Аринкино утро

Бодрова Анна Григорьевна

Часть вторая

 

 

ЗИМНИЕ ВЕЧЕРА. ПЕРВЫЕ КОМСОМОЛЬЦЫ

Наступила зима и всех примирила. Хочешь не хочешь, а дружить надо. В одну школу ходишь, в одном классе учишься, за одной партой сидишь, да и учебники бывают на двоих. А в снежки играть, с горки кататься разве будет одному так весело? Общительная Аринка довольна, что наконец собрались все вместе, забыты все летние ссоры, всё хорошо.

Хитровенная Аниська вдруг присмирела, стала такой покладистой, услужливой, просто не узнать. Куда девалась её задиристость, гонор, которым она щеголяла всё лето. Теперь она ходит с Аринкой, глаз с неё не сводит и всё время твердит:

— Будем с тобой водиться, да? И за парту с тобой сядем, да?

Ещё бы, она знает, что с Аринкой в школе не пропадёшь, та и подскажет, и задачку даст списать, а то и все уроки за неё сделает. Когда Мария Александровна даёт самостоятельную работу, это бывает обычно решение задач, Аринка в работу с головой уходит: ничего не видит, ничего не слышит, как одержимая, воюет с задачей. А она порой бывает такая замысловатая, что не знаешь, с какого края к ней подобраться. Как будто всё ясно, вот сейчас её можно за хвост схватить, да не тут-то было, она, как налим, вдруг и выскользнет из рук. И опять читай, вникай, смекай, улавливай, что к чему.

Но зато какую радость приносит победа! Аринка чувствует себя рыбаком, выудившим наконец этого прыткого налима. И легко и весело на душе, хочется ещё решать, да потруднее, похитрее.

Зато Ниса — полная противоположность, её удивляет Аринкин азарт, чего она там шепчет, трёт переносицу, ёрзает, без конца переписывает. Впрочем, пусть пишет, она терпеливо дождётся, когда Аринка напишет всё начисто. И Ниса аккуратненько всё перепишет в свою тетрадь.

По простоте душевной Аринка заглянет к ней в тетрадь, удивившись, спросит:

— Ты уже решила? А где же черновик? Ты что, сразу начисто решаешь?

— А что тут решать-то, — невозмутимо ответит Ниса, — решать-то нечего.

— Вот здорово! А какой ответ? Верно, и у меня такой. Значит, правильно я решила!

— Значит, правильно, — ответит Ниса.

Однажды Мария Александровна заметила Нисины уловки, строго сказала:

— Баранова, что ты всё время пасёшься в тетрадке у Бойцовой, решай самостоятельно. Впрочем, иди-ка сюда, вот за эту парту.

Тогда-то и выяснилось, что Ниса совсем не умеет решать задачки. Аринка была удивлена: «Выходит, я совсем простофиля?»

В вечерние сумерки, досыта накатавшись с горки, вволю навалявшись в снегу, Аринка с ватагой несётся в избу-читальню отогреваться. Лихо вламываются в дверь. Обступив со всех сторон пышущую жаром голландку, стоят тихохонько, носами похлюпывают. Шуметь в избе-читальне нельзя, избач строгий, живо всех вытряхнет за дверь. Поэтому притихшая ребятня только глазами шныряет по углам и стенам. В избе-читальне скучно, грязно, обшарпанные стены увешаны старыми-престарыми плакатами и картинками, уже до чёртиков надоевшими, лампа-«молния» у потолка светит тускло сквозь закопчённое стекло. Воздух спёртый, тяжёлый. Сизое облако табачного дыма висит намертво, неподвижно, как подвешенное. За большим корявым столом чинно сидят мужики в полушубках, в шапках, у каждого в руках дымится самокрутка. Перед ними лежат журналы, газеты. Их заскорузлые крючковатые пальцы, как слепые котята, ползают по буквам, с великим трудом складывают их в слова. Лица серьёзные, сосредоточенные, губы по нескольку ран шепчут одно и то же слово. Избач смотрит на них, как на великомучеников, и, пожалев, наконец сам начинает читать им газету вслух.

Отогревшись, ватага убегает из избы-читальни. Ребята несутся вдоль деревни.

А небо всё забрызгано звёздами, они трепыхаются, точно подплясывают, и луна смеётся, глядя на них. Мороз колючим ёжиком забирается под шубейку и гонит Аринку домой. А что ещё делать?

Мамка в полном одиночестве сидела за прялкой, увидев Аринку, обрадовалась:

— Ну наконец-то, хоть один человек объявился, все разбежались кто куда. Рассказывай, где была, что видела.

Поговорили о том, о сём, Аринка спросила, где Варя с Лидой.

— Ушли к тётке Авдотье узор кружевной снимать, уж больно красивый.

Елизавета Петровна, когда была в хорошем расположении духа, рассказывала Аринке сказки, да так рассказывала, что у Аринки дух захватывало. Певуче, неторопливо начинала она, и сама уже отдавалась этой сказке и уходила в волшебный мир. В такие минуты Аринка забывала всё на свете, она не слушала — она смотрела сказку. У неё перед глазами проходили картины одна ярче другой, и уже не Иванушка на Коньке-Горбунке, а она, Аринка, мчалась на нём. Она жила в этом жутком, прекрасном сказочном мире, потому что Елизавета Петровна так говорила сказку, что не увидеть её было невозможно.

Потом Аринка лезла на печку. Свернувшись калачиком на тёплых кирпичах, она досматривала сказку.

А в трубе завывал ветер, он хотел ворваться в печь, но чугунная вьюшка не пускала его, она намертво закрывала собой вход в печку и твёрдо отстукивала:

— Нет, нет... нет, нет... нет, нет, нет.

А ветер лохматым бесёнком вертелся в трубе и свистел, и завывал:

— Пус-ти-ти-тих... Пус-ти-ти.

— Нет, нет... нет, нет...

Через некоторое время звякнула щеколда, послышались тяжёлые шаги в сенях. Это пришёл Симон.

Начитавшись газет в избе-читальне, он, как правило, все новости нёс домой. Рассказывал, где что творится, где что случилось.

Часто говорил о комсомольцах: одобрял их дела, восхищался их подвигами. В Аринкином представлении это были необыкновенные люди. С горячим сердцем, отважные духом, с бескорыстной душой.

Но в их деревне комсомольцев ещё не было, да, собственно, Аринка и не представляла, кто бы мог в их деревне быть комсомольцем. Разве что лишь Вася Рыжик, весёлый и умный, самый справедливый из местных парней.

Но вот как-то из города приехал человек с портфелем, в зелёной гимнастёрке и в кожаных сапогах, а на улице было двадцать градусов мороза. Долго он о чём-то говорил с избачом, а когда настали сумерки, сам избач ходил по домам и сзывал всех парней и девушек. На вопрос «зачем?» отвечал многозначительно: «Дело есть, поговорить надо, приходите, тогда и узнаете». Распираемые любопытством, они не заставили себя долго ждать и мигом прискакали в избу-читальню. Мужикам на тот случай пришлось уйти восвояси, а ребятню и близко не подпустили, безжалостно выставили за дверь. Аринка мучилась в догадках: о чём они там будут говорить? Зачем красная скатерть? Что они затевают? Тысяча вопросов и предположений лезли в её беспокойную голову. Так ничего не увидев и толком ничего не узнав, несолоно хлебавши она вернулась домой.

Продрогшая до костей, сразу забралась на печку и во что бы то ни стало решила не спать, а дождаться сестёр. От Лиды едва ли что узнаешь, по натуре своей она неразговорчивая, а вот Варюха — та всё расскажет. В комнате за столом сидел Симон с журналом «Нива», а Елизавета Петровна пряла. Они о чём-то тихо переговаривались. Разомлев от тепла, Аринка уже засыпала, когда вернулись сестры. Сна как не бывало.

Навострив уши, свесив лохматую голову, она во все глаза смотрела на сестёр. Ей показалось странным, что они пришли притихшие и очень серьёзные. Обычно с грохотом и шумом вваливались в дом, а тут как будто не в себе. Долго отряхивали сапоги от снега, нехотя и лениво раздевались, между собой не разговаривали, не смеялись. Елизавета Петровна, с присущей ей наблюдательностью, тоже заметила что-то неладное.

— Чего такие насупленные? Поругались, что ли? — пристально вглядываясь, спросила она, не отводя от них своих зорких, всевидящих глаз.

Сёстры молчали. Они сидели у печки, заложив руки за спину, отогревались.

Мать всполошилась:

— Ну чего молчите-то? Что случилось? Рассказывайте, зачем вас избач-то звал? Что там было?

Варя незаметно толкнула Лиду локтем. Та какую-то минуту молчала, собираясь с духом, а потом, с присущей ей резонностью, серьёзно ответила:

— Собирали нас для того, чтобы создать в нашей деревне комсомольскую ячейку.

Симон отложил журнал, с интересом уставился на Лиду.

— Ну и что? Создали? — спросил он.

— Да, создали, — всё так же спокойно и ровно ответила Лида.

Елизавета Петровна почуяла сердцем, что над её головой надвигается что-то страшное, отложила веретено в сторону, пронзительно взглянула на Лиду, словно хотела увидеть в ней свою погибель. Потускневшим голосом спросила:

— Кто же в эту ячейку записался? Я думаю, что ты-то этого не сделала?

Наступила напряжённо-тяжёлая тишина. Только ходики беззаботно отстукивали своё тик-так... тик-так.

Лида опустила глаза, повернула голову набок, что-то разглядывала у себя на плече, с ответом не торопилась, а потом, словно вспомнив, что мать ждёт от неё ответа, сказала:

— Представь себе, я это сделала. Я записалась в комсомол.

— Что?! Что ты сказала? Ты записалась в комсомолки?! — всплеснув руками, отчаянно закричала Елизавета Петровна. — Да ты как посмела!

— А что тут плохого? Я ведь не в разбойничью шайку вступила. Я...

Но мать не дала ей договорить.

— Замолчи! Слушать не хочу! Да я тебя за это... — Окончательно выйдя из себя, она рванулась к Лиде, высоко держа над головой прялку. Симон не выдержал, грохнул кулаком по столу:

— Лизавета, не лютуй! Девка правильно поступила!

— Я вам сейчас всем покажу, как надо правильно поступать! Вы меня узнаете, — с возросшим озлоблением бушевала Елизавета Петровна.

Лида, зная свою мать, чуя недоброе, резко выпрямилась и встала к ней боком. Вид у неё был решительный и независимый.

— Ну что, бить будешь? Да? Ты это можешь. У нас у всех головы трещат от твоих оплеух. Но если меня тронешь, я сейчас же уйду! И ты меня никогда не увидишь! — с суровой твёрдостью сказала она.

От таких слов, ещё не слыханных до сих пор в этом доме, у Елизаветы Петровны опустились руки. С грохотом выпала прялка, и мать, сражённая, опустилась на стул.

— Боже мой, боже мой, — жалобно запричитала она, — что я слышу? И от кого слышу? От своей дочери. Господи, помоги мне... — Усталым, остекленевшим взглядом осмотрелась вокруг, наткнулась на мужа и всю свою клокочущую ярость обрушила на него: — А ты что сидишь как сыч и молчишь? Это всё твоё воспитание! Всё газетки почитываешь, комсомольцами восторгаешься! Вот теперь у тебя своя комсомолка в доме, полюбуйся на неё, как она с матертью-то разговаривает! Слыхал? Подожди, ещё не то будет. Это её там науськали так с матерью говорить. Но я не позволю! Не позволю, — с новым запалом закричала Елизавета Петровна. — Я ещё хозяйка в своём доме, я хозяйка! Это мой дом!

— Это и их дом, не забудь, мать, — вскользь заметил Симон.

— Но хозяйка в этом доме — я! И мне не нужны комсомольские головорезы. Надо жить тихо, смирно, как все люди добрые живут. Теперь вот платок красный надень, ремнём мужицким подпояшься, волосы остриги и ходи как пугало огородное. В твои годы я матерью была! А тебя, дуру, и замуж-то никто не возьмёт такую. А тебе уж за двадцать перевалило, пора и о своей семье подумать.

— А я вот не хочу замуж, — дерзко ответила Лида. — Может быть, я... я... — Тут Лида замялась, стушевалась и даже как будто застеснялась чего-то немного, но скоро овладела собою и, вскинув гордо голову, взволнованно договорила: — Я, может быть, учиться хочу. И наверное, поеду учиться.

Эти последние Лидины слова подействовали на Елизавету Петровну, как ушат воды на бушующее пламя, когда огонь сипит, медленно оседает и только маленькие язычки его кое-где ещё слабо вздрагивают.

Живя много лет у господ и видя их детей-студентов, Елизавета Петровна вспомнила, с каким уважением и даже раболепством она к ним относилась. Убирая в их комнатах, стирая пыль со столов, она видела много книг. С каким священным благоговением она брала в руки эти книги! Но что в них было написано, она никак не могла разобрать и понять: непонятные цифры, буквы, линии кривые, прямые. «Господи, — думала тогда она, — какой же надо иметь ум, чтобы всю эту премудрость постичь», — и её сердце наполнялось ещё большим почтением. Эти книги приводили её в молитвенное состояние и были для неё недосягаемы, как звёзды.

И вдруг Лидка?! Её дочь, крестьянская девка, хочет учиться. Господи, твоя воля, да разве это возможно?

— Ну, что скажешь? — ехидно сощурив свои добродушные глаза, спросил Симон, до сих пор молчавший и откровенно восторгавшийся своей дочерью. — И чего на девку набросилась?

— Опозорила она меня, — не сдавалась Елизавета Петровна. — К колодцу и то будет стыдно выйти.

