было ощущение боли, причиненной кулаками Фернандо. Он догадался несколько раз обдать себе голову холодной водой, чтобы его приятели при дневном свете не обнаружили следов учиненного над ним ночью насилия. Но адмирал, обратившийся к нему с просьбой немедленно отправиться к королю этой страны, даже не взглянул на него, да и спутники Гутьерреса по баркасу, плывя в селение, где проживал Гуанакари, находившееся в полутора лигах от роковой отмели, также не всматривались в его лицо.

Когда прибывшие к индейскому королю Арана и Перо Гутьеррес сообщили ему о причине своего посещения, он принялся горько плакать, но так как слезы его не могли спасти «Санта Марию», то, по совету белых, он послал всех своих подданных на многочисленных и очень больших размером пирогах, повелев им вывезти все, что удастся, с тонущего адмиральского корабля. Это приказание было исполнено, и вскоре палуба и обе башни «Санта Марии», с помощью команд обоих испанских судов, были очищены от всевозможной утвари, запасных снастей, артиллерии, якорей, оружия и навигационных приборов.

Пока производились эти работы, сам Гуанакари, его братья и родственники старательно охраняли от расхищения снятое с «Санта Марии» имущество, причем король считал долгом гостеприимства и вежливости посылать премя от времени к адмиралу одного из своих родственников, плакавшего так же горько, как и он, и убеждавшего Колона не огорчаться и не отчаиваться из-за этой беды, ибо он, Гуанакари, готов дать ему все, что только он попросит; чтобы не отстать от него, такими же горькими слезами заливались и все остальные — и те индейцы, что работали на «Санта Марии», и те, что охраняли снятое с нее имущество, для которого, по приказанию короля, было освобождено несколько хижин. Колон называет Гуанакари «благороднейшим королем»; он говорит, что все его подданные — «лучшие люди в мире», что «речь их мягка и приятна, как нигде на земле», и что «ее всегда сопровождает улыбка».

Пока адмирал старался объяснить очередному посланному короля Гуанакари, что он примирился со своей бедой и просит его перестать плакать, прибыла пирога с людьми из другого индейского поселения; некоторые из них держали в руках золотые пластинки, желая обменять их на какую-нибудь погремушку, ибо ни к чему в мире они, кажется, так не стремились, как к обладанию подобными пустячками.

Едва эта пирога причалила, как индейцы стали показывать свое золото, одновременно выкрикивая: «Чук! Чук!» Этими восклицаниями они пытались подражать звукам, издаваемым погремушкой: они представлялись им самой замечательной, поистине волшебной музыкой. Произведя обмен, туземцы отплыли домой, переговорив сначала с адмиралом: они просили его оставить для них еще одну погремушку, так как на следующий день они непременно приедут опять и дадут за нее четыре пластинки золота величиной с ладонь.

Один из возвратившихся с берега моряков сообщил адмиралу, что просто диву даешься, глядя на то количество золота, которое христиане успели выменять, можно сказать, за ничто, и что туземцы твердят в один голос, будто это сущие пустяки по сравнению с тем, что они притащат им в течение ближайшего месяца;

Ничто не могло успокоительнее подействовать на Колона, чем это известие, заставившее его забыть о недавнем несчастье. Гуанакари, поняв, что его небесному гостю доставляют удовольствие лишь разговоры о золоте, сказал ему, чтобы он не тревожился, так как он, Гуанакари, доставит ему столько золота, сколько он пожелает, только пусть адмирал даст ему срок, чтобы переправить это золото из Сипанго, внутренней области острова, называемой ими Сибао.

Обрадованный этим обещанием, Колон пригласил Гуанакари пообедать с ним на «Нинье», после чего они оба сошли на берег, где туземный монарх, в свою очередь, предложил угощение, состоявшее из двух-трех сортов ахе с креветками и хлеба, который назывался у них касабе. После еды хозяин с гостем пошли погулять по роще, начинавшейся непосредственно за хижинами, в сопровождении доброй тысячи совсем голых людей, неотступно следовавших за своим государем и этим белым посланцем небес.

Гуанакари был весьма горд своим нарядом. Дело в том, что Колон подарил ему одну из своих рубашек, и король надел ее на себя. Адмирал отдал ему, сверх того, пару перчаток, и Гуанакари, по-видимому, ценил их выше всего, так как ему казалось, что, подчеркивая его величие, они свидетельствуют о присущем ему высоком происхождении. Он был так же немногословен, как остальные главари племени; изъяснялся же он преимущественно посредством знаков, и притом с такой уверенностью, что Колона в конце концов привела в восхищение его мимика. Гуанакари считал, по-видимому, верхом роскоши разгуливать в перчатках, ибо это придавало своеобразие и выразительность языку его рук.

После трапезы он приказал слугам подать какие-то травы, которыми долго тер себе руки; адмирал же велел Лусеро принести воду для омовения, и она подала ему умывальный таз и оловянный кувшин — предметы, вызвавшие удивление и зависть туземного короля.

Когда им надоело бродить по берегу, адмирал послал на каравеллу за турецким луком и пучком стрел и, когда они были доставлены, велел одному из матросов, слывшему отличным стрелком, показать свое искусство присутствующим. На Гуанакари это произвело сильное впечатление; он рассказал, что и карибы, прибывающие сюда в больших каноэ, чтобы охотиться на людей, тоже имеют луки и стрелы, только их стрелы без железных наконечников, и сделаны они из тростника или твердого дерева, потому что в этих краях не знают никаких металлов, кроме золота, а это последнее, как не ржавеющее, идет у них исключительно на изготовление предметов религиозного культа.

Адмирал знаками заверил своего собеседника, что испанские короли распорядятся уничтожить карибов, и приказал, чтобы показать свою силу, выстрелить из бомбарды, а затем еще из эспингарды. Большинство индейцев от грохота этих выстрелов в ужасе попадали на землю.

Гуанакари подарил Колону большую маску с золотыми ушами и кусочками золота вместо глаз; он вручил ему также несколько золотых украшений, повесив их Колону на голову и на шею; менее ценные подарки были им розданы и всем друзьям великого вождя белых. И так как золото, надо полагать, целительно действовало на адмирала, «страдания и скорбь, мучившие его в связи с гибелью корабля, постепенно утихли, и он проникся сознанием, что если господь бог назначил ему претерпеть кораблекрушение, то это только для того, чтобы он, дон Кристобаль, сделал здесь остановку».

— Передо мной тут открываются такие возможноссти, — говорил он ближайшим друзьям, — что я начинаю считать случившееся несчастье огромной удачею. Получилось так, что я вынужден оставить здесь часть нашего экипажа, чего я никоим образом не имел бы возможности сделать, если бы не погибла «Санта Мария», так как я не мог бы оставить столько исправной одежды, столько продовольствия, оружия и снаряжения для крепости, сколько могу оставить теперь, из-за гибели корабля.

Многие из матросов флагманского корабля, соблазнившись кротостью и добродушием местных жителей, а главное — золотом — его было, правда, не очень-то много, хотя все уверяли, что в близком будущем оно появится в несметном количестве, — стали просить адмирала разрешить им остаться в этой стране. Колон только того и хотел. Он предоставил каждому неограниченную свободу выбора и всем пожелавшим остаться до его возвращения из Испании со второй экспедицией не препятствовал в этом намерении.

Из палубного настила и обшивки бортов разбитого корабля было возведено, по его приказанию, высокое строение наподобие башни с деревянным палисадом и, рвом, окружавшими это внезапно возникшее укрепление с прилегающим к нему участком земли. Оставляя своих моряков среди голых и безоружных людей, адмирал не считал это защитное сооружение столь необходимым; тем не менее ему все же казалось не лишним дать индейцам некоторое представление о могуществе белых.

Эспаньола казалась ему огромным островом; он намного преувеличивал его размеры, как преувеличивал все встречавшееся ему в новооткрытых землях. В первые дни он думал, что Эспаньола больше, чем Англия. Теперь его оценка стала скромнее, и он утверждал, что названный остров превышает площадью Португалию, насчитывая, по сравнению с ней, вдвое больше населения, крайне робкого и трусливого. Он предполагал оставить в этой крепости из досок запас хлеба и вина более чем на год, семена для посева и баркас с потерпевшего крушение корабля, чтобы поселенцы могли заняться обследованием берегов. Он оставил в крепости и всех ремесленников с «Санта Марии»: конопатчика, плотника, бочара и бомбардира, так как всю артиллерию судна, его бомбарды и малые кулеврины предполагалось установить для ее защиты.

— Все произошло как нельзя более кстати, чтобы положить в этом месте начало новому поселению, — говорил адмирал. — Все это — великое счастье, и воля самого господа определила «Санта Марии» сесть на камни именно здесь, ибо, плывя все время с намерением делать открытия, я задержался бы тут не более чем на один день и проследовал бы без промедления дальше.

Во время его отсутствия оставленным в крепости поручалось выменивать золото и, в особенности, установить, где находятся рудники, в которых его добывают индейцы. Колон по-прежнему считал Гуакакари «благороднейшим королем», но, вместе с тем, был уверен, что, желая оставаться нужным и полезным для белых, этот король захочет, чтобы все поступающее к ним золото обязательно проходило через его руки, и будет по этой причине утаивать местонахождение рудников.

Колон побеседовал также с совсем юным, но смышленым, по отзыву адмирала, племянником короля, который назвал ему, кроме Сибао, еще другие изобилующие золотом земли, принятые Колоном за острова, а на самом деле являвшиеся небольшими королевствами на Эспаньоле.

Только что потерпевший кораблекрушение адмирал уже забыл о своем все еще стоявшем у него перед глазами разбитом судне и об убогости оставшейся у него единственной каравеллы; его воодушевляла теперь надежда на огромный приток золота.

Когда он вернется сюда в Навидад, — памятуя о том, что кораблекрушение произошло в день рождества, он назвал дощатую крепостцу этим именем, — он найдет в нем бочку, полную до краев собранным его гарнизоном золотом, так же как найдет, возможно, и обширные склады пряностей.

Его воображение рисовало ему такие необъятные груды золота, что он стал подумывать об одном великом и славном деле.

— Не пройдет и трех лет, — говорил он ближайшим друзьям, — и я, быть может, предприму и выполню совместно с королевской четою отвоевание гроба господня в Иерусалиме. Кто располагает золотом, тот силен и могуществен, и нет того, кто одолел бы его.

В четверг 27 декабря туземный король на восходе солнца снова приехал на каравеллу и, зная интересы Колона, поспешил сказать ему, что послал в глубь страны за золотом, за большим количеством золота, так как он хотел бы засыпать этим металлом и адмирала и всех его приближенных до их отъезда. Этот Гуанакари с большой легкостью проливал слезы и расточал невыполнимые обещания.

После этого адмирал пообедал с ним и с двумя его братьями, причем они, как всегда, разговаривали о золоте. Сотрапезники уже вставали из-за стола, когда появились индейцы с известием, что в устье реки, впадающей в море на расстоянии нескольких лиг от того места, где находится адмирал, бросила якорь «Пинта». Гуанакари немедленно отправил к ее стоянке пирогу, в которую вместе с гребцами-индейцами сел также один из пользовавшихся доверием адмирала матросов, с поручением разыскать сеньора Мартина Алонсо и рассказать ему о случившемся. Последующие дни адмирал провел на берегу, торопя строителей маленькой крепости. Всякий раз как он встречался с Гуанакари или главнейшими из его кациков, они обменивались подарками. Гуанакари повесил на шею Колону большие золотые пластинки, или, вернее, маски с ушами и глазами из того же металла. Однажды он снял с себя то, что можно было бы назвать короной, и надел ее на голову адмирала. Тот, в свою очередь, не пожалел очень красивых четок из разноцветных бус, чтобы поднести их туземному королю. В другой раз Колон расстался со своим красивым, адмиральского цвета, плащом, чтобы облачить в него Гуанакари. Он послал затем Лусеро за туфлями такого же цвета и предложил Гуанакари обуться в них. Он также надел Гуанакари на палец массивный серебряный перстень, которым индейский монарх восхищался за несколько дней до того.

Все эти подарки вызывали ответную щедрость индейца, впрочем более на словах, чем на деле. Узнав, что Колон принял решение отплыть при первом попутном ветре, он велел одному из своих приближенных передать ему, чтобы он задержался, так как он, Гуанакари, велел отлить статую из чистого золота в рост адмирала, и что через десять дней ее доставят сюда. Одновременно он послал на к фавеллу одного из своих людей, чтобы выпросить умывальный таз и кувшин, вызвавшие в нем зависть и восхищение, и адмирал, полагая, что он нуждается в них, как в образцах, чтобы сделать такие же из чистого золота для подарка ему, Колону, отправил эти вещи туземному королю и больше так и не видел их.

Вернулась лодка, отправившаяся на поиски «Пинты». Матросу, посланному Колоном, не удалось найти каравеллу. Впоследствии выяснилось, что лодка остановилась и повернула назад, лишь немного не дойдя до речного устья, где находился Мартин Алонсо.

Эта поездка за двадцать лиг дала матросу Колона обильную пищу для восхваления несметных богатств, которые он видел на берегу; так, например, ему повстречался король, у которого были на голове две большие золотые пластинки; он видел также других индейцев с украшениями из того же металла.

Колон предполагал отплыть на каравелле Висенте Яньеса. На прощанье 2 января он устроил в честь Гуанакари нечто вроде военного празднества. Быть может, он хотел, укрепив в этих простых и бесхитростных людях веру в небесное происхождение белых, поднять тем самым их успевший пошатнуться престиж.

Ведь индейцы были свидетелями крушения «Санта Марии», и это несчастье не могло не умалить ореол божественности, которым они окружали людей, вышедших из моря. Ведь эти люди испытали кораблекрушение, а у многих первобытных народов все подвергшиеся подобному бедствию безжалостно обрекаются на смерть с той минуты, как их окропила морская вода.

Колон понимал, что для тех, кого он оставляет на суше, существует некоторая опасность, если в этих первобытных умах не будет закреплено представление о мистических силах, находящихся в распоряжении белых. Поэтому он приказал зарядить бомбарду из числа предназнач чавшихся для обороны крепости Навидад и выстрелить из нее по остову сидящего на камнях корабля. Индейцы были потрясены, увидав, как большой каменный шар, пробив обшивку брошенного испанцами судна, упал где-то далеко в море. Адмирал велел, кроме того, всем остакн щимся в укреплении вместе с командой каравеллы вооружиться шпагами, щитами, копьями и эспингардами, надеть, у кого они были, панцири и устроить примерную схватку с обильной холостой пальбой, стрельбой из луков в воздух и бряцанием скрещиваемого оружия. Все это было проделано будто бы для того, чтобы показать туземцам, каким способом белые будут защищать их от врагов-каннибалов, если последние вторгнутся в их страну, а вместе с тем, «чтобы они считали христиан своими друзьями и в то же время боялись их» ь.

Был составлен список лиц экипажа, остающихся в крепости Навидад. Таковых оказалось всего сорок один. Их главным начальником адмирал назначил Диэго де Арану. Наконец-то осуществлялись честолюбивые мечты этого идальго из Кордовы! Отныне он становился полновластным хозяином этих новых, никем не обследованных земель, отныне он мог по своему усмотрению распоряжаться толпами нагих и покорных людей и открыть наконец те сказочные россыпи золота, близость которых явственно ощущалась всеми и которых никто не видел.

Его помощниками были назначены Перо Гутьеррес и Родриго де Эсковедо, королевский нотариус. Гутьеррес отправился в это плавание, ослепленный видением золота Великого Хана. Обуреваемый жаждой наживы, он отдал Колону большую часть своих сбережений, чтобы погасить восьмую долю расходов экспедиции, и получил через это право на такую же долю будущих доходов.

Золота наменяли пока очень мало. Надежды бесконечно превосходили действительность. Нужно было вернуть свои деньги, и притом с поистине ростовщическими процентами, какие обычно давали в те времена предприятия подобного рода. И Перо Гутьеррес решил остаться, чтобы заботиться о своих интересах, ибо, подобно Колону, он рассчитывал на скорые и сказочные доходы.

