Море качалось, выпив красного вина заходящего солнца. Смотрело вверх, запрокинув зеленое лицо, черное в середине от глубины и ему не мешали прозрачные облака, сыпавшие редкий снег, чтоб, как надо, в зимний праздник. Соленая вода обнимала огромный круглый мыс с впадиной в центре. Говорили, там был вулкан, давно, миллионы лет назад. Но ученые, рассмотрев в умные приборы берега и камни под цветущими травами, сказали свое слово. Не вулкан. Древние кораллы росли и умирали, создавая кольцо, подобное океанскому атоллу. А после окаменели, расталкивая море серыми плечами скал и валунов. Каменное кольцо, впору великану даже не из сказок или мифов, а еще большему.

…Теперь камень укрыт землей, как толстым живым одеялом. Земля поросла травами. И стало это так давно, что теперь камни, травы, деревья в балках и кайма желтого песка, которую вечно облизывает море — нераздельны. Иногда море, раскачавшись, выламывает из берега куски скал и роняет их в себя. Сверху наваливается на каменную рану оползень, укрывая глинистым одеялом обнажившиеся древние камни. Ждет трав. И они приходят. И снова все так же, как тысячи лет назад. Море, скалы под глиной, укрытой травами. Только вместо неподкованных копыт коней кочевников степь на холмах мнут колеса машин. Дыхание здешней земли, медленное и мощное, не дает строить удобных путей, — как проложить их там, где вдох разорвет асфальт ветхой лентой, а выдох сомнет разорванные концы, вспучивая рассеченные края новенького асфальта. Кажется, вот-вот земля оторвется и уплывет, крутясь, в море, пристанет к другим берегам и там заснет. Может, так и будет, но время земли медленно и не нам увидеть это. Нам лишь смотреть, как перемешивает земля сама себя, будто огромной ложкой, подскребая края песка. Делаются узкие пляжи широкими, а широкие пропадают через несколько лет, чтоб появиться с другой стороны круглого мыса. И те, кто живут здесь, дышат с землей и морем — пусть в тысячи раз быстрее течет их время, но оно вплетено в общее дыхание.

Те, кто живут здесь, ходят узкими тропами над бешеной водой каменных бухточек, и, когда земля, вздохнув, сдвигает кусок тропы вниз, к морю, то рядом протаптывается другая, чуть выше. Покатая, скользкая в дождь, но по бокам ее растут крепкие кустики полыни, тянут обтерханные суставчики пальцев, чтоб было за что держаться, не сваливаясь на зубы камней в воде.

Иногда на местных тропах сходятся враги. И тогда не сила решает все, а ловкость и быстрота. А иногда с тропы просто сбрасывают то, что уже не человек. И когда находят его посреди камней, среди воды — то мелкой то глубокой, уже не определить, жив ли был там, на тропе или принесен из других мест. Хотя… Здесь есть еще лодки: море спрячет тело надолго, если к ногам привязать груз потяжелей. Потому у моря пропавших всегда больше, чем найденных. И чаще всего найденные появлялись в Бешеной бухте.

О маленькой бухте с зеленой водой, в которой всегда шипела пена вокруг каменных клыков, будто в пасти зверя, рассказывали деды и прадеды. Оползни обходили ее стороной, но по краям, когда берег все-таки уставал держаться и скатывал в воду огромные глиняные ломти, в новых обрывах находили кости. Свежие торчали из рыжей глины высоко. А еще были другие — в самом низу, на уровне лица того, кто шел по песку вдоль обрыва. И становилось понятно — старые, очень старые кости, еще тех времен, когда посуда обжигалась из местной маслянистой глины и старый грек, почесывая потный живот в распахнутом по бокам хитоне, почти не глядя, набрасывал кистью по звонким поверхностям силуэты девушек, мужчин и богов. Одним рисовал в руки дудки и бубны, а рядом выписывал завитки лиан и украшал их цветами. Других вооружал мечами, копьями и отправлял в нарисованный бой. Потом, на пиру, хозяин дома, плеская из ритона, не попадет вином в широкий сосуд и ахнет, пьяно сердясь, об пол из тесаных плит новенькую посуду. Осколки сметут и выбросят в мусор на заднем дворе.

А после, когда давным-давно только ветер приходит в руины, земля вздохнет, поворачиваясь во сне, и высунутся из-под глины острые локотки расписных осколков. И чьи-то кости, принесенные водой из Бешеной бухты.