— Тьфу, дура-баба. Ну чем же она тебя опозорила? Живёшь как слепой котёнок и ничегошеньки-то не видишь вокруг. Жизнь-то ведь другая, новая жизнь наступила, и уже десять лет, как новая, а ты живёшь всё по старинке. А ведь грамотная, книжки читаешь. Да только что толку в том, что ты читаешь? Чепуху читаешь, про королей да царей читаешь, про разных господ. Неужели они тебе не надоели, столько лет ты им хвосты подтирала. Точно. Читала бы лучше газеты, по крайней мере знала бы, что на свете творится. Точно. Куриная твоя голова. А ты, Лида, молодец! Стругай жизнь по-своему, но смотри, чтоб голова знала, что руки делают. Учиться захотела — дважды молодец, учись, пробивай себе дорогу, надо будет, поможем. Точно. А ты, Варвара, не записалась в комсомол? Небось мамки испугалась?

Варя встрепенулась, растерянно замахала руками.

— Что ты, тятя, что ты, — залепетала она.

— Я и говорю, что испугалась. Ну и дура. Точно. Напрасно отстаёшь!

Елизавета Петровна тяжело подняла голову, с укором посмотрела на мужа.

— Ты хоть её-то оставь, ирод, чтоб тя разорвало! — Поникшая, но непобеждённая, она ушла на кухню. В её душе было смятение и досада. Она почувствовала, что с сегодняшнего дня что-то выскользнуло из её рук и она больше не властна над своими детьми. Что для них теперь есть что-то более сильное и умное, чем она, и они, как подсолнухи, поворачивают свои головы к солнцу. Так Лида первая повернулась к новой жизни. И не найти такой силы, чтобы повернуть её вспять.

 

ДЕЛА КОМСОМОЛЬСКИЕ. РАДИО. ПЕРВЫЙ СПЕКТАКЛЬ

На другой день вся деревня знала, что Лида Бойцова, Костя Громов, по прозвищу Гром, со своей сестрой Марусей, Яша Жилин и Васька Рыжов стали комсомольцами. Вот новость так новость! У ворот шушукались, у колодцев судачили:

— Отмочили ребятки, хуже некуда...

— Да я бы со своего шкуру живьём содрала бы, — размахивала руками тётя Клава.

Откуда-то появился Архип Спиридонович. Остановился, прислушался. Потом ощерил беззубый рот, потряс костлявыми пальцами.

— Теперича, люди добрые, ждите беду... Кажинный день её ждите! Вот попомните мои слова... — и пошёл. Развевались клочья на его замызганном рваном полушубке.

— Да, правду говорит дед. Теперь будут свой нос совать куда надо и не надо.

И все стали чего-то ждать, пожалуй, больше плохого. К этому событию все отнеслись по-разному: кто с интересом, кто с откровенной насмешкой, а кто и враждебно.

Но комсомольская пятёрка без шума и похвальбы стала оживлять деревенскую жизнь. Словно в опустевший запущенный дом пришла наконец хозяйка и стала наводить порядок и чистоту. Далеко за полночь горел в избе-читальне неяркий огонёк. Там они решали свои дела.

И вот вскоре появилась стенная газета с ярким названием «КОМСОМОЛЕЦ». Над этим «первенцем» долго работали. Дело новое, незнакомое. С большим трудом, но одолели. Лида печатными буквами писала все заметки, а Маруся рисовала: через прозрачную бумагу переводила нужные картинки из журнала «Крокодил», а потом немного от руки подкрашивала, подрисовывала, и получалось совсем неплохо. Все хвалили и за рисунки и за находчивость. Вася Рыжик подписывал в рифму. Он много прочитал стихов Есенина и Маяковского и теперь пробовал сам стихи писать. Он и был за главного редактора. Вася читал все газеты и был в курсе всех событий.

Секретарём ячейки был избран Костя Громов. Он знал ещё больше Васи, правда, стихи не писал.

В тот вечер, когда была вывешена газета, мужики не сидели за столами, а сгрудились у газеты, оживлённо разговаривали и от души хохотали. Забавную картинку они увидели там.

Жил в деревне скандальный мужик Федя, по кличке Бой. Дрался он безбожно со всеми. А жену и ребёнка так избивал, что те среди ночи носились по деревне, ища приюта в чужом доме. Его мужики ругали, угрожали, бабы совестили, но ничего не помогало. И вот комсомольцы решили его пропесочить в газете. Он красовался во всём своём неприглядном виде: в проёме двери стоял враскорячку, похожий на жабу, изо рта у него фонтаном вылетали ругательства. Жена его, Аксинья, раненой птахой вылетела из трубы, а маленький сынишка прятался в большом чугуне. Кошка, мыши, тараканы — все летели, бежали, вытаращив глаза, кто куда. А внизу подпись: «Смотрите на меня, я Федя Бой, человек звериной породы, кто хочет сразиться со мной, выходите — я всех изуродую».

И удивительное дело, этот непробиваемый человек, на которого ни угрозы милицией, ни уговоры не действовали, жену и детей пальцем с тех пор не трогал.

Газета писала о жизни деревни, о её людях, плохих и хороших. Оказывается, никто не хотел прослыть дурным, поистине «хорошая славушка под лавочкой лежит, а плохая далеко бежит». Каждые две недели газета менялась, и люди с опаской и тревогой подходили к ней, увидев в ней своё неказистое изображение, отходили призадумавшись. Даже бабы, редко заходившие в избу-читальню, стали забегать на минуточку, чтоб посмотреть, про кого там «пропечатано», и, вволю насмеявшись, уходили, звонко щебеча. Их острые языки получали пищу на долгое время. Человеку, попавшему в газету, просто не было житья, ну хоть ложись и помирай.

Прошло какое-то время, и в деревню пришло необыкновенное чудо! Первое, что люди заметили, — неизвестно для какой цели на крыше избы-читальни водрузили необыкновенной длины шест, закрепили его со всех сторон проволокой, чтоб не упал. Молоденький парнишка, приехавший из города, два дня уминал снег и помалкивал, бегал вокруг читальни. Никто ничего не мог понять, решили, что это делают новый громоотвод.

Но вот в один из вечеров ребятня с палочками в руках помчалась по деревне. Тук-тук в окно. «Что надо?» — спрашивают. «Идите в избу-читальню радио слушать». — «Кого слушать? Какого Родиона?» Так ничего и не поняв, безропотно шли в избу-читальню — раз приглашают, значит, надо идти.

— Захар, ты не знаешь, зачем нас кличут?

— Дык ребята сказывали — Родиона слушать. Из города кто приехавши.

— Гляди-ко, а я понял: «Рады вас слушать». Иду и думаю: чао меня слухать, чао я буду им брехать, ума не приложу.

— Ладно, придём, узнаем, кто кого будет слухать.

Народу собралось порядком, скамейки все заняты. Некоторые сели прямо на полу, приткнувшись спиной к стене.

В углу на столе, на котором обычно сидел избач, стоял маленький ящик, похожий на ларчик. Сверху в ряд опрокинутые стаканчики, а в каждом стаканчике внутри светился, как светлячок, огонёк. Собравшиеся с любопытством и интересом уставились на этот загадочный ларчик. Что бы это могло быть? Все терялись в догадках. Покрутившись вокруг стола, что-то потрогав в ларчике, молодой парнишка из города, быстроглазый, с нежным, как у девушки, лицом, обратился к присутствующим:

— Так вот, товарищи, то, что вы видите, называется РАДИО. Посредством его вы сейчас услышите голос Москвы.

Все замерли, боялись дышать, наступила такая тишина, словно погрузились все под воду. Парнишка стал вертеть какие-то катушки. И вдруг что-то завизжало, запищало, а потом, точно вырвавшись из тенёт, громко и отчётливо проговорил голос:

«Говорит Москва. Сейчас перед микрофоном выступит Надежда Константиновна Крупская...

Голос Крупской звучал приглушённо, с хрипотцой, но слышно было хорошо. Потом играла музыка и пели песни, да такие, что в деревне сроду таких песен не пели и не слыхали. Потом парнишка выключил радио и стал что-то показывать и объяснять избачу. Наверно, учил его, как обращаться с этой штукой. Все молчали и заворожённо смотрели на ларчик, полный таинственного значения. Никто не уходил. Не хотелось уходить, не узнав, что же это такое — радио, как можно услышать голос из Москвы в их деревне? Первым пришёл в себя дядя Филипп. Дотошный до всякого рода выдумок, он считался мастером на все руки. Часы починит любые и ходики с боем. Дома у него целая мастерская. Жена воду на коромысле не носит — крылья от ветра вращаются, черпают воду из колодца и по жёлобу подают прямо к крыльцу в кадки. Его голова не давала покоя рукам, он всё чего-то придумывал, мастерил.

Такая штука, как радио, сразила его наповал. Он стоял во весь свой могучий рост, с видом обиженного ребёнка, у которого отняли любимую игрушку. И, не тая своего удивления, тихо подошёл к заветному ларчику. Робко попросил разрешения посмотреть поближе. Дотошно рассматривал со всех сторон, явно что-то выискивая. Потом разогнулся, насмешливо и во всеуслышание объявил:

— Никого нет.

Парнишка рассмеялся:

— А вы что, хотели кого-то здесь видеть, кого-то найти?

— Дык отседова голос шёл. Не можно из Москвы голос услышать.

— Звуки летят по воздуху, как волны по воде, толкая друг друга, — говорил паренёк. — Антенна, та, что стоит на крыше, хватает эти звуковые волны и направляет к нам в приёмник, а здесь, соответственно, получается звук.

— Чудо, просто чудо, как это всё получается? — растерянно разводил руками улыбающийся дядя Филипп, явно скрывая, что ничего не понял.

— Значит, если я выйду щас на улицу и гаркну во всё горло, могёт меня Москва услышать? — спросил кто-то из парней.

— Нет, не только Москва, но вас и мама ваша не услышит. Вот если вы скажете в микрофон, такой аппарат есть, вот тогда вас и услышат. — Парнишка долго и терпеливо объяснял, но видел на лицах посоловевших и утомлённых людей полное недоумение.

— Дядя Филипп, вот бы ты такую штуку сообразил? А? Небось не могёшь? — поддел дядю Филиппа кто-то с ехидцей.

Тот не обиделся, ответил с разочарованной грустью в голосе:

— Если б поучёней был, может, и не такое чудо сотворил бы. Неуч я. А кто ж этакую штуку сообразил, наш русский или иноземец? — спросил он парнишку. И когда узнал, что Александр Попов является истинным изобретателем радио, был страшно горд и даже польщён.

— Я так и знал, я так и догадывался, что наш русский этакое чудо придумал. Ай да молодец Санька!

Не успели люди прийти в себя от такого чуда, как радио, комсомольцы придумали нечто новое: решили поставить спектакль. На дверях кооперации распласталась красочная афиша, гласившая, что в такой-то день и час в здании школы будет показан спектакль. Вход за деньги — двадцать копеек.

И вот в назначенный день, как только стало смеркаться, люди двинулись в школу. Шли молодые и старые, подростки и мелкота.

Бабка Пермешиха в громадных мужских валенках шлёпала позади девок и нещадно кляла себя:

— Они идут, ладно, их дело молодое, а вот зачем меня чёрт несёт на эту шпектаклю, ума не приложу? Сидела бы дома на печке, старая оглобля. Разгреби мя нечистая сила!

— Бабушка, хватит ругаться, ну что ты, право, — утихомиривала её внучка Фрося, оборачиваясь и ласково улыбаясь. — Ты что, не человек, что ли?

Бабка только рукой махнула, мол, ладно, сама знаю, кто я, но продолжала всю дорогу бурчать про себя.

В школе, в широком длинном коридоре (классы были закрыты) рядами стояли скамейки. Некоторые из них ещё были сырые, и от них пахло свежей сосной. Впереди на широких козлах возвышалась сцена, таинственно задёрнутая ситцевой занавеской. Там что-то передвигали, ставили, шептались. Со стороны улицы к коридору примыкали маленькие холодные сенцы, в них была устроена продажа билетов. За столом, при свете маленькой лампы, сидел Яша Жилин. Он продавал билеты. Костя Гром, закрывая своим громадным туловищем всю дверь, стоял на контроле.

Народу набралось столько, что Яшу вместе с его столом втиснули в самый угол. Дубовый стол, упёршись углами в стены, стоически выдерживал непривычный для него напор. Кассиром Яша был неопытным, всё боялся обсчитаться, деньги считал медленно, а люди напирали со всех сторон, их протянутые руки мельтешили у него перед носом. Он сердился и всё время кричал:

— Ну что вы за народ такой! Чего деньги суёте все разом, станьте в черёд. Всем отпущу билеты...

Костя предупреждающе поднял руку:

— Прошу во время спектакля соблюдать тишину. Не переговариваться. Я ещё хочу сказать, может быть, у кого из вас появится желание узнать, куда мы будем девать деньги, полученные за спектакль? Отвечу сразу: деньги нам нужны на реквизит для будущих спектаклей.

Никто не понял этого слова, но все оценили высокое его назначение.

— Ча-аво там о деньгах толковать.

— Велики деньги-то.

— Раз нужно, значит, нужно, — поддержали с места.

Наконец занавес открылся. Наступила тишина. Вытянув шеи, с напряжённым вниманием слушали и смотрели, что делается на сцене. Каждый забыл о том, что сидеть ему тесно и неудобно, что стоять и перекидывать тело с одной ноги на другую ещё хуже, что в задних рядах почти ничего не видно и не слышно. Никто не роптал, все были довольны.

