Солнце уже сваливалось за щеточку трав на холме, что за яшиным центром, но Витька все равно полез вверх по узкой тропинке. Камеру повесил на шею и прижимал рукой, чтоб не болталась, не стукала. Лез к ветру и в уходящий свет, понимая, что снять живую зеленую воду не сможет, совсем внизу стемнело. Но лез.

Иногда, спохватываясь, пытался обдумать, что делать дальше? Получается, в плен его взяли? Вот так запросто, паспорт в чужом сейфе и оставайся, мастер, иди на побегушки к местному царьку. Но мысли не думались, ветер выдувал их из-под перепутанных волос, потому что посмотреть сверху на воду казалось очень важным, самым-самым важным. И кого тут спасать? Наташку, что украла его вещи и теперь смотрела, не видя, равнодушная ко всему, кроме своего повелителя и его водки? Себя? Уйти пешком завтра на маяк, попросить Николая Григорьича отвезти в город и сдаться там в милицию — потерян паспорт, украли деньги. Сколько их там было-то, денег. Нет, в милицию не надо. Но можно всерьез отправить письмецо Степке, он вышлет. Или приедет.

Но как же вода? За два дня без фотоаппарата Витька понял, дураком был, надо было не выпускать из рук — снимать и снимать. И не отвлекаться ни на что. А с другой стороны, что же, картинки важнее людей?

Наверху встал на самом краю. Смотрел вниз, в почти черный провал, окаймленный неровными челюстями каменных грядок в воде, и видел, как вспыхивают, горя изнутри, бешеные кольца зелени, как светом рисуются завитки пены. От того, что видно было плохо, казалось, вода шипела громче, а может быть не мешал поменявшийся ветер и уже не завывал в щелях каменного лабиринта.

Витька открыл камеру, сделал несколько снимков. Просто так, зная — не получатся. И пошел в сумеречный лабиринт. Не пойдет он на маяк. Успеется. Побудет несколько дней, и в самом деле, потянет резину, послушает Яшину философию. И будет снимать и снимать, все подряд. Надо только отстраниться от всего, молчать, не вникать. Уходить утром, одному, на весь день, чтоб только воздух, свет и камера. А когда Яша поймет, что не сгодился ему фотограф, как-нибудь договорятся.

И на выходе, щурясь на никак не уходящее солнце, споткнулся глазами и мыслями о скорченную на валуне фигурку. Покраснел жарко, поняв, что о Ваське забыл совсем. И, решая свою судьбу, не думал о том, что было обещано малому и скреплено пожатием измазанных кровью рук.

Васька не встал, только глянул и снова опустил голову. Витька присел рядом.

— Ты меня так и ждал?

— Ну да. Да ты же недолго. Я думал, еще посижу, пока солнце, и пойду, если ты там ночевать…

— Не хочу я там ночевать.

Васька помолчал. Сказал неловко:

— К нам нельзя вот. Мамка ругается, Машута теперь на ней. И я ушел на весь день почти, не помогаю.

— А мне адрес дали, сказали там переночую. В селе. Дом тридцать два на главной.

Васька повеселел.

— Так не уедешь? Ты правда, останешься еще?

— Да.

— Ну пойдем, пойдем я отведу. Я знаю, где это. А тетя Лариса, она ничего так. Пирожки у ней вкусные. Одна живет.

Вниз сползали, оскальзываясь, пачкая мокрой глиной обувь. Витька злорадно вспомнил, как сидел в этих грязных после степи сапогах в кабинете, где натертые полы из какого-то евро-пластика, а все прочие по нему в модных кроссовках, и Наташа в туфельках.

По улице шли медленно, нащупывая дорогу ногой, от одного фонаря ко второму, что и света почти не давали. Из-за стекол бубнили телевизоры и вечерние голоса. Собаки лениво лаяли, отмечаясь, как бы передавали идущих от своего владения к следующему.

Море сонно ворочалось, шумело ровно, всегдашне, фоном. Брели, подставляя головы под желтые воронки света фонарей, иногда, чавкая обувью, соскальзывали с прихваченной вечерним инеем обочины в рытвины. Витька думал о том, что змея на его теле будто сняла с него кожу, как полиэтиленовую пленку, и он теперь слышит и видит больше, до боли, не успевая думать, просто суя себя в жизнь, как палец к горячему боку чайника и отдергиваясь. И боль эта сладка. А Васька не знает, что остается он не из-за него, а чтоб продолжать чувствовать, а то вдруг нарастет новая кожа и все станет, как раньше. Вдруг…

— Пришли, — сказал Василий у неприметной калитки в низком заборе, — стучать, что ли?

Он ни о чем не спросил, держался, хотя под фонарями Витька видел, как поглядывал мальчик сбоку, ждал рассказов.

— Ты в гости-то зайдешь?

— Не, я и так уж долго. В школу вот завтра, в Верхнее идти. Я теть Ларису позову и пойду.

И замолчал. Витька вздохнул.

— Значит, слушай. Я пока остаюсь, на разведку, понимаешь? Мне надо посмотреть, узнать побольше. Несколько дней. И потом скажу, что будем делать.

