Аринкино утро

Бодрова Анна Григорьевна

Книга о деревенской девочке Аринке, отважной, беззаветно преданной друзьям, неистощимой на выдумки. О первых пионерах и комсомольцах. О том, сколько мужества, твёрдости, смелости нужно тем, кто идёт впереди, — пионерам.

 

Часть первая

 

АРИНКИНО УТРО. ОПЯТЬ ПРИКЛЮЧЕНИЕ. КОНЬ БЛАГОРОДНЫХ КРОВЕЙ

Короткая летняя ночь. Не успеет погаснуть закат, глядь, уже розовеет восток. Белёсая дымка тумана лениво и нехотя поднимается с земли и плывёт ковром-самолётом над пахучими лугами, над пёстрыми, как лоскутное одеяло, полями, над лесом, застывшим в чуткой дрёме.

Притихшая деревня объята сном, крепким, беспробудным. Нигде не скрипнет калитка, не гавкнет собака. Всё тихо, тихо кругом.

И вот в это время самого сладкого сна в миротворную тишину раннего утра вдруг робко вливаются нежные звуки пастушечьего рожка. Сначала чуть слышно, несмело, потом всё громче, настойчивей.

— Тьфу, вражина, ни свет ни заря его чёрт поднимает, не даст поспать, — кто-то в сердцах, спросонок ругнёт пастуха Никиту.

Но тот своё дело знает, в такую пору только и покормить скотину, пока надоедливые мухи и слепни отсиживаются до жары под листками. А наступит жара, спасенья от них не найдёшь: либо в воду лезь по самые уши, либо в тёмном дворе отлёживайся.

Коровы, услышав знакомые звуки рожка, грузно поднимаются, начинают басовито мычать, за ними жалобным, разнесчастным голоском блеют овцы. Петухи поднимают перекличку, кто громче, кто звончее, каждый на свой лад. И пойдёт по деревне утренний сполох. Забренчали пустые вёдра, всхлипнула калитка, запахло парным молоком.

Но вот коровы напоены, подоены, их провожают со двора. С церемонной важностью, не спеша, они вышагивают по улице.

Наконец утренняя суматоха проходит, бабы идут по воду, месят тесто, затапливают печи, готовят незатейливый завтрак.

Елизавета Петровна — маленькая сухонькая женщина, не по годам состарившаяся, с озабоченным видом стоит посреди кухни, не зная, что делать. Надо будить Аринку и посылать за лошадью, а будить жалко: велик ли человек-то — всего десять лет. В этакий ранний час, когда одолевает самый сладкий сон, и взрослому трудно подняться, а девчонке тем паче.

«Пойду-ка я разбужу этого сорванца Ивашку, хватит ему баклуши бить». И Елизавета Петровна рысцой семенит в сарай, но Ивашки и след простыл. «Ах, мерзавец, опять на рыбалку умыкался. Ну подожди ты у меня, доберусь я до тебя, чтоб тебя разорвало!» Ругая и кляня неслуха Ивашку, Елизавета Петровна в плохом настроении возвращается на кухню. В растопленной печи весело потрескивают дрова, деловито шумит самовар, а тесто, пыхтя, само вылезает из квашни, всем своим видом показывая, что ему душно, тесно в этой посудине.

— У чтоб тя разорвало, — с раздражением говорит Елизавета Петровна, ткнув его деревянной лопатой. Тесто, сипя, медленно опадает.

Покрутившись несколько минут на кухне возле чугунков и горшков, она идёт будить Аринку. В просторной комнате, на полу, на холщовом постельнике, набитом соломой, привольно раскинувшись, беззаботно и сладко спит Аринка. Из-под вздёрнутой верхней губы поблёскивают два широких зуба молочной белизны. Маленькое, худенькое тело её кажется матери таким слабым и беззащитным, что она, нерешительно потоптавшись на месте, возвращается на кухню. «Подожду ещё немного». А когда солнце багряным светом залило окно, Елизавета Петровна спохватилась и, настроив себя на решительные действия, влетела в комнату:

— Аринка, Арина, вставай, дочка! За лошадью надо идти. Вставай!

Но дочка и ухом не повела. Тогда мать подёргала её за ногу, потрясла за руку, наконец, стянула с неё одеяло, но Аринка лишь зябко поёжилась, повернулась на бочок, свернулась калачиком и заснула крепче прежнего.

— Да что ж это за наказание такое! Скорее мёртвого поставишь на ноги, чем её разбудишь! Вставай сейчас же, негодница, люди уже на пашню поехали, а у нас и лошадь где-то гуляет... Вставай!

После встряски Аринка наконец просыпается, садится на постели, глаза её закрыты, голова беспомощно висит на груди. Сон одолевает её, проходит минута, и она кулём валится на бок, уткнувшись в подушку, бормочет что-то невнятное и опять засыпает.

— Ладно, сейчас я тебя подниму, ты у меня вмиг проснёшься! — вконец выйдя из себя, говорит Елизавета Петровна, направляясь на кухню за водой. — Вот я тебя сейчас подниму, чтоб тя разорвало, — сердитым голосом говорит Елизавета Петровна, брызгая на Аринку холодной водой. Вздрогнув всем телом, Аринка тут же просыпается. Испуганно, ничего не понимая, таращит голубые глаза, чистые и влажные, как незабудки в утренней росе. Увидев перед собой разгневанную мать, мигом вскакивает. С силой натянув на себя старое ситцевое платьишко, из которого она давно выросла, на ходу схватив краюху хлеба и уздечку, опрометью бросается из дому.

— Я щас, я мигом, — кричит она матери и пулей вылетает за ворота.

Живительная прохлада раннего утра душем обдаёт Аринку со всех сторон, сна как не бывало. Солнце яркое, красное, как переспелый помидор, висит над лесом. От его лучей окна полыхают пожаром, словно внутри избы бушует пламя и рвётся наружу. Аринка торопится к лесу, её босые ноги обжигает студёная роса. Загон, где пасутся лошади, разом не обежишь, пять вёрст вдоль дороги и три версты в глубь леса. Обычно к утру лошади выходят к воротам сами и терпеливо ждут своих хозяев. Но это путёвые лошади, а такая лиходейка, как Забава, ни за что не выйдет. Притаится где-нибудь в кустах, десять раз мимо неё проскочишь, она и голоса не подаст.

Аринка уже изнемогла от усталости. Она обежала весь загон вдоль и поперёк: и у ручья была, и у зелёного камня — нигде нет, пропала кобыла, словно в воду канула. От студёной росы ноги сводило судорогой, они покраснели как гусиные лапы на морозе. А солнце прёт всё в высоту. «Тятя, наверное, беспокоится, ждёт с лошадью, а её всё нет». Совершенно обессиленная, она присела на пенёк, поджала под себя ноги, чтоб согреть немного. «Где же она может быть, распроклятая кобыла, что же делать? — озабоченно думает Аринка. — Пойти разве к Развилке, там у пруда трава сочная, может быть, она там? Но это далеко, что делать?» Где-то рядом хрустнул сук, Аринка с надеждой стала вглядываться: не Забава ли? Нет, из кустов высунулась громадная голова Ушастого, конь неторопливо шёл к ней навстречу. Свою кличку он получил за болтающиеся уши. Они не торчали у него топориком, как у всех лошадей, а безжизненными тряпками висели в разные стороны. Это был сильный большой конь, дед Архип купил его по дешёвке в семнадцатом году у солдат. Говорят, он на войне был и уши ему прострелили. Конь был хотя и старый, но выносливый, работящий. Правда, находили на него иногда минуты упрямства — не терпел он грубого обращения. Встанет как вкопанный, хоть убей его, ни за что не сдвинется с места. С характером конь.

В данную минуту Ушастый направлялся, наверное, к воротам. Жалея ноги своего старого хозяина, он решил сам прийти к нему. Аринка протянула корку хлеба, Ушастый доверчиво подошёл к ней. Какую-то минуту Аринка раздумывала, и вдруг озорная мысль влетела в её голову. «А что, если сесть на Ушастого и поехать на нём к Развилке, сама отдохну и ноги согрею, да и быстрее так будет», — рассудила она и, накинув уздечку на коня, подвела к пеньку, вскочила на его спину.

— Но, но, поехали, — подгоняла Аринка коня, давая ему нужное направление. Ушастый, почуя ношу, затрусил рысцой, отчеканивая след громадными копытами. Всё складывалось как нельзя лучше. Вот и Развилка уже близко. Вокруг поют птицы, пахнет можжевельником, всё хорошо.

И вдруг Ушастый заволновался. Не слушая Аринкиного поводка, пошёл куда-то в сторону, упрямо скособочив голову. Ещё не осознавая опасности, Аринка почувствовала, как льдинка поползла у неё между лопатками. Навстречу шёл дед Архип. Вернее, Ушастый, увидев своего хозяина, ударился к нему. Аринка предстала перед дедом как видение. От удивления дед раскрыл свой беззубый рот, его подслеповатые глаза с воспалёнными веками без ресниц, не мигая, уставились на неё. В них было недоумение и злорадство.

— Тэк-с, тэк-с, — озадаченно зацокал он, вытянув худую жилистую шею, как у ощипанного цыплёнка. — Это, стало быть, что ж такое? Прогуливаетесь на чужой скотине по лесу? А я, стало быть, на больных ногах шастаю битый час, ищу свою животину и не могу, стало быть, её найти. А она, мерзавка этакая, стало быть, её объезжает. Кто тебе дал право на чужую лошадь садиться? Стало быть, опять за старое взялась!

У Аринки упало сердце, от ужаса она потеряла дар речи, в какую-то минуту она видела своё спасение в бегстве, немедленном, сиюминутном. Но не тут-то было. Костлявая рука деда крепко впилась в Аринкину ногу.

— Нет уж, стало быть, коль села, так и поезжай. Доставлю тебя к самому дому, стало быть, пусть полюбуются люди добрые и родичи твои. И не трепыхайся у меня, всё равно не отпущу. — Повернув Ушастого к воротам и продолжая держать Аринку за ногу, он колюче добавил: — Повезу тебя, стало быть, как Исуса Христа, с почётом.

Аринка ни жива ни мертва сжалась в комочек, она дрожала, как лист на ветру, во рту пересохло; наконец собравшись с духом, взмолилась:

— Дедушка Архип, пожалуйста, отпустите меня. Я ведь хотела Ушастого вам привести, то есть к воротам вывести, потому и села. Пожалуйста...

— Не брешь, брехло! Коль хотела к воротам, так, стало быть, зачем ехала от ворот? Меня не проведёшь, я насквозь тя вижу.

Этот вполне справедливый довод совсем пришиб Аринку.

Она сидела сгорбившись, растерянная и несчастная. Слёзы крупными каплями катились у неё по щекам, но деда Архипа они не трогали. Его вообще ничего не трогало: ни людское горе, ни человеческая радость. Он был зол на весь мир, и эту злость свою при всяком удобном случае выливал на людей.

Когда-то, до Советской власти, дед Архип был богатым человеком. Все кланялись ему низко в пояс, заискивающе глядели в глаза. «Архип Спиридоныч, одолжи мучицы до нового урожая, одолжи того, сего». Он охотно одалживал, но требовал, чтоб ему и долг отдавали, да ещё день отработали на его поле. Имел свои собственные земли и леса, целая ватага батраков и батрачек работала на него. Важный, при золотых часах с громадной цепочкой во весь живот, ходил неторопливо, с высоко поднятой головой, смотрел на всех с презрением и насмешкой.

А как пришла Советская власть, землю разделили поровну на всех крестьян и Архипу Спиридонычу досталась своя часть. Сыновья, почуяв неладное, попрятались по городам, батраки ушли к своему хозяйству, и стал дед Архип наравне со всеми землю обрабатывать. Снял с себя хромовые сапоги, золотые часы подальше припрятал и вырядился в такую рвань, что смотреть на него противно было. Овчинный полушубок, весь драный, словно его собаки зубами рвали, он носил круглый год — зимой и летом.

«Как леший, только ребят малых им пугать», — зло подумала Аринка, кинув на него исподлобья взгляд. Но деду Архипу никто не сочувствовал, все знали, что богатство своё он припрятал, а вырядился нищим для отвода глаз. Вот, мол, смотрите, какой я бедный, что сделали со мной большевики. И его маленькие колючие глазки полыхали злобой и ненавистью. Он затаился и всё чего-то ждал. Люди не боялись его, но относились с недоверием и приглядывались к нему.

Подъехав к воротам, Аринка увидела свою Забаву. Вот, зануда, вышла когда.

— Дедушка Архип, вон моя Забава, пусти меня, мне надо скорей вести её, а то тятя заругается, на пашню надо ехать, ну, пожалуйста. — И Аринка осторожненько потянула ногу, пытаясь высвободить её, но дед собачьей хваткой вцепился в неё и намертво пригвоздил к боку Ушастого.

— Не трепыхайся, всё равно не отпущу. А кобылу свою кличь, заберём с собою. На пашню, стало быть, всем надо ехать, и я про то говорю.

Забава, услышав Аринкин голос и скрип открывающихся ворот, тут же метнулась от гурта лошадей и, на удивление Аринки, покорно пошла за Ушастым. Умная скотина, наверное, поняла, в какую беду попала её маленькая хозяйка, и решила разделить её участь, но всю дорогу прижимала уши, скалила зубы, пытаясь ухватить Ушастого за заднюю ногу.

Дед Архип, шагая рядом с конём и держа Аринку за ногу, дышал злорадным торжеством. Он прикидывал в уме, какую речь будет держать перед народом, глубокомысленно хмурился, дабы выглядеть солиднее и умнее. Желание хоть чем-нибудь насолить своим односельчанам захватило его. Зато Аринка совсем сникла, её сердце трепетало от страха и стыда. И чувствовала она себя самым разнесчастным человеком.

С недоумением и любопытством встречали люди эту процессию.

— Что, опять Аринка? А что она натворила? Зачем дед Архип держит её за ногу? Может, она ногу сломала?

— Как бы не так! Вёз бы её дед на своём коне. Хоть умри у него на глазах, он перешагнёт и не охнет...

Бабы с вёдрами останавливались и, озадаченные, смотрели вслед.

Досужая ребятня моментально смекнула, что здесь что-то не так, и, гонимая любопытством, трусила позади деда, предвкушая занятное зрелище.

Подходя к дому Симона, дед приосанился. Он решил держать речь перед всем народом. Его жиденькая рыже-серая бородёнка кичливо задралась. К нему вернулись прежняя важность и недоступность. Вид у него был сосредоточенно серьёзный; он им покажет, он им скажет, как надо воспитывать детей. Симон запомнит это надолго.

Зато Аринка совсем сникла. Невесёлые думы были у неё в голове. Быть ей битой сегодня, а позор-то какой: на глазах у всех сгребёт её мать за волосы и стащит с Ушастого, поволокёт домой, а там — что в руках у неё — то и на Аринкиной голове. Елизавета Петровна в гневе своём была ужасна, и только Симон, если был рядом, мог защитить своих детей от её жестокого лупцевания. «Господи, сделай так, чтоб мамки не было дома, пусть тятя выйдет к деду», — подумала Аринка.

Вот и её дом. Посреди деревни, на самом высоком месте, большой и добротный, стоял Аринкин дом. Его пять окон сверкали зеркальной чистотой. Вязаные занавески с замысловатым узором привлекали внимание всех прохожих. Старшие сёстры Аринки, Лида и Варя, были рукодельницы, у матери ко всему приученные, не то что Аринка-ветрогонка. Елизавета Петровна часто говорила: «Из одной печи, да не равны калачи».

Но вот процессия наконец остановилась у дома Симона. Аринка обречённо наклонила голову, вся она сжалась, точно ей за шиворот лили холодную воду. Сердце стучало, как у птицы, зажатой в ладонях.

Забава властно опередила Ушастого и, подойдя к своей калитке, пытаясь её открыть, ткнулась мордой. Весь её вид, полный презрения к Ушастому и его хозяину, как бы говорил: «И до чего ж вы противны, глаза б мои не смотрели на вас».

Народу возле дома уже поднабралось. Со слов деда, которые он скупо бросал направо и налево, никто ничего не мог понять. И все гадали: что же случилось? Дед был в центре внимания, такое не часто бывало, и это льстило ему. Неторопливо он подошёл к калитке и что есть духу забарабанил в неё. Забава свирепо прижала уши, пытаясь его укусить.

— Но, но, чёртово отродье, я те дам по мордам, — дед было замахнулся рукой, но Забава угрожающе подставила ему зад. Рука деда повисла в воздухе, а сам он опасливо спрятался за Ушастого.

Аринка сидела ни жива ни мертва. Она ничего не думала, она ждала. За калиткой послышался бойкий голос отца:

— Иду, иду, кому так некогда?!

У Аринки сразу отлегло от сердца. «Слава богу, тятя».

Торопливо распахнулась калитка. Не дав выйти Симону, в неё с трудом протиснулась Забава. Пропустив её, вышел Симон. Увидев толпу людей, деда Архипа со своим лопоухим конём и Аринку, сидящую на нём, Симон смикитил, в чём дело, но не подал вида.

— Хе, хе, вот это да! В чём дело, люди? Будто в гости я вас не звал, это точно! — весело воскликнул он, обводя всех непонимающим взглядом. Симон был ещё не старый, красивый мужчина, высокий, худой, немного сутулый. Тёмно-русые волосы кольцами спадали на лоб, а рыжие пушистые усы всегда аккуратно закручены колечками. Нрав его весёлый и добрый располагал к себе людей. На его лице вечно играла добродушная, приветливая улыбка. Его никто никогда не видел злым или рассерженным. С ним невозможно было поссориться: он Всё превращал в шутку. Людским порокам всегда находил оправдание, а горе человека его трогало до глубины души, и он первым спешил на помощь. Симон любил говорить: «Хороший сосед как хлеба сусек», «Лучше сделай добро, чем зло».

Аринка души не чаяла в своём отце. Сколько раз он вырывал её из рук матери, когда та, расходившись, била её до полусмерти.

— Ну, ну, не плачь, — успокаивал тогда её Симон, — иди-ка, я тебе чего-то покажу. Пухленькое, мякенькое, а ну-ка угадай? Думаешь, птичка? А вот и нет. Гляди-ко. — И он показывал ей маленького зайчонка, которого принёс из леса — спас от когтей коршуна. И там, на задворках за сараем, присев на ящик, говорил:

— Ты, Арина, того, не серчай на мать-то. Жизнь-то у неё не лёгкая была, и её били, и меня лупцевали так, что неделю ел стоя, а спал на животе.

Аринка успокаивалась и не помнила зла.

И вот сейчас, увидев отца, Аринка смотрела на него с испугом и мольбой. Её маленькая, худенькая фигурка, сжавшаяся в комок, выглядела такой жалкой и несчастной, что сердце Симона дрогнуло и он порывисто рванулся к ней, протянув руки, словно она падала откуда-то с высоты, а он спешил подхватить её. Как бы невзначай, крепким плечом отодвинул деда, и в одно мгновение Аринка, точно на крыльях, перемахнула через голову деда Архипа и очутилась по ту сторону калитки.

— Э, э, ты чего это своевольничаешь? — спесиво закричал дед. — Ты зачем девку изъял, стало быть, не спрося?

— А на что она тебе? — непринуждённо спросил Симон. — Прокатил её с почётом на своём лопоухом, и будет. Показал людям добрым, и то дело.

— Я проучить её хотел, а потому, стало быть, при ней хотел речь держать.

— Мы и без неё твою речь послушаем, это точно. Говори, поучай.

— Он любит поучать, хлебом его не корми, — крикнул кто-то из толпы.

— Что правда, то правда, — подтвердил сосед Симона.

Дед Архип обстоятельно и подробно стал рассказывать «людям добрым», как он «изловил Аринку» и «застал на месте преступления». При этом он отчаянно жестикулировал руками, его бородёнка, серо-буро-жёлтая, приплясывала на тощей груди.

Кто-то хотел заступиться за Аринку, но тут же умолк. Кто-то зло бросил:

— За такое дело шкуру надо снять...

— Вот и я, стало быть, про то говорю, — уцепился дед, — распустил ты свою девку, Симон Епифанович! Басурманка она у тебя! Стало быть, шалая растёт. Всыпь ей погуще, стало быть, чтоб впредь неповадно было! — распалялся дед, сверкая колючими подслеповатыми глазами.

— Непременно всыплю. Выполню твой наказ, Архип Спиридонович. Но и ты всыпь своему вислоухому, чтоб без дела по лесу не шатался и в чужие руки не давался, — добродушно проговорил Симон, у которого на все случаи была готова складная поговорка или прибаутка.

В толпе засмеялись. Деду явно не понравился ответ Симона.

— Ты, Симон, брось шутки шутковать! Тут дело, стало быть, сурьёзное. Упрежаю тебя: ишшо такое повторится, стало быть, сам ей ноги выдерну. Так и знай!

— Поди ты! — с напускным испугом воскликнул Симон. — Так-таки и выдернешь? А куда денешь? К себе приставишь? Молодые-то ноги закружат, старая голова не сдюжит, упадёшь, и дух твой вон, ни за что пропадёшь. Кто плакать по тебе будет? Ушастый? Это точно!

Вокруг засмеялись. Уж этот Симон всегда насмешит.

Дед не на шутку разозлился.

— Тьфу, чтоб тебе черти поганый твой язык откусили!

— Прежде чем они мне откусят, я их с потрохами проглочу, — не унывая ответил Симон. — Ну, а засим до свиданьица, люди добрые, спасибо, что навестили меня, и тебе, Архип Спиридоныч, что дочь в целости и сохранности доставил с почётом. Дело смеха дороже. Точно.

Под гоготню собравшихся Симон проворно юркнул за калитку. Дед свирепо посмотрел ему вслед и буркнул: «Какая свинья — такое и корыто». Неопределённо потоптался на месте. Что же это получается? Вместо того чтобы всерьёз принять во внимание его жалобу и с уважением отнестись к нему, его ж в смехах оставили. Симон над ним как над дурачком потешался. И люди тоже хороши, никто не поддержал. Он обвёл их зловещим взглядом. Им бы только зубы скалить, ух, была бы его власть, он показал бы им, почём фунт лиха.

— Тьфу, анафемы... — дед скверно выругался.

Народ стал расходиться, пожалев время, потраченное на пустяки.

— Ох уж эта Аринка! — судачили люди — одни со смехом, другие всерьёз. И каждый заторопился к своим делам.

Свой помрачневший взгляд дед Архип перевёл на Ушастого, увидев на нём Аринкину уздечку, с остервенением сдёрнул её с головы и, гадко ругаясь, швырнул узду через ворота во двор Симона. Нервно, трясущимися руками стал надевать на Ушастого свою узду. Рой слепней уже назойливо кружился. Конь мотал головой и всё время дёргался. Дед никак не мог его обратать.

— Да стой же ты, чёртово отродье! — разозлился дед и сгоряча, что есть духу, огрел коня по морде, между глаз.

Ушастый дрогнул от неожиданности и, ошалело вытаращив кровью налитые глаза, стал пятиться. С трудом надев уздечку, дед потянул его за поводья.

— Но, но, шлёпай, пошли. Да ну же!

Но не тут-то было. Конь хрипел, дико вращал глазами и всё время пятился. Он не терпел грубого обращения и умел постоять за себя.

— Но, но, ну пошли, — уже примирительно уговаривал его дед. Наконец перекинув поводья через плечо, согнувшись в три погибели, дед что есть силы потянул его вперёд. Но конь, упёршись круглыми копытами-тарелками, стоял на своём: «Нет, не сдвинусь с места» — говорил его вид.

Со стороны казалось, что человек и лошадь меряются силами, кто кого перетянет. Дед полыхал злобой. Все проклятия и ругательства, какие у него были в запасе, иссякли, и он, отчаявшись, не знал, что делать. Конь намертво приковал себя, не думая менять решения.

Васька Хорёк, рыжий, веснушчатый, боевой и находчивый парень, резво подскочил к деду, предлагая свои услуги:

— Дай-ка я его огрею как следует! Он у меня живо подскочит!

Дед испуганно замахал руками:

— Ни, ни, не смей! Я его знаю, сатану. Он, вишь ты, из благородных. Ещё хуже будет. Я его огрел, так он меня теперь, стало быть, греет, — дед устало вытер вспотевший лоб, — вежливость ему подавай!..

— Ты ведь знаешь своего коня, он у тебя офицерского происхождения, «благородных кровей», а ты его по морде! Не хорошо, дед Архип, — шутили парни.

Но деду было не до шуток. Опять себя на посмешище выставил.

— А, чтоб он сдох, этот барин проклятый!

— Стой, дед, мы его сейчас в чувство приведём! А ну, ребята, подваливай к бокам. Мы его сейчас благородненько скрянем с места.

Несколько ребят-подростков припали к бокам Ушастого.

— А ну, взяли! Раз и два взяли! Ещё раз взяли!

Ушастый наконец сдался. Он колыхнулся от напора ретивых плеч и с равнодушным видом двинулся. Его громадная нога поднялась и повисла в воздухе, словно раздумывая: ступить или ещё погодить. «Ладно, так и быть, пойду», — решила она, и её подкованное копыто цокнуло о камень.

— Пошёл, пошёл! — дружно закричали ребята. Они хохотали и наперебой давали наказы спесивому деду.

Дед ядовито поджимал губы. Его сгорбленная фигура совсем превратилась в вопросительный знак. Злоба к Ушастому и ненависть к людям кипели в груди. Он бы с удовольствием выместил её на коне, но побаивался. Хватит на сегодня, и так досыта всех посмешил, будет с него.

— Так тебе и надо, старый колдун, — потрясая кулачком, ругался маленький Данилка, сосед и лучший друг Аринки.

 

РАЗГОВОР ПО ДУШАМ. ОХ УЖ ЭТОТ ИВАШКА!

Закрыв за собою калитку, Симон задумался: «Ах, Аринка, Аринка! Что с нею делать? Совсем от рук отбилась. Мать била до полусмерти, как будто помогло: перестала на чужих конях кататься, но придумала ещё худшее, стала баранов объезжать. Несётся баран, ошалело выкатив глаза, а на его спине Аринка, за крутые рога держится.

Теперь опять за старое взялась. Что делать?»

Симон был удручён этой обрушившейся на него заботой. И, запрягая Забаву, он не пел и не насвистывал, как обычно, а думал свою невесёлую думу. Надо что-то делать с девкой. Но что?

Тем временем Аринка неслышно вышла из-за поленницы дров, где на всякий случай спряталась. На почтительном расстоянии остановилась. Исподлобья смотрели тревожно насторожённые глаза. «Простит или не простит?» — спрашивали они. Кинув на Аринку мимолётный взгляд, Симон подумал: «Надо бы вздуть для порядка», но даже мысль о битье ему была противна. И, ещё раз оглядев её, он с горечью отметил: «Да бить-то по чему? Одни кости да кожа. Прав Ивашка, зовет её «мешок с костями». И чего худущая такая? Кажись, хлеб-соль вольная». Но всё равно Симон решил быть построже. «Надо взяться за неё», — решил уже в который раз Симон. Но как только доходило до такого случая, когда надо было «взяться», он терялся и не знал, что значит «взяться», с чего начать? Ох, какое это не лёгкое дело — воспитывать детей.

Аринка была самая младшая и самая любимая дочка, но и самая тяжёлая. Ивашка, конечно, тоже не мёд, но тот малец, с него взятки гладки. А это же девочка, но поступки её были такие, что Симон всё время находился в тревоге: его «девочка» может в любой момент отчебучить такое — умереть захочешь. Если день пройдёт спокойно, слава богу, но уж назавтра не миновать неприятности. «Поговорю-ка я с ней по душам. Тем более матери поблизости нет, в огороде с дочками грядки полет. Наедине это лучше».

— Подойди-ка ко мне, дочка. Хочу поговорить с тобой.

Аринка несмело подошла, потупилась. Тоненькими загорелыми пальчиками стала нервно теребить подол платья. Закручивая цигарку, Симон пристально вглядывался в неё. «И какой бес сидит в ней?»

— Ну, так как дальше-то жить будем, деваха? — осторожно начал он. — Или бери мочало и начинай всё сначала, — уже повышая голос, продолжал отец, но тут же спохватился: «Нет, не то я говорю, не так надо, надо по-хорошему, надо по душам поговорить».

Аринка, почувствовав недоброе, тут же скосила глаза и уставилась на кончик своего носа. Это означало, что она крепко задумалась о своём житье-бытье.

Отец заинтересованно смотрел на неё, стараясь понять, что есть его дочка.

— Ну, так что скажешь? — грустно спросил он.

— Тятя, я больше не буду. Вот правда не буду! Вотысё!

Симон с сомнением покачал головой.

— Такое мы слышали уже не один раз, — разочарованно сказал он и задушевно, с необыкновенной теплотой и грустью добавил: — Ты понимаешь, дочка, людей стыдно, что ты у меня такая шалопутная растёшь. Ты, Арина, — дочь крестьянская, должна быть честной, доброй и должна знать, что чужую скотину нельзя трогать. Это как вещь взять чужую, всё равно что украсть. Ты вникай, вникай, что я говорю. Ах, Арина, Арина, под корень ты меня срезаешь. И что мне с тобой делать, ума не приложу.

Аринка переминалась с ноги на ногу и ёжилась под гнетущим взглядом отца. Ей вдруг так стало жалко его, он показался ей таким несчастным и подавленным, что она готова была сделать бог знает что в эту минуту, только бы не огорчать его. Губы её задрожали и глаза наполнились слезами.

— Я не буду больше, тятя, не буду. Хочешь, я...

— Подожди, не горячись! И не обещай напрасно. Я хочу только знать, зачем ты села на чужую лошадь? Тебе что, своей мало? Зачем ты на Ушастом ездила по лесу? Ну скажи, ради бога, зачем?

Аринка туго сдвинула брови, уставившись на свою переносицу, минуту молчала, потом, вдруг вспомнив что-то, вскинула озарённое лицо:

— Тятя, так я ж тебе не сказала, на меня же волк напал! Чуть не загрыз. А тут Ушастый подвернулся. Я с перепугу на него вскочила. Вотысё!..

Симон, огорошенный таким оборотом, изумлённо вытаращил глаза.

— Поди ты! Неужто волк? Настоящий? Вот диво! — с притворным испугом допрашивал он. Сам будучи охотником, знал, что во всей округе уже несколько лет никто не видал волков. — Ну что же дальше? — оживлённо интересовался Симон.

Тут Аринка зажглась, глаза её воодушевлённо заблестели.

— Правда, тятя. Как волк на меня глянул, так я и села.

— На Ушастого, — уточнил отец.

— Ага, нет. Ну да, сначала испугалась, а потом села. Знаешь, какие глазищи-то у него были? Во! А зубищи-то так и щёлкают, так и стучат.

«Ну, понесло девку», — с горечью подумал Симон. Водился за его дочкой такой грех. Врала она отчаянно и самозабвенно. И сочиняла так красочно и убедительно, что сама начинала верить в то, что говорила. И никакие силы не могли её разуверить. Над её сочинительством смеялись, дразнили её, но ничего не помогало. В семье к этому все привыкли и никто не придавал значения её вранью. Незлобливо посмеются над нею и тут же забудут — пусть себе собирает собироха, повзрослеет, авось поумнеет.

Аринка росла, но, как видно, не умнела, сочинённый ею волк — тому доказательство. Симон не на шутку задумался. «А что, если дочка-то, того, больна, так сказать, «не все у неё дома»? — со страхом подумал он. — Надо бы врачу показать, посоветоваться. Этак ведь в привычку войдёт, люди за дурочку принимать будут, пойдёт дурная слава: «Дочка-то у Симона, кажись, пыльным мешком из-за угла шлёпнута. Всё несёт какую-то чепуху».

С тихой грустью смотрел Симон на возбуждённое лицо дочери. А она всё говорила и говорила. Её слова, точно камушки с горки, всё катились и катились, и не было им конца.

— Так, значит, волк? — задумчиво повторил он, соображая своё что-то невесёлое. И с заботливой осторожностью, как больного ребёнка, тихо спросил: — Ну скажи, дочка, ты ведь это сейчас всё придумала? Этого ничего не было? Скажи, только правду. Точно не было?

— Был волк! Был, был. И глазищи-то во какие! И...

— Ну ладно, ладно, ты уж это говорила. Хватит, а теперь послушай, что я тебе скажу. Как уберёмся осенью с поля, повезу тебя в город. Доктору покажу. Сдаётся мне, дочка, что живёшь ты «без царя в голове», это точно, «не все у тебя дома». Смекаешь, о чём я говорю?

Аринка озадаченно склонила голову набок. Задумалась. То есть как это «нет царя» в голове? А куда ж он подевался? И что значит «не все дома»? А кого же ещё нет? И что он выдумал — в город к доктору. Зачем? Конечно, в город — это хорошо. Аринка давно мечтает побывать там. Посмотреть, что это за город такой. А вот к доктору-то зачем? Не понятно. А впрочем, ну и что, что к доктору? Что тут страшного?

К ним в школу каждую осень из города доктор приезжает. Посмотрит горло, руки оглядит со всех сторон, нет ли чесотки, постучит по спине, через трубочку сердце послушает, как оно прыгает, вот и всё. И ничего страшного. Но на всякий случай, для успокоения, осторожно спросила:

— А зачем к доктору-то? Чего делать-то он будет?

— Чего делать-то? — Симон лукаво сощурился, его пушистые усы задвигались, и он с необыкновенным воодушевлением нарисовал Аринке красочную картину: — А вот просверлит дырку в твоей черепушке и заглянет туда. Посмотрит, что там делается. И есть ли там «царь» в голове? И что там у тебя — мозги или мякина? Точно. Если мозги, да кривые, то выправлять будет. А кто, говорят, дюже на выдумки силён да врать горазд, то поубавит маленько. Доктор знает, что надо делать. Это точно...

Аринка панически завращала глазами.

— Ну вот ещё, чего скажешь. Я ещё и не дам ему сверлить голову, — боязливо зашептала она сразу осевшим голосом. И вдруг представилось ей, как доктор безжалостно сверлит дырку у неё в голове и заглядывает туда одним глазом, точно в замочную скважину. А потом начинает шуровать своей палочкой, вправлять мозги. Господи, страсти-то какие! Аринка растерянным, немигающим взглядом уставилась на отца, пытаясь понять: шутит он или правду говорит?

Но Симон, облокотившись на телегу, с невозмутимым спокойствием курил цигарку, щурясь от едкого дыма.

Аринка совсем сникла. Оживлённый румянец таял на её щеках.

Симон понял, что переборщил. А с другой стороны, остался доволен, что хоть эта шутка проняла её. Чтобы смягчить положение, весело сказал:

— Там посмотрим, как ты будешь держать себя. Может, и не будет доктор сверлить голову. Авось сама наведёшь порядок в своей черепушке. Точно! А теперь ступай, открывай мне ворота, а то заболтался я тут с тобой.

Аринка воспрянула духом, словно камень с плеч свалился, стремительно помчалась к воротам, распахнула их.

Симон, взвалив плуг на телегу, сам уселся на неё, дёрнул вожжами и выехал на улицу. Обернувшись, многозначительно погрозил Аринке пальцем. Она поняла и преданно улыбнулась ему. Призналась:

— Тять, я про волка придумала...

Проводив отца, с лёгкой душою весело вбежала в дом, первым делом подлетела к печке: от голода живот подводило. На горячем шестике, на большом противне лежали аппетитные сочни с творогом и картошкой. На столе стояла кринка с топлёным молоком со вздутой коричневой пенкой. Первый сочень проскочил незаметно, и только, войдя во вкус, с упоением она принялась за второй, вдруг вихрем влетел Ивашка. Швырнув сумку с рыбой на пол, зыркнув голодными глазами по столу, истошно завопил:

— Ха! Всё жрёшь?! Небось все мои сочни с картошкой слопала? — И, злодейски сощурив глаза, подошёл вплотную к Аринке. — Ха! А ты что, крыса, попалась? — с издёвкой спросил он. — Небось мамка не знает, пойду ей скажу.

У Аринки душа ушла в пятки: «Вот аспид, пронюхал уже». Сочень, поднятый к губам, медленно опустился на стол.

— Откуда ты знаешь? — упавшим голосом спросила она.

— Ха! А я всё знаю! Всё! — с хвастливой небрежностью ответил Ивашка, старательно запихивая в рот сочень с картошкой и запивая его молоком.

Ивашка любил поесть и ел вдохновенно, увлекательно, со вкусом. Глядя на него, даже сытый человек начинал хотеть есть. Набив рот до отказа, еле ворочая языком, шепеляво проговорил:

— Митяя вштретил, он вше шкажал... А мамка ещё не жнает, пойду шкажу, — с сатанинской улыбкой продолжал он донимать Аринку. Та, подобострастно заглядывая ему в глаза, услужливо подставляла свои сочни.

— Ешь, ешь и мои с творогом, они вкусные, а вот яйца вкрутую, ешь.

— Не хочу яиц, ешь сама, не люблю я их, — привередничал Ивашка, — а вот сочни слопаю.

Аринка, глотая слюну, отвернулась. «Чтоб ты лопнул, аспид, — с обидой подумала она, — обжора этакий». При других обстоятельствах, конечно, она могла бы постоять за себя, но сейчас, когда этот злодей собирался выдать её, приходилось угождать и терпеть. Придавленная своей виной, она вопросительно и тревожно смотрела на брата. «Скажет или не скажет?» — стучало у неё молоточком в голове. В её испуганных глазах были ожидание и мольба.

Насытившись, Ивашка подобрел.

— Ну ладно, так и быть, не скажу. Но гляди у меня, чтоб больше не дурила! Не то я сам с тобой расправлюсь, — по-взрослому строго и назидательно отчеканил он.

«Подумаешь, родитель какой нашёлся, — зло подумала Аринка и скорчила вслед ему страшную гримасу. — Давно ли сам-то вытворял?»

Ивашка рос шумным, безалаберным. Его так и звали: Ивашка Беспутный. В его взбалмошную голову приходили самые каверзные затеи. Кто не помнит того случая с бабкой Пермешихой. А было это так.

Морозным утром затопила бабка печку, поставила туда все горшки, чугунки, но только дружно разгорелись дрова и весёлое пламя закружилось вокруг её чугунков, как вдруг раздался оглушительный взрыв. И дрова вместе с черепками от её горшков-чугунков вылетели из печки. Бабка, схватившись за голову, с ошалело вытаращенными глазами, словно безумная неслась по деревне. Не помня себя от страха, голосила так, что все повыскакивали на улицу.

— Что случилось, Авдотья? Что? — спрашивали её встревоженные соседи.

— О горе, горе! — едва переводя дух, кричала она.

— Ну, ну, успокойся. Что случилось?

— Нечистый в печи орудует! Сама видела, — единым духом выпалила она, — вначале чёрный хвост винтом взвился, а потом как начал лютовать, в печи шуровать так, что мои горшки все вместе с дровами и черепками вылетели. — Бабка неистово крестилась старой, сморщенной рукой, губы её побелели.

— Что за оказия? Какой там ещё нечистый объявился? — с сомнением качали головами мужики.

— Сама виновата, — сокрушённо продолжала она, — забыла ныне печь-то перекрестить. Всегда крещу, когда затопляю, а ныне забыла. Вот он, бес-то, и не убёг вовремя. Его жаром-то как охватило, так он ошалел и шарахнул. Дом аж задрожал весь. Боже ты мой! Разгряби тя нечистая сила! О господи, прости мя...

Совершенно сбитая с толку непонятным происшествием, целая толпа направилась к её дому. Первыми в избу вошли мужики. Хорошо, что вовремя подоспели, а то быть бы пожару. Обгорелые поленья тлели на деревянном полу. Стены в кухне обрызганы кашей так, словно ею выстрелили.

— Так говоришь, взрыв, что ли, был? — что-то соображая, переспросил Устин Егорыч, председатель сельсовета. Около него вился Лёха Каржак, сын кулака. Он что-то настойчиво шептал ему на ухо. Устин Егорыч, сжав брови, брезгливо отстранил его рукою. А Лёха, украдкой окинув всех лукавым взглядом, подленько хихикнул себе в кулак.

— Ладно, Авдотья Никаноровна, прибирай тут всё, а мы разберёмся. Думаю, что найдём твоего «нечистого», — сказал Устин Егорыч.

Выйдя от бабки Пермешихи, Устин Егорыч сразу направился к Симону.

Разговор был коротким.

— Ты, Симон, охотник?

— Охотник.

— Где порох держишь?

— Да там, где положено, в металлическом сундучке, на полке. А что?

— Так вот. Убирай подальше, чтоб твой непутёвый Ивашка не мог достать его. Дело вот какое случилось. — И Устин Егорыч всё рассказал Симону.

Оказывается, Ивашка просверлил дырку в полене и насыпал туда пороху, дырку законопатил, а полено подбросил бабке Пермешихе.

Идея эта была Лёхина, Ивашке она показалась заманчивой, и он осуществил её по простоте душевной, не думая о последствиях и полностью доверяя Лёхе. А тот безжалостно предал его.

После этого случая Ивашка лютой ненавистью воспылал к Лёхе. Он часами лежал на печи и только думал о том, как отомстить ему.

