Тяжелая работа снов. Сны, как тяжелая работа.

…Витька медленно передвигался вдоль склона по узкой тропе с обгрызенными ветром краями. Море внизу выкидывало пенные клочья на узкие полосы пляжиков. Спиной чувствовал взгляд скалы, смотрела хмуро, толкала в лопатки. Обижалась, что быстро ушел, не позаглядывал в гроты, отдергивая руку от напряженных паутин в черных скальных прогрызах. Как не отдернуть: вот каракурт переспелой вишенкой тяжелого брюшка и четыре красных точки крестом на спине.

Тропка ползла к другому краю бухты, к следующей скале, что тоже сверлила каменным взглядом, ждала. Но торопиться нельзя. Склон не отвесный, но если потеряешь равновесие, то катиться и катиться вниз по стеблям, на острые обломки у полосы песка.

И жарко. Ветер лишь мгновениями падал сверху, овевая потное лицо и пропадая в сушеной траве, как жаворонок с плененной былинками лапой. Солнце смотрело, не мигая.

Сухая глина поскрипывала под кожаными сандалиями, иногда, будто испугавшись, ссыпалась от края тропы вниз, и тогда Витька слышал, как шепотом убегают крошки. Замирал, боясь переставить ногу. Правой рукой, локтем, слушал морской яростный шум, левым плечом подавался ближе к сухой шкуре травы. Шарил по стеблям и, найдя проволочный пучок старой полыни, вцеплялся и отдыхал, перенося тяжесть тела на маленький кустик с длинными в сухой толще, корнями. Сквозь устойчивый свет смотрел вперед, на скалу. Знал — дойдет, а там, снова и снова бухты полумесяцем, отделенные друг от друга похожими разными скалами…

Пока набирался решимости бросить очередной куст, шум прибоя постепенно затих, превращаясь в шуршание дождя за теплыми стенами. Плотные занавеси водяных струй шелестели, сдвигая пространство, отгораживая от исчезающего сна.

Просыпаясь, Витька вытянул поверх одеяла руки и посмотрел на ладони, ожидая увидеть царапины от жестких стеблей, следы летней сухой глины. Не было. Удивился: раз в кои-то веки — просто сон. И лежал, отдыхая, наслаждался тем, что выспался и не устал, как всегда, после джунглей.

Зима-калейдоскоп. Столько всего разного. Московская поздняя осень, жаркая египетская зима, снова Москва и мороз с натоптанным в камень снегом, а после, всего через сутки — мягкий туман по мокрым травам над морем. Теперь вот — дождь. Несколько зим, вложенных одна в другую. Тут, у моря, не самого южного, но совсем не северного, зима капризна и меняет настроение каждый день. Только ноющее запястье, ушибленное в детстве, скажет вечером о том, что завтра, возможно, уйдет сухой морозный ветерок и на его место пришлепает тихий дождик, чтобы к вечеру, соскучившись собственным шуршанием, нахмурить небо низкой серостью, ударить ветром по глазам так, чтоб из них слезы, и обдать колючими каплями. А после, сорвав зимнюю злость, отойти, уступая небо сонному солнцу… Ах, да, еще была влажная, горячая духота и мерно идущий перед глазами силуэт. Во снах, недавно.

Сел в кровати, вспоминая эти сны. Он так и не дошел до пещеры! А надо дойти, надо! Как быть, если время снов о джунглях не вернется? Жить и бояться себя? …Такой был — простой совсем, однослойный, твердо знал, что нравится, что нет, чего хочется — знал. И думал, знал, на что способен. А сейчас оказалось, способен на многое такое… — немыслимо!

Обхватил руками колени и уставился в мутное стекло. Вспомнил, как летал поначалу, и как это было здорово. Мощь внутри пела протяжную песню, поднимая вверх, в небо без краев, и хотелось взорваться и умереть там, держа пальцы смуглой девушки, что летела вместе с ним. Вверх летела. Они летели вверх.

Почему же потом появились другие полеты, неотличимые от падения? Полеты вниз, без напряжения, с одной лишь черной радостью от своей мощи, которая все так же продолжала петь ровно и сильно. — Безразлично? И девушка летела вместе с ним, вниз. Тоже безразличная?

Стиснул в кулаке край простыни, стукнул по колену. Удар мягкий, а лучше бы со всей мочи и чтоб разбилось что-нибудь. Не должно так! Ну, он-то привыкает к себе новому, да. Это как взять незнакомое оружие с десятками кнопочек. Дай Бог, чтобы не угробить кого по невежеству. Но она, — надеялся, — она поведет, охранит, покажет. Ведь такая, такая…

Как им теперь друг с другом, ему и женщине-змее, что приходит во снах? Вот и пришло время думать. Оказывается, жил, как во сне, без мыслей. А теперь все перевернулось и он идет в сны, научиться думать… А зачем?

