Поздним утром Витька долго лежал, думая о чем угодно, лишь бы не о том, что придется вставать, идти из комнаты, открывая скрипучую дверь, крашеную белой краской так густо, что все поперечные планочки казались лепленными из зефира. На двери — квадратное зеркало. И не проскочишь мимо, все равно взглядом упрешься. Задернутые занавески погружали комнату в белесый полумрак, видно снег не стаял.

А вставать надо: сунуть ноги в растоптанные кроссовки, пробежать, шипя от холода, черной тропинкой в огород, к будке из старых досок. Внутри она обшита картоном, в ней смешно уютно и не пахнет ничем, кроме старой сухой бумаги, в поселке у деда тоже вот так. И точно так же на картонной стене, рядом с рулончиком туалетной бумаги, есть длинный гвоздь с нанизанными на него газетными квадратами.

Витька встал. Натянув джинсы, пошел к окну. Снег и правда, лежал, будто пришел по заказу, спохватившись, что хоть и юг, море, Крым, но ведь Новый Год и надо побыть немножко, несколько праздничных дней. Был он мокрый, лепился по деревьям неровными пухлостями. И когда, испугавшись мелькания занавески, взлетели в саду воробьи, посыпался вниз бесшумными комками, обнажая черные ветки. Тихо за окном. А с другой стороны, через коридор, по-дневному шумела Лариса, уверенно ходила, звякала, хлопала дверцами печи. В громкости, показалось Витьке, содержался упрек. О Ларисе тоже думать не хотел, мысли ходили, как в тесной клетке, и стенки ее все сужались по мере того, как отбрасывал одно, второе, третье, о чем не желал думать. Риту в спортзале, Яшу на склоне, Наташин японский халат и запах коньяка от него, Ваську с его чудовищно подтвержденной правотой, Ларису с босыми ногами на зимней траве…

Выругался шепотом и пошел к двери. В зеркале, специально задержавшись, осмотрел нахмуренное лицо, примял рукой лохматые волосы и, мельком увидев ссадину поперек ребра ладони, не стал о ней думать тоже. Открыл визгнувшую дверь. Сунул босые ноги в кроссовки, ждущие в коридоре.

Перед тем, как выйти во двор, заглянул в кухню. И уцепился покрепче за скользкий косяк двери. Лариса подняла голову, окровавленными руками придерживая над тазом свернутую в кольцо тушку пиленгаса. Сверкал нож, сверкала монетками чешуя — везде, на ладонях, фартуке и на щеке, под свесившейся прядью. Белое брюхо рыбины, разрисованное красными разводами, кололо Витьке глаза.

— Горазд ты спать, иди сюда, поправь мне волосы за ухо, а то руки все в рыбе.

Он уже оторвал руку от косяка, чтоб проговорить доброутро и уйти, скорее, на чистый снег, белый, как это брюхо, но без крови на нем. И вот…

Подойдя, заправил ей за ухо длинную прядь, стараясь не глядеть, как шевелится рука во вспоротом брюхе, чавкая пальцами внутри. Но видел. И одновременно видел другую, длинно висящую рыбу и в ее разваленном брюхе — черную голову с венцом острых зубов.

— Да нормально все, парень, — Лариса улыбнулась, чешуина со щеки упала на край таза, — ну? Что же теперь, и рыбу есть не будешь? Держись, бери пример с Васятки.

— У детей, говорят, психика гибкая, — Витька, покраснев от упрека, смотрел, как из-за движений руки рыбина елозит, дергает хвостом, притворяется живой.

— А мало ли, что скажут, ты головой думай, а не повторяй, — вытащив ком кишок, показала темную виноградину желчного пузыря, — вот где вся горечь, раздавлю и весь вкус в рыбе пропадет, а если с умом сготовить, будет нам царская еда.

Бросив внутренности в отдельную миску, вдруг подняла рыбу и водрузила ее на руки Витьке:

— Подержи, я кровь солью из таза.

Витька держал рыбу, увесисто скользящую по пальцам. Без темного пузыря, уже чистую, белую и уговаривал себя — будет вкусно. Только поверить Ларисе. Да всю жизнь ел! Но в чистый таз шлепнул с облегчением. Вытер руки тряпкой и пошел из кухни во двор.