Но вот во время действия произошло непредвиденное. Дед Гаврила сидел в первом ряду, совсем рядом со сценой. Его внук, Ефимка, играл главную роль в спектакле, и деду очень хотелось похвалиться своим Фимкой, он смотрел внимательно. Лицо его, заросшее густеной дремучей бородой и повисшими усами, было неподвижно. Только маленькие глазки, глубоко сидевшие под лохматыми бровями, выглядывали как мышата из копны сена. Они были живыми, по-молодому бойкими. И вот дед Гаврила усмотрел в спектакле что-то не совсем для его души приемлемое. Он заволновался, заёрзал на месте. Всё его громадное тело заколыхалось, словно горячие угли под него подложили. А когда по ходу действия в спектакле Ефимку стали избивать, дед не выдержал и взревел:

— Да што ш ты, Фимка, собачий сын, дозволяешь себя при всём народе по харе бить? Аль дед не учил тебя, как надобно сдачу давать?

Все зашикали, подскочил Костя, стал его урезонивать:

— Это же роль такая, дед Гаврила.

— Пошто такую роль брал? Нече такие роли брать, где тебя по мордам лупцуют. Нас, Мясоедовых, ещё в жизни никто не мордовал! А тут... — Дед опять выругался: — Опозорил, собачий сын! Вертайся домой, я те покажу роль...

Как ни пытался Костя утихомирить его, но дед заартачился и не захотел больше смотреть спектакль. С трудом пробиваясь сквозь плотно стоявших людей, он шёл и всё ругался. Страшный гнев, пламенем охвативший Гаврилу, сопровождал его всю дорогу. Когда же пришёл со спектакля дядя Ваня, отец Фимки, он коршуном налетел на деда:

— Ты што ш это, батя, опозорил своего внука на весь честной народ! Я сидел, не знал, куды глаза девать, лучше б мне провалиться сквозь землю!

— Не я — он нас опозорил, кошачий сын! — вскинулся дед. — По харе при всём народе дозволил себя лупцевать! Тьфу!..

— Вот темнота! Как есть темнота! Дык ведь роль такая у Фимки. Иль ты совсем в этом деле не кумекаешь? Шпектакль ведь это, соображать надо! Маманя, нет, ты послухай только, што наш батя отчебучил на шпектакле-то. — И дядя Ваня подробно и красочно описал поведение деда Гаврилы на спектакле. Бабка Лукерья близко приняла к сердцу всё сказанное сыном. Трагически всплеснула руками, наигранно плаксивым голосом затянула:

— Эх ты, старый дуралей, сидел бы уж лучше дома, коль не смыслишь ничао. И прям опозорил Фимушку: теперича засмеют его робята, вдребезги засмеют. Ох ты, анчутка этакая!..

Дед Гаврила не выдержал двустороннего нападения, рьяно грохнул кулаком по столу:

— Буде, хватит! Раскаркалось, вороньё! Опозорил, опозорил. Ещё вопрос, кто кого опозорил! — не сдавался он. Но где-то в глубине души чувствовал, что и впрямь, кажись, маху дал. Чёрт его за язык дёрнул, сидел бы тихо, как все люди добрые, а теперь вот будут языками чесать. И получается по всем статьям, что не Фимка его, а он Фимку в конфуз ввёл.

Спектаклей с того вечера ждали, как праздников. С далёких деревень приходили люди. Им хотелось послушать свежие слова, слова, которые ворохнули бы их душу и заставили биться сердце, а возможно, и призадуматься над собой, над своей жизнью, над всем, что окружает.

Ну и времена наступили. Ретивые комсомольцы поставили деревню с ног на голову. Всё завертелось, закружилось. Матери охали, мужики ворчали:

— Неколи прясть, неколи ткать, только им по шпектаклям бегать да радиу слухать. Совсем от дела отбились паршивки.

Но говорили это просто так, для порядка, а сами, как только наступал вечер, трусцой семенили в избу-читальню. Да шли не как-нибудь, не в той одёвке, в какой на печи сидели, а принаряжались. Потому как в избе надобно теперь шубу сымать. Комсомольцы так отдраили избу-читальню, что войдёшь — и не знаешь, куда ногу поставить, на какую половицу. У порога — половичок, на окнах — ситцевые занавесочки. Стол покрыт скатертью. Сидеть за ним — одно удовольствие, чувствуешь себя не то в гостях, не то просватанным. А журналов-то! Не только за вечер, так и за неделю их все не прочтёшь.

В сенях, когда-то тёмных, теперь горит фонарь «летучая мышь», всё видно, и веничек для очистки сапог от снега, и дверь не надо шарить на ощупь, а в самой избе тепло, чисто, уютно. У двери вдоль стены гвоздики набиты, чтоб одёвку вешать, а не бросать куда попало. Не успеешь голову поднять, как плакат тебя по глазам хлещет: «Просьба не курить и не плевать». И просить не надо, кто ж на чистый пол будет плевать? А вот с куревом — это уж совсем никуда не годится. Неужто за каждым разом, как захотелось покурить, надо бежать из избы? Это в мороз-то? Этак каждый взад-вперёд — считай, что целый вечер дверь нараспашку будет, никакого тепла не наберёшься. Но досужий дядя Филипп и тут свою смекалку проявил: соорудил из старых противней колпак, к нему изогнутую трубу припаял, а трубу в дымоход голландки вывел. Сидит человек под колпаком, как под зонтом, покуривает, возле печки тепло, одно удовольствие, дымок зелёной струйкой вылетает в трубу. Накурился один, тут же другой его место занимает. Стул под колпаком никогда не пустует и считается самым любимым местом.

Кто-то из дома притащил громадный, в обхват, чугун: засыпали его песком, туда окурки и пепел сбрасывают.

Комсомольцы радовались, что их дела не оставались незамеченными. Их дела подхватывали и усовершенствовали.

 

ПОТАСОВКА. ТОТ, КТО ИДЁТ ВПЕРЕДИ. АРИНКА ПОКАЗЫВАЕТ ХАРАКТЕР

Наконец-то наступили зимние каникулы.

В один из дней Аринка с Нисой катались с горки. В конце огорода была естественная гора, Симон выливал на неё несколько вёдер воды, и горка на диво была хороша. Летишь с неё, аж дух захватывает! Кататься с горки весело, но вот влезать на неё скучно и тяжело. И чтобы как-то скоротать время, Ниса придумывала всякие загадки.

— Знаешь, Аринка, в деревне волки церковь изъели, — таинственно поверяет она.

— Врёшь, не могут волки церковь есть, — авторитетно заявляет Аринка.

Ниса довольна, она смеётся, тихонько подвизгивая.

— Вот дура-а-а, — нараспев говорит она, — Волки — это так деревня называется. А церковь там из ели, поняла? — поясняет Ниса. У неё каждый день новые загадки и фокусы. И немудрено — её мать держит постоялый двор. Целый день в их доме толкутся чужие люди: там и шутки, и загадки, и острые словечки. Чего только Ниса не наслушается. А потом преподносит Аринке так, что та всегда в дурах остаётся. Вот и на этот раз Аринка чувствует себя одураченной. Насупленная, она тяжело взбирается в гору, таща за собою вдруг сразу отяжелевшие сани. Ниса, укутанная в большой платок, продёрнутый у неё под мышками и завязанный сзади большим узлом, похожа на тряпичный куль. На лице в маленькую щель выглядывают жёлтые глазки: хитрющие, лукавые. Переведя дыхание, досыта нахохотавшись, она опять наступает:

— Аринка, скажи «зелёный бор». Ну скажи.

— Отстань! — отмахивается от неё Аринка. Надоела ей эта глупая игра.

Но Ниса не отстаёт, толчётся под ногами, мешая идти, и всё твердит:

— Ну скажи «зелёный бор», ну скажи, вот те Христос, ничего не будет.

Аринка останавливается, подозрительно всматривается в её шельмовские глаза, пытаясь угадать: какая ещё каверза готовится там у неё? Но вместе с тем страшно хочется узнать, что же кроется в этих словах. Соблазн так велик, что Аринка не выдерживает и говорит:

— Ну «зелёный бор». Что дальше?

Ниса даже взвизгивает от радости.

— Твой батька — вор! — в рифму вскрикивает она и, закрыв лицо варежкой, плутовато поглядывает на Аринку одним глазом.

Аринке будто в лицо кипятком плеснули. Ей стало вдруг жарко. Она молча двинулась на Нису. Та испугалась её зловещего вида и стала пятиться.

— Ты что? Ты чего? Это же игра такая, просто складно говорится, ну что ты? — испуганно бормочет Ниса.

Сжав губы, Аринка коршуном налетает на неё, свалила с ног. Обнявшись, они кубарем покатились с горки, а вслед за ними летели санки. Внизу Аринка ловко подмяла Нису под себя, села на неё верхом и, вцепившись руками в платок, остервенело тыкала её лицом в снег.

— Вот тебе вор, вот тебе вор, — приговаривала она.

Ниса визжала, как поросёнок, брыкалась, но Аринка снова и снова тыкала её в снег. Наконец Нисе удалось вырваться, не оглядываясь, по-собачьи на четвереньках она удирала. Платок её сбился, мокрые волосы свисали на глаза. Забравшись на горку и почувствовав себя в безопасности, отряхнулась, поправила платок и, глядя на Аринку, крикнула:

— Подожди, всё мамке скажу, вот ужо...

Аринка, равнодушная ко всему, сидела в снегу. Ей не хотелось ни вставать, ни гнаться за Нисой, ни переругиваться с нею.

Ниса с горки не уходила. Она вытерла подолом платья мокрое от снега лицо и, приплясывая на месте, ехидно подпевала:

— Зелёный бор — твой батька вор, во-ор. Что, заело? Да? Значит, и правда вор. Он шерсть ворует, вот! Зелёный бор — твой батька вор!

Аринка тотчас же вскочила, словно пырнули её шилом, бросилась на горку, бормоча про себя как заклинание:

— Ну подожди, я покажу тебе — вор! Я покажу!

Ниса, не медля ни минуты, дала стрекача. Пересекла огород, мягким кулём перевалилась через изгородь соседского сада. Аринка, по пояс утопая в снегу, мчалась за нею. У яблони, схватив оглоблю, которой осенью подпирали сучья, взвалив её на плечо, она догоняла Нису. Та оглянулась. В её ошалело вытаращенных глазах было столько страха, что даже на своём огороде, когда она в сущности была в безопасности и Аринка прекратила погоню, она не сбавляла ходу и прыгала по снегу, как кузнечик, высоко вскидывая колени.

Постояв немного и погрозив вслед Нисе оглоблей, Аринка вернулась на горку. Но кататься расхотелось. Стало вдруг холодно и неуютно. По узкой тропке она побрела к дому. У бани остановилась: оттуда доносился голос её отца. Симон любил петь во время работы. Она прислушалась к песне, потом толкнула низкую дверь. В нос ударил тяжёлый запах прелой, вонючей шерсти. В переднем углу, окутанный паром, стоял отец, по пояс голый. Сгорбившись, припадая к деревянному зубчатому брусу, он с силой тёр мокрый валенок, насаженный на круглую деревянную колодку.

Тёр долго, старательно, как прачка трёт бельё о стиральную доску. По его жёлтой, как свеча, спине, стекали струйки пота. Отец был очень худой. Рёбра, как обручи на бочке, опоясывали спину. Острые лопатки, двигаясь, так сильно выпирали, что Аринке казалось, они вот-вот прорвут кожу. Она тяжело вздохнула. Симон обернулся, весело окликнул её:

— А, лягушонок, замёрз, прискакал оттаивать, ну, ну. — Придирчиво ощупав валенок со всех сторон, он швырнул его на полок, как нестерпимо надоевшую вещь. Потом подошёл к котлу, отодвинул деревянную крышку; вонючий густой пар поднялся над чёрной, как дёготь, водой. Помешивая палкой, Симон морщился, отворачивая лицо в сторону. Сердито захлопнув крышку, отошёл к скамье, устало опустился.

В маленькой бане стало ещё жарче. Пар густым облаком клубился возле крохотного оконца, закрывая свет.

Симон сидел, ссутулясь, упёршись в колени распаренными руками. Набухшие вены корневищем оплели их от пальцев до самых локтей. Он весь был мокрый, облепленный клочьями шерсти. Его всегда такие пушистые усы, красиво закрученные колечком, сейчас неряшливо повисли. В эту минуту он походил на измученную, загнанную лошадь. Аринка подошла к нему, в её ушах ещё звенели Нисины слова: «Он шерсть ворует». Она неотрывно смотрела на отца, на его сгорбленную усталую спину, на выпуклые рёбра, порывисто двигающиеся от частого дыхания, на взъерошенную голову с мокрыми волосами, прилипшими ко лбу.

— Почему ты такой худой? — вдруг спросила Аринка, никогда раньше не видевшая отца раздетым.

— Ишь ты, приметливая какая, — сказал Симон, а потом добавил: — Пот меня съел, дочка, жара высушила. Кто в работе много потеет, тот не жиреет, точно.

Аринка, сведя глаза к переносице, долго и напряжённо думала, а потом с замиранием сердца, несмело спросила:

— Скажи, тятя, ты ведь не вор? Ведь правда не вор? — И она почувствовала, что лицо — в огне. Сдёрнула платок, освободила шею, нет сил, как жарко.

Симон удивлённо воззрился на неё.

— Тьфу, типун тебе на язык, эк ведь ляпнула какое? Что ты говоришь?

— Не я, Аниська говорит, что ты шерсть воруешь, вотысё!

— Ах она, каналья! А ещё что сказала?

— Ничего. Я её так вздула, что будет помнить долго, вотысё.

