— А ты со мной все, как с маленькой… Илья… Ты свое имя пробовал на вкус?

Она сидела в полутемной небольшой комнате, короткие волосы лучиками вокруг головы стреляли в темноту и терялись в ней. По левой щеке плыло и мелькало синее зарево телевизора, будто дрожащий кисель. И был виден темной тенью очерченный короткий нос и линия щеки.

— Илль-йа… Как ногой по мелководью, да? Шлепать…

— Ишь как заговорила.

— Как взрослая, да?

— Как свободная…

Откинулась на спинку старого кресла. Голубой блик пробежал по зубам.

— А я и есть — свободная. Вот только имя поменять, что ли? Ну, что за имя — На-та-ша? Как ниток катушка.

Мужчина сложил руки на животе, поверх растянутого вязаного жилета, вытянул под столик ноги. Один из растоптанных тапочков свалился и он нехотя поискал его ногой в шерстяном носке.

— Все равно ты дура, Наташа. Дура Наташа. Если говоришь — Иллья, то ты ведь — Наталлья. А если Наташа, то тогда уж — Илюша. Вот по уму.

Наклонял голову, рассматривая наполовину видное лицо, скользил взглядом по иголочкам волос.

— Где загар такой взяла, Наталлия-лья? Почему губы обветрены? И кто блестит твоими глазами?

Голубые вспышки сменились розовыми, зелеными. Но вот забавно, подумал Илья, хоть и цветов в телевизоре множество, а все равно отсвет от него — голубой все больше.

Наташа усмехнулась:

— Опять ты со мной, как воспитатель в детсадике. Что я там должна нараспев ответить? Прости, не буду. Не хочу. Сказала уже все давно.

— Жестка. Может, скажешь снова? Чем смотреть с упреком, упрекни…

— Не хочу!!!

Слезы в голосе, как битые друг о друга игрушки на елке, — подумала, еле удерживаясь, чтоб носом не шмыгнуть. Разозлилась на себя за пришедшее в голову сравнение. Это было из их прошлого, когда знала, все может сказать ему, как угодно: театрально или по-книжному; срифмовать любые слова, спеть их песенкой, тут же изобразив руками и лицом. Из шкафа — все старинные тряпки на себя и потом в ворохе их смеяться, сидя на полу, с поднятым к объективу лицом.

Из двери пролился через темный коридор обычный, кухонный свет лампы под пластмассовым белым плафоном. С ним вошел в комнату голос старой женщины.

— Наташенька, Илюша, я чай заварила. Ну, детки…

— Придем, мама, спасибо. Прикрой пока дверь, мы поговорим.

Кухонный свет исчез. Наташа оторвалась от спинки кресла, оперла о низкий столик ладони. Из широких рукавов свитера затемнели запястья, пальцы легли на столешницу тонкими ровными ветками. И голос был темным, без солнца:

— Я же сказала, никаких разговоров о прошлом.

— Тогда никакого чаю. Сколько там сегодня на улице? Минус двадцать? А ты любишь тепло. И любила.

Телевизор молча дрожал мертвыми красками. Наташа перегнулась через ручку кресла, дернула из розетки провод. Из окна пролился свет вечернего снега, подкрашенный фонарями и праздничными уличными гирляндами. Илья вертел в руке пульт, разглядывал совсем темную теперь фигуру, ловил на краю зрения блеск глаз, там, где лицо. Ниже, на уровне столешницы сверкнуло серебро кольца на ее пальце.

— Хорошо, — сказала темнота Наташиным голосом, — давай снова поговорим. В который раз? В сотый? Что ты мне скажешь?

— Ты скажи.

— Я все сказала, давно уже.

— Потому и дура. Ты меняешься, девочка. Мне интересно, как ты это скажешь — сейчас.

— Ах, тебе интересно!

— Ведь пять лет прошло.

— Шесть. Почти.

— И пойдем пить чай. Свет включить?

— Нет.

В слабом свете из окна не видно, как там у Наташи руки и лицо. Стискивает ли кулаки, готовясь ответить, и может быть, закушена губа? Не улыбается, потому что блики, узкими скобочками лежащие на всем в комнате: на чашках в серванте, на ключике в дверце шкафа, краешках глянцевых листов фикуса, — не лежат на невидимых зубах. И не блестят глаза на опущенном лице.

— Я тебя очень любила. Я тебе верила. Будто летала, понимаешь? Ты был мне — всем. И то, что ты старше, что умен и что, прости уж, некрасив, — все было мне в гордость. А тебе и не надо. Когда звал, сто раз хотела не приходить. Думала помучить, пусть попросишь, накричишь. Хоть как-то покажешь, что я тебе нужна! Помнишь, упала в гололед и не смогла приехать? Не помнишь. Конечно! Я сидела в травмпункте на холодной клеенке, с гипсом на щиколотке, рыдала, потому что уже было восемь часов ровно, а врач говорил по телефону, что-то срочное. Смогла позвонить только в десять минут девятого! Плакала… А ты спросил, когда же я приеду в следующий раз. И — все. Господи, я тебя ненавидела тогда.