Снег лежал нетолстым слоем и от того, что был влажным, на грани своей холодной жизни, его не сдувало, кинут был ровно, как платок козьего пуха, но не тонкий нарядный, а потолще, для тепла укрывать голову и плечи. Витька вспомнил, у бабушки Нади были оба — и такой и другой. И когда в толстом, возвращаясь домой, толклась в тесной прихожей, разуваясь, то по всему платку пух держал паутинными ручками горошины сверкающих капель.

Мягко ступал по дорожке, придавливая снежный пух и оглядывался, проверить, остаются ли темные следы, как делали и делают, наверное, все южные дети, которым глубокий снег не в привычку. Не было темных следов. Лишь по углам двора и сада, под старыми досками и кустами чернела земля.

После, в комнате, возился с фотоаппаратом, листал книги, пока, наконец, запах жарящейся рыбы не пришел, заполняя все вокруг и был — восхитительным. Тогда Витька понял, время сырой рыбы прошло, наступило время рыбы жареной. И вспомнился Васятка, как он, после ночной температуры и кошмаров, ползал вдоль стен, перебираясь с табурета на стул и покрикивал сверху, хмуря деловито брови:

— Да не серебряную давай, вона зелененькую, будто лес будет, а уж на елках в залу повесим другое.

Спохватывался, не обидел ли и замолкал, но Витька улыбался и Вася снова сбивался на грубоватый дружеский тон. Понарошечные праздничные елки, собранные из разлапистых веток и золоченого дождика, уже не были для Васи теми соснами, под которыми стояли ночью и от смолы которых липли руки. А может, он и прав?

Рыба, обжаренная щедрыми большими кусками, была так вкусна, так готовно разваливалась под вилкой и парила из нежной мякоти горячим запахом, что ждать, когда остынет, терпения не доставало. Витька отхватывал белые из-под повисающей жареной кожицы куски, топырил губы, оберегая от ожога, и думал, верно на кролика похож, зубами вперед. Лариса напротив делила белую мякоть вилкой на маленькие кусочки и, вкусно жуя, улыбалась.

— В «Эдем» пойдешь сегодня? Когда ж рыбалку-то снимешь?

Хотел расстроиться, ожидая, вот подкатят снова к голове тяжелые утренние мысли, но рыба исходила вкусным запахом, в окно мягко светил снег, а глаза у Ларисы были ясными, коричневыми и уголки подняты к вискам, и он знал теперь, почему они такие — лисьи. И расстраиваться передумал.

— Если пасмурно, снять вряд ли. Хотя… свет поймать между снегопадами, в черных тучах, будет очень сильно. Посмотрю, как сложится. А в «Эдем»…

После ночи в степи он еще ни разу Яшу не видел. Тот мотался по делам предпраздничным в райцентр, в город, вызвал туда Наташу. О передвижениях ему сообщила Лариса: Яша позвонил, велел передать, пусть мастер гуляет, на Новый Год сюрприз ему будет, а в море схочет, пусть идет с бригадой.

Витька пока не схотел, да и погода неровная. Обещание сюрприза выкинул из головы, как привык выкидывать уже многое и вдогонку швырнул мысль, а не слишком ли многое?

— На скалы пойду, там, где воду крутит. Интересно, когда вокруг снег.

— Красиво должно быть. Сходи-сходи. Здесь каждый день все разное. Тебе-то видно, что разное, да? Не скучно здесь?

— Здесь? Скучно? — но понял, что она имеет в виду и покачал головой, сдвигая пальцем на край тарелки прозрачные косточки:

— Не скучно. Ни один день на другой не похож, ни светом, ни картинками.

— Ну и хорошо.

Когда уже одетый Витька топтался, застегиваясь, у двери, спросила:

— Ваське, если придет, что сказать?

— Скажи — на скале. Где древнее кладбище.

Снег мягко проминался под ногами и Витька порадовался, что Лариса заставила его надеть старые сапоги с толстыми носками. Ветра почти не было, но все равно руки тут же зазябли, пришлось натянуть вязаные перчатки, растрепанные, но тонкие и удобные для того, чтоб доставать и прятать фотокамеру. На центральную улицу с черными колеями, размазанными по белому снежку, не захотел, через огород вышел сразу на склон и побрел вверх, оскальзываясь.

