На площади Двадцать Пятого Июля появился регулировщик в белых перчатках — верный признак воскресного дня. Фуке наблюдал из окна своего номера за этим роботом в полицейской форме. Машины, прохожие разъезжались и расходились в разные стороны, он же застыл на месте огородным пугалом, и только тень медленно описывала круг у его ног, как призрачная стрелка на циферблате солнечных часов. Когда удлиненный, смазанный контур кепи полицейского вытянется в сторону гостиницы, будет одиннадцать и колокола зазвонят к мессе.

Совершенно разбитый, Фуке сидел перед письменным столом. Если снова лечь, не встанешь до вечера. Знающие люди рекомендуют в таких случаях принять рюмку того же, что пил накануне, чтобы связать и выровнять разорванную нить между днем минувшим и нынешним. Каждое такое утро — бесконечное повторение пройденного. Чтобы не думать о письме Мари, которое он засунул с глаз долой под стопку писчей бумаги, Франсуа пытался работать и что-то вяло царапал на верхнем листе. Испытанный метод: увиливать от одного долга, хватаясь за другой.

«План скетча двойной рекламы: моющие средства — белье.

На сцене кардинал Ришелье. Ему что-то шепчет на ухо бородатый капуцин, знаменитый отец Жозеф. Кардинал внимательно слушает. Вдруг из-за кулис появляется атлет в белоснежных трусах (на эту роль можно взять какого-нибудь участника конкурса красоты с любого пляжа). Ришелье замирает от восхищения, потом отстраняет своего советника, протягивает руки к атлету и говорит в зрительный зал: „Ты — серое преосвященство, а это — белое блаженство… (название продукта)“.

Знаю, месье ОʼНил, все это никуда не годится, текст Ришелье надо доводить до ума, кроме того, вы скажете, что здесь не хватает женщин».

Вот и ударили колокола. В Тигревиле Фуке аккуратно посещал мессу. Это давало ему возможность посмотреть на Мари не в купальнике, а при параде, впрочем, он всегда ходил в церковь, когда надолго покидал Париж. Церковь — что-то вроде посольства страны, которую со всеми оговорками он признавал своей, где говорят на родном языке, где можно попросить защиты и убежища, официально покаяться наутро после возлияний и продлить визу. Какую визу? На продолжение все той же канители? Сколь веревочке ни виться… Но пока что Фуке быстро оделся и сунул письмо Мари в карман. Во всем есть свой смысл: если поддаться жгучему желанию узнать, что в нем написано, то можно сгореть на месте, так лучше уж приготовиться и встретить испытание достойно.

Вряд ли, думал Фуке, Кантен ходит в церковь по воскресеньям, но, видимо, относится к такой привычке вполне положительно. В первый раз, поняв по торжественному виду постояльца, куда и зачем он собрался, невозмутимый хозяин «Стеллы» только поднял брови. А сегодня, наверно, подумает: «Силен парень: и Богу, и черту служить горазд!»

Выйдя из номера, Фуке застыл на верхней ступеньке — увидел Кантена. Тот сидел за своей конторкой, углубившись в чтение; в очках у него было совсем другое лицо. Сказать ему, что ночной инцидент — просто случайность, что Фуке приехал в Тигревиль не за тем, чтобы шататься по кабакам, что у него есть дела, сослаться на три недели образцовой трезвости? Но оправдываться не пришлось. Поравнявшись с Кантеном, Фуке промолвил лишь: «Простите за вчерашнее». Удивленный взгляд, одобрительный кивок, дескать, ничего, все нормально, и Кантен снова уткнулся в книгу. Только и всего. Однако никакого облегчения Фуке не почувствовал. Он вышел на крыльцо и оглянулся на Кантена — тучи снова сомкнулись вокруг этого человека-утеса. Сплошная пелена и ни малейшего просвета, на который Фуке втайне надеялся: ни сочувствия, ни презрения. Глухая глыба. Наверно, это и есть та самая «правильность», которая так бесила Эно.

Церковь, вся в кое-как заделанных выбоинах и ничем, кроме этих боевых шрамов, не примечательная, стояла посреди площади, к которой сбегалось несколько улиц. По сторонам теснились яркие лавчонки. Их хозяева каждое утро, с упорством морского прибоя, извлекали на свет Божий и раскладывали на прилавках обломки старины: разные галантерейные диковинки, ортопедические приспособления, бляшки и пряжки морских офицеров. Вероятно, летом в храм приходит много народу, так что толпа выпирает на паперть. Сейчас такого наплыва не было. Обитая мягкой кожей дверь, едва не придавив Фуке пятку, закрылась с таким звуком, будто заткнули пробкой полупустую бутылку. Внутри было довольно темно, слабо освещены только хоры, от алтаря доносилась невнятная скороговорка священника, вразброд бормотали прихожане. Ученики пансиона Дийон расположились на своем обычном месте — у стены бокового придела, посвященного святому Антонию Падуанскому, который помогает отыскивать пропажи. Мари в платье из шотландки опускалась на колени невпопад. Фуке стал пробираться поближе к ней, прячась за колонны и с завистью думая об индийских принцах, голливудских звездах и нефтяных магнатах, которые могут похищать своих детей и увозить на другой конец света. Впрочем, обстановка этого небрежного благочестия больше подходила для мушкетерской интрижки. Фуке из своего укрытия не сводил глаз с Мари и сжимал в кармане сложенный пополам конверт. Интересно, гадал он, похожи ли молитвы Мари на письмо к Санта-Клаусу, или она умеет открывать душу без слов? «Господи, это моя дочь, помнишь, я Тебе говорил о ней. Услышь ее молитву, прошу Тебя. Вручаю ее Тебе и поручаюсь за нее. Мы ведь с Тобой друг друга знаем, особенно Ты меня…» Воспользовавшись моментом, когда все потянулись к причастию, он потихоньку, как школьник, воровато шуршащий конфетной оберткой на спектакле, вскрыл конверт:

«Дорогой папочка!

Я живу в пансионе. Воспитательницы тут добрые, мальчики и девочки тоже, кроме одной девчонки, которую зовут Моника. У нее иногда бывает такая болезнь, что ей несколько дней нельзя купаться, тогда все замечательно. Я живу тут в пансионе. Очень хочу, чтобы ты приехал меня навестить и научил плавать. Надеюсь, в Париже хорошая погода и у тебя в театре все в порядке. Пожалуйста, пришли мне что-нибудь в подарок и положи в посылку сигареты.

Целую тебя много-много раз…»

Что ж, ничего страшного, никаких откровений из уст ребенка и никаких отравленных стрел в сердце, которые дети иной раз посылают невзначай, но метко. Только чуть больнее обычного царапнуло душу сознание: как же нелепо устроена жизнь, — вот и все, что почувствовал Фуке, когда прочел это письмо. Но тут же у него мелькнула мысль, от которой кровь застучала в висках: «Если я сейчас покажусь и она увидит меня совсем рядом, то поверит, что ее молитва услышана, и решит, что я — как Бог: меня призывают — я являюсь». Страшный соблазн, которому он не раз уступал, когда при определенных, всегда одних и тех же, обстоятельствах приобретал власть над Жизель, Клер или кем-нибудь еще. Все видеть и знать о других, но оставаться невидимым и недосягаемым, не отвечать ни на мольбы, ни на звонки, ни на письма — такова тактика безвольного вседержителя-пропойцы. Погрязнув в малодушии и лжи, Фуке пытался представить это бессильное увиливание от всех обязательств как аскетическую покорность Божьему промыслу и мудрое смирение. Конечно, Господа на мякине не проведешь, но отчего не подбросить Ему наудачу такую идейку.

