1

Шубин высадил десант в Ригулди на рассвете.

Берег вначале был плохо виден. Потом он осветился вспышками выстрелов, и торпедные катера смогли подойти вплотную к причалам.

Морская пехота, переплеснув через борт, хлынула на них.

За ревом моторов не слышно было, как загрохотал дощатый настил под ударами множества ног, как, обгоняя друг друга, заспешили пулеметы и перекатами пошло по берегу остервенело-истошное русское: «Ура-а!»

Но Шубину недосуг вслушиваться в то, что происходит на берегу. Едва лишь последний морской пехотинец очутился на причале, как торпедные катера, развернувшись, отскочили от берега.

Таково одно из правил морского десанта: высадил — отскочил! Выполнив задачу, корабли должны немедленно же отходить, иначе их в клочья разнесет артиллерия противника.

— Пусть теперь пехота воюет, — говорил Шубин, стремглав уходя от причалов в море. — А у меня — пауза! Я свои тридцать два такта не играю.

Шутливое выражение это, как и многие другие шубинские выражения, часто с улыбкой повторяли на флоте. Известно, что связано оно с теми давними временами, когда Шубин-курсант участвовал в училищном духовом оркестре. Он играл на контрабасе, впрочем, больше помалкивал, чем играл, вступая, по его словам, только в самые ответственные моменты.

Однако был случай — в начале войны, — когда Шубину все же пришлось сыграть «свои тридцать два такта».

Он высаживал разведчиков в районе Нарвы. Дело было поздней осенью, свирепый накат не позволял подойти вплотную к берегу.

Что делать? Разведчикам предстояло пройти много километров по болотам во вражеском тылу. Сушиться, понятно, было негде. А обогреваться — так разве что огнем противника!

«Порох держать сухим!» Кромвель, что ли, сказал это своим солдатам, которые собирались форсировать реку? Подумаешь: река! Заставить бы этого Кромвеля высаживать морской десант!

Ну что ж! Пришлось дополнить Кромвеля. Порох порохом, но нельзя забывать об одежде и обуви. Их также положено сохранять сухими.

Шубин не стал произносить афоризмы с оглядкой на историков. Он просто отдал команду, вот и все! Приказал матросам прыгнуть за борт и взять разведчиков «на закорки».

По счастью, фашисты понадеялись на свирепый накат. В общем, прохлопали этот десант. И вереница «грузчиков», шагая по пояс в воде, потянулась к безмолвному темному берегу…

В Ригулди не понадобились столь решительные действия.

Через некоторое время Шубин вернулся, чтобы эвакуировать раненых. А к полудню сопротивление фашистов было окончательно сломлено. Берег стал нашим.

С несколькими матросами Шубин пошел взглянуть на концлагерь, находившийся поблизости. Он слышал о нем давно, еще на Лавенсари.

Ветер переменился и дул с берега. Откуда-то из коричневых зарослей наносило желтый удушливый дым. Завихряясъ вокруг прибрежных сосен, он медленно сползал к белой кайме прибоя.

Моряки, по щиколотку в дыму, прошли лесок и, выйдя на опушку, увидели лагерь для военнопленных.

Три ряда колючей проволоки были порваны, скручены в клубки. На стенах невысоких бараков белели каллиграфически исполненные надписи, а под ними валялась груда черной одежды: трупы выглядят всегда как груда одежды. Рядом с эсэсовцами, оскалив пасти, лежали мертвые овчарки.

Странно, что в центре лагеря, между бараками, высились штабеля, как на дровяном складе.

Присмотревшись, Шубин понял, что это не дрова, а мертвые люди, приготовленные к сожжению!

Трупы лежали не вповалку, но аккуратными рядами: дрова, поперек дров трупы, снова дрова, и так в несколько слоен.

Из-под поленьев торчали бескровные руки со скрюченными пальцами и ноги, прямые, как жерди, в спадающих носках. С наветренной стороны трупы уже обгорели. На краю площадки штабелей не было. Вместо них темнели кучи пепла, над которыми вились огоньки.

Так вот откуда этот тошнотворно-удушливый запах!

Шубин мельком взглянул на сопровождавших его матросов. У Дронина дрожала челюсть. Степаков грозно поигрывал желваками, а Шурка вытянул худую шею, удивленно тараща глаза.

— Отвернись, сынок! — сказал Шубин, ласково беря его за плечи. — Нехорошо смотреть на это!..

За спиной послышалась дробь чечетки.

Что это? Какой безумец отплясывает чечетку на пожарище, среди мертвых?

А! Это уцелевшие узники концлагеря!.. Проходя мимо, они стучат деревянными подошвами своих башмаков.

