«Эдем» лежал смятой кучей белой бумаги, в которую когда-то заворачивали пирожки, жирные, и теперь прозрачно желтеют грани и наливается красным крыша, следами от выдавленного повидла. Было вкусно, а после съедено и скомкано, брошено на песке под темными тучами. И вокруг одна темнота. Даже звезды скатились на края неба, чтоб «Эдем» светился один, под тучами над макушкой. Через желтые стекла сочился жирок света, не слишком ярко, потому что тяжелые шторы.

Вся яркость — внутри. И темнота. В банкетном зале темнота прошивалась лучами и вспышками, ее прокалывала музыка, качала, но не могла разбить полностью.

— Интим! — сказал Яков Иваныч навстречу Витьке и позеленел синим лицом, подмигнул чернеющим глазом. Подхватил за рукав, увлекая к одному из столиков.

Витька припомнил свое «а где же я главный», когда увидел, за их столиком никого и накрыто на двоих. Два стула для них, два пустые, может, для девчонок, что прибегут попозже, дотанцевав до обнаженных тел на залитом светом подиуме. Во вспышечной темноте показывались и пропадали соседние столы. Витька пытался разглядеть, стараясь не слишком крутить головой. За одним столом — трое мужчин, холмами, пока еще неподвижными, у одного сверкают очки, у другого — зубы. То ли много золотых, то ли чаще всех улыбается. Третий просто темен над сугробом рубашки.

За другим столом — шумная компания, а всего-то трое: дама, одетая, казалось, лишь в собственный громкий голос, тихая девочка, неразличимая за обнаженной извитой спиной соседки и мужчина при них, с развернутыми плечами, с лицом, уложенным в подбородок, насупленным, но видимо, просто осанка, о таких говорят — кол проглотил. Их темнота сверкала голыми плечами и спиной шумной женщины да иногда, когда тихая девушка поворачивала голову, по темным волосам скользил золотой блик, что-то там было на прическе — лента или цепочка.

Третий стол накрыт и пуст. Как остров, который с корабля уже виден, но еще не сошли на берег, не ступили, выворачивая песок сапогами, круша заросли кривыми мачете и вспугивая тропических птиц. Спящий стол ждал.

— Девоньки после сядут, выпьют маленько, много-то я им не разрешу, так вот, — голос Яши мешался с запахом его дыхания: дорогой табак, освежитель и что-то еще, чуть заметное под мятой, душное, как ночная гроза, — ну, посиди пока, поглянь на красавиц. Будешь снимать?

— Свет плохой.

— Ну да, ну да, но сам понимаешь…

Витька смотрел на пару девушек, что скользили на подиуме, поворачивались, переплетались, рассыпались на отдельные тела. Были, как резиновые игрушки в витрине, такие гладенькие и ненастоящие, что и не хотелось их. «Разве в ванну и попищать, нажимая» — подумал, ерзая на вогнутом сиденье стула, и развеселился. Держаться настороже было как-то ни к чему и незачем. Все вокруг летало цветным теплым снегом и в высокой хрустальной посудине шли в затылок друг другу шампанские мурашки. Витька знал, сейчас выпьет, нальет еще, уже пьян музыкой и вспышками света сквозь темноту, синхронными движениями тел на сцене и сверканием голых плеч за соседним столиком. Было весело и скучно одновременно. Весело от внешнего, что веселило намеренно, музыкой и светом, обещанием известного, идущего до конца. И скучно от того, что виденное ничем не отличалось от телевизионных и реальных гламурных шабашей. Держа у рта край прохладного стекла, прикидывал, кто первым из-за столиков прорвет нарочитую изысканность, крикнув, пойдет в пляс, упадет, подламывая ногу, или убежит в коридор, блюя на ходу дорогими фруктами и крабами. Припомнилась сцена из «Калины красной» о том, что «народ к разврату готов» и как он смеялся, не понимая до конца всей силы этой мгновенной притчи из нескольких слов и картинки. И сколько живет, наверное, столько и будет понимать в ней еще и еще.

— Что, братуха, кривишься? Не нравится? — музыка гремела и Яша кричал, вроде чтоб услышанным быть, но глаза сверкнули темнотой.