Золото он любил так же, как адмирал, однако без лирических восторгов последнего, низменно и думая лишь о себе, не видя в нем символа славы и власти, но рассматривая его как простое средство удовлетворения притязаний своей тщеславной души. Королевский нотариус остался здесь, с тем чтобы при разделе сокровищ, которые будут вскоре найдены, не потерпели ущерба права их королевских высочеств.

В крепости остались и все приятели Фернандо Куэваса, люди сильные и храбрые, искатели приключений, предпочитавшие пребывание в этой таинственной, полной неожиданностей стране, которой они, в сущности говоря, совершенно не знали, так как видели лишь ничтожную часть ее берегов, возвращению в хорошо известную всем Испанию, где их не могло ожидать ничего необычайного. Остались в Навидад, этой первой в новых землях христианской колонии, и бискайские моряки — опытные китоловы, и андалусцы, торговавшие с негритянскими царьками Гвинеи, и ирландец, и англичанин.

Фернандо узнал от Лусеро, что и его имя значится в числе оставляемых на берегу. Паж адмирала обнаружила это совершенно случайно: убирая большую хижину, в которой жил ее господин и которая находилась поблизости от почти уже достроенной крепостцы, она нашла на столе список будущих обитателей Навидад.

Но у Фернандо и в мыслях не было оставаться в крепости, и он, разумеется, никого не просил об этом; вот почему он сразу же заподозрил здесь происки Перо Гутьерреса. И действительно, молодые люди вскоре узнали, что бывший придворный буфетчик вознамерился взять Фернандо к себе в услужение.

Вечером того же дня Куэвас явился к своему бывшему хозяину, адмиралу; опустив голову и теребя в руках красный берет, он заявил, что желает возвратиться в Испанию и что никогда не просил об оставлении его в этих краях.

Колон удивился этому заявлению Кузваса и приписал его страху.

— А я всегда думал, что ты храбрый малый и решительно ничего не боишься, — сказал дон Кристобаль. — Оставшись здесь, ты вскоре разбогатеешь. Да иедь тут будут полные до краев бочки золота!

Но, взглянув на Лусеро, которая, держась поблизости от него, делала вид, будто приводит в порядок табуреты из плетеных пальмовых листьев, хлопчатобумажные одеяла с цветными полосками и прочие вещи, присланные Гуанакари для жилища адмирала на суше, он вспомнил, что корабельный слуга и его паж — братья и что они, видимо, не хотят разлучаться друг с другом. На «Нинье» не было места, и возвращение в Испанию было связано с трудностями, но, тем не менее, адмирал снизошел к просьбе Куэваса.

В дни, непосредственно предшествовавшие отплытию каравеллы, молодые люди неоднократно встречали своего врага, бывшего буфетчика королевской четы.

Он успел уже прочно обосноваться на берегу, заняв целую хижину из числа предоставленных им Гуанакари.

Теперь он был первым помощником и непосредственным заместителем коменданта крепости Араны. И так как до этого он принимал участие в экспедиции, не неся никаких обязанностей, на положении друга дона Кристобаля, то новая должность, конечно, еще усилила его надменность. Два молодых матроса стали его личными слугами. Он держал, кроме того, при своей особе нескольких индейцев, подаренных ему, по его настоянию, Гуанакари.

Куэвас не раз замечал, как в лесных зарослях, расположенных на некотором расстоянии от побережья, Гутьерреса носили на плечах индейцы-рабы. Он был первым из белых, воспользовавшимся для этого рабами. Туземцы охотно сажали себе на плечи сыновей неба, когда те, пробираясь в глубь страны, оказывались вынужденными переправляться вброд через реки, озера и болотные топи. Бывший буфетчик, чтобы утвердить за собой, и притом наиболее убедительным образом, вновь присвоенное ему высокое положение, решил заставить индейцев постоянно носить его на руках, как это было в обычае по отношению к братьям туземного короля, которые во время религиозных процессий следовали сейчас же за носилками Гуанакари.

2 января Колон попрощался со своим другом — «благородным королем» Гуанакари, и последний еще раз попросил адмирала, — зная, впрочем, заранее, что его просьба невыполнима, — чтобы тот немного повременил с отплытием; он говорил, что если бы белые остались еще хотя бы на несколько дней, он смог бы подарить ему ту химерическую статую из чистого золота, которую якобы заказал.

Перед отъездом Колон отдал последние распоряжения Диэго де Аране и обоим его помощникам, Гутьерресу и Эсковедо. Он перечислил все, что оставлял им, дабы они могли продержаться в его отсутствие, во время которого на крепость Навидад прольется золотой дождь. Он уступал им решительно все товары, закупленные по приказанию королевской четы для обмена, а их было много, и все это были блестящие и издающие звон предметы, погремушки, купленные по дешевке, но находившие верный сбыт у туземцев и приносившие огромные барыши. Он оставлял в их распоряжении баркас с погибшего корабля, чтобы они могли плавать на нем вдоль берегов. Им следовало бы подыскать до его возвращения «более удобное место для основания новой колонии, ибо эта бухта не вполне удовлетворяла его; самое лучшее, впрочем, что могли они сделать, — это найти месторождение золота». Сухари и вино были у них в изобилии, а кроме того, они могли рассчитывать на съестные припасы, которыми их будут снабжать местные жители.

Помимо мастеровых разного рода, в Навидад для обслуживания ее гарнизона остались еще лекарь флотилии, а также хирург, равно как и ботаник маэстре Диэго, которому поручалось обследование лесов на предмет отыскания драгоценнейших пряностей, ибо в этой стране их, конечно, великое изобилие. Старшему бомбардиру «Санта Марии», «весьма сведущему в разнообразнейших механизмах», вменялось в обязанность следить за тем, чтобы крепость была всегда готова к обороне. И в тот же вечер, в среду 2 января, адмирал перебрался на «Нинью», чтобы больше уже не съезжать на берег.

На следующий день, в четверг, сняться с якоря помешала погода. На море было волнение, и каравелла отстаивалась в спокойной бухте под прикрытием отмели. Кроме того, адмирал дожидался индейцев с первых открытых им островов, которые, съехав на берег, под различными предлогами откладывали свое возвращение на «Нинью».

Колон хотел отвезти их в Испанию, особенно женщин, и, обнаружив, что на корабль вернулось лишь несколько мужчин, он отправил на берег лодку с приказанием разыскать всех остальных; итак, он решил не отплывать до следующего дня, то есть до 4 января.

Фернандо Куэвас, бывший в приятельских отношениях с гребцами на лодке, также сел в нее, и Лусеро, уступая его настояниям, последовала за ним; она ссылалась при этом на необходимость собрать кое-какие мелочи из вещей ее господина, которые второпях она будто бы забыла в хижине, где он жил.

Высадившись на сушу, молодые люди незаметно прошли за ближайшие к крепости хижины, где Гуанакари разместил после кораблекрушения белых и их имущество. Куэвас бывал уже в этих лесах, расположенных на некотором расстоянии от берега. Они живо напоминали ему лес на Кубе, навсегда запечатлевшийся в его душе. Молодые люди считали, что они в последний раз видят землю по эту сторону океана. Отныне им предстояло ютиться на маленькой каравелле, пока они не достигнут Испании.

Они шли в таком же пантеистическом опьянении, какое им довелось уже испытать в кубинском лесу. Тут были такие же бабочки, порхавшие в зеленоватом воздухе, похожем на воду морских глубин; в полумраке под сводами из сплетающихся ветвей распевали такие же птицы. Но здесь не было ни одного дерева, которое могло бы сравниться с лесным исполином, предоставившим им приют, этим доброжелательным свидетелем первых содроганий опалившей их страсти. Здесь не было и того озера-моря, опоясанного цепью едва заметных подводных камней, где они наконец обнажились друг перед другом и ощутили себя райской четой в первые дни творения.

— О Фернандо, — вздохнула Лусеро, несомненно предаваясь сладким воспоминаниям и кладя голову на плечо юноши.

И думая о другой, оставшейся далеко позади лесной чаще, влюбленные в конце концов сели, а немного погодя и легли под одним из тех могучих деревьев с настолько сочной и зеленой листвой, что их листья казались черными, и с плодами, которые, хоть они и не были зрелыми, столько раз занимали собой воображение адмирала, сопоставлявшего их с привезенными им из Испании азиатскими пряностями.

На этот раз, быть может потому, что они утратили былую невинность, им было как-то не по себе, совсем не так, как в кубинском лесу.

Лусеро прямо трепетала при мысли о том, что в какой-нибудь четверти лиги, а может быть, и того меньше, выросло новое укрепление, около которого бродит сорок испанцев, жаждущих познакомиться в первый день своей вольной жизни с той землей, на которой им предстоят прожить более года.

Куэвас был спокойнее и увереннее в себе, так как во время обходов леса, которые он совершал вместе с матросами, он привык прислушиваться ко всякому шуму, раздающемуся в чаще деревьев или в кустах, и распознавать почти неслышную поступь этих голых людей.

И снова влюбленные забыли обо всем окружающем, забыли так же, как у подножия исполинского дерева. Познав радость плотского обладания, Фернандо ласкал Лусеро с нежностью и благодарностью. Он сидел на земле, положив ее голову к себе на колени, и молча осыпал ее поцелуями.

Вдруг он отстранил девушку и порывисто вскочил на ноги. Кто-то подходил к этому месту, и шаги этого человека не были шагами нагих людей. Быть может, то был кто-нибудь из крепости, наткнувшийся на них совершенно случайно.

Раздвинув кусты и просунув в образовавшийся просвет голову, сеньор Перо Гутьеррес в то же мгновение заметил Фернандо, которого уже давно разыскивал в лесных зарослях. Возможно, что он увидел молодых людей издали, когда они пробирались позади разбросанных у самой крепости хижин. А может быть, кто-нибудь из матросов случайно сказал ему в разговоре, что они оба съехали на берег.

Злобная и хищная усмешка на лице этого человека предупредила юношу о том, что последует дальше. Гутьеррес держал в правой руке две гибких и длинных, как дротик, тростниковых стрелы с наконечником из твердого дерева, рыбьим зубом вместо железного острия и пучком травы, укрепленной вокруг наконечника и предназначенной для отравления раны. Это были стрелы карибов, сохраненные местными жителями и выпрошенные у них Гутьерресом, как интересное экзотическое оружие.

Фернандо понял, что Гутьеррес собирается метнуть в него эти стрелы, воспользовавшись ими в качестве дротиков, и в этом случае они, быть может, пронзят его насквозь, — настолько они тонки и так невелико расстояние, с которого они будут брошены. А затем он набросится на Лусеро. После случившегося в момент кораблекрушения для Куэваса перестало быть тайной, что бывший королевский буфетчик осведомлен, кто такой в действительности паж адмирала. И если пронзенный стрелами труп Фернандо будет когда-нибудь обнаружен в лесу, христиане крепости Навидад сочтут эту смерть делом внезапно высадившихся на сушу карибов или кучки туземцев, явившихся из загадочных внутренних областей страны.

Все это промелькнуло в сознании Куэваса меньше чем в секунду, с головокружительной быстротой, свойственной человеческой мысли в минуты опасности.

Крикнув Лусеро, все еще полулежавшей в траве, чтобы сна не вставала, он отскочил в сторону, и весьма своевременно, ибо в то же мгновение около его лица пронеслось что-то извивающееся и свистящее; как те крылатые змеи, которые описываются в сказках. После этого Фернандо стал кидаться из стороны в сторону, стараясь уклониться от угрожающего острия, которое преследовало его; подняв руку, Гутьеррес целился в юношу своей второй стрелой, чтобы нанести ему более меткий удар.

«Не захватить с собой ножа!» — повторял про себя юноша, сетуя на судовые порядки, воспрещавшие слугам иметь это оружие, и, вместе с тем, сокрушаясь, что, идя в лес, он не попросил ножа у кого-нибудь из матросов с лодки.

Просвистела вторая стрела; она не затерялась в чаще, как первая, но, остановленная древесным стволом, впилась в него и задрожала.

Фернандо бросился к дереву и с бешеным усилием вырвал ее. Почувствовав, что она, у него в руке и что он может сделать с нею что хочет, он, облегченно вздохнув, устремился навстречу врагу.

— А-а, предатель! — крикнул он.

Но человек, названный им так, приближался со шпагой в руке; подойдя совсем близко, он набросился на него, нанося удары наотмашь.

И снова юношеская ловкость вступила в единоборство с сокрушительной и уверенной в себе силой. Гутьеррес был сильнее и крепче Куэваса, но тот подвижнее и изворотливее его; делая один из своих безуспешных выпадов, он оказался почти рядом с юношей, который, уклонившись от удара, отскочил в сторону.

И тут Фернандо, воспользовавшись индейской стрелой как дротиком, вонзил ее в шею своего противника и сразу же настороженно замер, готовый к новым прыжкам, как человек, считающий, что опасность еще не миновала.

Он увидел руки противника, тянущиеся к шее, чтобы извлечь из нее трепещущую тростинку, дрожание которой усиливало, по-видимому, боль от раны.

Что-то упало к ногам Фернандо. То была шпага его врага. И Куэвас заметил в одно из тех молниеносных мгновений, которые впоследствии представляются нам целой вечностью, как из-под травяного венчика на стреле показалась красная струйка, которая, извиваясь и расширяясь, начала сбегать вниз.

Раненый испустил глухой стон. Это было нечто вроде жалобного мычания, издаваемого на бойнях быками.

— Идем! Идем! — вскричал Фернандо, протягивая руку и увлекая за собой девушку, которая, потрясенная неожиданностью, в ужасе всё еще прижималась к траве.

Молодые люди побежали что было сил к морю: вначале им чудилось, будто раненый преследует их по пятам. Затем они услышали, как он стал хрипеть, — и тогчас же, сами не зная, на каком основании, прониклись уверенностью, что он не в силах гнаться за ними. Он свалился уже, надо думать, на землю и по-прежнему держит обе руки на этой подрагивающей тростинке, которую старается вытащить из шеи, то возобновляя, то прекращая свои попытки из-за невыносимой боли, причиняемой ему собственными усилиями. К его телу, может быть, уже сбегаются бесчисленные в этих лесах насекомые с цветными жесткими панцирями, привлеченные теплыми испарениями и запахом крови.

Несколько часов молодым людям пришлось провести возле лодки. Скрывая свою тревогу, посматривали они на опушку прибрежного леса. Они смертельно боялись, как бы кто-нибудь из крепости Навидад не нашел Гутьерреса еще живым и не выслушал его рассказа о происшедшем. Матросы с лодки считали, что еще не время возвращаться на каравеллу. По-прежнему недоставало многих индейцев из числа побывавших на кораблях. Бесследно исчезли все женщины, спрятавшиеся в хижинах подальше от берега. Можно было рассчитывать лишь на нескольких человек, взятых на первых открытых испанцами островах. Эти туземцы предпочитали возвратиться в «плавучий лес», то есть на каравеллу, лишь бы не оставаться на огромном острове, жители которого изъяснялись на другом наречии, чем они, и отличались от них своими обычаями, что было заметно им одним и не улавливалось белыми. Наконец уже под вечер командир лодки решил возвращаться на каравеллу. Никто из индейцев больше не явится. Было бессмысленно рассчитывать и на исчезнувших женщин.

Большую часть ночи Фернандо и Лусеро провели в ужасной тревоге, не сводя глаз с темной линии берега. Они все еще опасались, как бы в результате какого-нибудь необыкновенного случая не вскрылась насильственная смерть помощника губернатора Навидад и как бы Диэго де Арана не прибыл на баркасе с погибшего корабля, чтобы доложить об этом происшествии адмиралу.

Рассвело. Наступило утро пятницы 4 января. Никто с берега так и не прибыл на «Нинью», и она снялась с якоря, несмотря на то, что настоящего ветра не было. Баркас каравеллы, с которого был подан ей на нос конец, идя на веслах, тащил ее на буксире. Он выводил ее за пределы отмели, используя более широкий и удобный проход, чем тот, которым они вошли в бухту.

На берегу белые и индейцы принялись всячески приветствовать «Нинью», которая медленно выходила в открытое море; ее обвисшие паруса, время от времени полоскавшиеся при слабых дуновениях ветра, были похожи на крылья подбитой птицы. Ее нос не резал воду, которая не расходилась стремительными струями вдоль обоих бортов, но оставляла едва заметную борозду без пены.