Мальчики и девочки сидели двумя отдельными островками, их разделяли воспитательницы в строгих шляпках. Длинный солнечный луч высвечивал на мальчишеской половине голову Франсуа, выделявшегося среди других высоким ростом и широкими плечами. Интересно, кто его родители, подумал Фуке и тут же мысленно переместился к Мари на другую чашу весов, чтобы сделать ее потяжелее. Быть может, истинный Господь сжалится и снизойдет к такой малости, как счастье ребенка, обделенного им с рождения. Удивительно, но Фуке чувствовал, что ему как-то особенно близок и Франсуа. Этот мальчик, с уже почти мужской статью, в почти такой же, как у него самого, замшевой куртке, мог быть его сыном, и Фуке пожалел, что не существует никаких телесных примет, никаких отличительных признаков, которые позволяли бы претендовать на отцовство по духу. Бывают люди одного клана, это ясно, но есть старшие и младшие по чину. Вот хоть Кантен! Сразу видно ветерана, пусть он и делает вид, будто не придает значения своим заслугам. Мысли Фуке забрели на кривую дорожку, ему грезилось, что все преграды рухнули и Кантен, рыгая, как Везувий, виснет на его руке, выписывает ногами вензеля и гогочет во все горло; на этой дорожке он, Фуке, станет бесом-искусителем.

Конец службы, как всегда, прошел в ускоренном темпе. И вот уже ученики пансиона Дийон выстроились парами в начале проспекта Императрицы и двинулись в путь. Небольшая остановка у кондитерской Томине: надо забрать старшую мадемуазель Дийон, Викторию. К восьмидесяти годам молельные скамьи стали для нее тесноваты, и она пережидала службу здесь, где ей был открыт неограниченный кредит. Двум воспитанницам достается сомнительная честь: вместе с компаньонкой подпихивать старую барышню на подъеме к Чаячьей бухте. Народу на площади еще меньше, чем обычно, — охотники за городом. Разъезжаются по окрестным виллам автомобили, которыми управляют надменные молодые особы с каменными лицами индейских вождей. Фуке тоже пора возвращаться в гостиницу, на сегодня хватит.

Идти куда-то на люди, наслаждаться вместе с другими воскресным отдыхом ему нельзя, он спешил проделать обратный путь поскорее и понезаметнее. И уже дошел до середины улицы Синистре, как вдруг увидел на другой стороне двух девушек, которых замечал и в прошлые воскресенья, но как-то не обращал особого внимания, а обе были на редкость хороши: надменная красавица и задорная хохотушка. Подруги делали вид, что заняты беседой, а сами то и дело заглядывали в витрины, как в зеркала, чтобы держать дистанцию. При всем своем невежестве в таких маневрах Фуке понял, что цель их — привлечь его внимание и дать понять, что к нему неравнодушны. Он не показал виду, что уловил сигнал, но в «Стеллу» не вошел, а миновал ее и продолжал идти по Парижскому шоссе до самой площади Двадцать Пятого Июля.

Поотвык он от подобных ощущений. Легкое пламя пробежало по жилам, стряхнув остатки похмельной мути и прогнав свору псов, которыми травила его больная совесть. Если девушки находят его молодым и привлекательным, пожалуй, еще не все потеряно. Один такой свежий взгляд — и заколдованный принц расстанется с обликом чудовища. Шагая по доселе незнакомой части городка, Фуке, под действием простейших, но как-то примолкнувших в нем инстинктов, встрепенулся и похорошел. Думать, что нашим самочувствием управляют такие сложные механизмы, как душа и интеллект, большая ошибка, на самом деле оно вырабатывается на кустарно-ремесленном уровне, а красота зависит от тонуса сосудов и сфинктеров; у Фуке энергия красоты генерировалась где-то в области паха и подступала к глазам, попутно наливая упругостью губы. Единственным, что отличало его в данный момент от животного, было старание не слишком уж по-идиотски ухмыляться, к чему располагали эти мимические метаморфозы.

Девушкам было лет по восемнадцать-двадцать, обе блондинки с осиными талиями. Красотка носила туфли на высоких каблуках, подчеркивавших изящную округлость икр, ее подруга — легкие босоножки из серебряных ремешков — точь-в-точь сандалии Меркурия. Они шли в обнимку вдоль улицы Гратпен, щеки их соприкасались, белокурые пряди смешивались. Вдруг обе разом обернулись, проверить, не отстал ли Фуке, и прыснули. А он бездумно шел за ними, ему и в голову не пришло использовать для конспирации почту, газетный киоск, на худой конец — полицейский участок. Дальше по обе стороны теснились типовые домики рабочих семей, все обитатели квартала были знакомы между собой, чуть не вся жизнь их проходила на улице, перед дверями; тут уж не спрячешься, разве что направиться на молочную фабрику или на газовый заводик, в которые упиралась улочка. Выходило, что Фуке первым раскрыл свои карты. Притворяясь, будто осматривает довольно унылую местность, он подумал, что, если девушки ни разу не встретились ему в будние дни, значит, они работают где-то здесь, например на фабрике, и живут в этих домах, может, даже под одной крышей, хотя вряд ли они сестры, скорее, закадычные подружки. В каком-то смысле сестры устроили бы его больше: ему не хотелось разбивать этот дуэт, он не собирался отдавать предпочтение кому-либо из девушек, нет, они обе, вместе, были для него символом нежной, трепетной молодости. Что тебе тут надо? — поддразнил он сам себя. О чем тебе с ними говорить и что тебе с ними делать? Ты ведь только и можешь, что повести себя как взрослая скотина, не желая терять времени даром. Сдается мне, ты уже не в том возрасте, чтобы играть с девочками в дружбу. Мне двадцать лет, давайте обменяемся фотокарточками, и вы мне будете писать, когда я пойду в армию, а пока Мадлена… или там Жаклина, или Доминика будет передавать вам мои записки! — так, что ли? И начнется долгий-долгий роман, каждый день будет полон мелких, но очень значительных событий, и от каждой такой мелочи мы будем замирать и переживать больше, чем от поцелуя.

Внезапно девушки исчезли — нырнули в один из палисадничков, хлопнула дверь, но которая? Фуке по инерции отшагал еще метров сто, озираясь и пытаясь углядеть поясок или ленточку на балконе, какую-нибудь чепуховинку, по которой можно опознать окошко провинциальной барышни. Но ничего такого не нашел, зато на него насмешливо уставился, оторвавшись от газонокосилки, какой-то тип. Напороться на отца или брата и услышать в свой адрес что-нибудь не слишком любезное Фуке совсем не хотелось, он развернулся и пошел в обратном направлении — жаловаться не на что, и розыгрыш, и даже цербер входили в правила игры. Когда он уже свернул на Парижское шоссе, ему пришла в голову забавная мысль: не этот ли парень подобрал его прошлой ночью?

— Охота? Какой уж из меня охотник! — возражал Фуке стоявшей возле его столика мадам Кантен. Возбуждение его еще не улеглось, и теперь, задним числом, он жалел, что дал упорхнуть двум перепелочкам. — Если и пальну иной раз, так все мимо!

