Память и мышление

Блонский Павел Петрович

От памяти к мышлению

 

 

1. История памяти.

В предшествующем изложении подробно было рассмотрено развитие памяти. Были установлены следующие четыре основные ступени памяти: моторная память — аффективная память — образная память — вербальная память. Проявление памяти на каждой из этих ступеней настолько своеобразно, что мы можем дать ему особое название. Проявление моторной памяти — инстинктивные движения, условные рефлексы и привычки. Мы не останавливались в нашем исследовании на этой памяти как потому, что она, как самая элементарная, далека еще от мышления, так и потому, что это тот вид памяти, который лучше всего освещен в науке. Поскольку «привычка может быть рассматриваема как система условных рефлексов, а условный рефлекс — как элемент привычки» и поскольку инстинктивные движения рассматривать как вид моторной памяти могут лишь те, кто считает инстинктивные движения унаследованными рефлексами или родовыми привычками, поскольку проявлениям моторной памяти может быть дано общее название привычки. Сущность проявлений аффективной памяти состоит в аффективной антиципации соответствующего действия стимула, когда это не может быть объяснено из наследственности. Там, где имеет место аффективная антиципация, не могущая быть объяснена наследственностью, мы можем говорить об аффективной памяти. Мы не знаем пока точно сроков, когда у ребенка впервые появляются подобные антиципирующие чувства и эмоции. Судя по имеющимся данным, например у Дарвина, улыбка при виде матери появляется у ребенка в середине второго месяца. Когда у ребенка впервые появляется не объяснимая наследственностью осторожность или антипатия, трудно сказать, но вряд ли мы рискуем сильно ошибиться, сказав, что, во всяком случае, не раньше этого же месяца. Значит, можно предполагать, что аффективная память появляется приблизительно на втором месяце. Если даже мы несколько ошибемся в этом сроке, то, во всяком случае, несомненно, что она появляется позже моторной памяти, но разница не превышает немногих декад. Также очень трудно сказать, когда кульминирует аффективная память. Некоторый свет проливает анамнез фобий и т. п. аффективных состояний. Всячески критикуя сексуальные теории Фрейда, тем не менее следует признать, что им собран материал, достаточно убеждающий в том, что большинство этих состояний восходит к раннему дошкольному детству (3-5 лет). С другой стороны, как раз по отношению к этому возрасту широко практикуются в бытовой жизни рассчитанные на аффективную память меры воздействия на ребенка, например болевые наказания. Таким образом, аффективная память появляется в онтогенезе после появления моторной памяти, но в общем очень рано и кульминирует в раннем дошкольном возрасте, приблизительно на четвертом году.

В учебниках психологии обыкновенно воображение следует за памятью, но если под памятью понимать специфически человеческую, т. е. вербальную память, то в онтогенеземы имеем несколько иное отношение: дошкольный возраст — возраст кульминационного развития вербальной памяти.

Несмотря на чрезвычайно богатую литературу о детском воображении, психология его известна еще плохо. В частности, мы совершенно не знаем, когда появляются у детей образы. Судя хотя бы по проявлениям pavor nocturnus, можно предположить, что образы, по крайней мере в сновидениях, могут иметься уже у 2-летних детей. Так как сновидения бывают даже у немых детей, то правдоподобно предположить, что оперирование образами появляется раньше оперирования словами. Чрезвычайно конкретный характер ранних детских воспоминаний также дает основание предположить, что ранняя детская память в сильной степени является образной памятью и что чем моложе ребенок, тем в большей степени его вербальная память сотрудничает с образной. С другой стороны, нам ничего не известно об образах младенца и даже сновидениях его. Осторожнее всего будет при таких условиях сделать следующий вывод: образная память появляется несколько раньше вербальной, но значительно позже моторной и аффективной.

Но мы видели, что репродуцированные образы чрезвычайно склонны к трансформации, и потому образная память как репродукция существует скорее как фантазирующее воображение. Это чрезвычайно хорошо подтверждается онтогенезом: с того возраста, как мы имеем возможность получить от детей их воспоминания, мы имеем их фабуляции. Середина дошкольного возраста, насколько мы можем судить по имеющимся данным, — кульминационный пункт фантазирующего воображения.

В развитии вербальной памяти мы можем различать три основные стадии: простую репродукцию, социально обусловленную избирательную репродукцию и грамотную память, пользующуюся письменностью. Онтогенетическое развитие вербальной памяти начинается на втором году, несомненно, с репродуцирующей вербальной памяти: иначе ребенок не усвоил бы языка. Согласно наиболее авторитетным данным, наивысшей силы репродуцирующая вербальная память достигает к началу полового созревания, но максимально быстрое развитие происходит в дошкольном возрасте, и репродуцирующая память ребенка 7-8 лет не так уж' сильно отличается от максимума этой памяти. Начиная с юношеского возраста эта память ослабевает.

Но если репродуцирующая вербальная память является исходным пунктом онтогенетического развития вербальной памяти, то развивающаяся под сильнейшим влиянием социальных требований, в частности воспитания и обучения, «рассказывающая память» (избирательно репродуцирующая вербальная память) очень быстро оттесняет ее на задний план, и в сущности развитие вербальной памяти в детстве есть главным образом развитие именно этой памяти: она развивается в дошкольном детстве, но наиболее энергичное культивирование ее происходит в школе. Вряд ли мы ошибемся, сказав, что максимальной силы достигает эта память в юношеском возрасте. Развитие этой памяти находится в теснейшей связи с развитием мышления и речи, и потому к анализу ее нам придется еще раз вернуться. Здесь же мы упоминаем об этом для того, чтобы объяснить, почему эта память так поздно развивается.

Память, пользующаяся письменностью, развивается, конечно, позже всего — в школьном возрасте, но наивысшего своего развития достигает только в зрелом возрасте. Таким образом, онтогенетическое развитие показывает, что наша теория развития памяти соответствует действительности. Точно так же подтверждает ее филогенетическое развитие. Моторная выучка имеет место, как мы уже видели в соответствующей главе, даже у низших животных. Также имеется у них, как мы там видели, и аффективная память. Мы еще не настолько хорошо знаем зоопсихологию, чтобы детализировать историю животной памяти. Поэтому придется ограничиться более кратким обзором, чем это имело место по отношению к онтогенетическому развитию. Но даже такой обзор подтвердит нашу теорию.

Моторная память не является специфически человеческой памятью. Мы говорим об условных рефлексах и привычках животных, а подражательность обезьян вошла в поговорку. Еще вопрос, имеет ли моторная память человека преимущества перед моторной памятью животных, по крайней мере высших. Так же сильна и аффективная память этих животных: так, например, лошадь, сильно испугавшаяся, когда она проезжала мимо чего-нибудь, еще долго будет испытывать сильный страх, проезжая там снова.

Образная и вербальная память присущи человеку: первая — больше чем кому-либо из животных, вторая — исключительно ему. В истории человечества, как и вонтогенетическом развитии, воображение выступает на первый план раньше точно репродуцирующей вербальной памяти. Фантазия характеризует примитивную психологию, насколько мы знаем ее. И точно так же, как нельзя объяснить недостатками восприятия фабуляцию девочки 2 '/2 лет, рассказывающей со всеми деталями прогулку, которой на самом деле не было, точно так же, конечно, не дефектное восприятие создало фантастические басни о животных или рассказы о мифических существах: их создало воображение. Нефантазирующая память лишь весьма постепенно развивалась в истории челевечества.

Современная генетическая психология склонна утверждать существование сильной образной памяти у первобытных племен. Репродуцирующая вербальная память некультурных народов, стоящих на ранней ступени развития, поражает своей силой путешественников. Репродукция им удается, насколько можно судить по имеющимся данным, лучше пересказа, и заучивание наизусть характеризует раннюю дидактику. Наконец, память цивилизованного человека широко пользуется письменностью. .

Так, онтогенетической и филогенетической историей в одинаковой мере подтверждается последовательность ряда: условные рефлексы, привычки и подражательность — аффективный опыт, или приобретенные антиципирующие чувства,— воображение — вербальная память (репродуцирующая — рассказывающая — пользующаяся письменностью).

 

2. Первые этапы мышления.

В задачи настоящего исследования не входит рассмотрение проблемы мышления во всем ее объеме: наша тема гораздо уже — отношение между мышлением и памятью. Это отношение теснее всего на самых первых этапах мышления, и потому на них следует особо остановиться. При этом, чтобы избежать произвольных конструирований, следует взять за основу изучения действительный ход развития мышления, как он происходит в онтогенезе и филогенезе. Так как с психологической стороны онтогенетическое развитие лучше изучено, то будем основываться преимущественно на нем.

Общеизвестны основные особенности самых ранних детских высказываний — моновербизм и аграмматизм. Моновербизмом я называю тот факт, что эти высказывания состоят только из одного слова. Было бы большой натяжкой считать это слово, как это делают многие исследователи, предложением, суждением: оно так же похоже на суждение, как зерно на растение. Если оставить в стороне эмоциональные высказывания типа междометий, то лучше 1'оворить о наименованиях. Ребенок еще слишком плохо владеет речью для того, чтобы рассуждать и высказывать суждения. Его речевых способностей хватает только для того, чтобы называть, обозначать словом.

Аграмматизм даже того малютки, который говорит на флексирующем языке, приводит к тому, что его слово имеет менее дифференцированное значение, чем соответствующее слово у взрослого. Крайняя ограниченность словаря малютки приводит к тому же.

Филогенетически мы имеем то же. Можно принять как доказанное лингвистикой, что словарь первобытного человека был весьма ограничен. Аграмматизм же его языка был настолько большой, что значение слова не могло не быть плохо дифференцированным. И сейчас еще в ряде нефлексирующих языков одно и то же слово нередко означает и существительное, и прилагательное, и глагол.