«Убью, как вырасту большой, так и убью. Возьму ружьё и убью». И как только Ивашка нашёл средство отмщения, сразу успокоился. И хотя была дана ему хорошая взбучка за этот порох, он не унимался. Нет-нет да и выкинет какой-нибудь «кадриль», как говорил Симон.

Вся деревня не любила Ивашку. Считали его великим злом, какое могло только свалиться на их голову. Но беспечный и шумливый Ивашка и ухом не вёл. Он будто не замечал недружелюбия взрослых, благо его ребята любили и были за него горой. Но бывали случаи, когда и между ребятами возникал спор, который переходил в ссору, а ссора, как правило, кончалась дракой. Иногда бил Ивашка, а иногда лупцевали и его. Приходил домой в синяках и царапинах, но ни на кого не жаловался и злобы не держал. Драка была честная, а коль побили — сам виноват, мало силы нарастил, ловкостью не овладел.

Но предательства Лёхи он не мог перенести. Злость и обида душили его. Ивашка рос, с ним росла и его злоба. Он ждал, когда сможет с Лёхой Каржаком за всё расплатиться! Настанет расплата. Обязательно.

 

ЧЕЛОВЕК В КОЛОДЦЕ

Когда разрешили частную торговлю, Каржаки повеселели. Значит, Советской власти не обойтись без них, без торговцев. И решил Каржак-кулак развернуться с новой силой. Вновь открыл лавку, приделал новое крыльцо с навесом, чтоб покупателей дождём не мочило. А сама Каржачиха, в старомодном лиловом платье с чёрными кружевами, восседала на этом крыльце и зазывала покупателей. Идёт мужик в кооперацию, а она лилейным голоском:

— И чего туда ходить-то, сапоги трепать. Да там и нет ничего путного. Заходите сюда, милости прошу, недорого и всё самое свежее.

Обласканному мужику неудобно отказаться, заходит.

Лёха, старший сын Каржака, вместе с работником Емелькой мотался как одержимый каждый день за товаром. До города и обратно пятьдесят вёрст — в мороз и метель, в дождь и ветер, забыв о сне и отдыхе. Такая жажда овладела Каржаками, во что бы то ни стало разбогатеть, наверстать упущенное. Доказать всему люду, что есть они, Каржаки!

И вот однажды в весеннюю распутицу, проезжая по озеру — так дорога короче, — Лёха провалился в полынью, чуть под лёд не ушёл. Спас Емелька. Еле живой, мокрый и обледенелый добрался до дому...

Ни жаркая баня с дубовым веником, ни перцовка, ни натирания не спасли Лёху. Он надолго слёг в постель. Щупленький, худенький, он и так здоровьем большим не отличался, а после этого купания и совсем захирел. Глаза стали большими, щёки ввалились и алели нездоровым румянцем. И хоть отменно грело весеннее солнце, но Лёхе было холодно, он целыми днями лежал в постели под тёплым одеялом. А иногда выходил на улицу, укутанный в полушубок, тёплую шапку и валенки. По-стариковски, слабо держась на ногах, садился на скамейку у сарая. Но вскоре покрывался липкой испариной и усталый, словно после тяжёлой работы, плёлся домой. Люди с сочувствием смотрели на Лёху, качали головами: «Укатали Сивку крутые горки».

Случилось это в прошлом году в середине мая в воскресенье. Под окнами в палисадниках и садах буйно цвела сирень, её тонкий аромат висел в воздухе. Заливисто пели птицы. На лавочках под окнами сидели мужики и дымили горьким самосадом. Бабы стайками стояли у калиток и вели разговоры о надоевших каждодневных делах. Ребятишки играли в лапту, в фантики.

Вдруг все умолкли, насторожились, прислушались. Нет, не показалось, действительно кто-то где-то кричал. Звал на помощь.

Чьё-то настороженное ухо уловило, что этот душераздирающий крик несётся от Каржаков. Все кинулись туда. Через калитку, минуя двор, влетели в огород. Первой, кого увидели, была мать Лёхи, Пелагея. Она стояла на коленях, упёршись руками в землю, трясла растрёпанной головой и, заливаясь слезами, истошно кричала:

— Ой, люди добрые, помогите христа ради, тащите скорее его, мою кровинушку. Застынет он там, сыночек мой бедный. Мальчик мой...

Упав ниц, она билась головой о землю. Две дочери пытались её поднять, но она, грузная, обмякшая, беспомощно висла у них на руках. Одиннадцатилетний Алька, брат Лёхи, с палкой в руках, с деревянно-испуганным лицом бегал вокруг колодца и что-то шептал про себя. На прибывших людей он не обратил никакого внимания и как шаман продолжал бубнить что-то своё.

Люди, как подстёгнутые, бросились к колодцу, заглянули туда, словно ужаленные, мгновенно отпрянули. На их лицах был ужас и растерянность.

Аринка осторожно протиснулась сквозь плотную стену людей и тоже заглянула в колодец. Там, в тёмной глубине его, в ледяном плену, лежал человек, руки, вцепившиеся в бадью, были белые как снег. Она почувствовала, как ознобом дрогнула её спина и что-то похожее на тошноту подступило к горлу. Аринка отскочила в сторону, чтоб не мешать взрослым, а они суетились, спорили бестолково и ненужно.

— Верёвку несите! — кричали одни.

— Лестницу! — требовали другие.

«Господи, чего же они медлят? Чего не лезут? А только спорят, спорят, поучают друг друга, а Лёха там лежит и умирает, наверно, сейчас», — думала Аринка, глядя на эту бестолковую сутолоку.

— Вот верёвки, вот лестница, полезайте.

— А кто полезет? Кто?

— Я бы полез, да у меня ревматизма.

— А где батька? Где Емелька?

— С утра в город уехали, за товаром.

— Надо бы кого-то молодого, сильного.

— Где они, молодые-то? Спозаранку на рыбалку ушедши.

— Что правда, то правда, — подтвердил немногословный дядя Петя, озабоченно почёсывая у себя в бороде.

Аринка ужаснулась такому кощунству. Человек умирает, а они о своём ревматизме пекутся. Эх, был бы здесь её отец. Уж он-то не стал бы рассуждать, бросился бы на помощь.

В разгар спора и нареканий, бесцеремонно работая локтями, ворвался Ивашка. Шумно хмыкнув носом, беззаботно спросил:

— Что это здесь? Кошка ввалилась в колодец али корова подохла?

— Чтоб ты сам сдох! Непуть окаянная, — прикрикнула на него тётка Фрося. Она никак не могла простить ему, как он зимой покрыл стеклом её печную трубу и как она наглоталась дыма.

— Человек в колодце! А ты — «кошка»! Нехорошо, Иван.

Ивашка в мгновение ока метнулся к колодцу.

— Ха! Так чего ж не тащите? Вон же он на бадье лежит.

— Сами видим, что лежит. Бадью станем поднимать — он сорвётся. Надо лезть за ним и придерживать. Вот сейчас лестницы свяжем и опустим.

— Да зачем лестницы-то? Да я вмиг по цепи спущусь. — И Ивашка уже решительно закинул ногу через сруб, ухватившись двумя руками за цепь.

— Стой, баламутный, вот уж правда непутёвый. Куда тебя несёт! Мало одного, так потом тебя вылавливай, — загудели мужики.

— Коль такой прыткий, так полезай, но только сначала верёвками тебя окрутим, — сказал дед Архип.

Несколько пар рук расторопно заработали вокруг Ивашки. И когда, надёжно обмотанный, он уже готов был к спуску, вдруг спросил:

— А кто там?

Услышав ненавистное имя, Ивашка сразу потемнел, наклонил голову и лицо его стало напряжённо-серьёзным. Какую-то секунду он колебался.

Аринка, всё это время не сводившая с него глаз, вдруг замерла. «Не полезет, за Лёхой-обидчиком не полезет», — обожгла её мысль. Тревожно-ожидающим взором она впилась в него: её глаза просили, подбадривали. Но Ивашка не замечал ни её, никого вокруг, он ушёл в себя, как улитка в раковину, вобрал голову, поднял плечи, и только движущиеся скулы выдавали его внутреннее состояние.

— Эх, ладно, — вздохнул он, лёгким и гибким движением, как угорь, махнул через сруб, перебирая руками по цепи, стал спускаться в тёмный глубокий колодец. Наступила гнетущая тишина. Даже Пелагея перестала кричать и только, подняв к небу лицо, тихо молилась. Люди, вытянув шеи, напряжённо смотрели в колодец. Аринка окостенела от страха. Ей казалось, что брат останется в колодце вместе с Лёхой. В тишине зловеще громыхала цепь, заунывно скрипел деревянный каток. Вот-вот должен был показаться Ивашка. Плотная стена людей дрогнула, колыхнулась, единым порывом подалась вперёд. Из колодца показалась вихрастая голова Ивашки.

— Держи, Иван, не урони, крепче держи. — И несколько рук, протянутых к Ивашке, подхватили Лёху и бережно понесли к дому. От безжизненного тела веяло холодом, с него стекала вода. Народ пошёл следом. Ивашка, весь сине-бледный, стучал зубами, он запутался в верёвках и никак не мог развязать мокрые, затянувшиеся узлы. О нём точно забыли. И только Аринка помогала ему выпутаться из верёвочных сетей.

— Холодно, да? — с участием спросила Аринка.

— А то нет? Как ноги опустил в воду, аж сердце точно ножом полоснуло! — Посмотрев вслед Лёхе, он добавил: — Да, досталось ему. Но он, кажется, ещё живой...

— Что правда, то правда, досталось, — прошептала Аринка.

С соседнего огорода напрямик бежала встревоженная Елизавета Петровна. Она только что узнала о случившемся. Председатель Устин Егорыч подошёл к колодцу, чтоб забрать пожарные лестницы, отнести их к сельсовету. Встретившись с Елизаветой Петровной, он почтительно поздоровался и, глядя на мокрого Ивашку, сказал:

— А Иван-то у вас герой, Петровна. Ей-богу, герой!

Ивашка, привыкший всю жизнь слышать брань и проклятия, не мог сразу понять, о ком это говорят, но когда Устин Егорыч повторил: «Молодчина, Ивашка, ничего не скажешь, настоящий смельчак...» — тут Ивашка понял, что это о нём так отзываются, смущённо заулыбался и, потупя голову, прятал глаза, не зная, куда их деть.

— Теперь чеши домой да на печку полезай отогреваться. Вы, Петровна, напоите-ка его малиной и мёдом, — добросердечно посоветовал Устин Егорыч. — Ещё неизвестно, чем кончится это купание.

— Что правда, то правда, — подтвердил дядя Петя.

Через два дня, не приходя в сознание, Лёха умер. Для всех осталось загадкой, как он попал в колодец. Наверное, бадья с водой, которую он хотел вынуть, оказалась для него слишком тяжёлой и, падая, она увлекла его слабое, легковесное тело. А может быть, по-другому как было, точно никто ничего не знал. После этого случая Ивашку словно подменили. Он перестал куролесить, перестал с мальчишками озорничать и драться. Всё свободное время проводил на речке, часами томясь с удочкой, вперив неотрывный взгляд в поплавок.

Никто не мог понять, что случилось с Ивашкой. Аринку же это больше всех занимало. Ей казалось, что брат носит в себе какую-то тайну и никак не хочет поделиться ею с Аринкой — сестрой.

 

ЗНАКОМСТВО С НОННОЙ

В начале июля установилась жаркая погода. В полдень от жары всех разморило. Трезор врастяжку лежал в тени, а куры попрятались в кусты. И только огненно-красный петух по кличке Чурила стоял на самом солнцепёке, как солдат на посту, бдительно уставив свой жёлтый глаз в небо, зорко вглядывался в далёкую синь, ища там злодея коршуна.

Аринка, согнувшись в три погибели, сидела под телегой и подкидывала камушки; эта хитровенная Аниська бессовестно обыгрывала её. Надо было с этим кончать и научиться играть как следует, чтобы ловить подброшенные камушки все на лету. Добиваясь совершенства и ловкости в этой игре, Аринка так увлеклась, что не слышала, как постучали в ворота.

— Входите, калитка не заперта, — крикнула с крыльца Елизавета Петровна, торопливо, на ходу вытирая мокрые руки о передник.

— Мы к вам, можно? Здравствуйте, Елизавета Петровна, — услышала Аринка голос своей учительницы, Марии Александровны.

— Пожалуйста, милости просим, очень рады, — рассыпалась в любезностях хозяйка дома.

Аринка насторожилась, перестала играть и с любопытством уставилась на вошедшую. Но что это? Она не одна. За её спиной стояла незнакомая, хорошо одетая девочка.

Тут Аринка вспомнила, что Мария Александровна нынче ждала к себе в гости свою племянницу из Ленинграда и обещала Аринку с ней познакомить, чтобы той было не так скучно в деревне.

— Пришли к вам знакомиться. Это моя племянница, моего брата дочь. А где же ваша Аринка? — осматриваясь вокруг, спросила Мария Александровна.

— Да где ж ей быть? Здесь где-нибудь. Арина! Аринка, где ты?

— Тут я, — с трескучей готовностью отозвалась Аринка, неуклюже, на четвереньках, вылезая из-под телеги.

Вид у неё был самый что ни на есть обшарпанный. Нечёсаные волосы торчали штопором в разные стороны. Платье мятое, не первой чистоты. А лицо всё перепачканное не то дёгтем, не то землёю.

— Вот видите, какое... моё чадо, — с насмешливой улыбкой проговорила Елизавета Петровна, с укором глядя на Аринку. — У вас в Питере, наверное, таких нет? — спросила она племянницу Марии Александровны. Та неопределённо пожала плечами. На лице её была явная растерянность, куда и зачем её привела тётя, неужели она думает, что эта замухрышка может стать её подругой?

Аринка, донельзя смущённая, стояла перед ними, вытянув по швам длинные загорелые руки. Но исподтишка, краешком глаза следила за шикарной незнакомкой. Уловив в её лице насмешливое выражение, тут же прикинула в уме: что лучше? Пройти мимо них с независимым видом или дать стрекача в огород? Угадав настроение дочери, Елизавета Петровна строго сказала:

— Ну, чего нахохлилась, как осенняя туча? К тебе гости пришли, а ты набычилась. Подойди, познакомься. Да умойся. Пройдёмте в дом, — пригласила она учительницу с её племянницей.

— Благодарю. Но я бы лучше посмотрела ваш огород. Я люблю ваш порядок. У вас такое всё ухоженное, так растёт всё хорошо.

Польщённая Елизавета Петровна с удовольствием приняла это предложение и повела Марию Александровну в огород.

— Без нас они лучше поладят, — шепнула Мария Александровна, — она девочка умная, Аринке будет с ней интересно.

Когда девочки остались одни, какую-то минуту они с любопытством и интересом разглядывали друг друга. Аринке казалось, что это фея пришла из сказки, так она была хороша. Пухленькая, беленькая, такая нежная и чистая, что до неё и дотронуться было страшно. Батистовое накрахмаленное платье в красный горошек, с торчащими оборочками на плечах и подоле походило на крылья бабочки.

Такой девочки Аринка ещё никогда не видела.

— Ну что ж, давай знакомиться, — сдержанно, по-взрослому, сказала ленинградская девочка. — Меня зовут Нонна. А тебя как? Аринка, кажется?

— Ага, — кивнула Аринка и прошептала её имя: — Нона.

— Не Нона, а Нонна. Надо говорить два «эн», понимаешь? — деловито поправила гостья. — Ты что, всегда такая?

— Какая? — встрепенулась Аринка.

— Да какая-то странная. Мне кажется, что ты злая?

— Да ты что? Я вовсе не злая, вот увидишь.

— Ну а что ты так на меня смотришь? Неприлично так разглядывать человека.

— Ты очень красивая, вот и смотрю. И платье у тебя красивое, — простодушно призналась Аринка.

Не отрывая восторженного взгляда, обошла Нонну вокруг. И о чудо! У неё за плечами в сетке висел громадный мяч: красный с зелёным. Нонна, прижав пальчик у плеча, держала его за петельку.

Такой мяч был заветной мечтой Аринки. В прошлом году фельдшер привёз своей маленькой дочке такой же большой мяч. Девочка им играла во дворе, а Аринка, растянувшись на земле, смотрела в подворотню, как звонко и мягко отчеканивал мяч: бум, бум. Однажды мяч перелетел через забор и Аринка, схватив его, жадно прижала к груди. От него исходил ядрёный запах резины. Она стала бросать его о землю, он высоко подпрыгивал и издавал своё бум, бум. Девочка заплакала во дворе, закричала. Аринка поспешно перекинула мяч через ворота. Вскоре фельдшер уехал со своей семьёй, и Аринка уже не бегала к их дому.

И вдруг такая радость! Мяч! Огромный, в сетке! Красно-зелёный!

— Ну давай поиграем, а? — с нетерпением взмолилась Аринка.

— Придётся. Что с тобой делать? — нехотя согласилась Нонна. — Только чур я первая, хорошо? Я покажу, как у нас играют, а потом ты, хорошо?

Аринка на всё была согласна. Конечно, хозяйка мяча должна начинать первой.

Тесовая стена дома дрожала от ударов. Нонна ловко подхватывала мяч на лету, кружилась, принимала необыкновенные позы, ловила его одной рукой, двумя, но ни разу не коснулась им своего воздушного платья.

Аринка во все глаза смотрела на игру Нонны, но придраться было не к чему, и она по достоинству оценила её мастерство. Она заходила с одной стороны, с другой, томилась ожиданием, но мяч, как магнит, летел в Ноннины руки. В глазах Аринки восторг и досада, можно подумать, что Нонна только и знала, что всю жизнь играла в мяч.

Наконец Нонна, уставшая, сама остановилась.

— Фу, жара такая, не могу больше играть. Может быть, ты меня проводишь к себе в дом? Мне хочется посмотреть, как у вас там? Дом такой большой и с виду красивый, а внутри как? Ну что же, идём?

— А как же я? Дай мне-то немножко поиграть, ишь ты какая?! — с досадой вырвалось у Аринки.

— Подумаешь, невидаль какая — мяч. Я к тебе часто буду ходить и мяч приносить, ещё наиграешься.

— Ладно. Пошли, что ли?

— Ты что, обиделась? Ну вот видишь, я же говорила, что ты злая.

— Ничего я не обиделась. И вовсе я не злая, я просто хотела поиграть в мяч, вотысё, — с напускной беспечностью ответила Аринка. По чисто вымытым ступеням крыльца, через просторные сени они вошли в дом. Минуя кухню и маленькую комнату, в которой обедала семья и в которой, кроме скамеек и стола, ничего не было, они вошли в просторную, очень чистую комнату. Она так и называлась «чистой». В ней не жили, в ней принимали гостей или чужих, случайно зашедших людей, как вот Нонна. На крашеном полу — домотканые половики. Вдоль стен — стулья в ситцевых чехлах. У окон много цветов: фикусы, филодендроны с резными листьями и плющ, который бордюром вился по всей комнате.

— О, красиво. Как в оранжерее, — проговорила Нонна.

— Чевой-то? — не поняв, переспросила Аринка.

— Я говорю: как в оранжерее. То есть — в таком месте, где выращивают цветы, понимаешь? — пояснила Нонна назидательным тоном.

— Ага, — согласилась Аринка, но ничего не поняла. Ей нравилось, как Нонна по-взрослому вела себя.

— А кто вышивает так чудесно? — спросила Нонна, залюбовавшись ковром, которым покрыта была кушетка. Ярко-красные маки и сине-фиолетовые фиалки как живые пестрели на чёрном фоне.

— Это мои сёстры, Лидка и Варька, так вышивают. Сами напряли шерсти, сами окрасили в разные цвета и крестом по канве вышили. Целую зиму вышивали, — похвалилась Аринка.

— У нас тоже есть ковры, но у нас настоящие, персидские.

Аринка хотела переспросить, какие такие ковры настоящие, но вовремя спохватилась и обыграла это дело по-другому.

— Фу, у нас этих самых ковров вон целый сундук! Мамка на лето убирает, чтоб моль не ела, а зимой на пол стелет, для тепла.

Нонна изумлённо вскинула свои тоненькие бровки и только могла сказать:

— О, о, даже так? — Она ходила по комнате и всем своим видом выражала удовольствие. Значит, мама её была неправа, предупреждая Нонну, чтоб та не заходила в деревенские избы. «Там, кроме клопов, тараканов и грязи, ничего нет, ещё подцепишь какую-нибудь заразу», — наставляла она.

— А это что? Книги? — искренне удивилась Нонна, подходя к угловому столику, на котором лежали стопочкой книги и журналы. — А кто их читает? — И начала быстро и небрежно перелистывать.

— Все читают: и сёстры, и мамка, и тятя. Лидка носит их из соседней деревни от одного дяденьки, а за то, что он даёт книги, мамка посылает ему молоко и хлеб. Он бедный и совсем слепой. Не надо так быстро листать, разорвёшь. Мамка не любит, когда книги рвут. Она говорит, что книгу любить надо, что книга — это лекарство для души.

Нонна капризно выпятила губы:

— Хм. Разве это книги? Вот у нас этих книг целая библиотека, три больших шкафа с книгами, представляешь?

— Ух ты! И неужто все прочитаны? — с восторгом и удивлением спросила Аринка. — Вот бы мамке моей, очень любит читать, иногда всю ночь читает.

— Ну что ты, разве можно все книги, что у нас есть, прочитать. — Подойдя к двери, ведущей в другую комнату, Нонна полюбопытствовала: — А там что?

Аринка сконфузилась, прикрыла дверь:

— Да там плохо. Мы спим там.

— О, значит, спальня, я хочу посмотреть. Ну покажи, пожалуйста, Ариночка.

От такого ласкового обращения Аринка расцвела.

— Да смотри, жалко, что ли.

Это была тоже большая комната, угловая. Два окна на улицу и одно во двор. Зимою здесь не жили, слишком много дров надо, чтоб топить такой домину, а летом эта комната служила для всех спальней. Вернее, для Аринки и её сестёр. Брат с отцом спали на сеновале, а мать на своей печке. На полу в разных углах разбросаны постельники, набитые соломой, на них скомканные одеяла, смятые подушки. Здесь ничего не убиралось, всё было наготове: усталый человек ткнулся в подушку, натянул на себя одеяло да и спит. А утром соскочил, да скорей на работу, некогда уборкой заниматься.

— А где же кровати? — тихо спросила Нонна, и в голосе её было разочарование.

— У нас нет кроватей. Летом тепло, мы спим на полу, а зимой тятя ставит топчаны по обе стороны голландки. Вотысё.

— Как же без кроватей? Вы что, такие бедные?

— И вовсе мы не бедные, — обиделась Аринка, — мы середняки. Вот Миша Кочуряй, Никита Лобос, вот те бедные. У них в доме, кроме тараканов и детей, ничего нет. Даже лошади нет. А у нас есть и корова, и лошадь, и ещё молодой жеребёнок, да ещё пять овец. Какие же мы бедные? — обстоятельно объяснила Аринка. — А дом какой большой. Тятя его сам строил. Когда Ивашка вырастет и женится, ему будет где жить. Вот это будет его половина.

— Ну, хорошо, хорошо, не бедные. Чего ты так горячишься? — засмеялась Нонна и вышла опять в чистую комнату. Здесь ей явно нравилось. Она села на кушетку, на красивый ковёр, который так её пленил.

— Фу, жарко, пить хочется.

— Сейчас принесу. Тебе воды или квасу? — с готовностью отозвалась Аринка.

— Воды, но только кипячёной.

Аринка бросилась на кухню, но, как назло, воды в самоваре не оказалось, — смущённая, она вернулась с пустой кружкой.

— Мамка вылила кипячёную воду. Мы пьём сырую из колодца. Если хочешь, я тебе налью молока, холодного, прямо из подпола. Хочешь принесу?

— О, я люблю молоко.

Нонна пила молоко маленькими глотками, неторопливо, со вкусом. Аринка очарованно смотрела на неё. Ей всё нравилось в Нонне: и её тоненькие бровки, как гарусные ниточки, и ямочки на круглом подбородке, похожем на репку, и шелковистые волосы, расчёсанные волосок к волоску, с чёлкой на лбу. И маленький курносый носик в бледных, почти незаметных веснушках, и лицо, и руки, такие белые и нежные, словно их в молоке вымачивали. Но вот Нонна выпила молоко, поблагодарила Аринку, двумя пальчиками вытерла губы и, встав, направилась к двери.

Аринка засуетилась, её охватила тревога: а вдруг Нонне скучно с нею? И вот сейчас она уйдёт от неё? Забегая вперёд, она предложила гостье хлеба с мёдом или сочней с творогом. Но Нонна ничего не хотела, она вышла во двор и скучающими глазами всматривалась в огород.

— А где же тётя Маруся? Почему они так долго?

— Они сейчас придут. Может быть, сыграем в мяч? — осторожно спросила Аринка, с тайной завистью глядя на заветный мяч, с которым Нонна не расставалась всё это время.

— Нет, не хочется на такой жаре, — ответила Нонна.

— Тогда, может быть, дашь мне поиграть немножко? — решилась попросить Аринка.

— А вот и они идут! Побежали их встречать! — воскликнула Нонна, оставив без внимания просьбу Аринки. Взявшись за руки, они у колодца в огороде встретились с Марией Александровной и Елизаветой Петровной.

— Ну как, поладили? Вот и отлично! — сказала Мария Александровна, обнимая за плечи свою племянницу. — Вы, Елизавета Петровна, не будете возражать, если Нонночка будет приходить к вам играть с Аринкой? А то ей скучно со мною-то. Девочке своя компания нужна.

— Да ради бога, пусть приходит. Только вы не боитесь её доверить такому сорванцу, как Аринка?

«Ну, пошла, села на своего конька», — обидчиво подумала Аринка о матери. Такое говорить при Нонне? Что она о ней подумает? И Аринка предостерегающе ткнула мать в бок. Но та будто ничего не поняла и пошла, и поехала: и Аринка такая, и Аринка сякая, и что она чёрт, а не ребёнок. И что вот у неё какое было детство, у Елизаветы Петровны: каждый день бита, но не каждый день сыта. И пока шли до крыльца, она безумолчно всё говорила, говорила. Слушать тошно. А Мария Александровна понимающе кивала головой и всё поддакивала. «И что за человек, нет другого разговора, как только меня костить». У крыльца остановились, стали прощаться.

— Так я пошла, Нонна, ты остаёшься или идёшь со мной?

— Тётя Маруся, я немного побуду здесь. Хорошо?

— Хорошо. До свидания, Елизавета Петровна. До свидания, Арина.

Когда Мария Александровна подходила к калитке, Нонна вдруг сорвалась с места и побежала её догонять. Аринка непонимающе смотрела ей вслед. Раздумала остаться, что ли?

— Тётя Маруся, возьми, пожалуйста, этот несносный мяч. У меня даже палец посинел от него, до чего я сетку додержала. Отнеси домой. — И, отдав мяч Марии Александровне, Нонна весёлая вернулась к Аринке.

— Мешает он только, правда? Без него лучше. А ты что такая?

Аринку словно холодной водой облили. Она стояла, низко склонив кудлатую голову, и старательно выкапывала ямочку в песке большим пальцем правой ноги.

— Что случилось? Чего ты стоишь как истукан? — уже начиная сердиться, допытывалась Нонна.

Выкопав достаточно глубокую ямочку, Аринка словно проснулась, вскинув голову, как-то устало и виновато улыбнулась.

— Так, ничего, — тихо сказала она. И в этих двух словах была горечь и боль обманутой надежды. — Ну пошли, что ли.

— Да, да, пошли. А куда мы пойдём? — спросила Нонна и тут же изъявила желание посмотреть огород.

— А у вас яблоки растут? Я очень люблю яблоки, ты даже не представляешь, как я их люблю, — скороговоркой, взахлёб, говорила Нонна.

— У нас только две яблони и то поздняя ранетка, созревают осенью.

Нонна была явно разочарована. Странные люди эти крестьяне, думала она. Такой большой огород и засажен бог знает чем: капустой, картошкой. Вместо этого лучше бы сад с яблонями. Но Аринке ничего не сказала.

— А ягоды у вас есть? — поинтересовалась Нонна.

— Ягод у нас — тьма-тьмущая! Мамка любит варенье. Малина скоро поспеет. Чёрная смородина есть и крыжовник. Вишни тоже есть.

Нонна была довольна. Ягоды она любила. Но сейчас в пустом огороде делать было нечего. Она опять загрустила. Аринка, стараясь её всячески развлечь, предложила пойти в лес.

— Нет, нет. Я боюсь змей, — панически замахала Нонна руками.

— Да что ты, нет у нас змей. У нас лес сухой, много муравьёв, а там, где муравьи, змей не бывает. Идём, не бойся. В лесу так хорошо.

— Нет, я не хочу в лес. Идём лучше на улицу. Я хочу познакомиться с другими девочками.

У Аринки ёкнуло сердце, проскользнула тревожная мысль: а вдруг Нонну кто перетянет? Но, с другой стороны, ей самой хотелось показать Нонну девочкам, пусть посмотрят, какая у неё теперь подруга.

— Пошли, — охотно согласилась Аринка, успокоив себя тем, что во всей деревне для Нонны нет достойной подруги. Ведь сама Мария Александровна выбрала именно её, Аринку.

Когда они вышли за калитку, девочки сгрудились стайкой, стоя у Аринкиного дома. «О, уже пронюхали. Слетелись, как воробьи на пшено», — насмешливо подумала Аринка. И зачем Нонне с ними знакомиться? Что хорошего в них? Клавка Зубатка, эта долговязая дылда и вымогала, ей только жрать носи, а не будешь носить, она дружить с тобой не будет да ещё и поколотит. Аниська — Лиса Патрикеевна. Такая хитрюга, каких мало. Сегодня с одной, завтра с другой. И всё насмешничает. В глаза одно говорит, а за глаза другое. И сплетница, каких мало. А Машка Мышка? Так с ней совсем неинтересно. Она как дурочка, в рот каждому смотрит, головой кивает, со всеми соглашается, а своего мнения ни на что не имеет. О Фенечке Куклёнке и говорить нечего, плакса и ябеда. Да и мала она для Нонны. В другом краю девчонки хорошие, но там своя компания и они до них не касаются. Только когда праздник, тут уж все сходятся и веселятся вместе. А так кто ближе живёт, тот с тем и дружит. Взяв Нонну под руку, Аринка подвела её к девчонкам. Те, выкатив глаза, воззрились на неё и стали нахально рассматривать. Словно это был диковинный зверь. От такого приёма Нонне стало не по себе. Она недовольно передёрнула плечами: «Что за бесцеремонность». В глазах у Аринки восторг! «Ну какова девочка? Смотрите, смотрите. Только пусть глаза у вас не лопнут!» — думала она, сияя. Нонна явно их ошарашила. Первой пришла в себя Клавка Зубатка. Что-то дожевав и с трудом судорожно проглотив, она неторопливо обошла Нонну кругом. Осмотрела со всех сторон.

— А платье-то у тя ничао, красивое. Сколько ж такое стоит? — деловито поинтересовалась она, потерев оборочки между пальцами.

— Ты чего трогаешь! Запачкаешь! Не видишь, какое белое! — оттолкнула её Аринка.

— А те что, жалко, твоё трогаю, што ль? — огрызнулась Клавка, но руку отняла.

Аринка опять с интересом наблюдала за девочками.

— Ты лучше спроси, как её зовут, — подтрунила она Клавку.

— Ну, как же тя зовут? — с ухмылкой спросила та.

Нонна, горделиво вскинув красивую головку, с достоинством произнесла:

— Меня зовут Нонна, а вас как?

— Тю, шо за Нона ишо такая? Нет таких именов! — ехидно фыркнула Клавка. — Вот придумала Нона, Нона.

— Не Нона, а Нонна. Надо два ны говорить. Вотысё, — уточнила Аринка. Какую-то минуту сражённая Клавка стояла в раздумье, изо всех сил что-то соображая. Ниса, лукаво поблёскивая глазками, заговорщицки хихикнула в кулачок. А Машка Мышка шустро моргала глазёнками, ничего не понимая. Зато Фенечка вся сияла восторгом, глядя на шикарную Нонну. Такой нарядной и красивой девочки она ещё никогда не видела. Наконец Клавка что-то вспомнила, решительно сказала:

— Нету таких именов. Нету! Небось её Матрёной или Фёклой назвали при рождении, а теперича переиначили. Теперича так можно. Вон, дядька Егор ездил в Питер, так сказывал, звали его знакомую Акулина, а теперича она назвала себя Лина. Ну так как же тебя при крещенье-то назвали? — нагло спросила она, вперив в Нонну свои водянисто-белёсые глаза.

Нонна почувствовала себя крайне смущённой, лицо её порозовело, отчего стала она ещё красивее. Не зная, что говорить этим грубым девочкам, она тревожно и беспомощно посмотрела на Аринку.

— Что ты болтаешь, балоболка этакая, — воинственно накинулась Аринка на Зубатку, — тебе завидно, да? Что её так зовут, а не тебя! Нонна хотела с тобой подружиться. Она много конфет привезла из Ленинграда и хотела тебе дать. — Аринка знала, чем досадить Клавке, пусть теперь та локти кусает. И, плюнув ей под ноги, схватив Нонну за руку, Аринка увлекла её за собой. Они бежали по деревне к школе, а вдогонку им нёсся смех и Клавкины «словечки». Когда школа была близко, они перевели дыхание и пошли шагом. Нонна понемногу приходила в себя.

— Фи, какая глупая и гадкая девочка, — лепетала ошарашенная Нонна, брезгливо кривя губы.

— А ты не обращай внимания. Моя мамка говорит: плохое пусть из уха в ухо летит, а хорошее погодит. Мне так наплевать, кто что говорит, — наставляла Аринка, умудрённая житейским опытом.

Аринка в затаённой мечте всё ещё надеялась, что Нонна пригласит её к себе и они там поиграют в мяч. Но Нонна быстро ушла, пообещав Аринке завтра опять прийти.

— Приходи, я буду ждать тебя! — крикнула ей вслед Аринка, окрылённая и счастливая, что завтра они вновь встретятся.

 

ТАКАЯ ГОРЯЧАЯ ДРУЖБА. ИЗМЕНА. СПОР

Она приходила каждый день. Её приход приносил Аринке неописуемую радость. Новая подруга всецело завладела Аринкой. Её думы были только о Нонне. Она ложилась с мыслью, что завтра увидит Нонну. Ещё издали увидев её, Аринка со всех ног бросалась навстречу. И каждый раз надеялась, что та принесёт мяч, но Нонна приходила без него. Впрочем, это и к лучшему. Играть было некогда. Шёл сенокос.

Вся семья рано утром с граблями и косами на лошади уезжала в луга. Аринка оставалась за хозяйку. Весь дом был у неё на руках, а дел невпроворот: посуду помыть, цветы на пяти окнах полить, травы поросёнку нарвать, кур кормить, а это прожорливое племя только и знает, что клевать. За огородом следить — упаси бог, как бы чужая курица или своя не забежала туда да гряды не разрыла. Огурцы только поспевать начали. Да ещё пушистые и духмяные копны сена лежат у сарая в огороде, ждут Аринкиных рук: их надо растрясти, граблями шевелить, а к вечеру, до росы, убрать. До игры ли тут?

Чтобы Нонна не скучала и было ей чем заняться, Аринка выдрала всю крапиву в кустах малины, чтоб Нонна не обожглась и могла свободно собирать малину. А первая ягода, сочная, вкусная, пришлась по душе Нонне. Правда, Елизавета Петровна последнее время ворчала на Аринку за то, что все ягоды обобраны, ни одной к чаю не найдёшь. Мать любила пить чай со свежей малиной. Тогда Аринка, до прихода Нонны, собирала матери кружку малины и ставила в чулан.

Но между делом, урывая свободную минутку, Аринка бежала к Нонне. Тогда они усаживались на пахучее сено под яблонями, там попрохладнее, и Нонна вела бесконечные разговоры о своём городе, о житье в нём.

Но странно, Аринку почему-то не восхищал, а скорее страшил тот город, о котором говорила Нонна. Неужели это возможно — в одном доме живут люди годами и не знают друг друга! А дворы каменные, полутёмные, как колодцы, в них всегда прохладно и нет солнца. И чтобы увидеть небо, надо задрать голову. Боже мой, да разве можно жить без солнца и без неба? И, встав утром, не услышать петушиного крика, не сощуриться от ослепительного солнца? Не потянуться, всласть не зевнуть на своём родном крыльце.

А дома? Каменные громады, плотно прижавшись друг к другу, стоят плечо к плечу. Это зачем же? Придерживают друг друга, чтоб не повалиться? А люди целыми днями ходят обутые. Господи, сколько же сапог-то надобно? А летом в сапогах-то все ноги сопреют, мозоли набьёшь. И на улицах сплошные камни, травы нет, а где и есть, так по ней ходить нельзя. Да возможно ли такое? Ведь нет большего удовольствия, как ступить босой ногой на мягкую, прохладную, шелковистую травушку. И под окнами не развеваются гривастые берёзы... Не поют птицы по утрам, не стрекочут кузнечики по ночам? Как же можно жить без птиц, без солнца, без леса, без травы? Нет! Аринка не хочет жить в таком городе. Она бы умерла от горя и тоски.

Но вот люди там, наверное, все красивые, как Нонна? Белые. Без солнца-то, конечно, будешь белой. И ходят все тихо, в обувке-то особенно не разбежишься, да если ещё и сапог жмёт? И разговаривают они между собой вежливо. А как же иначе, раз они не знают друг друга?

Нет, Аринка не завидует тем, кто живёт в этом городе. Вот только одно её очень заинтересовало. Есть такой дом, придёшь в него — там темно, и вдруг стена освещается и по ней живые люди бегают. Лошади, коровы ходят, всё как по-настоящему. Кино называется. Вот там Аринка с удовольствием побывала бы. Про некоторые картины Нонна рассказала Аринке. Но та верила и не верила.

А может быть, Нонна читала это в книге, а теперь затуманивает мозги? Но всё равно Аринке очень хотелось повидать такое чудо. С Нонной было интересно. Она много ей рассказывала, Аринка всё воспринимала ярко и живо. Одна картина красочнее другой представлялась ей. Нонне нравилась Аринкина заинтересованность.

Но вот однажды, когда Нонне надоело уже говорить, она решила развлечь Аринку по-другому. Предложила послушать, как она поёт. Нонне нравилось восхищать и удивлять свою деревенскую подружку. Она решила её сразить! Аринка растянулась на животе, подпёрла рукою щёки, приготовилась слушать. Нонна сидела перед нею, красивая и оживлённая. Небрежно тряхнув шелковистыми волосами, она тихо запела, потом громче, потом во весь голос. Песня звучала мелодично, как лесной ручеёк. Аринка вся превратилась в слух, затаила дыхание. И не только голос Нонны, какой-то очень своеобразный, но и слова песни привели её в восторг!

Колокольчики мои, цветики степные, что глядите на меня, нежно-голубые.

Слова-то какие! И подумать только: там, в этих каменных колодцах, в этих домах-глыбах, без солнца и птиц, могли родиться такие песни?! Откуда им знать, что есть колокольчики, да ещё нежно-голубые?

Я бы рад вас не топтать, рад промчаться мимо, но уздой не удержать бег неукротимый, —

заливалась Нонна.

Аринка зачарованно смотрела на подругу. Господи, так это же песня-то про неё, про Аринку, и её Забаву, на которой она как сумасшедшая носится по полям, лугам, лесам: Забава давит копытами эти самые колокольчики, «нежно-голубые», не обращая на них внимания. Но вот какой-то человек воспел их и пожалел! И Аринка их вдруг тоже пожалела.

Она порывисто вскочила! Потом села, горячо взмолилась:

— Нонна, научи меня этой песне. Я хочу её знать! Я никогда не слышала такой песни.

Довольная произведённым впечатлением, Нонна тихо улыбалась.

— А ты можешь петь? — с недоверием спросила она.

— Ха, а чего там мочь-то? Главное, мне слова запомнить. А спеть-то я спою! Это запросто!

— Ну, давай послушаем. Спой что ты знаешь.

— Щас, спою. Чего хочешь, хошь тоже про коня? Хорошая песня. — Аринка сдвинула выгоревшие брови, деловито откашлялась, вся напружинилась и во всю мощь своих лёгких грянула:

Что ты ржёшь, мой конь ретивый, Что ты шею опустил? Не потряхиваешь гривой, Не грызёшь своих удил.

Нонна болезненно сморщилась, словно ей занозу вынимали, отчаянно замахала руками.

— Ой, замолчи, пожалуйста, оглушила совсем. Ты же не поёшь, ты орёшь! Так нельзя. Ты сорвёшь себе голосовые связки.

Аринка умолкла, оскорблённо насупилась: какие ещё там голосовые связки?

— Как умею, так и пою. А коли плохо, так научи, как хорошо петь.

— Надо петь голосом, а не горлом. А то получается, что ты орёшь. Ну давай, только тихо, повторяй за мной.

Нонна тихонько запела, Аринка басом вторила ей. Но на свой лад.

— Послушай, Аринка, мне кажется, что у тебя нет слуха. Ну-ка ещё попробуем. Только не ври, пой, как я. Понимаешь?