Но, задавая себе последний вопрос, уже знал, иначе не сможет, не сумеет жить в полусне, привычно выполняя обычные действия.

Переполненный новой жаждой, он хотел спрашивать и ждать ответов… Чтобы подумать над ними.

За ответами и шел за ней, по джунглям, засыпая в постели, где бы ни был. А она ни разу не повернулась сама, другие лица вместо себя показывала. Надеялся, дойдут до пещеры, там она станет собой… Тянулся следом, не отводя глаз от крепкой спины, с небрежно сплетенной косой по лопаткам.

Витька встал и пошлепал босиком к мутному окошку. Прижался носом, скосив глаза на торопливые струйки. Кулаками упирался в щербатый подоконник. Вишь, как мысли побежали, в какую сторону — она, она, во всем виновата она. А он шел, герой, узнать и победить. Хотя шел-то, потому что некуда деваться. Убежишь в джунгли — останешься зверем. Но и она хороша, снова и снова цепляла его на крюки желания, тащила за собой, к пещере, не давая сорваться. Кто она? Добро, зло? Или все от него зависит?

Скрипнуло под кончиком носа стекло. Не удержался, высунул язык и лизнул стеклянный холод. И тут же увидел, — через двор, под козыречком входа в маячную башню, — фигуру в плаще. Стоит, закуталось, бесформенно-угловатое, а из-под края светлыми полосами босые ноги. И капюшон.

Краска согрела Витьке щеки. Прикинул быстро, видно ли через мокрое стекло, как он тут плющит нос и язык высунул. Чуть отодвинулся, и фигура тут же размылась, зачеркалась кривыми струйками дождя по стеклу. Кулаки сразу же заболели — так вдавил в дерево подоконника:

— Сейчас-сейчас, — забормотал, прилипая к стеклу, а внутри уже бежал — туда, к шкафу, где камера…

Рванул за холодную щеколду маленькую форточку. Посыпалась на голову оконная замазка.

— Стой там, стой, не уходи, ага? Я щас! — крикнул, задирая подбородок. Капюшон покивал. Из-под края плаща вынырнула светлая рука, придержать падающий на лицо край.

Витька схватил пакет — прикрыть фотоаппарат от капель. Сунул босые ноги в холодные галоши, притулившиеся за дверью, и вышагнул в серенький двор.

Дождь моросил мелко, дробя капли на крошки тумана, лизал щеки широким языком. Тепло. Удивительно тепло. Миновав блестящие плиты двора, поднялся к порожку, покивал поспешно плащу, отмечая знакомство. И попятился в мягкую морось:

— Ты постой так немножко. Я сейчас, пару кадров…

Через туманную дымку снимал неуклюжий плащ, из-под которого босые маленькие ноги в рыжей глине, светлую руку, держащую край плаща. …Взгляд исподлобья из тени надвинутого капюшона. И, сбоку, с козырька, отмечая край кадра — суетливую струйку воды. …Отбежал. Фигурка теперь маленькая совсем, и видно, что стена мощно скругляется, а слева, с другой ее стороны — морось и море плавно перетекают в горизонт…

Снимая, растопыривал локти, ухватывая поудобнее пакет, чтоб не попадал в кадр. Закончив, сложил камеру внутрь, пошел по ступенькам под козырек. Встал рядом и замялся. Девушка смотрела, приподняв лицо. Внимательные глаза. …Зеленые? Или серые с отливом?

— Я Виктор. Живу тут у Дарьи Вадимовны и… — он вдруг забыл имя хозяина.

— Я знаю. Мне теть Даша говорила, когда звонила маме. Меня зовут Наташа.

— Как Наташа? Почему Наташа? — и засмеялся смущенно. Подумал, а почему нет? Просто имя…

Она улыбнулась, как бы разрешая ему личную тайну, кивнула. И голой рукой медленно откинула край капюшона, наблюдая, как Виктор захлебывается глазами в гуще волос, пролившимся по брезенту плаща темно-каштановыми мелкими завитками.

Когда он захлопнул, спохватившись, рот, отвернулась, пересыпая блеск волос с одного плеча на другое, и выглянула в сторону моря.

— Ого, — сказала деловито, — кажется, нам везет. Видите, дырки в тучах. Видите? К вечеру распогодится.

— Ты откуда взялась?

— Я к тете Даше приехала. На три дня. Отдохнуть.

— От чего? — Витьке подумалось, что глупее быть уже нельзя, но, оказалось, можно.