Известный лингвист Тромбетти пишет: «Есть очень распространенное мнение, что примитивный язык не имеет слов для общей идеи». Леви-Брюль («Интеллектуальные функции в низших обществах», с. 155) уверяет, что примитивный язык «не будет обладать общим термином... для "дерева" или для "рыбы", но специальными терминами для каждого варианта дерева и для каждого варианта рыбы». Нет ничего более неверного. Скорее наоборот, слова примитивных языков должны были поражать мало дифференцированным значением. Даже такие слова, как «отец» или «мать», означали в первобытном языке несравненно большее количество лиц, чем сейчас, и, как это ни парадоксально, их слова совершенно неравнозначны этим нашим словам. В меланезийском языке слово «отец» — «тамаи», но так же зовутся и братья отца: все они — «отцы». Но «тама» — значит «подобно», и «тамаи» точнее всего перевести через «похожий». Мать же на этом языке «веве», но так же зовутся и все сестры матери: все они — «матери». Но «равеве», собственно говоря, — значит «деление», «отдел» (ребенок принадлежит к тому же «делению» племени, к какому и мать с ее сестрами).

Если первоначальной функцией языка являлось называние, то, стало быть, в начале истории мышления стоит понятие, а не суждение и тем более не умозаключение. При этом первоначальные понятия отличались малой дифференцированностью. «Первая отличительная черта понятия — всеобщность», и именно эта черта его выступает в истории мышления раньше всего, пожалуй, даже в утрированном виде.

Образ, при прочих равных условиях, тем ярче, чем менее обычно то, чего он образ. Наоборот, слова, при прочих равных условиях, закрепляются тем лучше, чем обычней то, что они называют. С самого начала мышление и воображение проявляют себя в различных областях: воображение продуцирует больше всего и самые яркие образы в области необычного, и фантазия любит устремляться в мир необычного, там она чувствует себя особенно хорошо; мышление продуцирует больше всего и самые определенные понятия в области обычного, и в этой именно области мышление успешней развивается. Но воображение предшествует мышлению, и именно к необычному преимущественно тяготела первобытная наука, которая была скорее плодом фантазии, чем мышления, скорее мифом, чем наукой.

«...Несущественное, кажущееся, поверхностное чаще исчезает, не так "плотно" держится, не так "крепко сидит", как "сущность". Etwa: движение реки — пена сверху и глубокие течения внизу».

Наиболее частая причина ошибочного применения слов малютки та, что он называет одним и тем же словом явления, сходные не в существенном, а в поражающем, необычном. Так, например, ребенок одинаково называет всех животных с необычно длинной шеей — петуха, лебедя, фазана, аиста и даже жирафа и верблюда. Но характерно при этом, что всех их он называет петухом, т. е. тем, что наиболее обычно. Другой пример: в курице на картинке ребенка поразил ее угрожающий клюв, и, увидев на картинке рыбу с открытыми острыми челюстями, он также называет ее курицей. Таких примеров можно привести бесчисленное количество. Все они указывают на то, как близко примитивное мышление к воображению и как сильно вначале влияют на понятия образы: всеобщность примитивного понятия малютки обусловливается сходством не в существенном, но в необычном. В этом смысле примитивные понятия фантастичны в буквальном смысле этого слова.

Уже давно психологи, изучавшие ребенка, с несомненностью установили, что первоначальная тенденция его — скорее отождествлять, чем различать. Поэтому вполне понятно, что различие должно быть вначале необычно большим, чтобы быть замеченным. Лишь весьма постепенно ребенок научается различать на основании существенных признаков, и первоначальное отбрасывание несущественных признаков как чаще исчезающих, в противоположность «плотно держащимся» существенным, есть дело памяти, так как, конечно, именно память дает возможность узнавать обычно остающееся, сохраняющееся.

В современной экспериментальной психологии очень распространен взгляд, что образование понятий является в основном делом внимания, и наиболее популярные соответствующие эксперименты, в сущности, не что иное, как эксперименты на абстрагирование внимания: проблема понятия подменена проблемой внимания. Принято думать, что понятие получается вследствие того, что внимание сосредоточивается на одних (существенных) признаках и отвлекается от других (несущественных). В действительности дело обстоит не так просто. В действительности, как мы только что видели на примере детей, внимание сплошь и рядом сосредоточивается как раз наоборот — на несущественном: поверхностном, необычном, поразительном и т. п. Это имеет место не только у детей. История науки демонстрирует то же самое: прежде всего привлекало внимание необычное — «чудесное», диковинки, разные необыкновенные явления. Если бы внимание действительно играло такую решающую роль в образовании понятия, наши понятия рисковали бы навсегда остаться фантастическими или поверхностными.

Несравненно большую роль играет повторение, т. е. память. Повторение запечатлевает часто встречающееся, пребывающее, менее изменяющееся, менее разнообразное, более общее. Но оно запечатлевается не в виде образов: наоборот, образы здесь отступают на задний план. Оно запечатлевается в субъекте как однообразие его реакции, в данном случае как однообразие вербальных реакций, называний.

Речь возникла из потребности сообщить что-то друг другу, возникшей в свою очередь в результате более тесного сплочения членов общества по мере развития труда. Так, слова получили сигнификативное значение. Но эти знаки, сигналы, называния стали средством образования понятий, потому что слова только тогда могут пониматься, когда они всякий раз называют одно и то же: слушатель не может понять, если одно и то же слово каждый раз означает иное, да и говорящий привыкает реагировать, называть одним и тем же словом одно и то же. Концентрация внимания на сходном есть результат, а не первичное явление, так как внимание первоначально склонно концентрироваться как раз на изменяющемся, новом. Внимание, концентрирующееся на сходном, остающемся, есть уже внимание, определяемое понятием, мышлением. Такое внимание обычно требует некоторого усилия и является чаще всего произвольным, волевым вниманием, стоящим уже на высокой ступени развития.

Критикуемая теория образования понятий делает понятие продуктом произвола внимания, интереса субъекта, и поэтому она субъективна. На самом же деле понятие является результатом запечатления, наименее изменяющегося, т. е. отражает существенное в объективной действительности. Критикуемая теория в лучшем случае есть теория образования детских, фантастических понятий, где воображение еще берет верх над мышлением. Она принимает то, чем перестают быть понятия, за то, чем они становятся.

Резюмируя все вышесказанное, можно сказать, что мышление свою деятельность начинает с образования понятий, но примитивные понятия — плохо дифференцированные и фантастические или поверхностные. Они еще слишком зависят от случайного восприятия, непроизвольного внимания, плохого различения и воображения. Мало отошедшее от воображения мышление отражает случайное, поверхностное, несущественное в действительности. Филогенетически эти плохо дифференцированные фантастические или поверхностные понятия были продуктом мозга того первобытного человечества, которое, живя в слабо дифференцированном обществе и плохо владея техникой, имело лишь весьма поверхностное, часто фантастическое знание, плохо разбиралось в объективной действительности. Но все возрастающий практический опыт запечатлевал в памяти людей существенные свойства явления, и слово являлось средством объединения явлений на основании их сходства в существенном. Практический опыт и память (практическая память, также и вербальная) сыграли роль в первоначальном развитии понятий и в обособлении мышления от воображения.

Из наблюдений над ранней детской речью общеизвестно, как склонны на этой стадии дети смешивать слова с противоположным значением: теплый — холодный, темно — светло, рано — поздно, вчера — завтра и т. д. Но лингвисты находят то же и в истории языка: одно и то же или чуть измененное слово (например, altus) имеет противоположные значения то в том же самом языке, то в родственном. Как ни объяснять эту «амбивалентность» значений, несомненно одно: противоположные понятия не принадлежат к наиболее ранним. Пожалуй, косвенное подтверждение этому можно видеть в том огромном, порой суеверном, внимании, с которым относилась к противоположным понятиям ранняя философия.

Еще менее развиты вначале отрицательные (противоречащие) понятия. На мой взгляд, они не вполне развиты даже у маленьких школьников, судя по тому, что, при прочих равных условиях, им труднее отвечать на вопрос, где фигурирует отрицательное понятие. Так, например, тот же ребенок, который сразу отвечает на вопрос, что самое красивое, затрудняется ответить, что самое некрасивое. Но то же мы находим и в языке. Анализ почти любого немецкого словаря африканских, полинезийских и т. п. языков показывает, что столь многочисленным отрицательным немецким словам (с префиксом un-) чаще всего соответствуют вовсе не отрицательные слова (или если отрицательные, то искусственно созданные неологизмы) данного языка.

Все это дает основание наметить некоторую схему развития понятий, правда, в самых общих чертах и скорее как гипотетическую, чем как твердо обоснованную. Первоначальное развитие понятий проходит как будто три основные стадии. На первой из них, самой начальной, мышление находится в сильнейшей связи с непроизвольным вниманием и воображением, и понятие отражает случайное, поверхностное, несущественное в действительности. Это — стадия плохо дифференцированных поверхностных или даже фантастических понятий. Содержанием понятия является чаще всего поразительное, необычное, т. е. то, что заинтересовывает внимание и оставляет яркие образы. Именно на этой стадии преимущественно образуются фантастические понятия, которые так трудно отличить порой от мифологических образов. На второй стадии мышление находится в сильнейшей связи с практическим опытом, привычками и вербальной памятью, и понятие отражает сходное, тождественное, остающееся неизменным чаще другого, неслучайное, не быстровременное и в этом смысле существенное. Это — стадия общих понятий, содержанием которых является сходное, чаще всего встречающееся, обычное, наименее изменяющееся, т. е. то, что прочней всего запечатлевается в моторной и в вербальной памяти. Если первая стадия богата фантастическими понятиями, родственными мифологическим образам, то вторая стадия не менее богата метафизическими, застывшими, неподвижными понятиями, располагающими оперирующее ими мышление к метафизике и вербализму. Наконец, на третьей стадии мышление оперирует уже противоположностями и противоречиями, а также относительными понятиями, развитие которых, как показали работы Пиаже, происходит поздно. Это мышление отражает действительность уже не только в ее тождестве и единстве, но и в ее противоречиях и противоположностях, в ее отношениях и связях. Оно уже идет к тому, чтобы стать диалектическим мышлением.

