Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2

Бобышев Дмитрий

В ГОСТЯХ У БАГРОВА-ВНУКА

 

 

Мой рекомендатель был не совсем прав: да, новая работёнка оказалась и в самом деле не бей лежачего, но при этом довольно «пыльной». Даже при посещении её через день в голове накапливались, как на книжных шкафах, серые наслоения, и развеивать их было чрезвычайно непросто. Кроме начальницы, якобы верующей, в отделе имелись две блондинки, молодая и молодящаяся, два честолюбца моего возраста из бывших школьных учителей, да ещё юный специалист, модный мальчик общительного нрава: вот с ним-то я чаще всего и разговаривал в перерывах. Он был вполне благовоспитан и даже учтив, но тёмен до чрезвычайности, отчего задавал мне уйму вопросов на разные темы, в том числе и касающиеся общественного и государственного устройства нашей страны. Ну, от ответов без труда можно было уклониться, но с каждым таким вопросом я всё более укреплялся в подозрениях, что мальчик этот скорее всего стукач. Стукач и стукач, мне-то что? Всё ж было досадно, а неподтверждённое подозрение отягощало меня возможной неправотой. Но и это, к счастью, оказалось фантазией: мальчик был-таки молодцом и впоследствии подтвердил это!

Наконец явилось верное средство от скуки и мнительности – послали меня в командировку: город Уфа! В дорогу я взял Сергея Аксакова «Детские годы Багрова-внука», протекшие в тех самых окрестностях, и, конечно, не пожалел. Сама Уфа в своей татарской части показалась мне хаотическим скопищем домишек и переулков, негостеприимно развёрнутых к пешеходу глинобитными задами. Склоны оврагов, заселённые на такой манер, дробились подъёмами и вывертами. Площадь внезапно открывала из-за угла своё пыльное пространство с силуэтом мечети на краю. Самым впечатляющим был крутой скат к реке Белой, поросший кустарником и высоченными осокорями (заимствую это словцо из аксаковских описаний), сама Белая, блестевшая водными разворотами, появляющимися из-за вязовых крон, и в особенности – пойма низкого противоположного берега, уходящая в дымку башкирской лесостепи. И надо всем – беспредельная голубизна.

Химический комбинат, к которому имела отношение моя командировка, располагался выше по течению и, увы, доминировал над мирной и вневременной местностью, и без него уже отмеченной конным монументом с такой идеей, чтоб было национально, но не слишком вызывающе – Салават Юлаев! Из комбината исходило более простое послание этому миру: вонь, шип, лязг, пыль и пар, что означало загрязнение воды, воздуха и почвы, а также содержало совет являться туда как можно реже. Что я и делал.

Поселившись в полупустой высотной гостинице между городом и комбинатом, я часами смаковал тексты Аксакова и бродил по чащам и рощам, спускающимся к реке. И текст оживал: «Весёлое пение птичек неслось со всех сторон, но все голоса покрывались свистами, раскатами и щёлканьем соловьёв». Правда, «весёлое пение птичек» представляло собой нестерпимый штамп, но зато пассаж насчёт соловьиного пения воспринимался неплохо, и я поставил себе сверхзадачу: наслушаться этого вволю. Я не помнил, слышал ли я соловья раньше, а раз не помнил, так значит и нет. Долго я бродил, вслушиваясь во влажную тишину зарослей. Прощебечет ли какая-нибудь пеночка, зальётся ли трелью малиновка или зяблик, а я уж настороже – не это ли соловей? Наконец солнечные пятна сместились наискось со светло-глинистых тропок на ветви подлеска, стало понемногу смеркаться, и я услышал первую полновесную пробу: тии – вить – тук! И сразу раскрылась акустика леса, как будто опытный настройщик тронул клавиши в концертном зале. Да не настройщик, а мастер! Тю – ит, тю – ит, пуль – пуль – пуль – пуль, клы – клы – клы – клы, пью, пью, ци – фи, цы – фи, фьюиюиюиюию, го – го – го – го – ту! Так записал эти звуки Тургенев. Но как раз сейчас попались они мне в современной записи, сделанной некоей Мариной Гончаровой, причём не где-нибудь ещё, а в моём родном Таврическом саду. Неужели я этого раньше не слышал? – Купил-купил! Пил-пил! Тю-тю! Ить! Ить! – Кувик, кувик! Куписки, куписки! Фитюк, фитюк! Фить! – Чувак, чувак, кулик, кулик! На пески, на пески! Витюк, витюк, вить, фук!

В стороне послышался другой певец, затем в упоении ещё один, так что все иные голоса и в самом деле «покрывались свистами, раскатами и щёлканьем соловьёв». Я захотел приблизиться, чтобы рассмотреть кого-либо из солистов, да и полнее расслышать их звуки, и стал потихоньку подкрадываться. Вот наконец и певун: побольше воробья, но поменьше дрозда, в сером с лёгкой ряпинкой оперении и особым чутким достоинством в осанке, отличающей виртуоза. Мне показалось, что даже развилина веток, где он находился, выбрана была картинно: хоть в раму вставляй. Но – порх! – и он улетел.