— Просто я подумала, вы держите форму — совсем ничего не едите. Будь вы моим сыном…

Фуке терпеливо выслушал сетования хозяйки: как он осунулся, неважно выглядит… — не будь вчерашнего, вряд ли она стала бы его журить. И все же он был уверен, что Кантен не проговорился, потому-то и стоит здесь нестерпимым живым укором, точно хранящий постыдную тайну бронированный сейф. Эно не прав: Кантен никого не осуждал, не говорил ни слова, он просто был свидетелем, причем особенно неудобным — свой, но перебежчик, не известно, что он про тебя знает и что сделает. Может, ему все равно, но думать так почему-то неприятнее всего.

— Я слишком много пью, — сказал Фуке напрямик. — Вот и вчера напился. Пью и не могу остановиться.

— Лучше всего не начинать. — Мадам Кантен покосилась на бутылку. — Кто хочет остановиться, останавливается.

— Но вам от этого одни убытки!

— Мне дороже всего здоровье клиентов.

— Тогда откройте лучше санаторий. Разве ваш муж ничего вам не рассказывал?

Мадам Кантен растерялась:

— Да нет… Сказал только, что вы с ним заболтались и просидели допоздна. Знает, что я всегда в таких случаях волнуюсь…

— Не сердитесь на меня.

— Я не вас имею в виду.

А кого же? Фуке понял, что предательски заронил в душу Сюзанны подозрение: неужели муж все еще что-то от нее скрывает, — и это его, похоже, не огорчило. Ну а мадам Кантен, не желая углубляться в опасную тему, отошла от него. Ее тотчас сменила Мари-Жо.

— Как дела? — спросила она.

На ней был кружевной передник, приколотый к открытой черной блузке в обтяжку, под кружевом проступало сложное переплетение бретелек и завязок. Фуке пришло в голову, что этот смелый наряд носит невинная девушка; в последнее время мысли о целомудрии все чаще посещали его.

— Плохо, — ответил он. — Хуже некуда.

— А вы притворитесь, что ничего.

— Всю жизнь только этим и занимаюсь.

— Что, не клеится у вас с маленькими девочками?

— С чего это вы взяли?

— Моя напарница видела, как вы рыскали вокруг пансиона Дийон.

— Только этого не хватало! Хозяева принимают меня за пьяницу, горничные — за извращенца!

— Вот видите, все только о вас и думают! — засмеялась девушка.

— Послушайте, Мари-Жо. Признаюсь вам, как на духу, раз уж сегодня воскресенье: у меня есть тринадцатилетняя дочь.

— Не верю я вам! — Мари-Жо махнула рукой.

— Ну, как хотите! Вам, однако, пора бы вернуться на кухню. Все умирают с голоду.

— Даже вы?

— Я-то нет, но остальные…

Она обвела глазами зал:

— Это еще ничего. Вот посмотрите, что будет через неделю, на День Всех Святых! Только успевай поворачиваться! Тут ведь у нас столько народу полегло, случается, даже американцы приезжают помянуть своих. Вас, если хотите, обслужу отдельно.

— Да я ничего не имею против американцев, — рассеянно сказал Фуке. — Скажите-ка лучше, что это за люди, вон, входят?

— Это на заказанные столики.

— Нечего сказать, объяснили!

Вошедшие поднимали и шумно отодвигали стулья, уложенные спинками на накрытые столики.

— Сразу видно, народ организованный, — сказал, глядя на них, Фуке. — Наверно, одна компания?

— Вряд ли. Пара с девочкой — это владелец автосервиса в Домфроне и его жена. А этих, с мальчиком, я не знаю. Вам так интересно?

— Увидите, и часа не пройдет, как они все будут пить кофе за одним столиком… если уже не успели опрокинуть вместе по рюмочке или зайти в кондитерскую.

— Как говорится, с места в карьер. — Мари-Жо опять засмеялась и забрала у Фуке меню.

— Вот именно, кто кого обскачет…

Он, кажется, хотел узнать родителей Франсуа? Желание его исполнилось. Отец, должно быть его ровесник, выглядел лет на десять старше. Десяток лет — фора, которую легковооруженные мечтатели дают закованным в тяжелые латы центурионам-реалистам — дают и никогда не наверстывают, а уж те употребляют эти годы с толком, добиваются прочного положения в жизни, так что не стыдно встретиться с однокашниками. Сшитый по моде пиджак, очки без ободков, гладкое лицо, стрижка-ежик, намек на полноту и явные усилия согнать ее на теннисном корте — портрет достаточно красноречивый. Такой папа мог позволить себе отдохнуть в свое удовольствие вместе с нестареющей мамочкой; ей тоже повезло: она избежала участи большинства сорокалетних дам, которые в этом возрасте выглядят матерями собственных мужей. Уж этого господина, который, прежде чем приняться за лангуста, сосредоточенно выстукивал пальцами его панцирь, мальчиком никак не назовешь.

Папаша Моники (дылда, что курила с Франсуа в блиндаже, разумеется, и есть Моника, у которой уже случается «болезнь», еще бы — достаточно увидеть, какие округлости, не хуже, чем у Мари-Жо, открываются в вырезе ее кофточки!) был провинциальным вариантом отца Франсуа. Фигура не менее значительная, чем столичный житель, хотя и в более узкой сфере, он пользовался в лучших домах Домфрона, на званых обедах и местных авторалли непререкаемым авторитетом, прочным фундаментом которому служил постоянно растущий коммерческий оборот. Его супруга тоже наращивала обороты, без устали раскручивая глагол «иметь» во всех формах.

Дети сидели за разными столиками, но чутко улавливали незримые гармонические токи, объединявшие оба семейства — Фуке с Мари были бы белыми воронами на этом фоне, как цыгане в приличном обществе, — и нахваливали друг друга, раздувая первые искры взаимной симпатии. Их усилия не прошли даром, вскоре нашлась точка соприкосновения — «холестерин», затем еще одна — «канаста». Столики сдвинулись. Фуке же скрутила щемящая тоска: место рядом с ним пустовало.

Человек, жующий в одиночестве, производит жалкое впечатление. Есть в нем какая-то скованность, он то норовит спрятаться, то словно заискивает, у него быстро появляются мелкие мании. Фуке, столуясь в «Стелле», старался подавить холостяцкие привычки, вроде безобидной, но неприятной манеры лепить фигурки из хлебного мякиша — он часто видел, как этим занимаются вечно голодные суетливые коммивояжеры. Сидящие за столиком женщины встречались гораздо реже и обычно ели без удовольствия, лишь бы поскорее покончить с досадной необходимостью, Фуке старался не смущать их взглядом во время этого процесса. Его самого ужасно расстраивало, когда появлялась парочка: разыгрывавшаяся по всем правилам галантная церемония напоминала ему, что негоже человеку сидеть напротив пустого стула. Что уж говорить о зрелище жизнерадостных птенцов, которым рачительные отцы-добытчики подставляли полные снеди клювы!

Все в мире устроено для парной жизни: лангуст на двоих, утиное жаркое на двоих, номер на двоих, кровать на двоих. Но именно за столом ему больше всего не хватало прикосновения тонких пальчиков, тянувшихся за хлебом и за солью, и самый пышный букет не мог заменить глазам улыбающееся личико. Сегодня там, напротив, пустовало место Мари, во все другие дни — место Клер.

Далеко не лучший из отцов, он больше думал не о той радости, которую мог бы доставить своему ребенку, а о той, которая не досталась ему. Впрочем, он был почти уверен, что Мари чувствовала бы себя униженной, сравнивая их обед наедине и шумную пирушку в кругу родных, которой наслаждались ее одноклассники. Непринужденно веселящиеся молодые семейства являли наглядный пример счастья, которое когда-то светило и ему и которого он лишился. Каким бы пошлым ни казалось ему их благополучное прозябание, но их детям было хорошо, и этим все искупалось.