Аринка сосредоточенно смотрела на свой нос, старательно выводя мелодию, но всё равно отчаянно фальшивила.

— Стой, стой, не так. А вот так. Слушай, я ещё раз пропою.

Нонна терпеливо и настойчиво, как заправская учительница пения, билась с Аринкой, но та никак не могла правильно повторить мотив.

— Нет, Аринка, ты не можешь петь. У тебя нет ни голоса, ни слуха, — вынесла безжалостный приговор Нонна.

Радость, загоревшаяся было в Аринке, сразу потухла. И Аринка потускнела, уныло опустила голову.

— Ты понимаешь, Аринушка, — ласково заговорила Нонна, желая смягчить свой приговор, — тебе на ухо медведь наступил.

— Какой ещё медведь? У нас и медведей-то нет.

— Это так говорят, когда нет слуха. Ты не обижайся и не отчаивайся. Моя мама учительница пения, она говорит, что слух можно развить. У неё была одна ученица, у которой целый год не было ни голоса, ни слуха. Мама так с нею мучилась, а потом эта девочка запела, да ещё как! Лучше всех в классе стала петь.

Соврала Нонна или правду сказала, только это ободрило Аринку и вселило в неё надежду. А вдруг и с нею произойдёт такое. И тут же, забыв невзгоды со своим пением, упросила Нонну ещё раз спеть. Та с нескрываемым удовольствием запела, и ещё лучше, чем прежде. Пела она и другие песни, но самая лучшая для Аринки была про колокольчики.

— Я умею танцевать. Хочешь покажу? Только надо, чтоб было ровно. А здесь трава и ямки.

— Айда на гумно. Там ровно и гладко на току.

На чисто подметённом току было гладко, как на столе. Нонне понравилось. Она приготовилась танцевать. Аринка прислонилась к стене и с интересом стала наблюдать за нею.

Став на пальчики и широко раскинув руки, Нонна часто-часто засеменила ножками, точно поплыла. Потом сделала прыжок, другой, резко стала вздёргивать ноги кверху. Аринка в полном смятении, с опаской оглядывалась кругом: «Не дай бог, кто увидит, сраму не оберёшься. Ну разве можно так задирать ноги?»

Потом Нонна как сумасшедшая заметалась по току, резко остановилась, дрогнула, словно её ножом пырнули, закружилась, как муха, на месте, отчаянно замахала руками и вдруг стала падать.

«Господи, что это с нею?» — в страхе подумала Аринка. А Нонна, распластавшись, лежала как мёртвая. Аринка, обалдело вытаращив глаза, подскочила к ней.

— Ты чего это завалилась?! Али так надо? Али голова закружилась? — с тёплым участием спросила Аринка.

Нонна неторопливо встала, отряхнулась, насмешливо посмотрела на Аринку.

— Какая ты глупая. Ты ничего не поняла, — с достоинством сказала она.

— А чего понимать-то? У нас так не пляшут, — растерянно пролепетала Аринка. И совсем она не хотела её обидеть.

— Я не плясала, а танцевала. Умирающего лебедя. Понимаешь? Охотник подстрелил лебедя. И вот он умирал. Это балет называется. Понимаешь?

Чего ж тут не понять? Понять можно. Но уразуметь совершенно непостижимо, как можно танцевать смерть? Уж коль умираешь, тут не до танца. А раз танцуешь, значит, живёшь! И танец — это жизнь! Здоровье! Веселье! И танцевать надо легко, задорно, а не грустно, чего-то напевая себе под нос, такое скучное и унылое, что и вправду умереть захочешь.

Нет, тут Аринка не могла согласиться с Нонной. И чтобы доказать свою правоту, она решила ей показать, как надо плясать.

— Посмотрим, посмотрим, как у вас танцуют, — охотно согласилась Нонна. Она села на лестницу, приставленную к овину.

Аринка какую-то минуту топталась на месте, беря разгон. Потом как лист, подхваченный ветром, сорвалась с места и пошла выбрасывать коленца. Согнув руки кренделем, она легко и задорно притопывала, ловко и чётко отбивая чечётку, то кидалась вприсядку. Её голые пятки сверкали и гулко оттопывали. Но вдруг остановилась и, качаясь из стороны в сторону, запела:

Катушки, катушки, катушечки-и-и, у меня на носу веснушечки-и-и, цветочки, цветочки, цветочечки-и-и, а у Нонны моей только точечки-и-и.

Сочинить частушку во время пляски, складную и остроумную, считалось непревзойдённым мастерством. И Аринка, понимая это, чувствовала своё превосходство над Нонной, метнула на неё торжествующий взгляд.

Но что это? Аринка вдруг увидела, как Нонна, схватившись за живот, тряслась от безудержного смеха. Она так хохотала, что чуть не свалилась с лестницы. Аринка перестала плясать, тяжело дыша, ещё не понимая, в чём дело, подошла к Нонне.

— Ты чевой-то? — простодушно спросила Аринка, тоже улыбаясь.

— Ой, не могу, — стонала Нонна, прерывисто всхлипывая, точно от плача, — уморила ты меня. Я чуть не разорвалась от смеха.

— А что, плохо, что ли? — допытывалась Аринка, считая Ноннин смех высшей похвалой. Так и должно быть, настоящая пляска всегда веселит, зажигает людей, гасит в них печаль. — Если хочешь знать, я лучше всех девчонок пляшу, — не преминула прихвастнуть Аринка, — меня даже взрослые просят сплясать. Вотысё.

Наконец Нонна перестала смеяться, язвительно улыбнулась и с кислой гримасой проговорила:

— Арина, голубушка, это же деревенская пляска. Очень грубая к тому же.

Озарённое лицо Аринки тут же погасло, выразило усталость и разочарование. С Нонной трудно спорить. Может быть, она и права.

Взяв грабли, Аринка пошла шевелить сено, а Нонна села в тень и стала ждать её. По ярко-голубому небу плыли причудливые облака. И, если вглядываться в них, можно бог знает что увидеть. Аринка любила «играть» в облака и предложила Нонне это интересное занятие.

— А что я должна там видеть? — настороженно спросила Нонна.

— Как что? Что видится, то и видь. Только говори, и я буду говорить. Вот гляди, гляди на это облако. Видишь, лошадь скачет. О, грива отвалилась, поплыла. И задние ноги отъехали. Всё! Растаял конь. А вот гляди-кось! Голова деда. Борода какая пушистая, и усы в разные стороны торчат. А это маленький ягнёночек. Видишь?

О эти облака! Ранней весной любила Аринка убегать за огород в поле. Там одиноко лежит громадный плоский камень. По нему пугливо снуют ящерицы. Аринка ложится на него как на громадную спину великана и, заложив руки за голову, устремляет в бездонную глубину неба свой восторженный взгляд. Вот влезает она на белую тёплую глыбу, уютно усаживается и плывёт над землёю. И оттуда с высоты смотрит на землю. И где только она не побывает! Ватный корабль плывёт медленно и величаво, и с его высоты она смотрит на землю. И чего только она не увидит оттуда! Она часами могла смотреть на небо и на то, как облака, соединяясь и расходясь, лепят самые неожиданные формы. И в этих формах можно увидеть всё, что только ты захочешь.

— Смотри, Нонна, маленький ребёнок стоит на коленях. И ручками держит голову какого-то зверя. И спинка и ручки — всё как у ребёнка. Смотри, смотри же, Нонна, — мечтательно и увлечённо говорила Аринка, втягивая подругу в эту игру.

— И никаких там ни лошадей, ни детей нет.

Аринка точно проснулась и какую-то минуту смотрела на Нонну с грустью и сожалением. Так смотрят на человека, который лишён глаз или слуха. Значит, Нонна не может играть в эту игру. Она ничего не видит. Как жаль! И, решив хоть чем-то удивить её, Аринка сказала:

— А я лучше всех езжу на лошадях. Меня даже взрослые не могут обогнать. А ещё я могу управлять тройкой. А ещё тятя меня хотел научить, как коня на ходу останавливать. Умею я и жать, и косить.

Нонна лежала на душистом сене и грызла травинку. Она не выражала ни удивления, ни восторга. Её лицо было спокойным и равнодушным.

— Ты деревенская девочка, тебе и нужно это всё уметь, — ответила Нонна. И, перевернувшись на спину, блаженно зевнула.

Аринка тихо опустила голову. Нонну невозможно ничем удивить. Она была недосягаема и холодна, как то облако в яркой синеве.

Аринка так была поглощена своей новой подругой, что уже больше ни о чём другом не могла и думать. И конечно, домашние дела от этого сильно страдали. Елизавета Петровна сердилась и, приходя с работы, иной раз с бранью набрасывалась на Аринку:

— Опять крошево для кур не нарублено? Огурцы второй день не политы? Капусту черви жрут! Я вижу, эта подружка в один ущерб только. Занимаешься ею, а дела стоят! В доме грязь, цветы сохнут! Что это?..

В сущности говоря, мать была права. Нонна много времени отнимала у Аринки, но отказаться от неё Аринка не могла. С нею было так весело, так интересно. Что бы она ни говорила, для Аринки было всегда открытием.

Тогда она решила вставать ещё раньше. И пока Нонна нежилась в своей мягкой постельке, Аринка старательно выполняла как можно больше дел. Её сноровистые руки, привыкшие к работе, ловко и быстро управлялись с уймой дел, которые никогда не кончались. Она рысью носилась то по огороду, то по двору, волчком вертелась по дому, и наконец к часу, когда должна была прийти Нонна, Аринка, раскрасневшаяся, усталая, встречала её счастливой улыбкой:

— Я уже все дела переделала. Только осталось кур накормить да поросёнку травы нарвать. Вот тебе топлёное молоко с малиной. Пей, вкусно.

— Аринушка, ты прелесть! — восторгалась Нонна.

— Ты ешь, пей, а я побегу порося накормлю. Я щас, мигом.

Так было изо дня в день. Целую неделю. Но вот наступило воскресенье. Семья отдыхала, все были дома, и Аринка освобождалась от всех дел. Наконец-то она может беззаботно провести весь день с Нонной. Можно будет сходить в лес или в поле, показать свои любимые места. Нонне, наверное, уже надоел её двор и огород. Вот она и развлечёт её сегодня.

Аринка представила, как она поведёт Нонну к тому ручью, где склонившиеся ивы-озорницы всё время хлещут его своими ветвями. А он, не унимаясь, поёт свою неумолчную песню, заслушаешься. А тот дуб-богатырь? Говорят, ему триста лет!

А лес? Как сейчас таинственно и тихо в нём. Нонна, наверное, будет пугаться каждого шороха и трусливо прижиматься к Аринке. Только это ни к чему. Пугаться ей нечего. Аринка в лесу как у себя дома. Каждый кустик встречает её как друга, и деревья словно братья и сестры её, они росли вместе с нею. Тропинки, которые змейками вьются по лесу, выбиты голыми пятками Аринки.

Жаль только, что вчера Марии Александровне приспичило идти в лес и в попутчики она взяла себе тётю Лукерью, Аниськину мать. Аринка не могла их сопровождать, дом оставлять было не с кем. Ниса, конечно же, с ними увязалась. Нонна прибежала на минутку, чтобы сообщить об этом. Аринкино сердце разрывалось на части от досады и ревности.

И поэтому день у Аринки прошёл скучно, нудно и томительно долго. Но зато дела были все переделаны и мать осталась довольна.

Солнце стояло уже в зените, а Нонна почему-то всё не шла. Аринка в честь воскресенья принарядилась, вчера вымылась в бане, расчесала свои «патлы». Она то и дело выбегала за калитку и всматривалась в конец улицы, но подруги всё не было. Томясь ожиданием и скучая от безделья, Аринка уже хотела сама идти к Нонне, как вдруг услышала отдалённый визгливый смех. Так смеяться могла только Ниса.

«Чего это она раскудахталась?» — подумала Аринка и, гонимая любопытством, помчалась на свою «скворешню», чтобы посмотреть оттуда, что делается во дворе у Нисы. Та жила через дом от неё, и с высоты крыши было видно всё как на ладони.

И то, что увидела Аринка, привело её в такое изумление, что она, открыв рот и судорожно вобрав в себя воздух, никак не могла его выдохнуть.

Там во дворе, у Нисы, была Нонна. В своём белом платье в розовый горошек. В её движениях было что-то странное и непонятное, и потом, уже приглядевшись, Аринка поняла, что Нонна кривлялась и притоптывала ногами неспроста, она копировала пляску Аринки. А Ниса, сидя на крыльце, визжала от смеха. Аринке вдруг трудно стало дышать. Она легла на трухлявую крышу, упёрлась подбородком в сомкнутые ладони и впилась немигающим взглядом в эту картину. Потом, откуда ни возьмись, выкатился мяч, тот самый, красный с зелёным, который Аринке так и не удалось хотя бы подержать в руках. Ниса играла с ним. Неуклюже растопырив пальцы, она ловила его и никак не могла поймать и всё смеялась своим кудахтающим смехом. А Нонна сидела на крыльце и беспечно уплетала яблоки, наверное, червивые — зелёные опадыши. Эта жадина Ниска разве нарвёт из своего сада хороших. А ранний белый налив уже поспевал.

Всё это повергло Аринку в великое уныние. Она не могла понять: чем она не угодила Нонне? Разве она не отдавала ей всё своё время, даже в ущерб делу? Разве она не угощала её всем лучшим, что у неё есть? Да она готова была за неё в огонь и в воду! Она умереть за неё могла!

Обида, горькая и едкая как дым, сдавила ей горло, слёзы хлынули у Аринки из глаз, скатывались со щёк, падали на трухлявую крышу, пропадали в чёрной соломе.

Вдруг Аринка почувствовала, как кто-то коснулся её плеча. Послышалось прерывистое сопение. Она не обернулась, она знала, что это Данилка, верный спутник её игр и затей. И хоть он мал, ему всего семь лет, но Аринка с ним всегда чувствовала себя хорошо. Данилке можно было говорить всё, что на ум взбредёт. Он мог слушать Аринку часами, не перебивая и всему веря. Большеголовый, с выпуклыми глазами, на коротких ножках-ухватиках, он неотступно ходил за Аринкой. Но когда появилась Нонна, Данилка исчез. И только его жёлтый блестящий глаз настороженно и сердито поблёскивал в дырке частокола.

Сейчас, увидев Аринку одну, он по крыше приполз к ней. Устроившись наконец поудобнее, тоже стал смотреть на Нискин двор.

— Опять жрёт! И всё жрёт и жрёт! — тихо сказал он. — Жрёт эта... кукла...

— Не твоё дело! И не жрёт, а ест! — цыкнула на него Аринка. — И зачем ты пришёл сюда? Я тебя звала, да? Уходи! Она не кукла, а человек!..

Но Данилка пропустил мимо ушей Аринкину грубость. Ведь она плакала, а когда человек плачет, ему надо прощать всё, даже обидные слова. Данилка утих и стал ждать. Нет, он не уйдёт, он не оставит Аринку.

А там во дворе с беспечной весёлостью прыгала Ниса, вертясь волчонком возле мячика. А на крыльце сидела Нонна, красивая и нарядная, спокойная и независимая, как царица, и грызла яблоки. И ни до кого ей не было дела.

Тяжело вздохнув, Аринка встала, вытерла подолом платья заплаканное лицо и тихо слезла с крыши. Данилка последовал за нею.

Минуя огород, она вышла в поле. А там по узкой тропинке, утопающей в высокой траве, направилась в лес.

У них в деревне пели песню, сочинённую Васей Рыжиком. Он сам сочинял песни, писал стихи и сам пел их. И эта песня вдруг овладела Аринкой, она звучала у неё в ушах и как-то отвлекала и успокаивала её:

Шумит, шумит зелёный лес, Зовёт и манит к себе в даль, В нём много тайны и чудес, Забудешь там и горе и печаль...

Аринка шла в лес, чтоб там забыть свою печаль, а за нею преданно семенил Данилка.

За обедом Аринка сидела нахохлившись, как старый больной воробей. Ела плохо, кусок не лез в горло. Симон, видя, что дочка не в духе, заговорил с нею.

— Что ты, молодец, не весел? Что ты голову повесил? Аль кручина завелась? — весело продекламировал он, и его широкая и твёрдая ладонь ласково легла на поникшую голову Аринки. — Не кручинься, не тужи, выше голову держи! — не унимался он.

Аринка сердито боднула его. Не до шуток, когда на душе кошки скребутся. А отец словно сыпал соль на свежую рану.

— Это что ж твои дружки-приятели назад попятили? Давеча твою питерскую фифу повстречал. В обнимку с Аниськой по деревне ходит. А тебе, выходит, отставка? Чем же ты ей не угодила?

Ох, лучше бы не говорил он этих слов. У Аринки опять ком подступил к горлу, того и гляди слёзы брызнут. Ещё ниже наклонив голову, она изо всех сил крепилась.

Елизавета Петровна, разливая молоко по чашкам, сурово добавила:

— К нашему берегу не приплывёт хорошее дерево. Какая это подруга, только от дела отвлекает, вместо того чтоб помочь. Ей что, она гулевая, ей хоть пень колотить, да день проводить. А у тебя, дочка, делов полон рот! Разве есть тут время с ней валандаться? Гусь свинье не товарищ!

— Ха, а я знаю, чего она от Аринки поворот дала, а к Аниське притулилась, — встрял в разговор Ивашка. — У нас все ягоды обожрала, а теперь перекинулась на яблоки. Как гусеница — не отвалится, пока всё не съест. А потом к Машке Мышке на вишню полезет. Я знаю!

Аринка шумно дышала, враждебно посмотрела на Ивашку, но ничего не сказала, только ещё ниже опустила голову. И что они набросились на неё? Вот люди!

— Я и говорю, что друзей надобно подбирать полезных, чтоб и тебе какая-то была выгода от них. Коль даёшь, то надо и брать!

У матери был один корыстный закон жизни: «Не давай, если тебе не дадут». И об этом она всё время говорила детям: «Прежде чем вступить в дружбу, прикинь: а нужен ли тебе этот человек? Что он может тебе сделать хорошего? Если ничего, то нечего с ним цацкаться. А больше всего надо бояться плохих людей: с жучком поводишься — в навозе поковыряешься, а с пчёлкой подружишься — медку поешь...

Симон не стерпел и вставил своё слово:

— У тебя, мать, только одно на уме: польза, польза, а где же сердце? А если человек к человеку сердцем тянется? Если ему, этому человеку, хорошо с ним и ничего-то ему от него не надо? Ничего не надо! — с необыкновенной горячностью воскликнул Симон.

— Врёшь! Так не бывает! — сверкнув глазами, парировала Елизавета Петровна. — Человек и тянется к другому, что ему что-то от него надо! Не верю я, чтобы один человек в другом не видел выгоды!

— Ты, я вижу, их так настропалишь, — отец обвёл глазами сидящих вокруг стола детей, — что они не будут в своей жизни иметь друзей сердечных. А только и будут прикидывать в уме: выгодно мне с ним или не выгодно?.. А если у меня душа не лежит к этому «выгодному» человеку? А? Или другое: этот человек вдруг попал в беду? И мне он больше не нужен? И я что? Должен от него отвернуться! Тогда я не друг, а свинья, самая последняя скотина! Человек всегда должен оставаться человеком! — И Симон, с совершенно несвойственной для его натуры суровостью, закончил: — Не слушайте её. Выбирайте себе друга по сердцу, и будь сам всегда хорошим другом. Знайте: на добро человек всегда отвечает добром. Кинь кусок вперёд: пойдёшь и найдёшь!

Лида, самая старшая, немногословная и серьёзная, в этом споре поддержала отца:

— Тятя прав. Нельзя жить без сердца. На добро всегда ответят добром. А как же иначе?

— Как иначе?! — ехидно подхватила Елизавета Петровна. — А вот как, моя доченька. Говорят: не поя не кормя — врага не наживёшь! Сделай человеку добро, и не раз, а девять раз, а на десятый ты не смогла ему помочь. Просто не смогла! Так он, этот человек, забудет, что девять раз сделала ему хорошо, но зато на всю жизнь запомнит, что ты ему отказала. Коль даёшь, так и давай, а перестанешь давать — будешь нехорош! И дружба врозь.

Закуривая, Симон миролюбиво ухмыльнулся:

— Бывает и такое. В семье не без урода. Но я считаю: дай бог всегда дать и не дай бог просить. Сделав добро, не икайся, сделав худо — не хвалься. Выбирайте друзей по сердцу, но с умом и корысти не держите. Настоящий друг всегда помогает.

Слушая такие споры, Аринка была как между двух огней. И не знала: кому верить, чью сторону поддерживать? Как будто мать была права, то, что она говорила, действительно бывает. Но и отец прав. Обед кончился, спор тоже кончился. А Аринка, как потерянная, сидела всё ещё за столом и не знала, что делать, как вернуть Нонну.

«Настоящий друг всегда даёт», — мелькнули у неё слова отца. И она завтра встретит Нонну и такое ей даст, что та ахнет! Но звать она к себе её не станет, это её дело выбирать себе подругу. Навязываться ей Аринка не намерена. С великим чувством облегчения она вышла во двор. Завтра всё будет как прежде. «Как прежде» — пело у неё в груди.

Симон сидел на крыльце и докуривал свою самокрутку. Увидев Аринку, поманил пальцем:

— А ты, Аринка, не горюй, вернётся к тебе твоя подружка. Лето ещё долгое, куда ей деваться? А мать не слушай, но и не серчай на неё. Ты не думай, что она такая злая. Это злые люди её сделали такой. Жизнь у неё нелёгкая. Тринадцати лет уехала в Питер, поступила в услужение к господам. Всем угождала, каждому в глаза заглядывала. А кроме брани и упрёков, а иногда и тумаков, ничего не получала. Был такой случай: она уже большенькая была, невестилась, лет шестнадцать ей было, и вот вечером, во время ужина, пролила она нечаянно соус на платье барышни. А та как закричит, да и дала ей оплеуху.

Аринка даже вскрикнула:

— Как, нашей маме оплеуху?!

— Да, да, и представь, никто из сидящих господ не вступился, не пожалел, только посмеялись. Вот откуда у неё раболепное отношение к богатым и сильным, почтение и даже страх какой-то. Господ давно нет, а блохи их по сиё время по ней прыгают. И никак ей от них не отделаться. Не может она взять в толк, что в другое время живём, что и к людям надо по-другому относиться. Десять лет на нашей земле Советская власть. Тебе, Арина, господам не служить, оплеух от них не получать, а потому и злобиться нечего. Живи по сердцу и уму. Твори добро, и тебе ответят добром. Конечно, не без того — есть и нахребетники. Дай палец — оторвут руку. Но людей больше хороших. Это всегда помни. И они, как пчёлы тянутся к цветку, льнут к хорошему человеку. И друга себе, Арина, выбирай по сердцу, а не по выгоде.

После разговора с отцом у Аринки совсем отлегло от сердца. Она ожила, повеселела. Авось вернётся Нонна. Только надо придумать, что для неё сделать такое, чтоб она поняла, как Аринка предана ей, как она любит её. А не вернётся — значит, не поняла Аринкино сердце, значит, из плохих она людей...

Когда вопрос касался «обдумывания» чего-то, лучшего места, чем камень, не было. Распластавшись на его широкой спине, устремив в бездонную синеву неба свой пристальный взгляд, Аринка обдумывала весь спор за обедом. Конечно, прав отец, что ни говори, жить только ради корысти нехорошо да и неинтересно. Может, Нонна так хочет жить?.. Тогда и красота её — не красота...

Потом стала опять думать, что надо сделать для Нонны. Чем её вернуть? Что ей дать? Ведь тятя сказал, что настоящий друг всегда даёт. Уже который раз вспоминала Аринка эту фразу. Она отчаянно думала, чем удивить Нонну, что сделать для неё такое, чтоб она ахнула.

Ей казалось, что от этих мыслей даже голова стала горячей и большой, но придумать что-то такое, от чего бы могла ахнуть Нонна, Аринке никак не удавалось.

Наконец она придумала. Если Нонна и не ахнет, то уж довольна будет. А Аринка постарается. Чего бы это ни стоило!

 

НОЧНЫЕ ПОХОЖДЕНИЯ. НОННА. ПРОЩАЙ, МЕЧТА О КРАСОТЕ

К вечеру погода стала хмуриться. Сплошные серо-синие облака неуклюже громоздились друг на друга. На улицу Аринка не пошла, боялась встретить там Нису в обнимку с Нонной. За свой огневой характер она не ручалась, ещё неизвестно, чем это могло всё кончиться. Лучше отсидеться дома, подальше от греха.

К ночи собралась гроза. Ветер, словно сорвавшись с цепи, как бешеный носился по деревне, нещадно набрасывался на деревья, гнул их к земле, срывал листья, ломал ветви.

Аринка любила грозу, любила смотреть на разбушевавшееся небо. Там шла война, был страшный бой: вот две иссиня-чёрные тучи, словно великаны, несутся навстречу друг другу. Вот они столкнулись, да так, что искры посыпались, это блеснула молния, осветив сразу всё небо. Немного погодя грянул гром, трескучий и раскатистый, как скрежет громадных железных зубьев.

Свернувшись калачиком на постели, Аринка смотрела на окно, от блеска молнии оно то и дело освещалось. В противоположном углу, завернувшись с головой в одеяло, спала Варя, с нею рядом тихо посапывала Лида. И только Аринке никак было не заснуть. Переживания прошедшего дня, необыкновенное зрелище грозы — всё это волновало, беспокоило её. Но главное, она не должна была спать. Не должна!

Аринка приподнялась на локте, прислушалась. По крыше застучал дождь, точно посыпался горох. Она сразу представила себе, как дождевые капли, радёшенькие своему освобождению (уж до чего было тесно сидеть в этой душной и тёмной туче), стремглав неслись на землю. На крыше словно кто-то выплясывал чечётку крепкими маленькими копытцами. «Пора», — подумала Аринка, откинув одеяло, встала, натянула на себя платье и тихо, как мышка, выскользнула из комнаты, на цыпочках прошла через чистую комнату, кухню, навалившись на дверь, осторожно открыла её. В сенях в углу нащупала сваленные в кучу мешки. Взяла один, накрылась им с головой и, отперев наружную дверь, вышла на крыльцо. Было темно. Лил дождь. Маленькие ручейки, извиваясь змейками, пробивали себе дорогу по сухой земле. Аринка съёжилась и босыми ногами зашлёпала по лужам. Пробежала двор, пересекла соседний огород и упёрлась в Нисин частокол. Плотный, недосягаемой стеною он встал перед нею. Но где-то здесь была лазейка. Вот она. Подгнившие колышки шевельнулись и уступчиво подались вперёд. Аринка пролезла через узкую щель и сразу очутилась в большом яблоневом саду. Вот и ранний белый налив. Аниськина мать особенно дорожила этой яблоней и никому не разрешала рвать яблоки с неё. При мгновенном блеске молнии были видны восковой спелости большие продолговатые яблоки. Аринка с пересохшим ртом, с тревожно бьющимся сердцем суматошно рвала яблоки и запихивала их в мешок. Выбирала самые большие и спелые. Падая в мешок, они били её по пяткам. «Пожалуй, хватит», — подумала она и, воровато оглядевшись, низко пригибаясь к земле, вернулась тем же путём, тщательно заделав за собою дырку.

А дождь всё лил и лил. «Это хорошо, — удовлетворённо думала Аринка, — трава от дождя вся прибьётся, следов не будет видно».

Мешок с яблоками она запихала за поленницу. Кому придёт в голову лезть туда, тем более летом, когда мать топит печку не дровами, а кое-чем — хворостом да сучьями.

Задерживая бурное дыхание, мокрая с головы до ног, Аринка так же бесшумно прокралась к своей постели. Долго мучилась с платьем. Прилипшее к телу, оно никак не хотело слезать, точно вросло в её кожу. Стуча зубами, она ледышкой юркнула под одеяло.

Гроза всё ещё бушевала. От грома дребезжали стёкла в рамах, и Аринке казалось, что телега, гружённая листовым железом, проезжает под окнами и никак не может проехать. Дождь уже не стучал весело по крыше, а хлюпал и хлюпал назойливо и скучно.

На другой день, когда Елизавета Петровна будила Аринку, она увидела её мокрое платье, брошенное тут же на полу у постели.

— Это что такое? Почему платье мокрое да ещё скомканное? — недовольно спросила она.

— Ночью Трезор визжал и спать не давал, я пошла посмотреть, что с ним. А он цепью замотался, пока я его распутала под дождём, вся вымокла. Вотысё, — не моргнув глазом, отрапортовала Аринка.

— И то правда, — сказала Елизавета Петровна, поверив в правдоподобный ответ Аринки, — забыла я вчера спустить его с цепи. А что платье мокрое перед печкой повесить не догадалась? Неряха! — для порядка поворчала мать и, забрав платьишко, ушла на кухню. Через несколько минут принесла сухое платье.

Утро было солнечное, небо чистое, словно и не бушевала гроза всю ночь. Земля, набухшая водою, давала испарения, густой туман плотной стеной висел в воздухе. Деревья благоухали и, словно став на цыпочки, тянулись кверху. Аринка весело выпорхнула на двор и первым делом метнула быстрый воровской взгляд на поленницу. Не видно ли заветного мешка с яблоками? Нет, не видно, запрятала хорошо.

Некоторое время походила вдоль поленницы, как бдительный часовой на своём посту. Смекнула, что торчать здесь нет смысла, как бы не вызвать подозрения. На беду, Ивашка чего-то шастает взад-вперёд. Этого прохиндея больше всего надо бояться, нюх у него собачий.

На всякий случай прошлась по огороду вдоль забора. Не остались ли следы? Какое там, дождь и ветер так перекрутили всю траву и примяли её, будто стадо коней на ней валялось. Всё было хорошо, Аринка осталась довольна. Только бы поскорей они все выехали в поле.

По огороду с лопатой на плече шёл Симон, Аринка, увидев его, бросилась к нему навстречу.

— А дождище-то какой сегодня был ночью, тятя, как из ведра!

Симон подозрительно покосился на неё.

— А ты откуда знаешь, какой был дождь, ты разве под ним стояла?

Аринка спохватилась, глаза панически заметались. И чего ляпнула?

— А вот и стояла. Трезора выпускала. Он в цепи замотался.

— Ну, ну, — сказал Симон и задумался.

Аринка, чтобы сгладить свою оплошность, стала уводить отца от мыслей. Застрекотала, как кузнечик, без умолку, стала ластиться, преданно в глаза заглядывать.

— Ну так выкладывай, что натворила-то? — наобум спросил Симон.

«Неужели узнал?» — с ужасом подумала Аринка, но сдаваться не хотела.

— И ничего не натворила. С чего это ты взял? Вот ещё скажет что!

— Не виляй, дочка, не виляй. По глазам вижу, что дело нечисто, вишь, котята в них, в глазах-то, клубятся. Лучше говори. Ну? Есть грех?

— Никакого греха нет, тятя, вот те крест, — растерянно залепетала Аринка, всем своим видом выдавая себя с головой.

Симону стало жаль дочь, он подбодряюще похлопал её по плечу:

— Ну нет греха, значит и нет, чего горячишься-то? И дело с концом.

— И дело с концом, — как эхо повторила Аринка, уверовавшая в то, что, действительно, никакого греха за нею не водилось и не водится. Она деловито засеменила впереди отца к дому.

Солнце поднималось, и его горячие лучи съедали туман.

Симон присел у бани и стал отбивать косы. Аринка, совершенно успокоенная, что и на этот раз пронесло, опять вернулась к поленнице и, заложив руки за спину, неторопливо прохаживалась вдоль неё, изредка бросая тревожные взгляды вокруг себя: а не подсматривает ли кто за нею?

Нетерпение дошло до предела. Сколько можно торчать дома? Солнце уже в зените! Хотя бы скорее уехали на покос. Помчалась к отцу, с ходу набросилась на него:

— Гляди-кось, солнце-то где? А вы всё прохлаждаетесь, люди давно уже на лугах, косят вовсю, только вы одни и остались.

Симон довольно улыбнулся: «Хозяйственная девка растёт, работящая, это хорошо».

— Сейчас двинем, пусть трава пообсохнет маленько.

Но вот он запряг Забаву, сложил косы, грабли, вилы в телегу и со всем семейством стал отчаливать. Елизавета Петровна давала последние наставления Аринке: «Хлеб вынешь в час, поросёнка накормишь из чугунка, нарубишь крошево, растрясёшь сено...

— Да знаю, знаю я, что ты мне говоришь, — с раздражением перебила её Аринка. — Уедете вы наконец сегодня или нет! Что вы шишкаетесь!

Елизавета Петровна удивлённо вытаращила глаза, такого ещё с Аринкой не бывало.

— Ты чего это орёшь! Эвон раскомандовалась. Смотри у меня! — цыкнула она на неё и неторопливо уселась на телегу. Забава тронула, все поехали. Ивашка на прощанье скорчил Аринке рожу, она в долгу не осталась, ответила ему тем же. С присущей ей проворностью захлопнула ворота, заперла их на задвижку. И с чувством громадного облегчения помчалась к поленнице вынимать своё сокровище.

Усевшись на крыльце, Аринка начала священнодействовать. С любовью и лаской протирала она каждое яблоко, ещё влажное, ароматное, аккуратно укладывала их в маленькую продолговатую корзинку. Самые крупные и красивые наверх. Мысленно представила себе, как Нонна, сморщив свой маленький носик (это означало, что она довольна), загоревшимися глазами глянет на эту корзину и ахнет! Это тебе не гнилые опадыши. Аринка скажет ей: «Это тебе, Нонна, возьми от меня, ешь на здоровье!» Нонна счастливо заулыбается и радостно воскликнет: «Ты прелесть, Аринка!»

Подгоняемая заманчивой картиной, Аринка, прикрыв яблоки лопухами, так, на всякий случай, помчалась к школе. Шла не деревней, а за огородами. Не доходя школы на горке остановилась. Крыльцо Нонны было видно как на ладони. Простояв довольно долго, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, Аринка уже начала нервничать. «Что они там, умерли все, что ли? Неужели можно столько спать? Хоть бы кто-нибудь появился». Но ни на крыльце, ни возле школы никого не было. Тогда она пошла к самой школе. «Постучу в окно», — решила она.

Из сарая прямо навстречу ей вышла тётя Настя, сторожиха и уборщица. Аринка испуганно шарахнулась в сторону.

— Ты чавой-то? — удивлённо спросила её тётя Настя.

— Я пришла к Нонне. Ходила за травой и по пути зашла. Она дома?

— И-и-и... мила-я, чтой у нас было-то сяоння. Боженька мой, — нараспев, точно причитая, заговорила тётя Настя. — Всю-то ноченьку наша Ноннушка брюхом маялась. Значит, расклеилось оно у неё вдрызг. И кричала, и стонала, и рвать стало, да всё зеленью, боженька мой! Эта полудурок накормила её зелёными яблоками, про Анисью я говорю, вот Ноннушку и схватило. А уж как Марьсандровна-то переполохалась. Дохтура, говорит, надо, а где его взять? Только дождалась утра, побёгла к Никите Кривому, штоб в город увёз. Спасибо, увёз, хто сищас от дела отымется, в такую пору? Вот каки у нас дела-то, матушка моя. Наша-то дурочка дорвалась. Эка невидаль, зелёнки гнилые.

Аринка стояла, как громом поражённая. Что делать? Чем помочь Нонне? Ненависть к Аниське возросла с ещё большей силой. «Дура. Дура!» — шептало её сердце, наливаясь до краёв обидой и мщением. Удручённая, поникшая Аринка поплелась домой. На горке остановилась, обернулась, тоскующим взглядом ещё раз посмотрела на крыльцо. Ей казалось, что всё, что говорила тётя Настя, неправда. Нонна сию минуту выпорхнет из двери и будет кружиться на крыльце, лёгкая и красивая, как бабочка. Но вместо Нонны вышла тётя Настя, замкнула дверь ключом, взяла за плечи большую корзину и пошла к большаку. Где ты сейчас, Нонна? Что с тобой?

Дома ещё раз перебрала все яблоки и переложила их крапивой, чтоб дольше свежими держались, убрала их в дальний тёмный угол в подполе. Она надеялась, что скоро вернётся Нонна и всё будет как прежде.

Вечером, когда домашние приехали с сенокоса, Аринка, выбрав свободную минутку, выскочила за ворота. Она рыскала по деревне, заглядывая во все уголки, разыскивала Нису. За всё она хотела с нею рассчитаться.

Но Аниська словно чуяла, что ей грозит опасность, глаз не казала. Воинственно сжав кулаки, Аринка прошептала сквозь сжатые зубы: «Ладно, в следующий раз».

Аринка никогда не обращала внимания на свою внешность. Редко смотрелась в зеркало. А зачем? Чтобы лишний раз убедиться, что некрасива? Не стоило. И только по большим праздникам, когда на Аринку надевали новое платье и она, притихшая, смиренно стояла у зеркала и терпеливо ждала, когда Варя расправит все оборочки и складочки на её новом платье, только тут она замечала, что в красивом платье она становилась красивее. Но эта радость длилась недолго. В обнове она чувствовала себя стеснённой. Держалась скованно, словно аршин проглотила. Ни тебе сесть на траву, ни тебе влезть на дерево, ни тебе пролезть в дырку частокола — чистое наказание. Не будешь и рад такой одёжине. С каким трепетом и радостью надевала она платье, а с ещё большей радостью снимала. Словно путы сбрасывала.

Но когда появилась Нонна в своих красивых, безукоризненно чистых нарядах, Аринка поняла, что быть красивой — это большая радость. Красотой любуются, на красоту смотрят с восхищением, ею гордятся. Красоту любят. И вот Аринка задумалась. А тут ещё Ниса подлила масла в огонь: в подражание Нонне подстригла коротко волосы и сделала чёлку. И просто удивительно, как причёска может изменить человека. Ниса стала на себя не похожей, она просто похорошела и, к великой Аринкиной досаде, даже чем-то стала смахивать на Нонну. А чем Аринка хуже Нисы? Она тоже хочет быть красивой и будет! Правда, Елизавета Петровна частенько укоряла Аринку: «Все дети как дети, и в кого ты такая страхолюда».

Симон, задетый за живое, обычно защищал дочку: «И с чего ты взяла, что она страхолюда? Девка как девка, подрастёт — выправится. Лебедёнка тоже называют гадким утёнком, а вырастает красавицей птицей».

«То, что бывает у лебедей, не бывает у людей!» — категорично парировала Елизавета Петровна.

А вдруг и бывает. Вот возьмёт Аринка да и похорошеет, да так, что все ахнут, в том числе и мамка. Что она тогда скажет? Только бы поскорее возвращалась Нонна. Она поможет Аринке в этом. Но подруга не приезжала. Аринка каждый день бегала в школу, подолгу стояла на горке и все глаза проглядела, но Нонна на крыльце не появлялась.

Однажды Аринка повстречала тётю Настю. Та горестно сообщила:

— Нетути, нетути нашей Ноннушки, чавой-то с ними тама, неведомо, и Марьсандровна молчит. Я уж кумекаю, не в Питер ли укатили?

Аринка всё ещё не теряла надежды и решила встретить подругу в другом виде, более благообразном.

В субботу, вымывшись в бане, старшие сёстры Лида и Варя усаживались в чистой комнате и начинали расчёсывать свои длинные волосы. Аринка тоже решила привести в порядок свою голову, хватит ей ходить с «вороньим гнездом».

Прихватив железную гребёнку, осколок старенького зеркальца, она полезла на чердак, подальше от посторонних глаз, чтоб никто не мешал в столь тяжёлом и ответственном занятии. На чердаке, в маленькой комнатке с большим окном, Аринка примостилась у подоконника и стала внимательно разглядывать своё отображение в зеркале. Боже мой, что это было за лицо! Обожжённое солнцем! Бело-розовые лишаи, как заплаты, пестрели на смуглой коже. После бани, мыла, горячей воды и мочалки они ещё больше вспухли и порозовели. А на прямом и толстом, как огурец, носу сгрудилось столько веснушек, что они, не выдержав тесноты, сползли на щёки, в панике разбежались по всему лицу, узкому, словно сдавленному в дверях. Верхняя губа топорщилась и крышей нависала над нижней. Аринка поняла, почему Ивашка звал её крысой. Совершенно упав духом, она с горечью отложила зеркало. «Ну и пусть», — обречённо подумала она, но вспомнила: как-то взрослые не раз говорили, что у неё красивые глаза. Схватив опять осколок зеркала, она с затаённой надеждой стала рассматривать свои глаза. Но ничего красивого в них не нашла. Глаза как глаза, немного выпуклые, влажные, отороченные короткими, но очень густыми ресницами, отчего и казались более тёмными и отдавали синевой. Над ними бесцветные брови, солнцем выжженные. Аринка с завистью вспомнила Ноннины брови — тоненькие ниточки, точно нарисованные. Растерянность, граничащая с отчаянием, охватила её. Нет, никогда ей не быть красивой! А может быть, ей изменить причёску? Ведь Аниська похорошела от чёлки. Пыхтя и кривясь от боли, она старательно расчёсывала свои патлы. Ту часть волос, которой она закрыла лицо, схватила в кулак и стала кромсать ножницами. После долгой и упорной борьбы усталая рука Аринки опустилась на колени и в ней безжизненно повисла густая прядь отрезанных волос. Глянув на себя в зеркало, Аринка тут же отпрянула от него. Что это? Заветная чёлка, на которую так уповала она, не легла покорно, не распушилась веером над бровями, а вздыбилась, как петушиный хвост в минуты драки. Совершенно озадаченная, Аринка села на пол. Здесь было над чем подумать. После долгого размышления она пришла к заключению, что волосы ещё не привыкли лежать на лбу, надо их приучить. Послюнив их как следует, она завязала голову кушаком. Теперь осталось последнее: как быть с носом? Аринке казалось, что красивой можно быть только курносой. А что делать с её прямым носом? И тут её осенило. Обрадованная, она кубарем скатилась с лестницы, на скорую руку выпила на кухне кружку парного молока, оставленного для неё, и, никем не замеченная, проскользнула в угловую комнату и быстренько улеглась, тихо, без суеты и обычного сопения. Забравшись полностью под одеяло, с яростью набросилась на свой нос. Она его давила, мяла и всё заглаживала ладонью кверху. Бедный нос не мог вынести такой пытки, он вздулся и покраснел. Тогда Аринка, желая полностью его исправить, подвязала платок на голову, а концы платка укрепила не под подбородком, а под носом, этим самым он оказался подтянутым кверху. Нос страдальчески сморщился и готов был кричать караул! Аринка, крепко умаявшись, уткнулась в подушку и тут же заснула.