Да! Похоже на чечетку, только замедленную, монотонную…

Люди еще никак не могут освоиться с сознанием того, что они избегли казни и уже свободны. Неумело, нерешительно улыбаются, подходят к русским солдатам, обнимают, пытаются как-то выразить свою благодарность. Высокие взволнованные голоса их как щебет птиц, выпушенных па волю…

5

И вдруг в этом многоязычном непонятном щебете раздалось знакомое слово «сайлор».

Расталкивая толпу, к советским морякам пробился какой-то человек. У него было серое, будто запыленное лицо, пепельно-серая стриженая голова и сросшиеся на переносице черные брови.

— Ай ис морьяк! — выкрикнул он, путая английские и русские слова. — Ю энд ай — сайлор, кэмрад, тоувариш!

Он торопливо распахнул, вернее, разодрал на груди куртку. Под ней мелькнуло что-то полосатое. А, лохмотья тельняшки!

— Ю энд ай, — пробормотал он и, поникнув, обхватил Дронина и Степакова за плечи. Из горла его вырвалось рыдание.

— Ну, ну, папаша! — успокоительно сказал Степаков, придерживая старика за костлявую спину.

Дронин обернулся к Шубину:

— Душу свою перед нами открыл, товарищ гвардии капитан-лейтенант! — растроганно пояснил он. — Высказывает: свой, мол я, тоже флотский!

Старик заговорил. Он очень хотел, чтобы его поняли, делал много жестов, как глухонемой. Моряки поощрительно кивали. Дронин даже шевелил губами, словно бы вторя ему. Но дальше этого не пошло.

— Частит потому что! — Дронин огорченно замигав, отступил на шаг.

Но одно слово удалось попять. Это была фамилия. Где-то Шубин уже слышал ее. Олафсон. Олафсон…

— Это вы — Олафсон?

— Ноу, ноу! — Старик отрицательно замотал головой.

Он показал на желтый дым, который, свиваясь в кольца, стлался над землей, и повторил: «Олафсон». Что это должно значить?

Дронин опять засуетился, но Шубин отстранил его:

— Стоп! Не выходит у тебя на пальцах. Клуб глухонемых открыл! Попробуем с другого конца. Шпрехен зи дойч, камрад, геноссе?

— О, йес! Ия! Натюрлих! — обрадовался старик.

Он быстро заговорил по-немецки, иногда, впрочем, сбиваясь опять на английский, второпях вставляя еще какие-то слова, не то испанские, не то португальские. Но Шубин, в общем, приладился, постепенно стал ухватывать суть.

Старика звали Нэйл, Джек Нэйл. Он был англичанин, судовой механик.

— Говорит: массовые расстрелы начались вчера вечером, — сказал Шубин. — Гитлеровцы не успели или не захотели эвакуировать лагерь. Людей выстроили в очередь. У каждого было под мышкой два полена. Их аккуратно укладывали поперек трупов… Потом укладчики сами ложились ничком на принесенные с собой дрова и ждали пули в затылок. Так вырастали эти штабеля. Бр-р! Даже слушать жутко. — Шубин перевел дыхание. — Он еще вот чего говорит: раненые стонали, корчились на поленьях, а факельщики уже принимались обливать их бензином, чтобы лучше горели! До Нэйла очередь не дошла. Выручил наш десант. Но Олафсона, говорит он, убили еще раньше, на земляных работах. Это был лоцман, его друг. Вернее, друг всего лагеря…

Нэйл остановился у одного из бараков.

Несколько бывших военнопленных разбирали стену, уже занявшуюся огнем. Движения их были вялы, замедленны, как в тягостном сие.

— Олафсон жил в этом бараке. — задумчиво сказал Нэйл. — Его и моя койки стояли рядом. В позапрошлую ночь, уже больной, зная, что ему не миновать расправы, он рассказал мне о «Летучем голландце»…

Шубин вздрогнул. Как! Не ослышался ли он? Думает постоянно о своем «Летучем», тот и чудится теперь везде.

— Голландец? — переспросил он. — Вы, кажется, сказали… «Летучий голландец»?

— Ия! Дер флигенде Холлендер! — Для верности Нэйл повторил по-английски: — «Флаинг Дачмен»!

Но Шубин еще не верил, боялся верить. Он со злостью одернул себя. Не бывает подобных совпадений! Речь идет, конечно, о легендарном капитане, о том упрямце, который когда-то разругался со стихиями у мыса Горн.

— Такая особая немецкая подводная лодка-рейдер, — продолжал Нэйл, сосредоточенно глядя на перебегающие по стене быстрые огоньки. — Ее прозвище — «Летучий голландец». Она делает очень нехорошие дела. Разжигает войну! Вдобавок, совершает это втайне, за спиной воюющих стран…

Тут Шубин впервые в своей жизни почувствовал, что ноги не держат его.

— Давайте сядем, а? — попросил он. — Скажите-ка еще раз, но помедленнее! Немецкий рейдер и в наши дни, так ли я понял?

Нэйл кивнул.