Он представлял себе, как говорит дочери: «Пойди к ним!» — «Нет, не хочу оставлять тебя одного». — «Если взрослые пригласят и меня, я к вам присоединюсь». У Мари на глазах слезы, ей непонятно, почему, ну почему ее родители живут не как все? «Ну, иди же!» Она идет, и обед превращается для них обоих в медленную пытку…

— Э, да я сплю! — Фуке очнулся.

Моника и Франсуа встали из-за стола и попросили разрешения пойти погулять в саду, четверо родителей благосклонно улыбнулись в знак согласия. Фуке подумал, что его дочь, пожалуй, уж слишком сильно проигрывает по всем позициям, и решил хоть как-то вмешаться. Он поднялся к себе, намереваясь понаблюдать за детьми из окна — никак, дружок, ты набираешься дурных привычек: подглядывать да подслушивать! Немудрено, когда сидишь один, как сыч. Внезапно его пронзила мысль: он тут не одинок, ведь рядом Кантен со своими грехами молодости, со своей заглохшей страстью к выпивке и со своей китайской стеной, из-за которой ему таки придется вылезти, а там посмотрим, куда он направится.

Мари-Жо успела привести в порядок все, что могла. Окно было открыто, море под блеклым солнцем казалось темнее обычного, будто посмуглело. Фуке вдруг понял, как прочно прижился в этой комнате и как дороги ему эти стены. Тоску от того, что нельзя остаться тут насовсем, еще усилило чувство тяжести, не проходившее после скверной ночи. Внизу Франсуа и Моника разбирали надпись на мраморной доске в честь погибшего канадского солдата.

— Он тут и похоронен?

— Ты что! Родители его увезли. Но все равно, в День поминовения сюда нанесут цветов. Я-то не увижу, меня заберут в субботу, сначала поедем в Домфрон, а потом в Баньоль-де-Лорн. Целых три свободных дня, красота!

— А я поеду на поезде в Париж, один.

— Тем же поездом, что Мари Фуке?

— Вряд ли она поедет, говорят, ее отец с матерью развелись.

— Ну и что? Вон Али-хан и Рита Хейуорд тоже разошлись, но это не мешает их дочери ездить к ним на каникулы.

— Сказала тоже! Это другое дело.

— А то я сама не знаю!

«А какая, собственно, разница?» — со злостью думал Фуке. Сколько же горя и обид терпит из-за него Мари! Даже канадского солдата родители забрали домой, чтобы ему в День Всех Святых не было тоскливо в Тигревиле. Он, Габриель, попросит Роже послать Жизель денег и письмо, помеченное парижским штемпелем. Пусть она купит Мари билет на этот желанный воскресный поезд, где совсем не хочется плакать, даже если в глаз влетит угольная соринка. Все расходы он возьмет на себя, это будет его подарок. Правда, может случиться, что он сам в эти дни будет занят или куда-нибудь уедет по делам. Жизель, скорее всего, не поймет его порыва, сочтет прихотью, но неуловимый отец дает о себе знать так редко, что отказывать она не станет.

Фуке закрыл окно на шпингалет, сел за стол и взял лист бумаги. Наверно, с этого надо было начать, но он слишком сосредоточился на своей нелегкой жизни, в центре всех его помыслов был он сам, Мари же существовала в них как нечто умозрительное, предмет для размышлений, никак не связанный с поступками. Когда он видел ее у моря, то ощущал как часть себя, будто не она, а он бегает по берегу в старом бесформенном свитере; и не ее, а себя чувствовал обиженным судьбой. Отцовская жилка, которая других побуждает покупать новые свитеры, исполнять детские желания, угадывать детские тайны и бережно к ним относиться, учит родителей самоотверженно отдавать себя, ничего не ожидая взамен, а не лепить ребенка по своему образу и подобию, у Фуке оборачивалась скрипичной струной, трепещущей от собственного эха.

«Дорогая дочурка! Передаю тебе это письмо с другом, который едет в Тигревиль. К сожалению, у него не будет времени зайти к тебе и рассказать о том, что скоро тебя, возможно, ждет приятный сюрприз: мы с твоей мамой почти решили взять тебя в эту субботу в Париж на выходные. Напиши маме, что хочешь приехать. Тогда она скорее согласится. Провести трое суток дома — ради этого стоит проехаться. Наверняка кто-нибудь из твоих друзей поедет тем же поездом. Попросим вашу директрису отправить тебя с ними. Пока еще рано радоваться, но мечтать уже можно. Загляни, пожалуйста, в пакет.
Твой папа Габриель».

Твое чудесное письмо я получил, но посылать тебе сигареты не стану — с ними недолго схлопотать наказание, и тебя просто не отпустят. Да и вообще, курящие девушки никогда не выходят замуж, из них получаются учительницы сольфеджио или что-нибудь похуже.

Трудись, не ленись — заслужишь отдых.

Крепко целую.

Фуке спустился и пошел к выходу, стараясь прошмыгнуть мимо Кантенов, чтобы они не окликнули его по фамилии и Франсуа с Моникой, уже забравшиеся в родительские машины, не обратили на него внимания. Город опустел, и он испугался, что все магазины уже закрыты. В витрине ближайшей лавки под названием «Кальвадосские красавицы», забранной решетками с висячими замками, сладко улыбалась восковая пай-девочка в шерстяной кофте, такая вполне подошла бы Мари, но снять ее с одной пленницы и надеть на другую не представлялось возможным. Все остальное, что удалось разглядеть сквозь опущенные внутри железные шторки, выглядело довольно убого, не было даже той кричащей пестроты, на которую клюют непритязательные провинциалы. Фуке вернулся на площадь у церкви. Тамошние лавочки-барахолки, подобно старикам, подремывающим целыми днями, но не смыкающим глаз ночью, вяло торговали всю неделю, зато не спешили сворачиваться в воскресенье. Хозяин одной такой лавочки, бородатый, в сером халате, довольно хмуро встретил Фуке на пороге. Тесное помещение было завалено бельем, парфюмерией и разной женской одеждой, как будто душегуб Ландрю устроил тут распродажу имущества своих жертв. Услышав, однако, что джинсы Фуке не нужны, лавочник несколько оживился.

— Значит, говорите, девочка… — пробормотал он. — Давно уж я не занимался товарами для девочек. Сколько ей, тринадцать? Крупная или мелкая?

— Я не очень разбираюсь, скорее мелкая.

— Кажется, у меня есть то, что вам нужно. Но конечно, не новое, — сказал хозяин и нырнул в темные тряпичные недра.

Фуке уже приготовился извиниться и уйти, уверенный, что тот вытащит какие-нибудь дрянные обноски. Бородач пропадал довольно долго, наконец появился, держа на конце длинной палки болтающуюся картонную вешалку с женским свитером, и поднес ее к самому носу Фуке, будто демонстрируя знамя некоего тайного братства:

— Вот оно, мое сокровище, дождалось своего часа!

Насколько мог судить Фуке, такую одежду носили в двадцатые годы, но шерсть выглядела новехонькой, еще пушистой, а фасон, в силу цикличного развития моды, вполне современным.

— Да это же просто музейный экспонат, — сказал он.

Хозяин истолковал реплику по-своему и успокоил его:

— Я с вас возьму недорого. А вещь-то неношеная!

