Зимние чайки не такие, как летние и кричат по-другому. Зимняя чайка не несет с собой лета, как будет немного позже, в марте, когда изменится цвет солнца и запах морской воды. И чайка будет покрикивать, цепляя голосом, будто только что прилетела из лета, не из африканского, куда улетают другие птицы, а из будущего, что скоро придет.

А пока летит, покачиваясь белой щепочкой с острыми до заноз крыльями в холодном ветре и видит сверху: весь полный круг жизни и в нем — маленькие фигурки людей, что занимаются разными делами, сплетенными в общую судьбу.

Острая тень чайки, розовой в лучах восходящего солнца, волнами прошлась по шиферной крыше дома, в котором на дощатом возвышении стояла скрипучая кровать. Пустая. Только в кухне ходила толстая женщина в платье с засаленными боками, прислушиваясь, не проснулся ли муж. И знала, как проснется, она его сразу услышит.

Рассыпалась прозрачная тень крыльев по ажурным занавесям в богатом доме с широкими окнами. Проснувшийся Генка всем телом, как заходя в летнюю свежую воду, почувствовал рядом с собой, вплотную — плечи, шею, гладкость спины и бедро у своей ноги. Задышал Ритиным запахом, тихо-тихо, чтоб не изменила сонного дыхания, положил ладонь на ее плечо, прижался. И снова закрыл глаза.

Пролетела над невидимым куполом Ларисиного дома, взмывая вверх, хотя купол для нее был проницаем, но в быстром лёте всегда привычнее обойти любую преграду. И кошка, дремлющая на лавке под кухонным окном, поставила ухо, провожая неслышный людям полет. Все еще спали. Витька, переплетаясь с Ноа, спал и не видел, как пришедший в комнату утренний свет позолотил когда-то черные волосы девушки-змеи, побежал тонким бликом по каштановым завиткам у ее шеи. Осветил страницы раскрытой книги и буквы в ней потекли по строкам, извиваясь, обтекая рисунки, что появлялись и исчезали. Никто из спящих не смог бы прочитать этих букв, только солнце.

Лариса спала, беспокойно и чутко, ощущая присутствие в доме книги. Ей снились запахи трав, о которых не знают в здешних степях. Снова она маленькая девочка, идущая с одного холма на другой, потому что тогда, в детстве, этот запах тревожил ее, гнал на поиски мест, где растут травы. Гнал так далеко, что иногда не успевала вернуться и засыпала под кустами степного терновника, свернувшись клубком, зажав коленями холодные руки. Когда возвращалась, навстречу ей бежала мать, заплаканная, с раскиданными по спине волосами, и злые рыбаки, — они и так уставали на лове, а тут еще ищи по степи ненормальную.

С высоты чайке были видны домики Верхнего Прибрежного, в одном, в комнате с пластилиновыми солдатиками на подоконнике, спал Вася. А на раскладном старом кресле, где вместо сломанной ножки подставлено перевернутое ведро, спала Наташина дочка Манюня, зажав в руке синий фломастер. Вечером чуть не подрались, Вася этим фломастером хотел подписать сестре открытку, а племяшка мала, глупа, не давала, и расплакавшись, побежала ябедничать бабушке. Васю отругали, чтоб жалел. Малявочка, с тех пор, как Наташа поселилась в «Эдеме», боялась спать в материной комнате. Вот и спит теперь с обмусоленным фломастером в кулаке. А открытка лежит на Васином письменном столе, надписанная жирно красными буквами «Наташи от брата на сщастие». Васе снится девочка из бронзы, которая тоже спит, согнув плечи и спрятав лицо. На спине ее полоски будущих крыльев. Но в Васином сне девочка плачет, ей больно, больно спине, и жалко ее, но все равно он знает твердо — это крылья и она полетит.

А чайка, посвистывая узкой тенью по траве, ломая ее о камни, летела дальше и ниже. Раскрасив быструю тень в цвет красного шифера, миновала «Эдем», в одной из комнат которого спала Наташа. Без снов и мыслей, не чувствуя холода от того, что покрывало сползло на пол. Яков Иваныч, уже одетый, сидел на мягком стуле с гнутыми ножками и вычурной спинкой и смотрел на нее, укрытую водопадом мелких колечек волос. Полз взглядом, как муравьем, по длинным худым ногам и узким бедрам со впадинками, по согнутой спине и выставленным локтям. Остановился на скомканном полотенце, прижатом коленом. Вытянул шею, увидеть лицо, но волосы закрывали и он встал, вынул из бара бутылку пива и поставил на столик. Положил рядом открывашку. И высокий стакан приготовил, хотя и знал, вряд ли понадобится, — похмелится из горлышка. В спальне слоем стоял коньячный дух и запах выкуренных вечером сигарет.