Два препятствия приходится преодолеть здесь мышлению в своем развитии — случайность непроизвольного внимания и фантастику воображения, во-первых, и консерватизм памяти и вербализм, во-вторых. Но это такие препятствия развитию мышления, которые в свое время являлись опорой, исходным пунктом для него.

 

3. Ранние суждения.

Наиболее ранний вид суждения — положительные суждения. В этом убеждает тот факт, что в онтогенезе положительные суждения возникают раньше отрицательных. «Нет» у ребенка вначале отдельное слово, фигурирующее в однословных ответах или — несколько позже — указаниях, но не в контексте фразы, не в суждении. Даже когда оно появляется в суждении ребенка, оно сначала занимает своеобразное место в конце, как бы знаменуя этим, что мышление ребенка все еще начинает с утверждения: «Я хочу нет». В детской речи спонтанное отрицательное предложение — редкость по крайней мере до школьного возраста.

Ранние детские суждения — обыкновенно единичные суждения. Маленький ребенок говорит о каком-нибудь отдельном частном случае, о какой-нибудь данной ситуации, данном предмете. В этом отношении его мышление очень конкретно.

Вряд ли нуждается в доказательстве, что ранние детские суждения категоричны и ассерторичны. «Если», «или — или», «может быть», «необходимо» в ранних детских высказываниях, как правило, отсутствуют.

Ранние детские суждения обычно относятся к наглядной действительности и в лучшем случае лишь на немного отходят от нее. Они основываются главным образом на восприятиях, и даже память играет в них не первую роль. Этим и объясняются вышеуказанные особенности их. Они выражают воспринимаемые факты и потому ассерторичны и категоричны. Эти факты — всегда индивидуальные факты, и потому эти суждения единичны. Наконец, эти факты — то, что есть, и суждения о них — положительные суждения

Очень долго детские суждения продолжают оставаться категорическими, ассерторическими и единичными. Таковы в большинстве случаев даже суждения ребенка 7-8 лет. Несколько раньше начинают заметно фигурировать отрицательные суждения.

Суждения, выражающие воспринимаемые факты, сами по себе малозначительны. Это скорее мысленный аккомпанемент восприятия, чем подлинное мышление, тем менее — развитое логическое мышление. Посредством внимательного самонаблюдения такой мысленный аккомпанемент восприятия мы можем без особых трудностей подметить у себя при напряженно внимательном восприятии чего-либо, но у взрослых в повседневной жизни он встречается чаще всего в несколько анормальных состояниях (очень сильное впечатление, нервное изнеможение и т. п.). У дошкольника он развит, по всей вероятности, несравненно больше, судя по его монологам. Вот пример из Пиаже: «Ну, она подвигается (черепаха), она подвигается, она подвигается, она подвигается. Отойди. Да она подвигается, она подвигается. Иди, черепаха». Немного позже, поглядев на аквариум, произносит монолог: «Ах, как она (саламандра) удивляется этому великану (рыбе)»; восклицает: «Саламандра, надо есть рыб».

Подобные монологи появляются у ребенка вскоре после того, как он начал говорить, достигают максимума в 3-4 года и потом постепенно падают к школьному возрасту. В них Пиаже видел проявление эгоцентризма речи и мышления ребенка. Правильнее в них видеть (там, где нет разговора с воображаемыми существами) речевое проявление мысленного аккомпанемента восприятия. Целые годы (главным образом младший дошкольный возраст) уходят на развитие отражения воспринимаемой действительности в мышлении. Этот аккомпанемент мышления с возрастом начинает до известной степени из сопровождающего восприятия превращаться в определяющий до известной степени течение и результаты восприятия, которое, таким образом, становится мыслящим восприятием, направленным на существенное. Так развивается наблюдательность, открывающая в воспринимаемых явлениях существенные свойства их.

 

4. Начатки рассуждающего мышления.

Мышление, которое настолько еще не развито, что является всего лишь как бы аккомпанементом восприятия, и суждения которого преимущественно единичные суждения, далеко от развитого, научного мышления. Продуктом такого мышления является скорее рассказ, чем рассуждение. И действительно, первобытная «наука» — это прежде всего рассказы, всевозможные истории. Таковы всевозможные предания и мифы. Таковы многочисленные сказки, окончание которых «вот почему с тех пор бывает...» уже почти выветрилось в европейских сказках, но еще часто, например, в индейских сказках. Даже там, где, казалось бы, без рассуждений невозможно обойтись, во всякого рода религиозных, моральных и г. п. предписаниях, мы сплошь и рядом встречаем все тот же рассказ, и наши басни — рудимент той эпохи, в которой этика была не философской системой, как в настоящее время, а рассказом, обосновывающим то или иное моральное предписание.

И даже там, где, по-видимому, имеет место рассуждение, вначале оно является скорее делом памяти, чем мышления, скорее воспоминанием или привычкой, чем рассуждением. Антропоморфизм пропитывает всю первобытную науку. Но антропоморфизм основан на аналогии с человеком и человеческой деятельностью, т. е. с тем, что наиболее известно. Объяснить — значило свести неизвестное к известному, представить неизвестное похожим на то, что известно первобытному человеку.

Что здесь действительно основную роль играет память, а не рассуждение, можно хорошо видеть на ранних детских объяснениях. Если мы ставим дошкольнику вопросы о происхождении различных предметов природы, то, как показал Пиаже, его объяснения будут также антропоморфны: все это сделано какими-то людьми. Ребенок думает, что горы произошли так, как он видел образование их и как, может быть, он сам образовывал их, т. е. «их насыпали». Это — объяснение по памяти, а не рассуждение. И то, что здесь имеет место воспоминание, а не рассуждение, подтверждает та манера давать объяснения сразу, не задумываясь, которая так поражает нас в маленьких детях. Так же сразу, не задумываясь, объясняет и некультурный человек, и объяснения его — сведение к знакомому, известному и т. п.

Аналогия играет огромную роль в примитивном рассуждении, которое, как мы видели, даже трудно еще назвать рассуждением, насколько оно обычно моментально. Вот почему я предпочел бы в этих случаях не говорить об умозаключении по аналогии, так как здесь нет еще развитого умозаключения, а только максимум слабый зародыш его. Просто сходные причины вызывают сходные действия: сходные явления вызывают сходные реакции, сходные суждения. Здесь еще скорее суждение по сходству, чем цепь суждений, умозаключение. Широкое пользование аналогиями в первобытной науке и у детей демонстрирует, как на этой стадии мышление стоит еще очень близко к памяти.

Общеизвестно также, какое огромное место в примитивном мышлении занимает то, что в школьной логике называют индукцией через простое перечисление: от ряда случаев, где имело место какое-нибудь явление, заключают, что во всех подобных случаях будет непременно это же явление. Пожалуй, только но отношению к примитивному мышлению не следовало бы говорить об индуктивном умозаключении, во-первых, потому, что у него нет всей цепи суждений, а во-вторых, потому, что вывод — не обобщение. Оно просто на основании аналогичных бывших случаев думает, что в таком же отдельном случае, с которым оно встречается, будет то же. Иными словами, примеры определяют новое суждение. Пример убеждает, и самое раннее доказательство, как это показывают опыты с детьми, пример: примером опровергают, примером обосновывают. При этом вначале нет даже сознания, что это — пример, так как такое сознание уже несколько уменьшает его значение. Просто вспоминают, что было, и этого достаточно, чтобы сказать, как будет.

Судить на основании прецедентов — значит не так рассуждать, как вспоминать. Первобытная «наука» в значительной степени была собранием таких прецедентов, хранителем которых являлась память стариков, сообщавших о них в нужных случаях. «Так никогда за нашу память не было» нередко было синонимом: «Это неправильно».

В первобытной «науке» огромную роль играют всевозможные приметы. Но приметы в огромном большинстве случаев или увековечение какого-нибудь происшедшего случая навсегда, или аналогия. Ряд примет имеет историческое происхождение. Такова, например, примета, что встреча с попом означает несчастье, в основе которой лежат исторические факты насильственного крещения, увода детей и т. п. Такие приметы могут быть рассматриваемы как сильно выветрившиеся воспоминания, как память, забывшая свое основание. Другие приметы основаны на аналогии. Такова, например, примета о том, что встреча с несущим пустые ведра означает неудачу.

Так как тема нашего исследования «Память и мышление», то мы в вышеизложенном подчеркивали роль памяти. Но, конечно, не только память играет здесь большую роль. Особенность примитивной памяти, как мы много раз уже об этом говорили, та, что эта память очень сближается с воображением. Поэтому говорить, что в примитивном мышлении огромную роль играет память, — значит тем самым сказать, что в нем огромную роль играет также воображение. Если основанием для антропоморфизмов является память (объяснение наиболее известным), то содержание их создается обычно воображением. Если основанием для прецедентов и примет является также память, узнающая в новом старое и предрасполагающая высказывать привычные суждения, находить всюду сходство, то содержание этих прецедентов сплошь и рядом трансформируется воображением почти до неузнаваемости, и это же воображение, роль которого в образовании символов нами уже выяснена раньше, создает ряд символических примет, примером которых может служить вышеприведенная примета пустых ведер.