Из крепости донеслось два громовых раската — два холостых выстрела из бомбард. Послышалась и не столь громкая пальба с пляжа; ей предшествовали легкие завитки дыма. Моряки, имевшие в своем распоряжении эспингарды, разрядили их с мрачной торжественностью.

Молодые люди узнавали в двигавшихся по пляжу фигурках тех или иных участников экспедиции. Они видели альгвасила Арану, ставшего губернатором Навидад. Одну руку он держал на эфесе шпаги, другою, в перчатке, помахивал одновременно любезно, покровительственно и горделиво, то есть так, как подобает начальству. Рядом с ним стоял королевский нотариус; второго его помощника, сеньора Перо Гутьерреса, с ними, однако, не было.

Фернандо узнавал и тех, кому еще несколько дней назад он помогал в работе как корабельный слуга: англичанина Тальярте де Лахеса, всегда молчаливого, пожелавшего остаться в этой стране, потому что нигде на всем свете не было места, где его ждали бы и куда бы он сам влекся душой, и еще потому, что ему нравилось общество беззаботных и веселых говорунов, слушать и одобрять которых он мог, не нарушая молчания; узнавал Фернандо и остальных — басков и андалусцев, плотника, конопатчика с погибшего корабля, бочара, портного, не раз чинившего единственную куртку Куэваса, и севильского ювелира, взятого в плавание для того, чтобы определять качество золота из рудников Великого Хана и до сих пор не имевшего случая использовать свой опыт и знания. Прощайте! Прощайте все, все!

Матросы «Ниньи», весело и громко крича, подбрасывали вверх шапки, но на лицах многих из них проступало одновременно и выражение грусти. Оставлять христиан затерянными в этом недавно открытом мире, лишь узкая береговая полоса которого известна и отплывающим и остающимся.

С суши продолжали доноситься пальба и крики.

Привет возвращающимся в Испанию! Прибыв снова сюда, они найдут бочку, оставленную адмиралом для золота, до краев полной.

И никто из них не подозревал, конечно, того, что им всем до единого предопределена скорая и неотвратимая смерть и что ни один из них не будет больше жить на свете, когда вернутся со второй экспедицией удаляющиеся в это мгновение от их берега.

Куэвас оглядывался по сторонам, удивляясь, что не видит ирландца. Внезапно он обнаружил его совсем близко от каравеллы.

Прыгая с камня на камень, ирландец пробрался по гряде рифов до большого, выдвинутого далеко в море утеса, целого островка, опоясанного у самой воды гирляндой из раковин и морских трав. Он сидел на самой вершине этой скалы, держа у себя на коленях какой-то предмет, который он словно нежно ласкал руками.

Куэвас сообразил, что это его самодельная арфа. Слышать музыку он не мог, но ему казалось, что он угадывает ее по мерным движениям пальцев, легко касавшихся струн. Прощай, Гарбей!

Ирландец на свой лад приветствовал отъезжающих, и это музыкальное прощание было погребальным гимном остающимся в Навидад.

 

Глава V

В которой смерть, утомленная благополучием этого плавания, показывает испанским аргонавтам свое лицо.

Прямо перед носом «Ниньи» высилась пирамидальной формы гора, которую адмирал сравнил с великолепным шатром и которая в окружении низменностей казалась отдельным островом. Колон назвал ее Монтекристи и, ввиду отсутствия ветра, два дня провел возле нее.

Опасаясь прибрежных отмелей, он время от времени посылал матросов на мачты, чтобы увидеть эти отмели издали, и в воскресенье 6 января один из таких наблюдателей заметил шедшую по ветру «Пинту». И так как поблизости не было ни одной безопасной бухты, адмирал повернул «Нинью» назад, чтобы вторично проделать те десять лиг, которые успел пройти от горы Монтекристи. «Пинта» последовала за ним.

После того как две каравеллы стали на якорь в надежном месте, Мартин Алонсо поднялся на борт «Ниньи», чтобы повидаться со своим компаньоном, разъяснить истинные причины случившегося с ними и выразить ему свое удивление по поводу его отказа от плавания на Гаити и возвращения к берегам Кубы, где он без всяких причин провел столько времени.

Адмирал выслушал его объяснения с благосклонной улыбкой, что не помешало ему написать в своем дневнике «о высокомерии и бесчестности, проявленных по отношению к нему старшим Пинсоном». К этому им было добавлено, «что ему пришлось притворяться, чтобы не способствовать злым замыслам сатаны, стремившегося воспрепятствовать благополучному исходу их экспедиции».

Из донесения капитана «Пинты» он узнал также о том, что она действительно была в пятнадцати лигах от того места, где была выстроена крепость Навидад, что известия туземцев о ее появлении были, следовательно, правильны и что моряку, посланному Колоном на ее поиски, помешал только случай.

Из всего доложенного Колону о происшедшем за время их разобщения его сильнее всего расстроил рассказ Пинсона о том, что ему удалось наменять больше золота, нежели им, либо потому, что место его стоянки способствовало успешности операций этого рода, либо из-за того, что в мене с туземцами он превзошел его ловкостью и умением. За кусок наборного пояса или за погремушку они получали «добрые золотые пластинки величиной в два пальца, а порой и в ладонь».

Кроме зависти, адмирал чувствовал и некоторые укоры совести. Пинсон, привыкший к товарищеским отношениям со своими матросами, отличался в дележе доходов исключительной щедростью. Все вымененное у местных жителей золото он делил на три части, отдавая две трети команде своей каравеллы и лишь последнюю треть оставляя себе в частичное возмещение понесенных им в экспедиции трат. Что до Колона, то он, напротив, все приобретенное его людьми золото отбирал и хранил у себя. Когда дело шло об этом драгоценном металле, он не позволял себе никаких уступок или проявлений щедрости. Моряки в вознаграждение за свой труд получали от королевской четы определенное жалование.

Вражда между двумя компаньонами была уже явной, по Колон старался прикрыть ее улыбками и благосклонностью на словах, изливая обуревающий его гнев на страницах своего дневника. Мартин Алонсо, однако, менее искусный в притворстве, выражал свои чувства с непосредственностью старого моряка, иногда, быть может, чересчур грубой.

В общем, адмирал, конечно, обрадовался встрече со старшим Пинсоном, ибо наличие «Пинты» придавало большую безопасность его возвращению в Старый Свет на таком маленьком и непрочном судне, как «Нинья». Больше того — он вспоминал, испытывая некоторые угрызения совести, о тех несправедливых, пустых наветах, которые были вписаны им в дневник за несколько недель перед тем. Пинсон, конечно, не пытался делать открытия новых земель в собственных целях. Он ограничился исключительно тем, что, поджидая адмирала, щедро оделял своих людей из доходов, приносимых обменом. Вследствие всего этого обвинения Колона утрачивали последние свои основания.

Адмирал страшился и объяснений, какие этот человек может дать королевской чете, представ перед нею. Мартин Алонсо был всего-навсего бывалый моряк, наделенный менее живым воображением, чем Колон; это был, что называется, человек дела, смотревший на вещи более трезво, чем его компаньон, неизменно склонный к бредовым фантазиям. Один-единственный раз позволил себе Мартин Алонсо, чрезмерно увлечься — это было тогда, когда он говорил о золотой черепице, которою якобы крыты дома в Сипанго.

Теперь, по уверениям Колона, они находились в Сипанго, но Мартин Алонсо что-то не видел здесь ни золотых крыш, ни городов; не видел он и слонов Великого Хана, толп, одетых в богатые ткани, купеческих кораблей, иедущих торговлю со странами Азии, и прочей роскоши прославленной Индии. Всюду — лишь одни голые люди, всюду — жалкое прозябание, почти такое же, как у мирных животныъ, живущих стадами; золота здесь очень мало, а что касается его россыпей, то, если они где-нибудь и существуют, их, конечно, не разрабатывают, поскольку такой труд туземцам не по плечу. Эти ребячливые, ленивые и невежественные индейцы ограничиваются тем, что ковыряют сверху землюг довольствуясь сбором горсти кукурузы, дающей им возможность кое-как влачить жизнь и не умирать с голоду. В горных областях Эспаньолы бывают порой холода, а эти голые люди, не обладающие другой одеждой, кроме намалеванных на их коже разноцветных пятен, терпеливо дрожат от стужи, и им даже не приходит в голову прикрыть себя хлопком, собираемым здесь в количестве совершенно достаточном, чтобы одеть все местное население. Та капелька золота, которую они используют в качестве амулетов, подобрана ими в речном песке. О Великом Хане тут не имеют ни малейшего представления. Быть может, то, что они открыли, — рай, но только рай этот — нищий.

Колон опасался, что, когда все они окажутся при дворе, Пинсон, в соответствии со своей прямолинейной любовью к правде, представит свою собственную версию их путешествия, весьма непохожую на россказни адмирала. Ненависть между ними коренилась в различии их характеров. Колон терпел возле себя только тех, кто слепо верил каждому его слову. А его компаньон привык к независимости. Он был моряком, хозяином, судна, мог плыть, куда хочет, не признавая над собой никакой власти, кроме власти бога и океана — сил, рабом которых он мог ощущать себя без всякого унижения, ибо они испокон веков властвуют над людьми.

Если бы Мартин Алонсо соглашался с каждым словом адмирала, если бы он подчинялся ему как автомат, он был бы в глазах дона Кристобаля лучшим человеком на свете, каким он и представлялся ему в первые дни путешествия. После объяснений, которые между ними произошли на палубе «Ниньи» в виду высокой горы Монтекристи, между ними возникли новые разногласия. Узнав о том, что сорок один человек из состава флотилии оставлены в крепости, получившей название Навидад, а также, что им даны материалы, пушки и съестные припасы с потерпевшей кораблекрушение «Санта Марии», Пинсон осудил это мероприятие адмирала, объявив его неразумным и чреватым роковыми последствиями. Этих христиан, затерянных в таинственной, никому не известной стране, безусловно не будет в живых, когда он возвратится за ними со второй экспедицией. Все они будут бесследно поглощены вихрем этих нагих меднокожих людей, которые сметут их с лица земли, едва скроются на горизонте «плавучие леса» белых волшебников.

Индейцы плакали или смеялись как малые дети, пока каравеллы со своими громами были в море или стояли на якоре невдалеке от их хижин. Кроме того, на глазах у них погиб один из таких подвижных островов, и это несчастье, разумеется, убедило их в том, что бледнолицые колдуны не смогли полностью поработить море, воздух и землю, а также, что они смертны и в этом отношении нисколько не отличаются от меднокожих.

Пинсон осуждал адмирала за то, что тот оставил людей в крепости Навидад, считая это едва ли не преступном деянием, тогда как Колон стоял на своем, утверждая, оудто гибель «Санта Марии» была чудом господним, и он твердо уверен в том, что такова была воля самого господа бога, ибо «это было наилучшее на всем острове место для поселения, наиболее близкое к залежам золота».

Обратное плавание оба руководителя экспедиции начали, полные глубокий взаимной ненависти. Они запаслись дровами и пресной водой во время стоянки в бухте близ горы Монтекристи; тогда же матросы проконопатили кое-где «Нинью», чтобы помешать, по возможности, проникновению воды в ее трюм.

Оба судна были в очень плохом состоянии, и, во избежание катастрофы, следовало немедленно возвращаться в Квропу. Пребывание в этих тропических бухтах было для каравелл гораздо опаснее, чем плавание по океану. Их обшивка была источена бромой. Они протекали в подводной части с обоих бортов, и их приходилось постоянно конопатить, что все же не освобождало команды от постоянной возни с насосами.

Теперь, когда возвращение в Испанию становилось настоятельной необходимостью, мореплаватели узнавали на каждой стоянке все более и более интересные вещи о расположенных поблизости землях. Индейцы говорили о каком-то Ямайе — то есть об истинном Бабеке, который через несколько лет стал Ямайкой. Гораздо дальше, на расстоянии, которое в каноэ можно пройти в десять дней, то есть в шестидесяти или семидесяти милях, живут люди, имеюшие одежду и лодки с многочисленными гребцами, — это были, несомненно, жители Юкатана и Мексики. Эти известия воспринимались Колоном как бесспорные доказательства того, что он находится где-то рядом с богатейшими владениями Великого Хана, владыки Китая.

Еще ближе был остров Кариб, где жили те воины-людоеды, которые приезжали на Эспаньолу, чтобы охотиться на людей. Этот Кариб впоследствии отождествляли то с Пуэрто-Рико, то с островом Гвадалупа. Но больше всего привлекал к себе всеобщее любопытство остров под названием Матинино, населенный исключительно женщинами, которые лишь один раз в году допускали к себе мужчин с ближайшего острова. Если после этой встречи «рождались мальчики, то их отсылали на остров мужчин, а если девочки, то их оставляли при себе, чтобы и они стали со временем амазонками».

До 16 января каравеллы плыли вдоль берегов Эспаньолы. Их баркасы как-то вошли в устье одной из рек, и всех поразило, что песок в этой реке был смешан с большим количеством золотых крупинок. В действительности то было не золото, а марказит, который и впоследствии неоднократно обманывал участников экспедиций своими вкрапленными в скалы крупинками. Но для Колона все, что блестело, было золото, и, разъяснив своим спутникам, каким образом воды принесли его из богатейших, лежащих внутри страны россыпей, он назвал эту реку Рио де Оро.

Они все дальше и дальше уходили от горы Монтекристи, видной на горизонте на расстоянии многих миль, На этих берегах водились в изобилии черепахи, которые выползали на берег класть яйца и были огромных размеров.

Поблизости от Рио де Оро адмирал видел собственными глазами трех «высоко поднявшихся над водой сирен, но они не были такими красивыми, какими их обычно рисуют, и лицом походили скорей на мужчин».

Повидать трех сирен не составляло в жизни Колона никакого особенного события. Давным-давно он сжился с этими частностями своей фантастической географии. Ведь сообщал же он, будто видел сирен в Гвинее, посетив еще в юности принадлежащие португальцам берега Манегеты. Он жалел только о том, что не мог поймать ни одной из этих сирен, которые в действительности были морскими коровами, весьма часто встречавшимися в те времена в водах Антильского архипелага. Ему хотелось бы засолить такую сирену, чтобы доставить ее в Испанию и показать их высочествам.

Несколько дальше он дал имя Монте де Плата одной из очень высоких гор, вершина которой была окутана белыми или серебристыми облаками.

Во время этого последнего обследования острова Эспаньола он использовал свой авторитет начальника экспедиции, чтобы подорвать авторитет Мартина Алонсо и очернить в глазах своих спутников его действия.

Пинсон взял на свою каравеллу четырех туземцев с острова Эспаньола, чтобы отвезти их в Испанию и научить испанскому языку. Адмирал, возмутившись поступком Пинсона и рассматривая его как проявление тирании, наделил этих индейцев подарками и отпустил по домам. Но он и сам поступал точно так же на любом из открытых им островов, задерживая у себя индейцев — мужчин и женщин, и, хотя многие из них убежали, все же на его каравелле находилось десять пли двенадцать туземцев, которых он вез с собой, чтобы их могли повидать испанские государи.

На одной из якорных стоянок невдалеке от берега к Колону явился местный король с тремя приближенными, и адмирал, угостив его, по своему обыкновению, галетами с патокой, подарил ему красный колпак и вязку стеклянных бус. Эти и другие туземцы рассказали ему об островах Кариб и Матинино; по их словам, на последнем жили исключительно женщины. Колон очень жалел, что состояние его кораблей, сильно протекавших у самого киля, не позволяло ему осмотреть названные острова. Как всегда, местные жители утверждали, что на них находятся несметные сокровища всякого рода — масса золота, много камеди и ахе — местного перца, без которого туземцы отказываются есть. Но оба судна, истрепанные длительным плаванием, «могли рассчитывать только на бога, и нужно было поскорее возвращаться», — жаловался в своем дневнике адмирал, лишенный возможности захватить нескольких амазонок и доставить их королевской чете.