— Надеюсь.

— Тут целая история. Когда-то ее сделали на заказ для Малютки Шнайдер. Вы слишком молоды, чтоб знать, кто это такая. Немка-лилипутка ослепительной красоты. Выступала в мюзик-холле, там ее и увидел сэр Уолтер Круштейн. Он влюбился в Малютку, забрал ее и стал возить с собой, из Ниццы в Довиль — повсюду, где можно сорвать банк. Купил ей имение в Тигревиле, жаль, его разбомбило во время войны… где сейчас маленькая бухточка, видали? Ну вот! Я ничего не сочиняю! В газетах писали о каждом ее шаге. Еще бы — прекрасная лилипутка, потрясающий сюжет! Но вот в один прекрасный день фортуна повернулась к сэру Уолтеру спиной, он проигрался в пух и прах и был вынужден продать все, что у него было. Не иначе, и Малютка пошла в уплату долгов, во всяком случае, свитерок остался невостребованным, хотя над ним, будьте уверены, трудились лучшие модельеры того времени: Ноге, Дозраль или Гитоно, если это что-нибудь вам говорит… ну, все равно что сегодня заказать вещь у Колло или, скажем, Сорокина — безумные деньги! Это настоящий шедевр французской моды.

— Если вы гарантируете, что заказчица ни разу не надевала свитер, я его, пожалуй, возьму, но при одном условии: вы доставите его в пансион Дийон вместе с этим письмом и коробкой шоколада — все в одном пакете.

— Это можно устроить. Завтра утром пошлю кого-нибудь. Сам я надолго отлучаться не могу.

— Поймите, девочка проводит воскресенье в школе, я хотел бы, чтоб она получила подарок уже сегодня.

— Сожалею, месье, но сейчас в пансионе Дийон никого нет, я видел, как ученики с мадемуазель Соланж садились в автобус. У них экскурсия в Бейе, на королевскую ковровую мануфактуру — тоже национальная гордость. Вернутся поздно вечером.

— Что ж, в таком случае я и сам успею отнести, — сказал Фуке.

Знал он эти экскурсии, придуманные в утешение ученикам, к которым не приезжают родители. Дети на них только еще больше чувствуют себя никому не нужными, а исторические памятники превращаются в унылые черные камни, которыми помечены выходные. Для Мари эта прогулка тягостна вдвойне, потому что создает лишние помехи в сердечных делах. Сунув под мышку свитер лилипутки, Фуке зашагал к Чаячьей бухте.

Сначала он хотел поручить кому-нибудь передать пакет в пансион, а самому уйти. Но, очутившись перед большой виллой посреди пустынного в этот час парка (казалось, тут самое место конному заводу, не хватало только белых загородок и крытых соломой конюшен), вдруг ощутил желание войти и посмотреть изнутри, как выглядит дом, где живет его дочь. При звуке колокола, возвещавшего визит гостя или конец урока, на парадном крыльце под козырьком появилась краснолицая особа, с виду сиделка. Фуке объяснил ей, зачем пришел.

— Вот хорошо-то! — обрадованно, с сильным бургундским акцентом воскликнула она. — А я уж думала, бедняжку Фуке совсем забыли. Правда, остальные ребятишки у нас местные, родным не так далеко добираться.

— Поэтому я и хотел с ней повидаться, — сказал Фуке. — Но раз ее нет, нельзя ли хотя бы посмотреть, как она тут устроилась, чтоб я мог рассказать ее родителям. На первый взгляд тут неплохо.

— По мне, так пожалуйста, но я к пансиону отношения не имею. Я состою при мадемуазель Дийон-старшей, той, что основала заведение. Просто ужасно люблю ребятишек! Видели бы вы мадемуазель Викторию, поняли бы, каково тут… Дети — как глоток свежего воздуха, не то я бы, верно, рехнулась.

— Да что вы говорите!

— Нет-нет, не волнуйтесь. Детям тут очень хорошо: прекрасное питание, здоровый климат, все удобства, такого нигде больше не найдете. Это я только о себе говорю. Как вы думаете, чем я занималась, когда вы позвонили? Ни за что не угадаете — учила английский, пока мадемуазель спит! Мне шестой десяток пошел, я десять лет ухаживала за доблестным генералом Марвье, у него было воспаление мозга, я закрыла глаза сенатору, мэру Кот дʼОр, где я родилась, благодаря моим заботам вернулась на сцену великая Магда Коломбини! Но никогда ни с кем мне не приходилось так тяжко, как с мадемуазель Викторией. Только и передохнешь, когда она сидит в кондитерской. Она там уминает сладостей на двадцать две тысячи франков в месяц, я видала счет от Томине. Но я бы и сама заплатила эти деньги, лишь бы не слышать ее проклятого английского — вечно боишься, что не так поймешь, сделаешь что-нибудь не то, допустишь, как говорится в грамматике, солецизм, и выйдет оплошность. И ведь она совсем не плохая женщина, с годами ослабела, помягчала. Кто ее раньше знавал, и не поверят. Вот только…

Не переставая жаловаться, она провела Фуке по всем трем отделениям школы, человек на десять-двенадцать каждое. Мари была в среднем. Класс, где у нее проходили уроки, больше походил на бильярдный зал, только общий рабочий стол посередине был круглым. Вот спальня, кроме нее, тут живут еще пять девочек, окна вровень с кронами деревьев. Фуке с радостью узнал, что она тут староста, следит за чистотой и порядком. Хорошо, пригодится в жизни! («Надеюсь, она догадалась написать об этом матери!») Он хотел оставить пакет на ее кровати, но бургундка замахала руками: все, что поступает в пансион — посылки, письма, — как и все, что исходит, должно пройти через руки директрисы, это просто контроль, чтобы не было неприятностей. Вдруг с другого конца дома донесся визгливый голос: «Hello Georgette! What happened? I donʼt like being alone! What happened?!»

— Вот я же говорила! — охнула бургундка. — Опять начинается! Изволь бежать к ней и делать веселый вид. Простите, я сейчас.

Пользуясь ее отсутствием, Фуке вымарал в письме упоминание о сигаретах, и подошел к уголку Мари. Все заперто на ключ: железный шкафчик, ящики стола, чемодан, нигде ни намека на что-то личное, что позволяло бы сказать: вот здесь она живет, это ее любимое местечко. Нет, чтобы уловить слабые волны, исходящие от выстроенных в ряд кроваток, требуется тончайшая настройка, особое нервное усилие, такое же, как над могилами, когда понимаешь, что родные души замурованы этими холодными плитами, но все же они здесь.

Чья-то рука легла на плечо Фуке — он оглянулся.

— Пошли, она хочет вас видеть, — сказала бургундка и уже в коридоре прибавила: — Имейте в виду, французский она тоже понимает.

Перед Фуке была не просто старая женщина, а настоящая развалина. Старость не оставила и следа от юной амазонки, победительницы конных состязаний, о которой в городе ходили легенды. Лицо индейской скво, уже родившейся столетней старухой, обтянутые пергаментной кожей руки с длинными пальцами сжимают края наброшенного на плечи клетчатого пледа. На столике около кресла-каталки теснятся аптечные пузырьки, свалены в кучу рецепты, пакетик конфет, распятие, колода карт — все необходимое всегда под рукой. Видимо, несмотря на звонки и вопли, мадемуазель Виктория Дийон ни от кого не ждала помощи и отважно плыла на своем плоту.