Достигая высшего развития и становясь все более богатой, память тем самым, однако, подготовляет замену себя рассуждающим мышлением. Это мышление развивается лишь на определенном — притом весьма высоком — уровне развития памяти. Пустая голова не рассуждает: чем больше опыта и знаний имеет эта голова, тем более способна она рассуждать.

Это очень хорошо показывает опыт с детьми. Маленький дошкольник не задумывается в своих объяснениях. Он сводит неизвестное к известному, а так как известно ему немногое, то он не смущается выбором возможных объяснений, и его утверждение ассерторично. Но в школьном возрасте начинают уже развиваться проблематичные суждения. Маленький школьник 10-12 лет также стремится объяснить известным. Но данное явление может быть следствием разных причин, и школьник, чей опыт богаче опыта дошкольника и чьи знания более многочисленны, останавливается перед различными возможностями. Он не утверждает ассерторически, но говорит «может быть». Это «может быть», как показали соответствующие опыты, сначала звучит почти ассерторически: испытуемые останавливаются на этой возможности. Но вскоре оно становится множественным, он называет несколько «может быть», и тон его высказывания экспериментатору становится вопросительным. Проблематическое суждение становится проблемой.

Я предлагал испытуемым решать лабиринты различной степени трудности. Если лабиринт был слишком легок, например состоял из двух параллельных ломаных линий, каждая из которых представляла собой горизонтальную линию и перпендикуляр к ней в конце ее, то испытуемый сразу действовал: карандашом быстро входил и выходил. Но, если лабиринт был несколько труден, испытуемый задумывался. При этом поведение его все же не было одинаковым, но разнообразилось в зависимости от трудности лабиринта. При известной степени трудности лабиринта поведение было таково: испытуемый задумывался, думал и затем, сообразив так же быстро, как и при вышеописанной ситуации, действовал. Таким образом, если в первом случае было просто действие, то во втором — это же действие плюс предшествующее ему размышление. В чем состояло это размышление? По словам испытуемых, они «мысленно» (некоторые прибавляли «глазами») проходили лабиринт. Так, лабиринт «проходился» дважды: один раз мысленно, другой раз действительно. Но возможен и третий случай: еще более трудный лабиринт. Тогда поведение испытуемого снова изменяется. Опять начинает в большой степени фигурировать действие — ряд пробующих действий. Получается поведение, действующее, как любят выражаться в таких случаях американские психологи, по методу проб и ошибок. Резюмируя данные всех подобных опытов, можно установить как бы следующие ступени: совершенно удачное действие — предварительное размышление плюс последующее совершенно удачное действие — пробующее действие, сопровождаемое размышлением до или после него, а иногда происходящее и без размышления. Только что формулированное резюмирование несколько схематично, но достаточно для вывода о характере этого размышления: это — пробующее мышление, мысленная проба, замена пробующего действия мысленной пробой.

То же подтверждают опыты, состоящие в том, что испытуемый должен искать определенную вещь. Очень показательны эти опыты, если их производить с испытуемыми различных возрастов и различного интеллектуального развития или если задания делать всяческими способами, различными по степени трудности. Тогда при очень легком для данного субъекта задании он прямо идет и находит; при несколько более трудном — несколько задумывается, «мысленно» ищет и потом прямо идет и находит; наконец, при еще более трудном задании получается чередование мышления и пробующих действий, а иногда (особенно у маленьких) только действия — пробы, неудачи, снова пробы и т. д.

Во время размышления некоторые испытуемые размышляли вслух. Эти размышления иногда бывали очень кратки: восклицание: «А, там-то!», вопрос: «Не там ли?». Иногда они были полнее: присоединялось возражение себе («Нет, вряд ли»), изредка с мотивировкой. В опытах с прохождением лабиринта были случаи, когда размышление вслух представляло собой прохождение на словах намечаемого пути: «Иду туда, затем туда...» и т. п.

Так, в описанных опытах мы имеем различнейшие варианты отношений между мышлением и действием, причем в огромнейшем большинстве случаев имеет место переход действия в мышление и обратно, но иногда налицо только действие, а иногда дублирование одного другим. Но эти опыты — решение лабиринта и искание спрятанного — представляют собой проблемы. Решение проблемы с психологической точки зрения есть действие, действительное или мысленное.

В процессе мышления проба начинается с вопроса «может быть?». Этот вопрос становится предположением, от которого затем переходят к следствию: если это, то тогда то-то. «Формой развития естествознания, поскольку оно мыслит, является гипотеза», — писал Энгельс в «Диалектике природы». Это положение можно применить вообще к мышлению: в наших рассуждениях мы то и дело предполагаем, делаем выводы из них, отвергаем их или развиваем их дальше, делая подтвержденный вывод основой для новых предположений.

В задачи настоящего исследования не входит проблема мышления, как таковая. Оно рассматривает мышление лишь в его отношении к памяти. Опыты по возникновению проблематических суждений и предположений, произведенные нами над детьми и описанные выше, показали, что возникновение этих суждений и предположений тесно связано с памятью — богатством содержания памяти и умением пользоваться ею. Но даже если возьмем не первые шаги мышления, а то умозаключение, которое обычно считают высшей формой умозаключения, разделительное умозаключение, оказывается, как показали опыты, решение его наталкивается у малоразвитого мышления сразу на трудности запоминания и припоминания. Пиаже давал детям условно-разделительный силлогизм: «Если у этого животного длинные уши — это мул или осел, если у этого животного толстый хвост — это лошадь или мул. У животного длинные уши и толстый хвост. Кто это такой?». Оказалось, что «ребенок то думает о длинных ушах, но, так как он забывает, что животное должно иметь также толстый хвост, он не видит, почему бы искомому животному не быть ослом или мулом, то он думает о хвосте и забывает, что нужно, чтобы у этого животного были длинные уши, а потому не видит, почему это скорее мул, чем лошадь». В ряде опытов Пиаже обнаружил огромную забывчивость в трудностях решения детьми 7-8 лет маленьких задач на рассуждение. Но такую же, если не большую, роль там, где не даются подобные силлогизмы, а детей ставят перед необходимостью самим прибегать к разделительному умозаключению, играет плохо еще функционирующее вспоминание: даже если все возможные «или» известны ребенку, он не вспоминает их всех, и даже если его просят вспомнить их, он очень часто не может это сделать.

Но опыты с лабиринтами или исканиями показывают и противоположность между памятью и мышлением. Мышление теснейшим образом связано с действием, до известной степени затрудненным. Экспериментальное изучение мышления, при котором экспериментатору необходимо вызвать у испытуемого работу мышления, начинается обыкновенно с того, что испытуемого ставят перед известным затруднением, которое надо ему преодолеть. В этом отношении между мышлением и памятью обнаруживается разница: испытуемый начинает думать там, где привычка или прежнее знание оказываются недостаточны. При выполнении привычного или очень похожего на привычное задания не думают или мало думают. Легкий лабиринт в моих опытах — очень привычный для испытуемого путь. С этой точки зрения разницу между памятью и мышлением провести можно так: содержание памяти — бывшие впечатления; содержание размышления — проблема, еще не решенная.

Конечно, мышление основывается на памяти: это следует хотя бы из того, что «все идеи заимствованы из опыта». Но «исключительная эмпирия, позволяющая себе мышление в лучшем случае разве лишь в форме математических вычислений, воображает, будто она оперирует только бесспорными фактами. В действительности же она оперирует преимущественно традиционными представлениями, по большей части устаревшими продуктами мышления своих предшественников... Даже экспериментально установленные факты мало-помалу неразрывно связываются у нее с соответствующими традиционными толкованиями их... Эта эмпирия уже не в состоянии правильно изображать факты, ибо в изображение их у нее прокрадывается традиционное толкование этих фактов». История науки демонстрирует подмену мышления памятью. Но мышление идет дальше памяти.

Один из первых шагов этого мышления — постановка проблемы, формулировка предположения, гипотезы и вытекающие из этого предположения действие, эксперимент, действительно или только мысленно производимый. Эксперимент, практика подтверждают или отрицают истинность данного предположения, причем во многих случаях нет нужды на деле производить такую проверку, так как она или подобнаяей уже была произведена раньше, а сейчас достаточно повторить ее только мысленно — посредством соответствующего умозаключения. Но проблема умозаключения, как таковая, уже выходит за пределы данного исследования. Мы остановимся на утверждении, что именно строя предположение и умозаключая, мышление идет дальше памяти.

 

5. Память и мышление в повседневной жизни.

В процессе исследования нашей проблемы мы сосредоточились на памяти. Выделив ее для изучения, мы проследили ход развития ее, начиная с той стадии, где она — только автоматическое движение, и кончая той, где она переходит в мышление. На страницах книги ее стадии являлись содержанием отдельных глав. Но в жизни положение иное. Мозг — единый орган, хотя различные его отделы выполняют различные функции.

В жизни на каждом шагу мы имеем связь и переходы различных стадий памяти, а также связь и переходы памяти и мышления, не говоря уже о других функциях. Наше исследование было бы незаконченным, если бы мы ограничились лишь абстрактным рассмотрением проблемы памяти и мышления, хотя, понятно, в процессе исследования прибегать к отвлечениям было необходимо.

Как же самонаблюдение обнаруживает взаимоотношение между памятью и мышлением в повседневной жизни? Я спал, и в глубоком сне не функционировали ни память, ни мышление. Но мой сон не все время был глубок, и, конечно, перед пробуждением он был наименее глубок. Я проснулся с остатками бывшего сновидения. Я видел сновидение, и хотя не все его образы были только зрительные, тем не менее зрительные образы настолько преобладали, что я имею полное право утверждать, что я видел сновидение. В этом сновидении был ряд образов впечатлений моей бывшей бодрствующей жизни, но в общем эти образы настолько трансформировались, что в целом сновидение — меньше всего воспоминание: для этого в нем слишком много небывалого и фантастического. Так во сне проявляло себя воображение как простая репродукция образов, вернее, как трансформациях, т. е. именно как воображение.