На вершине остановился, удивляясь, как снег изменил степь. Пологие холмы плавно круглили белые спины, будто пряча носы; редко стоявшие купы темных сосен запорошены налипшим снегом, и потому рисунок их сглажен и сер, как узор крупных чешуй на огромных рыбах с нежными белыми брюхами. Ветер по верхам дул тонко и без остановок, ледяной струей родника, что всегда одинакова и непрерывна.

Витька натянул капюшон и, надеясь, что снег прибавил света серому мягкому дню, стал водить камерой. Отрывая глаз от видоискателя, надолго замирал, поедая глазами плавные переходы цвета и огромность пространств. Войлочные тучи громоздились широкими стельками, не круглились, а лежали плашмя, и от того небо казалось низким и уютным, будто предлагало на войлочных ладонях новые порции снега, который вот-вот просыплется.

Дыша на застывшее запястье, вылезающее из рукава, повернулся к морю. Скалы охватывали свинцовую воду бухты раскинутыми белыми руками. А над свинцом тоже стояли тучи, отражались в серой воде. От мрачной красоты щемило сердце. Казалось, пространство готовилось что-то сказать.

Снимать хотелось, как почти постоянно теперь. Внутри него будто работал генератор, вибрируя непрерывным гулом, и иногда повышая звук, всплескивал мощью желания так сильно, что темнело в глазах и пересыхало во рту. Тогда Витька сам, не вспоминая советов Ноа, собирал горстью этот гул и, прижимая глаз к окошечку видоискателя, бросал из себя в маленькое стекло, будто прорывал пленку между собой и камерой, которая раньше отграничивала человеческое от пластмассового и стеклянного, шепча «ты человек, а это неживой кусок неживого». И взятый изнутри гул соединял его с тем, что видел. И увиденное начинало жить и дышать внутри мертвых картинок.

Он уже знал, что потом, отсматривая снимки, услышит, как вдруг стукнет сердце, отмечая живые кадры, и закружится голова, будто от легкого хмеля.

Все хотел спросить Ларису, что она чувствует, когда смотрит его снимки? Приходит ли этот хмель к ней? Но стеснялся, не знал, как.

Тучи ползали по небу, не открывая его, а только сами себе ворочались, как толстые щенки в картонной коробке переползают через спины и животы друг друга. Но вдруг две раскатились узко, и в щель горячо кинулись солнечные лучи. Было их мало и потому сразу будто остыли, но их бронзы хватило, чтоб все вокруг приобрело тяжелый и мрачный объем.

Витька снимал, не имея сил оторваться от видоискателя, будто ел вкусное или пил в жару холодную минералку, неважно, что жажда утолена, но еще и еще раз прокатить по языку и горлу стаю колючих пузырьков. Снимал темное зеленое море, цвета такой глубины, что хотелось с холма побежать в самую глубину и утонуть, да и черт с ним, лишь бы загрести в себя все это, проглатывая: яркий снег на фоне свинцовой зелени, клубы туч, из плоских становящихся круглыми, драгоценные камни высоких скал, отороченные неровными снежными кружевами.

Он пошел с кургана вниз, побежал, загребая сапогами, хватая влажный воздух раскрытым ртом, по чуть заметной тропинке, что скатывалась в балку, а потом шла по склону и выводила к подъему на скалы. Бежал и думал о том, что там бешено крутится вода и сейчас на нее еще светит солнце из тучевых рваных дыр и если ему повезет, то он снимет. И может снятое будет хоть как-то, хоть немного похоже на то, что он видит сейчас. Чтоб из снимков шел запах расколотых арбузов, которым пахнет тонкий ветер, овевающий мокрое лицо.

На подъеме задохнулся, добрел до каменного лабиринта и пошел медленно, поводя лопатками, между которых щекотал спину торопливый пот. Среди каменных корявых стен топтался стылый неуют. Маленький ветер, превратившись в сквозняк, свистел о том, что у каменного коридора есть начало и конец, а спрятаться от этого негде, нет в стенах ниш, иди и иди вперед, продуваясь до кости. Каменная кишка была, как переход из одно мира в другой — дурацкая телепортация, из тех, что показывают в кино, где обязательно надо, чтоб при переходе было плохо, тошнило и внутри все переворачивалось.