По мере того как Колон продвигался вдоль берега Эспаньолы на восток, туземцы все чаще говорили ему о каких-то бледнолицых и бородатых людях, носивших то же оружие и объяснявшихся на точно таком же языке, как и они, которые прибыли в эти края на точно таком же «плавучем лесе». Это случилось в те времена, когда нынешние старцы, почитаемые всем племенем, были полными сил молодыми мужчинами. Но адмирал не проявлял интереса к этим рассказам, отозвавшись о них как о баснях и обмане индейцев.

Столь же мало значения придал он и находке разбитой и полусгнившей кормы не то испанского, не то португальского корабля, обнаруженной им, на побережье острова Гвадалупа по прошествии многих месяцев, во время второго его путешествия в поисках Великого Хана. Равным образом и панегиристы Колона все как один с таким же пренебрежением отнеслись к этой находке, словно дело шло о каком-нибудь не заслуживающем внимания пустяке.

Некоторые высокопоставленные индейцы, беседуя с адмиралом, называли ему селения, в которых можно было услышать рассказы о «сыновьях неба» и где их вспоминали с явною неприязнью, что было, по-видимому, плодом дурной славы, которую они по себе оставили.

13 января, то есть за три дня до того, как каравеллы, покинув берега Эспаньолы, направилась по океану в Испанию, группа матросов, съехав на сушу, столкнулась с открытой враждебностью местных жителей, и это было первым подтверждением опасений Мартина Алонсо за жизнь матросов, оставленных в Навидад.

Белые встретились с толпой голых индейцев, которых было более пятидесяти; все они были длинноволосые, «как женщины в Кастилии, и украшены перьями попугаев и других птиц. И все они были вооружены большими луками и стрелами, а также палками из твердого дерева, заменявшими им мечи».

Оказав поначалу христианам притворно любезный прием, некоторые из них взялись за оружие, тогда как другие стали готовить веревки, чтобы вязать ими белых. Испанцы, которых было шесть человек, увидев впервые за все это плавание, что голые люди отваживаются напасть на них, пустили в ход шпаги и арбалеты. Одному индейцу был нанесен сильный удар шпагой по ягодицам, другой был ранен стрелой в грудь, и если бы не вмешательство находившегося поблизости штурмана, шестеро разъяренных неожиданным нападением моряков перебили бы немало туземцев.

Такова была первая стычка между белыми и краснокожими обитателями Нового Света.

Выслушав рассказ о случившемся, адмирал решил, что это были карибы, приезжающие сюда охотиться налюдей; в связи с этим он выразил опасение, как бы христиане из крепости Навидад, подойдя к этому берегу на баркасе, не попали в руки индейцев. Пинсон считал, что эти индейцы принадлежат, возможно, к тем племенам острова Эспаньола, которые проявили враждебность по отношению к таинственным белым, побывавшим тут в прежние годы.

Накануне выхода каравелл в обратное плавание адмирал и Мартин Алонсо беседовали в последний раз. Выслушав приказание Колона идти прямо на север, Мартин Алонсо не мог скрыть своего удивления. Естественнее всего было бы плыть в том направлении, откуда они пришли, то есть на северо-восток-, по уже известному морю.

Колон прервал его возражения тоном человека, глубоко убежденного в своей Правоте:

— Держите на север; только так мы встретим благоприятные ветры. Я знаю, что говорю.

Эти слова заставили капитана «Пинты» — особенно на протяжении первых дней плавания — предаваться длительным размышлениям.

— Дон Кристобаль «знает»!.. Он впервые плавает в этих морях, а между тем уверенно заявляет, что нужно идти прямо на север и что лишь там они встретят попутные ветры.

Пинсон был ревностным христианином, но при всем том он был глубочайшим образом убежден, что господь бог никогда не посылает своих архангелов, чтобы посвящать мореплавателей в тайны океана и атмосферы. Лишь некие моряки ценой жестоких ошибок и роковых колебаний, подвергавших их жизнь непрерывным опасностям, овладели этими тайнами.

И в его памяти ожили слышанные им в испанских и португальских портах рассказы о мореплавателях, совершивших открытия по ту сторону океана и погибших при победоносном возвращении на родину. Он вспомнил, в частности, историю того шкипера, о происхождении которого ходили самые разнообразные толки, хотя большинство и нааывало его Алонсо Санчесом, уроженцем Уэльвы, и который, добравшись до одного из принадлежащих Португалии островов, умер там от перенесенных лишений.

Приключения этого несчастного моряка представились ему теперь в ином свете. Было бы нелепо предполагать, будто к новым землям он был отнесен бурею во время плавания с Канарского архипелага в Ирландию. Ни одна буря не длится несколько месяцев подряд, и ни один увлекаемый бурей корабль не в состоянии держаться того же курса. Гораздо логичнее было допустить, что упомянутый мореплаватель, соблазнившись на Канарских или Азорских островах постоянными бризами с северо-востока или востока, поплыл по спокойному морю при теплой погоде, так же как плыли они, и достиг безо всяких помех земли, которая, возможно, была тем же островом Эспаньола. Затем, собрав, подобно им, образцы произведений местной природы и деятельности туземцев, он захотел возвратиться на родину с этой потрясающей новостью и пустился в обратное плавание по уже знакомому пути. Но постоянные бризы, с такой легкостью пронесшие его по океанским просторам, теперь оказались для него неодолимым препятствием.

Неделю за неделей плыли они против ветра, не продвигаясь вперед за целые сутки даже на лигу. Так он и его спутники пытались пробить эту незримую воздушную стену, пока у них не иссякли запасы продовольствия и воды, после чего им пришлось возвратиться на Гаити или на Эспаньолу, чтобы снабдить себя тем, чем располагали туземцы, с их согласия или силой.

Следуя всякий раз несколько иным курсом, они три или четыре раза возобновляли свои попытки, пока наконец, лавируя по направлению к северу, не вышли, благодаря счастливой случайности, из зоны пассатов и не открыли, неожиданно для себя, правильного пути в Европу. Но так как эти стоившие огромных усилий попытки отняли много времени, повели к износу снастей и вконец измучили моряков, те немногие из них, которым довелось выжить, достигли берегов Старого Света лишь для того, чтобы, добравшись до них, умереть.

Естественное стремление вернуться тем же путем, каким они прибыли, и было, несомненно, причиной гибели всех мореплавателей, отправлявшихся в течение последних пятидесяти лет до Колона на запад, но никогда не возвращавшихся из таких путешествий. Единственный моряк, которому удалось пересечь океан с запада на восток, сделал это, лишь уклонившись сначала к северу. Возможно, что он поделился с Колоном результатами своего опыта, что и придавало такую уверенность словам адмирала; возможно, что он рассказал о нем многим, но только Колон воспользовался сообщениями своего предшественника, заплатившего за это открытие собственной жизнью. Из всего, что он смог поведать, наиболее важным было указание, как плыть обратно. Вследствие незнания этого курса, которого до наших дней придерживаются парусные суда, и остались, быть может, на дне океана, возвращаясь в Европу, все предшественники Колона.

В первые же дни плавания Мартин Алонсо убедился в выгодности этого отклонения к северу. Оба судна попали в полосу попутного ветра и безо всяких помех шли вперед по спокойному морю. Эта удача была как нельзя более кстати ввиду плачевного состояния каравелл. Помимо всего прочего, «Пинта», неизменно превосходившая быстроходностью остальные суда флотилии, теперь плохо шла при боковом ветре, так как не могла пользоваться бизанью, потому что эта мачта была у нее расколота.

Последнее обстоятельство было использовано Колоном для новых нападок на Мартина Алонсо. Он мог бы позаботиться о замене мачты еще во время пребывания в Индии, «где в прибрежных рощах строевого леса так много, и притом превосходного; он думал, однако, только о том, как бы покинуть адмирала и отправиться на поиски золота, чтобы наполнить им доверху свой корабль». Но, подвергая суровому осуждению эту непредусмотрительность своего сотоварища — если только и в самом деле тут имела место серьезная непредусмотрительность со стороны Мартина Алонсо: ведь, несмотря на разбитую мачту, он сумел и быстрее и более прямым курсом, чем дон Кристобаль, достигнуть Испании, — он забывал, что и сам как моряк допустил несравненно более значительный промах, явившийся причиной смертельной опасности; которой он подвергся.

Колон отправился в обратное плавание на борту «Ниньи» без достаточного для этой маленькой каравеллы балласта. Команда к этому времени успела съесть и выпить большую часть припасов, вина и воды, так что многие не бочки и глиняные сосуды оставались пустыми. Товары для менового торга с туземцами и прочие вещи, необходимые в обиходе цивилизованной жизни, были равным образом оставлены адмиралом в крепости Навидад. Корабль имел недостаточную осадку.

До самого последнего момента адмирал медлил с погрузкой на «Ниныю» камней в качестве балласта. Он собирался проделать это на острове Матинино. Впоследствии он вынужден был отказаться от посещения земли амазонок и в конце концов так и пустился через океан без балласта.

С 16 января по 12 февраля 1493 года все шло хорошо. В этот последний день, согласно дневнику адмирала, «начался сильный ветер, и поднялось большое волнение iia море, так что если бы каравелла была менее прочной и хуже подготовлена к плаванию, за нее можно было бы опасаться».

В течение четырех недель море было таким же спокойным, как на пути в Новый Свет, и теперь испанцы сталкивались с уже знакомыми им явлениями.

Их взорам снова открылись воды, настолько забитые плакучей травой, что, не знай они тайн океана, им пришлось бы продолжать плавание в страхе перед мелями. Снова потеплело; воздух «был как в апреле в Кастилии, И рыбы, именуемые дорадами, подходили к самым бортам каравелл, легко становясь добычей матросов». Они снова видели птиц, прозванных фаэтонами, и много чаек-сизушек, а в иные дни океан кишел тунцами: именно отсюда, по мнению адмирала, они и шли погибать в сетях, расставленных близ Гибралтара рыбаками из Кадиса или Кониля.

Однако этому благополучному плаванию 12 февраля пришел конец. Начиная с этого дня непрерывная буря не переставала трепать оба судна. Моряки убрали почти все паруса, оставив только самые необходимые, из опасения, как бы порывы ураганного ветра не опрокинули каравелл. Ветер между тем все крепчал и крепчал, и море стало ужасным; сшибались волны, вздымавшиеся с противоположных сторон, и корпуса кораблей, сжимаемые борющимися между собою силами, скрипели так неистово и неумолчно, что казалось: еще немного — и суда распадутся на части.

Обе каравеллы спустили брамсели насколько возможно ниже; отныне от них требовалось только одно — поднимать судно на гребень волны, не давая ему задерживаться между двумя водяными горами, всякий раз все более страшными и готовыми сокрушить его своей тяжестью.

Ночь на 14 февраля была наихудшей за время этого плавания. Буря на море и ураган достигли невиданной силы, и опасность была так велика, что все сочли неблагоразумным придерживаться определенного курса. Поскольку другие средства у них отсутствовали, правильнее всего было отдать себя, во власть океана, куда бы он их нн занес, подставив волнам и ветру корму своего корабля.

«Пинта», находившаяся под командой Мартина Алонсо, поступила соответственно принятому решению и в конце концов скрылась из виду, подавая, впрочем, большую часть ночи световые сигналы, на которые ей отвечали с «Ниньи».

Близкое дыхание смерти смягчает даже самые закосневшие в слепоте души и даже самых ожесточенных врагов заставляет забыть о ненависти Друг к другу. Колон с кормовой башни своей каравеллы напряженно следил за огоньками на «Пинте», то на мгновение поднимавшимися над громадами зыбких гор, то надолго исчезавшими в мрачных провалах между их гребнями. «Пинта» была худшей из двух каравелл. Одна из ее мачт была сломана, и это ограничивало возможности маневрирования парусами. Обшивка корабля во многих местах была оторвана и пробита, и даже достоинства каравеллы — легкость и подвижность — во время этой нескончаемой бури обратились против нее.

Адмирал, в иные минуты чрезмерно чувствительный, как это свойственно людям с безудержным воображением, не сводил глаз, полных слез, с каравеллы Мартина Алонсо, сигнальные фонари которой казались теперь далекими блуждающими огнями. Прощай, Мартин Алонсо! Ведь он пошел на верную смерть! Больше никогда они не увидятся! Дону Кристобалю вспомнились его первые встречи с прославленным моряком из Палоса и их беседы у старого шкипера Перо Васкеса.

Предчувствия не обманули Колона: больше им не пришлось свидеться; Мартин Алонсо и в самом деле пошел умирать, как подобает истинному сыну морей, до последнего вздоха не выпуская из рук руля своей каравеллы, не меняя курса и придя туда, куда он задумал прийти. И, лишь увидев берега родины, он оставил руль, чтобы тут же свалиться на настил палубы и, расставшись со своей земной оболочкой, предстать перед богом, отныне единственным его капитаном.

Несмотря на бурю, «Пинта» направилась к северным берегам Испании, и путь ее был прямым, как стрела; она ни разу не сбилась с курса, ни разу не зашла ни в одну из принадлежащих Португалии гаваней — это было строжайше воспрещено королевским приказом еще при отплытии из Палоса. Что до Колона, распоряжавшегося на борту «Ниньи», то, расставшись с Мартином Алонсо, он дважды подходил к владениям португальской короны, вызвав этим некоторые нежелательные последствия.

Адмирала, впрочем, недолго занимала участь его сотоварища; ему необходимо было подумать о собственной.

— Прощайте, Мартин Алонсо, прощайте, сеньор! — повторил он на рассвете, не находя над гребнями водяных гор, куда бы он ни всматривался, мачт бесследно исчезнувшей каравеллы. — Да поведет вас господь надежным путем и да спасет вас от гибели!

Ему пришлось отдаться заботам о спасении своего судна. С восходом солнца ветер усилился, и океан с остервенением обрушивал на каравеллу огромные волны. Она несла на себе только брамсель, спущенный как можно ниже, — он должен был извлекать ее из провалов между водяными громадами, наносившими ей с обеих сторон сокрушительные удары и покрывавшими ее палубу пеной. Этот единственный парус, хоть он и был сильно зарифлен, надувался так сильно, что становился почти перпендикулярно к корпусу судна, выводя его из-под двойного низвергавшегося на него водопада.

Через шесть часов после восхода солнца набожный адмирал счел нужным заручиться покровительством неба. Он велел принести горошины по числу находившихся на «Нинье» людей и на одной из них вырезать ножом крест. Эти горошины были опущены затем в матросскую шапку и тщательно перемешаны. Надо было решить, кому из моряков надлежало отправиться паломником в Эстремадуру, в монастырь Санта Мария де Гвадалупе, и отнести туда пятифунтовую восковую свечу. Кто вытащит горошину с крестом, тот и выполнит этот обет.

Первым тянул жребий Колон; он вынул меченную крестом горошину и тем самым возложил на себя обязанность совершить паломничество в упомянутый монастырь, если доберется живым до испанского берега.

Шторм, между тем, с каждой минутой становился все яростнее, и ввиду этого, перемешав в шапке те же горошины, они вторично тянули жребий, чтобы определить еще одного паломника, на этот раз в Санта Мария ди Лорето.

Колон объяснил своим спутникам, почему этот обет имеет такое важное значение:

— Лорето — город в Анконскон марке, во владениях папы, и там существует дом, в котором жила богоматерь; там совершилось множество великих чудес.

Горошину с крестом вытащил матрос из Пуэрто де Санта Мария, которого звали Педро де Вилья, и Колон пообещал дать ему денег на это паломничество.

Шторм продолжал усиливаться, и они еще раз почувствовали потребность помолиться деве Марии, но теперь ей подобало быть с андалусской земли, из графства Ньебла, по-настоящему им родной и близкой. И они снова прибегли к помощи жребия, решив, что кому посчастливится вытянуть горошину с вырезанным на ней крестом, тот и проведет бессонную ночь в церкви монастыря Санта Клара в Могере и отслужит в ней за свой счет благодарственную обедню. И снова на Колона пал жребий исполнить этот обет.

К вечеру буря достигла своей предельной силы, и моряки связали себя общим обетом: достигнув первой земли, составить процессию и босыми, полуголыми, в одних рубахах отправиться на молитву в какую-нибудь посвященную богоматери церковь.