Осмотрел видневшиеся за согнутыми руками груди и складочку на животе. И кивнул своим мыслям о том, что — верно выбрал Матерь. Она родит ему настоящего наследника, вон дочка у нее первая, умница и крепенькая, кровя материнские хороши. А попивает Наташка, так что ж, после праздника да пары еще поездочек, ближе к лету, свозит ее к доктору, закодирует. Годика на два. Чтоб с гарантией времени хватило. И тогда уже никого к ней не подпустит.

— Девка-то, может и моя, слышишь? — сказал тихо, странно меняющимся голосом, зная, что спит Наташа и не услышит его слов. И потому продолжил то, что после собирался сказать, когда она выполнит все, что должна выполнить Матерь степи и моря:

— Ты думала, спас тебя тогда? А того не знаешь до сих пор, с чего бы туда ты попала, в этот подвал, а? Это я…

Замолчал, отрезав край фразы, прислушиваясь к дыханию женщины. Не надо ей слышать, но как же хотелось сказать! Чтоб знала. Не пялилась на него со своей любовью и благодарностями.

Откинулся на скрипнувшем стуле, потер лоб короткими пальцами. Опустив на грудь большую голову, задумался, уплывая в темную бездну и не видел в зеркале напротив, как, уплощаясь, меняется его профиль и мягкой резиной растягивается округлившийся рот, испуская ставшие невнятными слова. Низко, на грани слышимости, выговаривал чужой рот темные речи. О том, чтоб, зная все, продолжала любить, так, как любит сейчас, на все соглашаясь. Он согласен — сполна принять ее любовь, по-хозяйски рассматривая горячие человеческие глаза, полные страдальческого знания о том, что сделал когда-то с ней, тихой девочкой с красивыми волосами.

— Но нельзя рисковать… — голос захлебнулся в протяжном радостном вое, — неельзя… идет главное время… для этого мира, время связи времен.

В большое окно царапнул далекий звук корабельной сирены и оплывший на стуле Яша поднял голову, просыпаясь. Задышал мерно, открывая свои глаза на ставшем своим лице. Медленно встал, глядя на спящую женщину сверху. Похлопал по выставленному бедру, сказал будничным, своим уже голосом:

— А после, когда с полгодика выкормишь, скажу.

И ушел, на ходу нажимая кнопки мобильника.

Чайка снижалась над пляжем. У кромки воды зацепила лапами свою тень и пошла по холодному песку, быстро переваливаясь, поглядывая вокруг черными бусинами глаз. Прилипли к бокам сложенные крылья и ничего от полета не осталось в жирной тушке, торопящейся поближе к рыбакам, вытаскивающим на берег байду. Хрипло крикнула раз, другой, мешая крик со скрипом деревянных катков, людским говором и шлепками кефали о деревянный борт. Устроилась рядом, высматривая для себя мелкую рыбешку.

Утренний луч, набрав силу, дотянулся до изгиба дороги на холме, зажег слепящие точки на крыле и крыше черного внедорожника. Яша стоял рядом, смотрел сверху на бригаду и прижимал к щеке трубку.

— Лады, Дмитрий Петрович, лады. Как договорились, да. Часикам к пяти вас заберу. Поместитесь, втроем-то всего, увезет моя лошадка.

Он кивал собеседнику, поднимал брови и покачивал головой, иногда усмехаясь и глядя на зеленые и оранжевые фигуры рыбаков. Белые точки чаек множились по краям суеты, ждали, когда люди отбросят ненужное. Некоторые, не выдерживая, подлетали, хватали добычу прямо из-под рук, скрипуче ругаясь в ответ на людскую ругань.

— Я вам говорю. Никто не узнает. Вы ж не первый раз со мной дело имеете. Ну, сделать удовольствие хорошему человеку тоже дело. И вот что…

Солнце осветило ладонь, поднятую, как для присяги:

— Мои гарантии. Никто никогда ничего. Но получите все, так сказать по полной программе. Мало ли в первый раз. У меня проколов не-бы-ва-ет!

И рассмеялся, немного смехом укоряя:

— Та-акому человеку, ну, Дмитрий Петрович! Ни-ни-ни, все продумано. Десять лет вместе трудимся, а? Юбилей, можно сказать, ветераны.

В черных глазах была пустота, губы кривились в усмешке, но голос оставался бархатным. Кивая собеседнику, смотрел, как рыбаки перекидывали улов в подъехавший грузовичок и чайки, налетев на остатки в скомканных сетях, стали драться, оглашая утро визгливыми криками.

— Вот и ладненько. Я как с делами управлюсь, и заеду. Эх, Дмитрий, такая наша рыбацкая жизня, все последний денек провожают, а я крутись, белкой в колесе.

Нажал кнопку отбоя.