— Take a sweet. — Она протянула Фуке леденцы. — Are you the father of Mary Fauckett?

Бургундка посмотрела на Фуке, проверяя, понял ли он, и ответила за него по-французски:

— Нет, мадемуазель, я вам говорила, месье — друг семьи.

Старуха быстро убрала пакетик.

— Looking out of my window. I saw you coming out of the church this morning, — упрямо сказала она, — and a bit everywere these last few days.

— Она говорит, что заметила вас у церкви после службы и еще видела из окна, как вы вот уже несколько дней бродите тут вокруг.

— Она, должно быть, ошибается.

— You can speak directly to me.

— Можете обращаться прямо к мадемуазель, — перевела сиделка.

— Родители Мари попросили меня передать ей посылку. А вот письмо к ней, там сказано, кто я такой.

Виктория Дийон властно протянула руку, взяла конверт, медленно, с показным безразличием вскрыла его и вдруг отшвырнула прочь:

— Жоржетта! We have to go to the chemist, immediately.

— Она говорит, надо сейчас же идти в аптеку.

— В аптеку? — удивился Фуке. — Ей стало плохо?

— Нет. Она очень плохо видит и почти не различает букв, поэтому носит все свои письма к аптекарю, чтобы тот ей читал. Он медик, ему можно доверять!

— Это письмо не нужно никуда носить, — возразил Фуке. — Оно адресовано Мари, а не аптекарю.

Дальше пошла совершенно бессвязная беседа. Видимо, сиделка переводила невпопад и сбивала с толку Фуке. Ему казалось, что он бросает в стенку мячи, а они, вместо того чтобы вернуться к нему в руки, отскакивают и летят куда-то мимо. Получалась полная абракадабра, вроде того, что развод — большое несчастье, но прошлым летом стояла отличная погода. Наконец Фуке стало невмоготу, и он кое-как закруглил разговор.

— Я вас предупреждала, — сказала бургундка, провожая его к выходу.

— Она англичанка, что ли?

— Ничего подобного. Ну, может, совсем чуть-чуть, бабка у нее была англичанка, Хамерлес. Просто старуха блажит. Сразу не спохватились, а потом поздно стало.

В ранней юности, пришедшейся на конец прошлого века, Виктория Дийон, балованное дитя богатых буржуа, жила в роскоши и пользовалась всеми благами, которые давало такое положение. Родители-англоманы с малых лет возили ее в Англию, нанимали ей английских мисс, а позднее привечали молодых английских джентльменов. Но все впустую. Виктория не желала произносить ни единого английского слова, воротила нос от всех кавалеров, прельщенных ее холодной грацией, и никто не мог понять, что ею руководило: то ли детское упрямство, то ли наивный патриотизм, то ли просто каприз. В конце концов на нее махнули рукой, предоставив поступать, как ей вздумается, и вся история давно забылась. Прошло много лет, мадемуазель Дийон одряхлела, к ней пришлось приставить сиделку. И вот под конец жизни она снова, как в детстве, очутилась под бдительной опекой няньки в белом халате, которая находилась при ней неотлучно, однако на этот раз родственники предпочли бургундку с прекрасными рекомендациями.

— И тут у нее что-то сдвинулось в мозгах. Она начала говорить по-английски, дальше — больше, от французского совсем отказалась. Пришлось и мне взяться за английский, чтобы с ней объясняться. Но эту тарабарщину не скоро осилишь! Я уж себя уговариваю, что это может мне пригодиться с каким-нибудь другим больным, но все равно зло берет. И откуда у такой воспитанной дамы столько вредности?!

Не во вредности дело, все гораздо сложнее: тут и тоска по детству, которая проснулась в старой барышне с появлением последней в ее жизни гувернантки, и сожаление об упущенных возможностях, и лихорадочное желание успеть найти хоть какое-то применение нерастраченным сокровищам, скопившимся за долгие годы.

Фуке вышел из пансиона, возвращаться в «Стеллу» было неохота, и он побрел дальше, к террасе над морем. Ему не хотелось расставаться с деревьями, он вдруг словно понял язык исполинских дубов, мускулистых буков, которые знали и Хамерлесов, и Мари; его ударило током вечности. Налево уходили аллеи Персиньи, ведущие в городской парк, больше похожий на высокоствольный лес, только разрезанный на симметричные секторы и иссеченный узкими зелеными просеками. По вечерам в парке колобродили влюбленные парочки, налетая друг на друга, как шарики в барабане лотереи. Да и при свете дня шалый дух не выветривался окончательно. Там и тут медленно прохаживались гуляющие, явно подыскивая укромные уголки. Фуке опустился на скамейку. Он мог бы представить себя где угодно, если б само небо, что раскинулось над колышущимся древесным сводом, не было пропитано морем.

Разобраться в своих мыслях и чувствах он не успел — помешали внезапно возникшие в поле зрения серебряные босоножки, которые он тотчас узнал. Он поднял глаза — прямо на него шла одна из двух давешних девушек, не красотка, а другая; ничто не изменилось в ней с утра, как будто она нырнула в поток времени и вынырнула несколько часов спустя. Поравнявшись с Фуке, она стрельнула в него лукавым взглядом и резко ускорила шаг; смешливая мордашка, но хорошенькой не назовешь, успел он заметить. Однако тревожная сигнализация в крови сработала. Фуке снова воспрянул, снова взыграл в нем хищный инстинкт.

Видно, шустрая дурнушка играла при красотке ту же роль, что рыба-лоцман при ките, предваряя ее повсюду и оттеняя своей резвостью ее спокойствие, своей игривостью — ее сдержанность, своей бойкостью — ее безмятежность. Можно бы назвать ее наперсницей, но вряд ли ей много рассказывают, похоже, подруги предпочитают словам действия; дурнушку высылают вперед, она служит радаром и прикрытием, разведчиком и охранником. И безошибочный инстинкт говорит Фуке: раз прошмыгнула эта фитюлька, значит, близко крупная добыча.

В самом деле, не прошло и минуты, как показалась красотка. Сердце в груди Фуке забилось сильнее. Отличная особь. Так близко он эту девушку еще не видел. Какое неприступное величие в лице и повадке, лишь изредка, когда она поворачивается к дурнушке, нет-нет да и пробьется теплая искорка. Девушки пошли по кругу, обходя небольшой пруд; во время этой показательной пробежки Фуке успел, как говорят лошадники, оценить породу, класс и стати. Сам он вставать со скамейки не собирался, чтобы не терять выигрышной позиции: они к нему подошли, значит, и нескромные авансы делают они. Подружки снова продефилировали мимо, не выказывая ни малейшего интереса к Фуке, даже бровью не повели, не споткнулись, не запнулись и, оживленно болтая, направились к аллеям. Фуке тоже изображал полное безразличие. По его расчетам, они должны были оглянуться, перед тем как скрыться из виду. Нет? Как бы рыбка не сорвалась! Теперь нельзя терять ни минуты. Ни в коем случае не пускаться вслед за ними — он перехватит их гораздо дальше внизу, как бы случайно окажется у них на пути. Он уже хорошо знал Тигревиль и быстро сообразил: самый удачный пункт — перекресток улиц Гренетьер и Де-Бэн. И так прытко припустил наперерез сопливым девчонкам, что самому стало смешно и неловко — хорош отец семейства!