— От школы.

— Ты школьница?

— А что, непохоже?

— Н-нет, н-ну, да, конечно. Извини…

Наташа тряхнула головой. С явным удовольствием. И на темных завитках, казалось, зазвенели блики. «Какие блики?» — подумал Виктор, «откуда им взяться, солнца нет!» Наверное, светились сами.

Поежилась, переступила по серому бетону босыми ногами.

— Ты же замерзнешь, разутая!

— Ага. Я выскочила, только на море посмотреть, а теть Даша далеко, в курятнике, наверное. Дверь захлопнулась. Думала подождать здесь.

— Ну… Тут воспаления легких дождешься. Пошли быстренько ко мне.

Из полутемной прихожей Витька сразу побежал за чистым полотенцем, открыл в ванной горячую воду.

— Вот я тапочки поставил. Счас нагреется вода, стечет.

— Я знаю.

— Ну да, ну да.

Ушел в столовую и полез на полку за электрическим чайником.

Наташа появилась через несколько минут, прошла к столу, шаркая пушистыми тапками. Одергивала вязаное платье на пуговках. Коленки светили из-под платья розовым.

— Садись, чай налью.

— Ага.

Но не села. Стояла, оглядываясь. Осмотрела полки буфета, тронула чехол от фотоаппарата. Улыбнувшись Витьке, прошлепала к порогу спальни. Чайник свистел, требуя внимания.

— Хорошо сделали. У них осенью ремонт был. А летом кровать была старая, скрипучая, и ванна попроще, без матовых стеклышек. Теперь денежек заработают ого-го…

Вернулась и села напротив, положив ногу на ногу, потянула на коленки съехавший к бедру подол. Витька осторожно лил кипяток в чашки.

— Теть Даша сказала, вы писатель.

— Ну, как бы да.

— И фотограф, да?

— Да. Я скорее фотограф. И приехал, вот…

Она покивала задумчиво, признавая правомерность желаний столичного гостя — зимой, одному, платить за жилье у моря, куда все рвутся летом. Взяла двумя руками чашку и уткнулась носом в горячий пар.

— Носки дать?

— Не, вода там горячая, хорошо. У нас в доме котел, но мама газ экономит, один раз в неделю греем. Вам хорошо — как захотели, так и ванна.

Витька вспомнил, что за неделю он так и не удосужился — ванну. Лишь следил, чтоб ноги после джунглей чистые, да лицо на ночь. Хмыкнул.

— Слушай, называй меня на ты. А то как-то…

И она кивнула.

На второй чашке в дверь постучали.

— Виктор, — позвала хозяйка, осторожно заглядывая. И тотчас радушное выражение широкого лица угасло, губы поджались.

— Ой, теть Даша! А я жду-жду! — поставив чашку, Наташа скользнула с пластикового стула и тронула Витьку за локоть. Улыбнулась:

— Спасибо, Вить.

Обошла хозяйку и, уже из дверей, мерцая каплями на темных волнах волос:

— Не забудь, после обеда на берег!

Губы хозяйки вовсе исчезли на смуглом лице. Подойдя и оглядывая стол, высказала хмуро:

— Завтрак, значит, не нужен… Чай уже пьете.

— Ну что вы, Дарья Вадимовна. Несите, я голодный как волк, все съем.

— Чашки тогда заберу, помыть, — уже мягче сказала хозяйка. И снова нахмурилась, услышав со двора звонкий голос:

— Дядь Коля! А я твою венцераду взяла, чтоб не промокнуть! Пойдем скорей, покажешь мне…

Дарья Вадимовна с силой провела тряпкой по столу. И еще, и еще. Взяла чашки и ушла, не оборачиваясь.

Витька посидел перед опустевшим столом с разводами от тряпки. За краем стола с облезлой полировкой торчали спинки белых пластиковых стульев, на одном — сидела недавно Наташа. Стол, стулья, низенькая узкая тахта у стены, крытая полосатым домотканым половичком и потемневший от старости огромный буфет с башенками отделений, похожий на замок, на фоне беленой стены казавшийся черным. На противоположной стене — забранная под стекло акварель — горшок с фиалками, написанная старательно, видимо, с открытки. И узкое зеркало за дверью. Вот и вся мебель. Глянул в сторону окна, за которым светлело и перевел взгляд на пластмассовые турецкие часы на стене, показывающие — еще совсем утро. Вспомнив расспросы Наташи о его профессии, полез в темное отделение буфета, где на стопке старых газет приметил блокнот с пожелтевшими страницами. Уселся, скинув тапки, положил босые ноги на соседний стул. Сиденье, на котором ерзала гостья, было еще теплым. Прижал ногу покрепче, хмыкнул. Открыл блокнот на первой странице и стал писать.