Буря была настолько ужасна, что никто уже не надеялся на спасение. Корабли в те времена представляли собою деревянные посудины грубой работы, с большими щелями, туго забитыми паклей и промазанными смолой. От каждого удара волн такое нехитрое сооружение начинало нещадно скрипеть и трещать, и казалось, что достаточно буре захотеть, и оно мгновенно развалится и распадется на доски, из которых построено.

Все теперь оплакивали допущенный ими промах; можно ли было выходить в плавание без балласта, в особенности когда груз корабля так опасно уменьшился, после того как большая часть продовольствия, а также воды и вина съедена и выпита ими? Помочь этой беде можно было только одним — наполнить пустые бочки морской водой; средство, однако, недостаточно и не способно было возместить отсутствия балласта или полновесного груза.

Бывалые моряки, видавшие на своем веку бури, ни в чем не уступавшие этой, держались как невозмутимые фаталисты. Но те, кто никогда раньше не плавал, иначе говоря — несколько участников экспедиции, не являвшихся моряками и отказавшихся остаться в крепости Навидад, испытывали смертельный ужас, смешанный с изумлением перед этим все свирепеющим ураганом. По пути к Новому Свету и во время коротких переходов по Антильскому морю, всегда синему и сверкающему, они успели забыть о своих страхах в первый день пребывания на борту корабля и вообразили, будто грозные бури, о которых рассказывали бывалые моряки, могут разыгрываться лишь в европейских морях. Они жались в наиболее сухих уголках каравеллы, похожие на перепуганных насмерть животных, прислушивались к непрерывному грохоту бьющихся о стенки корабля волн и представляли себе, будто каждое падение в глубокую пропасть, разверзшуюся между двумя водяными валами, будет последним, так как у судна не хватит сил выбраться из нее наверх.

При каждом более громком, чем другие, скрипе досок они разражались слезами и жалобами. Близился последний час. Между носовой и кормовой башнями водопадами стекала бурлящая вода. Очаг был разрушен и унесен ею. Никто не думал о приготовлении пищи; это было бы невыполнимой задачей. Чтобы хоть немного поддержать свои силы, матросы грызли жесткие сухари с куском сыра, запивая этот скудный обед большими глотками вина. Все были облачены в альмоселы — плащи с капюшонами, и казалось, что маленьким судном управляет община монахов.

Сидя на полу в уголке кормовой башни, Фернандо и Лусеро в течение долгих часов наблюдали оттуда робкими, как у газелей, глазами за наступавшими на маленькую каравеллу водяными громадами. Стремительно вскидывая судно на свои гребни, они с еще большей стремительностью, порождавшей в груди молодых людей ощущение пустоты, швыряли его вслед за тем в разверзавшийся перед ним глубокий провал. И когда это происходило, фная пара чувствовала, как у них ёкает сердце, и им начинало казаться, что на этот раз они падают уже безвозвратно и это падение закончится лишь на дне океана, где-то на ужасающей глубине.

У Куэваса улетучился весь его юношеский задор, вся его дерзкая храбрость. Теперь он впервые увидел, каков океан. Ему страстно хотелось защитить и успокоить свою возлюбленную, но он не знал, как это сделать. И когда корабль с бешеной быстротой летел вниз, вынуждая их пригибаться к палубе, Фернандо сжимал в объятиях девушку, и, трепеща от страха, они целовались.

Под вечер мимо них прошел какой-то человек в капюшоне. Подняв глаза, они узнали его. То был адмирал, сошедший на несколько минут с площадки кормовой башни и направлявшийся в крошечную каюту, когда-то отведенную капитану «Ниньи», а теперь — ему. Не вспомнив ни о своем паже, ни о дворецком Герреросе, который в этот момент, должно быть, малодушно стонал и охал в каком-нибудь темном уголке, он удовольствовался, подобно простым матросам, сухарем, куском сыра и несколькими глотками вина — единственной пищей, какую можно было получить в эти грозные дни на борту каравеллы.

Заметив его, слуги попытались было встать на ноги, но, дружелюбно взглянув на них, он сделал им рукой знак, чтобы рни продолжали сидеть. Больше того — ему были понятны, видимо, и поцелуи, которыми, как он думал, безотчетно, под влиянием страха обменивались два брата. Бедные мальчики!

Возвратившись на площадку кормовой башни, Колон v стился в деревянное кресло — на кораблях того времени оно предназначалось для штурмана; но так как через палубу поминутно перекатывались потоки воды, ему приходилось то и дело хвататься за его ручки.

На самом высоком месте кормы собрались капитан каравеллы. Висенте Яньес, штурманы Педро Алонсо Ниньо и Санчо Руис, а также матрос Ролдан, бывалый моряк, опытный в ведении карт и вождении кораблей, которые, с надвинутыми до самых глаз капюшонами, неослабно следили за морем и давали команде различные приказания, по большей части, однако, бесполезные, так как им только и оставалось, что отдаться на волю стихий. Единственное, что было существенно, — это не допускать перерывов в работе насоса, откачивавшего воду из трюма. Адмирал со своего командирского кресла следил за ходом событий с бесстрастием фаталиста, понимающего бесплодность всяких усилий с его стороны и уповающего исключительно на милость божию.

Ночь на четверг 14 февраля была самой ужасного во всей его жизни.

Умереть, возвращаясь с победой! Умереть, захватив в свои руки, словно покорных рабынь, богатство и славу! И ему все снова и снова припоминалась горестная судьба тех таинственных капитанов, о которых так любят рассказывать в гаванях, моряков, поглощенных океанской пучиной на обратном пути, после того как ими были открыты новые земли, погубленных бескрайной и беспокойной водной равниной, обрушившей на них свою беспощадную ярость, чтобы они не выдали ее тайн.

Его ждет участь еще печальнее, нежели участь того неизвестного шкипера, который, согласно рассказам, добрался полуживым до какого-то португальского острова, чтобы оставить там «кому-то» в качестве посмертного дара навигационные карты и указания, каким курсом следовать, чтобы достичь открытых им островов. А ему, Колону, совсем и некого посвятить в тайну своего открытия! И он должен погибнуть после того, как видел уже в своем воображении высоко вознесшуюся арку своего триумфа!

Но непоколебимая вера в свою исключительность вскоре снова воодушевляла его, и он снова начинал уповать на покровительство бойкие. Он был убежден, что избран всевышним для свершения великих деяний, для открытия новых земель, и что господь, отличив его от прочих людей, не забудет о нем и впредь.

И вслед за этим он снова чувствовал себя человеком, оо всеми присущими людям слабостями, и испытывал настоятельную потребность поделиться своими заботами и тревогами с товарищем по несчастью.

Наиболее близким к нему человеком, по своему положению капитана флагманской каравеллы, был Пинсон-младший, и именно с ним адмирал беседовал по многу часов подряд.

— У вашей милости, сеньор Висенте, — сказал он этой страшной ночью Пинсону, — есть жена и дети. Что вы думаете о них?

Пинсон, скупой на слова, как все отшельники моря, ответил на этот вопрос неопределенным восклицанием, которым ясно показал состояние своего духа; и дон Кристобаль понял его.

— Я тоже, — продолжал Колон, — чувствую подавленность и тоску, терзающие мне душу, я тоже бесконечно страдаю, думая о моих сыновьях, обучающихся в Кордове; ведь в случае нашей гибели они станут сиротами, притом на чужбине, не имея около себя ни души, ни одного человека, кто принял бы в них участие, ибо короли никогда не узнают наших радостных новостей, как не узнают они о великих услугах, которые мне посчастливилось им оказать и моем путешествии.

Опасение, как бы монархи Испании, и вместе с ними — весь мир, не остались в неведении относительно дарованной ему богом победы — отыскания нового пути в Индию, доставляло ему еще большее огорчение, чем мысль о сиротстве и нищете, угрожающих его сыновьям. Открытие части владений Великого Хана было возлюбленным детищем его духа, и он питал к нему более пылкие чувства, нежели к детям, рожденным от его плоти.

Висенте Яньес слушал тихую речь этого человека в капюшоне, надвинутом на глаза; сидя в раскачиваемом неугомонными волнами штурманском кресле, он был словно монах в черном нарамнике, восседающий на скамье в полусумраке хоров.

— Господи, пошли мне смерть, раз такова твоя воля… Но неужели вместе со мной должно погибнуть и мое дело? Спаси его, о боже!

Вдруг он решительно встал со своего кресла и спустился к себе в каюту; достав лист пергамента, он принялся что-то писать на нем.

Он стремился к возможно большей четкости почерка, и для этого ему пришлось бороться с двумя препятствиями: с неустойчивостью стола, плясавшего как живой, и тусклым светом красноватых язычков, двух морских фонарей. Он пытался вместить в крайне ограниченное пространство пергамента полный отчет обо всем виденном за премя их путешествия; и он просил того, кому доведется ги это послание, доставить его испанской королевской чете.

Затем он возвратился на площадку кормовой башни. Здесь он обернул исписанный лист куском провощенной ткани и тщательно перевязал сверток. И пока он занимался всем этим, стоявший возле него матрос светил ему пылающим, как факел, концом просмоленного каната.

К своему перевязанному и запечатанному посланию он добавил записку, обещавшую всякому, кто доставит этот сверток испанской королевской чете — при условии, однако, что он не будет вскрыт, — вознаграждение в тысячу дукатов. Путем этой предосторожности, достойной его неизменно подозрительного характера, он надеялся охранить свою тайну от любопытства посторонних, если бы пергамент попал в их руки, В довершение все это было запрятано в кусок, воска величиной с каравай хлеба и засунуто в бочонок, брошенный, по приказанию адмирала, в море.

Морякам, выполнявшим распоряжения дона Кристобаля, представлялось, что зто какой-то умилостивительный обряд, нечто вроде заклинания бури. Бочонок не был никем разыскан. Сообщение Колона, в случае его гибели, не дошло бы до человечества, и тайна его открытий осталась бы неизвестной.

Немного погодя адмиралу пришло на ум, что было бы целесообразно, пожалуй, повторить то же самое сообщение, но не бросать его немедленно в море, а обеспечить ему возможность попасть в воду где-нибудь поближе к испанскому побережью. Исписав еще один лист пергамента и упаковав его точно таким же образом, Колон велел поставить бочонок, не привязывая и не закрепляя его, на самом высоком месте кормы. Благодаря этому, если бы каравелла пошла ко дну, бочонож оказался бы на поверхности волн, предоставленный произволу судьбы, но, может быть, ближе к суше, и его самостоятельное плавание сократилось бы на то расстояние, которое судно прошло бы еще до своей гибели.

На следующий день небо несколько прояснилось. Впрочем, море, хоть и менее яростное, было все же достаточно грозным и бурным.

Со стороны носа мореплаватели заметили берег; одни утверждали, что это остров Мадейра, другие — что это Синтра, около самого Лиссабона. Несмотря на близость земли, они еще трое суток лавировали в океане, ибо подойти к суше мешали непроглядная мгла и сильное волнение на море.

В субботу Колон, не смыкавший глаз со среды, позволил себе немного поспать, так как у него от холода, сырости и длительного недоедания почти отнялись ноги. В понедельник 18 февраля, в один из дней карнавала, ему удалось на восходе солнца стать на якорь близ острова.

Послав на берег шлюпку, адмирал выяснил, что это один из островов Азорского архипелага, а именно Санта Мария. Прибрежные жители указали матросам, как войти в гавань.

Остров принадлежал португальцам, и прибытие испанского корабля сначала удивило, а потом и встревожило губернатора, который подумал, что, быть может, испанцы эти промышляли контрабандой где-нибудь во владениях его государя.

Над прибрежным поселком мореплаватели заметили уединенно расположенную часовню и, узнав, что она посвящена деве Марии, поторопились исполнить обет, данный ими от лица всех находившихся на борту корабля.

Море между тем было по-прежнему бурным. По свидетельству островитян, оно бушевало уже две недели. Следовало немедленно выполнить свои обязательства перед небом, дабы обеспечить себе и впредь его покровительство.

Колон решил послать сначала лишь половину людей; в одних рубахах надлежало им направиться торжественной процессией к часовне девы Марии. Сам он предполагал съехать на берег со второй половиной команды. Он был убежден, что на суше им не угрожает ни малейшая опасность. Его укрепляло в этой мысли отсутствие в ту пору войны между Испанией и Португалией, а также дары, полученные от губернатора. Тем не менее, группа матросов, во главе которой был Висенте Яньес Пинсон, придя к часовне в одних рубахах, чтобы вознести там благодарственные молитвы деве Марии, оказалась окруженной большой толпой местных жителей, а также конным отрядом под начальством самого губернатора, препроводившим их в городскую тюрьму.

Адмирал, от имени королей Испании заявил резкий протест; перечислив все свои титулы, он пригрозил карою всему острову, если ему немедленно не возвратят арестованных. На посланцев губернатора его слова, однако, не произвели особого впечатления, ибо они знали, что у него не хватит людей для высадки.

Помимо этого, Колон был вынужден поскорее переменить место стоянки; в бухте было много подводных камней, и он опасался, как бы они не перетерли ему якорные канаты. В связи с этим он задумал уйти отсюда и направиться к какому-нибудь другому острову того же Азорского архипелага, чтобы переждать у его берегов, пока уляжется непогода. Но ему пришлось отказаться от этого намерения, потому что после ареста процессии матросов-паломников на каравелле осталось лишь трое опытных моряков, тогда как все остальные, будучи представителями сухопутных профессий, ничего не смыслили в морском деле.

Это вынудило Колона вернуться к острову Санта Мария, где губернатор, раскаявшись в своем поведении, возобновил прерванные было переговоры и кончил тем, что вернул ему всех его подчиненных. Колон попросил прислать на каравеллу священника португальца, который отслужил бы им мессу, ибо они уже на протяжении многих месяцев не слышали слова господня.

Затем он нагрузил свое судно камнями, что сделало его гораздо более устойчивым и увеличило его способность сопротивляться натиску бури; после этого, сделав необходимый запас дров, он снова пустился в плавание по океану и еще целую неделю не видел земли.

Погода все не улучшалась. Адмирал не хотел привлекать своих спутников к обсуждению вопроса о курсе, которым надлежит следовать каравелле; он был убежден, что она прямиком прибудет в одну из испанских гаваней, точнее в Палое, откуда они двинулись в путь, но, менее опытный в кораблевождении, чем Пинсоны, он вторично наткнулся на португальскую землю.

Все это время ему приходилось бороться с противными ветрами и сильным волнением на море; один из шквалов изорвал на судне все паруса, и «Нинья» оказалась на краю гибели. И снова опасность заставила их бросить жребий, кому отправиться в Уэльву, в церковь Санта Мария де ла Синта, дабы вознести — босыми и в одних рубахах — благодарственные молитвы деве Марии; и снова горошина с крестом была вынута самим адмиралом. Все находившиеся на борту каравеллы связали себя еще одним общим обетом: провести первую субботу по достижении ими суши в посте — на хлебе и на воде.

Гонимая ураганом и морем, которые, казалось, сговорились доконать ее своими объединенными силами, каравелла носилась по волнам без единого паруса, пока не оказалась 4 марта в виду высоко вздымающейся над водой земли, которую одни сочли островом, другие — материком; в действительности это был утес Синтра, рядом со входом в устье реки, протекающей у стен Лиссабона.

Наблюдая с суши этот несчастный, разбитый бурей корабль, которому предстояло выдержать еще несколько часов борьбы с непогодой, прежде чем войти в Тахо, многие горячо молились за него, Колон, однако, превозносил вту новую неудачу — прибытие «Ниньи» не в Палос, а в Лиссабон, по своему обыкновению усматривая в случившимся перст божий, и считал, что господь привел их сюда с единственной целью доставить своему избраннику высшее торжество. Лиссабон, тот самый город, где он когда-то пережил столь тяжелые дни, теперь первым из городов нсего мира должен был увидеть его облеченным заанием адмирала моря Океана и вице-короля многочисленных островов, лежащих по соседству с владениями Великого Хана.