— Значит, произошла потасовка? Так, так... А не сказала она, как я батрачил у её покойного батюшки? Домик-то их весь на моих плечах по брёвнышку сложен. Богач был: земли свои и леса имел. А жулик был, не приведи бог, точно. Наймёт батраков за одну цену, а рассчитывает наполовину, точно. Теперь Анисьина мать тоже не потом денежки зарабатывает, точно. Открыла постоялый двор, гривны с приезжих собирает, добычно и не тяжело.

Аринка прижалась щекой к его мокрому, липкому от пота плечу. Его большие, натруженные руки устало лежали на коленях, он перевёл свой взгляд на них. В разжатых сморщенных ладонях, как бобы, лепились друг на друга набрякшие от горячей воды мозоли.

— Вот они руки-то какие, — поднося к глазам и рассматривая их, заговорил Симон, — у воров таких рук не бывает, точно. Всю жизнь я честно зарабатывал свой кусок хлеба, дочка. А теперь иди, а то взмокнешь здесь, на улице простынешь, иди. — И, легонько подталкивая в спину, он выпроводил Аринку за дверь.

На улице было нестерпимо светло: всё блестело, сверкало кругом. Громадный, огненно-красный шар солнца выглядывал из-за зубчатого леса, как из-за забора, точно поднявшись на цыпочки, с любопытством осматривал свои владения и как бы спрашивал: «Ну как вы тут без меня-то? Поди мёрзнете, люди?»

Глядя на эту сверкающую белизну, вдыхая чистый воздух, до боли в сердце Аринка пожалела своего отца. Пожалела за то, что он от темна до темна трёт, сгорбившись, эти вонючие валенки, изнывая в жаре, дыша паром, не видит света божьего. Враждебно посмотрела на Аниськин дом. Двухэтажный, под белой снежной шапкой, он горделиво возвышался среди маленьких изб, утонувших по самые глаза в снегу. Она долго смотрела на него, точно впервые увидела. Теперь она знала, чьими руками он построен, чьи плечи таскали его по брёвнышку. И знала также, что она скажет Нисе. Она ей припомнит «зелёный бор». Это уж точно!

Вскоре после каникул в школу пришёл Яша. У окна долго разговаривал с Марией Александровной, та внимательно слушала его и согласно кивала головой. Потом первый и второй классы отпустили домой, а третий и четвёртый собрали вместе. Притихшие ребята недоуменно таращили глаза на Яшу, не понимая: что от них хотят? Яша, одетый в чистую косоворотку, в отглаженном пиджачке, казался праздничным. Он встал за стол, где обычно сидела учительница, разложил перед собой тетрадочку и что-то стал в ней помечать.

Учительницы Мария Александровна и Ольга Сергеевна отошли к окну и, миротворно сложив руки на груди, сели на стулья, притихшие, как школьницы. Яша чувствовал себя явно не в своей тарелке: застенчиво улыбался, переминался с ноги на ногу, не зная, с чего начать. Наконец овладев собою, осторожно начал говорить:

— Ребята, вот какое дело: в городах уже давно существуют пионерские отряды. Мы, комсомольцы, решили, что и нам надо в нашей школе создать такой отряд. Кто такие пионеры и зачем нужны пионерские отряды, я вам сейчас подробно расскажу.

У Аринки от услышанных слов приоткрылся рот, она впилась в Яшу взором, боясь проронить хоть одно слово. А Яша всё говорил и говорил...

В её пылком воображении ясно нарисовался образ пионера. О, это был герой: если надо, он не задумываясь бросится в холодную воду, вскочит в горящую избу, а если будет очень надо, то и умрёт, но тихо, без жалоб и крика. Господи, да что ж это такое? Расчувствовавшись, Аринка не могла спокойно сидеть, она ёрзала по парте и без конца вздыхала. Её душа была полна смятения.

— Мы строим новую жизнь, — говорил Яша, — а в новой жизни нужны новые люди, смелые, честные, отважные! Сознательные строители социализма. Пионер — это тот человек, который идёт впереди...

И слова-то какие выкопал, где он только такие взял? Недаром допоздна всё газеты читал.

— Так вот, пионеры — это наши помощники. Быть пионером почётно, и звание это надо доказывать делом, своими поступками.

Яша замолчал. Воровато покосился на тетрадочку: всё ли сказал? Кажется, всё.

— Ну а теперь, ребята, — сказал он, весело потирая руки, — кто же из вас захотел стать пионером? Прошу поднимать руки, не все сразу, по очереди. Каждого по-товарищески обсудим, достоин он быть пионером или нет.

Яша сел, торопливо вырвал лист бумаги из своей тетрадочки, приготовился записывать. Поднял голову. Но что это? Ни одной поднятой руки. Он растерянно-недоуменным взглядом смотрел на ребят. Ему казалось, после его речи лес рук вскинется над ребячьими головами. И вдруг, на тебе! Все сидели притихшие, отчуждённые, словно это и не к ним относилось.

— Вот те раз! — обиженно сказал Яша. — А я-то думал, что вы все захотите стать пионерами, передовыми, ведь слово «пионер» и означает «первый, идущий впереди». Ведь вам строить социализм. Эх вы!

Лицо Яши погасло, выразило усталое разочарование. «Не то, не так я говорил, они ровным счётом ничего не поняли», — с досадой подумал он.

Создать пионерский отряд комсомольцы поручили Яше, как самому молодому, чтоб потом он стал вожатым. Яша много дней готовился, прочёл массу газет, журналов, всё обдумал, как и что будет говорить, чтоб было убедительно, понятно и зажгло бы ребят. И вдруг провал. Что он скажет своим ребятам? С первым же поручением не смог справиться.

«Глупые они, ещё ничего не понимают». Обескураженный, Яша не знал, что и делать. Он озабоченно шарил глазами по их лицам, ища своего спасителя: кто же положит начало? Но ребята, встретив его взгляд, смущённо опускали головы. На выручку пришла Мария Александровна:

— Подождите, Яша, дайте им подумать. Собраться с мыслями, нельзя же так с бухты-барахты. Это хорошо, что они думают, значит, серьёзно относятся к этому важному шагу в их жизни. А может быть, вам это не понятно, ребята, то спросите, вам ещё раз Яша объяснит. Ну чего носы повесили? Веселее смотрите!

Ребята зашушукались, завертелись, подталкивая друг друга.

— Ты что, Сорокина, кажется, хочешь что-то спросить? Спроси.

Сорокина стремительно вскочила, тревожно захлопала глазами:

— А пионеру в церковь ходить нельзя, что ли? А как же бог? Он накажет.

Яша поднялся и резко, с раздражением сказал:

— Какой бог? Нет бога! Пионер должен бороться с религиозным дурманом. Религия — утешение для слабых, а пионер должен быть сильным. Понятно?

Класс напряжённо и тяжело молчал, словно чувствуя себя виноватым в чём-то.

Яша расстегнул пиджак, ему стало жарко.

— Ну, кто ещё что хочет спросить? Валяйте! — с нетерпением и досадой сказал он. «Ну и заданьице мне дали ребята, век буду помнить. Лучше бы пошёл в лес на заготовку дров для избы-читальни, чем с этими олухами царя небесного такое дело проворачивать», — с горечью подумал он.

Аринка сидела как на углях, её так и подмывало поднять руку и сказать: «Запишите меня, я хочу стать пионеркой». Да где там! Слишком много грехов она чувствовала за собою. Пионер не врёт. А она? Просто не могла дня прожить без вранья. Пионер не ворует. А она? В чужие огороды кто заглядывает? Да что там говорить, не для неё это, не для неё. Она просто не имеет права быть пионеркой. Пыл её погас, она удручённо наклонила голову и сидела, точно придавленная тяжёлым камнем. «Вот если бы сейчас случилось что-нибудь такое: ну, к примеру, потолок бы рухнул», — мечтательно раздумывала она. И она увидела бы, как прогибаются балки, тут она первая вскочила бы на парту, упёрлась руками и всем телом что есть силы стала бы придерживать балку, и крикнула бы тогда Аринка всем: «Уходите скорее, а то вас всех придавит, уходите, я выдержу!» Вот тогда бы Яша сказал: «Ты, Аринка, настоящий герой, ты можешь быть пионеркой».

И опять её захлестнула мечтательная волна, картины одна страшней другой проносились в её буйной голове. Запрокинув голову, она с тоскливой безнадёжностью смотрела на потолок. Но там было всё спокойно, толстенные балки в обхват надёжно держали потолок, и обвалом не угрожало.

— Бойцова, что ты всё смотришь на потолок? Что ты там увидела? — спросила Мария Александровна.

Аринка вмиг встрепенулась, видения прошли. «Как хорошо, что люди не могут читать чужие мысли, вот смеху-то было бы».

— А кстати, Бойцова, почему ты руку не поднимаешь, почему молчишь? Разве ты не хочешь стать пионеркой? — спросил её Яша.

Что это? Аринка не ослышалась? Это же её спрашивают. Да как же это так? Она медленно поднялась. Все заинтересованно уставились на неё. Смятение охватило Аринку, она стояла не дыша, в напряжённом ожидании. Что-то будет?

— Про Бойцову я могу сказать, что она хорошая ученица, общительная, деловая, я думаю, она может быть пионеркой, — сказала Мария Александровна. — Теперь пусть её товарищи скажут о ней. Кто хочет?

Аринку ударило в жар. Она чувствовала, как пламенеют у неё уши, а главное, её охватило чувство торжества: значит, она может быть пионеркой! Но вдруг впереди её поднялась Ниса. Обиженным тоненьким голоском заговорила:

— Бойцова... она... не совсем... девочка, — но тут почувствовала, как сзади саданули её в спину, и свирепо шипящие слова коснулись её уха:

— Только скажи! Удавлю.

Ниса, отчаянно вытаращив глаза, горемычно пролепетала:

— Она... девочка не совсем... плохая. Пионеркой может быть. — И тут же села, порывисто дыша.

Аринка озабоченно скосила глаза, казалось, большой шмель сел у неё на переносицу. «Видел Яша или не видел?» Это главное было сейчас для неё.

— Ну так как же, Бойцова, записывать тебя в пионеры или ты не хочешь? — спросил Яша. — Неужели ты не хочешь быть передовой девочкой?

Аринка взмахнула ресницами, шмель улетел. Вымученной улыбкой скривила губы:

— Я-то хочу, но не знаю, могу ли я быть? Сумею ли быть пионеркой, вотысё, — уточнила она.

— А чего ж уметь-то! — обрадованно подхватил Яша (слава богу, почин сделан). — Тут и уметь нечего. Главное, надо стараться быть первой, лучшей.

— Ну тогда запишите, я буду стараться! — выдохнула Аринка. Лёгкая испарина выступила у неё на лбу.

Яша быстро застрочил по бумажке: список пионерского отряда, в деревне Зеленино, О-го района, от 20 января 1928 года.

1. Бойцова Арина, уч-ца четвёртого класса.

— Кто следующий хочет записаться, поднимайте руки, — воодушевлённо спросил Яша, — смелее, ну кто следующий?

Не успела Аринка опуститься на парту, как тут же получила здоровенный пинок в спину.

— Выскочка, дохлая крыса! Получишь ужо!

Случись такое раньше, Аринка не раздумывая огрела бы пеналом по башке этого противного забияку Мишку Волкова, младшего брата Егора Будораги. Но теперь она — пионерка, драться, как видно, нельзя, ограничилась тем, что обернулась и состроила ему ужасную рожу, на том и успокоилась. После Аринки записалось ещё три человека: Таня Громова, Кости Грома сестра, Нил Снегирёв, сын дяди Филиппа, и Гоша Лаптев.

— А можно, мы потом запишемся. Поначалу у мамки с тятей спросимся?

Яша легко согласился, потом так потом, главное, начало положено, пусть не очень густо, но в будущем, конечно, всё пойдёт на лад.

— Пионеры, останьтесь, остальные могут уходить, — сказал Яша.

Оглушительным выстрелом грохнули крышки парт, только и ждали этой команды, толкаясь и обгоняя друг друга, все бросились к выходу.

— Так вот, ребята, поздравляю вас с высоким званием пионера. Теперь вы новые люди и должны всех ребят вести за собою, подавая пример своим хорошим поведением, отличной учёбой, товарищеским отношением. Каждый из вас должен воспитывать свой характер, ребята.

Быть впереди, вести за собою всех! Лицо Аринки светилось, глаза сияли. Она чувствовала, что что-то большое, новое вошло в её жизнь, прекрасное и тревожное. И это «что-то» будет всегда с нею.

Домой Аринка шла еле-еле, точно воз везла. Всё обдумывала: как сказать мамке? Как же это она опростоволосилась, записалась в пионерки загодя, не спросив её? Вот другие ребята оказались умнее, не решились на такой поступок без спроса родителей. Что теперь будет? Ещё не забыт был скандал с Лидой. Но та — взрослая, где же Аринке тягаться с ней!

Таня Громова на всех парусах помчалась домой, счастливая, ей ничего не скажут дома, там родители не вмешиваются в дела своих детей, тем более если эти дела не плохие.

Аринка осторожно открыла калитку, и ей показалось, что та всхлипнула. Поднявшись на крыльцо, остановилась, перевела дух. «Съест она меня», — с тоской подумала Аринка и, приняв вид несчастной жертвы, тихо вошла в дом. И уж потому, что она вошла, а не влетела, Елизавета Петровна поняла, что с девкой что-то стряслось. Не заболела ли?

— Ты почему задержалась? Натворила что-нибудь, после уроков оставили?

— Ничего не натворила, просто с Таней с горки катались, вотысё, — с напускной беззаботностью ответила Аринка и даже не заметила сама, как соврала опять. Ужас охватил её, да что ж это — болезнь такая, что ли? Неужели это на всю жизнь? Вот пропасть!