Витька подумал, правильно барин злится, сил вложил, а не смог сделать своего, такого, чтоб драло душу когтями. Может, надо не только силы вкладывать, но и душу? А есть она у него? Захотел было просто покивать и улыбнуться, мол, все красиво. И даже по руке, лежащей клешней на скатерти, похлопал бы. Но что-то поднималось внутри веселое и злое. Вдруг понял, если будет жив, это теперь навсегда, веселое бешенство от бездарности и бесталанности. И прокричал над хрустальным стеклом в ухо Якову:

— Херню ты сделал!

И не отвел глаз от мгновенно упавшего в темноту лица собеседника. Мурашки шампанского бродили внутри, деловито зажигая точки хмеля. Яшины кулаки на скатери шевелились. Или это свет мигал…

— А ну, пойдем.

— Выйдем, что ли?

— Дыхнуть воздуху, — и поманил, поднимаясь, — не ссы, пошли, тут шуму много.

Проходя мимо стола провел легко по голой спине сидящей дамы, она выгнулась кошкой, подставляясь и рассмеялась хрипло. Стала подниматься, но барин нажал легонько на плечо, извиняюще развел руками, — по делу идут.

В пустом коридоре музыка бубнила, будто ей заткнули рот, но не смогли заставить молчать. Яков шел, набычившись, быстро. Замедлил шаги лишь у номера Наташи, взялся за ручку, но решая лицом — не смешивать двух дел, отпустил и двинулся дальше, сказав только:

— Снова накидалась, пьянюга.

Распахнул дверь в конце коридора и свежий ветер схватил их за горячие лица.

— Сюда иди, не дует и холодок.

Ступили на узкую веранду, прошли в темноте, посыпанной остатками света из-за плотных штор, за поворот и встали напротив моря. Витька огляделся, ожидая резких порывов ветра. Но маленький закуток, со всех сторон защищенный поворотами стенок, был тихим. Яша чиркнул зажигалкой, затянулся, будто ел сигарету, с вкусным удовольствием. Сунул пачку Витьке:

— На. Рассказывай, что я сделал плохо? Чем хуже-то? А? Назови, хоть чем?

Витька не стал курить. Положил на перильце руку с сигаретной пачкой и стал говорить, сжимая тонкий картон в такт словам, со злостью и раздражением:

— Не хуже! В том и дело! Ты сделал все, как кто-то! Ну да, как первое оно и годится. Но ты взрослый мужик! У тебя тут, блин, царство целое и голова на плечах есть. Зачем повторяешь, копируешь зачем? Телевизора насмотрелся? Ну, выдрессировал девочек, ну, банкеты, зал спортивный. Ты знаешь, сколько такого добра везде? А где твое? Личное где, ахнуть в людей, чтоб заплакали? А потом еще год в слезах просыпались, от снов!

Море шепеляво таскало песок, громко и бесконечно. Пока Яша молчал, говорило. Витька хотел говорить еще и еще, но тоже молчал, поняв, — утопит собеседника в словах, а надо бы донести. Не знал, для чего надо, но рвалось изнутри — пусть поймет.

— Свернуть бы тебе шею, сучонок, — Яша не смотрел на него, и Витьке был смутно виден его профиль — темный на темном. А голос спокойный.

— Прямо здесь свернуть и в лодке отвезти, на глубину. Или поднять на скалу и в Бешеную скинуть. До утра от тебя один фарш останется, но по тряпкам-то поймут, долазился по скалам, придурок.

Витька осторожно выпустил пачку сигарет и напряг руку в локте, ожидая удара.

— За слова? Так сам просил.

— Слова… Что ты знаешь, а? Ты бы пожил, до двадцати лет ходя до ветру в огород зимой и летом, да когда сучки приезжие тебя пальчиком манят, чтоб выебал, а потом она к профессору своему свалит и тебя забудет, как и зовут. Рыбу потаскал бы, посидел на каравах, на ветру, когда лодка ушла и сиди, хоть вой, а пока не придет, по зимнему морю не поплывешь обратно. Я сделал все по себе!