Так пусть же португальский монарх, который, если верить Колону, выказывал ему всяческое пренебрежение, чтобы воровским образом воспользоваться его проектами, пеняет теперь на себя и на свою глупость. Некоторые придворные этого короля, оскорбленные дерзким и заносчивым тоном, которым разговаривал теперь их старый знакомец Колон, предлагали своему государю прикончить этого давнишнего авантюриста. Но дон Жоан, которого Исабела Католичка риторически называла «Человеком», отдавая должное душевным качествам этого громоздившего на нее ложные обвинения клеветника, принял Колона с благородной простотой и пригласил адмирала прибыть со своими индейцами в его резиденцию, расположенную внутри страны и носившую название Вальпараисо или Райской долины.

Дон Жоан в первый момент готов был усомниться, не ошибся ли Колон и не высадился ли он на африканской земле, открытой уже до него португальцами. Хорошенько рассмотрев, однако, привезенных адмиралом туземцев, вовсе не черных, а умеренно смуглых с красноватым оттенком кожи и с волосами отнюдь не курчавыми, а прямыми, он убедился в том, что это не африканцы, а скорей, пожалуй, обитатели Азии. Плывя все время на запад, Колон, несомненно, достиг восточной оконечности Индии. И с истинным благородством души король поздравил Колона и оказал ему различные знаки благоволения во время его пребывания в загородном дворце. Кроме того, он приказал властям Лиссабона, чтобы они оставили в покое испанского адмирала, ибо Колон успел уже поссориться с португальскими морскими чиновниками, так как они вознамерились задержать двух португальцев, служивших на «Нинье» матросами.

Едва бросив якорь в гавани Лиссабона, адмирал кезамедлил оповестить о своем прибытии двор монархов Испании. Он отправил сухим путем письмо своему другу и покровителю Луису де Сантанхелю, которого в официальных бумагах величали титулом «блистательного сеньора».

Это письмо было написано им еще в водах Азорского архипелага в разгар бури, и, отсылая его из Лиссабона, он присовокупил к нему «аниму», как именовалось в то время добавление к основному письму.

Он отправил также послание сеньору Рафаэлю Санчесу, королевскому казначею и такому же новому христианину, как Сантанхель.

И больше никому он не написал ни строчки, как если бы в данный момент для него было важнее всего известить о своем триумфе только двух этих придворных, по своему происхождению — чистокровных евреев.

13 марта адмирал отбыл из Лиссабона и 15-го, вскоре после восхода солнца, уже достиг отмели Сальтес.

В полдень, дождавшись прилива, он миновал эту отмель и вошел в ту самую палосскую гавань, из которой отплыл 3 августа минувшего года.

В тот же вечер другое судно прибыло в Палос. То была «Пинта», которая не погибла, как представлялось Колону в ту страшную ночь.

И хотя одна из ее мачт была сломана, каравелла Мартина Алонсо сумела пройти по прямой линии до самой Испании, не укрываясь в иностранных портах и не рискуя подвергнуться задержанию, как это случилось с Колоном иа острове Санта Мария. Несмотря на непрерывную бурю, она не сбилась с нужного курса и пришла в испанскую гавань Байону, в Галисии. Но ее капитан был при смерти.

Без сна, почти без пищи, днем и ночью не отходя от руля, непрерывно наблюдая за морем, этот морской исполин в результате многих недель лишений исчерпал свои силы.

Из Галисии он послал одного из своих людей, приказав ему пересечь всю Испанию и, добравшись до Барселоны, где в то время пребывали испанские короли, сообщить им обо всем происшедшем.

Он опасался, что давний его товарищ и компаньон остался навеки в бездонной океанской пучине, поглотившей одновременно и его брата и всех его родичей и друзей, составлявших экипаж «Ниньи».

Преодолевая охватившую его смертельную слабость, он снова пустился в открытое море. Миновав берега Португалии, без захода в принадлежавшие этому королевству гавани, он прибыл в Палос на несколько часов позже Колона.

Матросам пришлось отнести его на руках сначала к нему домой, а потом, выполняя его приказание, в монастырь Рабида. Он хотел умереть среди друзей, среди тех самых братьев монахов, которые так охотно вели с ним беседы о его плаваниях по океану.

Когда в Палое пришло письмо, подписанное королевой Исабелой и подтверждавшее получение посланного великим мореплавателем из Галисии донесения, он был уже мертв, и вместе с ним умерла тайна того словесного, по обычаю честных моряков, договора, который заключили они с Колоном, прежде чем предпринять путешествие.

Мертвый Мартин Алонсо умер еще раз в памяти современников. Внимание людей приэлекал к себе лишь один победитель, который остался в живых и которого можно было видеть своими глазами.

Висенте Яньес и остальные палосские моряки — друзья обоих Пинсонов — скромно остались в родном городке у себя в Андалусии. Если бы Мартин Алонсо был жив, его брат и ближайшие родственники отправились бы с ним в Барселону, где находились тогда испанские государи. Без него, однако, они не решались отдаляться от своего моря. Они чувствовали себя внезапно осиротевшими: в течение всей своей жизни они привыкли неуклонно следовать указаниям Мартина Алонсо. Он имел над ними власть патриарха, и теперь они были подобны членам рода, потерявшим своего вождя; они испытывали полнейшее замешательство и не знали, что делать, и так обстояло до тех пор, пока сообщество их не распалось и каждый из них не стал жить наконец по своему разумению.

Что касается адмирала, то он отправился в Севилью, откуда и началось его триумфальное шествие в Барселону, мозглавляемое вывезенными из Нового Света индейцами и частью экипажа его кораблей. Матросам, корабельным слугам и юнгам было обещано, что по прибытии в Барселону они получат остатки недоданного им жалования.

Рядом с Колоном не было больше того, кто посмел бы вступить с ним в спор и обуздать порывы его не останавливающейся ни перед чем фантазии, кто смог бы посеять сомнение в том, достигли ли они или нет владений Великого Хана.

Прощай, Мартин Алонсо! Прощай навсегда!

 

Глава VI

В которой, повествуя о своем прибытии в первые земли Великого Хана, адмирал проливает слезы, а испанские государи, преклонив колена, плачут с ним вместе и возносят благодарственные молитвы небу за открытие Азии с запада.

Пока Колон, пребывая в Севилье, готовился к путешествию в Барселону, севильские жители толпились пред домом возле так называемой Арки Изображений при церкви святого Николая.

В этом доме были поселены меднокожие люди, вывезенные адмиралом из Индии. После мучительного обратного плавания их оставалось в живых лишь семеро. Остальные погибли в море.

Любопытных восхищали также многочисленные зеленые и красные попугаи и, кроме того, «гуайки» — маски из рыбьей кости, похожие на шитые бисером украшения, с золотыми пластинками вместо глаз и ушей. Некоторые жаждали посмотреть и на чистое золото, привезенное мореплавателями из Азии, но его было ничтожное количество, или, вернее, лишь образцы, из чего становилось ясно, что слова Колона превосходят действительность.

Колон со своей свитой тронулся в путь в конце марта. Сам он ехал верхом на муле; за ним двигалась длинная вереница вьючных животных, несших на своих спинах все собранное за время плавания. Матросы, корабельные слуги и юнги сопровождали адмирала при этом посещении их королевских высочеств пешком или пользовались по очереди мулами и жалкими клячами, предоставленными Колону и его спутникам в соответствии с королевским указом властями близлежащих селений и городов.

Куэвас и Лусеро последовали за адмиралом. Да и куда еще им было деваться, возвратясь в страну, бывшую, правда, их родиною, но, вместе с тем, внушавшую им вечный страх и тревогу из-за религиозного исповедания, в лоне которого все еще продолжала оставаться Лусеро? Рядом с доном Кристобалем они чувствовали себя огражденными от каких бы то ни было подозрений, больше того — под защитой и покровительством самих королей, а разлучись они с ним, помимо прочего, им не на что было бы существовать.

Они оба были горды своим участием в путешествии, о котором повсюду говорили с таким восхищением. Впервые в жизни они почувствовали, что, последовав за своим господином, совершившим столь поразительные дела, они сами приобрели известное значение в глазах своих соотечественников.

Двинуться в путь было решено из Севильи ранним утром, и Куэвас, расставаясь на время с пажом адмирала, велел Лусеро неотлучно находиться при своем господине. Что до него, то он, по его словам, предполагал догнать их еще до наступления темноты; у него в Севилье есть кое-какие дела, покончить с которыми необходимо до отъезда из этого города.

Отыскав постоялый двор, где остановился дворецкий адмирала Террерос, он вызвал его на улицу, будто бы для того, чтобы передать ему поручения от его бывшего господина. Юноша горел жаждой мести, но не столько в силу собственного влечения, сколько в силу распространенных в то время воззрений, согласно которым ни одно оскорбление не должно было остаться без расплаты, ибо поступать иначе — удел жалкого и презренного труса.

Оказавшись на улочке, куда выходил постоялый двор, с глазу на глаз с Терреросом, который по возрасту годился ему в отцы, Фернандо торопливо заговорил, продолжая держать в поводу мула, взятого им из числа находившихся в распоряжении экспедиции адмирала, чтобы возможно скорее вернуться в ее ряды.

— Сеньор Педро Террерос, — сказал юноша с дрожью и голосе и с горящими от гнева глазами, — ваша милость из подлого низкопоклонства перед Перо Гутьерресом, который в данное время находится, быть может, в аду, позволили себе ударить моего брата Лусеро, и, прежде чем мы с вами расстанемся, я, как дорожащий своей честью идальго, должен отплатить вам за это.

Произнеся эти слова, он влепил дворецкому две звонкие пощечины, заставившие того пошатнуться от боли и неожиданности.

Фернандо на мгновение замер в оборонительной позе, ожидая, что противник бросится на него, но, видя, что тот, повернувшись к нему спиной, торопится укрыться на постоялом дворе, во весь голос взывая к монаршей милости и правосудию, он поставил ногу на каменную скамью у ворот и, вскочив на своего мула, принялся нещадно колотить его пятками, чтобы придать ему резвости, не свойственной, вообще говоря, вьючным животным.

По прибытии адмиральского каравана в Кордову от толпы любопытных отделилась со всей своею родней Беатриса Энрикес; ведя двух сыновей Колона, она шла впереди своих спутников.

Пребывание адмирала в Кордове было весьма кратковременным: он хотел возможно скорее быть в Барселоне, чтобы заняться приготовлением к новому путешествию в открытые им заокеанские земли.

Растрогавшись и прослезившись, он обнял и поцеловал своих сыновей Фернандо и Диэго. Этот человек, отдавший все чувства и страсти своим предприятиям, совмещая в себе преклонение перед собою самим с преклонением перед ними, несомненно горячо любил своих сыновей. Ведь в их жилах текла его кровь, а любовь была доступна ему только в тех случаях, когда она сочеталась с кровным родством. Несколько недель до того, в разгар бури на океане, он вспоминал лишь о своих детях, совершенно забыв об их матерях.

Он мог полюбить кого-нибудь лишь при том условии, что это лицо носило бы имя Колон. За пределами единокровной с ним группы, состоявшей из его братьев и сыновей, все окружавшие его существа казались ему появившимися на свет с одним-единственным назначением — служить его роду, не удостоиваясь при этом особой признательности.

Беатриса, видя его триумфатором, бросала на него восхищенные взгляды, но, вместе с тем, с грустыо любящей женщины вспоминала о днях того тайного счастья, когда этот человек был еще простым смертным, не успевшим осуществить ни один из своих дерзновенных планов.

Тщетно пыталась она побыть наедине со своим бывшим возлюбленным. Он решительно отклонял всякую близость. Времена были уже не те. Его слава не позволяла ему оставаться прежним. «Человек в рваном плаще», словно призрак, растаял в прошлом. И дон Кристобаль, адмирал моря Океана, вице-король многих островов и материковой земли в Азии, разговаривал с бедняжкой Беатрисой не иначе, как если б она была его преданною служанкой; попечению которой он поручал своих сыновей: да, впредь да распоряжений, которые он вышлет, прибыв ко двору, ей не возбраняется смотреть за его детьми. Согласно полученным им от друзей сообщениям можно считать почти решенным, что короли возьмут на себя заботу о его сыновьях, которые до этого времени обучались в убогой кордовской школе, и сделают их пажами и товарищами принца Хуана, наследника испанской короны.

— Прощайте же, Беатриса, — сказал он напоследок, — и да хранит вас господь! И пусть он воздаст вам своею неоскудевающею рукой за все то, что вы сделали для моих сыновей. Что до меня, то и я, со своей стороны, постараюсь вознаградить вас ничтожною долей из того многого, чего бы заслуживаете. Прощайте!

И по совету местного рехидора, он обещал внести на ее имя в кассу кордовских боен определенную сумму, которая давала бы ежегодно скромную ренту.

Адмирала приветствовали также жена и дети Диэго де Араны, «губернатора его города Навидад». Все Арана гордились высокой честью, оказанной по другую сторону океана одному из членов их рода. Рисуя его в своем воображении облаченным в золототканую одежду и ведущим на равной ноге переговоры с Великим Ханом, никто из них, разумеется, не думал о том, что в эти часы он, быть может, уже не существует на свете.

Колон удивлялся, что его не пришел навестить доктор Акоста. Ему очень хотелось встретиться с ним, чтобы насладиться смущением, которое, несомненно, должен был обнаружить ученый лекарь, присутствуя при его триумфе. Но доктор за несколько недель перед этим срочно выехал в Барселону, вызванный туда для лечения короля дона Фернандо.

Пока флотилия Колона плавала среди островов, соседних с империей Великого Хана, в Испании произошло событие, по тем временам — принимая во внимание всеобщее преклонение перед личностью государя — совершенно неслыханное.

Двор, как всегда переезжая с места на место, должен был отправиться в Барселону. Дону Фернандо требовалось быть поближе к французской границе. Его отец, дон Хуан II Арагонский, вследствие мятежа в одной из частей Каталонии, вынужден был отдать в залог французскому королю Людовику XI город Перпиньян и весь Русильон, числившиеся его владениями. Теперь дон Фернандо требовал от Царствующего французского короля Карла VIII возврата залога, полученного его отцом. На возвращение этих земель испанской короне настаивал также и папа, и испанские государи избрали своим местопребыванием Барселону, чтобы ускорить дипломатические переговоры, протекавшие в те времена не в пример медленнее, чем ныне, или готовить войну, если она будет неотвратима.

Часть Каталонии, хотя она к этому времени и была усмирена силой оружия, проявляла глубокую враждебность к дону Фернандо, сыну того государя, с которым каталонцы долгие годы вели ожесточенную войну. Он и его супруга, живя в Барселоне, были окружены кастильскими, арагонскими, валенсианскими и частично каталонскими сеньорами, но страна в целом держалась по отношению к двору настороженно, с холодною отчужденностью побежденного, который подчиняется, но не любит.

И вот однажды, выходя из королевского дворца в Барселоне, дон Фернандо подвергся внезапному нападению, и ему был нанесен страшный удар ножом в шею. В первый момент он вообразил, что это — предательство со стороны окружающих его придворных, и схватился за шпагу с намерением защищаться. Нанес королю рану, однако, каталонец, крестьянин, по имени Хуан де Каньямас; как выяснилось впоследствии, это был сумасшедший, ибо, объясняя мотивы своего поступка, он заявил, что совершил покушение на короля потому, что по смерти дона Фернандо испанская корона должна была будто бы перейти к нему.

Этот помешанный прикончил бы дона Фернандо, не будь у короля массивной золотой цепи, которую, в соответствии с модой той эпохи, он обычно носил на шее. Кинжал, которым нанес удар цареубийца, с широким и коротким клинком, похожий на нож мясника, не проник глубже из-за упомянутой цепи, но и при всем том рана дона Фернандо была очень тяжелою, и в течение многих недель жизнь его висела на волоске. Это событие наделало много шума.

И вот, когда положение короля казалось совсем безнадежным, некоторые придворные вспомнили о докторе Акосте, неоднократно в качестве врача навещавшего государей во время их пребывания в Кордове, и донья Исабела вызвала его в Барселону, отправив к нему гонца, который, загнав немало лошадей, примчался в Кордову и с неменьшей быстротой доставил ученого медика в Барселону.