Проснувшись утром, Аринка почувствовала, что у неё страшно болит нос. Она сдёрнула платок, стремглав бросилась к зеркалу. Увидев своё отражение, Аринка не узнала себя. На месте носа было что-то непонятное: сине-красное, распухшее, с глубокой складкой в том месте, где кончалась мякоть кончика носа и начинался хрящ. Когда-то продолговатые ноздри, смотревшие вниз, теперь округлились и зияли тёмными впадинами, как две норы. «Что-то не то, не получилось», — с тоской подумала Аринка и побежала к умывальнику исправлять свои грехи. Мочалка с мылом дополнила недостающие краски в её лице. Взмокшая чёлка слиплась и свирепо топорщилась во все стороны. Как Аринка ни пыталась её утихомирить, но та не сдавалась и воинственно задиралась кверху.

Семья в полном составе сидела за столом и завтракала. Симон, как всегда, что-то рассказывал смешное и удивительное. Елизавета Петровна дотошно расспрашивала его:

— Ну и что же ты? Ты-то что сказал?

Вдруг Симон умолк на полуслове, его рука с дымящейся картофелиной повисла в воздухе, а рот приоткрылся и застыл. Его лицо выражало недоумение, граничащее со страхом. Перехватив его взгляд, Елизавета Петровна тут же обернулась. К столу приближалась Аринка. Она тихо, с виноватой улыбкой, как гостья, которая просила прощения за опоздание, остановилась возле стола. Взгляды, устремлённые на неё, приковали её к месту. Елизавета Петровна, молитвенно приложив руки к груди, зашептала:

— Господи, Иисусе Христе, с нами крестная сила! Что с нею? Люди, что с нею?

Все воззрились на Аринку, никто не мог ничего сказать, никто ничего не понимал. Что с нею произошло? Упала? Расшиблась? Кто-то ударил так, что нос набок своротил? А это платье, подпоясанное верёвочкой и задранное выше колен? А эта причёска с выстриженной чёлкой? Что это?

Первым пришёл в себя Ивашка. Он сорвался со стула, подскочил к сестре, ткнулся в её лицо, словно обнюхал, и торжественно произнёс:

— Ха, вот это харя! Я понимаю! Кто тебе её так уделал? Небось сама?

Варя растерянно хлопала ресничками, готовая вот-вот расплакаться. И только Лида, всегда спокойная, невозмутимая, не проявляла никакого волнения. Она сразу поняла, откуда дует ветер.

— Очередной фортель, не более, — насмешливо сказала она. — Видите, питерской фее подражает, и чёлку отчекрыжила, и платье по моде. А вот что с лицом она натворила, надо её спросить.

И тут все увидели, что в сущности Аринка жива и здорова, и что её вид — это не более как дело её рук, и что волноваться нет причин.

На смену испугу пришло весёлое настроение, смеялись все, только Симон сидел насупившись, не разделяя общего веселья. Аринка страдальчески скривила лицо, зашмыгала носом и, вдребезги сконфуженная, выскочила из комнаты. Симон вытер всей пятернёю рот, пригладил усы, не то с укором, не то с сожалением проговорил, ни к кому не обращаясь:

— А мне думается, тут не смеяться, а плакать в пору. Девчонка в забросе растёт. Никому нет до неё дела. Три взрослых бабы, неужель не видите, какое у неё лицо? Солнцем всё обожжено, обветрилось. Небось свои мордочки колд-кремом мажете, горячей сывороткой моете. Не так? А ноги? Все заскорузли, в цыпках, пятки в расколинах, из них кровь течёт. Кто досмотрелся, чтоб ноги мыла, когда спать ложится, да смазали хоть чем-нибудь? Ой, люди, люди. Только о себе забота. — Не на шутку рассерженный Симон резко вышел из-за стола. Ивашка побежал следом. Елизавета Петровна, чувствуя всю справедливость мужниных слов, тут же распорядилась:

— Правду отец говорит, без вниманья девка растёт. Варвара, смажь лицо ей маслом. Ноги заставляй мыть каждый день и свиным жиром мажь. А чёлку эту — кошачий хвост — чтоб я не видела. Чтоб ей пусто было!

Варя долго и тщательно обихаживала Аринку. Смазанное лицо блестело как начищенный самовар. Нос, побывший в беспамятстве столько времени, понемногу приходил в себя, принимая свою форму и цвет. Волосы, расчёсанные на пробор, заплелись в тугие толстые косички, они торчали за ушами, как рожки у годовалого бычка. Варя приговаривала с укором:

— Напугала ты нас всех, Аринка, до смерти напугала. И зачем тебе было себя уродовать? А чёлка у тебя лежать не будет, потому что волосы вихром у тебя растут спереди. Вот ты какая глупая.

И Варя как ни пытала Аринку, что она учинила со своим носом, та ничего не сказала. Теперь ей самой было стыдно за свои художества.

Повеселев, Аринка помчалась к отцу. Надо же было показать себя в новом виде. Симон, метнув, на неё быстрый придирчивый взгляд, остался доволен. Мимоходом, как бы вскользь, сказал:

— Люди, как птицы, каждый должен свою песнь петь, и своим голосом, а коль петух начнёт соловью подражать, то получится смехота, ни соловья, ни петуха. Чуешь, про кого намёк даю? Вот то-то. Что в Питере модно, то в деревне негодно, говорят люди. Ты сама по себе, а другая сама по себе. И в каждой есть своё что-то хорошее. Нельзя быть всем на одно лицо.

Аринка вслушивалась в слова отца и диву давалась, как это он всё понял и рассудил, точно она стеклянная была перед ним и он видел её насквозь. И, как бы продолжая развивать свою мысль, Симон коснулся самого главного и больного для Аринки вопроса, именно того, о чём она только мечтала, но никому никогда бы не сказала, даже отцу. А он взял все её мысли, да и высыпал, точно горох из мешка.

— Оно, конечно, быть красивой хорошо. Кто красив да умён — два угодья в нём. А коль красив, да дурак, то не надо и за так! Но дело не всегда в красоте, то есть в лице красивом. У человека должна быть другая, человеческая красота — это его душа. Вот к этой-то красоте каждый тянется, и каждому человеку она нужна, эта душевная красота. Она никогда не старится, не то что лицо. Точно.

Аринка насторожилась. Какой живительный бальзам он капнул на её огорчённое и разочарованное сердце. Значит, ещё не всё потеряно.

— А у меня какая душа? Красивая или нет? — с замиранием спросила она.

— У тебя-то? Конечно, красивая, — без тени сомнения ответил Симон.

— А что значит красивая? Её же не видно, она где-то там.

— Вот в этом-то и секрет, что красота не показная, а настоящая на деле видна. Коль человеку плохо, помоги ему. Коль человек просит, дай ему. Коль зовёт — отзовись, коль стучит — впусти. Никогда не скупись на сердечную ласку, не жалей времени на доброе дело. И тогда каждый скажет про тебя: «Она большой и красивой души человек!»

Аринка задумалась. Ей отхотелось быть похожей на Нонну.

Чего там, пусть Нонна будет сама по себе, а Аринка будет сама по себе.

 

ЧЕМ ПАХНЕТ ХЛЕБ. ЧУЖОЕ ГОРЕ. КАК УЗНАТЬ ЧЕЛОВЕКА

И надо было такому случиться: в самый разгар работ заболела Лида. Хотела утром встать с постели и не смогла — рухнула, как подкошенная. Разломило спину, стреляет в ногу: ни встать, ни сесть, ни согнуться, ни разогнуться. Беда! Что случилось с девкой? Вчера ложилась здоровая, весёлая, а сегодня — на тебе, стонет, плачет, а встать не может. Елизавета Петровна в панике мечется между печкой и Лидой, с ног сбилась, а чем помочь — не знает.

Сначала натёрла поясницу скипидаром, потом обложила горячей сенной трухой, распаренные травы — они всегда целебны. А сама нервничает, тихонько поругивается:

— И что за народ ныне квёлый пошёл. Эк ведь тебя угораздило когда заболеть! Без ножа зарезала! Чтоб тебя разорвало, прости ты меня грешную.

Лида плакала от боли и обиды:

— Да я-то тут при чём? Разве я хотела этого? Сама не знаю, что случилось.

— Ну да ладно, не плачь, может, бог даст и полегчает, — спохватившись, говорила Елизавета Петровна, заботливо подтыкая одеяло под соломенный постельник. А солнце уже выкарабкивалось из-за леса и поднималось всё выше. Вся деревня с косами и серпами шла в поле на жатву. Шли как на переселение, целыми семьями. Молодухи грудных детей забирали с собою. Пристроив их в тенёчке, укладывали в бельевые корзины. Деревня пустела. Остались больные, старухи да дети малолетки.

Варя в белоснежной холщовой кофточке, в ситцевом платочке, подвязанном «домиком», стояла в раздумье посреди двора. Она медлила уходить в поле, втайне поджидая Лиду. Авось той полегчает, и они, как всегда, пойдут вместе. Выйти на полосу одной — дело нелёгкое, тем более Лида считалась непревзойдённой жницей, по быстроте и ловкости равной ей не было во всей деревне. Но как видно, с Лидой дела плохи, и, вздохнув, Варя пошла одна. Что делать, рожь ждать не будет, того гляди зерно посыплется. Аринка сидела на крыльце и смотрела ей вслед. В удалявшейся одинокой фигуре сестры было что-то грустно-сиротливое. Аринка напряжённо сдвинула брови, до боли закусила губу, это означало у неё крайне усиленную работу мозга. Вдруг, решительно сорвавшись с места, натянула на босу ногу прохудившиеся сапоги, сдёрнула со стены маленький серп, которым она обжинала высокую траву в малиннике да картофельную ботву, и бросилась догонять Варю, крикнув на ходу матери:

— Мамка, я с Варькой пошла жать, пусть Ивашка сено сушит и тяте на пашню обед отнесёт.

Мать только головой покачала, с грустной улыбкой глядя ей вслед.

Поравнявшись с Варей, Аринка деловито сказала:

— С тобой жать пойду. А то где ж тебе одной-то управиться.

Варя удивлённо-смешливыми глазами уставилась на неё.

— Поди ты! А ты жать-то умеешь ли?

— Ещё как! От тебя не отстану, увидишь!

С независимым видом, гордая от сознания своей необходимости в данную минуту, в тяжёлый для сестры момент, Аринка шагала рядом с Варей счастливая, довольная, по-взрослому положив серп на плечо.

Варя обрадовалась Аринке, и не столько её помощи, уж какая там из неё жница, сколько её обществу, всё-таки не так одиноко будет на полосе, да и снопы поможет таскать и ставить в бабки.

Всю дорогу Аринка щебетала, смеялась. От её наблюдательного, цепкого глаза ничто не ускользало. То она видела бабочку, похожую на шёлковый пёстрый лоскутик, то необыкновенной красоты стрекозу с прозрачными, как паутинка, крыльями, то цветок, пахнущий мёдом, то облако удивительной формы, напоминающей гривастую голову лошади.

— А что, Варь, как мы с тобой к обеду махнём полоску-то! А? Вот здорово! Мамка с тятей то-то удивятся! Я как развернусь, вот увидишь. А чего ты смеёшься? Не веришь? Да? Посмотришь!

— Ну что ты, Аринка, верю, верю, ведь ты у нас огонь, — добродушно соглашалась Варя.

С разговорами и смехом незаметно дошли до полосы. Длинная, но не очень широкая, она поднималась на горку, а потом опускалась вниз и упиралась в большак. На горке росла старая, раскидистая берёзка. Одна-одинёшенька во всём поле. Симон как-то хотел спилить её: много тени даёт и место занимает, но Елизавета Петровна не дала.

— Ты только пойми, — говорила она о берёзе, как о живом существе, — эта берёза — страдалица. И ветры её качают и рвут, и морозы леденят, и солнце обжигает, и не за кого ей укрыться, не на кого опереться. Она одна борется со всеми невзгодами и не умирает — стоит! Она заслужила своё право на жизнь.

Теперь Аринка, вспомнив слова матери, смотрела на берёзку с уважением и восхищением. Раскидистая, опустив свои ветви до самой земли, она издали казалась могущественной и сильной, и в её одиночестве было что-то гордое и независимое.

— Под ней хорошо в жару отдыхать, — сказала Варя, перехватив Аринкин взгляд, — к обеду мы как раз к ней подойдём.

— Почему к обеду, да мы её, да мы... — Но тут Аринка осеклась, она только сейчас заметила безбрежность этой ржаной реки. Лицо её вытянулось и потускнело. Она не думала, что эта полоса такая большая, ведь были и маленькие полоски, она видела их, когда носила обед сёстрам. Неужели всю эту рожь можно срезать этим маленьким серпом, по соломинке, по горсточке, сложить всё в снопы? Уму непостижимо!

— Когда ж мы её сожнём, эту полосу? — сникшим голосом спросила Аринка.

Поняв её состояние, Варя засмеялась.

— Не пугайся, Аринушка. Это всегда так. Посмотришь на полоску — жуть берёт! А потом как возьмёшься да пойдёшь махать серпиком — и не заметишь, как полоску-то сожнёшь. Глаза страшат, а руки делают. Ну, господи благослови!

Варя перекрестилась, привязала к спине свою длинную косу верёвочкой, чтобы она не спадала, нахлобучила на самые глаза платок, чтобы солнце в лицо не палило, и начала жать. Легко, быстро, серп точно плясал у неё в руках. «Маленький, горбатенький всё поле проскакал», — вспомнила Аринка загадку про серп. И серп, действительно, скакал в её проворных руках.

Пока Аринка смотрела на Варю и любовалась её ловкостью и сноровкой, она уже два снопа завязала. Вот это да! Как бы Аринке научиться так жать? Как быстро и красиво снуют её руки и какая большая у неё горсть. Четыре горсти, и сноп готов. Оказывается, Варя между пальцами укладывает стебли; так вот отчего болят её пальцы и пухнут суставы. И мамка всегда держит горячую воду в печке, чтоб Лида с Варей с жатвы могли сделать ванну для рук и успокоить натруженные пальцы. Хрусть, хрусть, и ещё сноп готов. Под самый корешок режет серп. Колоски, словно испугавшись прикосновения серпа, вздрагивают, метусятся, но, подрезанные, покорно ложатся на землю, и ни один из них не выпадает из Вариных рук. Зёрнышки, как жёлтые клювики маленьких птенцов, выглядывают из своих ячеек. Они созрели, они потом станут пышным хлебом, вкусным.

Аринка долгое время топчется на месте, не зная, с какого края начать.

На помощь приходит Варя.

— Значит, так. Ты будешь жать вот этот край, а я середину и ту сторону. Сначала надо скрутить рясло. Вот так. А завязывать надо так: прижми коленкой сноп, покрепче затяни рясло и сюда подоткни. Поняла? Завязывай крепче, не то сноп развалится.

Смекалистая Аринка поняла всё сразу, не такое уж трудное дело.

И вот Аринка — дочь крестьянская, как называл её отец, — впервые в свои десять лет стала на полосу. Склонилась над рожью, над всемогущим хлебом, который она ела каждый день, но не знала, как он достаётся, и стала жать.

Варя уже ушла далеко, а она всё топталась на месте, воюя со снопом, который всё время развязывался. Оказывается, не так просто это — рясло скрутить и им завязать сноп. Приходилось всё начинать сначала!

Варя, увидев, что помощница-то не ахти, стала строчить по всей полосе и Аринкину сторону прихватывать. И так получилось, что Аринка оказалась обжатой со всех сторон, оставленная на «козлах». Для взрослой жницы это большой позор — остаться на «козлах», шутка ли, соседка её обогнала да ещё и её сторону прихватила, срам! А Аринке даже нравились эти островки, она как бы играла с ними. Сожнёт один островок с грехом пополам, к другому идёт; Варя её долю оставляла добросовестно. Но что это? «Козлы» не убывают, а всё растут и растут.

Аринка старалась вовсю, ей не хотелось ударить в грязь лицом, а хотелось доказать, что и она на что-то способна. Пот градом лил с её лба, а солнце поднималось всё выше и палило вовсю. На белёсом небе ни облачка, на земле ни малейшего дуновения ветерка. Всё пропитано солнцем, даже солома ржи горячая и земля, как печь, дышит жаром.

Аринка стала слабеть, во рту у неё пересохло, тело замлело, а руки, как варёные, плохо двигались. И какая-то сонная одурь навалилась на её голову. «Пропала я совсем», — говорила она себе, тяжело дыша. В пору было бы бросить всё, но Аринка не сдавалась, сжав зубы, она терпела. Ведь никто не неволил, сама вызвалась, да ещё похвалялась собою. Облизывая пересохшие губы, устало вытирая липкий, смешанный с пылью пот со лба, она решила попробовать жать сидя. Но ни одна жница на свете, наверное, не жала сидя, Аринке это тоже не удалось. Тогда она присела на корточки и какое то время продержалась в такой позе, но скоро затекли ноги, и она встала. «Не везёт, хоть лопни», — с досадой думала она и сделала последнюю попытку: встала на колени. Но острое, как иглы, жнивьё впилось в голое тело и поцарапало ноги в кровь.

«Господи, что же делать, что же делать, пропала я», — в суматошном отчаянии твердила себе Аринка, вконец выбившись из сил. И вдруг ею овладела дикая ярость. Она с остервенением набросилась на рожь и со злостью стала дёргать её из земли и швырять через голову, одержимая одним желанием вырвать, растоптать, уничтожить, как заклятого врага своего.

Но рожь, полная смирения и покорности своей судьбе, невозмутимо стояла перед Аринкой плотной стеной, стебелёк к стебельку: их были сотни, тысячи, миллионы, они маячили перед её глазами, точно сговорились доконать её, высосать все её силы, погубить её!

Измученная, не в силах больше владеть своим телом, сознавая своё полное бессилие, Аринка в тоске и досаде бросилась на землю и, уткнув лицо в разворошённый сноп, залилась горючими слезами.

Встревоженная Варя подбежала к ней, держа наготове холщовую чистую тряпочку, которая всегда была у неё в кармане. Она подумала, что Аринка порезала палец.

— Ты что, Аринушка? Что с тобой? — участливо, с тревогой в голосе спросила Варя. — Пальчик порезала? Давай завяжу.

— Уморилась я. Пить хочу. Тошно мне. Жарко. Затомило меня, — всхлипывая от изнеможения, жаловалась Аринка.

— Ой, дурочка-дуреха. Да что, тебя кто по шее гонит? Устала? Поди отдохни, вон туда под берёзу, там прохладно. Скоро мамка придёт, холодного квасу принесёт, напьёмся, — ласково ворковала сестра, вытирая Аринке слёзы той тряпочкой, которой хотела завязать её обрезанный палец.

Вскоре пришла Елизавета Петровна. Принесла зелёного луку, огурцов, холодного квасу прямо из погреба, топлёного молока с коричневой пенкой, жирных сочней с картошкой и творогом, а ещё тёплого хлеба, только что из печки вынутого, с хрустящей корочкой и с припечённым к ней капустным листом.

Аринка уплетала всё, что лежало перед нею. И ей казалось, что такого вкусного хлеба она сроду не едала. Она приходила в себя. Ожила. Повеселела.

— А что, Варь, мы и впрямь половину полосы махнули. Как хотели до обеда до берёзы сжать, так и сжали.

Варя с матерью понимающе переглянулись.

— Ты помогала мне, Аринушка, мне б одной ни за что не сжать столько, — великодушно отозвалась Варя.

Польщённая Аринка самодовольно хмыкнула.

— А я, мам, здорово... — начала было она, но тут же вовремя спохватилась, вспомнив, как мать её застала не с серпом в руках на полосе, а лежащей врастяжку под берёзой. Смутившись, стала оглядываться вокруг. С горки было видно всё поле как на ладони. Полосы ржи, как жёлтые реки, текли в разных направлениях, окаймлённые зелёными берегами клевера и картофельной ботвы. И на полосах везде виднелись согнутые в три погибели люди. Издали казалось, будто они молятся, без конца отбивая поклоны. И сколько же надо было поклониться, чтобы одолеть всю полоску.

...Как-то Елизавета Петровна спросила своих детей: что самое дорогое и ценное на земле?

Лида с присущей ей серьёзностью ответила:

— Золото, наверное.

— Нет, драгоценные камни, — робко поправила Варя.

— А вот и нет, хороший конь! — отпарировала Аринка.

— Чепуха, самое дорогое — это деньги, — авторитетно заявил Ивашка.

Мать обвела их грустным взглядом. «И ничего-то мои дети не знают».

— Нет, дорогие мои, — твёрдо сказала она, — самое дорогое на земле — это хлеб!

— Хлеб? — изумились все.

— Да, да, хлеб! — повторила она.

Ивашка разочарованно присвистнул. Скажет тоже.

— Хлеб.

— Когда наступает голод, — продолжала Елизавета Петровна, — то и деньги, и золото, и драгоценные камни — всё идет за кусок хлеба. И голодный человек ни о чём не думает, ничего не хочет, он хочет только ХЛЕБА! О краюхе хлеба он мечтает, как о великом счастье. Хлеб как воздух, как вода нужен человеку каждый день. Без золота жить можно, а вот без хлеба — нельзя...

Отдохнув, все втроём принялись за жатву. Мать помогала Аринке подобрать «козлы». А когда поравнялась с Варей, ушла домой. Душа болела о Лиде, как-то она там одна. Как Ивашка управится с сеном? Да и скот скоро пригонят, надо корову доить, убираться.

Оставшись одна, Аринка опять запыхтела. Изо всех сил старалась не отставать от Вари. Но где там, — ненавистные «козлы» снова замаячили впереди.

Полосу сжали, когда солнце село за лесом. Опустошённая, с торчащим жнивьём, с разбросанными снопами кругом, полоса походила на поле боя с поверженными солдатами.

Аринка не чуяла ни рук, ни ног. Впору было и ей рухнуть на землю и лежать недвижимо, как эти снопы. Но она держалась, какими силами, одному богу известно. Когда начали стаскивать снопы и ставить их в бабки, она страдальчески-молящими глазами смотрела на Варю, и та понимала, о чём просила Аринка, но уйти с полосы вот так, оставив разбросанные снопы, было невозможно.

— Нельзя, Аринушка, надо все снопы составить в бабки, не то завтра утром налетят птицы и склюют всё зерно в наших снопиках.

Обхватив руками два снопа, сгорбившись, как старушка, Аринка еле-еле тащила их, а издали казалось — не она снопы несёт, а они везут её на себе, тяжело покачиваясь. Из неё точно вышла вся жизнь, она едва держалась на ногах. Была молчалива, и руки её двигались вяло, как неживые.

Чтобы как-то подбодрить её, Варя шутила с нею, заигрывала:

— А тятя-то вот удивится. Я скажу ему, как ты здорово мне помогла. Одной бы мне ни за что не одолеть полосу, завтра пришлось бы опять приходить сюда.

Аринка ничего не отвечала, губы, словно сшитые, были плотно сжаты. У неё было одно желание: скорее добраться до дому и лечь в постель, дать отдых своему измученному телу.

Уже темнело, когда возвращались домой. Первая звёздочка робко проклюнулась в небе, потрепыхалась, как птичка на колу, и опять исчезла. А над лесом металась зарница, озаряя небо красным светом.

— Гляди-ка, Аринушка, как зарница-то играет. Жито зреет. Красота-то какая, — говорила Варя, стараясь как-то развлечь Аринку.

Но Аринка ничего не замечала. Её голова была пустой, точно деревянная. А набухшие веки прикрывали глаза, и ей тяжело было их поднять. Лицо её осунулось, и сама она точно высохла. С уныло-апатичным видом, опустошённая и безразличная ко всему, Аринка еле плелась, цепляясь за каждый камушек, взъерошивая дорожную пыль.

Варя с жалостью смотрела на неё. «Бедная Аринка, — думала она про себя, — и в чём только у неё душа держится, как сухой прутик». Взять бы её на руки и нести как малое дитя, прижимая к груди, да где силы-то взять, Варя сама еле передвигала ноги. А рук она вообще не чуяла, они были как деревянные.

С трудом дотащились до дому. Аринка, вымытая и ухоженная Елизаветой Петровной, наконец очутилась в своей постели. Распластавшись, раскинув смертельно усталые руки, она не чувствовала блаженства отдыха. Ей казалось, что тяжёлая телега, нагруженная снопами, проехала по ней. И теперь ей ни за что на свете не подняться. Заснула она сразу.

— О, как наша деваха уработалась, замертво свалилась, — говорила Елизавета Петровна мужу.

— С непривычки тяжело, — тихо отозвался Симон, — ну ничего, будет знать Арина — дочь крестьянская, чем пахнет хлеб. — И, подумав, грустно добавил: — Мы хлеб едим, а он нас. — И, вдруг оживившись, точно вспомнил что-то очень приятное, заговорил: — А знаешь, Лиза, я читал где-то, в каком-то журнале, — за границей уже руками не жнут. Точно. Там придумали такую машину, идёт она по полю и всё сразу делает: тут же жнёт, молотит и веет. Только мешки подставляй, сразу зерно сыплется. Точно.

Елизавета Петровна с насмешливой подозрительностью покосилась на мужа:

— А может, не зерно, а прямо готовые караваи вылетают? Ты уж коль сказку говоришь, так и пусть будет всё как в сказке. Сочинитель ты.

— Вот чудачка, не верит! Читал. Точно.

— Ну и что ж, что читал. Написать всё можно. Бумага стерпит. Иди-ка лучше спать, сказочник.

Симон, досадно махнув рукой на жену, пошёл на сеновал. Его разворошённые мысли продолжали работать. «Вот бы нам такую машину, — мечтательно думал он, — и не болели бы руки у моих дочек, и не разламывало бы им спины. А маленькая моя Аринка не падала бы без памяти в постель от непосильного для неё труда. Дожить бы. А что, я не доживу, а они, может, доживут. Точно». С этой мыслью, светлой и лёгкой, он заснул.

Утром Аринку не разбудили, на жатву пошла мать. Лида всё ещё маялась спиной, и Аринке было поручено почаще менять ей горячие припарки из сенной трухи. Дел опять по горло, успевай разворачиваться.

В полдень надо было отнести отцу на пашню квасу. Вынув из колодца кувшин с квасом (мать туда с утра повесила, чтобы похолодней был), захватив кусок хлеба для Забавы, Аринка направилась к отцу.

Как стало просторно и неуютно в поле, словно вынесли всю утварь из дома, остались голые стены. Не таращили жёлтые глазки в белых ресничках ромашки, не кивали синими головками колокольчики, лишь колючее жнивьё ершилось, отчего поле походило на стриженую голову.

Кое-где зеленели полосы коротконогого жита, оно топорщило свои длинные усы, пыхтело, набирало сил. А по соседству, рядом с ним развевал по ветру зелёную гриву долговязый овёс, и беззаботно, как под хмельком, раскачивался из стороны в сторону. Но скоро и его положат под серп.

И хотя солнце палило нещадно и казалось, лето в самом разгаре, но какая-то грусть уже витала над полем. Она была и в этих возах, гружённых снопами, безвозвратно уходивших с полей, и в стае ласточек, словно бусы нанизанных на провода, щебечущих, уже готовящихся к полёту.

Пройдя поле, Аринка вошла в небольшой лес-березнячок. За леском начиналось другое поле, там Симон пахал полосу под озимые. Перевёрнутая земля лежала ровными пластами, выдернутые корни репея взъерошенно торчали из земли и сохли на солнце. Забава, мерно покачивая головой, со взмыленной спиной, вся натужившись, тащила плуг. Симон, упираясь в него сильными руками, налегая на него грудью и всем телом, помогал лошади тащить этот железный плуг, который разрезал землю и, переворачивая её, клал ровными пластами. Оба, лошадь и хозяин, были разгорячённые, взмокшие, усталые. Симон с жадностью припал к кувшину. Он пил большими судорожными глотками, вкусно причмокивая, переводя дух, опять начинал пить.

— Ох, квас! Ну и квас! Ой, спасибо, дочка, угодила ты мне. Как там Лида? Ну, беги, беги, управляйся там. Чтоб мать была довольна!

— Я мигом, я уж всё сделала и Лиде припарки то и дело меняю.

Возвращалась Аринка домой другой дорогой, где ещё была не сжата рожь. Голое поле навеяло на неё тоску. Проходя мимо полосы Марьи Макарихи, Аринка услышала, как та её окликнула. Бросив жать, Марья торопилась к дороге, где стояла Аринка.

— Родная ты моя, — громко и возбуждённо заговорила Марья, — дай хоть глоточек попить, умираю, как пить хочу. — И глаза её с надеждой и жадностью смотрели на глиняный горшок.

— Тётя Маша, ничего нету, тятя всё, подчистую выпил, во, глядите! — И Аринка опрокинула горшок кверху дном.

— Ох, лихо мне, взяла я свой-то квас, да опрокинула, растяпа, всё до капельки вылила, — огорчённо сказала Марья и пошла прочь к своему брошенному серпу. Аринка почувствовала себя неловко, словно она обидела Марью. Аринка уже знала, что это такое — жажда в зной на жатве, и ей хотелось помочь тёте Маше, этой разнесчастной женщине, как её называли в деревне. Год назад утонул у неё муж в реке. И осталась Марья с двумя малыми детьми. Четырёхгодовалый Женька и шести лет Ванька. Когда Марья спала, никто не видел. Ночью она пахала, рано утром косила, днём жала, вечером скотину убирала, грядки полола, поливала, детей мыла да кормила. Даже в воскресенье Марья не отдыхала. Когда-то она была здоровой, румяной, весёлой. И хоть росла сиротой и по людям скиталась, а не унывала, первой плясуньей и певуньей была.

Горе, как глыба, навалилось на Марью, она похудела, почернела, глаза её ввалились, и в них застыло такое отчаяние и беспросветная тоска, что глядеть на неё страшно было. Удел свой она несла молча. Ни у кого ничего не просила, никому не жаловалась. Она знала: никто не поможет, каждому самому до себя. Спасенье своё видела в руках своих и потому работала и работала от зари до зари. Но когда её покидали силы и она чувствовала, что жить ей становится невмоготу, она предавалась безумному отчаянию. Она бросалась на землю, распластав измученные руки, начинала голосить. Слёзы в три ручья лились у неё из глаз и капали на траву или жнивьё. Голосила она истошно, надрывно, из самого нутра выплёскивалось её великое горе, её тоска и одиночество.

— Ой, горемычная я да разнесчастная, — причитала она, — ой, да на кого ты меня оставил, мой Макарушка, муженёк мой хороший. Видишь ли ты, как я маюсь, горемычная, как я измучилась вся, ох, тошнёхонько мне. Дети мои брошены, не кормлены, не поены. Да не чёрт ли нёс тебя в эту реку глубокую, да будь она трижды проклята, окаянная, что унесла кормильца от своих детушек, а меня лишила мужа верного, мужа хорошего. Ой тошно мне, ой лихо мне...

Люди останавливались, качали головами и молча проходили мимо. «Когда баба воет, трогать её нельзя, со слезами у неё всё горе выходит, и наступает потом облегчение», — говорили они.

И действительно, наплакавшись, напричитавшись, Марья Макариха умолкала, поспешно вытирала головным платком мокрое от слёз лицо и как ни в чём не бывало набрасывалась на работу с ещё большим рвением. Аринка всё это знала, и ей хотелось хоть чем-то помочь Марье Макарихе. Прибежав домой, она нацедила квасу полный кувшин и со всех ног бросилась в поле к Марье. Застала она Марью в момент её причитания. У Аринки защекотало в носу, в пору самой расплакаться.

— Тётя Маша, я вот вам попить принесла, — тихо проговорила Аринка.

Марья смолкла. Привстала, тупо посмотрела на стоявшую перед ней Аринку.

— Вот квас, вы хотели пить, тётя Маша.

Обветренными, сухими губами она коснулась кувшина и, держа его двумя руками, закрыв глаза, с такой жадностью пила, что Аринке казалось, будто она целый год не пила.

Растроганная вниманием Аринки, Марья опять заплакала.

— Ой, родная ты моя, умница, душа-то какая у тебя добрая, дай-то бог тебе здоровья. Спасибочко-то тебе большое, — сквозь слёзы благодарила она.

Аринка смущалась, переминалась с ноги на ногу, ничего особенного она в сущности и не сделала, зачем так благодарить-то.

— На здоровье, тётя Маша, на здоровье. Так я побегу, мне надо скорей.

Вечером, за ужином, Аринка докладывала Симону о своих делах. Не все и не всегда её ругают, а вот и спасибо говорят. И она со всеми подробностями рассказала о Марье Макарихе. Услышав такое, Елизавета Петровна помрачнела. Аринка поняла, что ни к чему разболталась.

— Ни к чему эти услуги, — сухо сказала мать. — Всем не наугождаешься. Обо всех не наплачешься.

— Совсем неплохо сделать человеку добро, — сказал Симон и ласково потрепал Аринку по щеке.

— А мне кто добро сделал? Кто мне в жизни помог? — вдруг взорвалась Елизавета Петровна и, волнуясь, с гневом стала выговаривать мужу: — В семнадцатом году у меня не двое, а четверо детей было и ещё этих двойня родилась, — она кивнула в сторону Аринки, — а ты в армию ушёл, Советы защищать. А я одна осталась с шестью детьми! Ты понимаешь, что это такое? Билась, как рыба об лёд. Задыхалась в работе, мёрзла в нетопленой избе. Голодала. Кто мне помог? И вот эту самую Марью просила я тогда, она была здоровой крепкой девкой: «Помоги ты мне сжать рожь», обещала ей отдать свою лучшую праздничную кофту. А она мне что сказала: «Мне на хозяина надоело работать». А я её умоляю. «Маша, — говорю, — войди в моё положение, детей у меня много, не управиться мне, помоги». А она мне что ответила: «Сумела нарожать, сумей и накормить». Вот сколько лет прошло, а у меня по сие время эти её слова в ушах стоят. Вот теперь пусть она в моей шкуре походит. И то в половинной, сейчас войны нет, голода нет, и детей у неё не шестеро, а только двое. Бог шельму метит. — Гневно стуча ложкой по чугуну, Елизавета Петровна вне себя удалилась на кухню. Все молча вылезли из-за стола, Варя стала собирать посуду.

Симон, притихший, ни к кому не обращаясь, как бы сам с собою стал рассуждать:

— Вот оно так и получилось, одно за другое цепляется: Марья в своё время прошла мимо чужого горя, не помогла, а теперь сама сидит в нём. А была б она человеком добрым, глядишь, и теперь ей добром бы ответили. Кинь кусок вперёд, пойдёшь и найдёшь. Теперь-то она поняла это.

Аринка в полном смятении никак не могла понять одного: как угадать, где хороший человек, а где плохой? Кому делать добро, а кому не делать? Растерянно моргая глазами, она смотрела на Симона и как бы спрашивала его об этом. Он хитро ухмыльнулся:

— Ну а ты что скажешь, сверчок?

Аринка подозрительно покосилась на дверь, нет ли там матери, и, прильнув к отцу, доверительно призналась:

— Тятя, мне жалко её. И Женька с Ванькой у неё целый день одни и одни. И едят только хлеб с солью. А как она плачет! И всё голосит и голосит!

Симон с оживлением подхватил:

— Вот и хорошо, что жалко. Всегда жалей человека в беде. А раз жалко, то и помоги ему по мере сил своих.

Отец и дочь, явно довольные друг другом, вышли во двор. Дел-то там невпроворот.

 

РЕЗВЫЙ. ЛУЧШИЙ ДРУГ ДАНИЛКА

Сено убрали всей семьёй. До чего же было его много! Все луговины огорода запружены им. Варя с матерью сгребали сено в пушистые валы. Симон подхватывал его на деревянные вилы и, смачно крикнув, рывком подбрасывал копну кверху. Громадная охапка повисала у него над головой, и он нёс её бережно, как знамя. В сарае, у самой крыши орудовал Ивашка, он на лету подхватывал сено и уминал его ногами, руками и всем телом.

— По краям уминай хорошенько, под крышу толкай, — советовал Симон.

— Сам знаю, — огрызался Ивашка, обливаясь потом, задыхаясь от жары и пыли.

Аринка тщательно, всё до сенинки подгребала после всех.

Покончив с сеном, Ивашка подкатился к Симону.

— Тять, дай на речку сбегаю. Крючки поставлю, может, щука попадётся. Та самая, помнишь, давеча я говорил. Ходит там она, не раз её видел. Уха знаешь какая будет. Пусти. А?

«Знает, стервец, чем батьку купить», — подумал Симон. Он очень любил уху.

Аринке тоже хотелось удрать поскорее на улицу. Давно в лапту не играла, девчонок не видела, да и просто по воле соскучилась. Но Елизавета Петровна остановила её:

— Ты сходи-ка лучше к Резвому. Как он там? Не запутался ли верёвкой. Если траву всю подъел, то переведи его на другой кол.

— Ладно, схожу, — с готовностью ответила Аринка и помчалась в поле. Свидание с Резвым всегда ей доставляло удовольствие. Двухгодовалый жеребёнок был сыном Забавы. Картина, а не конь! Длинноногий, поджарый, грудь широкая, шея короткая, голова маленькая. Сам чёрный, блестящий, как атласный, а на лбу белая звёздочка. В табун к лошадям его не пускали и держали всё время на привязи, либо в огороде, либо на отаву на клевер водили. Симон забивал несколько кольев на полосе, и верёвку перевязывали с одного кола на другой.

Ещё издали увидев Резвого, Арина окликнула его. Он знал свою кличку, тут же вскинул маленькую голову с белой звёздочкой, трусцой подбежал к ней навстречу.

Мягкими тёплыми губами он шарил по её ладони, ища заветный кусочек сахара.

— Ах ты плут, ах ты лакомка! Нету сегодня сахара, забыла. Дай я тебя лучше поцелую, в самый носик, — ласково приговаривала Аринка, целуя своего любимца.

Вокруг клевер был объеден, надо было верёвку перевязать на другой колышек. Просто взять верёвку и перетянуть на другое место. Но Аринке до смерти хотелось подержать Резвого под уздцы и пройтись с ним рядом, как это делал Симон. Ну самую малость, совсем немножко. И хотя отец ей строго-настрого запретил подходить к нему, но соблазн был так велик, что она не удержалась и, повесив кольцами верёвку на руку, подхватила Резвого под уздцы и церемонно, неторопливо повела его. Подумаешь, что может случиться? Она и так истомилась ожиданием, когда он вырастет и можно будет сесть на его гладкую мягкую спину. И понесёт он её по полям и лугам, как птица. Это тебе не Забава: трюх, трюх, трюх.

Резвый предназначался Лиде в приданое. Какая крестьянская семья может жить без лошади? Лошадь — это кормилица, это первый помощник в работе. Лошадь берегли, жалели, ухаживали за ней, как за человеком. Боже упаси разгорячённую лошадь напоить холодной водой или поставить на сквозняк в холодное место, и уж коль нужно ей постоять какое-то время, хозяин снимет с себя овчинный тулуп и укроет её вспотевшую спину.

Аринка уже подходила к предназначенному месту, поближе к большаку, как по булыжной мостовой загромыхала телега. Резвый встрепенулся, вскинул голову, навострил уши топориком и призывно звонко заржал. Лошадь с большака ответила ему. И тут Резвый, словно укушенный, мотнул головой, поддал задом, выгнул шею кренделем, помчался галопом. Аринка что есть силы ухватилась за верёвку, пытаясь удержать его, но верёвка огненной струёй скользнула у неё по ладоням, содрав кожу. Она мчалась за Резвым, не в силах освободиться от верёвки, так как она затянула её руку крепкой петлёй. За что-то зацепившись, упала и, уже лёжа, тащилась за ним, считая животом камни и камушки. Потом ухнула в яму. Ту самую, которую Симон вырыл для камней. В голове у Аринки всё кружилось, а перед глазами плясали снежинки. Толком не могла опомниться, где она и что с нею. Вдруг сверху слышит стариковский голос:

— Жива аль нет? Где ты там?