— Иди ешь, мы уже отобедали.

Ела Аринка нехотя, кусок не лез в горло, тревожная озабоченность лежала на её лице, и вся она была точно варёная.

— Ты уж не заболела ли? — забеспокоилась Елизавета Петровна. — Небось опять снег лупила? Смотри у меня!

— Ну вот ещё, и ничего не заболела, и снег не ела, давай помогу тебе, — весело сказала Аринка и, взяв у матери толкушку, принялась неистово толочь картошку, для кур еду готовить. «Что это с девкой случилось? То силой не заставишь, то вдруг сама вызвалась? — подумала Елизавета Петровна, следя за Аринкой. — Тут что-то не так, чего-то натворила».

Но Аринка старалась вовсю, винтом крутилась возле матери, всё хватала из рук, делала сама, выжидая момент, когда можно будет сказать то, что так волновало её.

— Ты чего это кружишься вокруг меня, как оса вокруг варенья? Выкладывай, чего ещё натворила? — добродушно спросила Елизавета Петровна, любуясь Аринкиной деловитостью.

Решив, что у матери хорошее настроение, что самый подходящий момент настал, Аринка проговорила трепещущим от сильного волнения голосом:

— Я ничего не натворила, мама, я в пионерки записалась! Я, мамка, теперь новый человек, вотысё!

— Что, что? Куда, куда, записалась? — переспросила Елизавета Петровна тоном, не предвещающим ничего хорошего.

Но Аринка не сдавалась, ведь мать ничего не знает о пионерах, а вот когда узнает, то и ругаться не будет. И, вскинув сияющие глаза, стала вдохновенно рассказывать:

— Ты знаешь, мам, пионер должен хорошо учиться, не воровать, не драться, это ни боже мой! Пионер самый смелый и деловой человек, — взахлёб тараторила Аринка, пытаясь обворожить мать самыми лучшими качествами пионеров. — Мы будем помогать комсомольцам строить... этого, ну как его, фу, забыла. В общем, будут строить все, и все мы туда идём. — Какая досада, забыла Аринка такое слово, которое говорил Яша, скажи она сейчас это слово, сразу наповал «убила» бы мамку, а так получилось что-то туманное, невразумительное, всё скомкалось, какая досада!

— Ну вот что, новый человек, мне и одной партийки в доме хватит. Во! Сыта по горло, эвон люди косо смотрят. Учиться хорошо ты и так должна, а воров у нас и в роду никогда никого не было. А чего-то строить ты там собираешься, так что нужно — всё построено, и идти нам некуда, будем на месте сидеть, нам и дома хорошо. И самовольство творить не позволю, сегодня записалась, а завтра чтоб у меня выписалась! Та дурында въехала в комсомол, никого не спросив, и эта шкварка туда же!

Аринка сникла, ничегошеньки мамка так и не поняла. Эх, и всё виновато это слово, такое хитрое, что Аринка никак не упомнила его, чем теперь мамку убедить, как уговорить, да и в жисть её ничем не проймёшь. Но, вспомнив слова Яши, что пионер никогда не сдаётся и не отступает, решила стоять на своём, пусть что будет, то будет!

— Нет, не выпишусь, вотысё! — тихо, но твёрдо сказала она.

— Что, что ты сказала, а ну повтори. — Глаза Елизаветы Петровны потемнели, брови сдвинулись в одну суровую линию. Такой её вид Аринке был хорошо знаком, лучше под землю уйти в такую минуту гнева матери. Не сводя с неё испуганно-насторожённых глаз, на всякий случай Аринка стала пятиться из кухни в комнату, где сидела Варя за прялкой.

— Я говорю: повтори, что сказала? — кипя гневом, наступала на неё мать.

— Не выпишусь, не выпишусь, вотысё! — твердила Аринка, упрямо тряся головой.

— Ах ты шкварка, ах ты помёт куриный! Смотри-ка, что она вытворяет. Характер решила показать! Я те щас покажу, ты у меня надолго запомнишь!

Аринка, обезумев от страха, метнулась к Варе, прижалась к ней всем телом, дрожа, как в ознобе.

— Мама, не надо, она выпишется, — взмолилась Варя, обнимая Аринкины костлявые плечи и тихонько шепча на ухо: — Ты ведь выпишешься, да? Да? Ну скажи «да», ну что тебе стоит, скажи.

— Нет, нет! — отчаянно кричала Аринка, уже готовая ко всему. Её душа кипела от незаслуженной обиды. Что она плохого сделала?

Варя, сама по натуре тихая, робкая, всю жизнь покорная матери, не могла представить себе, как можно перечить ей. «Боже мой, что с нею будет, если она сейчас такая, что же будет дальше, боже мой!» — ахнула она про себя.

— Аринушка, не надо маму сердить. Ну скажи, я прошу тебя, — умоляла Варя, ласково гладя и целуя её.

— Нет! Нет! Нет! — уже исступлённо, истерически кричала Аринка, зажмурив глаза и тряся головой.

— «Нет», говоришь, сейчас будет «да»!

Елизавета Петровна, схватив Аринку за волосы, выдернула из Вариных рук. Огрела поперёк спины отцовским кожаным ремнём. Аринка взвыла от боли. Ей показалось, что её пересекли пополам. Ремень взвивался ещё и ещё раз. Варя истошно закричала:

— Мама, не надо бить её, она такая худенькая, мама! Я прошу тебя, мама!

Варин крик образумил Елизавету Петровну. Она. с перекошенным от ярости лицом, не похожая на себя, страшная, вдруг замерла с поднятым ремнём, сурово выпрямилась, властно крикнула:

— В угол, мерзавка, в угол, на колени! Змеёныш, а не ребёнок, чтоб тебя разорвало! Варвара, неси поросёнку корм.

В доме наступила тишина, только неугомонные ходики болтали своим длинным языком всем надоевшее: тик-так, тик-так.

Аринка, уткнувшись лбом в холодную стену, стояла на коленях. Всё тело её нервно вздрагивало, лицо, мокрое от слёз, являло великую муку и обиду. Раньше, когда её били, она знала, за что её били, а сейчас она не видела за собой никакой вины и сердце её набухало горечью и тоской. «Каждый из вас должен воспитывать свой характер...» — вспомнилось напутствие Яши.

Ей захотелось отомстить матери. «Вот возьму сейчас босая выскочу на снег, и убегу в лес, и замёрзну там. Или захвораю и умру». Она представила себе, как будет лежать в гробу, а мамка — горько плакать и нещадно казнить себя. И пусть, и пусть плачет!

«Или возьму сейчас и подожгу дом, — с мстительным злорадством вдруг решила Аринка. — А что? Я могу, я всё могу!»

Колени до мурашек затекли, она села и прислонилась к стене. Изо всех сил выискивая пути отмщения, незаметно для себя заснула. Она не проснулась и тогда, когда Варя перенесла её на постель и раздела.

Утром, когда Аринка уходила в школу, Елизавета Петровна загородила собою дверь и встала перед нею. Их взгляды встретились. Они стояли друг против друга, до смешного похожие. Аринка сурово сдвинула брови и плотно сжала губы, в точности как это делала Елизавета Петровна в минуты твёрдого решения. Тут можно было из камня воду выжать, но не покорить её. Чтобы поставить на своём, мать решила пойти по-другому.

— Так смотри, выпишись из пионерок, не забудь, — вкрадчиво сказала она.

— Нет! — непреклонно-упрямо сказала Аринка.

Елизавета Петровна поняла всю бесплодность своего требования, она молча отошла. Аринка прошла мимо неё с решительным видом.

— О змеёныш, чтоб тебя разорвало! — прошептала вслед Елизавета Петровна. — Вся в меня уродилась, — добавила она себе в утешение.

 

ГИБЕЛЬ ВАСИ

Всю ночь лютовала пурга: голодной волчицей носилась она по полям, забегала в лес, дико завывала на перекрёстках. К утру, как видно, притомилась, улеглась, довольная своим разгулом. Все кусты замела, дороги засыпала, ни пройти ни проехать. Мороз тоже не отставал.

Тётя Марфа, мать Васьки Рыжика, не спала всю ночь. Чутким ухом прислушивалась она к заунывному вою в трубе, к однообразному стуку чугунной вьюшки. А Васятка всё не шёл и не шёл.

Сколько раз подмывало её встать и пойти навстречу сыну, но голос разума удерживал: «Не маленький, чай, дорогу знает, и не в такую непогодь приходил. А может, припозднился со своими делами, так у Кости решил заночевать, и такое бывало. Волков, медведей нет, кого бояться, что может с ним приключиться?»

Но как ни пыталась она себя успокоить, сердце заливала непонятная тревога. Едва дождавшись рассвета, помчалась к Косте, по снежной целине, зачерпывая полные валенки снега.

В окно постучала робко, несмело. «Ох, и попадёт мне от Васятки, скажет: «Маманя, от тебя и людям покоя нет». В доме было тихо. На стук никто не отозвался, как видно, ещё спали, в воскресенье почему и не поспать? Подождав немного, постучала ещё раз, но уже громче, настойчивее. Лязгнула щеколда, с трудом открывая калитку, занесённую снегом, показался Костя.

— Кто там? Что надо? — пробасил он.

— Это я, Костенька, — метнулась тётя Марфа от окна к калитке, — прости ты меня, Христа ради, что беспокою. Васятка-то у тебя, што ль? Ведь домой-то он вчерась не вертался. Аль по своим делам, комсомольским вы куда его настропалили?

Костя молчал, осмысливая вопрос тёти Марфы. А она тревожно-ожидающими глазами смотрела на него. Костя как-то неопределённо хмыкнул, потеребил мочку уха и, открыв шире калитку, как можно спокойнее сказал:

— Войдите в дом, тётя Марфа, а то я озяб.

— Да нет, я побегу, Костенька. Если он у тебя, то и пусть с богом. Я только узнать. Извелась я совсем, целую ночь глаз не сомкнула.

— Пройдёмте в дом, тётя Марфа, поговорить надо, — уже более настойчиво сказал Костя. Тётя Марфа нехотя повиновалась. Вошла в избу стала у порога. В кухне было совсем темно, Костя торопливо нащупал спички, зажёг лампу.

— Проходите, тётя Марфа, к печке, отогревайтесь.

Тётя Марфа не двинулась. Крайне озабоченная, она следила за Костей и всё ждала. А Костя молчал. Да и что он мог сказать? Вчера вечером они, действительно, припозднились, делали новую газету, хохотали, дурачились. Маруська больно навострилась карикатуры рисовать. Потом пошли все вместе. Костя расстался с Васей в проулке, у дороги. Сильно мело. Костя предложил Васе заночевать у него, но тот только рукой махнул. «Велика дорога, верста полем, верста лесом, а там с пригорка и огонёк виден в моей избушке. Маманя всегда лампу ставит на окно, это чтоб я с дороги не сбился. Чудачка, да я с закрытыми глазами в любую непогодь приду!» И пошёл Вася, весело насвистывая песенку. Так расстались.

— Вы не волнуйтесь, тётя Марфа, — наконец заговорил Костя, чувствуя, что больше молчать нельзя. Ему до боли в сердце было жаль эту женщину, всю жизнь прожившую в нищете, отдавшую свою силу и молодость чужим людям: вечная батрачка, затюканная, зануканная. Васю она своего любила без памяти. Он был её единственной радостью, утешением, светом в окне. И волновалась она за него всегда, только и спокойна была, когда он был при ней. Костя это знал, потому и старался всячески её успокоить.

— Ну сами посудите, тётя Марфа, куда он может деться? Не игла в стоге сена, не потеряется. Всё будет хорошо. Идите сейчас домой и не волнуйтесь. А мы его разыщем и к вам приведём живым и невредимым. Мошенник, небось к своему дружку, Миколке, уволокся, а тут переживай за него, — говорил Костя, стараясь казаться беспечно-весёлым и всем своим видом показывая, что для тревоги нет никаких оснований.

А у самого на душе вдруг стало муторно.

И как только он проводил тётю Марфу за калитку, тут же ударился к сестре. Откинул занавеску, за которой она спала, дёрнул за руку:

— Маруська, вставай скорей! Кажется, у нас беда. Васька пропал! Домой вчера не вернулся. Только что мать его приходила, тётя Марфа.

Маруся отчаянно хлопала глазами, зевала, потягивалась.

— Да ну же, ты, тёлка, шевелись! Никогда ей сразу не встать! Будет три часа мурыжиться! Спросонок как варёная, ничего никогда не поймёт!

Маруся, действительно, ничего не понимала, она хотела было спросить о чём-то Костю, но тот с ещё большей яростью набросился на неё:

— Не спрашивай меня ни о чём! Я сам ничего не знаю. И не задавай мне глупых вопросов. Вот нет Васьки, и всё тут! Пропал! Нет его! — Костя поперхнулся, отошёл к окну, тяжело дыша. Немного успокоившись, уже более миролюбиво сказал:

— Я сейчас пойду к Яшке, мы зайдём кое-куда, нет ли его там. А ты одевайся быстрее и приходи к Лиде. Я пошёл.

Такого тревожно-взволнованного брата Маруся ещё не видала. Она сразу поняла, что к чему. Быстро вскочила: наверное, действительно, пришла беда.

Все вчетвером, на широких лыжах, отправились к Васиной деревне. Никто толком не знал: как и где искать Васю? Просто ума не приложить! Ведь не мешок же он, с телеги упавший, не лежит на дороге? Пошли так, наобум, лишь бы не сидеть сложа руки.