Витька снова побежал, бухая потяжелевшими ногами. Особенно тяжелыми казались колени, круглыми и огромными, как береговые валуны, спина гнулась и пересыхало во рту. Только камера, зажатая в руке, грела. В ее скорлупе лежала белая степь над серой зеленью моря и потому она была живая, внутри огромная, как волшебство в сказках штуки, когда из корзинки полно еды, а из сундучка драгоценностей, нет, не то, а где это было, когда из скорлупки грецкого ореха вдруг полился и пошел разворачиваться — мир, с конями, стадами коров и деревнями среди полей.

Выскочил из лабиринта, нагибая голову, чтобы ветер не вышиб слезу, но дуло с другой стороны и потому здесь, на каменной площадке, было удивительно тихо. Тишина столбом уходила вверх, в бесконечность и кажется, ясно видны были границы ее, прозрачные, как стенки химической колбы. За ними — громоздились тучи, солнце пролезало в их лабиринты, толкаясь горячим плечом, сверкала кайма прибоя, отделяющая темную зелень воды от мягкого света снега. И чуть поодаль, по правой руке бухты, ближе в запястью ее, почти у каменной неровного кулака, сжато кинутого в море, у двух черных лодок ходили маленькие черные фигуры.

Стоя внутри столба тишины, Витька краем уха слышал, как стукались в границы его звуки не отсюда, и, поворачиваясь медленно, снимал подряд. Все, что попадало в кадр, становилось значительным, мощным, как выписанным кистью, и он, вспоминая виденные в музеях старые полотна, сейчас понял, писали их — люди, за движениями кисти бушевали внутренние ураганы, прибои, и солнца пекли непокрытые головы их сердец. Понял, что и они собирали себя изнутри, бросая на холст, и потому, умерев когда-то, остались в сотворенном.

Оторвался от дальних планов с трудом, и, понукая себя страхом, что солнце изменит ему, уйдет за тучи, забирая дивный библейский свет, пошел к обрыву. Встал, покрепче уперев ноги, и заглянул вниз.

Вода крутила свою зеленую вечность, косые лучи солнца тонули, просвечивая глухую глубину, и появлялись объемы, пространство продлилось вниз, странно, не по-земному, толкаясь изумрудными плечами об острые камни, торчащие из воды, и было понятно, что и камни — столбы, только уходят вниз, и вода мечется не только поверх, но и вдоль всей их неровной протяженности, достигая тяжелого дна, падает на него, наверное взвихряя медленные песчаные смерчи там, внизу, и снова идет вверх, перемешиваясь.

Снимал. Наклонялся, сгибая дрожащие колени, следя, чтоб не съезжали подошвы по влажному тонкому снегу, а потом, сделав к обрыву пару осторожных шажков, стал снимать, держа камеру в вытянутой руке, улыбался криво, как извинялся, что сам не принимает участия, а все делает маленький фотоаппарат. Уйти не мог и все нажимал на спуск окоченевшим пальцем, намотав ремешок на запястье.

Сапоги вдруг скользнули по склончику, покато переходящему в отгрызанный каменный край и, взмахнув левой рукой, весь покрывшись ледяным потом, он еле успел схватиться за острый обломок скалы, зубом торчащий рядом. Не чувствуя пальцев, подтянул, перебирая сапогами, поближе к камню ноги и застыл, обнимая острые края. Зеленая вода далеко под ним равнодушно шипела, громыхая каменной мелочью. Напряженно повиснув на согнутой левой руке, попробовал надавить подошвами на склон. Не скользил, стоял, вроде бы, прочно. Не разгибая колен, прижимаясь грудью к неудобному выступу, краем глаза высмотрел рядом хорошую плоскую площадочку, только шажок до нее. Перевел дыхание. Качнулся, перешагнуть в безопасное место, но снова вытянул дрожащую руку над провалом — нажать кнопку над шипением зеленой воды. Капюшон съехал на лоб и щекотал брови. Витька плавно повел головой, надеясь немного откинуть его. И вдруг, не успев ничего понять, соскользнул ногой под скалу, повис на растянутой руке и задергал второй, с фотоаппаратом, пытаясь сохранив равновесие, снова прижаться к камню. Резко заболела шея и спина, будто кто-то ударил, сорвалось, зачастив, сердце и кинулась в глаза бешеная вода, ставшая вдруг почти рядом, и острый обломок среди круговерти — усмехается, нацеленный прямо в лоб, или в глаз…

Зазвенело в ушах и собственный хрип оглушил его. Но глухая тишина разбилась, впустив голос, пришедший вместе с жесткой рукой, схватившей его за основание капюшона:

— Держу, давай! Ногу подтяни. Назад, ну.