— Хорошо.

Василий поднес руку к двери, но стучать не стал.

— А Наташку видел? Как она?

— Н-ну…

— Пьяная, да?

— Вась…

— Теть Лариса! — закричал Василий срывающимся голосом, забарабанил в холодное железо.

Открылась дверь в дом и выпустила на дорожку свет. Женский силуэт прошаркал неизменными галошами по плиткам.

— Яков Иваныч велел, чтоб переночевать у вас.

— Здравствуйте, меня Виктором звать.

Женщина что-то сказала, вздыхая и, все так же оставаясь почти неразличимой в вечерней темноте, впустила Витьку, и погремев засовом, зашаркала следом.

В тесной прихожей, обойдя гостя, снимающего сапоги, раскрыла дверь в маленькую чистую спальню. Голова ее была повязана платком, плечи укутаны шалью поверх старой кофты. И разглядывать хозяйку Витька не захотел так страстно, что видимо, желание это ей передалось. Молча включила свет, показала на кровать и на шкаф. Сказала, махнув рукой:

— Чай там, в кухне, уборная во дворе, за углом.

И ушла в себе в комнату, к телевизору, неплотно прикрыв дверь.

Витька сел на кровать, провалившись в скрипучую сетку. Покачиваясь, подумал с раскаянием, что как-то ушел от мальчика не торжественно, надо было руку пожать, скрепить, так сказать. Скинув на пол куртку, повалился на спину и, умостив на груди камеру, стал просматривать снимки.

Так и задремал, держа в руках, как птицу.

Проснулся глухой ночью, услышав, как ходит по кухне хозяйка, вздыхает и что-то бормочет. Припомнив слова Яши о сладости вдовы, передернулся. И тут же захотел в туалет, как назло. Ждал, лежа тихо, когда она закончит хождения и уйдет к себе, чтоб там, за толстой беленой стеной прекратились шаги, вздохи и скрип кровати, и останется только постукивание часов в его комнате на старом трюмо. Часы белели стеклянным глазом среди маленьких фарфоровых статуэток и вазочек с бумажными цветами. Он усмехнулся, подумав, что у Яши в гостиничной комнате небось, полировка, пластик, фотообои какие-нибудь на стене, ну, что там еще могли впарить сельскому богатею под видом стильной современности заезжие второстепенные дизайнеры.

В носках, нащупывая руками стенки, пошел в коридор, искать ногами галоши у входной двери.

Из темноты сада вернулся временно ослепшим, давно не видел он таких черных ночей. Не было звезд на пасмурном небе, погасли до следующего вечера редкие фонари и только с моря, в просветах между домами на противоположной стороне улицы, едва заметно укололи глаз огни буев на фарватере, да мелькнул луч маяка, медленно пролетевший над темными водами.

Разделся, не включая света, спохватился, что на дверях спальни изнутри обнаружился крючок и надо было накинуть, чтоб до утра его никто сладостью своей не беспокоил. Но не пошел. Утонул в перине, высунул голую ногу из-под пухового одеяла предусмотрительно, — натоплено было в доме от души и положил камеру под вторую подушку.

Закрыл глаза и, так же, как пару часов назад в экранчике фотоаппарата, стал просматривать неснятые кадры дня. Плыли перед глазами, качаясь и поворачиваясь, картины степи и моря, облезлая краска на уличной лавочке, профиль Василия и ухо, просвеченное солнцем, желтый жигуль мордой в воротах, закаменевшие в зиму цветы в палисадниках, узкая тропка каменного лабиринта, стены, проеденные вертикальными щелями, где скалы приваливались друг к другу и — бешено зеленая вода, что внизу, далеко, от начала времен все злилась и злилась. А после совсем другое увиделось: гладкие колени среди сверкания пружин и тяжелых кругляшей, напряженные локти, дымок сигареты на крыльце, скользящий по меху дорогой шубки и стальные нити в Яшиных волосах.

«Снимок Наташи на стене — плохой» — приплыла из душного тепла комнаты мысль, уже сонная, — «лицо высветлено, волосы не видны, платье нерезко не там, где надо. Базарный снимок, прав ведь урод, увидел. Не прост Яков Иваныч…»

И совсем уже во сне, баюкая одной рукой голову змеи под самой шеей, а другой прижимая подушку со спрятанной камерой, подумал хозяйку, платок, наброшенный на голову и плечи поверх кофты, что делали ее силуэт похожим на очертания каменной скифской бабы в степи. О том, что вот в темной кухне, на фоне заходящего солнца в четвертованном рамой окне, посадить ее, пусть — что-нибудь. Вяжет или еще что. И вытянуть из штампа шедевр, играя светом и тенями. Улыбнулся, представив, как гоняет «теть Ларису», усаживая то туда, то сюда, прикрикивая и подшучивая. Да! И лицо, обязательно лицо среди голых веток зимнего сада, а дальний горизонт поделили между собой свинцовое море и серое небо — видные размытыми полосами. И в степи еще снять — древней фигурой среди желтых намокших трав.

Уснул — счастливый.