Когда вышли в поле, уже совсем рассвело. Сквозь морозную мглу неярко пробивалось солнце. День обещал быть солнечным и морозным. Здесь было царство снега, до рези в глазах белым-бело кругом. Равнодушно и величественно лежал он в необъятном просторе.

Шли молча. Настроение у всех было тягостное, на душе тоскливо. У леса остановились, посовещались. Разделились на две группы: Яша с Марусей пошли направо, в низину, где рос густой березняк, а Костя с Лидой поднялись наверх, в сосновый бор. Стройные, величественные сосны взлетали к самым облакам своими макушками. А ёлки, распушив вокруг себя густые ветки, купчихами восседали на снегу. Молодняк с корней до самых макушек занесло снегом, отчего они походили на самые причудливые фигуры: то на медведя, поднявшего передние лапы, то на сгорбленную старушку с палочкой в руках.

В лесу было до звона в ушах тихо. Морозная изморозь светилась на солнце изумрудными блёстками. Костя, хмурый, сосредоточенный, шёл неторопливо, озабоченно оглядываясь по сторонам.

Лида немного поотстала от него. Всё время воевала со своими лыжами, будь они неладны. То врозь разбегаются, то скрестятся, наступят друг на друга, никак не расцепить. Наконец направив их на путь истинный, Лида пошла догонять Костю, стараясь не терять его из виду.

Но вдруг он резко остановился, словно его ударили в грудь. Лица Кости полностью было не видно, но по тому, как он вытянул шею, во что-то напряжённо всматриваясь, и как его щека, красная от мороза, вдруг стала бледнеть и сделалась бело-синей, Лида поняла, что он увидел что-то необыкновенное, может быть, даже страшное. Неслышно подъехала к нему, стала рядом.

Костя не обернулся, не изменил позы, он тяжело и громко дышал.

— Вот... оно что оказывается, как повернулось, — хрипло выдавил он из себя, точно ему сдавили горло. Поднял руку, указывая ею в сторону. Туда же метнулась взглядом и Лида. Увидела, вскрикнула и... замерла, намертво приросла к месту.

Шагах в двадцати от них, у большой сосны, прижавшись к ней спиной, стоял Вася. Он был весь занесён снегом. Метель дотошно-заботливо укутала его своей пушистой шубой. Склонив голову на грудь, Вася будто спал. Казалось, вот сейчас он откроет глаза, стряхнёт с себя снег и, виновато улыбаясь, скажет: «А, это вы, ребята, а я малость вздремнул, сон такой хороший видел: лето, тепло, солнце светит и птички поют».

Вася замёрз, привязанный верёвкой от шеи до пят. Рот его был заткнут красной тряпкой, кончик её болтался снаружи, и чудилось, будто хлещет кровь из его рта. Смотреть было жутко. Костя окликнул Яшу, они тут же с Марусей подъехали. Она как увидела, охнула, вся затряслась и залилась слезами:

— Боже мой, что же это такое?! Это же наш Рыжик, наш Васька, как же это, Костя?!

Стояла зловещая тишина, даже сосны замерли, не смея шелохнуть ветвями.

Маленькая горсточка людей, сиротливо притулившись друг к другу, оцепенела от ужаса и горя. Глазами полными страдания и боли немо взирали на своего товарища, не в силах двинуться, сказать слово.

Первым пришёл в себя Костя.

— Каждого из нас может ожидать то же, — глухо сказал он, — но мы не сдадимся и не сойдём с избранного нами пути. Теперь вопрос другой: кто кого?! Это мы ещё посмотрим, нас не запугаешь! — Глаза его сухо горели, и в них полыхала такая ярость, такая ненависть, что казалось, попадись сейчас Васины убийцы, он бы их передавил, как давят гадюк, наступая им на горло. — Я знаю, чьих это рук дело. Знаю! — яростно выкрикнул он.

Весть о злодейском убийстве комсомольца Васи Рыжова разнеслась мгновенно, достигла самых отдалённых посёлков. Люди ахнули от невиданного злодейства. Заморозить живьём человека?! Каким зверьём надо быть? Эки муки принял парнишка! И за что? За что?

На перекрёстках дорог, у калиток и колодцев шли толки, разговоры, споры.

Говорили по-разному: кто жалел, кто сочувствовал, а кто и осуждал Васю.

— За что его, грешного? Кажись, парень-то был смирный. Марфу-то как жалко, ведь один он у неё разъединственный.

— А за то, что не умел язык держать за зубами. В газетах писал что надо и не надо. Вот и дописался.

— А что «не надо»? — спрашивал кто-то задиристо.

— А то не надо, знаешь, да помалкивай, нече нос совать куда не следует.

— Он правду писал. Есть указ не бить скот? Я спрашиваю, есть? Есть! А его выполняют? Нет! Гляди-кось, сколько скота-то понарезали. Скоро ни одной коровы не останется. Вот Васька и выводил их на свежую воду. Молодец! Будут знать, как указ правительства не выполнять. Им, брат, влепили.

— Да, ему, пожалуй, больше влепили.

— За это они по особой статье ответят! Будьте уверены!

— Теперь комсомольцы хвост подожмут. Разбегутся все, вот увидите. Амба им.

Но этим словам не суждено было сбыться. Случилось совсем непредвиденное.

На другой день, когда Вася лежал в красном гробу, убранный зеленью и цветами — их столько принесли в избу-читальню, прямо в горшках, что некуда было ставить, — Косте подали семнадцать заявлений с просьбой принять в комсомол. Девушки и парни, половина из них пришла из соседних деревень. Смерть Васи потрясла, взволновала их, и они по-своему ответили его убийцам.

«Вместо Васи теперь буду я, прошу...

«Я отомщу за тебя, Вася, прошу...»

«Я буду такой, как ты, Вася, прошу...

Прошу, прошу, прошу принять меня в комсомол...

Даже Ивашка взвинтился. Случилось с ним что-то непостижимое. Этот «непуть», не признающий никакой дисциплины, казалось, занятый только собою, тут сбился с ног, носясь по поручениям Кости. Самоотверженно помогал ему.

Где-то в середине дня, возбуждённый, подлетел к матери и, не моргая, глядя в самые зрачки её, дерзко выпалил:

— Ты, мам, не вздумай меня лупцевать. Я иду в комсомол записываться!

У Елизаветы Петровны подкосились ноги, она села. Протестующе подняла руку, хотела что-то сказать, но Ивашка высоким, звенящим голосом перебил её:

— Я сказал, и баста!

У Елизаветы Петровны защемило сердце, шевельнулось чувство смутного опасения, но она превозмогла его.

— Иди, — дрогнувшим голосом сказала она, помолчав, добавила: — И чем вас больше будет, тем лучше... Тем лучше, — повторила ещё раз.

— Вот и я говорю! — молодцевато подхватил Ивашка и, распираемый чувством великой силы, которая вдруг влилась в него, шумно вылетел из дому.

Убийство Васи потрясло Елизавету Петровну. Она, как всякая мать, ненавидела смерть, особенно когда умирали или гибли дети. В ней произошёл перелом. Она задумалась. Что-то ломалось, рушилось внутри её, уходило навсегда. Так в один из весенних дней под палящими лучами солнца с грохотом и треском ломается лёд. И льдины, гонимые волнами, уплывают. Освобождённая от них река радостно плещется, вбирая в себя каждой капелькой воды солнце, воздух и облака.

В торжественно-скорбной обстановке у гроба Васи их принимали в комсомол. Они давали клятву быть верными и стойкими в борьбе за свои идеи, непримиримыми к врагам народа. И тут же становились в почётный караул у гроба.

Весь день толпились люди. В избу-читальню было не войти. Они стояли на улице на морозе, не замечая холода. Костя никого ни о чём не просил, но случилось так, что люди сами приходили и предлагали свои услуги, а некоторые и без указаний занимались нужным делом.

Похоронить Васю решили не на погосте возле церкви, а в лесу, на том самом месте, где он принял свою мученическую смерть.

С самого утра там хлопотали Симон, дед Гаврила, Федя Бой, дядя Филипп, парни, Яша руководил, давая указания.

Ту сосну, к которой был привязан Вася, спилили в двух метрах от земли. Оставшийся пень обстругали с лицевой стороны. Получилось нечто вроде надгробного памятника. Яша калёным железом выжигал дату рождения Васи и день гибели его. Оказалось, Вася не дожил двух месяцев до своего двадцатилетия. По столбу стекала смола, густая и прозрачная. Казалось, сосна обливалась слезами за погубленную жизнь, свою и Васину.

В стороне горел костёр, люди то и дело подходили к нему, отогревали свои окоченевшие руки. Вырубить корни, продолбить замёрзшую землю оказалось не так легко. Но никто не роптал, никто не ушёл. Работали молча, сосредоточенно, то и дело подменяя друг друга.

Хоронили Васю при скопище людей. Из города приехал человек в зелёной гимнастёрке, который организовывал комсомольскую ячейку, привёз с собою двух милиционеров и следователя.

Поднявшись на холм вырытой земли, он сказал:

— Товарищи, мы прощаемся сегодня с нашим комсомольцем, Василием Рыжовым, чью молодую жизнь без времени оборвали. Его убили жестоко, злодейски, убили враги народа, наши враги. Мы их найдём, обязательно найдём. Мы отомстим за тебя, наш друг и товарищ!

Его сменил Костя. Тяжёлым, угрюмо-враждебным взглядом он обвёл всех присутствующих, точно были все перед ним виновники гибели Васи.

— Враги вырвали из наших рядов хорошего товарища, друга, комсомольца. Но мы не испугались их. Вместо Васи, отнятого у нас, к нам пришло семнадцать человек. — И он потряс пачкой листков-заявлений. — Нас теперь не пять, а двадцать один человек, а будет ещё больше! Будет сто, тыщи! Нас много, всех не перебьёте, убийцы! Мы не свернём со своего пути. Прощай, наш друг и товарищ Вася! Мы клянёмся тебе, за твою молодую жизнь отомстим!

Потом пели «Вы жертвою пали», дали ружейный залп. Лес дрогнул, и далеко в другом конце эхо повторило этот залп.

У тёти Марфы отнялись ноги, её привезли на саночках. На коленях она ползала по снегу у Васиного гроба и всё гладила и целовала его застывшее, восковое лицо, заливая слезами.

— Васюта мой, сыночек мой, ангелочек мой, на кого же ты меня оставил, — причитала тётя Марфа, потом вдруг задумалась, точно очнулась, и, подняв своё многострадальное лицо к людям, горестно спросила:

— Как же без попа-то, люди, без панихиды? Господь не примет его. Будет его душенька мотаться без призрения... О горе мне!

Бабка Агафья, соседка тёти Марфы, большеносая, одноглазая, тут же метнулась к ней. Её единственный глаз, острый и зоркий, как у птицы, хищно загорелся. Припав к уху тёти Марфы, она заговорщицки зашептала:

— Не убивайся, Марфа. Всё, как есть, сделаем. И панихиду справим, и молебен отслужим. Батюшка согласился сюды приехать и отпеть. Как только эти анчихристы уйдут отседа, так мы всё сделаем как надо.

Тётя Марфа отпрянула, в её вымученных, широко открытых глазах вспыхнул огонь.

— Не надо! Не хочу бога, — истошно закричала она. — Его нет! Как он мог допустить такое? Лучше бы он взял мою жизнь! — И, воздев руки кверху, мстительно и злобно вскрикнула: — Я отрекаюсь от тебя! Ты слышишь? Я проклинаю тебя! — И она упала, потеряв сознание, на руки подоспевших к ней людей.

Глухо застучал молоток, заколачивая гроб. Сосны тихо, тревожно зашумели. Они принимали в свою семью Васю Рыжова, который так любил лес и воспевал его в своих стихах.

 

ПРЕСТОЛЬНЫЙ ПРАЗДНИК. БОЖЬЕ НАКАЗАНИЕ

Незадолго до Первого мая праздновали пасху. В этот престольный праздник поп ходил по домам и служил молебен.

Облачённый в парчовую ризу, расшитую золотыми крестами, с распущенными волосами по плечам, он шёл неторопливой, величественной поступью, как и подобало его сану. Его сопровождала толпа баб, празднично разодетых, и шумливая ватага ребятишек. Они, как рой слепней, кружились возле него, одни бежали впереди и первыми влетали в избу, другие трусцой семенили сзади. Чинно, без баловства, становились вдоль стен, с дотошным любопытством разглядывали внутреннее содержание избы. От их наблюдательного глаза ничто не ускользало — и новые стулья, недавно приобретённые хозяевами, и красивое платье на самой хозяйке дома.

Пока поп входил в дом, под окнами бабы осипшими голосами надсадно горланили пасхальный гимн: «Христос воскресе из мёртвых...

И вот процессия уже приближалась к дому Симона. Елизавета Петровна с самого утра была сама не своя. Подумать только, эти вертихвостки, Лида с Аринкой, наотрез отказались выйти к попу на молебен. Виданное ли дело в этакой-то праздник? Что люди-то скажут, чтоб их разорвало!

— Мы в бога не верим, а значит, нечего и молиться, — категорично сказала Лида и обняла Аринку за плечи. Заговорщицки посмотрев друг на друга, сёстры преспокойно ушли в лес за подснежниками, оставив мать в полной растерянности. Возбуждённая, вгорячах, она набросилась на мужа:

— Что батюшке-то скажем? Как в глаза-то смотреть будем, ты, греховодник! Всё ты, потатчик вероломный, всё из-за тебя, чтоб тебя разорвало! Дети совсем от рук отбились, пойдут по деревне суды, пересуды, господи, стыд-то какой! — стонала Елизавета Петровна, возводя к небу глаза великой мученицы.