Они сели неподалеку от барака, с наветренной стороны площадки, чтобы не наносило удушливый дым.

Степаков вытащил подаренный еще в 1942 году кисет с надписью: «Совершив геройский подвиг, сядь, товарищ, закури!» Дронин принялся торопливо скручивать толстенную «козью ножку» для Нэйла.

— И мне сверни! — попросил Шубин. Он не хотел, чтобы матросы видели, как дрожат руки у их командира.

Наконец сделаны первые затяжки. Нэйл блаженно вздохнул:

— Курить хорошо! Я давно не курил… Итак, подводная лодка-рейдер…

Нэйл рассказывал, держа свою «козью ножку» неумело, обеими руками, боясь просыпать табак. Желтый дым продолжал медленно стекать от бараков к морю. Степа напротив рухнула наконец, и внутри стали видны койки, на которых валялась скомканная серая рухлядь…

3

— Если бы вы знали, камрады, как хотел Олафсон сам рассказать вам все это! Он ждал вас, как умирающий ночью ждет наступления рассвета.

А ночь тянулась и тянулась… Наши товарищи спали беспокойно, стонали, ворочались. Сонный храп их раскачивал барак, как мертвая зыбь корабль.

Олафсон рассказал о контрабандном никеле. И тогда начал рассказывать я: о звездной ночи под тропиками, мерном рокоте индейских барабанов и светящейся дорожке на реке.

Видите ли, то, что случилось у берегов Норвегии в тысяча девятьсот сороковом году, имело свое продолжение в тысяча девятьсот сорок втором на реке Аракаре. Это одни из многочисленных притоков Амазонки в среднем ее течении.

Как ни верти, обе истории сходились вплотную краями! Пли, иначе сказать, были в точности пригнаны друг к другу, как гайка к болту.

«А теперь спи, Оле! — сказал я. — Завтра у тебя трудный день. Ты во что бы то ни стало должен обмануть Гуго!..»

Но он не обманул его.

Пока мы брели к месту работы, товарищи взяли Олафсона в середину колонны и поддерживали под локти, почти волокли за собой.

Ветер донес до нас раскат грома. Ветер дул с востока. Грома в сентябре не бывает. Это пушки русских, святая канонада!

Олафсон слушал ее, стоя у своей тачки, с лицом, обращенным к востоку, будто молился. А может, он и на самом деле молился?

Засвистели свистки, разгоняя нас по местам.

Гром немного подбодрил Олафсона. Он держался час или полтора. И я старался все время быть рядом — ведь мы были связаны общей тайной, как каторжники одной цепью!

Увы! Олафсона хватило ненадолго.

Я разгружал тачку у окопа, когда за спиной раздалась ругань. Гуго был мастер ругаться. Я с ужасом оглянулся. Да, Олафсон! Он лежал у своей тачки метрах в десяти от меня.

— Нога подвернулась, обершарфюрер, — пробормотал он и попытался встать.

Но при этом смотрел не на Гуго, а на меня. Он смотрел, широко раскрыв глаза. Взгляд был долгий, прикалывающий. И я понял этот взгляд:

«Не подходи! Живи! Дождись! Ты обещал!»

Кто-то из заключенных подскочил к Олафсону, стал его поднимать.

«Отойди!» — коротко сказал Гуго.

Заключенный тотчас же выпрямился. Лицо было так исковеркано злобой, что я едва узнал его. То был один из наших товарищей по блоку, ничуть не героическим человек, даже немного брюзга. Он не был в хороших отношениях с Олафсоном, вечно придирался к нему, выискивая разные несообразности в его рассказах.

Сейчас он весь трясся от злобы, когда, держа Олафсона под мышки, обернулся к Гуго:

«Не смей старика! Ты, проклятый циклоп, чертова вонючка и…»

Ругался бы, наверно, еще, но очередь из автомата прервала его и свалила их обоих…

Это было вчера. Вы опоздали лишь на день…

Слова прозвучали невысказанным упреком. Наступило молчание.

Шубин подумал, что, опоздай он не на день, а на два дни, вероятно, самого Нэйла не было бы уже в живых. Тайна старого лоцмана развеялась бы вместе с ним, как дым по ветру.

Нэйл будто угадал мысли Шубина:

— Да, я мог разделить могилу с Олафсоном. У него просторная могила. Когда-то говорили: «И тело было предано земле». Об Олафсоне надо иначе: «И ветры развеяли его прах над Балтикой…»

И он опять медленно провел рукой по воздуху. Теперь советским морякам был ясен смысл этого жеста.

К концу своего рассказа Нэйл, видимо, очень устал. Голос его потускнел, голова все чаще опускалась на грудь.

Да и морякам пора было на катера.

Шубин встал.

— Милости прошу к нам, — сказал он. — Мы стоим за тем вон лесочком, у причала. Обязательно приходите! Я приглашаю вас на ужин. За ужином вы доскажете свою историю…