В поселке почти нет легенд. Может быть, потому что земля тут сама состоит из них и нет нужды говорить вслух о том, чем дышишь. Но о Бешеной бухте деды рассказывают, тысячи лет ей приносили жертвы, прося о том, чтоб селения стояли на прочной земле как можно дольше. И еще говорили, до сих пор по ночам, особенно зимой, когда ветер играет ножами, втыкая их в стылую воду, в бухте слышны крики и плач. …Лучше не стоять наверху долго, там, где каменный лабиринт выходит на ровную площадку, не смотреть вниз, наклонившись. Потому что зеленая вода бухты смотрит снизу в твои глаза. За тысячи лет она привыкла к тому, что ее кормят. И голод заставляет ее самой брать то, чего уже не дают люди.

А еще говорят, что дают до сих пор. Потому мыс бережет оба поселка. Но кто идет зимними ночами кормить зеленую воду — молчат. Лучше не говорить о таком и даже не думать. Мало ли пропадает детей или глупых девчонок по всей земле. А тут, ну, потеряется кто-то раз в году…

— Мам, я во дворе погуляю.

— Какой двор? Ночь уже! Иди за стол, что ты тут, в темноте!

Дверь в неосвещенную спальню открылась, как нарисованная на черной стене картинка — красками и шумом. Оттуда, из сердца праздника — огни гирлянд, запах сосновой смолы, смех и звяканье посуды. Вася уже посидел за столом, выпил большой фужер вишневого компоту, послушал, как маленькая племянница читает стих про кота и пирог из снега, ответил на вопросы про школу и станет ли космонавтом. И сполз со стула, ушел в спальню, окно которой выходило в черноту склона дальнего холма. За ним поднималось в ночное небо неяркое зарево, там — «Эдем». Там Наташа.

Он встал на жесткий стул коленками, уперся лбом в стекло. Коленки ныли и так же ныло в груди под нарядной рубашкой с форменными пуговицами на кармашках. Когда маленький был, с сестрой дрался…

Вася нахмурил лоб, собирая морщины по холодному стеклу. Разве ж с ней подерешься, с большой. Она его хватала подмышки и шлепала, а после кружила так, что косели глаза. Он все хотел ее укусить за руку от злости и один раз укусил. До крови. Уронила его на пол, стукнулся головой о табуретку и ревел долго. Ну, ей же и попало. Она тогда локоть прижала рукой, он раскровянился весь, выпачкала платье, и сказала обидно «эх ты, предатель, а еще мужик».

Предателем Вася быть не хотел. Потом помирились.

Сейчас смотрел в темное стекло и будто падал. Так было плохо, хотелось заплакать потихоньку, пока все там смеются и никто не видит. Но как же тогда думать про Наташу? Если сильно думать, то, может, ничего и не будет? Или будет не так страшно и сильно, как ноет о том сердце под хрустящей рубашкой.

Подергал себя за мочку уха. На краю мочки нашел пальцем вырез, будто кто-то разрезал и зажило. Но так было всегда и девчонки в поселке дразнили — рваное ухо! Но он не обижался, потому что у сестры ухо такое же. А она даже сережку носит — специально сбоку дырочку проколола, чтоб было заметнее. Может, потому что уши такие похожие у них и любит Вася сестру по-особенному, не как мама или Маняшка? Мама ругает ее часто, а потом, как принесет Наташа денег из своего «Эдема», так сразу «Наташенька, деточка». А после снова ругает. А Манька совсем козявка, что ей, игрушку дашь новую и уже не скучает.

Сердце стучало и пухло, стало ему совсем тесно, невмоготу под пуговицами с якорьками. Вася подумал, волнуясь, что Витька, конечно, взрослый совсем, но уши у него обыкновенные, торчат только сильно. И он, наверное, не понимает, что идет из степи и из моря совсем страшная темнота. Наверное, потому что какой-то особенный день. И ночь. Вдруг он забудет отдать Наташе подарок? А Вася его долго искал и, когда вез домой, то, держа в руке, шептал в кулак специальные наговорные слова. Ну и что, что сам придумал, все равно они помогут. Если не забудет Витька отдать бронзовую девочку сестре. А вдруг забудет?

Вздохнул и спрыгнул со стула. Открыл дверь в яркий праздник, пошел сквозь гам искать маму. Она в кухне, повязав сверху блестящего платья полотенце, доставала из казана куски румяной курицы, шлепала их на блюдо с картофельным пюре. Увидев сына, протянула ему вилку:

— Ну-ка, помоги матери-то. Подоставай, а я пироги посмотрю.