Симон, как всегда, добродушно отшучивался:

— Эка беда какая, стыд не дым, глаза не выест. Каждый знает, что они теперь партийные, а значит, и молебен им ни к чему, точно.

— Тогда и говори сам! Я не буду их выгораживать. Ты этому делу потакал, вот теперь и моргай глазами перед попом, сам говори, чтоб...

— Ну сам так сам, делов-то куча, — с готовностью согласился Симон.

В это время ребячьи пятки затопали на крыльце. Бабы под окнами заголосили гимн. Елизавета Петровна всполошилась:

— Охти, батюшки мои, идут, идут уже. Варвара, Ивашка, где вы? Выходите.

Вчетвером вышли в чистую комнату. Елизавета Петровна с болью посмотрела на чистые половики: «Затопчут, бесенята, грязными ногами».

Ивашка стоял рядом с матерью, набычился, он явно выказывал своё недовольство: такой день, такая рыбалка, а тут этот молебен, Лидка с Аринкой ушли, им можно, а он как дурак остался. Эх, надо было втихаря удрать.

Но вот с торжественной важностью, церемонно вошёл поп. Пышный, сверкающий, как новогодняя ёлка. Он помахал в воздухе большим серебряным крестом. Потом подошёл к каждому и ткнул в губы этот крест. Тихим проникновенным голосом поздравил с праздником:

— Христос воскрес, миряне.

— Воистину воскрес, батюшка, — ответил Симон.

Пронзительно-острым взглядом поп окинул непривычно малое семейство.

— Что-то чады ваши, вижу, не все в сборе. Все ли, слава богу, здоровы? — с вежливым участием осведомился он.

Елизавета Петровна внутренне сжалась. «О господи, приметил-таки. Что говорить-то, что говорить-то?»

Она пристыженно зашныряла глазами, не зная, куда их деть, с вымученной улыбкой затараторила:

— Слава богу, все здоровы, да вот ушли с утра и не знаем куда... И что-то всё нет и нет их, просто не знаем, что и думать... — Она заикалась, захлёбывалась, точно тонула. Симону стало жаль жену, тем более помня уговор, что ответ должен держать он, пришёл на помощь ей.

— Да вот тут такие дела у нас получились, батюшка. — Он раздумчиво почесал за ухом. — Партийные они у нас стали, точно. И как положено в их звании, от бога-то откачнулись, точно. Жить захотели по-новому, — откровенно поведал Симон и, спохватившись, добродушно добавил: — Да ладно, что о них говорить-то, их дело молодое, пусть живут как хотят. Служите молебен, батюшка, пора.

Елизавета Петровна так и ахнула: «Ну и дурень, вот пыльным мешком из-за угла трахнутый. Так и ляпнул, как есть, вот непуть, чтоб его...» И, стараясь исправить положение, заискивающе, страдальческими глазами смотрела на попа, ища у него не осуждения, а сострадания, сочувствия, всем своим видом показывая, как она несчастна.

Лицо священника стало суровым. Его точно в грудь ударили, но он стоял прямой и сдержанный, и только вздутая вена на лбу выдавала его волнение. Овладев собою, он заговорил тихо и печально, будто в доме был покойник и он утешал их.

— Да, невесёлые дела вы мне поведали. Родители не должны потрафлять вздорным поступкам своих детей. Молодые души нуждаются в опеке родительской. И вы великий грех на свою душу взяли, что не уберегли чады свои от ложного пути, дали им с панталыку сбиться. Кара господня падёт на вашу голову. — Поп озабоченно задёргал бровями, как бы ища выход из этого «великого греха». — Это всё идёт от брожения молодого ума, — добавил он, печальными глазами уставившись в одну точку.

— Это точно, батюшка, что и говорить, дела ихние, а грехи наши, — охотно согласился Симон, — да и то сказать надо, ведь не в разбойничью шайку пошли, не на большую дорогу грабить и убивать, а может, на комсомольском крючке и подцепят что хорошее. Времена-то новые наступили, молодые завсегда падки на всё новое, точно, — рассудительно пояснил Симон и ещё раз напомнил, что пора начинать молебен.

Скучно и неохотно поп служил молебен, словно это был не пасхальный молебен, а панихида по умершему.

Елизавета Петровна это заметила, и лицо её помрачнело. Гордый нрав заговорил в ней; только что смиренно-послушная, с виноватым видом стояла как школьница, готовая раскаяться, — вмиг преобразилась: губы сжались в одну сплошную линию, настороженный взгляд притаился за опущенными веками, точно она хотела заслонить своих детей от напасти и беды, которая могла исходить от попа. «Господи, прости грехи наши, ну хотя бы уходил скорей», — суеверно подумала она.

Отслужив молебен, поп милостиво протянул крест для поцелуя, потом небрежно-привычным жестом сгрёб деньги со стола и сунул их в карман, под рясу. Сухо попрощавшись, ушёл с гордо вскинутой головой, показывая всем своим видом недовольство.

И только поп скрылся за дверью, как с необыкновенной поспешностью, колобком подкатился к столу пономарь, бесцеремонно сцапал кулич с тарелки и швырнул его в мешок. Было слышно, как он ударился о другие куличи. «Вся сахарная облицовка облетит», — с тоской подумала Елизавета Петровна, а сколько заботы, труда и добра было вложено в этот кулич: и чтоб тесто не перекисло, и чтоб ароматный и воздушный был, вкуса необыкновенного. Всё своё умение и мастерство вкладывала она в эту стряпню, и вдруг в мешок бросил. «В следующий раз спеку простую булку, поди разбери, чья она? В мешке всё смешается», — с ожесточением решила Елизавета Петровна. А когда пономарь укладывал яйца в лукошко, висевшее у него сбоку, то вспомнила она, как поповская работница говорила: «Этого добра столько навезут, что из куличей сухари сушим, матушка всю зиму чай с ними пьёт, а яйца варёные быстро портятся, так мы их поросятам скармливаем».

«А ведь кто-то от детей отрывает, последнее отдаёт». Пономарь молча выкатился, пыхтя под тяжёлой ношей. Елизавета Петровна тупо смотрела ему вслед. Проводив всю эту сутолоку за ворота, Симон с порога крикнул жене:

— Видала, а поп-то, как видно, осерчал?

— А ты тоже хорош, ляпнул, не подумав, всё как есть. Сказал бы, ушли к бабушке в гости, там, мол, и праздновать будут.

— Я правду сказал, зачем врать-то?

— Э, башка, правду говорят только дураки да дети, чтоб тебя разорвало.

Наконец поп обошёл все дома и уехал в соседнюю деревню, нагрузив телегу куличами и яйцами. Народ, сытно разговевшись, крепко подвыпивши, высыпал на улицу.

Мужики и парни с гармошками, с балалайками идут по деревне, напевая частушки, прибаутки, а за ними следом неторопливо, как гусыни, плывут девки и молодые бабы, расплёвывая семечки в разные стороны. Облюбовав местечко посуше, затевают танцы. Вдруг в танцующую гущу врывается пьяная орава, в хмельном пылу разгоняет всех направо и налево. Кто-то схватился их утихомиривать, да, попав под горячую руку, получил изрядное количество оплеух. Тут и начинается потасовка. Кто прав, кто виноват, — не разберёшь. Глядь, а там и нож у кого-то блеснёт в руке. Поднимется переполох: с визгом, криком забегают вдоль деревни бабы, с великим трудом разнимут дерущихся, разведут по домам избитых, окровавленных. А затихшая на время гармошка опять заиграет.

Вокруг танцующих, как всегда, снуёт ребятня, играют в пятнашки, а то и в танцы встревают. Их с треском изгоняют оттуда, но они народ не обидчивый, могут и в сторонке покружиться. Им весело. А вот Аринке не до веселья. Стоит она одиноко, прислонившись к дереву. Угораздило её надеть новую жакетку, мамка навязала, а теперь вот стой, будто аршин проглотив, не ровен час ещё запачкаешь, а то вдруг упадёшь, если кто ножку поставит, и такое бывает. Потом ведь от мамки крику не оберёшься, она не любит, когда хорошие вещи не берегут, а для Аринки эти хорошие вещи носить — нож острый. А как хочется поиграть, с девчонками побегать. Можно, конечно, к Тане в тот край сходить, но и от танцев не хочется уходить. В конце концов, можно и просто постоять.

Но вот, громко хохоча, к Аринке подскочила Клавка Зубатка. Эта великовозрастная дылда всё ещё играет с десятилетними. За ней вприпрыжку прибежали Ниса и Машка Мышка.

— Тю, ты чего модничаешь? Чего не играешь, пионериха (теперь у Аринки новое прозвище), — с ядовитой ухмылкой спросила Клавка, — а скажи-ка: правду говорят, что ты сегодня к попу на молебен не вышла?

— Правда, а что? — простодушно призналась Аринка.

Клавка вдруг необыкновенно оживилась, заулыбалась во весь рот, обнажая крупные, как у лошади, зубы.

— Тю, как в тебя теперь нечистый вселится. Дура ты дура, знаешь, как мучить-то будет, не дай бог, вот увидишь, — пообещала Клавка и тут же исчезла, словно растаяла. Ниса с Машкой Мышкой сочувственно смотрели на Аринку, как на обречённую, и тоже твердили:

— Ох, Аринка, что ты наделала? И впрямь нечистый в тебя вселится.

— Ну и дура ж ты, Аниська, какой тебе нечистый? Нет никаких нечистых, я пионерка и в бога не верю, потому что его нет, а значит, и нечистых нет. Вотысё! — обстоятельно пояснила Аринка, чрезмерно довольная собою. Вскоре опять появилась Клавка, а за нею ватага мальчишек. Все они обступили Аринку и как-то загадочно смотрели на неё. Та, почувствовав недоброе, уже собралась дать стрекача, но Клавка вдруг рассыпалась мелким бисером перед ней:

— Тю, Аринушка, а у тебя жакетка новая, а я и не приметила сразу. Хорошая. Мамка, наверное, шила? Не тесная? А ну подними руку, нет, впору. — Клавка ужом вилась вокруг Аринки: погладила лацканы, потрогала пуговицы, вертела Аринку так и этак и делала всё это быстро, напористо. Аринка даже не могла обороняться. Ну и что в том, что Клавка по-хозяйски рассматривает её новую жакетку, тем более жакетка действительно хороша, мамка сшила её из своей кашемировой юбки.

— А карманы-то есть? Настоящие или просто клапаны? Покажи, — оживлённо поинтересовалась Клавка, злорадно блеснув глазами. — А может, не настоящие? Всунь руки-то, покажи, глубокие они?

«Вот глупая, конечно, настоящие», — подумала Аринка и для большей убедительности погрузила в них руки.

И тут произошло необъяснимое: Аринка стремительно выдернула руки, лицо исказилось болью и ужасом, она вдруг завизжала так пронзительно, что ребята шарахнулись в стороны. Махая руками, она вертелась волчком, потом грохнулась на землю, неистово стала царапать себе грудь и бить ногами.

Танцы мгновенно прекратились, все обступили Аринку, полные смятения, недоуменно смотрели на неё, не зная, что и делать с нею, как подступиться. Первой спохватилась Марья Макариха, она заорала что есть мочи:

— Чего рты разинули, падучая у неё, несите мокрую простынь, накрыть её надо. Водой святой окропить.

Старая бабка Аксинья, удивительно шустро прибежавшая на это зрелище, воздев глаза к небу, зло проскрипела:

— Вот оно, божье-то наказание! Видите? Все смотрите, как в неё нечистый-то вселился. Она отступилась от бога, не вышла на молебен нынче, это в такой-то великий праздник, и вот её бог наказует! Он всё видит!

— Господи, и то правда, говорят, не вышла на молебен, ни она, ни Лидка. Вот где грехи-то тяжкие, — в испуге зашептались бабы, неистово крестясь.

Расшвыривая всех в стороны, напористо пробиваясь сквозь плотное кольцо людей, подскочил перепуганный Симон. Он подхватил Аринку на руки и бегом бросился домой.

— Ну, ну, дочка, что ты? Что ты? Успокойся, — растерянно бормотал он, сам не понимая, что за напасть приключилась с Аринкой.

Подошёл дед Архип, тыкая крючковатым пальцем в небо, заклинал пророчески:

— Кажинного, кто отречётся от господа бога, ждёт его наказание!

Дома Аринку раздели, уложили в постель. Маленькая, худенькая, она свернулась клубочком и лежала притихшая, ошеломлённая. До смерти перепуганная Елизавета Петровна дрожащими руками прикладывала к её голове мокрое полотенце. Симон неуклюже суетился возле неё, стараясь чем-либо помочь.

С улицы сквозняком ворвался вездесущий Ивашка. Зыркнув глазами туда-сюда, нетерпеливо спросил:

— Чего это с нею? Правда падучая?

Елизавета Петровна с гневом набросилась на него, благо попал под горячую руку.

— Где тебя черти носят, скотина двуногая? Никогда за сестрой не посмотришь, ведь ты брат её, да к тому же старший, заступник называется. Какая-то гадина ей мышь живую в карман сунула. Девка чуть с ума не сошла. Этак ведь калекой, полудурком на всю жизнь оставить можно.

Какую-то минуту Ивашка оторопело хлопал глазами. Он-то знал, как Аринка боялась мышей.

— Кто пихнул, видала? — весь клокоча и бушуя, спросил Ивашка.

— Не знаю, — немощно пролепетала Аринка.

— Эх ты, крыса! У тебя нос между глаз унесут, ты и не увидишь. Простофиля.

У Аринки обиженно задрожали губы. Симон дал лёгкий подзатыльник ему.