— П-падальщики чертовы, — сказал, глядя на белую круговерть. И стал набирать другой номер.

Телефон, выпавший из кармана черных джинсов, заиграл томную мелодию. Генкина рука дернулась на Ритином плече. Она заворочалась, потянулась к телефону, почти съезжая с кровати.

— Не бери, а?

— Как не брать, надо, Геночка.

Найдя его руку, прижала к своему бедру. Генка уткнулся щекой в позвоночник и услышал голос изнутри, там, где он только рождался:

— Але?

Спина под его щекой стала жесткой и покрылась мурашками. Он зажмурил глаза и стал быстро думать, пусть бы все хорошо, все-все хорошо…

— К шести? Обязательно? А я как раз позвонить хотела вам. Нет. Ну, я думала… Знаю, что должна. Да. До свидания.

Он услышал кожей, как напряглась на спине мышца от того, что протянула руку и положила телефон на пол. А больше ничего. Не повернулась, лежала так же молча и напряженно.

— Кто звонил?

— Никто.

— Ага. Имени не назвала, ни разу. Боишься услышу, да?

— Дурак ревнивый. Это не то, что думаешь.

— Откуда знаешь, что думаю?

Она молчала. Генка ждал. Все, что пришло этой ночью, упав на двоих плавными паутинками цвета нестрашной и нестеснительной крови, все это расползалось мягкими клочьями. И было не удержать. Не помогли горячие просьбы шепотом в голове. И что теперь?

— Вот что, Ген, — Рита села в постели, как бы отвечая на его вопрос, — ты иди пока, ладно? Скоро мать прибежит, не надо, чтоб видела.

— Так, а бабка же?

— Баб Настя ей не скажет. Давай, одеваемся, хорошо?

— Нет.

— Что нет? — Рита повернулась и посмотрела с испугом.

— Не хорошо.

— А-а… Ну, я потом объясню. Ну что же ты? Вставай. А то мне попадет.

Генка сел, натягивая на живот простыню. Пришли и замаячили перед глазами увиденные в компьютере снимки. Смотрел, как Рита, прыгая на одной ноге, свесив на плечо спутанные волосы, натягивает джинсы. Сказал, тяжело роняя слова, еще сам не понимая, что именно скажет:

— Он звонил, да? Гулять будете?

— Какое гулять, дурак.

— Ну, да. Работать, значит. Для кого гульки, а кому и работа это. Так?

Рита выпрямилась, держа руку на пуговице джинсов. Глянула смутно из-под упавших на лоб волос:

— Ты о чем?

— Сама знаешь о чем.

Смотрел, как она, промолчав, схватила щетку и стала, отвернувшись к окну, с силой проводить по волосам. Ему было так больно, что хотелось сделать с ней что-то плохое. Или хотя бы сказать…

— Проститутка!

Она застыла, с белой полоской лифчика поперек спины, притискивая к груди смятую футболку. Обернулась.

— Ты… не имеешь права. Так. Говорить.

— Имею! После сегодня — имею!

Швырнув футболку в угол, подошла, упала перед кроватью на колени. Смотрела снизу и глаза были огромные и все в него, с мольбой:

— Геночка, я не могу сейчас. Я все-все тебе скажу, потом. Скоро мать. Уходи! А завтра вечером встретимся, ладно? И хочешь, убежим, хочешь?

Он смотрел ей в лицо и снова подумалась старая мысль, что с подружкой имена у них перепутаны. Не Рита она, а Тамара, царица Тамара. Волосы темные и нос с горбинкой. Под глазами нежные тени. Но разве царицы смотрят голодной собакой, когда говоришь «проси, служи». И просит, служит. И на снимках этих…

Натянул по животу простыню до подмышек, тяжело было рядом с ней одетой — голым.

— Я тебе не верю.

Рита встала, с потухшим лицом. Свалила на кровать его штаны и свитер:

— Оденься. И сядь вот тут. Я скажу, в чем дело, сейчас. Но ты мне пообещай…

— Не буду ничего обещать.

— Гена!..

По коридору шуршали бабкины шаги, пел издалека телевизор. Генка оделся, сел на кровать и сложил на коленях руки. Рита села на стул. Опустила голову и стала щипать, накручивая на палец, край бахромчатой скатерки. Сказала голосом самым обыкновенным, в котором в самом нутре его дрожала насмерть натянутая нитка:

— Яков Иваныч меня продал. Ну, не меня, а мою, ну… Девственность мою.

— Как?

— Что как? Вот! Целку мою продал! Чтоб сегодня — гостям. На праздник приедут. Чтоб сегодня, ночью.

— Рит…

Стукнула о стол упавшая вазочка. Рита продолжала накручивать на палец оторванный нитяной хвостик.