— Жива. Тут я, — с дрожью в голосе ответила Аринка и кое-как поднялась на ноги. Незнакомый дед с большим красным носом и с жиденькой седой бородёнкой протянул ей руку, помог вылезти из ямы.

— И пошто ты, дурёха, его держала? Да пропади он пропадом, куды б он делся, язви его, бестия непутёвая, — выговаривал старик, освобождая Аринкину руку от верёвки. — Эк тебя разукрасило, деваха, этак можно было и без головы остаться. Силён чертяга, сам еле-еле удержал его. Прямо-таки дикий жеребчик!..

— А где он, дедушка? — вспомнив о Резвом, вдруг спросила Аринка.

— Да куды ж он денется?! Я отстегнул карабин и отпустил его, пусть набесится. Вон гляди, что разуделывает, мазурик, язви его. — Тут дед, даже зло настроенный на Резвого, залюбовался им. — Хороший конь будет. Вишь выкобенивается перед моей старушкой.

А Резвый буквально плясал вокруг «старушки»-лошади. Она стояла тихо, опустив свою большую голову с глубокими впадинами над глазами. Она равнодушно смотрела на выкрутасы молодого отпрыска. Резвому хотелось играть, он как бы приглашал её: отскочит в сторону, выгнет шею и косит на неё свой огненный глаз, потом взбрыкнёт и несётся как одержимый, держа по ветру хвост. Но вдруг резко остановится и замрёт как вкопанный, визгливым, ещё не окрепшим голоском заржёт и опять несётся обратно. Встав перед ней на дыбы, выкинув тонкие длинные ноги, точёные как стрелы, он волчком крутился вокруг неё. Все мускулы налиты были силой и здоровьем, каждая жилка трепетала.

— Ну хватит, побесился и буде, язви тя, — ворчал дед, хватая Резвого под уздцы. Тот почувствовал, что попался, строптиво заплясал всеми четырьмя ногами, зло замотал головой и попытался укусить деда.

— Но, но, не балуй у меня, язви тя. Што делать-то с ним? С собой брать али здесь оставить? — спросил он у Аринки.

— Здесь оставим, дедушка, только надо привязать его за кол.

— Ну знамо, што привязать, пойдём, идол, язви тя. — И, взяв Резвого за уздцы под самую морду, повёл на полосу. Тот немножко поартачился, но, почувствовав сильную мужскую руку, успокоился и пошёл, побеждённый, но непокорённый.

Когда телега тронулась, Резвый опять заметался, стал поддавать задом, рысью носиться вкруговую.

— Надо ему пробег устраивать, застоялся он. Ноги крепше будут. А ты чья ж будешь-то? — спросил дед, оглядывая Аринку и сочувственно прищёлкивая языком. — Ох и досталось тебе. А ты крепкая, не плачешь. Чья ты?

— Я Симона Епифаныча дочка. Аринкой меня звать.

— Ну, ну, как же, знаю, знаю. Хороший человек. Душевный. И отца его знавал, Епифана Симоновича, тоже был человек добрый и известный в округе.

Дед оказался словоохотливым и всю дорогу говорил, вспоминал молодость, какие-то случаи из его жизни и жизни её отца, только Аринка не слушала, не до того ей было. Успокоившись, придя в себя, она почувствовала адское жжение в ладонях, точно она их держала на раскалённом железе. Правая сторона лица опухла, она чувствовала, как затекает у неё глаз, образуя маленькую щель. Всё тело ныло. Но мучила её не столько физическая боль, сколько страх перед матерью. Что ей скажет? Как объяснит этот случай на полосе? Ведь говорили, предупреждали, а Аринка опять оказалась неслухом. И вот результат. Только бы не заметили, уйти, спрятаться куда-нибудь, дожить до завтра, а там сказать, что с дерева упала. Ах, скорей бы в постель.

— Ты слышь-ко, деваха, руки-то в холодную воду сунь. Оно не так жечь будет. А потом конопляным маслом смажь. Тпру, кажись, приехали, кланяйся отцу-то, скажи — от деда Спиридона с деревни Крюково, он знает.

Аринка слезла с телеги и, покачиваясь, пошла к дому. В калитку вошла неслышно. Только бы во дворе никого не было, только бы мамка ничего не заметила, хорошо, что по улице, когда ехала, никого не встретила, а то расспросов и разговору не обобраться было бы.

Первое, что увидела Аринка, была бочка с водой, стоящая под застрехой. Опустив в неё руки, она почувствовала облегчение. Было бы всё ничего, но вот что-то стала голова вдруг кружиться и лёгкая тошнота подступала к горлу. Страшно хотелось лечь, хотя бы вот здесь, прямо на землю. Уйти в дом и лечь на свою постель? Прикинула было Аринка, но было ещё рано, скоро придёт скотина, надо помогать мамке убираться. В эту минуту скрипнула огородная калитка, с трудом протиснувшись в неё, вошла Елизавета Петровна с огромным ворохом свекольных и капустных листьев. Сердце у Аринки сжалось, надо ведь эти листья все срубить, а как их рубить, когда сечку в руках не удержать, когда кожи на них нет, подчистую содрана. Как показаться мамке, когда лицо так раздуло и правый глаз совсем затёк, так что уже ничегошеньки не видно. Как всё это скрыть?

Увидев Аринку у бочки, Елизавета Петровна спросила её:

— Ты уже пришла? Ну, как там Резвый? Верёвку перенесла на другой кол?

— Перенесла, — нехотя отозвалась Аринка, а сама молила бога: «Господи, хотя бы она скорей ушла, я не могу больше, я умру сейчас». Тошнить стало по-настоящему. И глаза закрывались сами собой, а перед глазами белые снежинки резвились.

Уминая в ящике листья, мать заметила, что ящик стоит неровно и всё время качается; оглядевшись вокруг, она увидела камень, который лежал возле бочки, у ног Аринки. Мать попросила Аринку принести этот камень.

Взяв этот сравнительно небольшой камень двумя руками, не обхватив его всей пятернёй, а осторожненько, двумя пальчиками, Аринка шла, пошатываясь, и глядела куда-то вбок, подставляя на обозрение мамки левую сторону лица. Елизавета Петровна с недоумением воззрилась на дочь.

— Эк ведь каким кандибобером тебя несёт, ты что — пьяная или кадриль танцуешь? Клади вот сюда, под этот угол, я приподниму ящик. — И в ту минуту, когда Аринка нагнулась, чтобы подпихнуть камень под ящик, земля вдруг качнулась у неё под ногами и она мягко куда-то поплыла, ткнувшись мамке в живот, в мокрый прохладный передник.

— Симон! Симон! — истошным криком, не узнавая свой голос, вся дрожа, в испуге и растерянности закричала Елизавета Петровна. — Иди скорей, да где вы все запропастились? Чтоб вас разорвало! Скорей, скорей!

Симон тут же подскочил к ней и подхватил Аринку на руки. «Господи, и до чего ж лёгкая, совсем невесомая, как птичка», — думал он, неся Аринку в дом.

Когда Аринка пришла в себя, она почувствовала, что лежит не на полу, а на топчане и на очень мягкой и удобной перинке. Все суетились возле неё с испуганными лицами. Варя прикладывала к её лицу и голове что-то прохладное и освежительное, пахло кислым молоком. «Наверно, простокваша», — подумала она, и ей захотелось пить именно простоквашу.

Елизавета Петровна, услышав Аринкин голос, тут же склонилась над нею, сердце её сжалось болью и состраданием.

— Ласточка моя, ненаглядная моя, что случилось? Кто тебя? — Голос её прерывался, прижимая передник к глазам, она заплакала.

— Ну что ты завыла, точно по покойнику. Что случилось? Ну упала. Ну расшиблась, с кем не бывает, эка беда, — урезонил Симон. — Признайся, дочка, наверное, с дерева скатилась, а? — Придавая своему голосу весёлый и беспечный тон, Симон присел перед ней на корточки.

— Ты только подумай, и ничего не сказала, — справившись со своим волнением и успокоившись, заговорила опять Елизавета Петровна, — я гляжу, что-то с девкой творится неладное, притихла, как варёная стоит у бочки, ни гу-гу. Идёт, качается, я ещё накричала на неё, думала, она дурачится. Ох, Аринка, Аринка!..

Елизавета Петровна опять завсхлипывала.

— Не надо, мам, мне совсем не больно. Вот только руки жжёт очень. — И Аринка разжала свои маленькие заскорузлые кулачки, на ладонях розовели полоски содранной кожи.

— О господи! Так и есть! Я так и знала, так и знала! Это Резвый, о, чтоб его разорвало! Он побежал, а она хотела его удержать, упала. Мог бы насмерть искалечить. О господи! И всё ты, ты! — в сердцах она набросилась на Симона. — Надо б было этого лоботряса Ивана послать, так тебе, видишь ли, ушицы захотелось. Всё для своей утробы хлопочешь! — И как в таких случаях бывало, Елизавета Петровна разошлась, всё к делу и без дела вспоминая, и всем досталось на орехи. Всё высказала.

Симон переминался с ноги на ногу, жене не перечил. Оно, конечно, и его вина есть, но ведь не он Аринку посылал Резвого перевязывать, а она. Однако жене ничего не сказал. В таких случаях самое лучшее молчать: за долгие годы совместной жизни с женой он хорошо её изучил, человека не переделаешь, коль таким родился.

Аринку забинтовали старыми чистыми полотенцами с ног до головы. Бедро, бок и часть живота были в кровоподтёках и ссадинах. Она лежала притихшая, спокойная, виноватая. Здоровый глаз, утонувший в бинтах, как пленник выглядывал из своей западни.

Пригнали скот, и все разошлись по своим делам. Симон задержался на минутку. Желая подбодрить дочку, весело подмигнув, сказал:

— Не робей, дочка, в жизни всякое бывает. Чем чаще голову бьёшь, тем она крепче становится. До свадьбы всё заживёт. Ты — дочь крестьянская, должна в воде не тонуть, в огне не гореть, биться и не разбиваться! Но... но всё-таки, — тут Симон многозначительно поднял палец, — ты, Аринка, — неслух! Ты помнишь, что я тебе говорил, ты всё забыла, ай, дочка, беда мне с тобою. Лежи тихо, не вставай, я пошёл.

Оставшись одна, Аринка обрела наконец долгожданный покой. Прикрыв глаза, она почувствовала себя в мягкой качели. Кверху-вниз, кверху-вниз, мерно и тихо качаясь, убаюканная, она скоро заснула.

С болезнью Аринки дом словно опустел. Не слышно было её звонкого голоса, не мелькала перед глазами её порхающая фигурка. Все ходили словно в воду опущенные, и каждый чувствовал себя немного виноватым перед ней. Аринки явно не хватало всем.

Аринка лежала в маленькой угловой комнате, под новым лоскутным одеялом. Окна, занавешенные половиками, придавали комнате вид пасмурного дня. Спи, Аринка, отсыпайся. Но, как назло, спать не хотелось. Она лежала и прислушивалась к звукам, доходившим до неё со двора, с кухни.

На кухне громыхала вёдрами мать. Сейчас пойдёт за водой. Скрипнула калитка — это пришли с покоса Симон, Ивашка, Варя и Лида.

А с Лидой свершилось чудо: она так же неожиданно поправилась, как и заболела. Проснулась как-то утром и вдруг чувствует, что у неё совсем не болит спина. Вот нисколечко. Она осторожно прошлась по комнате, прислушалась: не болит, словно и вообще никогда не болела. Тогда Лида засмеялась, захлопала в ладоши, стала кружиться, танцевать и припевать: «Не болит, не болит». Счастливая, она с необыкновенным рвением набросилась на работу, её мучила совесть, что столько дней бездельничала из-за своей глупой спины, а бедная Варя и мать надрывались.

Вот дробно застучали босые пятки по лестнице. Это, конечно, Ивашка, в мгновение ока он предстал перед Аринкой.

— Ха, всё дрыхнешь?! — по привычке заорал он, но тут же спохватился. Как-никак, Аринка больна, и вид у неё уж больно несчастный. Из глубины бинтов поблёскивал голубой огонёк. Он смотрел на Ивашку дружелюбно и вопросительно. Ивашка выдавил из себя сочувственную улыбку. Потом громко шмыгнул носом, издавая звук, похожий на лягушечье кваканье, сказал: — Гляди-кась, чао те принёс. На, лопай! — И он поставил на табуретку, стоявшую у постели, маленькую корзиночку, искусно сплетённую из берёсты и наполненную с верхом лесной земляникой, крупной и сухой. А по краям корзиночки торчали ветки с листиками и ягодами. Было так красиво, что Аринка залюбовалась. Она никак не ожидала, что Ивашка, этот грубиян и её мучитель, может проявить такое внимание.

— Спасибо, — тихо сказала Аринка, — ой как красиво.

Ивашкин большой рот растянулся от уха до уха, он был доволен произведённым впечатлением. Ещё бы. Уж кто-кто, а Ивашка знал, чем удивить Аринку. Он опять квакнул носом, подтянул штаны, которые чудом держались на его худом тонком теле. Вид у него был как у молодого петуха, только что выскочившего из драки, где ему крепко влетело: волосы торчали в разные стороны, одна штанина засучена до колен, другая спустилась до пят, круглая, как макаронина. Рубаха наполовину заправлена в штаны, другая половина висела фартуком. От него исходили все запахи леса, реки и лугов.

Какую-то минуту Ивашка потоптался на месте, собираясь что-то сказать, но передумал и направился к двери, на пороге ещё постоял и, решившись наконец, вернулся к Аринке. Глядя в упор в её единственный глаз, сказал решительно и серьёзно:

— Слышь-ко, если мамка тебе будет конфеты давать, дык смотри, все-то не жри, мне малость оставь. А то смотри, — тут Ивашка хотел чем-то пригрозить Аринке, но передумал и мягко добавил: — А то ягод больше не принесу. А ты ешь, ешь, чего на них смотреть. Эх, я и местечко нашёл, красота кругом. Ягоды во, по ореху! Ты ешь, ешь, — великодушно потчевал Ивашка, — так я пошёл, смотри ж!

Аринка, косясь на корзиночку, блаженствовала. Оказывается, и поболеть иногда совсем неплохо. Ты становишься в центре внимания, все к тебе ласковы, внимательны, каждый старается чем-то побаловать, даже Ивашка и тот проявил внимание. А уж о матери и говорить нечего. Она то и дело заглядывала к Аринке, склонялась над нею и смотрела на неё тревожно-ласковыми глазами. Из этих глаз лилось такое тепло, что Аринка млела и в груди у неё таяло. Ей приятно было ощущать эту любовь и ласку, которой ей часто так не хватало. Елизавета Петровна редко ласкала детей. Одна забота сменяла другую. Вечно в работе, суете, в вечной тревоге за их здоровье, забота о хлебе, о хозяйстве — всё это отнимало её от детей, было не до них.

Но когда дети заболевали, тут щедрость её материнской любви не знала предела. Она ночами сидела у их постели, страдая и мучаясь их болью и готовая все их болезни перенести сама. Вот и сейчас: то, что произошло с Аринкой, тяжёлым камнем легло ей на совесть. Она терзалась и кляла себя, зачем послала её, а не пошла сама. Аринкины кровоподтёки и синяки вызывали в ней огромную жалость и муку. Она страдала, глядя на свою Аринку, такую худенькую и совсем ещё маленькую девочку.

Положив свою шершавую ладонь на голову Аринки, она озабоченно спрашивала:

— Головушка не болит? Не тошнит? Ладони не жжёт? Не хочешь ли чего?

— Чего-то хочу, но сама не знаю чего, — привередничала больная, чувствуя, что сейчас она имеет полное право на это и этим надо воспользоваться. Потом такого случая не подвернётся.

— Может быть, компотика сварить? Или кашки манной с малиновым соком?

— Хочу сладкого, но каши и компота не хочу, — говорила Аринка, рассчитывая на догадливость матери. Та, не говоря ни слова, направилась в чулан, долго там бренчала тазами и вёдрами. Не так просто было достать спрятанные конфеты. А прятать их приходилось из-за этого прохвоста Ивашки. Любил он их безмерно и есть мог целый день. Елизавета Петровна всегда припрятывала для себя (любила после бани попить чаю с конфетами), но этот сладкоежка, Ивашка, не мог найти себе покоя до тех пор, пока не найдёт их и не съест. Поэтому Елизавете Петровне приходилось прятать в такие места, что порой и сама не находила.

Но вот заветные конфеты в руках у Аринки, целых три! Большие, в красивых серебряных обёртках. Она уже ощутила их вкус во рту, но есть медлила, желая продлить удовольствие. Но вдруг, откуда ни возьмись, словно из-под пола, как нечистая сила, вырос перед ней Ивашка. Держался он невозмутимо: вот шёл мимо и зашёл, на конфеты Аринки не обращал никакого внимания, делал вид, что его интересует совсем другое и он занят своими мыслями.

Но уговор есть уговор, Аринка не может его нарушить, и как только Елизавета Петровна вышла во двор, Ивашка птицей подлетел к Аринке. Та дала ему одну конфетку, но он бессовестно взорвался:

— Ха, ишь ты какая! Себе две, а мне одну? Хитрющая, крыса! — но, вспомнив, что Аринка больная, тут же успокоился. — Ладно, мне и одной хватит, — миролюбиво согласился он.

Проглотив свою конфетку в мгновение ока, Ивашка уставился на Аринкины, словно кот на воробья. Он смотрел не моргая, облизывая губы, Аринка видела, как он страдает, и, подумав, отдала ему вторую конфету. Ивашка замер, он не верил своим глазам, но где-то в глубине его бессовестной душонки вдруг заговорило что-то похожее на совесть. Он затряс головой, мучительно выдавил из себя:

— Да ладно уж, ешь сама.

— Бери, бери, Ивашка, мне одной хватит. У меня зубы от конфет болят.

— Ха, если не хочешь, то я возьму. А ягоды ешь, я ещё завтра принесу.

Запихивая в рот конфету, он удалился. В дверях столкнулся с матерью, та мигом всё поняла.

— Ах ты нахал. Охламон проклятый! Чтоб тя разорвало! От кого отнял? Как тебе не стыдно, дубина ты стоеросовая, — накинулась на него Елизавета Петровна, но он её уже не слышал, его проворные ноги неслись быстрее зайца. В подобных случаях главное — дать вовремя стрекача.

— А ты-то что смотрела, хавронья? Зачем ты ему отдала, обжоре ненасытному? — выговаривала она Аринке. Но, увидев корзинку с ягодами, смягчилась. Для виду ещё поворчала немножко, а потом сказала: — Я тебе сейчас сметанки принесу, вот с ягодами и поешь. И то пользы больше будет, а он пусть только придёт, я ему задам.

— Мам, я сама ему дала, не ругай его. Он завтра мне ещё ягод принесёт. Он ни одной ягодки не съел, всё мне отдал.

— И то правда, — успокоилась Елизавета Петровна, — ему конфеты, а тебе ягоды. Ладно, бог с ним, чтоб его разорвало.

Надоело Аринке болеть. Не могла она лежать спокойно, зная, что вся её семья надрывается в работе. Ей нужно обязательно быть вместе с ними. Она лежала и терзалась: а как там Забава? А как там в огороде, не роют ли куры гряды? А как сено, не надо ли его пошевелить? Её всё время подмывало встать, бежать, самой до всего досмотреться.

Она знала с рождения, что труд для человека так же необходим, как воздух и вода. Симон часто говорил: «Только мёртвый может ничего не делать, а если живой ничего не делает, то он тоже мертвец». Как же можно жить, ничего не делая? Для Аринки это было непостижимо.

И вот наконец пришёл долгожданный день. После долгого лежания в постели ей разрешили встать. Распеленали её как младенца, смазали гусиным жиром уже подсохшие ссадины и ранки.

— На больном теле всё заживает еле-еле, а коль здоров живот, то всё быстро заживёт, — приговаривала Елизавета Петровна, поворачивая Аринку и оглядывая её со всех сторон. «И до чего ж худа моя худоба», — мысленно сетовала она.

Вырвавшись из мамкиных рук, Аринка, как застоявшийся конь, во весь опор сиганула на улицу. До смерти ей надоела мягкая перина, лоскутковое одеяло, полумрак, а главное, ничегонеделание. День тянулся нестерпимо долго и тоскливо. Выскочив на крыльцо, она зажмурилась от ярких лучей солнца. Здравствуй, солнышко! Как она давно его не видела, и оно обняло её со всех сторон тёплыми лучами. Оглядев всё вокруг, она ударилась в огород. Надо было срочно увидеть Данилку и всё рассказать ему, да заодно и дать ему хороший нагоняй, что ни разу не пришёл к ней, когда болела и томилась в тоскливом одиночестве. Аринку распирало от нетерпения выговориться наконец. Столько накопилось, кому же и сказать, как не Данилке. На горке у гумна Аринка три раза свистнула, это был условный знак для Данилки. И тут же через раздвинутый частокол просунулась его лохматая голова.

— Иди сюда, Данилка, иди скорей! — радостно воскликнула Аринка и бросилась к нему навстречу. — Пойдём-ка, чего расскажу-то.

Усадив его на брёвна, сложенные у сарая, Аринка встала перед ним, чтобы он видел её, потому что надо было говорить всё с чувством, с толком, иначе он ничегошеньки не поймёт.

— Ты чего ко мне не приходил? Друг называется. Я совсем помёршая была, — первым делом спросила его Аринка, но не зло, а так, для порядка.

— Я приходил.

— Врёшь ты, ничего не приходил.

— А вот приходил, приходил, — настаивал Данилка.

— Что ж я тебя не видела?

— А я под окном сидел.

— Ну и дурак! Зачем же ты под окном сидел, когда я дома была?

— А ты меня не звала, и никто меня не звал, — с обидой в голосе проговорил Данилка.

Аринка всплеснула руками:

— Охтиньки, да ты и вправду дурак. Как же я буду тебя звать, когда я совсем чуть живая лежала, мамка думала, что я уже умёршая.

Данилка огорчённо потупил глаза. Но Аринка была в хорошем настроении и потому простила Данилку. Главное, надо было рассказать, что с нею приключилось.

— Видишь? — ткнула она себя в скулу, в то место, где кожа ещё была жёлто-фиолетовая. — Думаешь, не больно? Ещё как больно!

— Ага, — проронил Данилка, внимательно разглядывая её лицо.

— Думаешь, не больно? Ещё как. Думаешь, плакала? И ничуть. Я Арина — дочь крестьянская, мне негоже в слёзы бросаться! Резвый как поддаст задом, как сиганул, точно леший на него сел, и попёр меня. Я верёвку не могу выпустить, она затянулась вокруг руки. Во, посмотри, ладони без кожи, но ты не волнуйся, она вырастет. Целый час меня по полю за собой таскал... а может, и пять часов!

Данилка обалдело смотрел на Аринку: страх-то какой!

Нет, что ни говори, а лучшего друга, чем Данилка, у неё нет. Ему можно было говорить всё! И он всему верил.

В глазах Данилки был ужас и восхищение. Страх за Аринку и радость, что она выздоровела. Такое перенести не каждому под силу. Он бы не мог. Наконец Аринка выдохлась.

— Как в поле уберёмся, так поедем в город, — грустно поведала она.

— Зачем? — насторожился Данилка.

— Тятя меня доктору будет показывать.

— Зачем к доктору-то? — с испугом в голосе спросил Данилка. Аринка, как видно, решила его сегодня доконать.

— Так уж надо, — тяжело вздохнув, сказала Аринка. Подумав, с ещё большей грустью добавила: — Тятя говорит, что живу «без царя в голове». Так вот доктор его искать будет там...

— Кого? — не совсем понял Данилка.

— Говорю — царя! Кого, кого! — сердилась Аринка.

— Где?

— Говорю ж — в голове, вот где! Ну что ты за непонятливый такой! Дурак и есть совсем дурак! Понимаешь, у нас на затылке есть шкончик такой. Доктор отвинтит этот шкончик и посмотрит туда в голову, поищет, понимаешь, там царя. Если его там нет... — Аринка задумалась: «По всей вероятности, его нет». Данилка в напряжении смотрел на неё и ждал. — А если не-ет... то посадит туда, вотысё! — обрадованно закончила свой рассказ Аринка и покосилась на Данилку.

Тот сидел в неподвижной напряжённости, большие глаза смотрели в одну точку. Данилка усиленно о чём-то думал.

— Не надо ездить, — наконец твёрдо проговорил он.

— Ну там, мне и не страшно-то вовсе. Я же говорю, что доктор только поглядит, вотысё. А потом он посмотрит, как у меня — кривые или прямые мозги. Если кривые, то будет выпрямлять.

Данилка не успел прийти в себя от первого страха, как навалился второй, — да что это за день сегодня? Он совсем не так представлял свою встречу с Аринкой. Тут она такое наговорила, что в пору самому умереть. Он обречённо вздохнул и поник головой. Вид у него был самый разнесчастный, и Аринка наконец, сжалилась над ним.

— А ты чего это, Данилка, и вправду мне поверил? Вот дурачок. Да никаких царей в голове и нет вовсе! Это просто так говорят. И кривых мозгов тоже не бывает. Это тятя меня просто пугал, а я и не испугалась. И всё равно я к доктору никакому никогда и не поеду, вотысё! Это я просто так тебя пугала, пойдём на скворешню в камушки играть.

 

Часть вторая

 

ЗИМНИЕ ВЕЧЕРА. ПЕРВЫЕ КОМСОМОЛЬЦЫ

Наступила зима и всех примирила. Хочешь не хочешь, а дружить надо. В одну школу ходишь, в одном классе учишься, за одной партой сидишь, да и учебники бывают на двоих. А в снежки играть, с горки кататься разве будет одному так весело? Общительная Аринка довольна, что наконец собрались все вместе, забыты все летние ссоры, всё хорошо.

Хитровенная Аниська вдруг присмирела, стала такой покладистой, услужливой, просто не узнать. Куда девалась её задиристость, гонор, которым она щеголяла всё лето. Теперь она ходит с Аринкой, глаз с неё не сводит и всё время твердит:

— Будем с тобой водиться, да? И за парту с тобой сядем, да?

Ещё бы, она знает, что с Аринкой в школе не пропадёшь, та и подскажет, и задачку даст списать, а то и все уроки за неё сделает. Когда Мария Александровна даёт самостоятельную работу, это бывает обычно решение задач, Аринка в работу с головой уходит: ничего не видит, ничего не слышит, как одержимая, воюет с задачей. А она порой бывает такая замысловатая, что не знаешь, с какого края к ней подобраться. Как будто всё ясно, вот сейчас её можно за хвост схватить, да не тут-то было, она, как налим, вдруг и выскользнет из рук. И опять читай, вникай, смекай, улавливай, что к чему.

Но зато какую радость приносит победа! Аринка чувствует себя рыбаком, выудившим наконец этого прыткого налима. И легко и весело на душе, хочется ещё решать, да потруднее, похитрее.

Зато Ниса — полная противоположность, её удивляет Аринкин азарт, чего она там шепчет, трёт переносицу, ёрзает, без конца переписывает. Впрочем, пусть пишет, она терпеливо дождётся, когда Аринка напишет всё начисто. И Ниса аккуратненько всё перепишет в свою тетрадь.

По простоте душевной Аринка заглянет к ней в тетрадь, удивившись, спросит:

— Ты уже решила? А где же черновик? Ты что, сразу начисто решаешь?

— А что тут решать-то, — невозмутимо ответит Ниса, — решать-то нечего.

— Вот здорово! А какой ответ? Верно, и у меня такой. Значит, правильно я решила!

— Значит, правильно, — ответит Ниса.

Однажды Мария Александровна заметила Нисины уловки, строго сказала:

— Баранова, что ты всё время пасёшься в тетрадке у Бойцовой, решай самостоятельно. Впрочем, иди-ка сюда, вот за эту парту.

Тогда-то и выяснилось, что Ниса совсем не умеет решать задачки. Аринка была удивлена: «Выходит, я совсем простофиля?»

В вечерние сумерки, досыта накатавшись с горки, вволю навалявшись в снегу, Аринка с ватагой несётся в избу-читальню отогреваться. Лихо вламываются в дверь. Обступив со всех сторон пышущую жаром голландку, стоят тихохонько, носами похлюпывают. Шуметь в избе-читальне нельзя, избач строгий, живо всех вытряхнет за дверь. Поэтому притихшая ребятня только глазами шныряет по углам и стенам. В избе-читальне скучно, грязно, обшарпанные стены увешаны старыми-престарыми плакатами и картинками, уже до чёртиков надоевшими, лампа-«молния» у потолка светит тускло сквозь закопчённое стекло. Воздух спёртый, тяжёлый. Сизое облако табачного дыма висит намертво, неподвижно, как подвешенное. За большим корявым столом чинно сидят мужики в полушубках, в шапках, у каждого в руках дымится самокрутка. Перед ними лежат журналы, газеты. Их заскорузлые крючковатые пальцы, как слепые котята, ползают по буквам, с великим трудом складывают их в слова. Лица серьёзные, сосредоточенные, губы по нескольку ран шепчут одно и то же слово. Избач смотрит на них, как на великомучеников, и, пожалев, наконец сам начинает читать им газету вслух.

Отогревшись, ватага убегает из избы-читальни. Ребята несутся вдоль деревни.

А небо всё забрызгано звёздами, они трепыхаются, точно подплясывают, и луна смеётся, глядя на них. Мороз колючим ёжиком забирается под шубейку и гонит Аринку домой. А что ещё делать?

Мамка в полном одиночестве сидела за прялкой, увидев Аринку, обрадовалась:

— Ну наконец-то, хоть один человек объявился, все разбежались кто куда. Рассказывай, где была, что видела.

Поговорили о том, о сём, Аринка спросила, где Варя с Лидой.

— Ушли к тётке Авдотье узор кружевной снимать, уж больно красивый.

Елизавета Петровна, когда была в хорошем расположении духа, рассказывала Аринке сказки, да так рассказывала, что у Аринки дух захватывало. Певуче, неторопливо начинала она, и сама уже отдавалась этой сказке и уходила в волшебный мир. В такие минуты Аринка забывала всё на свете, она не слушала — она смотрела сказку. У неё перед глазами проходили картины одна ярче другой, и уже не Иванушка на Коньке-Горбунке, а она, Аринка, мчалась на нём. Она жила в этом жутком, прекрасном сказочном мире, потому что Елизавета Петровна так говорила сказку, что не увидеть её было невозможно.

Потом Аринка лезла на печку. Свернувшись калачиком на тёплых кирпичах, она досматривала сказку.

А в трубе завывал ветер, он хотел ворваться в печь, но чугунная вьюшка не пускала его, она намертво закрывала собой вход в печку и твёрдо отстукивала:

— Нет, нет... нет, нет... нет, нет, нет.

А ветер лохматым бесёнком вертелся в трубе и свистел, и завывал:

— Пус-ти-ти-тих... Пус-ти-ти.

— Нет, нет... нет, нет...

Через некоторое время звякнула щеколда, послышались тяжёлые шаги в сенях. Это пришёл Симон.

Начитавшись газет в избе-читальне, он, как правило, все новости нёс домой. Рассказывал, где что творится, где что случилось.

Часто говорил о комсомольцах: одобрял их дела, восхищался их подвигами. В Аринкином представлении это были необыкновенные люди. С горячим сердцем, отважные духом, с бескорыстной душой.

Но в их деревне комсомольцев ещё не было, да, собственно, Аринка и не представляла, кто бы мог в их деревне быть комсомольцем. Разве что лишь Вася Рыжик, весёлый и умный, самый справедливый из местных парней.

Но вот как-то из города приехал человек с портфелем, в зелёной гимнастёрке и в кожаных сапогах, а на улице было двадцать градусов мороза. Долго он о чём-то говорил с избачом, а когда настали сумерки, сам избач ходил по домам и сзывал всех парней и девушек. На вопрос «зачем?» отвечал многозначительно: «Дело есть, поговорить надо, приходите, тогда и узнаете». Распираемые любопытством, они не заставили себя долго ждать и мигом прискакали в избу-читальню. Мужикам на тот случай пришлось уйти восвояси, а ребятню и близко не подпустили, безжалостно выставили за дверь. Аринка мучилась в догадках: о чём они там будут говорить? Зачем красная скатерть? Что они затевают? Тысяча вопросов и предположений лезли в её беспокойную голову. Так ничего не увидев и толком ничего не узнав, несолоно хлебавши она вернулась домой.

Продрогшая до костей, сразу забралась на печку и во что бы то ни стало решила не спать, а дождаться сестёр. От Лиды едва ли что узнаешь, по натуре своей она неразговорчивая, а вот Варюха — та всё расскажет. В комнате за столом сидел Симон с журналом «Нива», а Елизавета Петровна пряла. Они о чём-то тихо переговаривались. Разомлев от тепла, Аринка уже засыпала, когда вернулись сестры. Сна как не бывало.

Навострив уши, свесив лохматую голову, она во все глаза смотрела на сестёр. Ей показалось странным, что они пришли притихшие и очень серьёзные. Обычно с грохотом и шумом вваливались в дом, а тут как будто не в себе. Долго отряхивали сапоги от снега, нехотя и лениво раздевались, между собой не разговаривали, не смеялись. Елизавета Петровна, с присущей ей наблюдательностью, тоже заметила что-то неладное.

— Чего такие насупленные? Поругались, что ли? — пристально вглядываясь, спросила она, не отводя от них своих зорких, всевидящих глаз.

Сёстры молчали. Они сидели у печки, заложив руки за спину, отогревались.

Мать всполошилась:

— Ну чего молчите-то? Что случилось? Рассказывайте, зачем вас избач-то звал? Что там было?

Варя незаметно толкнула Лиду локтем. Та какую-то минуту молчала, собираясь с духом, а потом, с присущей ей резонностью, серьёзно ответила:

— Собирали нас для того, чтобы создать в нашей деревне комсомольскую ячейку.

Симон отложил журнал, с интересом уставился на Лиду.

— Ну и что? Создали? — спросил он.

— Да, создали, — всё так же спокойно и ровно ответила Лида.

Елизавета Петровна почуяла сердцем, что над её головой надвигается что-то страшное, отложила веретено в сторону, пронзительно взглянула на Лиду, словно хотела увидеть в ней свою погибель. Потускневшим голосом спросила:

— Кто же в эту ячейку записался? Я думаю, что ты-то этого не сделала?

Наступила напряжённо-тяжёлая тишина. Только ходики беззаботно отстукивали своё тик-так... тик-так.

Лида опустила глаза, повернула голову набок, что-то разглядывала у себя на плече, с ответом не торопилась, а потом, словно вспомнив, что мать ждёт от неё ответа, сказала:

— Представь себе, я это сделала. Я записалась в комсомол.

— Что?! Что ты сказала? Ты записалась в комсомолки?! — всплеснув руками, отчаянно закричала Елизавета Петровна. — Да ты как посмела!

— А что тут плохого? Я ведь не в разбойничью шайку вступила. Я...

Но мать не дала ей договорить.

— Замолчи! Слушать не хочу! Да я тебя за это... — Окончательно выйдя из себя, она рванулась к Лиде, высоко держа над головой прялку. Симон не выдержал, грохнул кулаком по столу:

— Лизавета, не лютуй! Девка правильно поступила!

— Я вам сейчас всем покажу, как надо правильно поступать! Вы меня узнаете, — с возросшим озлоблением бушевала Елизавета Петровна.

Лида, зная свою мать, чуя недоброе, резко выпрямилась и встала к ней боком. Вид у неё был решительный и независимый.

— Ну что, бить будешь? Да? Ты это можешь. У нас у всех головы трещат от твоих оплеух. Но если меня тронешь, я сейчас же уйду! И ты меня никогда не увидишь! — с суровой твёрдостью сказала она.

От таких слов, ещё не слыханных до сих пор в этом доме, у Елизаветы Петровны опустились руки. С грохотом выпала прялка, и мать, сражённая, опустилась на стул.

— Боже мой, боже мой, — жалобно запричитала она, — что я слышу? И от кого слышу? От своей дочери. Господи, помоги мне... — Усталым, остекленевшим взглядом осмотрелась вокруг, наткнулась на мужа и всю свою клокочущую ярость обрушила на него: — А ты что сидишь как сыч и молчишь? Это всё твоё воспитание! Всё газетки почитываешь, комсомольцами восторгаешься! Вот теперь у тебя своя комсомолка в доме, полюбуйся на неё, как она с матертью-то разговаривает! Слыхал? Подожди, ещё не то будет. Это её там науськали так с матерью говорить. Но я не позволю! Не позволю, — с новым запалом закричала Елизавета Петровна. — Я ещё хозяйка в своём доме, я хозяйка! Это мой дом!

— Это и их дом, не забудь, мать, — вскользь заметил Симон.

— Но хозяйка в этом доме — я! И мне не нужны комсомольские головорезы. Надо жить тихо, смирно, как все люди добрые живут. Теперь вот платок красный надень, ремнём мужицким подпояшься, волосы остриги и ходи как пугало огородное. В твои годы я матерью была! А тебя, дуру, и замуж-то никто не возьмёт такую. А тебе уж за двадцать перевалило, пора и о своей семье подумать.

— А я вот не хочу замуж, — дерзко ответила Лида. — Может быть, я... я... — Тут Лида замялась, стушевалась и даже как будто застеснялась чего-то немного, но скоро овладела собою и, вскинув гордо голову, взволнованно договорила: — Я, может быть, учиться хочу. И наверное, поеду учиться.

Эти последние Лидины слова подействовали на Елизавету Петровну, как ушат воды на бушующее пламя, когда огонь сипит, медленно оседает и только маленькие язычки его кое-где ещё слабо вздрагивают.

Живя много лет у господ и видя их детей-студентов, Елизавета Петровна вспомнила, с каким уважением и даже раболепством она к ним относилась. Убирая в их комнатах, стирая пыль со столов, она видела много книг. С каким священным благоговением она брала в руки эти книги! Но что в них было написано, она никак не могла разобрать и понять: непонятные цифры, буквы, линии кривые, прямые. «Господи, — думала тогда она, — какой же надо иметь ум, чтобы всю эту премудрость постичь», — и её сердце наполнялось ещё большим почтением. Эти книги приводили её в молитвенное состояние и были для неё недосягаемы, как звёзды.

И вдруг Лидка?! Её дочь, крестьянская девка, хочет учиться. Господи, твоя воля, да разве это возможно?

— Ну, что скажешь? — ехидно сощурив свои добродушные глаза, спросил Симон, до сих пор молчавший и откровенно восторгавшийся своей дочерью. — И чего на девку набросилась?

— Опозорила она меня, — не сдавалась Елизавета Петровна. — К колодцу и то будет стыдно выйти.

— Тьфу, дура-баба. Ну чем же она тебя опозорила? Живёшь как слепой котёнок и ничегошеньки-то не видишь вокруг. Жизнь-то ведь другая, новая жизнь наступила, и уже десять лет, как новая, а ты живёшь всё по старинке. А ведь грамотная, книжки читаешь. Да только что толку в том, что ты читаешь? Чепуху читаешь, про королей да царей читаешь, про разных господ. Неужели они тебе не надоели, столько лет ты им хвосты подтирала. Точно. Читала бы лучше газеты, по крайней мере знала бы, что на свете творится. Точно. Куриная твоя голова. А ты, Лида, молодец! Стругай жизнь по-своему, но смотри, чтоб голова знала, что руки делают. Учиться захотела — дважды молодец, учись, пробивай себе дорогу, надо будет, поможем. Точно. А ты, Варвара, не записалась в комсомол? Небось мамки испугалась?

Варя встрепенулась, растерянно замахала руками.

— Что ты, тятя, что ты, — залепетала она.

— Я и говорю, что испугалась. Ну и дура. Точно. Напрасно отстаёшь!

Елизавета Петровна тяжело подняла голову, с укором посмотрела на мужа.

— Ты хоть её-то оставь, ирод, чтоб тя разорвало! — Поникшая, но непобеждённая, она ушла на кухню. В её душе было смятение и досада. Она почувствовала, что с сегодняшнего дня что-то выскользнуло из её рук и она больше не властна над своими детьми. Что для них теперь есть что-то более сильное и умное, чем она, и они, как подсолнухи, поворачивают свои головы к солнцу. Так Лида первая повернулась к новой жизни. И не найти такой силы, чтобы повернуть её вспять.

 

ДЕЛА КОМСОМОЛЬСКИЕ. РАДИО. ПЕРВЫЙ СПЕКТАКЛЬ

На другой день вся деревня знала, что Лида Бойцова, Костя Громов, по прозвищу Гром, со своей сестрой Марусей, Яша Жилин и Васька Рыжов стали комсомольцами. Вот новость так новость! У ворот шушукались, у колодцев судачили:

— Отмочили ребятки, хуже некуда...

— Да я бы со своего шкуру живьём содрала бы, — размахивала руками тётя Клава.

Откуда-то появился Архип Спиридонович. Остановился, прислушался. Потом ощерил беззубый рот, потряс костлявыми пальцами.