Я всё гадал: неужели не сохранился в Уфе дом Аксаковых, тот самый, где зимовал Серёжа Багров, с нетерпением ожидая, когда же вся их семья отправится на лето в любимую им Сергеевку? «А вот как река пойдёт», – обыкновенно отвечал отец и вторил ему старый слуга Евсеич. Текст этот застрял в голове ещё с седьмого класса, когда опрятный старичок Абрамов строго диктовал его нам, ученикам неполной средней школы на Таврической улице: «Торопливо заглянул Евсеич в мою детскую и тревожно-радостным голосом сказал: “Белая тронулась!” Мать позволила, и в одну минуту, тепло одетый, я уже стоял на крыльце и жадно следил глазами, как шла между неподвижных берегов огромная полоса синего, тёмного, а иногда и жёлтого льда».

Каждая запятая, помнится, должна была стоять на месте в этом почти сакральном пассаже, но вопросы по содержанию так и оставались в памяти невытащенными занозами: ну почему нельзя было наблюдать ледоход из окон, если дом и так стоял на берегу? Зачем нужно было одеваться, выбегать на крыльцо?

Конечно, служащие гостиницы слухом не слыхивали об Аксакове, но дорогу в краеведческий музей они объяснили. Там оказалась прелюбопытная художественная галерея – ведь это был родной город академика живописи Михаила Нестерова. Я увидел эскизы к «Видению отрока Варфоломея», пейзажи, варианты известного портрета дочери в амазонке и разахался. Две служительницы в серых, как у уборщиц, халатах позволили мне заглянуть в их запасник. Помимо Нестерова здесь оставил свой след Леонид Пастернак, отец поэта. Но совсем неожиданной находкой для меня оказалась живопись братьев Бурлюков, Давида, Николая и Владимира, которые отсиживались в тяжёлую эпоху поблизости, в вотчине их отца, акцизного чиновника. Пересидели они там и революционную заварушку, отъедаясь и времени зря не теряя. Все ли трое? Трудно сказать. Наваляли, конечно, множество футуристической мазни, среди которой попадались и сущие шедевры. Перебирать эти холсты оказалось занятием трансцендентным и спиритическим: не хватало лишь запахов олифы и скипидара, чтобы всеми чувствами перенестись в их мастерскую.

Вот, например, баба кирпичного цвета полулежит раскорякой, а на неё с холма сползает зелёная черепаха. Думаю, на выставках барышни будут визжать, глядя на эту «Фантазию», обыватель плеваться, а знатоки, глядишь, и одобрят: «Футуризм – искусство будущего!» Меня привлекла более мастеровитая натура в стиле скорей импрессионистическом, чем «пост»: «Сидящая Маруся» – ню в сиреневых гольфах на лужайке, глядящая на зрителя с выражением чуть попроще, чем у Моны Лизы. Из-за длинных спортивных носков голизна тела казалась особенно дразнящей. Кажется, это была работа Николая. Его же – более реалистический портрет башкирского мальчика и женские головки. Пейзажи деревни Иглино уже неизвестно чьи, но среди них выделялся один с весенней грязью на переднем плане и домишками, освещёнными сзади горячим солнцем. Грязь была оптимистическая, одухотворённая, как «De profundis», из глубины своих грехов радующаяся весеннему воскресенью.

Я уже стал приписывать удачи одному лишь Николаю, но тут наткнулся на точную атрибуцию: «Д. Д. Бурлюк. Красный полдень». И это был шедевр, достойный любого музея! В нём только что мной увиденная базарная площадь, пыльная и угасшая, вдруг вспыхивала и накалялась солнцем, облака ярко неслись над нею, а нагретая поверхность готова была лопнуть, расколовшись на призмы и пирамиды, но в эдаком предкубистическом состоянии остановилась в момент разлома.

После всего увиденного я вышел оттуда богачом, объевшимся впечатлениями, в придачу оставалось лишь отыскать дом Аксаковых – в музее мне выдали адрес. Правда, с какой-то двусмысленной запинкой.

Длинный одноэтажный дом стоял торцом к береговому срезу, поросшему густо и высоко, и я сразу убедился, что из окон реку никак не увидать за деревьями. А крыльцо, к которому я приближался, действительно выходило на улицу, которая просекой спускалась к самой Белой. Только с крыльца и можно было её увидеть. Величия в доме не обнаруживалось, но была домовитость и укоренённость, как и в самом Аксакове. Внутрь, однако, я не вошёл, но понял музейную запинку: там теперь располагался «Кожно-венерологический диспансер» – так гласила вывеска у входа.