Он все еще оставался в этом городе, занимаясь лечением дона Фернандо. Рана короля успела зарубцеваться, но король чувствовал себя очень слабым из-за большой потери крови, и его врач еще не поднимал вопроса о возвращении в Кордову.

Накануне выступления каравана Колона из этого города у Лусеро произошла неожиданная встреча. К постоялому двору, на котором остановились люди дона Кристобаля, пришла какая-то женщина и спросила корабельного слугу — Фернандо Куэваса. Последний, узнав эту женщину, сильно взволновался. На ее лице ясно были видны следы ужасной усталости и преждевременной старости. Она была одета как христианка, вся в черное, и на голове у нее был траурный чепец, делавший ее похожей на одну из тех набожных богомолок, которые проводят в церквах большую половину дня. Но несмотря на наряд и подурневшее, измученное лицо, Фернандо узнал когда-то прекрасную еврейку, мать Лусеро и жену дона Исаака.

Ей было известно из письма, написанного Фернандо матери перед отплытием из Испании, что тот нанялся в Палосе на корабль, направлявшийся с флотилией в Индию. Это известие внушило ей мысль, что и Лусеро, быть может, отправилась вместе с ним, и так как после изгнания евреев из Испании она жила в Кордове, то, прослышав о прибытии адмирала, она и явилась сюда, чтобы разыскать юношу.

Куэвас, посоветовав ей не выражать своего удивления по поводу внешнего вида Лусеро, повел ее к пажу адмирала.

Новообращенную еврейку после всего перенесенного ею в последнее время ничто уже не могло поразить. Да и нообще в ту эпоху переодевание женщин в мужское платье в тех случаях, когда им приходилось скрывать свой пол, было делом весьма обычным.

Мать Лусеро коротко рассказала о невероятных мучениях, выпавших на ее долю и на долю ее соплеменников. Иx посадили на суда одной из тех печальной памяти флотилий, которые занимались перевозкой изгоняемых из Испании евреев к берегам Африки. Быть может, они находились на одном из тех кораблей, с которыми при выходе в океан повстречалась, отправляясь на поиски нового пути в Индию, флотилия дона Кристобаля.

Их высадили на побережье Марокко, и с этого часа началась цепь поистине адских преследований, сопровождаюшихся пытками, о которых они не имели до того ни малейшего представления. Их погнали, как стадо, в города, расположенные во внутренних землях Марокко, и мусульмане обращались с ними там еще хуже, чем христианская инквизиция.

Ходили слухи, будто многим евреям, в обход закона, предписывавшего оставить в Испании все имевшееся у них золото, удалось вывезти большое число золотых монет, и марокканские варвары вспарывали животы всем тем, во внутренностях которых рассчитывали найти богатые клады.

Бесстыдными руками шарили они под платьями женщин в поисках будто бы спрятанных там сокровищ. Жестокое восточное сладострастие, жаждущее крови и смерти, упивалось мучениями этих покинувших родину толп. Женщины и малолетние дети становились жертвами гнусных насилий и противоестественных извращений. Отцы и братья, пытавшиеся спасти своих близких от этих неслыханных надругательств, были зверски убиты. Так погиб и дон Исаак, защищая членов своей семьи и остатки имущества.

Гонимые и истребляемые, евреи возвратились на побережье, умоляя о том, чтобы их вернули на испанскую землю. Они заявляли о свеей готовности перейти в христианскую веру, креститься, принять любое, какое бы им ни предложили, исповедание, лишь бы вырваться из этого ада. Господь не совершил тех чудес, какие были обещаны им раввинами при отплытии из Испании, наподобие тех, которые были некогда явлены им при исходе израильтян из Египта. Земля, бывшая за несколько месяцев перед этим их родиной, а теперь ставшая достоянием инквизиции, казалась им раем, куда они жаждали унести ноги с африканской земли.

Мать Лусеро, моля о том, чтобы ей разрешили креститься, как поступило множество других сломленных испытаниями в Марокко и вконец измученных женщин, направилась в Кордову в надежде на поддержку доктора Акосты, которого она знала много лет. Знаменитый врач подготовил все необходимое для ее крещения и поселил бедную женщину в доме новообращенных христиан, взяв на себя расходы по ее содержанию. Так она и жила в покое и мире, посещая каждый день церковь, чтобы люди забыли о ее еврейском происхождении, и содрогаясь при воспоминании о тех неделях, которые ей пришлось провести среди марокканцев.

— Раз ты, доченька, отправляешься в Барселону, покажись на глаза доктору. Он сейчас там: его призвали лечить короля. Ты скажешь ему: «Я дочь Деборы, той самой, которая из Андухара». Добавлять к этому еще что-нибудь тебе не придется. Столько раз мы с ним вспоминали тебя!

Адмирал со всеми своими людьми и навьюченными животными проследовал дальше. По пути, во всех даже самых маленьких деревушках, его неизменно встречали толпы любопытных — не только местное население, но и жители всей округи, жаждавшие поглазеть на диковинки, приукрашенные, как обычно, стоустой молвой. Эти люди с лицами, выдубленными солнцем и морским ветром, прибыли из самой Индии, из областей, расположенных по соседству с Гангом, и привезли с собою сокровища столь же несметные, как те, которые долгою зимнею ночью поминаются в сказках у камелька.

Любопытствующие бывали, однако, разочарованы в своих ожиданиях — ведь они видели только попугаев и больше ничего, и они начинали предаваться фантазиям относительно содержимого перевозимых на спинах вьючных животных, тщательно перевязанных и опечатанных огромных тюков, решая, что там — не растения, древесина и засоленные животные, как это было в действительности, а тяжелые слитки чистого золота.

В середине апреля Колон и его спутники прибыли в Барселону. Письма, которые адмирал отправил из Лиссабона своим могущественным друзьям, новообращенным христианам Луису де Сантанхелю и Рафаэлю Санчесу, и в которых описывал виденное им в путешествии, стали известны придворным вельможам. Письму к казначею Санчесу, которое было не более, чем простой копией посланного доном Кристобалем Сантанхелю, суждено было приобрести мировую известность. Один арагонский священник, Леандро де Коско, резидент в Риме, перевел его на латинский язык и преподнес свой труд Александру VI, второму папе из рода Борджа, взошедшему на папский престол менее чем за год до того. В таком виде этот документ обошел всю Европу и был прочитан всеми образованными людьми того времени.

В Барселоне Колону был оказан блестящий прием, но участвовал в этом приеме исключительно двор.

Дон Фернандо, второй сын адмирала, который по возрасту не мог быть очевидцем этой встречи его отца с испанскими государями, рассказал о ней по прошествии многих лет на свой собственный лад. Спустя четыре столетия, когда Америка стала поражать мир своими успехами, многочисленные историки описывали этот прием с неменьшими преувеличениями и прикрасами, ибо на их сознание влияло значение, приобретенное в их дни той частью нашей планеты, которая носит название Нового Света. Но человек, приехавший в Барселону в 1493 году и имевший при себе несколько матросов да еще дюжину вьюков, ничего не знал об открытии нового материка — Америки; больше того — он умер, так и не пожелав признать, что она действительно существует. Он был попросту удачливым мореплавателем, открывшим якобы некоторое количество принадлежавших к азиатской Индии островов, находящихся где-то там, невдалеке от реки Ганг, но не располагавшим временем, чтобы побывать на всех островах. Он привез с собой не столько нечто реальное, сколько надежды, и собирался дернуться возможно скорее в заокеанские страны, чтобы достигнуть наконец настоящих владений Великого Хана и торжественно посетить этого «Царя царей», этого владыку владык.

Существуют дошедшие до нас сообщения о прибытии дона Кристобаля в Барселону, но все они исходят из придворных кругов и повествуют лишь о приеме, оказанном Колону королевской четой. Известны также относящиеся к тому же периоду дневники барселонского муниципального управления, в которые день за днем заносились все события городской жизни, подчас даже самые незначительные, но в них не содержится ни одного слова о прибытии адмирала и о том, как его принимали.

Не вызывает ни малейших сомнений, что в королевском дворце Колон был встречен с большой пышностью и торжественностью, но вместе с тем очевидно и то, что народ не принимал в этом никакого участия и муниципальные власти никак не отметили пребывания в их городе этого путешественника.

Барселона, как уже сказано, жила в отчуждении от двора. Ее гавань, одна из наиболее знаменитых на всем Средиземном море, была в то время почти пустынна, потому что монархи Испании в наказание за былую строптивость этого города оказывали благоволение и покровительство валенсианской гавани, превратив ее в узловой пункт торговли с Италией. Кроме того, столица Каталонии страдала в то время и от начатых инквизицией преследований. Многие из ее крупных купцов, несмотря на то, что были новокрещеными, оказались вынужденными бежать за границу из-за своего еврейского происхождения, Что повело к застою в торговле. Барселонский банк, один из самых мощных в Европе, носивший название «Таула де Барселона» (Барселонский стол), был близок к краху вследствие того же торгового кризиса, вызванного усердием инквизиции. И поскольку так называемый священный трибунал Каталонии был учрежден волею испанских монархов, часть страны выражала свой молчаливый протест, отмежевываясь от них, за невозможностью предпринять что-либо другое. Ко всему, Барселона, родина великих мореходов, была на протяжении ряда веков соперницей Генуи и союзницей Венеции, разделяя с последней республикой монополию на погрузку в египетских гаванях пряностей и перепродажу их на рынках Европы.

К тому времени, когда Колон попал в Барселону, здесь был уже срыт ради расширения гавани небольшой холм, расположенный между нею и церковью Санта Мария де ла Map, называемый в народе Пуидж де лас Фалсиес (Холм лжи).

В этом месте издавна собирались штурманы и матросы, чтобы потолковать о морских делах и чудесных открытиях среди океанских просторов. Достаточно было миновать Гибралтарский пролив и направиться курсом на юг, к Африке, чтобы наткнуться на необыкновенные земли и таких же людей. Это и было причиной, по которой жители Барселоны прозвали место сборищ своих моряков Холмом лжи.

Именно из этой среды вышел тот смелый шкипер, который на крупном люгере пустился в дальнее плавание и задолго до португальцев открыл Рио де Оро в Гвинее; отсюда вышли и картографы Каталонии и Майорки, нанесшие на свои карты Канарские и Азорские острова, когда во флотах Европы об их существовании еще не имели ни малейшего понятия.

Эти каталонские мореходы, деятельные и трезвые, которые предпринимали плавания, преследуя свои личные торговые цели, имели достаточно оснований посмеиваться над адмиралом, встречавшим сирен. Он отправился в Азию, следуя прямо на запад, за азиатскими пряностями, богатейшим и выгоднейшим товаром той эпохи. Но где эти пряности? Привез ли он в своих вьюках образцы такого же качества, как те, которыми барселонские моряки наряду с венецианцами и генуэзцами на протяжении многих столетий грузили в александрийской гавани свои корабли?

Придворные кавалеры верхом на конях выехали встречать Колона у ворот города.

Адмирал, подобно всем тем, кто наделен воображением, был весьма чувствителен к театральной пышности и продумал заранее, как разместить сопровождавших его людей, чтобы это было похоже на эффектное шествие.

Прохожие задерживались на улице, чтобы поглазеть на нескольких юнг и корабельных слуг, которые несли на высоких шестах лопочущих без умолку попугаев красного и синего цвета. Вслед за ними матросы тащили носилки с выставленными напоказ различными рыбами невиданной формы, пойманными в морях Антильского архипелага и сохраненными в просоленном виде. В хвосте процессии шли остальные матросы, неся на подушках маски и другие золотые изделия грубой работы — единственное во всей этой заокеанской добыче, имевшее известную ценность.

Но больше всего привлекала внимание зрителей кучка босых людей с кожею медно-красного цвета и ярко раскрашенными лицами и телами; на них были только плащи из хлопчатобумажной ткани, защищавшие их от холода в этой земле белых богов.

Ради большей торжественности и пышности короли велели перенести свой трон в нижнюю залу дворца, расположенного по соседству с кафедральным собором. Всадники, составлявшие почетный эскорт адмирала, остались на площади, у готического фонтана, тогда как виновник торжества со всеми своими товарищами по заморскому плаванию был введен в покои монархов.

Рядом с обоими королями находился их сын и наследник принц дон Хуан, а перед ступенями трона стояли многочисленные вельможи Кастилии и Арагона. Адмирал опустился на колени у королевского трона, и дон Фернандо, несмотря на слабость, которую все еще ощущал после ранения, поспешил сойти по ступеням и склониться над ним, приглашая его оставить столь смиренную позу. Затем он повелел слугам принести стул без спинки, наподобие табурета, чтобы адмирал мог сесть перед лицом своих повелителей — честь, которой в то время удостоивались весьма немногие.

В присутствии придворных сановников и под благосклонными взглядами обоих монархов этот мореплаватель-фантазер, наделенный красноречием и живым воображением, начал рассказ о своем путешествии с перечисления милостей, дарованных ему господом, и всего случившегося на этом столь богатом открытиями пути.

И не было никого, кто обладал бы достаточным весом, чтобы оспаривать его утверждения, умерять его необузданную фантазию. Он мог сколько угодно давать волю своему воображению — ни один свидетель того, о чем он говорил, все равно не призвал бы его к должному благоразумию. И если он не видел чего-нибудь из-за недостатка времени, он и об этом рассказывал, как о чем-то вполне достоверном, утверждая, что убедится в своей правоте при новом посещении этих краев.

Он говорил о Кубе, материковой земле, обширном выступе Азии, крайней оконечности богатой провинции, носящей имя Кинсай, расположенной среди плодороднейших нпадений Великого Хана и обследованной им по необходимости крайне поверхностно, а также о Сипанго, острове, который он окрестил Эспаньолой и который таит в своих внутренних областях совершенно исключительные залежи золота, богатства которых расточаются размывающими их могучими и полноводными реками, словно горы не могут удерживать их неимоверного изобилия.

Он показывал также доставленные оттуда растения: кассию, являющуюся отличным слабительным, маслянистое алоэ, мастику, такую же, как привозимая с греческих островов, ревень, которым при желании можно нагрузить целые корабли, и если он не доставил перца, гвоздики, мускатного ореха или корицы, то причина этого исключительно в том, что он попал туда в неблагоприятные для сбора этих пряностей месяцы. Впрочем, он глубоко убежден, что после второго своего путешествия сможет привезти целые флотилии этих столь высоко ценимых и раскупаемых нарасхват пряностей.

То же самое мог он сказать и о золоте, и он с гордостью показал несколько золотых, не подвергнутых, однако, шлифовке изделий туземной работы и много золотых крупинок, довольно больших или совсем крошечных, которые, после извлечения из земли, были вполне пригодны к переплавке и слитки. Количество этого золота было невелико. Но Колон поспешил заверить монархов, что и маски, украшенные гонкими пластинками золота, и другие почти невесомые золотые предметы, сделанные из одного легковесного листика и называемые туземцами гуанинами, не более как образцы тех огромных масс золота, которые ему довелось видеть на Сипанго, и что во второе свое путешествие, имея в своем распоряжении больше времени, они займутся его добычей.

Король и любой из придворных носили на себе в виде массивной, украшавшей их грудь цепи или эфеса парадной шпаги не меньшее количество золота, нежели то, которое привез с собой этот открыватель новых земель. Но пламенное его красноречие сумело приумножить сокровища островов близ Ганга, как сумело приукрасить и мистические свойства золотых гуанин, созданных руками индейцев, и присутствующие, вопреки очевидности, увидели расписанные Колоном и пока еще не разысканные сокровища.

И когда он почувствовал, что на слушателей, и в первую очередь — на благочестивую королеву, его слова произвели неизгладимое впечатление, он подал знак, и в зале появилась кучка нагих людей с медно-красною кожей; ослепленные торжественной обстановкой, роскошью и богатством нарядов, блеском драгоценных каменьев на женщинах и оружия у мужчин, они растерянно озирались по сторонам.

Этот двор, склонный к романтическим авантюрам во славу христианства и только что взятием Гранады положивший конец ссмивсковой религиозной войне, был растроган до глубины души, слушая рассказ мореплавателя, рисовавшего бесхитростные и чистые в своей наивности нравы племен, уже готовых принять католическое учение. Благодаря испанским монархам Иисус Христос вскоре должен был приобрести многие миллионы новых последователей.