— Теперича, люди добрые, ждите беду... Кажинный день её ждите! Вот попомните мои слова... — и пошёл. Развевались клочья на его замызганном рваном полушубке.

— Да, правду говорит дед. Теперь будут свой нос совать куда надо и не надо.

И все стали чего-то ждать, пожалуй, больше плохого. К этому событию все отнеслись по-разному: кто с интересом, кто с откровенной насмешкой, а кто и враждебно.

Но комсомольская пятёрка без шума и похвальбы стала оживлять деревенскую жизнь. Словно в опустевший запущенный дом пришла наконец хозяйка и стала наводить порядок и чистоту. Далеко за полночь горел в избе-читальне неяркий огонёк. Там они решали свои дела.

И вот вскоре появилась стенная газета с ярким названием «КОМСОМОЛЕЦ». Над этим «первенцем» долго работали. Дело новое, незнакомое. С большим трудом, но одолели. Лида печатными буквами писала все заметки, а Маруся рисовала: через прозрачную бумагу переводила нужные картинки из журнала «Крокодил», а потом немного от руки подкрашивала, подрисовывала, и получалось совсем неплохо. Все хвалили и за рисунки и за находчивость. Вася Рыжик подписывал в рифму. Он много прочитал стихов Есенина и Маяковского и теперь пробовал сам стихи писать. Он и был за главного редактора. Вася читал все газеты и был в курсе всех событий.

Секретарём ячейки был избран Костя Громов. Он знал ещё больше Васи, правда, стихи не писал.

В тот вечер, когда была вывешена газета, мужики не сидели за столами, а сгрудились у газеты, оживлённо разговаривали и от души хохотали. Забавную картинку они увидели там.

Жил в деревне скандальный мужик Федя, по кличке Бой. Дрался он безбожно со всеми. А жену и ребёнка так избивал, что те среди ночи носились по деревне, ища приюта в чужом доме. Его мужики ругали, угрожали, бабы совестили, но ничего не помогало. И вот комсомольцы решили его пропесочить в газете. Он красовался во всём своём неприглядном виде: в проёме двери стоял враскорячку, похожий на жабу, изо рта у него фонтаном вылетали ругательства. Жена его, Аксинья, раненой птахой вылетела из трубы, а маленький сынишка прятался в большом чугуне. Кошка, мыши, тараканы — все летели, бежали, вытаращив глаза, кто куда. А внизу подпись: «Смотрите на меня, я Федя Бой, человек звериной породы, кто хочет сразиться со мной, выходите — я всех изуродую».

И удивительное дело, этот непробиваемый человек, на которого ни угрозы милицией, ни уговоры не действовали, жену и детей пальцем с тех пор не трогал.

Газета писала о жизни деревни, о её людях, плохих и хороших. Оказывается, никто не хотел прослыть дурным, поистине «хорошая славушка под лавочкой лежит, а плохая далеко бежит». Каждые две недели газета менялась, и люди с опаской и тревогой подходили к ней, увидев в ней своё неказистое изображение, отходили призадумавшись. Даже бабы, редко заходившие в избу-читальню, стали забегать на минуточку, чтоб посмотреть, про кого там «пропечатано», и, вволю насмеявшись, уходили, звонко щебеча. Их острые языки получали пищу на долгое время. Человеку, попавшему в газету, просто не было житья, ну хоть ложись и помирай.

Прошло какое-то время, и в деревню пришло необыкновенное чудо! Первое, что люди заметили, — неизвестно для какой цели на крыше избы-читальни водрузили необыкновенной длины шест, закрепили его со всех сторон проволокой, чтоб не упал. Молоденький парнишка, приехавший из города, два дня уминал снег и помалкивал, бегал вокруг читальни. Никто ничего не мог понять, решили, что это делают новый громоотвод.

Но вот в один из вечеров ребятня с палочками в руках помчалась по деревне. Тук-тук в окно. «Что надо?» — спрашивают. «Идите в избу-читальню радио слушать». — «Кого слушать? Какого Родиона?» Так ничего и не поняв, безропотно шли в избу-читальню — раз приглашают, значит, надо идти.

— Захар, ты не знаешь, зачем нас кличут?

— Дык ребята сказывали — Родиона слушать. Из города кто приехавши.

— Гляди-ко, а я понял: «Рады вас слушать». Иду и думаю: чао меня слухать, чао я буду им брехать, ума не приложу.

— Ладно, придём, узнаем, кто кого будет слухать.

Народу собралось порядком, скамейки все заняты. Некоторые сели прямо на полу, приткнувшись спиной к стене.

В углу на столе, на котором обычно сидел избач, стоял маленький ящик, похожий на ларчик. Сверху в ряд опрокинутые стаканчики, а в каждом стаканчике внутри светился, как светлячок, огонёк. Собравшиеся с любопытством и интересом уставились на этот загадочный ларчик. Что бы это могло быть? Все терялись в догадках. Покрутившись вокруг стола, что-то потрогав в ларчике, молодой парнишка из города, быстроглазый, с нежным, как у девушки, лицом, обратился к присутствующим:

— Так вот, товарищи, то, что вы видите, называется РАДИО. Посредством его вы сейчас услышите голос Москвы.

Все замерли, боялись дышать, наступила такая тишина, словно погрузились все под воду. Парнишка стал вертеть какие-то катушки. И вдруг что-то завизжало, запищало, а потом, точно вырвавшись из тенёт, громко и отчётливо проговорил голос:

«Говорит Москва. Сейчас перед микрофоном выступит Надежда Константиновна Крупская...

Голос Крупской звучал приглушённо, с хрипотцой, но слышно было хорошо. Потом играла музыка и пели песни, да такие, что в деревне сроду таких песен не пели и не слыхали. Потом парнишка выключил радио и стал что-то показывать и объяснять избачу. Наверно, учил его, как обращаться с этой штукой. Все молчали и заворожённо смотрели на ларчик, полный таинственного значения. Никто не уходил. Не хотелось уходить, не узнав, что же это такое — радио, как можно услышать голос из Москвы в их деревне? Первым пришёл в себя дядя Филипп. Дотошный до всякого рода выдумок, он считался мастером на все руки. Часы починит любые и ходики с боем. Дома у него целая мастерская. Жена воду на коромысле не носит — крылья от ветра вращаются, черпают воду из колодца и по жёлобу подают прямо к крыльцу в кадки. Его голова не давала покоя рукам, он всё чего-то придумывал, мастерил.

Такая штука, как радио, сразила его наповал. Он стоял во весь свой могучий рост, с видом обиженного ребёнка, у которого отняли любимую игрушку. И, не тая своего удивления, тихо подошёл к заветному ларчику. Робко попросил разрешения посмотреть поближе. Дотошно рассматривал со всех сторон, явно что-то выискивая. Потом разогнулся, насмешливо и во всеуслышание объявил:

— Никого нет.

Парнишка рассмеялся:

— А вы что, хотели кого-то здесь видеть, кого-то найти?

— Дык отседова голос шёл. Не можно из Москвы голос услышать.

— Звуки летят по воздуху, как волны по воде, толкая друг друга, — говорил паренёк. — Антенна, та, что стоит на крыше, хватает эти звуковые волны и направляет к нам в приёмник, а здесь, соответственно, получается звук.

— Чудо, просто чудо, как это всё получается? — растерянно разводил руками улыбающийся дядя Филипп, явно скрывая, что ничего не понял.

— Значит, если я выйду щас на улицу и гаркну во всё горло, могёт меня Москва услышать? — спросил кто-то из парней.

— Нет, не только Москва, но вас и мама ваша не услышит. Вот если вы скажете в микрофон, такой аппарат есть, вот тогда вас и услышат. — Парнишка долго и терпеливо объяснял, но видел на лицах посоловевших и утомлённых людей полное недоумение.

— Дядя Филипп, вот бы ты такую штуку сообразил? А? Небось не могёшь? — поддел дядю Филиппа кто-то с ехидцей.

Тот не обиделся, ответил с разочарованной грустью в голосе:

— Если б поучёней был, может, и не такое чудо сотворил бы. Неуч я. А кто ж этакую штуку сообразил, наш русский или иноземец? — спросил он парнишку. И когда узнал, что Александр Попов является истинным изобретателем радио, был страшно горд и даже польщён.

— Я так и знал, я так и догадывался, что наш русский этакое чудо придумал. Ай да молодец Санька!

Не успели люди прийти в себя от такого чуда, как радио, комсомольцы придумали нечто новое: решили поставить спектакль. На дверях кооперации распласталась красочная афиша, гласившая, что в такой-то день и час в здании школы будет показан спектакль. Вход за деньги — двадцать копеек.

И вот в назначенный день, как только стало смеркаться, люди двинулись в школу. Шли молодые и старые, подростки и мелкота.

Бабка Пермешиха в громадных мужских валенках шлёпала позади девок и нещадно кляла себя:

— Они идут, ладно, их дело молодое, а вот зачем меня чёрт несёт на эту шпектаклю, ума не приложу? Сидела бы дома на печке, старая оглобля. Разгреби мя нечистая сила!

— Бабушка, хватит ругаться, ну что ты, право, — утихомиривала её внучка Фрося, оборачиваясь и ласково улыбаясь. — Ты что, не человек, что ли?

Бабка только рукой махнула, мол, ладно, сама знаю, кто я, но продолжала всю дорогу бурчать про себя.

В школе, в широком длинном коридоре (классы были закрыты) рядами стояли скамейки. Некоторые из них ещё были сырые, и от них пахло свежей сосной. Впереди на широких козлах возвышалась сцена, таинственно задёрнутая ситцевой занавеской. Там что-то передвигали, ставили, шептались. Со стороны улицы к коридору примыкали маленькие холодные сенцы, в них была устроена продажа билетов. За столом, при свете маленькой лампы, сидел Яша Жилин. Он продавал билеты. Костя Гром, закрывая своим громадным туловищем всю дверь, стоял на контроле.

Народу набралось столько, что Яшу вместе с его столом втиснули в самый угол. Дубовый стол, упёршись углами в стены, стоически выдерживал непривычный для него напор. Кассиром Яша был неопытным, всё боялся обсчитаться, деньги считал медленно, а люди напирали со всех сторон, их протянутые руки мельтешили у него перед носом. Он сердился и всё время кричал:

— Ну что вы за народ такой! Чего деньги суёте все разом, станьте в черёд. Всем отпущу билеты...

Костя предупреждающе поднял руку:

— Прошу во время спектакля соблюдать тишину. Не переговариваться. Я ещё хочу сказать, может быть, у кого из вас появится желание узнать, куда мы будем девать деньги, полученные за спектакль? Отвечу сразу: деньги нам нужны на реквизит для будущих спектаклей.

Никто не понял этого слова, но все оценили высокое его назначение.

— Ча-аво там о деньгах толковать.

— Велики деньги-то.

— Раз нужно, значит, нужно, — поддержали с места.

Наконец занавес открылся. Наступила тишина. Вытянув шеи, с напряжённым вниманием слушали и смотрели, что делается на сцене. Каждый забыл о том, что сидеть ему тесно и неудобно, что стоять и перекидывать тело с одной ноги на другую ещё хуже, что в задних рядах почти ничего не видно и не слышно. Никто не роптал, все были довольны.

Но вот во время действия произошло непредвиденное. Дед Гаврила сидел в первом ряду, совсем рядом со сценой. Его внук, Ефимка, играл главную роль в спектакле, и деду очень хотелось похвалиться своим Фимкой, он смотрел внимательно. Лицо его, заросшее густеной дремучей бородой и повисшими усами, было неподвижно. Только маленькие глазки, глубоко сидевшие под лохматыми бровями, выглядывали как мышата из копны сена. Они были живыми, по-молодому бойкими. И вот дед Гаврила усмотрел в спектакле что-то не совсем для его души приемлемое. Он заволновался, заёрзал на месте. Всё его громадное тело заколыхалось, словно горячие угли под него подложили. А когда по ходу действия в спектакле Ефимку стали избивать, дед не выдержал и взревел:

— Да што ш ты, Фимка, собачий сын, дозволяешь себя при всём народе по харе бить? Аль дед не учил тебя, как надобно сдачу давать?

Все зашикали, подскочил Костя, стал его урезонивать:

— Это же роль такая, дед Гаврила.

— Пошто такую роль брал? Нече такие роли брать, где тебя по мордам лупцуют. Нас, Мясоедовых, ещё в жизни никто не мордовал! А тут... — Дед опять выругался: — Опозорил, собачий сын! Вертайся домой, я те покажу роль...

Как ни пытался Костя утихомирить его, но дед заартачился и не захотел больше смотреть спектакль. С трудом пробиваясь сквозь плотно стоявших людей, он шёл и всё ругался. Страшный гнев, пламенем охвативший Гаврилу, сопровождал его всю дорогу. Когда же пришёл со спектакля дядя Ваня, отец Фимки, он коршуном налетел на деда:

— Ты што ш это, батя, опозорил своего внука на весь честной народ! Я сидел, не знал, куды глаза девать, лучше б мне провалиться сквозь землю!

— Не я — он нас опозорил, кошачий сын! — вскинулся дед. — По харе при всём народе дозволил себя лупцевать! Тьфу!..

— Вот темнота! Как есть темнота! Дык ведь роль такая у Фимки. Иль ты совсем в этом деле не кумекаешь? Шпектакль ведь это, соображать надо! Маманя, нет, ты послухай только, што наш батя отчебучил на шпектакле-то. — И дядя Ваня подробно и красочно описал поведение деда Гаврилы на спектакле. Бабка Лукерья близко приняла к сердцу всё сказанное сыном. Трагически всплеснула руками, наигранно плаксивым голосом затянула:

— Эх ты, старый дуралей, сидел бы уж лучше дома, коль не смыслишь ничао. И прям опозорил Фимушку: теперича засмеют его робята, вдребезги засмеют. Ох ты, анчутка этакая!..

Дед Гаврила не выдержал двустороннего нападения, рьяно грохнул кулаком по столу:

— Буде, хватит! Раскаркалось, вороньё! Опозорил, опозорил. Ещё вопрос, кто кого опозорил! — не сдавался он. Но где-то в глубине души чувствовал, что и впрямь, кажись, маху дал. Чёрт его за язык дёрнул, сидел бы тихо, как все люди добрые, а теперь вот будут языками чесать. И получается по всем статьям, что не Фимка его, а он Фимку в конфуз ввёл.

Спектаклей с того вечера ждали, как праздников. С далёких деревень приходили люди. Им хотелось послушать свежие слова, слова, которые ворохнули бы их душу и заставили биться сердце, а возможно, и призадуматься над собой, над своей жизнью, над всем, что окружает.

Ну и времена наступили. Ретивые комсомольцы поставили деревню с ног на голову. Всё завертелось, закружилось. Матери охали, мужики ворчали:

— Неколи прясть, неколи ткать, только им по шпектаклям бегать да радиу слухать. Совсем от дела отбились паршивки.

Но говорили это просто так, для порядка, а сами, как только наступал вечер, трусцой семенили в избу-читальню. Да шли не как-нибудь, не в той одёвке, в какой на печи сидели, а принаряжались. Потому как в избе надобно теперь шубу сымать. Комсомольцы так отдраили избу-читальню, что войдёшь — и не знаешь, куда ногу поставить, на какую половицу. У порога — половичок, на окнах — ситцевые занавесочки. Стол покрыт скатертью. Сидеть за ним — одно удовольствие, чувствуешь себя не то в гостях, не то просватанным. А журналов-то! Не только за вечер, так и за неделю их все не прочтёшь.

В сенях, когда-то тёмных, теперь горит фонарь «летучая мышь», всё видно, и веничек для очистки сапог от снега, и дверь не надо шарить на ощупь, а в самой избе тепло, чисто, уютно. У двери вдоль стены гвоздики набиты, чтоб одёвку вешать, а не бросать куда попало. Не успеешь голову поднять, как плакат тебя по глазам хлещет: «Просьба не курить и не плевать». И просить не надо, кто ж на чистый пол будет плевать? А вот с куревом — это уж совсем никуда не годится. Неужто за каждым разом, как захотелось покурить, надо бежать из избы? Это в мороз-то? Этак каждый взад-вперёд — считай, что целый вечер дверь нараспашку будет, никакого тепла не наберёшься. Но досужий дядя Филипп и тут свою смекалку проявил: соорудил из старых противней колпак, к нему изогнутую трубу припаял, а трубу в дымоход голландки вывел. Сидит человек под колпаком, как под зонтом, покуривает, возле печки тепло, одно удовольствие, дымок зелёной струйкой вылетает в трубу. Накурился один, тут же другой его место занимает. Стул под колпаком никогда не пустует и считается самым любимым местом.

Кто-то из дома притащил громадный, в обхват, чугун: засыпали его песком, туда окурки и пепел сбрасывают.

Комсомольцы радовались, что их дела не оставались незамеченными. Их дела подхватывали и усовершенствовали.

 

ПОТАСОВКА. ТОТ, КТО ИДЁТ ВПЕРЕДИ. АРИНКА ПОКАЗЫВАЕТ ХАРАКТЕР

Наконец-то наступили зимние каникулы.

В один из дней Аринка с Нисой катались с горки. В конце огорода была естественная гора, Симон выливал на неё несколько вёдер воды, и горка на диво была хороша. Летишь с неё, аж дух захватывает! Кататься с горки весело, но вот влезать на неё скучно и тяжело. И чтобы как-то скоротать время, Ниса придумывала всякие загадки.

— Знаешь, Аринка, в деревне волки церковь изъели, — таинственно поверяет она.

— Врёшь, не могут волки церковь есть, — авторитетно заявляет Аринка.

Ниса довольна, она смеётся, тихонько подвизгивая.

— Вот дура-а-а, — нараспев говорит она, — Волки — это так деревня называется. А церковь там из ели, поняла? — поясняет Ниса. У неё каждый день новые загадки и фокусы. И немудрено — её мать держит постоялый двор. Целый день в их доме толкутся чужие люди: там и шутки, и загадки, и острые словечки. Чего только Ниса не наслушается. А потом преподносит Аринке так, что та всегда в дурах остаётся. Вот и на этот раз Аринка чувствует себя одураченной. Насупленная, она тяжело взбирается в гору, таща за собою вдруг сразу отяжелевшие сани. Ниса, укутанная в большой платок, продёрнутый у неё под мышками и завязанный сзади большим узлом, похожа на тряпичный куль. На лице в маленькую щель выглядывают жёлтые глазки: хитрющие, лукавые. Переведя дыхание, досыта нахохотавшись, она опять наступает:

— Аринка, скажи «зелёный бор». Ну скажи.

— Отстань! — отмахивается от неё Аринка. Надоела ей эта глупая игра.

Но Ниса не отстаёт, толчётся под ногами, мешая идти, и всё твердит:

— Ну скажи «зелёный бор», ну скажи, вот те Христос, ничего не будет.

Аринка останавливается, подозрительно всматривается в её шельмовские глаза, пытаясь угадать: какая ещё каверза готовится там у неё? Но вместе с тем страшно хочется узнать, что же кроется в этих словах. Соблазн так велик, что Аринка не выдерживает и говорит:

— Ну «зелёный бор». Что дальше?

Ниса даже взвизгивает от радости.

— Твой батька — вор! — в рифму вскрикивает она и, закрыв лицо варежкой, плутовато поглядывает на Аринку одним глазом.

Аринке будто в лицо кипятком плеснули. Ей стало вдруг жарко. Она молча двинулась на Нису. Та испугалась её зловещего вида и стала пятиться.

— Ты что? Ты чего? Это же игра такая, просто складно говорится, ну что ты? — испуганно бормочет Ниса.

Сжав губы, Аринка коршуном налетает на неё, свалила с ног. Обнявшись, они кубарем покатились с горки, а вслед за ними летели санки. Внизу Аринка ловко подмяла Нису под себя, села на неё верхом и, вцепившись руками в платок, остервенело тыкала её лицом в снег.

— Вот тебе вор, вот тебе вор, — приговаривала она.

Ниса визжала, как поросёнок, брыкалась, но Аринка снова и снова тыкала её в снег. Наконец Нисе удалось вырваться, не оглядываясь, по-собачьи на четвереньках она удирала. Платок её сбился, мокрые волосы свисали на глаза. Забравшись на горку и почувствовав себя в безопасности, отряхнулась, поправила платок и, глядя на Аринку, крикнула:

— Подожди, всё мамке скажу, вот ужо...

Аринка, равнодушная ко всему, сидела в снегу. Ей не хотелось ни вставать, ни гнаться за Нисой, ни переругиваться с нею.

Ниса с горки не уходила. Она вытерла подолом платья мокрое от снега лицо и, приплясывая на месте, ехидно подпевала:

— Зелёный бор — твой батька вор, во-ор. Что, заело? Да? Значит, и правда вор. Он шерсть ворует, вот! Зелёный бор — твой батька вор!

Аринка тотчас же вскочила, словно пырнули её шилом, бросилась на горку, бормоча про себя как заклинание:

— Ну подожди, я покажу тебе — вор! Я покажу!

Ниса, не медля ни минуты, дала стрекача. Пересекла огород, мягким кулём перевалилась через изгородь соседского сада. Аринка, по пояс утопая в снегу, мчалась за нею. У яблони, схватив оглоблю, которой осенью подпирали сучья, взвалив её на плечо, она догоняла Нису. Та оглянулась. В её ошалело вытаращенных глазах было столько страха, что даже на своём огороде, когда она в сущности была в безопасности и Аринка прекратила погоню, она не сбавляла ходу и прыгала по снегу, как кузнечик, высоко вскидывая колени.

Постояв немного и погрозив вслед Нисе оглоблей, Аринка вернулась на горку. Но кататься расхотелось. Стало вдруг холодно и неуютно. По узкой тропке она побрела к дому. У бани остановилась: оттуда доносился голос её отца. Симон любил петь во время работы. Она прислушалась к песне, потом толкнула низкую дверь. В нос ударил тяжёлый запах прелой, вонючей шерсти. В переднем углу, окутанный паром, стоял отец, по пояс голый. Сгорбившись, припадая к деревянному зубчатому брусу, он с силой тёр мокрый валенок, насаженный на круглую деревянную колодку.

Тёр долго, старательно, как прачка трёт бельё о стиральную доску. По его жёлтой, как свеча, спине, стекали струйки пота. Отец был очень худой. Рёбра, как обручи на бочке, опоясывали спину. Острые лопатки, двигаясь, так сильно выпирали, что Аринке казалось, они вот-вот прорвут кожу. Она тяжело вздохнула. Симон обернулся, весело окликнул её:

— А, лягушонок, замёрз, прискакал оттаивать, ну, ну. — Придирчиво ощупав валенок со всех сторон, он швырнул его на полок, как нестерпимо надоевшую вещь. Потом подошёл к котлу, отодвинул деревянную крышку; вонючий густой пар поднялся над чёрной, как дёготь, водой. Помешивая палкой, Симон морщился, отворачивая лицо в сторону. Сердито захлопнув крышку, отошёл к скамье, устало опустился.

В маленькой бане стало ещё жарче. Пар густым облаком клубился возле крохотного оконца, закрывая свет.

Симон сидел, ссутулясь, упёршись в колени распаренными руками. Набухшие вены корневищем оплели их от пальцев до самых локтей. Он весь был мокрый, облепленный клочьями шерсти. Его всегда такие пушистые усы, красиво закрученные колечком, сейчас неряшливо повисли. В эту минуту он походил на измученную, загнанную лошадь. Аринка подошла к нему, в её ушах ещё звенели Нисины слова: «Он шерсть ворует». Она неотрывно смотрела на отца, на его сгорбленную усталую спину, на выпуклые рёбра, порывисто двигающиеся от частого дыхания, на взъерошенную голову с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу.

— Почему ты такой худой? — вдруг спросила Аринка, никогда раньше не видевшая отца раздетым.

— Ишь ты, приметливая какая, — сказал Симон, а потом добавил: — Пот меня съел, дочка, жара высушила. Кто в работе много потеет, тот не жиреет, точно.

Аринка, сведя глаза к переносице, долго и напряжённо думала, а потом с замиранием сердца, несмело спросила:

— Скажи, тятя, ты ведь не вор? Ведь правда не вор? — И она почувствовала, что лицо — в огне. Сдёрнула платок, освободила шею, нет сил, как жарко.

Симон удивлённо воззрился на неё.

— Тьфу, типун тебе на язык, эк ведь ляпнула какое? Что ты говоришь?

— Не я, Аниська говорит, что ты шерсть воруешь, вотысё!

— Ах она, каналья! А ещё что сказала?

— Ничего. Я её так вздула, что будет помнить долго, вотысё.

— Значит, произошла потасовка? Так, так... А не сказала она, как я батрачил у её покойного батюшки? Домик-то их весь на моих плечах по брёвнышку сложен. Богач был: земли свои и леса имел. А жулик был, не приведи бог, точно. Наймёт батраков за одну цену, а рассчитывает наполовину, точно. Теперь Анисьина мать тоже не потом денежки зарабатывает, точно. Открыла постоялый двор, гривны с приезжих собирает, добычно и не тяжело.

Аринка прижалась щекой к его мокрому, липкому от пота плечу. Его большие, натруженные руки устало лежали на коленях, он перевёл свой взгляд на них. В разжатых сморщенных ладонях, как бобы, лепились друг на друга набрякшие от горячей воды мозоли.

— Вот они руки-то какие, — поднося к глазам и рассматривая их, заговорил Симон, — у воров таких рук не бывает, точно. Всю жизнь я честно зарабатывал свой кусок хлеба, дочка. А теперь иди, а то взмокнешь здесь, на улице простынешь, иди. — И, легонько подталкивая в спину, он выпроводил Аринку за дверь.

На улице было нестерпимо светло: всё блестело, сверкало кругом. Громадный, огненно-красный шар солнца выглядывал из-за зубчатого леса, как из-за забора, точно поднявшись на цыпочки, с любопытством осматривал свои владения и как бы спрашивал: «Ну как вы тут без меня-то? Поди мёрзнете, люди?»

Глядя на эту сверкающую белизну, вдыхая чистый воздух, до боли в сердце Аринка пожалела своего отца. Пожалела за то, что он от темна до темна трёт, сгорбившись, эти вонючие валенки, изнывая в жаре, дыша паром, не видит света божьего. Враждебно посмотрела на Аниськин дом. Двухэтажный, под белой снежной шапкой, он горделиво возвышался среди маленьких изб, утонувших по самые глаза в снегу. Она долго смотрела на него, точно впервые увидела. Теперь она знала, чьими руками он построен, чьи плечи таскали его по брёвнышку. И знала также, что она скажет Нисе. Она ей припомнит «зелёный бор». Это уж точно!

Вскоре после каникул в школу пришёл Яша. У окна долго разговаривал с Марией Александровной, та внимательно слушала его и согласно кивала головой. Потом первый и второй классы отпустили домой, а третий и четвёртый собрали вместе. Притихшие ребята недоуменно таращили глаза на Яшу, не понимая: что от них хотят? Яша, одетый в чистую косоворотку, в отглаженном пиджачке, казался праздничным. Он встал за стол, где обычно сидела учительница, разложил перед собой тетрадочку и что-то стал в ней помечать.

Учительницы Мария Александровна и Ольга Сергеевна отошли к окну и, миротворно сложив руки на груди, сели на стулья, притихшие, как школьницы. Яша чувствовал себя явно не в своей тарелке: застенчиво улыбался, переминался с ноги на ногу, не зная, с чего начать. Наконец овладев собою, осторожно начал говорить:

— Ребята, вот какое дело: в городах уже давно существуют пионерские отряды. Мы, комсомольцы, решили, что и нам надо в нашей школе создать такой отряд. Кто такие пионеры и зачем нужны пионерские отряды, я вам сейчас подробно расскажу.

У Аринки от услышанных слов приоткрылся рот, она впилась в Яшу взором, боясь проронить хоть одно слово. А Яша всё говорил и говорил...

В её пылком воображении ясно нарисовался образ пионера. О, это был герой: если надо, он не задумываясь бросится в холодную воду, вскочит в горящую избу, а если будет очень надо, то и умрёт, но тихо, без жалоб и крика. Господи, да что ж это такое? Расчувствовавшись, Аринка не могла спокойно сидеть, она ёрзала по парте и без конца вздыхала. Её душа была полна смятения.

— Мы строим новую жизнь, — говорил Яша, — а в новой жизни нужны новые люди, смелые, честные, отважные! Сознательные строители социализма. Пионер — это тот человек, который идёт впереди...

И слова-то какие выкопал, где он только такие взял? Недаром допоздна всё газеты читал.

— Так вот, пионеры — это наши помощники. Быть пионером почётно, и звание это надо доказывать делом, своими поступками.

Яша замолчал. Воровато покосился на тетрадочку: всё ли сказал? Кажется, всё.

— Ну а теперь, ребята, — сказал он, весело потирая руки, — кто же из вас захотел стать пионером? Прошу поднимать руки, не все сразу, по очереди. Каждого по-товарищески обсудим, достоин он быть пионером или нет.

Яша сел, торопливо вырвал лист бумаги из своей тетрадочки, приготовился записывать. Поднял голову. Но что это? Ни одной поднятой руки. Он растерянно-недоуменным взглядом смотрел на ребят. Ему казалось, после его речи лес рук вскинется над ребячьими головами. И вдруг, на тебе! Все сидели притихшие, отчуждённые, словно это и не к ним относилось.

— Вот те раз! — обиженно сказал Яша. — А я-то думал, что вы все захотите стать пионерами, передовыми, ведь слово «пионер» и означает «первый, идущий впереди». Ведь вам строить социализм. Эх вы!

Лицо Яши погасло, выразило усталое разочарование. «Не то, не так я говорил, они ровным счётом ничего не поняли», — с досадой подумал он.

Создать пионерский отряд комсомольцы поручили Яше, как самому молодому, чтоб потом он стал вожатым. Яша много дней готовился, прочёл массу газет, журналов, всё обдумал, как и что будет говорить, чтоб было убедительно, понятно и зажгло бы ребят. И вдруг провал. Что он скажет своим ребятам? С первым же поручением не смог справиться.

«Глупые они, ещё ничего не понимают». Обескураженный, Яша не знал, что и делать. Он озабоченно шарил глазами по их лицам, ища своего спасителя: кто же положит начало? Но ребята, встретив его взгляд, смущённо опускали головы. На выручку пришла Мария Александровна:

— Подождите, Яша, дайте им подумать. Собраться с мыслями, нельзя же так с бухты-барахты. Это хорошо, что они думают, значит, серьёзно относятся к этому важному шагу в их жизни. А может быть, вам это не понятно, ребята, то спросите, вам ещё раз Яша объяснит. Ну чего носы повесили? Веселее смотрите!

Ребята зашушукались, завертелись, подталкивая друг друга.

— Ты что, Сорокина, кажется, хочешь что-то спросить? Спроси.

Сорокина стремительно вскочила, тревожно захлопала глазами:

— А пионеру в церковь ходить нельзя, что ли? А как же бог? Он накажет.

Яша поднялся и резко, с раздражением сказал:

— Какой бог? Нет бога! Пионер должен бороться с религиозным дурманом. Религия — утешение для слабых, а пионер должен быть сильным. Понятно?

Класс напряжённо и тяжело молчал, словно чувствуя себя виноватым в чём-то.

Яша расстегнул пиджак, ему стало жарко.

— Ну, кто ещё что хочет спросить? Валяйте! — с нетерпением и досадой сказал он. «Ну и заданьице мне дали ребята, век буду помнить. Лучше бы пошёл в лес на заготовку дров для избы-читальни, чем с этими олухами царя небесного такое дело проворачивать», — с горечью подумал он.

Аринка сидела как на углях, её так и подмывало поднять руку и сказать: «Запишите меня, я хочу стать пионеркой». Да где там! Слишком много грехов она чувствовала за собою. Пионер не врёт. А она? Просто не могла дня прожить без вранья. Пионер не ворует. А она? В чужие огороды кто заглядывает? Да что там говорить, не для неё это, не для неё. Она просто не имеет права быть пионеркой. Пыл её погас, она удручённо наклонила голову и сидела, точно придавленная тяжёлым камнем. «Вот если бы сейчас случилось что-нибудь такое: ну, к примеру, потолок бы рухнул», — мечтательно раздумывала она. И она увидела бы, как прогибаются балки, тут она первая вскочила бы на парту, упёрлась руками и всем телом что есть силы стала бы придерживать балку, и крикнула бы тогда Аринка всем: «Уходите скорее, а то вас всех придавит, уходите, я выдержу!» Вот тогда бы Яша сказал: «Ты, Аринка, настоящий герой, ты можешь быть пионеркой».

И опять её захлестнула мечтательная волна, картины одна страшней другой проносились в её буйной голове. Запрокинув голову, она с тоскливой безнадёжностью смотрела на потолок. Но там было всё спокойно, толстенные балки в обхват надёжно держали потолок, и обвалом не угрожало.

— Бойцова, что ты всё смотришь на потолок? Что ты там увидела? — спросила Мария Александровна.

Аринка вмиг встрепенулась, видения прошли. «Как хорошо, что люди не могут читать чужие мысли, вот смеху-то было бы».

— А кстати, Бойцова, почему ты руку не поднимаешь, почему молчишь? Разве ты не хочешь стать пионеркой? — спросил её Яша.

Что это? Аринка не ослышалась? Это же её спрашивают. Да как же это так? Она медленно поднялась. Все заинтересованно уставились на неё. Смятение охватило Аринку, она стояла не дыша, в напряжённом ожидании. Что-то будет?

— Про Бойцову я могу сказать, что она хорошая ученица, общительная, деловая, я думаю, она может быть пионеркой, — сказала Мария Александровна. — Теперь пусть её товарищи скажут о ней. Кто хочет?

Аринку ударило в жар. Она чувствовала, как пламенеют у неё уши, а главное, её охватило чувство торжества: значит, она может быть пионеркой! Но вдруг впереди её поднялась Ниса. Обиженным тоненьким голоском заговорила:

— Бойцова... она... не совсем... девочка, — но тут почувствовала, как сзади саданули её в спину, и свирепо шипящие слова коснулись её уха:

— Только скажи! Удавлю.

Ниса, отчаянно вытаращив глаза, горемычно пролепетала:

— Она... девочка не совсем... плохая. Пионеркой может быть. — И тут же села, порывисто дыша.

Аринка озабоченно скосила глаза, казалось, большой шмель сел у неё на переносицу. «Видел Яша или не видел?» Это главное было сейчас для неё.

— Ну так как же, Бойцова, записывать тебя в пионеры или ты не хочешь? — спросил Яша. — Неужели ты не хочешь быть передовой девочкой?

Аринка взмахнула ресницами, шмель улетел. Вымученной улыбкой скривила губы:

— Я-то хочу, но не знаю, могу ли я быть? Сумею ли быть пионеркой, вотысё, — уточнила она.

— А чего ж уметь-то! — обрадованно подхватил Яша (слава богу, почин сделан). — Тут и уметь нечего. Главное, надо стараться быть первой, лучшей.

— Ну тогда запишите, я буду стараться! — выдохнула Аринка. Лёгкая испарина выступила у неё на лбу.

Яша быстро застрочил по бумажке: список пионерского отряда, в деревне Зеленино, О-го района, от 20 января 1928 года.

1. Бойцова Арина, уч-ца четвёртого класса.

— Кто следующий хочет записаться, поднимайте руки, — воодушевлённо спросил Яша, — смелее, ну кто следующий?

Не успела Аринка опуститься на парту, как тут же получила здоровенный пинок в спину.

— Выскочка, дохлая крыса! Получишь ужо!

Случись такое раньше, Аринка не раздумывая огрела бы пеналом по башке этого противного забияку Мишку Волкова, младшего брата Егора Будораги. Но теперь она — пионерка, драться, как видно, нельзя, ограничилась тем, что обернулась и состроила ему ужасную рожу, на том и успокоилась. После Аринки записалось ещё три человека: Таня Громова, Кости Грома сестра, Нил Снегирёв, сын дяди Филиппа, и Гоша Лаптев.

— А можно, мы потом запишемся. Поначалу у мамки с тятей спросимся?

Яша легко согласился, потом так потом, главное, начало положено, пусть не очень густо, но в будущем, конечно, всё пойдёт на лад.

— Пионеры, останьтесь, остальные могут уходить, — сказал Яша.

Оглушительным выстрелом грохнули крышки парт, только и ждали этой команды, толкаясь и обгоняя друг друга, все бросились к выходу.

— Так вот, ребята, поздравляю вас с высоким званием пионера. Теперь вы новые люди и должны всех ребят вести за собою, подавая пример своим хорошим поведением, отличной учёбой, товарищеским отношением. Каждый из вас должен воспитывать свой характер, ребята.

Быть впереди, вести за собою всех! Лицо Аринки светилось, глаза сияли. Она чувствовала, что что-то большое, новое вошло в её жизнь, прекрасное и тревожное. И это «что-то» будет всегда с нею.

Домой Аринка шла еле-еле, точно воз везла. Всё обдумывала: как сказать мамке? Как же это она опростоволосилась, записалась в пионерки загодя, не спросив её? Вот другие ребята оказались умнее, не решились на такой поступок без спроса родителей. Что теперь будет? Ещё не забыт был скандал с Лидой. Но та — взрослая, где же Аринке тягаться с ней!

Таня Громова на всех парусах помчалась домой, счастливая, ей ничего не скажут дома, там родители не вмешиваются в дела своих детей, тем более если эти дела не плохие.

Аринка осторожно открыла калитку, и ей показалось, что та всхлипнула. Поднявшись на крыльцо, остановилась, перевела дух. «Съест она меня», — с тоской подумала Аринка и, приняв вид несчастной жертвы, тихо вошла в дом. И уж потому, что она вошла, а не влетела, Елизавета Петровна поняла, что с девкой что-то стряслось. Не заболела ли?

— Ты почему задержалась? Натворила что-нибудь, после уроков оставили?

— Ничего не натворила, просто с Таней с горки катались, вотысё, — с напускной беззаботностью ответила Аринка и даже не заметила сама, как соврала опять. Ужас охватил её, да что ж это — болезнь такая, что ли? Неужели это на всю жизнь? Вот пропасть!

— Иди ешь, мы уже отобедали.

Ела Аринка нехотя, кусок не лез в горло, тревожная озабоченность лежала на её лице, и вся она была точно варёная.

— Ты уж не заболела ли? — забеспокоилась Елизавета Петровна. — Небось опять снег лупила? Смотри у меня!

— Ну вот ещё, и ничего не заболела, и снег не ела, давай помогу тебе, — весело сказала Аринка и, взяв у матери толкушку, принялась неистово толочь картошку, для кур еду готовить. «Что это с девкой случилось? То силой не заставишь, то вдруг сама вызвалась? — подумала Елизавета Петровна, следя за Аринкой. — Тут что-то не так, чего-то натворила».

Но Аринка старалась вовсю, винтом крутилась возле матери, всё хватала из рук, делала сама, выжидая момент, когда можно будет сказать то, что так волновало её.

— Ты чего это кружишься вокруг меня, как оса вокруг варенья? Выкладывай, чего ещё натворила? — добродушно спросила Елизавета Петровна, любуясь Аринкиной деловитостью.

Решив, что у матери хорошее настроение, что самый подходящий момент настал, Аринка проговорила трепещущим от сильного волнения голосом:

— Я ничего не натворила, мама, я в пионерки записалась! Я, мамка, теперь новый человек, вотысё!

— Что, что? Куда, куда, записалась? — переспросила Елизавета Петровна тоном, не предвещающим ничего хорошего.

Но Аринка не сдавалась, ведь мать ничего не знает о пионерах, а вот когда узнает, то и ругаться не будет. И, вскинув сияющие глаза, стала вдохновенно рассказывать:

— Ты знаешь, мам, пионер должен хорошо учиться, не воровать, не драться, это ни боже мой! Пионер самый смелый и деловой человек, — взахлёб тараторила Аринка, пытаясь обворожить мать самыми лучшими качествами пионеров. — Мы будем помогать комсомольцам строить... этого, ну как его, фу, забыла. В общем, будут строить все, и все мы туда идём. — Какая досада, забыла Аринка такое слово, которое говорил Яша, скажи она сейчас это слово, сразу наповал «убила» бы мамку, а так получилось что-то туманное, невразумительное, всё скомкалось, какая досада!

— Ну вот что, новый человек, мне и одной партийки в доме хватит. Во! Сыта по горло, эвон люди косо смотрят. Учиться хорошо ты и так должна, а воров у нас и в роду никогда никого не было. А чего-то строить ты там собираешься, так что нужно — всё построено, и идти нам некуда, будем на месте сидеть, нам и дома хорошо. И самовольство творить не позволю, сегодня записалась, а завтра чтоб у меня выписалась! Та дурында въехала в комсомол, никого не спросив, и эта шкварка туда же!

Аринка сникла, ничегошеньки мамка так и не поняла. Эх, и всё виновато это слово, такое хитрое, что Аринка никак не упомнила его, чем теперь мамку убедить, как уговорить, да и в жисть её ничем не проймёшь. Но, вспомнив слова Яши, что пионер никогда не сдаётся и не отступает, решила стоять на своём, пусть что будет, то будет!