До места засады он успел добежать в последний момент — серебряные босоножки спустились уже почти к самому перекрестку. Фуке повернулся к почтовому ящику и, держа в руке письмо ОʼНила, сделал вид, что внимательно изучает часы выемки почты — не придерешься! Чтобы ловушка сработала, все должно выглядеть совершенно естественно. В большом городе, например в Париже, где невозможно топографически точно просчитать маршрут и построить тактику на верных ориентирах, поскольку все постоянно меняется, сейчас в самый раз было бы заговорить с предметом; здесь же достаточно появиться в определенном месте, и это говорит само за себя, встреча-западня значительнее свидания и для того, кто ее устроил, и для того, кто попался.

Фуке спиной чувствовал, что на него внимательно смотрят. Девушки уже близко, в нескольких метрах от него, чуть замешкались у перекрестка, боясь ненароком запутать преследователя. Ага, теперь он должен притвориться, будто идет себе дальше, куда глаза глядят. На самом деле — туда, куда угодно им. Потом, позже, настанет и его черед увлекать их за собой, согласно этикету уличного флирта. Убедившись, что погоня возобновилась, подруги свернули на улицу Фюдисьер и вышли на бульвар Аристида Шани, к казино.

Чинно прошлись вдоль парапета, а затем вдруг разулись, сбежали босиком к самому морю и зашагали, под ручку, по берегу. Вокруг никого, поэтому мишень хорошо видна, но и недоступна. Какой-нибудь неотесанный олух тупо поперся бы за ними, не додумавшись, что в любой момент они могут развернуться и перейти в лобовую атаку, ему же придется одно из двух: шпарить дальше впустую или выдать себя. Но Фуке так просто не возьмешь, на голый песок не выманишь. Сменив преследование противника на позиционную войну, он засел на террасе «Зеленого луча», маленького бара в здании казино, как будто только затем так долго петлял по городу и окрестностям, чтобы пропустить тут стаканчик и полюбоваться морским пейзажем. До сих пор он не допустил ни одной промашки: игра вполне откровенная, но поймать не на чем, все получается как бы само собой. Полунамеки и увертки, одни намерения вместо действий, одни догадки вместо смысла — тут он как рыба в воде. С его места виден весь берег, и он не пропустит девушек, когда они пойдут обратно, украдкой и не без тревоги озираясь, — приятное предвкушение!

Бармен, он же, наверно, хозяин, разумеется, тоже озабочен погодой.

— Вы не думайте, что у нас так всегда, — говорил он Фуке. — Бывают годы, когда до самого ноября по выходным полно народа. Это сейчас дожди да грозы всех отпугнули, никакой торговли, одни убытки. В нашем деле, вот уж правда, погода делает деньги. Жена летом обслуживает кемпинг. Английские туристы приезжают, намучаются, бедняги, в своих прицепах да палатках — вы не представляете, как мы на них зарабатываем!

В баре было не слишком уютно, расставленные для украшения буйки навевали мысли не столько о приятном отдыхе, сколько о станции спасения на водах. Для бодрости Фуке заказал виски и выпил залпом. Напиток охотников подстегнул его, и вовремя — девушки повернули обратно.

Он должен сняться с места прежде, чем они поднимутся к парапету. Впереди три пути, Фуке предложит один из них, а девушкам решать: последовать за ним или выйти из игры. Если дрессура удалась, никуда не денутся. Фуке выбрал улицу Хамерлес-Дийон и пошел диковинным образом: быстро, но почти не продвигаясь, с равнодушным видом, но испуская призывные флюиды, — словно исполнял вступительную партию в первом акте балета под открытым небом. Табачная лавка — хороший предлог, чтобы остановиться и проверить, клюнула ли рыбка. Клюнула. Теперь можно возвращаться прямиком на площадь Двадцать Пятого Июля с приятным чувством, что добыча не сорвется с крючка. Пока все в порядке.

Перед дверями «Стеллы» Фуке провел сложный маневр: подпустил девушек поближе и вошел в гостиницу. Теперь они знают, где он живет, и ничто не помешает им, коли захотят, крутиться где-нибудь рядышком. Кантена внизу не было — какая удача. Фуке взлетел по лестнице, ворвался в номер и распахнул окно — указал свой точный адрес. Вот только заметили подруги или нет? Они болтали с регулировщиком на площади — хотели выиграть время или скрыть замешательство? Что же, опять спуститься? Так сразу? Стоит ли?.. Все же он вышел на улицу, но девушек уже не было. Регулировщик семафорил руками, все шло своим чередом, ничего не случилось. Первым чувством Фуке было облегчение, как при посадке самолета, когда наконец останавливается двигатель. Сердце его стихло.

«Умел же Клаузевиц выигрывать уличные бои», — думал Фуке, шляясь в сумерках по Тигревилю и заглядывая за все углы, без особого, впрочем, рвения, скорее для порядка, как солдат, получивший приказ прочесать квартал. Все лучше, чем киснуть одному в гостинице или, еще того не легче, смотреть, как веселится домфронское семейство. Тем временем зажглись фонари, и на тротуар высыпали люди, они толклись небольшими стайками, смакуя последние минутки в приятном обществе, перед тем как разойтись. Фуке переходил от одной группы к другой, в обманчивом сумеречном свете ему то и дело мерещились знакомые фигуры. К вечеру открылись несколько продуктовых магазинов, и он едва не пропустил своих девиц, которые выходили из булочной. Обе держали под мышкой по батону, красотка от этого выглядела не такой заоблачной, зато более трогательной. Фуке сразу заметил, как изменилась их походка теперь, когда они не чувствовали на себе чужого взгляда: стала естественной и даже чуточку расхлябанной. Лишнее доказательство того, что они весь день ему подыгрывали. Недалеко от рынка девушки встретились с компанией парней себе под стать — ровесников, похоже, футболистов, одетых с показным шиком. В полусонной провинции тон задают юнцы, молодежь везде одинакова, на ней держится связь захолустья с большим миром. Девушки так непринужденно болтали со спортивными ребятами, что Фуке кольнула досада.

Разбежавшись по инерции, он обнаружил себя, пришлось пройти мимо, сворачивать поздно — получилось бы, что он их избегает. Под надежным мужским прикрытием подружки откровенно, хитро и насмешливо глазели на него, первый раз он встретился с ними взглядом. Чтобы спасти свое достоинство, не оставалось ничего другого, кроме как направиться к Эно, однако, уступив паническому порыву, он тут же пожалел об этом. Рано или поздно он все равно зашел бы сюда, надо же доказать самому себе, что ты мужчина, — доказательство, впрочем, спорное, все зависит от того, что считать мужским качеством: ухарство или силу воли; как бы то ни было, но он предпочел бы сделать это какое-то время спустя, когда его подвиги подзабудутся.

Он уже переступал порог кабачка, как вдруг заметил Кантена. Хозяин «Стеллы», отодвинув стаканы и бутылки, налег всем своим грузным телом на стойку и разговаривал с Эно. На пустой цинковой поверхности между собеседниками валялась, вроде дуэльной перчатки, влажная тряпка. Посетители хоть и делали вид, что заняты своими делами, но, навострив уши, вслушивались в негромкие голоса, следили за словесной схваткой, в которой один противник вооружен хладнокровием, другой — хитростью. Что-то подсказало Фуке, что ему лучше не входить. Очутившись меж двух огней, он поспешно свернул в темный проулок. Если девушки все еще наблюдали за ним, то наверняка поняли: на этот раз он не притворялся, а действительно потерял к ним интерес.