Повернулась на шум в дверях, засмеялась, подхватывая полной рукой падающее с живота полотенце.

— Лизавета, ну что возишься? Давай, давай, водка стынет!

— Ох, Петюша, иди, иди уже, я щас. Покури пока на крылечке.

— Мам, я во дворе похожу.

Мать, кинув полотенце на табурет, приняла блюдо, осмотрела, осталась довольна. Проходя, глянула в маленькое зеркало на высокую прическу с цветочками.

— А покушать? Смотри, курочка пожарилась, а? Потом? Ну иди. И позовешь дядю Петю, пусть бросает свою сигаретку.

В коридоре, засовывая ноги в сапоги, Вася уже стал торопиться, но к выходу пошел равнодушно, даже палочку прихватил, постукивать по забору. Куртку прижал руками, не застегивая. Проходя мимо громоздких боков и спин на крыльце, сказал:

— Там курица уже. Мама зовет.

— О-о! — прокричал дядя Петя, звеня консервной банкой-пепельницей, — щас мы ее заточим, куру. До следующего года не доживет!

Он стал подталкивать в спины двух собеседников, затоптался на входе, ворочаясь, как медведь у берлоги.

Вася подумал, что он дядю Петю сперва даже любил, немножко. Дядя Петя приносил ему новенькие поплавки с порошком внутри, чтоб светились в темноте и дарил хорошие крючки, из спортивного магазина. Но матери он тащил большую рыбу, бросал ее на кухонный стол, так что та разваливалась, выставляя белый живот, и после, когда Вася уже знал про Якова Иваныча, увидав его первый раз в сумерках на холме за темными соснами, то ему было нехорошо, когда мать смеялась и брала рыбу, чтобы резать над помятым тазом. А еще услышал, как они говорили в спальне, а он проснулся пойти в уборную. Он тогда думал, что дядя Петя вечером поздно ушел домой, а он рано совсем, утром, говорил из спальни, где мама. И это бы ладно, пусть спят вместе, но говорил круглые такие слова, серые, как на стройке камушки, про то, что Наташу пора отвезть в город, в клинику, а то совсем она скурвится. И Маньку отдать в круглосуточный садик. …Зубы у дяди Пети росли веером, торчали спереди и он, когда говорил быстро, то шепелявил и рукой проводил под носом, будто боялся, что выскочат. А так-то ничего, он красивый дяденька. Это соседка все говорила, когда сидела на кухне, вот повезло тебе Даниловна, уже бабка со внучкой, а самого красавца себе урвала. Мама кивала и смеялась, а в таз шлепались рыбьи кишки. Вася тогда понял, это рыба виновата, кто ее ест, тот заколдован становится на злость и дурость. И после мать жаловалась тетке Марии, что перестал есть рыбу, ума не приложу, чем кормить пацана. Ну, что уж, стал снова есть. Придумал наговорные слова на рыбу, чтоб она его не колдовала.

В квадрате яркого света из окна Вася встал и поковырял палкой прозрачный снег. Конечно, он уже большой, чтоб верить во всякую ерунду. Но когда сам увидишь всякое, то и страшно. Сейчас вовсе страшно…

Перешел в другой квадрат, поближе к калитке. За квадратными солнышками, лежащими на зимней земле, все было черным. Черный двор был нестрашным, тут из окон светит, даже видна ручка круглая на калитке и засов. А вот за деревянными копьями забора стоит другая чернота. Если конечно, идти через улицу, то там фонарь и около магазина все шумят еще. Но туда не надо. А надо перейти из домашней черноты двора, которая похожа на вскопанный огород, в черноту степи, а по ней пойти далеко-далеко, глядя немножко в сторону, чтоб видеть тропку под ногами. Там впереди из черноты песка растет свет «Эдема». А сразу за ним — чернота моря. Она уже вовсе черная, по морю тропинок нету.

Вася взялся за бугристую ручку калитки, повернул. Засов не закрыт, тетка Галя побежала за огурцами, и еще ее брат с женой придут поздно, потому что у него вахта.

— Там никого нету, все по домам, пируются, — сказал себе Вася, смотря меж двух деревянных полосок в черноту степи, — там темно, но нестрашно. Страшно в Эдеме, где светло как раз.

Кивнул, одобряя собственную логику. Ступил в черную степь и тихо притворил калитку, повернул ручку, как была.