…Я могла бы жить у тебя в прихожей! Молодая, красивая и совсем твоя! На все готова была, только тебе, служить и только жить для тебя. И ты меня прогнал…

— Нет.

— Да! Ты меня не остановил. Я уходила, а ты меня не остановил. Взял бы за руку, назвал Наташей, дурой, попросил остаться! Но ты переступить через себя не смог. Скотина ты. Я была бы — тебе…

Тишина упала на них, как дверь захлопнулась. И в тишину пришли глухие звуки заоконной жизни, машины, крики детей и рваная музыка из соседнего ресторана. Илья слушал, как плачет Наташа и думал, что она его видит лучше. Молода, зрение хорошее, а у него нет такого загара и потому лицо белеет в темноте, шея видна в вороте рубашки. А вот жилет уже не виден, только сплетенные поверх темноты руки.

— Ну, что ты молчишь?

— Слушаю.

— Нет, ты смотришь. Как всегда, только смотришь… В рамочку вставляешь. Тебе всегда — только снять, моделька, хорошая послушная моделька. Я даже знаю, что ты мне ответишь. Старик, да? Незачем мне было с тобой и ты меня отучал? От себя? Так?

Замолчала, выключив срывающийся голос, как еще один выдернув из розетки шнур. И вдруг, оглядывая памятью тех, кто бередил, рвал, тревожил ей сердце — всю жизнь, с того еще времени в сонном маленьком городке, в котором ничего не происходило, кроме летних засух и зимних штормов, впервые увидела… Замерла, пораженная простотой увиденного. Не успев подумать, выговорила медленно и удивленно:

— Вы все… Вы такие все! Вокруг меня.

Последние слова прозвучали, колеблясь между утвердительной интонацией и вопросом. И наблюдавший за ней Альехо кивнул, когда, схватившись за ручки кресла, подалась вперед, позой, все-таки, спрашивая, а не обвиняя.

— Ответить тебе, Наталлия? Или сумеешь сама?

За деревянной белой дверью слышались тихие шаги старой женщины и слова, обращенные к рыжему коту. А комната, погруженная в темноту, казалась Наташе яйцом, из которого ей вылупляться, разбивая локти о края скорлупы, оскальзываясь и сминая внутри себя тошноту — от собственной нелепости и беспомощности. Но сидеть внутри теплого сытного давно не стало сил и надо надо двигать по осколкам руками, обрезаясь запястьями, искать опору ногой, думать о том, что снаружи… Думать. Просто надо думать!

— Я что, выбираю несчастья? Я сама себе выбираю несчастья, да?

Привыкнув быть у подножия, она продолжала думать вопросами, ища и нуждаясь в подтверждении. Но массивный силуэт напротив был неподвижен, белело пятном лицо и сплетенные в странный иероглиф руки на темноте живота. И она шла дальше, нащупывая верный путь во внутренних потемках.

— Нет… Я выбираю особенных людей, Илья. Я недавно писала об этом Витьке, болтая, почти в шутку. Но сейчас вижу, это правда. Это что, мое предназначение? Жить для тех, кто никогда не будет обычным? Я, обычная, живу для вас, не себе, а вам, сумасшедшим, ненормальным, с тараканами…

Он пошевелился на последнем слове и Наташа замолчала. Потом поправилась:

— Извини, про тараканов это пошло, да? Но я сказала все верно. Я, наконец, вижу не куски, Илья, и не чужие общие выводы на себя примеряю. Я увидела… Это как будто сверху посмотреть на… на поле и лес своей жизни…

— Ты полетела, милая. Впервые. Я рад, что увидел это.

— Так значит… Значит, все, кто был… Костик в девятом, и безумная Маша с ее старыми журналами. Сережка… И потом, Виктор… А Нинка? Смешная Нинка в прекрасном платье, и она? Конечно, она!

Перекрывая свет из окна, Наташа встала. Прошла, изогнувшись, отводя рукой наощупь длинные ветки китайской розы, и плавно опустилась у ног Ильи, приближая снизу светлое в темноте лицо и положив руку ему на колено.

— Илья… Илюша мой. А ты? Не верю, что я нужна тебе, слишком ты сильный. Но если говоришь — полетела, то может быть, хоть чуть-чуть? Хоть капельку я к тебе ближе?

И замолчала, свернув тишину в клубок напряженного ожидания, внутри которого криком исходило желание услышать нужный ответ.