Я проснулся и от сна перехожу к своей бодрствующей деятельности. Я произвожу ряд движений, огромное количество которых — привычные движения, с которыми не связывается работа моего мышления. В числе этих движений есть также ряд вербальных — произнесенных мной фраз, настолько привычных, что, говоря их, я вовсе не думаю. Привычка в моем повседневном поведении играет огромную роль, причем мышление с ней связано разве только в том смысле, что привычная деятельность дает возможность функционировать мышлению вне связи с этой деятельностью. Я вижу много разнообразных вещей, среди которых узнаю много мне знакомых. Но на этих знакомых, понятных мне вещах мое мышление не задерживается, хотя бы я и действовал ими. Я задумываюсь в таких случаях скорее над необычным, над тем, что плохо понимаю, над тем, что в известном мне еще не совсем известно.

Так сплошь и рядом в моей повседневной жизни память и мышление как бы полярны друг другу: когда делаешь привычное или имеешь дело с вполне известным и понятным, об этом не думаешь; зато думаешь, когда оказываешься в непривычной, новой, непонятной ситуации. Больше того, раз мышление мешает привычным движениям, расстраивает их и — еще недостаточно общеизвестный факт — при интенсивном сосредоточенном мышлении, устремленном на нее, даже очень знакомая вещь, например знакомая печатная фраза, начинает казаться менее известной и более непонятной.

Но это относится только к памяти-привычке и памяти-узнаванию. Никоим образом нельзя отнести вышеуказанное утверждение вообще к памяти. Обратимся снова к анализу повседневной бодрствующей деятельности. Она состоит, разумеется, не только в привычных деятельностях и восприятии известного и понятного. Далеко не вся моя деятельность протекает так гладко, и именно с этой деятельностью, а не с привычной и легкой главным образом связывается деятельность моей вербальной памяти и мышления. Если в сновидениях память проявляет себя как воображение, то наяву память преимущественно моторная и вербальная память. Эти две памяти, если можно так выразиться, своеобразно поделили свои функции: первая (моторная привычка) проявляет себя в обычной и легкой деятельности, вторая же скорее тяготеет к тому, что беспокоит или затрудняет меня. Я помню, что я должен делать, — ряд дел, относительно которых стараюсь, «как бы чего не забыть». Но, кроме того, что я должен помнить, в моей памяти персеверирует также то, чего я не могу забыть. Это обычно то, что беспокоит, тревожит меня. Так, содержание моей актуальной памяти определяется, с одной стороны, социальными требованиями, а с другой — моими интересами, причем, конечно, то и другое может совпадать. Все это так может занять мое сознание, что я ни о чем больше не могу думать. Да в крайних случаях нельзя сказать даже и по отношению к этой ситуации, что я думаю. Мое мышление как бы застряло на этом, как бы топчется на одном месте, твердит одно и то же. В таких случаях иногда говорят: «Не выходит из памяти, и я ни о чем не могу думать», и так говорить, пожалуй, правильнее. Обыкновенно мысли, занимающие так сильно мое сознание, столь сильно в нем иерсеверирующие, мысли-персеверации имеют эмоциональный характер. Мы говорим о «мыслях, которые не выходят из памяти», и уже подобное выражение демонстрирует, насколько тесна здесь связь между мышлением и памятью. В сущности это, конечно, память: «я помню». Но помню я «мысли». И хотя эти мысли то «не выходят из памяти», т. е. персеверируют, то «то и дело вспоминаются», т. е. репродуцируются, иными словами, здесь имеют место такие явления памяти, как персеверация и репродукция, однако есть [здесь] все же и движение этих мыслей.

Самонаблюдение легко обнаруживает двоякий характер движения подобных мыслей, или, как правильней их назвать, воспоминаний. Иногда они движутся в форме рассказа, который бывает то воспоминанием, то фантазией, то смесью того и иного. Я замечаю, что «думаю», т. е. вспоминаю и воображаю целые истории или эпизоды. При этом происходит обыкновенно некоторое как бы распределение функций: начинается с репродуцирующего рассказа, т. е. я вспоминаю какие-то бывшие события, ситуации и т. п., а затем я начинаю фантазировать, продолжая эти события в будущем: что будет, что выйдет из него. Мое воображение-рассказ как бы предугадывает будущее этой ситуации, в то время как намять отразила прошлое ее. Но это предугадывающее воображение-рассказ настолько своеобразно, что даже возникает сомнение, насколько приложим здесь термин «предугадывающее». Иногда этот термин вполне уместен, потому что это действительно предугадывание, догадка. Но гораздо чаще это гипотезирующее воображение-рассказ: предполагается определенная возможность, и воображение развертывает рассказ, исходя из этой возможности.

Но это не все. Рассказ, представляющий воображаемое будущее, развертывается в известном направлении, так же эмоциональном по своему характеру, как и то воспоминание, из которого оно вышло. Можно заметить, что если, развертываясь, он доходит до неприятного, то или персеверирует на нем (что бывает значительно реже), или — чаще — отталкивается от него, начиная развертываться в ином направлении — желательном. Не только сказки и романы имеют обыкновенно счастливый конец. Счастливый конец имеют обычно и те рассказы, которые строит наше воображение, представляющее предполагаемое будущее.

Нередко критикуют психологов за то, что они как бы персонифицируют психологические функции, говоря, например: память или воображение делают то-то. Конечно, наши способы выражаться ограничены несовершенством нашего языка и потому несовершенны. Но я лично не считаю эти выражения очень порочными. Конечно, все это делают не «память», «воображение» и т. п. как персонифицированные способности, но вспоминающий и воображающий субъект, но это такая поправка, которая слишком очевидна и заниматься которой было бы таким же педантизмом, как вычеркивать подобные же персонифицирующие выражения из физики или физиологии. Больше того, на данном этапе наших знаний и нашего языка мы рискуем, вычеркнув все подобные глаголы, тем самым стушевать действенный характер происходящих процессов, тогда как его надо, наоборот, подчеркнуть.

В данном случае воображение-рассказ чаще всего именно строит будущее. Это не простое развертывание какого-то бесстрастного предположения. Сплошь и рядом это рассказ о том, что я и другие будут делать, как бы проектирование действий так, чтобы, в конце концов, получился благоприятный конец. Огромное большинство подобных рассказов, в сущности говоря, рассказы обо мне, строящем лучшее будущее и устраняющем нежелательное будущее.

Но не все мои мысли только в этом роде — только воспоминания и фантазии. Наоборот, такими они бывают лишь в некоторых определенных случаях, точно еще не проанализированных, но, во всяком случае, эмоциональный характер которых несомненен. Правда, в повседневной жизни, там, где мы сравнительно предоставлены самим себе, т. е. в часы досуга, именно эмоциональное начинает особенно нас занимать.

Но даже и в этих случаях то и дело стирается грань между рассказом и рассуждением, воображением и мышлением до такой степени, что трудно бывает решить, что я сейчас — воображаю или рассуждаю. Чтобы решить этот вопрос, вспомним это место из учения Гегеля о понятии: «Суждения отличны от предложений; в последних содержатся такие определения субъектов, которые не стоят в отношении всеобщности к ним — состояние, отдельный поступок и т. п. Цезарь родился в Риме в таком-то году, вел в продолжение десяти лет войну в Галлии, перешел Рубикон и т. д. — все это предложения, а не суждения. Совершенно нелепо также сказать, что такого рода предложения, как, например: «Сегодняшнюю ночь хорошо спали» или«Становитесь под ружье!» — .могут быть облечены в форму суждения. Лишь в том случае предложение, гласящее «Карета проезжает мимо», было бы суждением, а именно субъективным суждением, если бы могло подвергаться сомнению, является ли движущийся мимо предмет каретой, либо описывали бы, движется ли предмет, или тот пункт, с которого мы его наблюдаем, — лишь в том, следовательно, случае, когда мы интересуемся тем, чтобы найти определение для еще неопределенного надлежащим образом представления».

Но такие сомнения и вопросы часто встают в повседневной жизни. Практическая деятельность требует правильных предположений, а не фантастических, и желательное вызывает вопрос, насколько оно возможно. Если я хочу, чтобы моя деятельность протекала удачно, я не могу только фантазировать и воображать: я должен мыслить. Так вместо предположений воображения выступают гипотезы мышления, и вместо рисующих будущее рассказов выступает размышление, рассуждение. Я рассуждаю о различных возможностях и останавливаюсь на одной из них, которую считаю более правильной, более реальной. Я строю ряд предположений — гипотез — и интересуюсь, какое из этих предположений соответствует действительности и какие последствия вытекают из него.

«Вопрос о том, обладает ли человеческое мышление предметной истинностью, — вовсе не вопрос теории, а практический вопрос. В практике должен доказать человек истинность, т. е. действительность и мощь, посюсторонность своего мышления. Спор о действительности или недействительности мышления, изолирующегося от практики, есть чисто схоластический вопрос» (Маркс). Истинность моих предположений подтверждается или опровергается практикой. Но было бы неосторожно проверять всякий раз свои предположения ответственной практической деятельностью, т. е. такой, где я мог бы жестоко поплатиться за свое неправильное предположение. Я проверяю часто поэтому свои предположения нерискованными, тщательно продуманными экспериментами. Такая экспериментальная проверка предположений в повседневной жизни, пожалуй, не менее часта, чем в науке. Но нередко не бывает необходимости прибегать на деле даже к таким экспериментирующим пробам, так как на основании моего прежнего опыта я легко могу мысленно предвидеть последствие моего предположения, вытекающее из данной гипотезы следствие.