— Ну, вот… А теперь — хер ему! Понимаешь? Я сама, кому хочу. Вот и…

— Так тебе нельзя туда! Теперь нельзя! Ты же… Ты скажи отцу, да что это!

Рита заправила волосы за уши. Натянула и одернула черный свитерок.

— Как тебе наш телевизор?

— Что?

— Это плазменный. И комп, смотри, какой у меня стоит. Знаешь, сколько стоит?

— Так ты?… За это деньги, что ли?

— Он моим родителям второй год платит. Просто так. Как бы стипендия. Думаешь, мне? Ага. Я от него за два года видела три подарка и денег так, по мелочи, на помаду и духи. Вот, при тебе кинул много, за фотки в зале. И то, чтоб все слышали, понимаешь? А отец от него в карман получает столько, сколько сам за месяц зарабатывает.

— И что, он не понимает? Батя твой? Ты б сказала!

— Говорила.

— А он?

Рита бросила измочаленную кисточку на пол и наступила на нее босой ногой:

— А он говорит, с нами — девками так и надо. В строгости держать, чтоб место знали…

Издалека белым редким песком доносились крики чаек. По коридору шмыгали бабкины шаги, вроде живет она там, в коридоре. А в маленькой комнате с неширокой кроватью и комодиком, застеленным салфеткой с кисточками, набита была тишина. Мысли ползали в ней, как жуки в старой вате — насквозь, вверх и вниз, в стороны, но толку от них не было. И потому не приходили слова. Генка сидел, с закаменевшей спиной, и в нем болталось, поднимаясь к горлу мутной водой, сожаление о вчерашнем дне, когда ясно знал, что должен сделать. А может и сегодня не поздно еще?

— Слышь, Рит, ладно, потом все расскажешь.

Он встал. Выглянул в окно. Солнце еще сидело за склоном холма и он темнел под утренним небом, резко показывая щетку травы на макушке.

— Никуда не пойдешь. Я тебя спрячу, в старый сарай лодочный, чтоб вообще никто. Там комната есть, в ней даже розетка. Обогреватель старый стоит, одеяло. Сейчас бери, чего надо и…

— Не пойду.

— Что?

Рита забрала волосы и стала увязывать их в тугой хвост на затылке. Белое лицо, как перья на животе у чайки. Без выражения.

— Я вчера решила сама и нашла тебя. И сегодня сама разберусь. А то все вы хороши командовать. Один с детства командует, другой игрушечку из меня сделал. Думала ты другой, но ты точно такой же. Иди, подай, принеси, прячься…

Генка хлопал глазами.

— А не хочу я прятаться! Я лицо его видеть хочу, когда скажу, понял? Чтоб он скорчился весь!

— Ритка, да он тебя убьет! Размажет просто по полу!

— И пусть! А и не убьет. Я все продумала. Там же будут эти, которым он. А они знаешь, какие трусливые приезжают. Они же, Ген, специально выбирают такое вот место, деревню, чтоб никто и не сунулся и не увидел, что они тут. Это у себя там они начальники крутые, а тут им хочется, колется, ручки дрожат, сюсюкают и все через плечо оглядываются. Пока не напьются. Ненавижу!

Она подскочила к Генке, схватила его руку обеими, горячими и, подталкивая к двери, зашептала так же горячо, прерывисто:

— Пойдем, ну, иди, Геночка, люблю я тебя, и уходи сейчас. Устала я, мне семнадцать вот будет, а я уже устала. Но я им всем, понимаешь, со всей мочи. А по-другому нельзя, не хочу по-другому. А к тебе раньше, вот как я могла, как? Ты такой хороший, честный, смотрел всегда. А я уже вся порченая, с четырнадцати наученная. Иди же, вот куртка, на. Мать скоро.

У выхода надевал кроссовки, тыкая в дырки кончиком шнурка и видел, как переминались в темноте босые ноги под краем черных джинсов. Шуршала подхваченная ею куртка. Устав тыкать, кое-как затянул шнурки, поднялся снизу к ее лицу. Пальцами проводя по щеке, стряхнул налипшие стебельки ночной травы. И удивился горящим глазам и улыбке, прорезавшей запекшиеся до трещинок губы. Взял куртку. Рита прижалась к нему поверх шуршашего нейлона:

— Я счастливая. Год боялась, что он меня там. Но вот смогла вчера, хоть это тебе. Теперь ничего не боюсь.

Поцеловала, как укусила сухими губами и вытолкала за дверь. Спотыкаясь, он пошел по добротной дорожке, на которой кирпичи вколочены были во всю высоту и тесно торцами друг к другу. У самых ворот оглянулся. И увидел в небольших окнах по обе стороны двери два лица. Слева белое Ритино, справа — сереньким яблоком в светлой косынке — бабки Насти.