— Нет, не выпишусь, вотысё! — тихо, но твёрдо сказала она.

— Что, что ты сказала, а ну повтори. — Глаза Елизаветы Петровны потемнели, брови сдвинулись в одну суровую линию. Такой её вид Аринке был хорошо знаком, лучше под землю уйти в такую минуту гнева матери. Не сводя с неё испуганно-насторожённых глаз, на всякий случай Аринка стала пятиться из кухни в комнату, где сидела Варя за прялкой.

— Я говорю: повтори, что сказала? — кипя гневом, наступала на неё мать.

— Не выпишусь, не выпишусь, вотысё! — твердила Аринка, упрямо тряся головой.

— Ах ты шкварка, ах ты помёт куриный! Смотри-ка, что она вытворяет. Характер решила показать! Я те щас покажу, ты у меня надолго запомнишь!

Аринка, обезумев от страха, метнулась к Варе, прижалась к ней всем телом, дрожа, как в ознобе.

— Мама, не надо, она выпишется, — взмолилась Варя, обнимая Аринкины костлявые плечи и тихонько шепча на ухо: — Ты ведь выпишешься, да? Да? Ну скажи «да», ну что тебе стоит, скажи.

— Нет, нет! — отчаянно кричала Аринка, уже готовая ко всему. Её душа кипела от незаслуженной обиды. Что она плохого сделала?

Варя, сама по натуре тихая, робкая, всю жизнь покорная матери, не могла представить себе, как можно перечить ей. «Боже мой, что с нею будет, если она сейчас такая, что же будет дальше, боже мой!» — ахнула она про себя.

— Аринушка, не надо маму сердить. Ну скажи, я прошу тебя, — умоляла Варя, ласково гладя и целуя её.

— Нет! Нет! Нет! — уже исступлённо, истерически кричала Аринка, зажмурив глаза и тряся головой.

— «Нет», говоришь, сейчас будет «да»!

Елизавета Петровна, схватив Аринку за волосы, выдернула из Вариных рук. Огрела поперёк спины отцовским кожаным ремнём. Аринка взвыла от боли. Ей показалось, что её пересекли пополам. Ремень взвивался ещё и ещё раз. Варя истошно закричала:

— Мама, не надо бить её, она такая худенькая, мама! Я прошу тебя, мама!

Варин крик образумил Елизавету Петровну. Она. с перекошенным от ярости лицом, не похожая на себя, страшная, вдруг замерла с поднятым ремнём, сурово выпрямилась, властно крикнула:

— В угол, мерзавка, в угол, на колени! Змеёныш, а не ребёнок, чтоб тебя разорвало! Варвара, неси поросёнку корм.

В доме наступила тишина, только неугомонные ходики болтали своим длинным языком всем надоевшее: тик-так, тик-так.

Аринка, уткнувшись лбом в холодную стену, стояла на коленях. Всё тело её нервно вздрагивало, лицо, мокрое от слёз, являло великую муку и обиду. Раньше, когда её били, она знала, за что её били, а сейчас она не видела за собой никакой вины и сердце её набухало горечью и тоской. «Каждый из вас должен воспитывать свой характер...» — вспомнилось напутствие Яши.

Ей захотелось отомстить матери. «Вот возьму сейчас босая выскочу на снег, и убегу в лес, и замёрзну там. Или захвораю и умру». Она представила себе, как будет лежать в гробу, а мамка — горько плакать и нещадно казнить себя. И пусть, и пусть плачет!

«Или возьму сейчас и подожгу дом, — с мстительным злорадством вдруг решила Аринка. — А что? Я могу, я всё могу!»

Колени до мурашек затекли, она села и прислонилась к стене. Изо всех сил выискивая пути отмщения, незаметно для себя заснула. Она не проснулась и тогда, когда Варя перенесла её на постель и раздела.

Утром, когда Аринка уходила в школу, Елизавета Петровна загородила собою дверь и встала перед нею. Их взгляды встретились. Они стояли друг против друга, до смешного похожие. Аринка сурово сдвинула брови и плотно сжала губы, в точности как это делала Елизавета Петровна в минуты твёрдого решения. Тут можно было из камня воду выжать, но не покорить её. Чтобы поставить на своём, мать решила пойти по-другому.

— Так смотри, выпишись из пионерок, не забудь, — вкрадчиво сказала она.

— Нет! — непреклонно-упрямо сказала Аринка.

Елизавета Петровна поняла всю бесплодность своего требования, она молча отошла. Аринка прошла мимо неё с решительным видом.

— О змеёныш, чтоб тебя разорвало! — прошептала вслед Елизавета Петровна. — Вся в меня уродилась, — добавила она себе в утешение.

 

ГИБЕЛЬ ВАСИ

Всю ночь лютовала пурга: голодной волчицей носилась она по полям, забегала в лес, дико завывала на перекрёстках. К утру, как видно, притомилась, улеглась, довольная своим разгулом. Все кусты замела, дороги засыпала, ни пройти ни проехать. Мороз тоже не отставал.

Тётя Марфа, мать Васьки Рыжика, не спала всю ночь. Чутким ухом прислушивалась она к заунывному вою в трубе, к однообразному стуку чугунной вьюшки. А Васятка всё не шёл и не шёл.

Сколько раз подмывало её встать и пойти навстречу сыну, но голос разума удерживал: «Не маленький, чай, дорогу знает, и не в такую непогодь приходил. А может, припозднился со своими делами, так у Кости решил заночевать, и такое бывало. Волков, медведей нет, кого бояться, что может с ним приключиться?»

Но как ни пыталась она себя успокоить, сердце заливала непонятная тревога. Едва дождавшись рассвета, помчалась к Косте, по снежной целине, зачерпывая полные валенки снега.

В окно постучала робко, несмело. «Ох, и попадёт мне от Васятки, скажет: «Маманя, от тебя и людям покоя нет». В доме было тихо. На стук никто не отозвался, как видно, ещё спали, в воскресенье почему и не поспать? Подождав немного, постучала ещё раз, но уже громче, настойчивее. Лязгнула щеколда, с трудом открывая калитку, занесённую снегом, показался Костя.

— Кто там? Что надо? — пробасил он.

— Это я, Костенька, — метнулась тётя Марфа от окна к калитке, — прости ты меня, Христа ради, что беспокою. Васятка-то у тебя, што ль? Ведь домой-то он вчерась не вертался. Аль по своим делам, комсомольским вы куда его настропалили?

Костя молчал, осмысливая вопрос тёти Марфы. А она тревожно-ожидающими глазами смотрела на него. Костя как-то неопределённо хмыкнул, потеребил мочку уха и, открыв шире калитку, как можно спокойнее сказал:

— Войдите в дом, тётя Марфа, а то я озяб.

— Да нет, я побегу, Костенька. Если он у тебя, то и пусть с богом. Я только узнать. Извелась я совсем, целую ночь глаз не сомкнула.

— Пройдёмте в дом, тётя Марфа, поговорить надо, — уже более настойчиво сказал Костя. Тётя Марфа нехотя повиновалась. Вошла в избу стала у порога. В кухне было совсем темно, Костя торопливо нащупал спички, зажёг лампу.

— Проходите, тётя Марфа, к печке, отогревайтесь.

Тётя Марфа не двинулась. Крайне озабоченная, она следила за Костей и всё ждала. А Костя молчал. Да и что он мог сказать? Вчера вечером они, действительно, припозднились, делали новую газету, хохотали, дурачились. Маруська больно навострилась карикатуры рисовать. Потом пошли все вместе. Костя расстался с Васей в проулке, у дороги. Сильно мело. Костя предложил Васе заночевать у него, но тот только рукой махнул. «Велика дорога, верста полем, верста лесом, а там с пригорка и огонёк виден в моей избушке. Маманя всегда лампу ставит на окно, это чтоб я с дороги не сбился. Чудачка, да я с закрытыми глазами в любую непогодь приду!» И пошёл Вася, весело насвистывая песенку. Так расстались.

— Вы не волнуйтесь, тётя Марфа, — наконец заговорил Костя, чувствуя, что больше молчать нельзя. Ему до боли в сердце было жаль эту женщину, всю жизнь прожившую в нищете, отдавшую свою силу и молодость чужим людям: вечная батрачка, затюканная, зануканная. Васю она своего любила без памяти. Он был её единственной радостью, утешением, светом в окне. И волновалась она за него всегда, только и спокойна была, когда он был при ней. Костя это знал, потому и старался всячески её успокоить.

— Ну сами посудите, тётя Марфа, куда он может деться? Не игла в стоге сена, не потеряется. Всё будет хорошо. Идите сейчас домой и не волнуйтесь. А мы его разыщем и к вам приведём живым и невредимым. Мошенник, небось к своему дружку, Миколке, уволокся, а тут переживай за него, — говорил Костя, стараясь казаться беспечно-весёлым и всем своим видом показывая, что для тревоги нет никаких оснований.

А у самого на душе вдруг стало муторно.

И как только он проводил тётю Марфу за калитку, тут же ударился к сестре. Откинул занавеску, за которой она спала, дёрнул за руку:

— Маруська, вставай скорей! Кажется, у нас беда. Васька пропал! Домой вчера не вернулся. Только что мать его приходила, тётя Марфа.

Маруся отчаянно хлопала глазами, зевала, потягивалась.

— Да ну же, ты, тёлка, шевелись! Никогда ей сразу не встать! Будет три часа мурыжиться! Спросонок как варёная, ничего никогда не поймёт!

Маруся, действительно, ничего не понимала, она хотела было спросить о чём-то Костю, но тот с ещё большей яростью набросился на неё:

— Не спрашивай меня ни о чём! Я сам ничего не знаю. И не задавай мне глупых вопросов. Вот нет Васьки, и всё тут! Пропал! Нет его! — Костя поперхнулся, отошёл к окну, тяжело дыша. Немного успокоившись, уже более миролюбиво сказал:

— Я сейчас пойду к Яшке, мы зайдём кое-куда, нет ли его там. А ты одевайся быстрее и приходи к Лиде. Я пошёл.

Такого тревожно-взволнованного брата Маруся ещё не видала. Она сразу поняла, что к чему. Быстро вскочила: наверное, действительно, пришла беда.

Все вчетвером, на широких лыжах, отправились к Васиной деревне. Никто толком не знал: как и где искать Васю? Просто ума не приложить! Ведь не мешок же он, с телеги упавший, не лежит на дороге? Пошли так, наобум, лишь бы не сидеть сложа руки.

Когда вышли в поле, уже совсем рассвело. Сквозь морозную мглу неярко пробивалось солнце. День обещал быть солнечным и морозным. Здесь было царство снега, до рези в глазах белым-бело кругом. Равнодушно и величественно лежал он в необъятном просторе.

Шли молча. Настроение у всех было тягостное, на душе тоскливо. У леса остановились, посовещались. Разделились на две группы: Яша с Марусей пошли направо, в низину, где рос густой березняк, а Костя с Лидой поднялись наверх, в сосновый бор. Стройные, величественные сосны взлетали к самым облакам своими макушками. А ёлки, распушив вокруг себя густые ветки, купчихами восседали на снегу. Молодняк с корней до самых макушек занесло снегом, отчего они походили на самые причудливые фигуры: то на медведя, поднявшего передние лапы, то на сгорбленную старушку с палочкой в руках.

В лесу было до звона в ушах тихо. Морозная изморозь светилась на солнце изумрудными блёстками. Костя, хмурый, сосредоточенный, шёл неторопливо, озабоченно оглядываясь по сторонам.

Лида немного поотстала от него. Всё время воевала со своими лыжами, будь они неладны. То врозь разбегаются, то скрестятся, наступят друг на друга, никак не расцепить. Наконец направив их на путь истинный, Лида пошла догонять Костю, стараясь не терять его из виду.

Но вдруг он резко остановился, словно его ударили в грудь. Лица Кости полностью было не видно, но по тому, как он вытянул шею, во что-то напряжённо всматриваясь, и как его щека, красная от мороза, вдруг стала бледнеть и сделалась бело-синей, Лида поняла, что он увидел что-то необыкновенное, может быть, даже страшное. Неслышно подъехала к нему, стала рядом.

Костя не обернулся, не изменил позы, он тяжело и громко дышал.

— Вот... оно что оказывается, как повернулось, — хрипло выдавил он из себя, точно ему сдавили горло. Поднял руку, указывая ею в сторону. Туда же метнулась взглядом и Лида. Увидела, вскрикнула и... замерла, намертво приросла к месту.

Шагах в двадцати от них, у большой сосны, прижавшись к ней спиной, стоял Вася. Он был весь занесён снегом. Метель дотошно-заботливо укутала его своей пушистой шубой. Склонив голову на грудь, Вася будто спал. Казалось, вот сейчас он откроет глаза, стряхнёт с себя снег и, виновато улыбаясь, скажет: «А, это вы, ребята, а я малость вздремнул, сон такой хороший видел: лето, тепло, солнце светит и птички поют».

Вася замёрз, привязанный верёвкой от шеи до пят. Рот его был заткнут красной тряпкой, кончик её болтался снаружи, и чудилось, будто хлещет кровь из его рта. Смотреть было жутко. Костя окликнул Яшу, они тут же с Марусей подъехали. Она как увидела, охнула, вся затряслась и залилась слезами:

— Боже мой, что же это такое?! Это же наш Рыжик, наш Васька, как же это, Костя?!

Стояла зловещая тишина, даже сосны замерли, не смея шелохнуть ветвями.

Маленькая горсточка людей, сиротливо притулившись друг к другу, оцепенела от ужаса и горя. Глазами полными страдания и боли немо взирали на своего товарища, не в силах двинуться, сказать слово.

Первым пришёл в себя Костя.

— Каждого из нас может ожидать то же, — глухо сказал он, — но мы не сдадимся и не сойдём с избранного нами пути. Теперь вопрос другой: кто кого?! Это мы ещё посмотрим, нас не запугаешь! — Глаза его сухо горели, и в них полыхала такая ярость, такая ненависть, что казалось, попадись сейчас Васины убийцы, он бы их передавил, как давят гадюк, наступая им на горло. — Я знаю, чьих это рук дело. Знаю! — яростно выкрикнул он.

Весть о злодейском убийстве комсомольца Васи Рыжова разнеслась мгновенно, достигла самых отдалённых посёлков. Люди ахнули от невиданного злодейства. Заморозить живьём человека?! Каким зверьём надо быть? Эки муки принял парнишка! И за что? За что?

На перекрёстках дорог, у калиток и колодцев шли толки, разговоры, споры.

Говорили по-разному: кто жалел, кто сочувствовал, а кто и осуждал Васю.

— За что его, грешного? Кажись, парень-то был смирный. Марфу-то как жалко, ведь один он у неё разъединственный.

— А за то, что не умел язык держать за зубами. В газетах писал что надо и не надо. Вот и дописался.

— А что «не надо»? — спрашивал кто-то задиристо.

— А то не надо, знаешь, да помалкивай, нече нос совать куда не следует.

— Он правду писал. Есть указ не бить скот? Я спрашиваю, есть? Есть! А его выполняют? Нет! Гляди-кось, сколько скота-то понарезали. Скоро ни одной коровы не останется. Вот Васька и выводил их на свежую воду. Молодец! Будут знать, как указ правительства не выполнять. Им, брат, влепили.

— Да, ему, пожалуй, больше влепили.

— За это они по особой статье ответят! Будьте уверены!

— Теперь комсомольцы хвост подожмут. Разбегутся все, вот увидите. Амба им.

Но этим словам не суждено было сбыться. Случилось совсем непредвиденное.

На другой день, когда Вася лежал в красном гробу, убранный зеленью и цветами — их столько принесли в избу-читальню, прямо в горшках, что некуда было ставить, — Косте подали семнадцать заявлений с просьбой принять в комсомол. Девушки и парни, половина из них пришла из соседних деревень. Смерть Васи потрясла, взволновала их, и они по-своему ответили его убийцам.

«Вместо Васи теперь буду я, прошу...

«Я отомщу за тебя, Вася, прошу...»

«Я буду такой, как ты, Вася, прошу...

Прошу, прошу, прошу принять меня в комсомол...

Даже Ивашка взвинтился. Случилось с ним что-то непостижимое. Этот «непуть», не признающий никакой дисциплины, казалось, занятый только собою, тут сбился с ног, носясь по поручениям Кости. Самоотверженно помогал ему.

Где-то в середине дня, возбуждённый, подлетел к матери и, не моргая, глядя в самые зрачки её, дерзко выпалил:

— Ты, мам, не вздумай меня лупцевать. Я иду в комсомол записываться!

У Елизаветы Петровны подкосились ноги, она села. Протестующе подняла руку, хотела что-то сказать, но Ивашка высоким, звенящим голосом перебил её:

— Я сказал, и баста!

У Елизаветы Петровны защемило сердце, шевельнулось чувство смутного опасения, но она превозмогла его.

— Иди, — дрогнувшим голосом сказала она, помолчав, добавила: — И чем вас больше будет, тем лучше... Тем лучше, — повторила ещё раз.

— Вот и я говорю! — молодцевато подхватил Ивашка и, распираемый чувством великой силы, которая вдруг влилась в него, шумно вылетел из дому.

Убийство Васи потрясло Елизавету Петровну. Она, как всякая мать, ненавидела смерть, особенно когда умирали или гибли дети. В ней произошёл перелом. Она задумалась. Что-то ломалось, рушилось внутри её, уходило навсегда. Так в один из весенних дней под палящими лучами солнца с грохотом и треском ломается лёд. И льдины, гонимые волнами, уплывают. Освобождённая от них река радостно плещется, вбирая в себя каждой капелькой воды солнце, воздух и облака.

В торжественно-скорбной обстановке у гроба Васи их принимали в комсомол. Они давали клятву быть верными и стойкими в борьбе за свои идеи, непримиримыми к врагам народа. И тут же становились в почётный караул у гроба.

Весь день толпились люди. В избу-читальню было не войти. Они стояли на улице на морозе, не замечая холода. Костя никого ни о чём не просил, но случилось так, что люди сами приходили и предлагали свои услуги, а некоторые и без указаний занимались нужным делом.

Похоронить Васю решили не на погосте возле церкви, а в лесу, на том самом месте, где он принял свою мученическую смерть.

С самого утра там хлопотали Симон, дед Гаврила, Федя Бой, дядя Филипп, парни, Яша руководил, давая указания.

Ту сосну, к которой был привязан Вася, спилили в двух метрах от земли. Оставшийся пень обстругали с лицевой стороны. Получилось нечто вроде надгробного памятника. Яша калёным железом выжигал дату рождения Васи и день гибели его. Оказалось, Вася не дожил двух месяцев до своего двадцатилетия. По столбу стекала смола, густая и прозрачная. Казалось, сосна обливалась слезами за погубленную жизнь, свою и Васину.

В стороне горел костёр, люди то и дело подходили к нему, отогревали свои окоченевшие руки. Вырубить корни, продолбить замёрзшую землю оказалось не так легко. Но никто не роптал, никто не ушёл. Работали молча, сосредоточенно, то и дело подменяя друг друга.

Хоронили Васю при скопище людей. Из города приехал человек в зелёной гимнастёрке, который организовывал комсомольскую ячейку, привёз с собою двух милиционеров и следователя.

Поднявшись на холм вырытой земли, он сказал:

— Товарищи, мы прощаемся сегодня с нашим комсомольцем, Василием Рыжовым, чью молодую жизнь без времени оборвали. Его убили жестоко, злодейски, убили враги народа, наши враги. Мы их найдём, обязательно найдём. Мы отомстим за тебя, наш друг и товарищ!

Его сменил Костя. Тяжёлым, угрюмо-враждебным взглядом он обвёл всех присутствующих, точно были все перед ним виновники гибели Васи.

— Враги вырвали из наших рядов хорошего товарища, друга, комсомольца. Но мы не испугались их. Вместо Васи, отнятого у нас, к нам пришло семнадцать человек. — И он потряс пачкой листков-заявлений. — Нас теперь не пять, а двадцать один человек, а будет ещё больше! Будет сто, тыщи! Нас много, всех не перебьёте, убийцы! Мы не свернём со своего пути. Прощай, наш друг и товарищ Вася! Мы клянёмся тебе, за твою молодую жизнь отомстим!

Потом пели «Вы жертвою пали», дали ружейный залп. Лес дрогнул, и далеко в другом конце эхо повторило этот залп.

У тёти Марфы отнялись ноги, её привезли на саночках. На коленях она ползала по снегу у Васиного гроба и всё гладила и целовала его застывшее, восковое лицо, заливая слезами.

— Васюта мой, сыночек мой, ангелочек мой, на кого же ты меня оставил, — причитала тётя Марфа, потом вдруг задумалась, точно очнулась, и, подняв своё многострадальное лицо к людям, горестно спросила:

— Как же без попа-то, люди, без панихиды? Господь не примет его. Будет его душенька мотаться без призрения... О горе мне!

Бабка Агафья, соседка тёти Марфы, большеносая, одноглазая, тут же метнулась к ней. Её единственный глаз, острый и зоркий, как у птицы, хищно загорелся. Припав к уху тёти Марфы, она заговорщицки зашептала:

— Не убивайся, Марфа. Всё, как есть, сделаем. И панихиду справим, и молебен отслужим. Батюшка согласился сюды приехать и отпеть. Как только эти анчихристы уйдут отседа, так мы всё сделаем как надо.

Тётя Марфа отпрянула, в её вымученных, широко открытых глазах вспыхнул огонь.

— Не надо! Не хочу бога, — истошно закричала она. — Его нет! Как он мог допустить такое? Лучше бы он взял мою жизнь! — И, воздев руки кверху, мстительно и злобно вскрикнула: — Я отрекаюсь от тебя! Ты слышишь? Я проклинаю тебя! — И она упала, потеряв сознание, на руки подоспевших к ней людей.

Глухо застучал молоток, заколачивая гроб. Сосны тихо, тревожно зашумели. Они принимали в свою семью Васю Рыжова, который так любил лес и воспевал его в своих стихах.

 

ПРЕСТОЛЬНЫЙ ПРАЗДНИК. БОЖЬЕ НАКАЗАНИЕ

Незадолго до Первого мая праздновали пасху. В этот престольный праздник поп ходил по домам и служил молебен.

Облачённый в парчовую ризу, расшитую золотыми крестами, с распущенными волосами по плечам, он шёл неторопливой, величественной поступью, как и подобало его сану. Его сопровождала толпа баб, празднично разодетых, и шумливая ватага ребятишек. Они, как рой слепней, кружились возле него, одни бежали впереди и первыми влетали в избу, другие трусцой семенили сзади. Чинно, без баловства, становились вдоль стен, с дотошным любопытством разглядывали внутреннее содержание избы. От их наблюдательного глаза ничто не ускользало — и новые стулья, недавно приобретённые хозяевами, и красивое платье на самой хозяйке дома.

Пока поп входил в дом, под окнами бабы осипшими голосами надсадно горланили пасхальный гимн: «Христос воскресе из мёртвых...

И вот процессия уже приближалась к дому Симона. Елизавета Петровна с самого утра была сама не своя. Подумать только, эти вертихвостки, Лида с Аринкой, наотрез отказались выйти к попу на молебен. Виданное ли дело в этакой-то праздник? Что люди-то скажут, чтоб их разорвало!

— Мы в бога не верим, а значит, нечего и молиться, — категорично сказала Лида и обняла Аринку за плечи. Заговорщицки посмотрев друг на друга, сёстры преспокойно ушли в лес за подснежниками, оставив мать в полной растерянности. Возбуждённая, вгорячах, она набросилась на мужа:

— Что батюшке-то скажем? Как в глаза-то смотреть будем, ты, греховодник! Всё ты, потатчик вероломный, всё из-за тебя, чтоб тебя разорвало! Дети совсем от рук отбились, пойдут по деревне суды, пересуды, господи, стыд-то какой! — стонала Елизавета Петровна, возводя к небу глаза великой мученицы.

Симон, как всегда, добродушно отшучивался:

— Эка беда какая, стыд не дым, глаза не выест. Каждый знает, что они теперь партийные, а значит, и молебен им ни к чему, точно.

— Тогда и говори сам! Я не буду их выгораживать. Ты этому делу потакал, вот теперь и моргай глазами перед попом, сам говори, чтоб...

— Ну сам так сам, делов-то куча, — с готовностью согласился Симон.

В это время ребячьи пятки затопали на крыльце. Бабы под окнами заголосили гимн. Елизавета Петровна всполошилась:

— Охти, батюшки мои, идут, идут уже. Варвара, Ивашка, где вы? Выходите.

Вчетвером вышли в чистую комнату. Елизавета Петровна с болью посмотрела на чистые половики: «Затопчут, бесенята, грязными ногами».

Ивашка стоял рядом с матерью, набычился, он явно выказывал своё недовольство: такой день, такая рыбалка, а тут этот молебен, Лидка с Аринкой ушли, им можно, а он как дурак остался. Эх, надо было втихаря удрать.

Но вот с торжественной важностью, церемонно вошёл поп. Пышный, сверкающий, как новогодняя ёлка. Он помахал в воздухе большим серебряным крестом. Потом подошёл к каждому и ткнул в губы этот крест. Тихим проникновенным голосом поздравил с праздником:

— Христос воскрес, миряне.

— Воистину воскрес, батюшка, — ответил Симон.

Пронзительно-острым взглядом поп окинул непривычно малое семейство.

— Что-то чады ваши, вижу, не все в сборе. Все ли, слава богу, здоровы? — с вежливым участием осведомился он.

Елизавета Петровна внутренне сжалась. «О господи, приметил-таки. Что говорить-то, что говорить-то?»

Она пристыженно зашныряла глазами, не зная, куда их деть, с вымученной улыбкой затараторила:

— Слава богу, все здоровы, да вот ушли с утра и не знаем куда... И что-то всё нет и нет их, просто не знаем, что и думать... — Она заикалась, захлёбывалась, точно тонула. Симону стало жаль жену, тем более помня уговор, что ответ должен держать он, пришёл на помощь ей.

— Да вот тут такие дела у нас получились, батюшка. — Он раздумчиво почесал за ухом. — Партийные они у нас стали, точно. И как положено в их звании, от бога-то откачнулись, точно. Жить захотели по-новому, — откровенно поведал Симон и, спохватившись, добродушно добавил: — Да ладно, что о них говорить-то, их дело молодое, пусть живут как хотят. Служите молебен, батюшка, пора.

Елизавета Петровна так и ахнула: «Ну и дурень, вот пыльным мешком из-за угла трахнутый. Так и ляпнул, как есть, вот непуть, чтоб его...» И, стараясь исправить положение, заискивающе, страдальческими глазами смотрела на попа, ища у него не осуждения, а сострадания, сочувствия, всем своим видом показывая, как она несчастна.

Лицо священника стало суровым. Его точно в грудь ударили, но он стоял прямой и сдержанный, и только вздутая вена на лбу выдавала его волнение. Овладев собою, он заговорил тихо и печально, будто в доме был покойник и он утешал их.

— Да, невесёлые дела вы мне поведали. Родители не должны потрафлять вздорным поступкам своих детей. Молодые души нуждаются в опеке родительской. И вы великий грех на свою душу взяли, что не уберегли чады свои от ложного пути, дали им с панталыку сбиться. Кара господня падёт на вашу голову. — Поп озабоченно задёргал бровями, как бы ища выход из этого «великого греха». — Это всё идёт от брожения молодого ума, — добавил он, печальными глазами уставившись в одну точку.

— Это точно, батюшка, что и говорить, дела ихние, а грехи наши, — охотно согласился Симон, — да и то сказать надо, ведь не в разбойничью шайку пошли, не на большую дорогу грабить и убивать, а может, на комсомольском крючке и подцепят что хорошее. Времена-то новые наступили, молодые завсегда падки на всё новое, точно, — рассудительно пояснил Симон и ещё раз напомнил, что пора начинать молебен.

Скучно и неохотно поп служил молебен, словно это был не пасхальный молебен, а панихида по умершему.

Елизавета Петровна это заметила, и лицо её помрачнело. Гордый нрав заговорил в ней; только что смиренно-послушная, с виноватым видом стояла как школьница, готовая раскаяться, — вмиг преобразилась: губы сжались в одну сплошную линию, настороженный взгляд притаился за опущенными веками, точно она хотела заслонить своих детей от напасти и беды, которая могла исходить от попа. «Господи, прости грехи наши, ну хотя бы уходил скорей», — суеверно подумала она.

Отслужив молебен, поп милостиво протянул крест для поцелуя, потом небрежно-привычным жестом сгрёб деньги со стола и сунул их в карман, под рясу. Сухо попрощавшись, ушёл с гордо вскинутой головой, показывая всем своим видом недовольство.

И только поп скрылся за дверью, как с необыкновенной поспешностью, колобком подкатился к столу пономарь, бесцеремонно сцапал кулич с тарелки и швырнул его в мешок. Было слышно, как он ударился о другие куличи. «Вся сахарная облицовка облетит», — с тоской подумала Елизавета Петровна, а сколько заботы, труда и добра было вложено в этот кулич: и чтоб тесто не перекисло, и чтоб ароматный и воздушный был, вкуса необыкновенного. Всё своё умение и мастерство вкладывала она в эту стряпню, и вдруг в мешок бросил. «В следующий раз спеку простую булку, поди разбери, чья она? В мешке всё смешается», — с ожесточением решила Елизавета Петровна. А когда пономарь укладывал яйца в лукошко, висевшее у него сбоку, то вспомнила она, как поповская работница говорила: «Этого добра столько навезут, что из куличей сухари сушим, матушка всю зиму чай с ними пьёт, а яйца варёные быстро портятся, так мы их поросятам скармливаем».

«А ведь кто-то от детей отрывает, последнее отдаёт». Пономарь молча выкатился, пыхтя под тяжёлой ношей. Елизавета Петровна тупо смотрела ему вслед. Проводив всю эту сутолоку за ворота, Симон с порога крикнул жене:

— Видала, а поп-то, как видно, осерчал?

— А ты тоже хорош, ляпнул, не подумав, всё как есть. Сказал бы, ушли к бабушке в гости, там, мол, и праздновать будут.

— Я правду сказал, зачем врать-то?

— Э, башка, правду говорят только дураки да дети, чтоб тебя разорвало.

Наконец поп обошёл все дома и уехал в соседнюю деревню, нагрузив телегу куличами и яйцами. Народ, сытно разговевшись, крепко подвыпивши, высыпал на улицу.

Мужики и парни с гармошками, с балалайками идут по деревне, напевая частушки, прибаутки, а за ними следом неторопливо, как гусыни, плывут девки и молодые бабы, расплёвывая семечки в разные стороны. Облюбовав местечко посуше, затевают танцы. Вдруг в танцующую гущу врывается пьяная орава, в хмельном пылу разгоняет всех направо и налево. Кто-то схватился их утихомиривать, да, попав под горячую руку, получил изрядное количество оплеух. Тут и начинается потасовка. Кто прав, кто виноват, — не разберёшь. Глядь, а там и нож у кого-то блеснёт в руке. Поднимется переполох: с визгом, криком забегают вдоль деревни бабы, с великим трудом разнимут дерущихся, разведут по домам избитых, окровавленных. А затихшая на время гармошка опять заиграет.

Вокруг танцующих, как всегда, снуёт ребятня, играют в пятнашки, а то и в танцы встревают. Их с треском изгоняют оттуда, но они народ не обидчивый, могут и в сторонке покружиться. Им весело. А вот Аринке не до веселья. Стоит она одиноко, прислонившись к дереву. Угораздило её надеть новую жакетку, мамка навязала, а теперь вот стой, будто аршин проглотив, не ровен час ещё запачкаешь, а то вдруг упадёшь, если кто ножку поставит, и такое бывает. Потом ведь от мамки крику не оберёшься, она не любит, когда хорошие вещи не берегут, а для Аринки эти хорошие вещи носить — нож острый. А как хочется поиграть, с девчонками побегать. Можно, конечно, к Тане в тот край сходить, но и от танцев не хочется уходить. В конце концов, можно и просто постоять.

Но вот, громко хохоча, к Аринке подскочила Клавка Зубатка. Эта великовозрастная дылда всё ещё играет с десятилетними. За ней вприпрыжку прибежали Ниса и Машка Мышка.

— Тю, ты чего модничаешь? Чего не играешь, пионериха (теперь у Аринки новое прозвище), — с ядовитой ухмылкой спросила Клавка, — а скажи-ка: правду говорят, что ты сегодня к попу на молебен не вышла?

— Правда, а что? — простодушно призналась Аринка.

Клавка вдруг необыкновенно оживилась, заулыбалась во весь рот, обнажая крупные, как у лошади, зубы.

— Тю, как в тебя теперь нечистый вселится. Дура ты дура, знаешь, как мучить-то будет, не дай бог, вот увидишь, — пообещала Клавка и тут же исчезла, словно растаяла. Ниса с Машкой Мышкой сочувственно смотрели на Аринку, как на обречённую, и тоже твердили:

— Ох, Аринка, что ты наделала? И впрямь нечистый в тебя вселится.

— Ну и дура ж ты, Аниська, какой тебе нечистый? Нет никаких нечистых, я пионерка и в бога не верю, потому что его нет, а значит, и нечистых нет. Вотысё! — обстоятельно пояснила Аринка, чрезмерно довольная собою. Вскоре опять появилась Клавка, а за нею ватага мальчишек. Все они обступили Аринку и как-то загадочно смотрели на неё. Та, почувствовав недоброе, уже собралась дать стрекача, но Клавка вдруг рассыпалась мелким бисером перед ней:

— Тю, Аринушка, а у тебя жакетка новая, а я и не приметила сразу. Хорошая. Мамка, наверное, шила? Не тесная? А ну подними руку, нет, впору. — Клавка ужом вилась вокруг Аринки: погладила лацканы, потрогала пуговицы, вертела Аринку так и этак и делала всё это быстро, напористо. Аринка даже не могла обороняться. Ну и что в том, что Клавка по-хозяйски рассматривает её новую жакетку, тем более жакетка действительно хороша, мамка сшила её из своей кашемировой юбки.

— А карманы-то есть? Настоящие или просто клапаны? Покажи, — оживлённо поинтересовалась Клавка, злорадно блеснув глазами. — А может, не настоящие? Всунь руки-то, покажи, глубокие они?

«Вот глупая, конечно, настоящие», — подумала Аринка и для большей убедительности погрузила в них руки.

И тут произошло необъяснимое: Аринка стремительно выдернула руки, лицо исказилось болью и ужасом, она вдруг завизжала так пронзительно, что ребята шарахнулись в стороны. Махая руками, она вертелась волчком, потом грохнулась на землю, неистово стала царапать себе грудь и бить ногами.

Танцы мгновенно прекратились, все обступили Аринку, полные смятения, недоуменно смотрели на неё, не зная, что и делать с нею, как подступиться. Первой спохватилась Марья Макариха, она заорала что есть мочи:

— Чего рты разинули, падучая у неё, несите мокрую простынь, накрыть её надо. Водой святой окропить.

Старая бабка Аксинья, удивительно шустро прибежавшая на это зрелище, воздев глаза к небу, зло проскрипела:

— Вот оно, божье-то наказание! Видите? Все смотрите, как в неё нечистый-то вселился. Она отступилась от бога, не вышла на молебен нынче, это в такой-то великий праздник, и вот её бог наказует! Он всё видит!

— Господи, и то правда, говорят, не вышла на молебен, ни она, ни Лидка. Вот где грехи-то тяжкие, — в испуге зашептались бабы, неистово крестясь.

Расшвыривая всех в стороны, напористо пробиваясь сквозь плотное кольцо людей, подскочил перепуганный Симон. Он подхватил Аринку на руки и бегом бросился домой.

— Ну, ну, дочка, что ты? Что ты? Успокойся, — растерянно бормотал он, сам не понимая, что за напасть приключилась с Аринкой.

Подошёл дед Архип, тыкая крючковатым пальцем в небо, заклинал пророчески:

— Кажинного, кто отречётся от господа бога, ждёт его наказание!

Дома Аринку раздели, уложили в постель. Маленькая, худенькая, она свернулась клубочком и лежала притихшая, ошеломлённая. До смерти перепуганная Елизавета Петровна дрожащими руками прикладывала к её голове мокрое полотенце. Симон неуклюже суетился возле неё, стараясь чем-либо помочь.

С улицы сквозняком ворвался вездесущий Ивашка. Зыркнув глазами туда-сюда, нетерпеливо спросил:

— Чего это с нею? Правда падучая?

Елизавета Петровна с гневом набросилась на него, благо попал под горячую руку.

— Где тебя черти носят, скотина двуногая? Никогда за сестрой не посмотришь, ведь ты брат её, да к тому же старший, заступник называется. Какая-то гадина ей мышь живую в карман сунула. Девка чуть с ума не сошла. Этак ведь калекой, полудурком на всю жизнь оставить можно.

Какую-то минуту Ивашка оторопело хлопал глазами. Он-то знал, как Аринка боялась мышей.

— Кто пихнул, видала? — весь клокоча и бушуя, спросил Ивашка.

— Не знаю, — немощно пролепетала Аринка.

— Эх ты, крыса! У тебя нос между глаз унесут, ты и не увидишь. Простофиля.

У Аринки обиженно задрожали губы. Симон дал лёгкий подзатыльник ему.

— Ну, ну, полегше не можешь?

Ивашка упрямо мотнул головой, продолжал кипятиться:

— А чего ж она, подумаешь, мыши испугалась! Да мне хоть сто напихай во все карманы, и за пазуху тоже, я и не охну. А она вечно, кр...

От его слов Аринку охватил прежний ужас. Она вспомнила, как это было: только всунула руку в карман, как что-то на дне его затрепыхалось мягкое и тёплое. Что-то живое. И это «что-то» юркнуло под рукав и побежало по голой руке, перебирая холодными лапками, потом притаилось на груди. От воспоминания Аринка опять захныкала, прижимая кулачки к распухшим глазам.

— Поди узнай, кто сделал, — наказал Симон.

— Узнаю! — задиристо ответил Ивашка.

— Да скажи там, что никакой падучей нет у неё, что причинили озорство. И с тем, кто это сделал, буду говорить я, точно!

— Само собой, — откликнулся Ивашка, вылетая ветром на улицу.

— Какое глупое озорство, — негодовала Елизавета Петровна, очищая и отмывая от грязи Аринкину жакетку.

— Ой ли? Озорство ли, мать? А не с умыслом ли это сделано? — бросил догадку Симон.

— Что-то не пойму? В толк не возьму, какой умысел ребёнка пугать? — насторожилась Елизавета Петровна, не понимая, к чему клонит муж.

— А вот так. Богомольным душам не по нраву пришлось, что девчонка не вышла на молебен. А раз так, вот тебе и божье наказание. Падучая её взяла. Взрослые надоумили, а ребята выполнили, им-то что, лишь бы поозоровать. Точно.

— А ты, пожалуй, дело говоришь. Так оно и есть! Ах они, боговы угодники, чтоб их разорвало! Что ж они богова суда не дождались, а решили сами расправиться? И на кого руку подняли? На ребёнка!..

Елизавета Петровна всегда недолюбливала слишком ретивых богомольцев. Это они, желая угодить богу, творят зло и насилие на земле. Это они прячутся за бога, что бы ни случилось, всё приписывают ему. Умрёт ли молодой человек — так богу надо. Придёт ли несчастье к человеку — так богу надо. Всё приписывается богу. Что ж получается? Бог вовсе не милосердный, не добрый, а коварный и злой.

Елизавета Петровна долго и сосредоточенно смотрела перед собою. В её памяти воскресли воспоминания — тяжёлые, мучительные, горькие. Она давно поняла, что ничего не идёт от бога. Всё идёт от людей. От добрых — добро. От злых — зло. И нет «божьего наказания», а есть людское наказание, и оно тем злее и ужаснее, когда творится от имени бога.

 

ЕЩЕ ОДНО ИСПЫТАНИЕ. ПЕРВОМАЙСКИЙ ПАРАД. ПРОЩАЙ, ДЕТСТВО

Вечерами ребята любили собираться на куче брёвен, сваленных возле сруба, на краю деревни. Ещё не успеет осесть густая липкая пыль после стада, ещё не развеется запах парного молока, а они уже сидят, как куры на насесте, поджав под себя заскорузлые ноги.

Была такая игра: каждый должен что-то рассказать: быль, небылицу — всё равно, но непременно чтоб было смешно или страшно. В тот вечер говорили о страшном, очередь была Аринкина.

И вспомнила она: как-то зимою отец читал вслух научно-фантастический рассказ о том, что стало бы с землёю, если бы вдруг остыло солнце. Аринке было жутко слушать тот рассказ, и вот теперь, прибавив своей фантазии, она нарисовала страшную картину.

— Тьма наступила кромешная, — начала она замогильным голосом, — люди ходили в потёмках и выли, как волки. Задули ветры холодные, опали листья зелёные, всё заковало льдом, засыпало снегом, проходили недели, месяцы, но солнце не показывалось на небе, и люди мёрли один за другим, как осенние мухи.

Девчонки таращили глаза, боязливо поглядывали на запад, где в розовой дымке медленно и устало садилось солнце.

Первой пришла в себя Клавка Зубатка.