Плохо соображая, куда идет, он поймал себя на том, что машинально повторяет недавний маршрут. Город, который он, казалось, уже разметил для себя вехами, в котором свил такой надежный кокон, оберегавший его от трясины пагубных привычек, вдруг изверг его как чужака. Пребывание в Тигревиле имело смысл, только если вести строго размеренную жизнь и прилагать все усилия к тому, чтобы, черпая силы в близости Мари, вернуть себе здоровье.

Впереди показалась церковь. Часто по вечерам оттуда доносились приглушенные звуки фисгармонии, горели отдельные витражи, через задний вход вносили охапки цветов. Сегодня двери были закрыты, площадь пустынна — горько смотреть. Только лавка Ландрю еще слабо светилась. Виднелись два ряда подвешенных к потолку и разодетых в шелка картонных манекенов и сам хозяин, занятый какой-то таинственной инвентаризацией теней, на которую его вдохновил недавно проданный свитер лилипутки. Не желая попадаться ему на глаза, Фуке пошел к «Стелле» другим путем — по улице Муль.

Кантен еще не возвращался. Постояльца встретила мадам Кантен и спросила, не видал ли он в городе ее мужа. Фуке пробурчал что-то невразумительное. Ему и самому было не очень спокойно, к тому же разбирало любопытство, поэтому, сделав вид, будто что-то позабыл или потерял, он тут же выскочил на улицу и пошел к Эно разведать, закончилась ли беседа.

Кантена в зале не было — ушел. У висевшей на стенке турнирной таблицы толпились болельщики и бурно обсуждали игру «Тигревильских вольных стрелков». Путь свободен. Фуке почувствовал такое облегчение, что, не раздумывая, толкнул дверь и вошел. При виде него на лице Эно появились удивление и некоторая досада. Пока Фуке шел к стойке, двое посетителей кивнули ему — он не имел ни малейшего понятия, кто это.

— Ну что, приятель, ты, говорят, вчера чуть не загнулся? Полегчало, значит?

Эно с ним на «ты» — что ж, отлично! Правда, в первый момент его это слегка задело — давненько с ним никто не фамильярничал, но он тут же подумал, что это, пожалуй, даже неплохо. И вообще, что такого страшного произошло ночью? За окнами опять начался балет влюбленных пар, наверно, девицы с улицы Гратпен тоже где-то здесь, но Фуке выкинул из головы эти пустяки, его влекли серьезные мужские беседы о серьезных вещах, он пошел своей собственной дорожкой и пройдет по ней до самого конца.

— Что будешь пить? Пикон-пиво, как вчера? — хохотнул Эно с издевкой.

Фуке пробрала дрожь, но он принял вызов:

— Пикон-пиво, как обычно.

— Смотри, заболеешь, — прищурился Эно, откупоривая бутылки, — а мне потом достанется.

У Фуке все как-то не поворачивался язык тоже сказать ему «ты».

— Ко мне тут Кантен заявился, — пояснил Эно деланно безразличным тоном. — Похоже, пари ты еще не выиграл…

— Какое пари?

— Да ты вчера клялся, что сумеешь его напоить. «Мне, — говорил, — это раз плюнуть, я таких, как он, насквозь вижу. Начать потихонечку, плеснуть ему, скажем, мартини с джином, потом влить пяток порций покрепче, мандариновки или еще чего-нибудь такого, а под конец, для полного ажура, заполировать все это кальвадосом». Ну так как же?

— Ага, я тоже слышал… — подал голос какой-то мозгляк и осклабил гнилые пеньки.

Слышала и толстуха Симона, что уставилась на Фуке своими коровьими глазами, как американский миллиардер на великого Домингино, только что посвятившего ему своего очередного быка.

— На Кантеле не такие, как ты, зубы обломали, — хмыкнул тип, которого Фуке видел с косилкой на улице Гратпен, может, папаша тех двух девчонок.

Фуке чувствовал, как слова и взоры всех, кто был в зале, закипают недобрым азартом. Эти люди ждут от него восьмого подвига Геракла, они не прочь поглазеть на смертельный бой заезжего матадора, Тезей против Минотавра — спешите видеть! В затхлом городке не хватало развлечений. «Мерзавец я», — подумал он, но почему-то ему не была неприятна идея побиться об заклад, и что-то подсказывало: подлость, которую он вынашивал, была заранее предусмотрена в линии судьбы Кантена.

— Что он тут говорил?

— Что тебе было плохо.

— Вранье.

— Ну-ну… Что он за тебя отвечает. Совсем на него не похоже — о ком-то заботиться. Ишь заступник нашелся!

«Какого черта он лезет не в свое дело? — злился Фуке. — Мне тридцать пять лет, я взрослый свободный человек». И Кантен туда же — тоже считает его пьяницей. Если Фуке хоть на минуту признает, что это правда, ему конец, рухнут последние укрепления. Непримиримость Клер к его злосчастной привычке, по существу, означала признание того, что проблема существует, удостоверяла ее, в каком-то смысле служила ей опорой, а Фуке было жизненно необходимо доказать себе, что такой проблемы не было и нет. Приговор Кантена снова уличал его в самообмане.

— Еще стаканчик пикона, пожалуйста!

— О, глянь-ка, за тобой пришли! — усмехнулся Эно.

Фуке резко повернулся к окну и успел краем глаза увидеть медленно скользнувшую за стеклом тень, словно грузная рыба потыкалась в стенку аквариума и поплыла прочь.

— А зайти-то струсил, — с вымученной шутливостью сказал Фуке. Во взгляде Кантена он увидел не осуждение или зависть, а горестно-умоляющее выражение, точно как в глазах Мари в тот день у моря, когда она догадалась, что Франсуа и Моника курят в блиндаже, а она лишняя. Это зеркальное отражение затаенной детской ревности поразило его. — Может, он бы и не прочь посидеть с нами.

— Вряд ли, — сказал Эно. — Больно он гордый. Как ножом себя от всех отрезал — раз, и с концами. Одно дело, если б он вообще никогда в кабак ни ногой, ладно, бывает. Конечно, можно только пожалеть человека, если ему нет дела до других и не тянет в компанию. Но взять и ни с того ни с сего на всех наплевать — такое не прощается. Ладно, присоединяйся к нам, отведай птичек, которых настрелял наш друг Турет, они хороши только свеженькие.

Туретом звали толстяка с гладким, как фарфоровое блюдце, лицом и на диво пышными усами. Глядя на его физиономию, Фуке подумал, что Эно, пожалуй, прав и зря Кантен отвернулся от общества, где водятся такие упитанные добродушные ребята. Его зовут обратно, а он уперся, ну и пусть пеняет на себя! Хоть и не голодный, Фуке сел за стол, он много ел, держа жареных птичек руками, много пил и под конец совсем приободрился от такого славного угощения.

Было уже очень поздно, когда в нем забрезжило смутное чувство вины: Кантен — кто бы поверил? — должно быть, беспокоится. Он неохотно покинул кабачок и пошел по направлению к «Стелле»; в голове бродили приятные мысли: нынче он стал, можно сказать, почетным гражданином Тигревиля.

На первом этаже гостиницы в маленьком холле горел свет. Еще из сада Фуке увидел через окно Кантена, он сидел за конторкой, склонившись над какими-то толстыми книгами; когда-то так сидела Жизель, а совсем недавно — Клер… невыносимое зрелище. Видимо, объяснений не избежать.

Но едва он вошел и закрыл за собой дверь, как Кантен с силой захлопнул книгу, давая понять, что дожидался его, и сказал:

— Тут у меня припасена бутылка старого коньяка. Налить вам рюмочку?