Проносящиеся в моей голове мысли, если это не воспоминания и не фантазии,— одно из трех: или рассуждения примерно вышеописанного типа, либо высказывания отрывочных суждений, часто в связи с оценками и решениями, либо, наконец, то, что в одном из предыдущих параграфов мы назвали мысленным аккомпанементом восприятий и действий. При этом, насколько я могу посредством самонаблюдения уловить, мое мышление все время переходит от мысленного аккомпанемента восприятий и действий (мышление-называние) к мышлению-суждению и мышлению-умозаключению, причем это — самые разнообразные переходы от одного к другому, но (по крайней мере, так сужу на основании своего самонаблюдения) точка сгущения этих переходов, если можно так выразиться, находится около суждений: чаще всего я ловлю себя на суждении или на чем-то близком к нему.

Гегель в свое время настаивал, что по отношению к мышлению надо говорить не о переходе, а о развитии. С психологической точки зрения, пожалуй, действительно в данном случае лучше пользоваться термином «развитие». Тот очень характерный факт, который открывает самонаблюдение относительно процесса мышления, это — что мысли, которые я обнаруживаю у себя, то какие-то зачаточные мысли, скорее называния, «мысленный аккомпанемент» восприятий и действий, то уже что-то вроде суждений, то — цепь суждений, рассуждение.

Психологическое изучение мышления находится еще в детской стадии. Большая часть посвященных ему работ основана, в конце концов, на самонаблюдении — исследователя или испытуемых. Самонаблюдение справедливо считается в современной психологии одним из самых несовершенных методов, и, хотя мы не отбрасываем его вовсе, так как без него в психологии нельзя обойтись, все же оцениваем его низко. Мы вынуждены были пользоваться им и в настоящем параграфе, но отдаем себе отчет в том, что с помощью его открыли немногое.

Пожалуй, самый основной факт, который открывает самонаблюдение, — это то, что можно назвать неуловимостью мышления. Чрезвычайно трудно поймать себя на той или другой мысли: как только улавливаешь ее, она начинает уже изменяться, притом чаще всего в определенном направлении, именно становится более развитой. То, что было, как я отчетливо заметил, было не суждением и не умозаключением, но, как только я направил на него внимание, оно становится вдруг тем или этим. Исследователи давно уже заметили это, и [сделали] одним из аргументов против самонаблюдения: оно так же плохо улавливает разнообразие мышления, как смотрение в зеркало — разнообразные выражения лица. Обыкновенно обобщают это явление на все переживания, но это неверно: посредством самонаблюдения я могу очень хорошо уловить воспоминание-репродукцию или образы. Значит, неправильно утверждать, что это — всеобщее явление. Это специфическая особенность только некоторых психологических процессов, в первую очередь мышления. Мышление все время находится в развитии, все время то эволюирует, то инволюирует, и на этот процесс развития мышления влияют даже, казалось бы, самые малейшие причины. Пожалуй, в этом отношении нет ничего в наших переживаниях более чуткого к влияниям, чем мышление.

Но больше всего на мышление в этом отношении влияет общение. Немецкий писатель Г. Клейст в статье о мысли и говорении утверждает, что мышление внутренне принадлежит процессу речи, развивается совместно с ней и определяется, так сказать, в ходе ее. Несколько утрируя, он утверждает: «Мысль появляется в разговоре» (l'idee vient en parlant). Но если это утрировка в несколько идеалистическом духе, то, несомненно, правилен его тезис, что слушатель, даже если он молчит, заставляет одним своим присутствием додумывать, договаривать, т. е. оформлять и окончательно развивать мысль.

Это положение Клейста очень верно. Наша внутренняя речь — недоразвитая, недоконченная речь: это как бы фрагменты речи, перманентно во всех отношениях недоканчиваемая речь. Пожалуй, для меня, для самого субъекта, такая речь вполне достаточна: я понимаю и такую свою речь. Наше мышление «про себя» точно так же обычно чаще всего недоразвитое, недоведенное до конца своего развития мышление: это как бы кусочки мысли, кусочки суждений и умозаключений, недоговариваемых, недоканчиваемых.

Но человек — общественное существо, и даже когда я один, я сплошь и рядом не один: то нишу (а мы пишем всегда для кого-нибудь, даже свои дневники), то веду мысленные разговоры и т. д. Но в повседневной жизни мы не часто бываем одни. Мы разговариваем с другими, рассказываем и доказываем им, слушаем их и возражаем им. И даже когда нет разговора, мы часто находимся в состоянии приготовления или готовности к разговору. Но в обществе мы не только разговариваем. Прежде всего и самое главное то, что в обществе мы ведем нашу деловую жизнь. Даже когда дома мы свободны от непосредственного труда, мы так или иначе готовимся к нему. Все это и подобное ему очень сильно влияет на наше мышление.

Это влияние состоит в том, что наше мышление доразвивается. Мне кажется, что если бы посредством какого-нибудь гигантски усиливающего микрофона можно было бы сделать так, чтобы наши мысли зазвучали вовне, то слушатели получали бы порой впечатление чего-то вроде погони идей (Ideenflucht), может быть менее элементарной, чем у типичных маниакальных больных, но все же похожей на то, которое мы наблюдаем в нетипичных, более слабо выраженных случаях «Ideenflucht». Чрезвычайно быстрое и изменчивое течение мыслей, малопонятное для постороннего своими скачками и недооконченностью рассуждений и суждений, то и дело переходящее в кусочки фраз и даже в отдельные слова, поразило бы слушателей.

Но в обществе и для общества мы так говорить и мыслить не можем. Мы должны договаривать слова и фразы. Мы должны говорить понятные (не только в языковом отношении) мысли. Наш разговор, там, где это не рассказ-воспоминание или императив и вопрос, есть рассуждение. Наша «речь», все равно, измеряется ее продолжительность минутами или часами, — рассуждение.

Рассуждение — наиболее развитая форма мышления. Когда мы думаем про себя, особенно в тех случаях, когда это мышление минимально связано с деятельностью, протекающей в обществе или для общества, мы рассуждаем не часто, и по форме это весьма фрагментарное рассуждение. Но в обществе или для общества мы обыкновенно рассуждаем, говоря или думая. Наша «речь», произносимая для других, есть очень развитое рассуждение, т. е. очень развитое мышление.

Наше мышление в своем развитии социально обусловлено. Мышление в максимальной изолированности (психологической) от общества — неразвитое, так сказать, зародышевое мышление. В курсах психологии и лингвистики нередко называют внутреннюю речь зародышевой речью, начатком речи. Но точно так же и наше мышление «про себя и для себя» является зародышевым мышлением, начатком мышления, поскольку оно не приближается к социальной жизни.

Конечно, когда говорится о социальном общении, имеется в виду не простое нахождение среди людей. Заключенный в одиночную камеру революционер психологически может интенсивно общаться с обществом. Больше того, выше уже отмечалось, что, когда человек пишет, он обыкновенно пишет для кого-нибудь, и в этом смысле письменная речь — очень социальная речь, но пишет он за столом в своем кабинете. Письменная речь делает общение свободным от ряда физических ограничений. Но эта в высшей степени социальная письменная речь в то же время максимально развитая речь и максимально развитое мышление. Устная речь так же эллиптична по сравнению с письменной речью, как внутренняя речь эллиптична по сравнению с устной речью. Но то же относится и к мышлению: максимально эллиптично внутреннее мышление, и максимально развито с логической точки зрения письменное рассуждение, а устное является как бы промежуточным звеном, ближе стоя, правда, к письменному. По крайней мере, мне приходилось слушать жалобы стенографисток на «трудность записывания» вследствие некоторой эллиптичности мысли и неудовлетворительной грамматичное™ (особенно синтаксической) тех, кто говорит не «книжной», а «разговорной» речью: пусть аудитория слушает ее с полным удовлетворением, стенографистке тем не менее приходится при записи «сглаживать» ее.

 

6. От мышления к памяти (припоминание).

Наше рассмотрение проблемы «Мышление и память» было бы неполным, если бы мы не разобрали вопроса, как мышление, достигая известной ступени развития, начинает оказывать все большее и большее влияние на память. Это влияние проявляет себя и в запоминании и в припоминании. Очень хорошо выявляют это опыты над испытуемыми различных возрастов, так как в разные возрасты отношение между мышлением и памятью различно. Но это же хорошо выявляют и опыты даже над одними и теми же испытуемыми при условии, что им даются тексты различной трудности для осмысления.

Чем младше школьник и чем неразвитее он, тем более он склонен даваемый ему для запоминания («хорошенько выучи») материал запоминать только памятью. Это проявляется в том, что он при запоминании стремится запомнить решительно все, охотно пользуется повторениями и делает при запоминании специфическое, очень своеобразное «усилие запомнить», которое носит скорее всего характер физиологического усилия. Его запоминание в наиболее типичных случаях превращается в так называемую зубрежку или, как обычно называют ее в психологии, механическую память. Иначе ведет себя более взрослый и более развитой. Он запоминает не «все», а выборочно, при запоминании не склонен напрягать «усилие запомнить», но зато мышление его энергично участвует в запоминании, всячески осмысливая заучиваемый материал, открывая и устанавливая в нем связи и спрашивая, контролируя, насколько правильно заучено.