«Привет, Наташка, странница, как ты? Где ты? Мне тебя не хватает. Знаешь, у меня бабка по материнской линии северянка, она всегда одну гласную выпускала из глаголов. Говорила „не хватат“. Вот и я тебе говорю то же самое… Я тут играю в отшельника. И мне это нравится. Так нравится, что и видеть никого не хочу и о времени знать ничего не хочу. По тебе только скучаю. Да еще сегодня появилась тезка твоя. Эдакая лолитка местного розлива. Это я не свысока, девочка красивая и, кажется, фотогенична, чудные волосы, в Москве такие редко встретишь. Просто она еще школьница и потому, гм… Натк, вот были бы вместе, счас и посмеялись бы и рассказали друг другу все. Пишу и будто рассказываю. А телефон я выбросил. Да и не хочу болтать. Прикинь, я буду тебе говорить, думать о деньгах телефонных, а у тебя там верблюды орут. Это ж не разговор, так?»

Витька потянулся, переменил вытянутую ногу, снова посмотрел на часы. Однако, утро все тянется, хозяйка даже завтрак не принесла, а на берег договорились — после обеда. Перевернул лист и, царапая бумагу, стал писать дальше.

«Я вот подумал. И не говори мне, что нечего пока думать! Уже есть чего! Подумал, что мир вокруг меня стал будто из одних женщин состоять. Это почему так, разумница Наташка? Ты не объяснишь, я сам попробую. Видимо, раньше, когда я был вам не нужен, так и вы мне были, прости, не нужны. Нет, я конечно, про себя-то ныл, ой-вэй, почему меня девочки не любят! Но я же вас не видел. Совершенно не видел! А видел или картинки в журналах, или на улицах то, что с картинками совпадает. Все разрешения чужого ждал — увидеть. Типа, кто-то признанный увидел живописную старуху или юную красотку, ну и я таких же вижу. Киваю, блин, эстет. А сейчас, Наташка, я много вижу. И женщины на меня более открыто реагируют. Как на мужчину. И я на них. Нормальная такая здоровая гетеросексуальность, гы»

Хозяйка внесла в полуоткрытую дверь поднос с горкой горячих оладьев. Покосилась с уважением на пишущего Витьку. Тот сунул в рот шариковую ручку и подвел глаза горе. Дарья Вадимовна составила с подноса тарелку, вазочки с вареньем и медом, омахнула тряпкой пузатый чайник, и вышла на цыпочках, прикрыв дверь.

Он обтер замусоленную ручку о джинсы: «Пушкин, не меньше», подумал. Подышал вкусным запахом свежей выпечки.

«Вот хозяйка здешняя Дарья Вадимовна. Под сорок ей и уже раздалась, бедра широки, талии нет. Но легка на ходу, бегает быстро, только ноги голые мелькают из-под юбки, хоть и зима. Щиколотки сухие, как у породистой лошади, узкие. А косточки выпирают грецкими орешками глянцевыми. Хотя, разве бывают глянцевые грецкие орехи, а? На верхней губе у нее темный пушок, а на руках волосы золотистые, видимо, за лето выгорают от солнца. И кажется мне, что по ночам, ой, дает она жару своему Григорьичу.

А вечерами она садится спиной к своему раздолбанному курятнику, на хромой стул, на склоне и, замотавшись в старый платок и облезлый ватник, не поверишь, Натк, смотрит закат. Они тут такие — закаты, ох, какие…»

Потянулся, взял масляный оладушек и, обжигаясь, макнул краем в варенье. Высунул язык, ловя медленные капли. Прожевал и, вытерев руку, но все равно оставляя жирные следы на краях страницы, торопясь, закончил:

«Поем и пойду на берег. Дождь идет, вкусный такой дождь. Мелкий, но не грибной, какие тут грибы. Хозяйка говорит, есть грибы, но, думаю, не они здесь главное. Зато на прибое после шторма волны выбрасывают маленькие арбузики, будто игрушечные, с кулак размером. Пустые все, на боку дырка. Николай Григорьич говорит, птицы расклевали. А где растут, и он не знает. Представляешь, если в другом измерении, а? Поля игрушечных арбузов! Натусь, я скучаю по тебе. И не думал никогда. Ты мне теперь, получается, друг. И я тебе буду писать, хорошо? Когда увидимся, все покажу или сама силой отберешь, а то вдруг я застесняюсь, как дурак. И прочитаешь. Пока, египетская женщина Наташка. Целую. Завтра напишу больше, и, кажется мне, о более серьезных вещах…»