— Тю! Напугала. Слышала звон, да не знаешь, где он. Это совсем по-другому. Вот что я расскажу, так это правда будет, слушайте. — Клавка даже языком прищёлкнула от удовольствия, но все заранее знали, о чём она будет говорить. С равнодушными лицами приготовились слушать.

— Придёт такое время, наступит страшный суд. Бог сойдёт на землю, и начнётся светопреставление. Да, да, — и холод будет, и тьма кромешная будет, и все мёртвые встанут из гробов, а живые будут, как мёртвые. — Клавка на минуту умолкла, окинув всех бойким взглядом, уставилась на Аринку, и в глазах её задрожали бесовские огоньки. — Всех грешников заставят лизать раскалённые сковороды! В горячей смоле будут кипеть. Бабушка Аксинья говорит, что неверующий — чёрту брат. А кто в пионеры записался — всё равно этому человеку счастья не будет. Потому что он богоотступник и в душе его орудует нечистый. — Камушки явно летели в Аринкин огород, это поняли все, и она тоже. Недавняя история с мышью в кармане и расправа Ивашки с Зубаткой не утихомирили её, а, наоборот, ещё больше восстановили против Аринки: она выгоняла её из игры, не давала ей спокойно гулять и играть на улице, подговаривала девчонок не дружить с нею. И хотя Клавку никто не любил, но все боялись её, а боязнь делает человека исполнительным, поэтому вступить с нею в единоборство никто не решался.

Сузив свои рысьи глаза, Клавка уничтожающе смотрела на Аринку и ждала. «Надо ей что-то ответить, что-то ответить», — мучительно думала Аринка, обхватив колени руками и положив на них подбородок. Что сказать, Аринка не знала, а сказать надо было во что бы то ни стало. Ведь все смотрели на неё и ждали. Да и ей самой надоело это глумление. Надо кончать с этим! Надо приструнить Клавку. Но как? Вот вопрос?

И вдруг Аринка поняла, что надо просто показать Клавке, что она, Аринка, ничего не боится, что она не клюнет на эту удочку и что она не верит её сказкам, короче, не принимает их всерьёз. От этой мысли Аринке стало легко и даже весело, она задорно вскинула голову, беспечно ответила:

— Никаких чертей нет, и того света тоже нет. Пугаешь, думаешь, я маленькая? А ты сама-то веришь в чертей? Ты их видала? Где они? Кто их видел? Никто! А раз не видели, значит, их и нет. И всё ты врёшь, как твоя старая бабка Аксинья. Вотысё!

Ниса, Машка Мышка, Данилка, все затаили дыхание и ждали, что будет дальше. Клавка резво вскочила на ноги, её это не на шутку задело. Аринка тоже, став к ней боком, ждала нападения. «Будет драться, — с тоской подумала она. — Ох, и побьёт она меня». Но Клавка в драку не шла. Она что-то обдумывала своё, затаённое. Потом, приблизив свои толстые вывернутые губы к Аринкиному лицу, зашептала таинственно и многозначительно:

— Тю! Постой-ка, говоришь, нет чертей? А хочешь, покажу?

То, что Клавка не шла в драку, — это обрадовало Аринку, но предложение показать чертей — озадачило. Однако отступать было некуда.

— Давай, давай, показывай своих чертей, где они у тебя, может быть, в кулаке зажаты, как та мышь? — насмешливо-решительно заявила Аринка.

Машка Мышка ахнула, её чёрненькие глазки, как бусинки, затрепетали.

— Что бу-удет, что бу-у-дет, — шептала она дрожащими губами Данилке.

Данилка лупил глаза на Аринку, силясь понять, что же происходит. А осторожная Ниса предусмотрительно отодвинулась на край брёвен, чтобы в случае чего дать дёру. Все с любопытством и страхом следили за Аринкой и Клавкой. У Аринки показная храбрость вдруг перешла в настоящую. Отчаянная и вместе с тем радостная решимость овладела ею: она готова была в эту минуту сразиться со всеми Клавкиными чертями и с нею самой в придачу. До чего же она ей надоела!

— Хорошо-о-о, — протяжно ответила Клавка, продолжая всё ещё что-то обдумывать. — Я покажу тебе, будешь знать тогда, есть черти или нет! Подождите меня здесь, я только ключи отнесу домой, — приказала она.

— Что, за чертями побежала? — весело крикнула ей вдогонку Аринка. — В мешочке принесёшь или в кармане? Смотри не растеряй!

— Аринка, зачем ты? — боязливо увещевала её Ниса. — У неё бабка колдунья. Давайте убежим, а? Худо будет, охтиньки худо.

— Нет, не побежим! Ничего она нам не сделает. В дурах останется, вот увидите. Я не боюсь её чертей, вотысё! — хорохорилась Аринка, настроенная воинственно и решительно.

— Что-о бу-дет, что-о бу-у-у-дет, — причитала Машка Мышка

— Ничего не будет, вот увидите, не бойтесь, — успокаивала их Аринка, а у самой на душе кошки скребли. Зубатка явно что-то затевала, неужели опять мышь притащит, а может, и не одну? От таких мыслей Аринке совсем стало не по себе.

Клавка прибежала весёлая, деловито скомандовала:

— Вот так! Сейчас пойдём к лесу — Старям. Мы остановимся на большаке, а она, — Клавкин палец, короткий и тупой, как обрубок, упёрся в Аринкину грудь, — она пойдёт в лес. Да, да! — смакуя и наслаждаясь, говорила Клавка. — Войдёшь в лес и три раза крикнешь: «Черти, черти, схватите меня!» Вот тогда и увидишь сама и нам скажешь, есть черти или нет, голубушка.

— Я не пойду, — задрожала Ниса.

— Я тоже, — повторила Машка Мышка.

Данилка угрюмо молчал, держась рукою за Аринкину руку. Но Клавка и слышать ничего не хотела. Она властно приказывала:

— Нет, пойдёте! Все пойдёте! Вы не бойтесь, вам ничего не будет, ведь вы верующие, с крестами, а черти крестов боятся, вам ничего не будет, а вот она, вот её... — захлёбывалась Клавка от радости и восторга.

В её словах было столько уверенности, что Аринкину удаль как рукой смахнуло. Войти вечером в лес, да ещё в Старя, которые пользовались дурной славой, — для этого нужно действительно быть героем. Аринка не на шутку стушевалась, но отступать тоже было некуда.

— Ну идём, чего ж ты стоишь? Испугалась, пионериха? Вот мы посмотрим, какая ты храбрая. Испытаем тебя. Это тебе не с барабаном шагать. Подожди, голубушка, что-то ты запоёшь? — нагоняла страху Клавка. — Что, боишься? Испугалась? Иди, иди.

— Сама боишься! И ничего я не испугалась! Вотысё! — в отчаянии крикнула Аринка. И быстрой твёрдой походкой пошла по большаку.

Когда деревня осталась позади и они всей компанией приблизились к лесу, Аринку охватила тревога: «Эх, убежать бы. Зарыться в тёплую постель и заснуть, скорей заснуть. Но нельзя, завтра Клавка растрезвонит по всей деревне, что она, Аринка, её чертей испугалась. Что скажет Яша? Ему хорошо говорить, что пионер должен быть храбрым, смелым, а как тут быть, когда тебя тянут на такое дело? А надо. Надо!»

У тропинки, которая вела с большака в лес, все остановились.

— Мы будем стоять здесь, на большаке, а ты иди в лес. Да смотри, громче кричи, чтоб мы слышали. Ну иди, иди, — подгоняла Зубатка Аринку.

— Не толкайся, сама пойду! — дёрнув плечом, огрызнулась Аринка. И, съёжившись как старушка, пошла несмело по тропинке. Данилка обречённо поплёлся за ней.

— А ты куда, сыч? — цыкнула на него Клавка и дёрнула за рукав. — Уговор был ей одной идти.

— Не ходи, Данилка, я одна. Стой здесь.

У самого леса Аринка остановилась, обернулась назад. Силуэты девчонок темнели на дороге. «Убежать бы, — с тоской в который раз подумала она. — А чего бояться, вот возьму и войду. Зажмурюсь и войду», — нагоняла на себя храбрость Аринка и наконец, собравшись с духом, с тревожно бьющимся сердцем рванулась в глубь леса. За её спиной сомкнулись деревья. Чёрные ели тянули к ней свои ветви, как руки. Было тихо, пахло прелью. Осмелев, Аринка, прошла ещё немного. Чего бояться? Это же её лес, днём такой родной, до каждого кустика знакомый, а вот в темноте он вдруг стал чужим и строгим. Деревья словно придвинулись друг к другу, и стал он гуще, непроходимее. Плотной, тяжёлой стеной деревья окружили её. Аринка прислушалась. Но, кроме стука собственного сердца, она ничего не услышала. С какой-то отчаянной дерзостью она шагнула ещё вперёд, круто повернулась лицом к большаку и, приложив вороночкой руки ко рту, громко крикнула:

— Черти, черти, схватите меня!

Крикнула так три раза. Не дыша, притаённо насторожилась. Всё было тихо, она хотела уже обернуться и бежать. Бежать как можно быстрее, нервы были на пределе. Но вдруг... что это? К ней метнулись и вокруг неё забегали, заметусились какие-то лохматые тени. Засвистели, захрюкали по-поросячьи, замяукали по-кошачьи, захлопали в ладоши. Жутким воплем, писком и визгом огласился уже задремавший лес.

По кочкам и пням, не помня себя, в паническом страхе Аринка вылетела из леса. Так быстро она ещё никогда не бегала: её резвые пятки доставали затылок. Но, зацепившись за корягу, упала. Встать уже не было сил. Плотно прижавшись к земле, желая вдавиться в неё как можно глубже, она уткнула лицо в мокрую холодную траву. Аринка слышала, как частыми ударами бьётся её сердце, но не в груди, а где-то там, под землёю.

Вдруг чьи-то ноги промелькнули почти у самого её носа. Потом раздались голоса. Самые обыкновенные, человеческие голоса.

— Эй, Кузя! Где ты?

— Тут я. А где Аринья?

— Черти с квасом съели твою Аринью. Из-за неё я коленку в кровь содрал.

— Дурак! Говорил тебе, забегай наперерез, хватать её надо было.

— Говорить легко. Чего ж ты не забежал. Она бегает как заяц, догонишь её. Её и собакам не догнать.

— Не догнать, не догнать! Раззявы! С вами только лягушек гонять.

Аринка узнала голоса Кузи, брата Клавки, и его дружков, Егорки, Альки. Так вот зачем Клавка бегала домой, какие ключи носила. Чтобы подговорить своего брата. Чтобы он со своими дружками напугал её, Аринку.

«Ну подожди!» У Аринки от ярости захватило дыхание. Все страхи прошли мигом. Она поднялась, осмотрелась: на дороге никого не было, Клавка вместе с девчонками убежали. А мальчишки в вывернутых полушубках преспокойно уходили из леса. Аринка быстро побежала. Увидев её живой и здоровой, Данилка бросился к ней навстречу. Подхватив его за руку, она понеслась как одержимая прямо на Клавку. Обиды, побои, унижения — всё припомнит она ей. Вид Аринки был страшен. Забурлила, заклокотала в ней материнская кровь. Она дрожала от ярости и злобы, глаза метали искры. Неустрашимая Клавка, всегда нахальная, вдруг стала пятиться. Аринка, как ястреб, налетела на неё.

— Говори, где твои черти?! Ну где они? Мальчишек подговорила?! Их вместо чертей на меня напустила? Значит, и ты не веришь, что есть черти? — Аринка потрясала кулаками перед её носом. — Подлая ты! Подлая!..

— Мальчишек? — в один голос спросили Ниса и Машка Мышка.

— Что ты врёшь! Какие мальчишки? Я никого не подговаривала, — неуверенно запиралась Клавка. — Придумала тоже, мальчишек...

— А вон они идут. Посмотрите, — показала Аринка на мальчишек, возвращавшихся не большаком, а полевой дорогой. — Что я говорила, в дурах осталась. Я же говорила, девочки, что она в дурах останется! Вот и осталась. Ты сама как чёрт, вся пропахла чертями со своей бабкой.

Клавка была раздраконена подчистую. Ей нечем было защищаться. Она стояла растерянная и жалкая. Куда девалось её всегдашнее нахальство?

На другой день вся деревня только и говорила о том, как Клавка на чертей водила Аринку. Смеху было, Клавка глаз не могла показать на улицу. А Аринка была счастлива, словно необыкновенную тяжесть сбросила с себя.

Яша похвалил Аринку, но всё время допытывался:

— Признайся, Аринка, ведь натерпелась страху? А?

— Не очень, — усмехалась Аринка, — почти ничуточки. Я знаешь как бы их всех... — Но тут Аринка закусила губу. Она вовремя остановилась. Тятя, как видно, прав, что с врагом легче бороться, чем с самим собою. Теперь Аринка, как видно, была готова и на такую борьбу — сама с собой.

Пионеров было уже двенадцать человек. Они оставались после уроков и писали плакаты. Ползая по полу на четвереньках, старательно выводили буквы, а буквы, как назло, получались не стройные, шарахались друг от друга, точно хотели удрать с полотна. Но ребята были горды творением своих рук. С трепетным волнением все ждали Первомая. И вот он приближался. До его наступления осталась одна ночь.

Аринка долго не могла заснуть. Всё время ворочалась и прислушивалась к нудному всхлипыванию дождя. «Всё пропало, никакого парада не будет», — с тоской и досадой думала она.

Но к утру всё изменилось, откуда ни возьмись, налетел ветер. По-хозяйски пробежал по земле, лохматым псом нырнул в подворотни, пошуровал в кустах, поиграл с деревьями, расчесал им веточки и, решив, что на земле делать ему больше нечего, ретиво метнулся в небо. Воинственно врезался в самую гущу облаков и принялся крушить их направо и налево, только рваные клочья летели в разные стороны.

Когда Аринка проснулась и первым делом высунулась в окно, чтобы узнать, какая погода, ветер лихо сметал с неба последние клочки облаков. Небо было чистое, умытое, словно и оно приготовилось встречать праздник. Деревья ещё вчера стояли голыми, а за ночь окутались зелёной дымкой, проклюнулись слабые клейкие листочки.

Аринка зажмурилась от ослепительного света. Она радостно закружилась по комнате, захлопала в ладоши, затормошила Варю.

— Давай скорей одеваться, а то я опоздаю. — И бросилась к столу, на котором висела белая кофточка и чёрная сатиновая юбка в складку.

Что за мамка молодец, хоть и сердилась на своих «непутёвых» дочек, но осталась верна своему материнскому долгу, скрепя сердце, но сшила Аринке пионерский костюм, не быть же ей хуже других.

— Ты что, не умытая и не причёсанная пойдёшь? — остановила её Варя.

— Поешь вначале, успеешь, не егози, — ворчала мамка.

Аринка утихомирилась и сделала всё, что от неё требовали. В сущности, они были правы. Чего горячку пороть? Поспешишь — людей насмешишь.

После завтрака с замиранием сердца начала облачаться. Варя помогала. Заплела косички, придирчиво оглядела со всех сторон, осталась довольна, ей даже показалось, что Аринка похорошела. Подвела её к матери.

— Погляди, мама, чем наша Аринка плохая, ты всё говоришь — страшила. И вовсе она не страшила!

Елизавета Петровна дотошно оглядела Аринку со всех сторон и, оставшись довольной и костюмом и ею, про себя подумала: «Может, и впрямь выправится». Вошедший в эту минуту с вёдрами воды Симон состроил смешливое лицо:

— Фу-ты, ну-ты, этак, дочка, тебя как бы вороны не унесли. Их много там на берёзе сидит, вроде тебя дожидаются. Точно.

— Да ну тебя, тятя, и вечно ты, — отмахнулась Аринка.

Но вот смотрины кончились и Аринка вырвалась наконец, что есть духу помчалась в школу. Слава богу, не опоздала. Правда, Яша с Нилом были уже там, следом за Аринкой прибежала и Таня. Не теряя ни минуты, начали опять репетировать. Кажется, ничего — шло хорошо, только бы не сбиться в походе.

— Ну, Арина, дочь крестьянская, если ты подведёшь меня, на хорошую жизнь не рассчитывай, — сказал Яша полушутя, полусерьёзно.

— Сам подведёшь! Чего это я подведу, и не подведу вовсе! — лихо ответила Аринка.

Когда собрались все, Яша осмотрел каждого внимательно, со всех сторон. Всё как надо, по форме: девочки в белых блузках и чёрных юбках, а мальчики в белых косоворотках и тёмных брючках. Но что это? У Коли Перстнёва штаны буро-малиновые и все в заплатах. Яша ахнул.

— Слушай, что же ты портки-то не переодел? Ведь ты знамя понесёшь, на тебя все глядеть будут. И вдруг латаные штаны!

Коля покраснел, как девочка, смущённо опустил голову.

— Одни они у меня, нет у меня других, — виновато пролепетал он. Яша, обескураженный, не знал, что и делать. Выручил Федька Гвоздь, друг Коли.

— Надевай мои портки, у меня новые. Я ведь не пионер, пойду в середине, меня никто не увидит. Чего там, надевай!..

— Начинай, — скомандовал Яша, задорно сверкнув глазами.

Нил выставил ногу, грудь колесом, голову горделиво вскинул, театральным жестом взмахнул горном и затрубил.

Со всех сторон по дорожкам и тропинкам шли школьники, поодиночке и стайками, шли неторопливо, как обычно ходят в школу. Но вдруг, услышав незнакомые звуки горна, словно подстёгнутые, ринулись бегом. Мчались напрямик, не разбирая дороги, прыгали через канавы, переваливались через изгородь, шлёпали по вязкой мокрой глине, лишь бы скорее, скорее. Через несколько минут все были в сборе. Шумной толпой запрудили весь двор. Краснощёкие, запыхавшиеся, шмыгая носами, они таращили глаза на горн, знамя, на диковинные барабаны.

— Гляди-кось, шёлковые, а кисти-то чистое золото.

— А шнуры-то толстущие. Сколько же это стоит?

— Не лапай!

— Съем, что ли?

— Аринка-то с Танькой с барабанами, ух ты!

— А ну, стройся! — подал команду Яша.

Все засуетились, загалдели, бестолково шарахнулись, не зная, куда себя деть. Яша деловито крутился возле, устанавливая всех по рядам.

Первым в колонне стоял Коля: высокий, стройный, со знаменем в руках. Он тоже учился в четвёртом классе, вернее, уже закончил учиться, и это были его последние часы пребывания среди своих товарищей. В сущности, сегодня он прощался со школой. За Колей Нил с горном, потом в паре Аринка с Таней. Дальше пионеры несли большой плакат на длинных палках, и уже за пионерами строились все школьники.

Неожиданно началась кутерьма: никто не хотел идти сзади. Слёзы, жалобы, переругивания. Все лепились к пионерам, хотели во что бы то ни стало идти рядом или сразу после них, но ни в коем случае не плестись сзади. Яша горячился, вертелся как сорока на колу, ему помогали учительницы.

Коля стоял строгий, важный, крепко сжимая древко знамени. А Нил был всецело занят своим горном, он то подносил его ко рту, то оглядывал со всех сторон, всё остальное не касалось его. Таня с Аринкой держали наготове лёгкие палочки над барабанами.

Яша ещё раз обежал колонну и уже осипшим голосом крикнул:

— Смирно! Предупреждаю: кто будет идти не в ногу, перебегать с места на место, разговаривать или баловаться в строю, буду выводить из колонны. А сейчас нашим пионерам будут торжественно повязаны галстуки.

Лёгкий шёпот, как шелест листвы, пробежал по рядам: «Галстуки... галстуки». Кто стоял сзади, с любопытством вытягивали шеи. Все притихли. Яша стал сам повязывать галстуки своим пионерам. Они замерли с видом строгой торжественной важности. Даже Аринка, эта непоседа, застыла неподвижная и прямая как натянутая струна. Яша волновался, у него дрожали руки. Он полюбил ребят и привязался к ним всей душой, и этот момент он переживал с ними вместе. Когда Яша подошёл к Аринке, у неё дрожали губы. Он подбадривающе моргнул ей.

— Красный галстук — это честь и совесть пионера! Носите его с гордостью и будьте всегда достойны этого почётного звания, — напутствовал Яша. Затем опять прозвучала команда «смирно».

— Пионеры, за дело Ленина будьте готовы!

— Всегда готовы! — дружно ответили пионеры, вскинув руки над головой.

Этот жест покорил всех ребят. Изумлённые, они стояли с открытыми ртами, не в силах ни двинуться, ни произнести слово.

Яша отскочил в сторону с желанием полюбоваться на своих подопечных.

Красные галстуки на белых кофточках и рубашках алели, как распустившиеся маки. Лёгкий ветерок нежно заигрывал с ними. Яша остался доволен.

— Приготовились! С левой ноги, марш! — прокричал Яша.

И в ту же минуту как выстрел грянула барабанная дробь: тра-та-та-та-та.

Затем затрубил горн. Эти звуки подхлёстывали, бодрили, заставляли биться сердца. Глаза у ребят горели. Стройным чеканным шагом колонна оттопывала по аллее. Словно всю жизнь только и знали, что маршировали.

— Левой, левой, — командовал Яша.

Вот прошли по школьной аллее, выйдя на большак, свернули налево, а тут и деревня рядом.

Со звоном распахивались окна, из них высовывались головы стариков и старух, некоторые набожно крестились. Молодых словно сквозняком выметало из калиток и дверей. Все торопились, толкались, бежали. Мелюзга настойчиво втиралась в колонну и на равных правах шагала рядом со школьниками.

Призывно звучал горн, чеканно били барабаны. Ни старики, ни древние дубы, ни эта земля не видели на своём веку такого торжественного, красивого шествия. С безоблачного неба щедро светило солнце, набежавший невесть откуда ветер вдруг стих и замер, удивлённый: такого и он не видывал в этих краях.

Первые пионеры, ровесники Советской власти, впервые шагали по этой земле, шли весело, задорно, с видом несокрушимой отваги. Невозможно было устоять на месте, и люди лепились к колонне, подделываясь под шаг, топали в ногу. Колонна росла стихийно. Впереди пионеры. За ними — их сверстники школьники. Дальше молодёжь. А ещё дальше — взрослые. Некоторые несли на руках детей.

Подходя к своему дому, Аринка издали увидела отца с матерью. Они стояли у ворот принаряженные в окружении соседей. Рядом с Симоном стоял дед Батан, согнувшись, он опирался на длинную палку. Его подслеповатые глаза вдруг заблестели, заискрились, звуки горна и барабанная дробь ворохнули его душу, вызвали массу воспоминаний из его солдатской жизни. Ещё издали увидев Аринку, ткнул Симона в бок:

— Глянь, Шимон, твоя-то шверьга што ражуделывает, ну гренадер, да и только. Ах, штоб её комар жабодал.

Симон сдержанно улыбался, но в сощуренных глазах его плясали весёлые огоньки. Впервые он не краснел за свою дочь, а гордился ею. Елизавета Петровна, худенькая, маленькая, стояла впереди Симона и прижимала платок к губам, сдерживая себя, чтобы не расплакаться. Но, растроганная, она уже не владела собою и слёзы умиления потекли по её щекам. Это были слёзы восхищения, неожиданной радости, переполнившей её сердце. Поравнявшись, Аринка метнула на них ликующий взгляд. Но сразу же преобразилась, решив показать себя в полном блеске. Выпятив грудь, гордо вскинув голову, она осатанело стала лупить по барабану и, высоко поднимая колени, бодро шагала. Всё кружилось, плясало у неё перед глазами. Словно на крыльях её куда-то несло. Она как-то отделилась от Тани и шагала уже рядом с горнистом Нилом. Тот, увидев её сбоку, вытаращил глаза, сердито зашипел:

— Куда тебя прёт?

Но Аринка не расслышала его слов. В ней всё ликовало, всё пело, сердце билось где-то у горла. Ей казалось, что это сон, чудесный, неповторимый. Её неудержимо несло вперёд, точно сзади выросли крылья, и они, наверное, её унесли бы бог весть куда, если бы вовремя не подоспел Яша. Он придержал её за руку.

— Куда тебя понесло?! Иди рядом с Таней...

Аринка вздрогнула, точно проснулась. С ужасом поняла, что нарушила строй. Быстро сравнялась с Таней, исправила шаг. Испуганным взглядом стрельнула по сторонам. Кажется, никто не заметил, а кто и заметил, то, наверное, решил, что так и надо, все идут, все движутся, поймёшь ли тут? Так дошли до сельсовета. На крыльце, украшенном плакатами и флагами, стояли комсомольцы, Устин Егорыч и человек в зелёной гимнастёрке.

Аринка сразу узнала его, это был тот человек из города, который приезжал организовывать комсомольскую ячейку.

Сердечным жестом, раскинув руки, словно желая всех обнять, он громко крикнул:

— Юным пионерам большевистский привет! За дело Ленина будьте готовы!

— Всегда готовы! — слаженно ответили пионеры, вскинув руки.

Этот обмен приветствиями произвёл сильное впечатление на окружающих. Он их покорил. К восхищению ещё прибавилось уважительное почтение к этим маленьким людям в белых рубашках и кофточках с красными галстуками. Но были и такие, которые смотрели хмуро, исподлобья, словно больные нахохлившиеся птицы. Они близко не подходили: Архип Спиридоныч в своём рваном полушубке, бабка Аксинья, в стороне от них Егор Будорага...

Вскоре начался митинг. Нил, вытянув длинную шею, стоял неподвижно, как изваяние. Коля крепко держал знамя, поставленное рядом с собою. Таня, склонив голову набок, внимательно смотрела на трибуну и слушала. Её пухлые щёки ещё больше раскраснелись, словно на них давили клюкву, а маленький носик, похожий на пуговку, задавленный щеками, выглядывал беспомощно и кротко. Все были притихшие, спокойные. Только Аринка быть спокойной не могла. Её душа рвалась наружу, ей хотелось поделиться со всеми этой радостью, заглянуть каждому в глаза, что-то спросить, сказать или просто улыбнуться. А народу-то собралось — тьма-тьмущая! И старые, и малые, из соседних деревень пришли.

Человек из города говорил горячо и убеждённо:

— Мы строим новую жизнь, а в новой жизни нужны образованные люди. Агрономы, инженеры, врачи, учителя. И ваши дети должны учиться. Им жить при социализме, им строить социализм! Им строить новую жизнь!

Все слушали с большим интересом, но каждый по-своему расценивал эти слова.

После митинга пели Интернационал, пели нескладно, разноголосо, но допели до конца. Потом пионеры спели свою песню «Взвейтесь кострами».

У них получилось здорово, не напрасно они устраивали спевку. И опять протрубил горн, заплясали лёгкие палочки по барабану. Пошли обратно к школе, окружённые ещё большей толпой, провожаемые восторженными взглядами. На этот раз Аринка старалась вовсю, чтобы никаких огрехов. Главное сейчас не сбиться с шага, не потерять такт, не убежать от Тани. И она превзошла самоё себя.

Учительница Мария Александровна после митинга зашла к Аринкиным родителям.

— Ваша девочка способная, с блестящей памятью. Ей надо обязательно учиться дальше. Обязательно, обязательно, — говорила она. — И характером она сильна...

— Это точно, — улыбался Симон.

— Она своей цели добьётся, — продолжала учительница. — Главное, выбрать верную цель... Вот чего не скажу про свою племянницу Нонну. Капризна и ленива...

И вот на семейном совете было решено окончательно: отправить Арину в город к дальним родственникам, устроить в городскую школу.

В свободные от домашних дел минуты она по-прежнему бегала к своему заветному камню и, распластавшись на нём, без конца смотрела в голубую синь неба, следила за плывущими облаками. Но забираться на них и плыть в чужие страны она уже расхотела. Она знала, что и так скоро покинет эти дорогие её сердцу места и уплывёт в незнакомый город, пересечёт ту синюю каёмочку горизонта, которая столько лет была для неё недосягаемой. Аринка всегда томилась любопытством узнать: а что же там в северной стороне, за этой синей чертой?

Теперь она скоро увидит и узнает, что там. Какие люди, какие дома, какие дороги и такое ли небо, высокое и голубое? Нет, там всё не так, там всё чужое и небо чужое, родное небо может быть только в своей деревне. Боязно, ох как боязно, но до жути любопытно!

В это лето Аринка удивительно была смирной, как-то повзрослела вдруг сразу, озорством своим больше не пугала родителей. И хоть носилась по-прежнему птицей по огороду, по полям, и в руках у неё кипело всё, и казалось, как и раньше, беззаботна и легка её жизнь, но вдруг посреди работы остановится и замрёт, уставившись в одну точку.

Симон понимал состояние дочери и в такие минуты подбадривал:

— Не тужи, дочка, выше голову держи. Везде люди. Будешь сама хорошей — и к тебе хорошо. Точно. А главное, учись, старайся. Учение человека делает выше, красивее. Оно как бы озаряет его, точно.

Аринка согласно кивала головой, смущённо отворачивала голову. И что за человек этот тятя, и откуда он узнаёт её мысли? Ну хоть не думай при нём. А как задумаешься, так сразу и узнает, о чём она думает, голова у неё стеклянная, что ли?

Елизавета Петровна каждую свободную минуту садилась за машинку, обшивала Аринку. В людях надо содержать себя чисто, не наденешь что попало. И тоже была задумчива и молчалива. На Аринку не кричала, не шпиговала её, только нет-нет да и напомнит ей:

— Ты бы, Аринушка, почитала чего из учебника, не ровен час всё перезабудешь. Задачки б порешала.

— Ну вот ещё, мам, с чего это я забуду. Да спроси что хочешь, всё отвечу.

В доме Симона творилось что-то непонятное: все жили в каком-то напряжении и согласии, в ожидании чего-то непременно хорошего.

Симон пытался шутить:

— Изба у нас, что ли, перевернулась вверх тормашками и мы ходим вниз головой?

Дело в том, что и Лида задумала ехать учиться. Не отставать же ей от своих товарищей. Костя Гром с Марусей едут, Яша тоже, а Лида чем хуже? Только называется их школа по-другому — рабфак. Там учились все взрослые. И начало занятий было на месяц позже — с первого октября. Для жителей деревни было очень удобно, к этому времени с поля уже всё будет убрано.

День отъезда приближался, он уже был точно назначен, на двадцать седьмое августа. Лида вызвалась сама везти Аринку, ей надо было узнать о своих учебных делах: не надо ли каких дополнительных документов? В середине августа, когда ласточки стайками усаживались на телеграфные провода и шумно обсуждали свой далёкий полёт в тёплые края, в доме Симона начались сборы, бесконечные разговоры, напутствия, наказы, просьбы, увещевания.

— Чужого, боже упаси, никогда не тронь! Иголки не возьми, ни синь порошинки, ни макова зёрнышка. Храни тебя бог от соблазна! Честность — главное в человеке. Ему верят, его уважают, — говорила Елизавета Петровна, вспомнив, как точно такие же слова говорила ей мать, отправляя в Питер в услужение к господам. И была она только годом старше Аринки.

Накануне отъезда вечером на крылечке сидели втроём: Симон, Елизавета Петровна и Аринка. Всё было как всегда привычно и тихо, пахло свежим сеном, неуёмно стрекотали кузнечики, мирно сияли звёзды на тёмном небе. И вместе с тем было почему-то грустно, что-то как бы отрывалось, что-то уходило или терялось навсегда. Все молчали, каждый думал о своём.

Аринка понимала, что уходит что-то безвозвратно, но уловить и понять в свои годы — что, ещё не могла. Потому что человек никогда не может поймать тот момент, когда он из одного «я» перерождается в другое «я».

У Аринки уходило детство, навсегда, на веки вечные. Оно уже никогда не вернётся к ней. Всё будет вокруг таким, как сейчас, много лет будет таким, а вот она, Аринка, уже не будет такой никогда. Завтра она простится со всем этим и вступит в новую жизнь. Ей уже двенадцать лет, начнётся новая пора в её жизни — отрочество.

Молчание прервала Елизавета Петровна:

— Господи, даже не верится, что я свою дочь провожаю учиться. Мыслимо ли — деревенская девчонка, крестьянская дочь едет в город учиться? Какого бога благодарить?

Симон, попыхивая самокруткой, весело отозвался:

— А ты, мать, всех благодари, не ошибёшься и никого не обидишь, это точно. — Посерьёзнев, добавил: — Но только не богов надо благодарить, Советскую власть надо благодарить, точно!

— Это само собой, — необыкновенно легко согласилась Елизавета Петровна и, перейдя на лирический настрой, сказала, обняв Аринку за плечи: — Спишь сегодня последнюю ночь под родной крышей. Где-то завтра будешь спать? Тепла ли будет твоя постель? — сказала и вдруг заплакала.

У Аринки защемило в носу. И всегда эта мамка скажет чего-нибудь такое... Симон прокашлялся, видно, и его задело за живое.

— Ладно, хватит душу бередить. Не на погост отправляем. Не за моря, не за горы высокие, велика ль дорога — рукой подать. Захочешь — и съездишь, повидаешься. Ну, пора спать, завтра рано подниму.

Елизавета Петровна довела Аринку до постели, поцеловала. Как хорошо, какой тёплой волной обдало Аринку от этой ласки. «Ну почему бы мамке не быть всегда такой? А может, она теперь и будет всегда такая?» — размышляла Аринка и долго лежала без сна. Бывало, только в подушку ткнёшься, как уж спишь, а тут и сон куда-то подевался.

В проёме окна трепыхалась звёздочка, как бабочка на стекле. Последняя ночь. Наверное, страшно ночевать не дома, не в своей постели, среди почти незнакомых людей? Без родных, знакомых запахов, без этого окна со звёздочкой, Аринкиной звёздочкой, без мамки. Жуть!

Рано утром Елизавета Петровна только коснулась слегка Аринкиного плеча, как та моментально проснулась, тут же вскочила на ноги. Мать подала чистое бельё, платье.

— В дорогу, по телеге-то тереть, надень вот это, старенькое платьице, оно чистое, а когда приедешь в город, переоденься вот в это. В школу будешь надевать коричневое, и передничек не забывай надевать. Раньше в гимназии тоже переднички носили.

— Это же не гимназия, а просто средняя школа, — начала было Аринка, но Елизавета Петровна прервала дочку.

— Не перечь, а слушай, что говорят! — мягко и тихо произнесла. — Ну ладно, в школу так в школу, пусть по-твоему. Когда придёшь из школы, сними платье, повесь на стульчик, куда-нибудь в сторонку, не разбрасывай вещей, чтоб людям ничего не мешало. Дома наденешь серенькое платьице. По воскресеньям надевай сарафанчик синий с белой кофточкой в горошек. Поняла?

— Ага.

— А ещё вот гребешок. А ещё ноги мой перед сном. И чулочки через день простирывай. Хозяйке, тёте Паше, помогай, полы подметай, посуду мой, с детьми посиди, если надо. Ругаться будет, молчи, не перечь, потерпи. Это ненадолго. Там Лида приедет, комнату отдельную снимете, будете вместе жить. Ну, кажется, всё. А теперь одевайся.

— А это ещё зачем? — недовольно засопела Аринка, увидев в руках у мамки чулки с ботинками.

— Вот чудачка, неужели в город поедешь босиком? Да тебя засмеют! Там все ходят обутые.

— В телеге я босиком поеду, а в городе обуюсь. Ладно?

— Можно и так, — спокойно сказала Елизавета Петровна. В другое бы время хороший подзатыльник — и Аринка вмиг влетела бы в эти ботинки, но сейчас мать была на редкость уступчива и добра.

На столе был приготовлен завтрак, любимые Аринкины сочни с творогом и топлёным молоком. Но есть не хотелось. Через силу она пихала себе в рот, и то только для того, чтоб не обидеть мать.

Во дворе Забава стояла уже в упряжке. Симон суетился возле телеги, укладывал сухой клевер, а сверху прикрывал мелким сеном, чтоб сидеть было мягче. Всё это покрыл чистой дерюжкой. Деревянный сундучок, который с такой любовью и грустью делал для Аринки, долго вертел в руках, не зная, куда пристроить, и наконец сунул под клевер в задок и привязал верёвкой. Громадную корзину с продуктами водрузили вперёд, из неё торчали, как гусиные шеи, белые горлышки бутылок с молоком.

Лида деловито обихаживала Забаву, тщательно проверяя сбрую и подпруги. Дорога не ближняя, тут нельзя наспех.

Варя, растерянная и жалкая, стояла в сторонке, явно не при деле. Увидев Аринку на крыльце, босую, с перекинутыми ботиночками через плечо, улыбнулась. Трогательно-смешной она показалась Варе.

С огорода во весь опор мчался Ивашка. Как всегда взлохмаченный, пахнущий рыбой, водорослями и всеми травами, что росли на земле.

— Ха! А чего так рано? Я вот рыбы принёс. Возьмите на дорогу.

— Да что ж мы, кошки, что ли, будем сырую рыбу есть в дороге? — засмеялась Лида. — Вот если б ты поджарил нам, мы с удовольствием бы.

— Ха! А я что, говорю, что сырую, я мигом очищу и поджарю.

— Не надо, Ивашка, у них всего полно. Я лещей им накоптила, хватит, — остановила его Елизавета Петровна, явно растроганная Ивашкиной заботой.

И вот всё было готово к отъезду. Перед дорогой решили, по русскому обычаю, присесть. Потеснившись, все уместились на ступеньках крыльца. Помолчали. Первым встал Симон.

— Ну, с богом. Пора, — сказал он, на скорую руку перекрестившись. Обратился к Аринке: — Ну, Арина — дочь крестьянская, прощайся со своим домом, в новую жизнь вступаешь. Точно. А скажи-ка, небось радёшенька, что из дому удираешь? Надоел он тебе, а?

— Сам, наверно, радёшенек, что я уезжаю! — строптиво фыркнула Аринка.

Симон неловко развёл руками:

— Не серчай, я это так просто, для поддержания духа твоего сказал. Точно. Учись, не ленись, выходи в люди, может быть, и правда на агронома выучишься?! Дом не забывай, нас почаще вспоминай, а теперь целуй батьку.

Аринка подскочила к нему, приподнялась на цыпочки, обхватила своими худенькими руками его шею и ткнулась в его колючие усы, да так и застыла, точно приросла. Симон подхватил её под мышки и почти силой оторвал от себя, высоко приподнял в воздухе и посадил на телегу. Стал суетиться, тормошить сено, застенчиво отворачивать лицо.

— С нами-то попрощайся, — сказала Елизавета Петровна, закрыв лицо руками и вздрагивая всем телом.

Варя стояла рядом и тоже заливалась слезами. Лишь Ивашка да Лида сохраняли невозмутимое спокойствие.

— Ну хватит, простились и будет, чего девку тревожить, не на казнь везём. Открывайте ворота, — деловито скомандовала Лида.

Аринка сидела на телеге огорошенная и растерянная, она никак не могла взять в толк, что это с нею прощаются, что это о ней плачут, её провожают. И что едет она не за снопами в поле, не за дровами в лес, а в незнакомый город, к чужим людям. Её вдруг охватила тревога. Она страдальчески сморщилась, испуганные глаза её стали перебегать с одного лица на другое. Ей казалось, что вот-вот кто-то скажет сейчас, мамка или тятя: «Не надо никуда ездить, сиди дома, дома тоже хорошо». Но никто ничего не сказал, открылись ворота, лошадь дёрнула телегу, Аринка качнулась и так, с широко открытыми глазами, полными удивления и страха, стала удаляться от своих. Они всё стояли в проёме открытых ворот и махали ей рукой. А Аринка всё ждала, и смотрела, и смотрела на них.

Так и проехали свой дом. Подъезжая к концу деревни, Аринка вдруг увидела Данилку, он точно из-под земли появился. Стал трусцой догонять телегу. Лида приостановила Забаву, поехала шагом. Данилка пошёл сзади, Аринка с грустью смотрела на него. Потом спросила:

— Зачем ты идёшь, Данилка?

— Так просто, — сумрачно ответил Данилка.

— Ты провожаешь меня, да?

— Ага.

Он, как привязанный телок, всё шёл и шёл за телегой.

— Я тебе письмо напишу, ладно? Ты ведь грамотный, прочитаешь?

— Ага.

Проехали Старя. Проехали Ивановское. Вот и Кривое колено — граница Аринкиной родины. Направо песчаная дорога вела к речке, большак круто поворачивал налево, здесь начинались чужие земли, принадлежащие соседним деревням.

— Данилка, хватит провожать, мы поедем сейчас быстро, возвращайся домой, — сказала Лида и подхлестнула Забаву. Та рванулась и побежала рысью.

— До свиданья, Данилка, прощай! — прокричала Аринка, махая рукой. Данилка отстал, уже был далеко, но не остановился, а всё шёл и шёл. Он казался издали совсем маленьким — одинокая фигурка на большаке.

Потом большак опять повернул налево, и всё скрылось — и Данилка, и родной лес. Начиналось незнакомое, чужое. Чудилось Аринке, что переезжает она ту синюю каёмочку горизонта, за которую она всегда так хотела заглянуть, мечтая на трухлявой крыше тёти Машиного сарая.

Ссылки

[1] Обратать — надеть уздечку.

[2] Отава — трава, выросшая в тот же год на месте скошенной.

Содержание