Задыхаясь, Витька подтянул ногу, повел по дуге рукой с болтавшейся в ней камерой, и вдруг ремешок поехал с запястья, падая мягкими кольцами, камера прыгнула из согнутых пальцев.

Захрипев, Витька упал на задницу и, откидывая схваченную капюшоном голову, сполз вниз, цепляя концами пальцев последнюю петлю ремешка. Тот, что стоял позади, не отпускал его куртки, потому шею сдавило и приходилось смотреть прямо в небо, в рваную дырку, откуда кололо солнце. Витька закрыл глаза, вытянулся, сползая еще ниже, и ноги уже висели над шестеренками воды, болтались в пустом пространстве, только копчиком ощущал колючие камни и плашмя прижимал к камням спину.

Медленно подогнул палец, слушая кожей, как петля, подумав, туда или сюда, надавила весом камеры и нехотя скользнула в сгиб. Сжал кулак. И напрягся, поддергиваясь вверх, пополз на спине, помогая жесткой руке вытянуть себя. Нащупав подошвой выгрызанный край, смог упереться. И другой. Держа руку с камерой вверх на отлете, чтоб не побить о камни, по-лягушачьи раскидывая ноги, подполз к огрызку скалы, снова обхватывая его рукой. И, подтягивая ноги, медленно встал. Кружилась голова. По-прежнему пятясь, отступил на полшага, на ровное место и отцепил от скалы исцарапанную руку в изорванной ларисиной перчатке.

Капюшон отпустили. Он вдохнул, морщась. Повернулся. Посмотрел мутно на стоящего перед ним парня в распахнутой рыбацкой куртке с откинутым капюшоном. На лоб падали черные мокрые пряди, болтался на плече перекособоченный хвост со съехавшей резинкой. Витька сглотнул, прижимая к груди фотоаппарат. Шея болела. Не только горло, надавленное затянутым капюшоном, но и позади, где переходит в спину, жгло позвонки.

— Ты чуть вниз не сверзился нахуй, — сказал Генка, глядя темными глазами в белое Витькино лицо, — из-за сраного фотика. Что, такой важный, да?

— Сп-а-сибо. Вытащил, — Витька осторожно повел шеей и глянул на парня внимательнее. Тот глаз не отводил, ждал ответа. Потому добавил:

— Важен. Да. Спасибо тебе.

Гена отвернулся и посмотрел на дальние лодки. Буркнул:

— Да, пожалуйста.

И пошел к тропинке, что спускалась в бухту «Эдема». Витька ощупал себя непослушными руками, провел по куртке, оттянул воротник. Вроде обошлось и, кроме царапин на левой руке, боли в шее и дрожи в коленях, все на месте.

— Подожди, — хрипло сказал он Генкиной голове, что уже одна виднелась на спуске, — вы к ставнику с-сейчас?

Тот остановился, ответил, не глядя.

— Да. К вечеру снег пойдет, сильный, и мороз может.

— Мне можно?

Голова повернулась. Снова смотрели на Витьку темные глаза на мертвом лице.

— Не хватило?

— Как видишь.

— Ну давай. Ты же у нас… — и замолчал, подбирая слова. Не сказал и просто пошел вниз.

Витька повесил камеру на куртку поверх капюшона, устроил на груди и, придерживая рукой, стал спускаться следом, унимая слабеющую дрожь.

Шел по узкой тропинке, а потом, отставая на пару шагов, по укрытому снегом песку. Смотрел на ровную спину и мерный шаг ни разу не оглянувшегося Генки и думал, интересно, ударил он его, когда Витька висел над водой и щелкал, щелкал. Или — показалось?