Он гулко ударил себя в крахмальную светящуюся грудь и Витька удивился, что так вот, как в кино. Было страшно, смешно и жалко смотреть. Вспомнился Карпатый с его песнями о маме, что ждет из тюрьмы. Подумал, Яша сейчас, растравив-таки себя жалостью, впадет в бешенство, потому что под импортной рубашкой сидит все тот же зверь, предсказуемый. И это было тем более страшно, что на какое-то время Витька поверил, Яша — другой. Пусть темный, но выше, хотя бы и в обратную сторону.

— Яков Иваныч, пойми. Если бы я думал, что ты, как все, я бы тебе не говорил! Я почему бешусь-то. Знаю твою силу. И ум. Да ты… ты… Эхх, — махнул рукой, отвернулся и тоже стал смотреть на море. Сердце тукало внутри — не переиграл ли? После паузы продолжил:

— Ты много сделал, да. Но это же первый шаг, понимаешь, упражнение! А ты должен теперь своего.

Хотел добавить «душу вложить», но не стал.

— Нет, ну конечно, если только для денег, то и ладно, нормальный такой «Эдем», бордель качественный, да.

Яша горлом пророкотал что-то, но Витька поднял руку, блеснул целлофан пачки в кулаке:

— Да, бордель. И все. Меня ты зачем зацепил? А? Зачем? Значит, больше хочешь, чем просто телок продавать приезжим мудилам. А кто тебе еще скажет, а? Если не я?

— Да-а-а, — протянул Яша, — такого дурня, чтоб мне перечил, еще найди. Никто, верно.

— Ну, вот…

Огонек сигареты ярчал и тускнел, море накатывалось на песок и отползало, из закутанных окон толкался праздничный шум.

— Ладно. Будем считать, понял я. И куда идти-то?

— Не знаю. Про тебя — не знаю, честно. Сам должен.

— Не научишь, значит.

— Рано мне учить. Вот увидеть и сказать — получилось или нет, умею. Прочее — думать еще надо.

Яша выбросил окурок на песок. Красный огонек становился ярче под ветром, умирая.

— Наталья напилась, кемарит. А плакала, что я без нее собрался спраздновать. Ну ниче, к часам я ее вытащу, да хоть из койки. Пошли, что ли?

Витька повернулся к узкой темноте прохода. И Яша сказал ему в спину:

— Но до конца досидишь, понял, разрисованный? Как уговорились. Удивлю еще тебя… Пошли, там Рита станцует, у ней сегодня особенный день, так что щас спляшет и за столик, отдохнет.

В желтом, ласково теплом коридоре, Витька спросил:

— Штатив есть? Я бы в зале поснимал.

— Свет же плохой?

— Хочется, Яков Иваныч.

— Все есть.

Штатив в зал принес Генка. Подал и встал черной фигурой, не глядя на Яшу.

— Ну, что застыл, — музыка отдыхала, но шум в зале не смолкал, уже в сильном хмелю все говорили наперебой и смеялись громко, костлявая дама, путаясь в подоле вечернего платья, роняла на чужом соседнем столе бокалы, наливая в свой, который держала косо.

Яша усмехался, рассматривая Генку:

— Иди пока что, позову позже, когда в зал пойдем, понял?

В свете с подиума Витька рассмотрел штатив, подтянул крепления, навинтил фотоаппарат. Отрицательно покачал головой на предложение сделать свет поярче:

— Вы гуляйте, гуляйте. Я тут просто, пока вот, похожу, посмотрю.

И пошел по залу, останавливаясь, оглядываясь, таща в руке тонкую треножку, не ставил и не смотрел в видоискатель. Шел и слушал, как внутри шампанские мурашки, задремавшие было, снова построились и пошли, укалывая в разные неожиданные точки — в пальцы изнутри, в запястья, и вдруг сразу в пах и под солнечное сплетение, а потом в висок.