Илья разнял сплетенные пальцы, подавив внезапное стариковское желание покрутить ими на животе. И положил в темноту комнаты мягкие слова:

— Это не твое небо, милая.

— Но я…

— Пойдем пить чай. Мама ждет. Расскажешь мне об этом своем Викторе.

В желтеньком свете кухни Альехо сидел, прислонившись плечом к холодным обоям и смотрел. Наташа кусала от горячего еще пирога, подхватывая рукой падающие тестяные плетенки, улыбалась Ольге Викторовне. Сказал:

— Ты мой солдат. Храбрый солдатик.

Тогда она бросила пирог на стол и ушла, закрывая лицо локтем, все быстрее по коридору, в маленькую прихожую, уткнулась в мокрую шубу.

— Иди, мама, иди пей чай, — говорил он прибежавшей следом Ольге Викторовне, отводя руки Наташи от ее заплаканного лица. И мать, подхватив кота, ушла к себе, в дальнюю по коридору комнатку. Дверью хлопнула несильно, показать, что больше не вмешивается.

— Останься, — сказал. Повернул Наташу и, держа за напряженные локти, смотрел сверху в уворачивающееся лицо.

Обхватывая его руками, прижалась к жилету. Слушая размеренное сердце и дыша мужским запахом, проговорила, справляясь со счастьем:

— Ты растолстел. Мамины пироги?

Не услышав ответа, добавила:

— Останусь. Сегодня.

Утром Наташа проснулась затемно, оделась, пожимаясь от прохладного воздуха, мороз все наваливался и даже раскаленные батареи не справлялись с ночным холодом. Подошла к широкой тахте и укрыла Альехо лохматым пледом поверх одеяла. Подождала, когда скорченная фигура выпрямится, согреваясь.

Пила кофе с Ольгой Викторовной и, кивая на ее новости, удивлялась, ахала, покачивала головой.

Прощаясь, поцеловала сухую щеку, вдохнув еле заметный запах старости, и засмеялась, вспоминая, как боялась прийти, боялась, что Альехо, ее Илья — вдруг старый. Дура, он прав, она — дура.

Мороз стоял сам-один, поверх всего, наступая на глотки и нужно было убегать куда-нибудь, чтобы не перервалось дыхание в ледяных его пальцах. Она ходила по равнодушному вечному дню супермаркета, брала из памяти одну за другой бусины и монетки прошедшей ночи, рассматривала медленно и спокойно, снова роняя в память, чтоб закрыть крышкой, а после, снова и снова, открывать и погружать туда руки…

— Он сейчас важнее всего для нас, — сказал Илья, покачивая рукой под ее головой на подушке, — я живу осознанно, давно, ты лишь хранитель, временный. А он — рождает в себе человека.

— Мастера?

— Больше. Нельзя вырастить талант, не став человеком, и нельзя этому научить. Ты его за руку взяла, сразу же, как встал он на эту дорогу. И провела, сколько нужно. Показала меня.

— Теперь твоя очередь?

— Нет. Ко мне ему рано, Наталлия-лья. Его тропа только начинается. И берегут его сейчас другие хранители. Мир поворачивается разными гранями, показывает ступени, подает руки.

— А мы? — сказала и замерла, думая, есть ли «мы».

— Мы? Ты пойдешь тем путем, который он помог тебе увидеть. В этом сила таланта, Наталлия, он дает свет всем. А я встречу его, потом. Еще нескоро.

— Так ты не поедешь? Туда, где он сейчас? А вдруг ты ему нужен?

— Нет, милая. Не поеду. Я нужен ему, но там, где его тропа смыкается с небом.

…В остывшем за ночь автомобиле на переднем сиденье лежал снимок в рамке, тот, что выбрала, когда сидела на колючем ковре, смеялась, как раньше, вся в ворохе фотографий и, перебирая, пила жадно из отпечатков их бесконечную силу, глядя на Мастера ясными глазами любви к его таланту.

Когда выбрала и отложила в сторону, прижав рукой — «только этот», Альехо перестал улыбаться и посмотрел на нее внимательно. Чувствуя себя за стеклом, она спросила, все еще звонким от смотренного голосом:

— Как это, жить, все зная наперед, а? Печально, да?

Он покачал головой, сидя в низком кресле. И Наташа, как прежде, вздохнув от счастья, прижалась плечом к его ноге, положила руку на толстый шерстяной носок, затихла, готовясь слушать.

— Я не знаю наперед. Просто вижу, кто для чего. А выбор всегда неизвестен до конца. Оптимальное будущее — не значит единственное возможное.

…Снимок в рамке лежал на сиденье и фонарь через лобовое стекло светил на черную тучу утеса под небом в ребристых облаках. И в свете его почти не видна крошечная светлая точка: на фоне мощной стены птица, летящая вверх, но за край этого кадра.