Но еще ярче проявляется влияние мышления при припоминании. Чем младше и чем менее развит испытуемый, тем более проявляется следующее: если он забыл, он делает «усилие вспомнить», которое, судя по проявлениям его, имеет скорее физиологический характер, и если это безуспешно, этим дело кончается. Забыть данный пункт для него — значит совершенно забыть его. Но иное мы видим у более взрослого и более развитого: для него забыть данное далеко не всегда значит совсем забыть его. Он умеет вспоминать в том смысле, что умеет при помощи мышления восстанавливать забытое. Этот процесс восстанавливания состоит в том, что, пользуясь имеющейся у него системой понятий, он как бы спускается от самого общего понятия «что-то» через посредствующее понятие до известного пункта, когда уже оказывается в состоянии реинтегрировать в известной мере заученный материал, точнее, последний реинтегрируется в некоторой степени сам, автоматически. Так, например, испытуемый забыл данные ему числа, но он вспоминает: «Числа... трехзначные... нечетные... больше пятисот... большие единицы» и т. д., пока не дойдет иногда до такого момента, когда вдруг вспомнит: «Кажется, 937... да, 937». Уверенность, насколько я мог установить это при экспериментировании, в данный момент («да, 937») обусловливается уже чувством — специфическим чувством знакоместа.

Из того огромнейшего количества аффективных и сенсорных впечатлений, которые мы получаем, много впечатлений мы забываем, так как деятельность памяти состоит не только в запоминании, но и в забывании. В конечном результате этого процесса запоминания-забывания остается как полузабытое «общий смутный контур», как любят говорить испытуемые о своих сильно забытых образах-воспоминаниях, или самое общее понятие в случае памяти-рассказа («помню только в самых общих чертах»). Но имеющему дело с понятиями мышлению это часто бывает не только достаточно, но и необходимо, поскольку «Первая отличительная черта понятия— всеобщность...». При оперировании с общими понятиями мышление часто только затруднялось бы конкретными частностями. «Богаче всего самое конкретное и самое субъективное». Но «мышление, восходя от конкретного к абстрактному, не отходит — если оно правильное... — от истины, а подходит к ней». Но общее «только и есть ступень к познанию конкретного, ибо мы никогда не познаем конкретного полностью. Бесконечная сумма общих понятий, законов etc. дает конкретное в его полноте». «От живого созерцания к абстрактному мышлению и от него к практике — таков диалектический путь познания истины, познания объективной реальности». Но в переходе от абстрактного мышления к практике нередко бывает нужно вспомнить конкретные частности, с которыми при практической деятельности приходится иметь дело. И мышление восстанавливает их, казалось бы, уже забытые, оперируя своими общими понятиями и рассуждая. О развитом взрослом можно сказать, что он вспоминает, как и запоминает, не только (пожалуй, даже не столько) памятью, но и (пожалуй, даже в большей мере) мышлением.

 

7. Теория генерических чувствований (sentiments generiques) и ее критика. Проблема так называемой логической памяти.

Несмотря на то, что деятельность памяти состоит как в запоминании, так и в забывании, как раз проблема запоминания обыкновенно привлекала внимание исследователей, а проблема забывания, наоборот, оставалась в тени. Если не считать проблемы количественного учета забываемого материала, которая главным образом составляла содержание соответствующих экспериментальных работ, и проблемы патологии памяти (амнезии), которая еще и сейчас не вышла из стадии грубо эмпирического собирания фактов и малообоснованных гипотез, то проблема остается и в наши дни маловыясненной: формы и условия забывания, сущность и значение забывания, эти вопросы еще ждут глубоких исследований, а пока их касались скорее мимоходом главным образом французские психологи (Тэн, Рибо, Бине, Дюга). Внимание этих исследователей привлекала в особенности проблема значения забывания. Неправдоподобно, чтобы такой повседневный факт, как забывание, имел бы чисто отрицательное значение. Уже Рибо указывал пользу забывания, с помощью которого человек подымается над бесчисленным количеством конкретных деталей, и так облегчается возможность обобщения. Дюга энергично формулирует роль забывания следующим образом: «Забывание не всегда отрицание или противоположность памяти; оно может быть условием ее, как диссимиляция — условие жизни... Вспоминать — значит выбирать среди явлений прошлого, собирать одни и устранять другие, т. е. следовательно, систематически забывать все то, что находится и должно оставаться вне настоящей эвокации (evocation presente)».

Однако был один исследователь, который, как раз исходя из изучения забывания, построил свою теорию памяти. Это польский психолог Абрамовский. Он утверждает, что обычное состояние всего прошлого, за исключением воспоминания о данном моменте, представляет собой неопределенное чувство всей массы забытого, и это — та латентная память, криптомнезия, или подсознательное, которая постоянно сопровождает все факты нашего сознания. Абрамовский утверждает состояние особого «генерического чувства» («родового чувства») известных групп забытых фактов, организованных вокруг какого-нибудь события или символа. Оно фигурирует в смутных аффективных воспоминаниях, образующих содержание наших грез и отчасти наших художественных произведений. Эти коллективные генерические чувства, смесь криптомнезических эквивалентов фактов, объективно координированных, составляют «большие потенциалы нашего подсознательного», играющие важную роль в психопатологии и образующие базу для ассоциаций нормальных идей. Наиболее простой криптомнезический факт есть генерическое чувство чего-либо забытого, проявляющееся в припоминании чувством отсутствия, недостачи, а в узнавании — сопротивлением неправильному внушению или чувством «deja vu». Оно является также источником галлюцинаций памяти и парамнезий.

Эти проявления аффективной памяти образуют «бессознательное» — аффективную и аинтеллектуальную форму сознания. Но есть активная и выявленная память, которая, по Абрамовскому, является восприятием простых или коллективных генерических чувств, составляющих криптомнезию. Это мнезическое восприятие аналогично, по Абрамовскому, восприятию внешних вещей. Как в последнем можно различать интеллектуальную и аффективную сторону, так и во «внутреннем восприятии», т. е. в воспоминании, следует различать интеллектуальную часть воспоминания (переменную, частичную и эволютивную — умственный образ или слово) и аффективную часть (примитивную и стойкую, на которой основывается мнезическая ценность воспоминания).

Теория Абрамовского не только слабо разработана, но и запутана, а нередко и прямо неверна. Конечно, неправильно отождествлять подсознательное, латентную память и аффективную память: все это далеко не одно и то же, так как, например, заученное наизусть грамматическое правило может являться содержанием латентной, а не аффективной памяти, а подсознательное, если пользоваться этим термином, может относиться не только к памяти, но и к восприятию. Не надо также смешивать роли умственного образа и слова в воспоминании: их роль различна. Словом, ни в целом, ни во многих деталях теория памяти Абрамовского неприемлема. Но в ней есть и ценные мысли, выделив и соответствующе исправив и переработав которые, можно несколько двинуться вперед в выяснении явлений памяти.

Память одной своей стороной соприкасается с движением и чувством, а другой — с мышлением, и то, что обычно называют бессознательной памятью, — это преимущественно привычка и аффективный опыт. Даже забываемые образы, как мы видели, могут, стираясь, оставлять лишь аффективный след. Я даже колеблюсь, не следует ли ввести термин «мнестическое чувство» или сохранить менее притязательный термин «аффективный опыт». Но совершенно уверенно я отклоняю «генерические чувства» как очень неясный и могущий вызвать путаницу термин: Никаких таких чувств нет: есть только чувства знакомости или чуждости, да и то, пожалуй, не как специфические своеобразные чувства.

Но если нет «родовых чувств», то есть родовые понятия, именно они играют огромную роль в той памяти, которая соприкасается с мышлением, — в так называемой логической памяти. Термин «логическая память» — один из самых неопределенных терминов в современной психологии вплоть до того, что одни (например, Уиппл) этим термином обозначают содержание запоминаемого («мысли»), а другие (например, Барт) — способ запоминания (не механический, а через установление логических связей). Вряд ли было бы производительно заняться выяснением терминологии. Целесообразно заняться соответствующими реальными фактами.

Первый из этих фактов — запоминание и воспроизведение только «смысла». Такая память может быть настолько недословной, что в воспроизведенном тексте не будет ни одного слова из подлинника. Процесс запоминания состоит в значительной мере в замене понятий подлинника высшими, равнозначащими или низшими понятиями. Это есть процесс переработки запоминаемого в понятиях. Детали этого процесса неясны еще, но то, во что исходит запоминание с течением времени, т. е. забывание, есть в конечном счете замена более общими понятиями.

И с этих более общих понятий обыкновенно начинается обратный процесс — «думающее воспоминание». Как мы видели, оно начинает с более общих понятий и постепенно специфицируется, пока не дойдет до известного момента, когда уже становится возможной автоматическая реинтеграция. Чем развитей и координированной система понятий у данного субъекта, тем лучше, при прочих равных условиях, «думающее воспоминание» его.

Таким образом, в процессе «думающего запоминания» и воспоминания понятия играют огромнейшую роль. Они дают возможность запомнить и вспомнить наиболее существенное, самую суть явления, забывая все несущественное, случайное. Память становится мышлением, и воспоминания — не просто воспоминаниями, а мыслями пользующегося ими субъекта. Проблема логической памяти в том виде, как она обычно ставится в экспериментальной психологии, например хотя бы у У иппла, лишь стушевывает этот процесс превращения памяти в мышление и воспоминаний в мысли.

 

8. Заключительные замечания.

Обосновываемая в данном исследовании теория памяти рассматривает различные виды памяти как различные ступени развития памяти. Точно так же с точки зрения развития рассматривается и вопрос об отношении памяти и мышления как вопрос о переходе памяти в мышление. План изложения был прогрессивным, т. е. изложение шло от низших ступеней к высшим. Но, конечно, можно было бы выбрать и противоположный план изложения — регрессивный, т. е. идти от высших ступеней к низшим: мы могли бы начать с мышления и от него постепенно спускаться к простой привычке.