«Темная темнота яркая темнота лица глаза вон спинку как развернула народ готов готов народ к разврату глазом и плечиком и золото на волосах губы какие о-о-о губки какие и ручку тяни держи ручку над столом…»

Двигался плавно и медленно, застывая и прилепляясь глазом к камере, подхватывал штатив, унося его ближе к подиуму, разворачивал так, чтоб кадр диагональю резал свет, в котором четкие обнаженные груди и плечи, а в другом темном углу, он знал, все смешается дымкой и возникнут из пьяных гостей многорукие и многоголовые чудища…

«Давай боровок ну хрюкни хрюкни мордой вот так вон пуговицы уже расстегнуты сисек у тебя побольше чем у жены твоей или кто она там тебе акула эта с хребтом обглоданным под человечьей кожей…»

Попадала в кадр задымленная от движения рука, стелившаяся вокруг четкого сверкающего бокала и темными дырками три рта один над другим, белая распахнутая рубашка крыльями, что бились и не могли оторваться, плененные. И вдруг ожерелья зубов отдельно от лиц и порхающее в темноте бриллиантовое колье с жилистой шеи старшей женщины, а фоном — солнечная ложка подиума, крошечные фигурки с изогнутыми руками. Прямо в кадр бледное лицо девушки за столом, темные волосы волной на то синее, то красное платье, да что она тут, зачем? Личико будет в кадре прорисовано четко, потому что сидит она неподвижно и камера все успевает. А вокруг пляшут размытые тени, зал наполнен бесами, из каждой движущейся фигуры вылупилось их по десятку.

Оторвавшись от девушки, закружил по залу дальше и слова постепенно умерли, остался в голове и сердце лишь мерный гонг, звучащий при каждой выхваченной из реальности картинке. И понял, слова не нужны, ушел за них, ниже, глубже, там где связь с сердцем идет напрямую и уже оно, а не голова, управляет камерой и глазами, подстукивая — куда повернуть, когда нажать.

Носил треногу, ставил, охватывал маленький смешной приборчик с вылупленной линзой объектива, как мягкую грудь девчонки, что пришла сама, но боится. Ласкал, нажимая кнопку, весь внутри наливался сахарным соком, лил его через глаза в палец и без слов и даже без мыслей знал, все, кто увидят кадры, долистают альбом до конца, и пойдут в спальни, а там, разбудив или просто так, притягивая за волосы, втолкнутся, зажимая рукой рот, шепча бессвязно о том, что бояться не надо, пусть больно, зато после — сладко, сладко, сладко… Шепот для тех, кто все равно испуган спросонья, и от этого взлетит на такую вершину, куда не попадал никогда. И утром не будут смотреть друг на друга. А к ночи нальется луна и оба снова откроют этот альбом, уже вместе.

…К мерному рокоту гонга прибавился стук крови внизу живота, напрягая там все. Во рту пересохло. Дрожали руки. Осторожно нащупывая ногами пол, остановился. Стоял прямо, утихомиривая себя, нельзя, сейчас нельзя двигаться дальше и быстрее, иначе взорвется, с криками, как в постели, свалится в углу, обнимая тонконогий штатив, и заснет, наплевав на Новый год и все остальное.

«Или пойти и утопиться на хрен, потому что — чего еще, после такого вот…»

…Замедляя танец, повел объективом по залу, уже словами, вернувшимися в голову, приказывая, гладя себя по голове «вот, еще кадр, последний, все», и поймал яркий свет сцены. Тройным перестуком отозвалось сердце. Рита в такт его танцу вела свой, покачивая дурацким, как у цирковой лошади, султаном на зачесанных волосах, ставила ноги на высоких каблуках, поднимала голые руки и темнота вливалась в ямки подмышек. Сверкали на щеках и скулах серебряные мушки, а глаза — нет. Он поймал в кадр тот самый, углубленный в себя взгляд, которым она пережидала страшное, и, задержав палец на кнопке, дождался, когда застынет полностью, выгнув себя у шеста, подняв над плечиками грудь с подкрашенными сосками. Снял.

Перевел дыхание, слушая, как орут и хлопают за спиной зрители. Хотел улыбнуться танцовщице, но яркий подиум уже опустел, а за спиной продолжали надрываться пьяными восторгами. Повернулся, держась за треногу. Провел рукой по груди и ватно удивился, увидев, как размахивает его рубашкой костлявая дама с голой спиной, посылая воздушные поцелуи.

Он был обнажен по пояс. Ноа лежала на коже спокойно, переливаясь во вспышках цветного, смотрела ему в глаза.

— Вот так номер. Как это я. Успел. Раздеться.

Язык не слушался.

— Ты танцевал, Мастер, — ответила змея, не отводя продолговатых глаз, говоря прямо в мозг его, — ты их всех станцевал сейчас. Еще ступень…