Увлекаемый своими собственными словами и чувствуя себя в этот момент посланником божьим, адмирал прослезился. Королева, поддавшись непроизвольному побуждению, преклонила колени; король и принц дон Хуан тотчас же сделали то же, и их примеру последовали придворные. Руки были воздеты вверх, к небесам, и на глазах проступили слезы. Певчие королевской капеллы по собственному почину, без всякого приказания со стороны, затянули «Те Deum laudamus». Альтисты и музыканты, игравшие на других инструментах, принялись аккомпанировать хору, и всем показалось, будто небо над их головами разверзлось и голоса херувимов и господних святых приветствуют это знаменательное событие, чреватое бесчисленными последствиями как для Испании, так и для всего мира.

Те же самые государи, которые не раз снисходительно улыбались, слушая мореплавателя-фантаста, мечтавшего об отвоевании у неверных храма господня в Иерусалиме с помощью того золота, которое он собирался добыть во владениях Великого Хана, теперь стали рассматривать этот план восторженного мечтателя как вполне реальный.

Этот день закрепил за Колоном дарованные ему испанскими государями титулы адмирала и вице-короля всех земель, какие только он откроет в Азии. Много дней сряду являлся он во дворец, чтобы с глазу на глаз излагать королевской чете отдельные эпизоды своего путешествия, и проекты нового плавания.

Доверие к тому, кто некогда был «человеком в рваном плаще», настолько упрочилось, что стало подобием религиозного догмата, и никто уже не решался вступать с ним в споры, что бы он ни сказал.

И псе же в первые недели его пребывания в Барселоне среди наиболее просвещенных придворных были, видимо, отдельные лица, сомневавшиеся и в нем и в значении сделанных им открытий.

Знаменитый итальянский гуманист Пьетро Мартир из Ангьеры, весьма ценимый Саламанкским университетом духовник королевы, сообщая ближайшим друзьям при папском дворе различные испанские новости, упомянул между прочим и о Колоне. В мае 1493 года, то есть после приема, оказанного Колону королевской четой, Мартир говорит о нем в следующих выражениях: «…возвратился из плавания к западным антиподам некий Кристобаль Колон, лигуриец…»; сверх этого, он посвятил его путешествию еще три строки, вслед за чем перешел к другим темам, как если бы это событие было, на его взгляд, чем-то весьма незначительным.

Лишь по истечении четырех месяцев Пьетро Мартир стал воздавать должное сделанным Колоном открытиям, и его новое отношение к ним свидетельствует, очевидно, о переломе, который произошел в сознании просвещенных люден того времени.

Возможно, что доверие к адмиралу окрепло не само по себе и не в придворных кругах, но под влиянием сообщений с юга, из Севильи и из морских гаваней Андалусии, где оставались Пинсоны и некоторые другие штурманы, участники этого заокеанского плавания. Точные, трезвые и содержательные рассказы этих опытных моряков убедили, надо полагать, даже тех, в ком Колон своими речами, полными фантастических преувеличений, неизменно вызывал недоверие и сомнение.

Пьетро Мартир сблизился с адмиралом и не раз его расспрашивал о заморских краях, но при этом, подобно другим образованным людям эпохи, допуская, что Колон и в самом деле открыл новые острова, он сомневался однако, находились ли они, как настаивал дон Кристобаль, действительно по соседству с Гангом и провинциями материковой земли, подвластными Великому Хану, ибо Пьетро Мартир думал, что земной шар значительно больше, чем предполагал зтот прославленный мореплаватель.

Адмирал моря Океана торопил испанских монархов разрешить ему вторично пуститься в путь.

Его радовали великие почести, оказанные ему в Барселоне.

Короля во время его прогулок по улицам сопровождали с одной стороны наследный принц дон Хуан, с другой — дон Кристобаль Колон. Его братья Бартоломе и Диэго получили зпание кабальеро с правом ставить перед своим именем почетное титулование «дон». Самому Колону монархами был пожалован герб с изображением на геральдическом поле его недавних открытий. Его сыновьям Фернандо и Диэго открылось придворное поприще, поскольку они стали пажами принца дона Хуана — честь, которой удостаивались лишь отпрыски наиболее знатных родов.

Даже привезенных адмиралом индейцев коснулись отеческие заботы и почести.

Королева Исабела сразу же занялась их обращением в христианскую веру. Все они проявляли готовность и старание подражать всему, что бы ни видели и с чем бы ни сталкивались, осеняя себя крестным знамением или становясь на колени и отбивая земные поклоны, словно совершали некие магические обряды. Поскольку духи белых людей были могущественнее их духов, им казалось логичным при помощи зтих телодвижений выказывать свое одобрение словам одетых в черное колдунов — ведь их почтительно слушались все остальные, носившие платье ярких цветов и оружие, которое блестело, точно стекло, и обжигало своим острием совсем как огонь.

Все они были опрошены, не хотят ли креститься, и все как один ответили на это согласием. Их высочества короли и светлейший принц дон Хуан были их восприемниками.

Одного из индейцев, самого знатного среди них, так как он приходился родственником кацику Гуанакари, нарекли доном Фернандо Арагонским, и он был возведен в дворянство. Другого скрестили доном Хуаном Кастильским; равным образом, были даны христианские имена и остальным.

Дон Хуан Кастильский был оставлен в королевском дворце, с ним обращались как с сыном знатного кабальеро, и он стал любимцем королевской четы, тогда как остальные индейцы, перешедшие в христианство, отправились с адмиралом во второе его плавание. Дворцовому майордому, которого звали Патиньо, было поручено обучить дона Хуана Кастильского кастильскому языку, но спустя некоторое премя, уже научившись ему, он умер, быть может вследствие резких перемен климата, которым подвергался, находясь при этом вечно кочевавшем дворе, колесившем по всей Испании, в зависимости от обстоятельств.

Среди всех этих милостей, расточаемых испанскими государями адмиралу и лицам, сопровождавшим его в плавании за океан, он часто с затаенной тревогой думал о людях, оставленных им в крепости Навидад. Это и побуждало его то и дело напоминать королям о «принадлежащем им в новооткрытых землях поселке», который в непродолжительном будущем должен значительно разрастись. И несколько хижин во владении короля Гуанакари с окружающим их жиденьким палисадом превращались в воспоминаниях адмирала в большой и богатый город.

Ради выигрыша времени короли в нескольких направленных ими в Севилью посланиях повелели дону Хуану Родригесу де Фонсеке, архидиакону кафедрального собора в названном городе, заняться подготовкой новой, на этот раз состоящей из многочисленных кораблей флотилии, которой, после того как она будет собрана, адмирал был намерен произвести смотр.

Этот архидиакон, а впоследствии епископ Фонсека любил всей душою морское дело, и хотя подготовка флотилий считалась в те времена ремеслом бискайцев, а не епископов, католические государи всякий раз, как появлялась нужда в новой эскадре, неизменно обращались к нему. Вплоть до своей кончины епископ Фонсека был чем-то вроде морского министра, а также министра колоний: он был организатором всех направлявшихся в Новый Свет экспедиций, и он же добывал королевские разрешения для продолжателей дела Колона.

Первое путешествие дона Кристобаля представляло собой, в сущности говоря, предприятие романтическое — ему недоставало практической хватки и подготовки, да и снаряжено оно было в высшей степени скудно. Расчеты Колона больше строились на надеждах и на вере в свою удачу, чем на положительных основаниях, и если его плавание завершилось благополучно, то причина этого — лишь в поразительно благоприятном стечении обстоятельств, в том, что оно протекало, как говорится, без сучка без задоринки — словно сама природа способствовала ему, — кроме бури на обратном пути.

Второе из четырех путешествий адмирала было оснащено и продумано лучше других, но, осуществляя его, он допустил столько ошибок, что во время третьего путешествия начался закат его славы, а четвертое и последнее, затеянное им с целью реабилитации своего имени, закончилось страшным провалом.

На следующий день после приема монархами Колона и его моряков Куэвас и Лусеро пустились на розыски дома, в котором проживал доктор Акоста, один из врачей короля.

Команды каравелл, открывших новые земли, были размещены на верфях барселонской гавани и здесь дожидались выплаты им королевскими казначеями второй половины жалованья за участие в экспедиции. Эта выплатасостоялась с некоторым опозданием, поскольку двор, как всегда, был без денег.

Двое слуг в конце концов проникли к знаменитому кордовскому ученому медику. Он любовно посмотрел на Лусеро, нисколько не удивившись тому, что она одета как паж.

— Моя мать велела мне повидаться с вами и слушаться вас во всем как отца.

Доктору показалось, будто он уловил в глазах девушки, устремленных на него вначале с вопросом, выражение твердой уверенности, когда она произносила последнее слово. Быть может, прекрасная еврейка из Андухара поведала ей без утайки об их общем прошлом. Но так как эта беседа происходила в присутствии Фернандо Куэваса, доктор сказал решительным и суровым тоном, пресекавшим возможность возвращения к этой теме:

— Я люблю тебя как отец, хотя я не отец тебе, и, пока я жив, ты можешь рассчитывать на мою помощь, как может рассчитывать на нее и твоя мать.

Их матросское существование кончилось. Людей адмирала в ближайшем будущем ждало увольнение. Кто хотел отправиться с ним во второе путешествие, тем надлежало вернуться в Севилью. Архидиакон Фонсека собирался «поставить стол», чтобы набрать команды для восемнадцати или двадцати кораблей. Ну, а юная пара? Каковы были ее намерения?

Куэвас с восторгом говорил о подготовлявшейся экспедиции. Он полюбил новые заокеанские земли. Он жаждал увидеть богатые города Великого Хана, близ которых успел побывать, не обнаружив, однако, ничего предвещающего их существование в этой стране. К тому же, поскольку Испания не вела в то время войны, это было наиболее подходящее дело для юноши, который считал шпагу единственным благородным орудием в руках мужчины.

Лусеро проявляла желание жить вместе с матерью и, сменив одежду, снова стать женщиной.

Она чувствовала, как что-то зарождается в ней, и это побуждало ее вернуться возможно скорее к прежнему образу жизни. Мужское платье становилось для нее невозможным. Если Фернандо собирается вновь последовать за доном Кристобалем, они должны пожениться, и она останется в Кордове.

Но чтобы осуществить это намерение, нужно было креститься, и, так как в ее душе продолжала жить взращенная матерью и доном Исааком ненависть к тем, кто подвергал гонениям ее соплеменников, она вполголоса, так, чтобы ее не слышал Фернандо, спросила знаменитого лекаря:

— Полагает ли ваша милость, что мне надо креститься?

Акоста с доброй и грустной улыбкой утвердительно кивнул головой. А почему бы и нет?.. Ее мать приняла крещение, чтобы спасти свою жизнь. И она может поступить так же, чтобы обеспечить себе спокойствие и счастье любви.

— Я устрою тебе и крещение и венчание, когда мы вернемся в Кордову.

Нa другой день он столкнулся на узкой улице близ собора с прославленным адмиралом, выходившим из великолепного дома дона Педро де Мендосы, великого кардинала Испании и «третьего короля», у которого адмирал был на обеде.

Этот князь церкви имел сорок куэнто, или, что то же, сорок миллионов годового дохода — сумма по тем временам неслыханная.

Его стол своей роскошью наглядно свидетельствовал о богатстве хозяина. Не было такого вельможи, какой бы знатностью он ни кичился, который не почел бы за счастье получить приглашение на обед к кардиналу, и не только по причине ожидавших его на этом обеде изысканных яств, но и вследствие удовольствия побывать в обществе дона Мендосы.

По словам авторов хроник — его современников, «кардинал носил при себе двор»; и действительно, когда он бывал с королевской четой, двор был настоящим двором, но достаточно было ему отлучиться — и двор сразу утрачивал свою пышность.

От Мендосы Колон вышел довольный и радостно возбужденный. За столом он сидел на самом, почетном месте, в кресле, стоявшем рядом с креслом самого кардинала и на такой же высоте; кушанья, по приказанию дона Мендосы, подавались Колону в «накрытых блюдах» и после обязательной пробы — почести, полагавшейся только монархам или наиболее высокопоставленным из их приближенных. Таков был установившийся при дворе обычаи. Блюда, приносимые с кухни под металлическим колпаком, покрытым богатою тканью, подвергались так называемой сальве, заключавшейся в том, что один из придворных отведывал каждое кушанье, прежде чем его предлагали монарху; это делалось для того, чтобы король, убедившись, что оно не отравлено, ел его без всякого опасения.

Так пышно и торжественно, с поистине королевскими почестями, адмирала принимали впервые.

Вельможа с таким положением, как Мендоса, «один из самых красивых и статных людей во всей Испании, человек, столь же могущественный, сколь любезный», выказывал ему на глазах всех исключительное расположение, какое питают только к ближайшим друзьям, делая это намеренно, дабы и другие придворные последовали его примеру, и ни в ком не оставалось и тени сомнения, что он смотрит на дона Кристобаля как на равного.

Узнав королевского лекаря, который был в черной мантии и без шпаги, что придавало ему скромный и одновременно почтенный облик ученого мужа, адмирал моря Океана, облаченный в кафтан карминного цвета и при шпаге с золотым эфесом и красными ножнами, отделился от кучки сеньоров — своих спутников, чтобы поздороваться с давним знакомым.

Они поговорили о Кордове и былых временах с любезностью собеседников, относящихся друг к другу с некоторой настороженностью и не без внутренних колебаний выражающих свои мысли.

Колон под конец, вспомнил о кордовском совете, отклонившем его проект плавания в Азию, следуя курсом на запад. Его ироническая улыбка говорила о том презрении, какое ему внушают теперь былые его противники.

— Ваша милость, доктор Акоста, — добавил он, — не может не согласиться, что проект достигнуть Сипанго, а также Катая, плывя все время на запад, не был пустыми бреднями.

Акоста в свою очередь улыбнулся, и его улыбка была не менее иронической, чем улыбка Колона. А уверен ли адмирал, что найденные им земли действительно принадлежат к Азии? Видел ли он Великого Хана или кого-нибудь из его правителей? Какие из городов, описанных Марко Поло и Мандевилем, он посетил?

Поскольку Колону не раз уже приходилось выслушивать эти и подобные им возражения, он только пожал плечами:

— Все в моем путешествии было вызвано необходимостью торопиться, но, с божьей помощью, все это будет осмотрено на досуге.

После его возвращения из нового путешествия, которое подготавливается с большой тщательностью и будет щедро снаряжено, они побеседуют, если господу будет угодно сохранить их живыми, и о Великом Хане и о его богатейших владениях. Трюмы его кораблей будут до самых люков набиты золотом и азиатскими пряностями, как бывало некогда во флотах царя Соломона при их возвращении в свои гавани.

Адмирал, не желая задерживать сопровождавших его сеньоров, распрощался с Акостой, но, прежде чем разойтись, доктор привел свое последнее возражение:

— Я считал, что, если плыть прямо на запад, Азия должна находиться значительно дальше. Не могло ли случиться, сеньор адмирал, что вновь открытые острова принадлежат к совершенно новому свету, к той части земли, которая много веков дожидалась того, кто наконец должен был открыть ее?

Дону Кристобалю эта гипотеза показалась настолько нелепой, что, сочтя сказанное Акостой порождением зависти и досады, он не дал себе труда возражать.

Снисходительно улыбаясь, он раскланялся с лекарем и направился к знатным идальго, все еще ожидавшим его, почтительным и исполненным восхищения, — почетной свите, льстившей его тщеславию победителя.

Акоста двинулся в противоположную сторону. Он шел с задумчивым видом, продолжая мысленно развивать высказанную им Колону гипотезу.

Если земли, обнаруженные доном Кристобалем, не являются частью Азии, а принадлежат к неведомому дотоле континенту, то человек, которого окружают таким поклонением и которым так восхищаются, ничего, в сущности говоря, не открыл.

Колон хотел добраться до Индии, до восточного побережья Азии, а на эти никому не известные земли наткнулся либо случайно, либо по воле судьбы — ведь он их совсем не разыскивал.

Это была находка, или инвенция, как тогда говорили, а вовсе не открытие.

А открытие и находка — вещи весьма различные.