исследование (не изложение) на самом деле таким именно путем велось. Я исходил из мышления, как его обнаруживает, во-первых, мое самонаблюдение, во-вторых, экспериментирование, когда эксперимент, казалось бы, должен вызывать особенно интенсивную работу мышления (искание, решение задач, объяснение), в-третьих, анализ продуктов мышления (письменная продукция). И здесь я сразу же натолкнулся на парадоксальный, с первого взгляда, факт: не все то, что огульно называл я мышлением в начале исследования, на самом деле оказалось мышлением, если под мышлением понимать ту работу мысли, которую обычно называют «думанием» и которую, уточняя термины, можно назвать рассуждением. Испытуемый часто решал задачу «не задумываясь», «не рассуждая», сразу, почти автоматически, как привычную задачу. Так же давал нередко он и объяснения, привычные или уже известные ему. В ряде таких случаев в учебниках психологии принято говорить об умозаключениях по аналогии, но на деле и тот факт, что все это производилось сразу, и показания самих испытуемых говорили за то, что здесь не было даже умозаключения по аналогии, потому что не было вовсе умозаключения. Здесь играла главную роль память. Мое собственное самонаблюдение также показало мне, что многие мои мысли в сущности не что иное, как воспоминание. Наконец, читая самые распространенные виды письменной продукции — письма, легко заметить, какое большое место в них занимают рассказы-воспоминания и рассуждения, являющиеся на самом деле лишь репродукциями прежних рассуждений. Но то, что поразило меня в особенности, это что сочинения учеников, даже юношей, — в большей части воспоминание различных случаев из жизни или прочитанного и выученного, и даже там, где авторы проявили творчество, большую роль играло подражание, т. е. репродукция.

Можно было бы ограничиться общеизвестным положением о связи различных функций друг с другом: мышление — не изолированно работающая деятельность, оно связано с другими деятельностями и в том числе, разумеется, с памятью. Это бесспорно. Но остановиться на простом констатировании связи показалось недостаточным. «Все идеи заимствованы из опыта, отражения — верные или искаженные — действительности»34 (Энгельс). Это положение наталкивало [на то, чтобы] подойти к вопросу о связи между мышлением и памятью с генетической точки зрения. Мышление — не априорная деятельность и не может возникать из пустого интеллекта. Проблема генезиса мышления слишком превышает мои силы, и я ограничил себя лишь частицей этой огромной проблемы. Я обратился к возрасту, когда особенно интенсивно образуется мышление, к детскому возрасту, и сосредоточился особенно на том детском возрасте, в котором легче всего увидеть роль памяти в развитии мышления. Это возраст учения, школьный возраст. Результаты исследования развития мышления в школьном возрасте изложены в другой моей работе. Но здесь важно сказать, что та память и те воспоминания, на которые я натолкнулся в этом своем исследовании, весьма мало походили на то, что обычно изучают под названием «память» последователи Эббингауза. Эта память-рассказ очень тесно смыкалась с мышлением. Поэтому ею я преимущественно занялся.

Проблема памяти-рассказа не могла не привести меня к проблемам «память и речь» и «речь и мышление», а также к проблеме взаимоотношения памяти-рассказа и памяти-репродукции.

Весь фактический материал убеждал в том, что человеческая память преимущественно вербальная память, т. е. пользующаяся словом, и даже когда мои испытуемые школьники вспоминали в том возрасте, в котором эйдетизм очень распространен, даже когда они вспоминали не читанное или слышанное, а виденное, никакими способами мне не удавалось открыть мало-мальски значительную роль образов. И тем не менее, если можно так выразиться, на заднем фоне вербальной памяти все время маячила образная память, то как бы совершенно стушевываясь, то, наоборот, становясь более заметной. Эксперименты в скором времени показали, что образы имеют тенденцию появляться главным образом тогда, когда слабеет вербальная память, при воспоминании о сильно забытом или редко повторяющемся.

Образы — только эпизоды в памяти взрослого при обычных условиях. Поэтому течение их можно изучать лучше всего экспериментально. Экспериментальное изучение течения зрительных образов ярко показало изменчивость репродуцированных образов, их склонность трансформироваться. Отсюда легко было перейти от проблемы памяти к проблеме воображения: зрительно-образная память оказалась видом воображения.

Воображение, которое в обычных курсах психологии занимает немного места, в моем исследовании выросло в очень важную функцию: там, где мышление или вербальная память еще недостаточно развиты, где они затруднены (мысль изобретателя при затруднении, полузабытое воспоминание), выступает на сцену воображение, и оно же играет огромную роль в восприятии при узнавании. Но проблема восприятия, с одной стороны, и проблема творческого воображения — с другой, — такие огромные проблемы, которые почти целиком выходят за пределы данного исследования.

Идя дальше в область полузабытого, я пришел к проблеме аффективной памяти. Еще раньше произведенное мной исследование первых воспоминаний детства убедило меня, какую огромную роль играет в нашей жизни то, что я называю аффективным опытом, хотя сплошь и рядом этот опыт не осознается нами. Явление «выветривания» (забывания) аффективного опыта при сохранении соответствующих движений привело к автоматическим движениям, и так я дошел до них, но не занялся ни так происшедшими автоматическими движениями, ни иным путем происшедшими (например, привычными движениями), потому что это все слишком далеко от мышления, хотя и может служить ему.

Мышление в своей работе, конечно, пользуется автоматизмом, и, например, математик, производя вычисление, вычисляет часто почти автоматически, но это значит, что в эти моменты он вычисляет, не думая, и задумывается он не в эти моменты, а тогда, когда затрудняется в вычислении или осмысливает вычисленный результат.

Есть также связь между мышлением и аффективной памятью, на которой основано аффективное узнавание бывшего и нового, опасного и т. п. Как магнитом, притягивается мышление к новому, неприятному, опасному, но с тем, как мы видели в опытах на воображение, чтобы устремиться к желательному, тем или иным способом преодолеть нежелательное. Связь мышления с аффективной памятью — одна из связей мышления с нашими жизненными интересами. Но также мышление еще очень субъективное мышление, отражающее не так действительно реальное, как скорее желательное.

«Уже верное отражение природы — дело трудное, продукт длительной истории опыта... В сфере общественных явлений отражение еще более трудное дело...», «...в понятиях человека своеобразно (это NB: своеобразно и диалектически !!) отражается природа» ... Та реальность, которая не соответствует понятию, есть просто явление, субъективное, случайное, произвольное, не истина.

Проблема образования понятий, огромная и очень трудная проблема, конечно, не могла быть одной из тем данного исследования. Но то, что являлось одной из центральных проблем этого исследования, — память, исследовалась как раз с той точки зрения, насколько она помогает верному отражению действительности. Оказалось, что зрительно-образная память, являющаяся лишь одним из видов воображения, сохраняет и воспроизводит случайное (например, экстраординарные случаи), притом весьма несовершенно и с большим искажением. Память-фантазия (phantasia) не оказалась с этой точки зрения высшим видом памяти. В этом отношении значительно выше ее вербальная память, память-слово.

Но и в этой памяти не вербальная простая репродукция — самое совершенное, так как не она сохраняет и воспроизводит существенное в полученных впечатлениях. Та память, которая такова, самым тесным образом смежается с мышлением, то и дело переходя в него. И последнее, чем закончилось наше исследование, это вскрытие той огромной роли, которую играют понятия при запоминании и припоминании в повседневной жизни развитого взрослого человека. В процессе так называемой логической памяти понятия играют решающую роль при запоминании и припоминании существенного, сущности воспринятых явлений.

Так был проделан в исследовании, выражаясь словами Гераклита, «путь вниз» и «путь вверх». Но для читателя было бы чрезвычайно утомительно беспрестанными повторениями такое изложение, которое репродуцировало бы оба эти фактически пройденные пути. Нужно было поэтому остановиться на каком-нибудь одном из них. «Путь вниз», идущий от весьма сложных явлений продуктов высшего развития, был бы наиболее труден для изложения и, пожалуй, менее убедителен, поскольку на каждом шагу приходилось бы выставлять предположения, подтверждение которых то и дело получалось бы гораздо позднее высказывания их. Проблема и без того чрезмерно трудна, и решение ее и без того в ряде мест кажется спорным, подлежащим дальнейшей проверке. Вот почему при изложении был избран «путь вверх», идущий от более простого и меньшего числа предположений. Этот путь еще тем предпочтительней в изложении, что читателю не так уже трудно сопоставлять конструируемые исследователем ступени развития с тем, что он может видеть в действительности, наблюдая онтогенетическое развитие ребенка, в чьем раннем детстве так много автоматизма и репродуцирующей подражательности, чей дошкольный возраст характеризуется яркими проявлениями воображения, а школьный — учением, в котором осуждается зубрежка и на первый план выдвигается осмысленное учение, учение для разумного действия.

Но тем не менее и в изложении нельзя обойтись без «пути вниз», но используем мы его для своеобразных целей. Ряд психопатологических явлений представляет собой в значительной мере явления деградации, когда данная функция как бы спускается на низшую ступень развития. Мы уже имели случай цитировать Гегеля, рассматривавшего «сумасшествие как существенную ступень развития». Но сумасшествие в свою очередь, как и всякая болезнь, представляет собой процесс, имеющий более легкие и более тяжелые формы. С этой точки зрения ряд психопатологических явлений, как бы демонстрирующих собой «путь вниз», может быть использован в заключительной главе нашего изложения для проверки некоторых выставленных в нем положений. Менее всего имеем мы намерение входить в полное рассмотрение приводимых нами болезненных явлений: рассмотрение их строго ограничивается лишь темой «Память и мышление». Как изменяется отношение между ними, когда сознание деградирует у психически больного?