— Ну, ну, полегше не можешь?

Ивашка упрямо мотнул головой, продолжал кипятиться:

— А чего ж она, подумаешь, мыши испугалась! Да мне хоть сто напихай во все карманы, и за пазуху тоже, я и не охну. А она вечно, кр...

От его слов Аринку охватил прежний ужас. Она вспомнила, как это было: только всунула руку в карман, как что-то на дне его затрепыхалось мягкое и тёплое. Что-то живое. И это «что-то» юркнуло под рукав и побежало по голой руке, перебирая холодными лапками, потом притаилось на груди. От воспоминания Аринка опять захныкала, прижимая кулачки к распухшим глазам.

— Поди узнай, кто сделал, — наказал Симон.

— Узнаю! — задиристо ответил Ивашка.

— Да скажи там, что никакой падучей нет у неё, что причинили озорство. И с тем, кто это сделал, буду говорить я, точно!

— Само собой, — откликнулся Ивашка, вылетая ветром на улицу.

— Какое глупое озорство, — негодовала Елизавета Петровна, очищая и отмывая от грязи Аринкину жакетку.

— Ой ли? Озорство ли, мать? А не с умыслом ли это сделано? — бросил догадку Симон.

— Что-то не пойму? В толк не возьму, какой умысел ребёнка пугать? — насторожилась Елизавета Петровна, не понимая, к чему клонит муж.

— А вот так. Богомольным душам не по нраву пришлось, что девчонка не вышла на молебен. А раз так, вот тебе и божье наказание. Падучая её взяла. Взрослые надоумили, а ребята выполнили, им-то что, лишь бы поозоровать. Точно.

— А ты, пожалуй, дело говоришь. Так оно и есть! Ах они, боговы угодники, чтоб их разорвало! Что ж они богова суда не дождались, а решили сами расправиться? И на кого руку подняли? На ребёнка!..

Елизавета Петровна всегда недолюбливала слишком ретивых богомольцев. Это они, желая угодить богу, творят зло и насилие на земле. Это они прячутся за бога, что бы ни случилось, всё приписывают ему. Умрёт ли молодой человек — так богу надо. Придёт ли несчастье к человеку — так богу надо. Всё приписывается богу. Что ж получается? Бог вовсе не милосердный, не добрый, а коварный и злой.

Елизавета Петровна долго и сосредоточенно смотрела перед собою. В её памяти воскресли воспоминания — тяжёлые, мучительные, горькие. Она давно поняла, что ничего не идёт от бога. Всё идёт от людей. От добрых — добро. От злых — зло. И нет «божьего наказания», а есть людское наказание, и оно тем злее и ужаснее, когда творится от имени бога.

 

ЕЩЕ ОДНО ИСПЫТАНИЕ. ПЕРВОМАЙСКИЙ ПАРАД. ПРОЩАЙ, ДЕТСТВО

Вечерами ребята любили собираться на куче брёвен, сваленных возле сруба, на краю деревни. Ещё не успеет осесть густая липкая пыль после стада, ещё не развеется запах парного молока, а они уже сидят, как куры на насесте, поджав под себя заскорузлые ноги.

Была такая игра: каждый должен что-то рассказать: быль, небылицу — всё равно, но непременно чтоб было смешно или страшно. В тот вечер говорили о страшном, очередь была Аринкина.

И вспомнила она: как-то зимою отец читал вслух научно-фантастический рассказ о том, что стало бы с землёю, если бы вдруг остыло солнце. Аринке было жутко слушать тот рассказ, и вот теперь, прибавив своей фантазии, она нарисовала страшную картину.

— Тьма наступила кромешная, — начала она замогильным голосом, — люди ходили в потёмках и выли, как волки. Задули ветры холодные, опали листья зелёные, всё заковало льдом, засыпало снегом, проходили недели, месяцы, но солнце не показывалось на небе, и люди мёрли один за другим, как осенние мухи.

Девчонки таращили глаза, боязливо поглядывали на запад, где в розовой дымке медленно и устало садилось солнце.

Первой пришла в себя Клавка Зубатка.

— Тю! Напугала. Слышала звон, да не знаешь, где он. Это совсем по-другому. Вот что я расскажу, так это правда будет, слушайте. — Клавка даже языком прищёлкнула от удовольствия, но все заранее знали, о чём она будет говорить. С равнодушными лицами приготовились слушать.

— Придёт такое время, наступит страшный суд. Бог сойдёт на землю, и начнётся светопреставление. Да, да, — и холод будет, и тьма кромешная будет, и все мёртвые встанут из гробов, а живые будут, как мёртвые. — Клавка на минуту умолкла, окинув всех бойким взглядом, уставилась на Аринку, и в глазах её задрожали бесовские огоньки. — Всех грешников заставят лизать раскалённые сковороды! В горячей смоле будут кипеть. Бабушка Аксинья говорит, что неверующий — чёрту брат. А кто в пионеры записался — всё равно этому человеку счастья не будет. Потому что он богоотступник и в душе его орудует нечистый. — Камушки явно летели в Аринкин огород, это поняли все, и она тоже. Недавняя история с мышью в кармане и расправа Ивашки с Зубаткой не утихомирили её, а, наоборот, ещё больше восстановили против Аринки: она выгоняла её из игры, не давала ей спокойно гулять и играть на улице, подговаривала девчонок не дружить с нею. И хотя Клавку никто не любил, но все боялись её, а боязнь делает человека исполнительным, поэтому вступить с нею в единоборство никто не решался.

Сузив свои рысьи глаза, Клавка уничтожающе смотрела на Аринку и ждала. «Надо ей что-то ответить, что-то ответить», — мучительно думала Аринка, обхватив колени руками и положив на них подбородок. Что сказать, Аринка не знала, а сказать надо было во что бы то ни стало. Ведь все смотрели на неё и ждали. Да и ей самой надоело это глумление. Надо кончать с этим! Надо приструнить Клавку. Но как? Вот вопрос?

И вдруг Аринка поняла, что надо просто показать Клавке, что она, Аринка, ничего не боится, что она не клюнет на эту удочку и что она не верит её сказкам, короче, не принимает их всерьёз. От этой мысли Аринке стало легко и даже весело, она задорно вскинула голову, беспечно ответила:

— Никаких чертей нет, и того света тоже нет. Пугаешь, думаешь, я маленькая? А ты сама-то веришь в чертей? Ты их видала? Где они? Кто их видел? Никто! А раз не видели, значит, их и нет. И всё ты врёшь, как твоя старая бабка Аксинья. Вотысё!

Ниса, Машка Мышка, Данилка, все затаили дыхание и ждали, что будет дальше. Клавка резво вскочила на ноги, её это не на шутку задело. Аринка тоже, став к ней боком, ждала нападения. «Будет драться, — с тоской подумала она. — Ох, и побьёт она меня». Но Клавка в драку не шла. Она что-то обдумывала своё, затаённое. Потом, приблизив свои толстые вывернутые губы к Аринкиному лицу, зашептала таинственно и многозначительно:

— Тю! Постой-ка, говоришь, нет чертей? А хочешь, покажу?

То, что Клавка не шла в драку, — это обрадовало Аринку, но предложение показать чертей — озадачило. Однако отступать было некуда.

— Давай, давай, показывай своих чертей, где они у тебя, может быть, в кулаке зажаты, как та мышь? — насмешливо-решительно заявила Аринка.

Машка Мышка ахнула, её чёрненькие глазки, как бусинки, затрепетали.

— Что бу-удет, что бу-у-дет, — шептала она дрожащими губами Данилке.

Данилка лупил глаза на Аринку, силясь понять, что же происходит. А осторожная Ниса предусмотрительно отодвинулась на край брёвен, чтобы в случае чего дать дёру. Все с любопытством и страхом следили за Аринкой и Клавкой. У Аринки показная храбрость вдруг перешла в настоящую. Отчаянная и вместе с тем радостная решимость овладела ею: она готова была в эту минуту сразиться со всеми Клавкиными чертями и с нею самой в придачу. До чего же она ей надоела!

— Хорошо-о-о, — протяжно ответила Клавка, продолжая всё ещё что-то обдумывать. — Я покажу тебе, будешь знать тогда, есть черти или нет! Подождите меня здесь, я только ключи отнесу домой, — приказала она.

— Что, за чертями побежала? — весело крикнула ей вдогонку Аринка. — В мешочке принесёшь или в кармане? Смотри не растеряй!

— Аринка, зачем ты? — боязливо увещевала её Ниса. — У неё бабка колдунья. Давайте убежим, а? Худо будет, охтиньки худо.

— Нет, не побежим! Ничего она нам не сделает. В дурах останется, вот увидите. Я не боюсь её чертей, вотысё! — хорохорилась Аринка, настроенная воинственно и решительно.

— Что-о бу-дет, что-о бу-у-у-дет, — причитала Машка Мышка

— Ничего не будет, вот увидите, не бойтесь, — успокаивала их Аринка, а у самой на душе кошки скребли. Зубатка явно что-то затевала, неужели опять мышь притащит, а может, и не одну? От таких мыслей Аринке совсем стало не по себе.

Клавка прибежала весёлая, деловито скомандовала:

— Вот так! Сейчас пойдём к лесу — Старям. Мы остановимся на большаке, а она, — Клавкин палец, короткий и тупой, как обрубок, упёрся в Аринкину грудь, — она пойдёт в лес. Да, да! — смакуя и наслаждаясь, говорила Клавка. — Войдёшь в лес и три раза крикнешь: «Черти, черти, схватите меня!» Вот тогда и увидишь сама и нам скажешь, есть черти или нет, голубушка.

— Я не пойду, — задрожала Ниса.

— Я тоже, — повторила Машка Мышка.

Данилка угрюмо молчал, держась рукою за Аринкину руку. Но Клавка и слышать ничего не хотела. Она властно приказывала:

— Нет, пойдёте! Все пойдёте! Вы не бойтесь, вам ничего не будет, ведь вы верующие, с крестами, а черти крестов боятся, вам ничего не будет, а вот она, вот её... — захлёбывалась Клавка от радости и восторга.

В её словах было столько уверенности, что Аринкину удаль как рукой смахнуло. Войти вечером в лес, да ещё в Старя, которые пользовались дурной славой, — для этого нужно действительно быть героем. Аринка не на шутку стушевалась, но отступать тоже было некуда.

— Ну идём, чего ж ты стоишь? Испугалась, пионериха? Вот мы посмотрим, какая ты храбрая. Испытаем тебя. Это тебе не с барабаном шагать. Подожди, голубушка, что-то ты запоёшь? — нагоняла страху Клавка. — Что, боишься? Испугалась? Иди, иди.

— Сама боишься! И ничего я не испугалась! Вотысё! — в отчаянии крикнула Аринка. И быстрой твёрдой походкой пошла по большаку.

Когда деревня осталась позади и они всей компанией приблизились к лесу, Аринку охватила тревога: «Эх, убежать бы. Зарыться в тёплую постель и заснуть, скорей заснуть. Но нельзя, завтра Клавка растрезвонит по всей деревне, что она, Аринка, её чертей испугалась. Что скажет Яша? Ему хорошо говорить, что пионер должен быть храбрым, смелым, а как тут быть, когда тебя тянут на такое дело? А надо. Надо!»

У тропинки, которая вела с большака в лес, все остановились.

— Мы будем стоять здесь, на большаке, а ты иди в лес. Да смотри, громче кричи, чтоб мы слышали. Ну иди, иди, — подгоняла Зубатка Аринку.

— Не толкайся, сама пойду! — дёрнув плечом, огрызнулась Аринка. И, съёжившись как старушка, пошла несмело по тропинке. Данилка обречённо поплёлся за ней.

— А ты куда, сыч? — цыкнула на него Клавка и дёрнула за рукав. — Уговор был ей одной идти.

— Не ходи, Данилка, я одна. Стой здесь.

У самого леса Аринка остановилась, обернулась назад. Силуэты девчонок темнели на дороге. «Убежать бы, — с тоской в который раз подумала она. — А чего бояться, вот возьму и войду. Зажмурюсь и войду», — нагоняла на себя храбрость Аринка и наконец, собравшись с духом, с тревожно бьющимся сердцем рванулась в глубь леса. За её спиной сомкнулись деревья. Чёрные ели тянули к ней свои ветви, как руки. Было тихо, пахло прелью. Осмелев, Аринка, прошла ещё немного. Чего бояться? Это же её лес, днём такой родной, до каждого кустика знакомый, а вот в темноте он вдруг стал чужим и строгим. Деревья словно придвинулись друг к другу, и стал он гуще, непроходимее. Плотной, тяжёлой стеной деревья окружили её. Аринка прислушалась. Но, кроме стука собственного сердца, она ничего не услышала. С какой-то отчаянной дерзостью она шагнула ещё вперёд, круто повернулась лицом к большаку и, приложив вороночкой руки ко рту, громко крикнула:

— Черти, черти, схватите меня!

Крикнула так три раза. Не дыша, притаённо насторожилась. Всё было тихо, она хотела уже обернуться и бежать. Бежать как можно быстрее, нервы были на пределе. Но вдруг... что это? К ней метнулись и вокруг неё забегали, заметусились какие-то лохматые тени. Засвистели, захрюкали по-поросячьи, замяукали по-кошачьи, захлопали в ладоши. Жутким воплем, писком и визгом огласился уже задремавший лес.

По кочкам и пням, не помня себя, в паническом страхе Аринка вылетела из леса. Так быстро она ещё никогда не бегала: её резвые пятки доставали затылок. Но, зацепившись за корягу, упала. Встать уже не было сил. Плотно прижавшись к земле, желая вдавиться в неё как можно глубже, она уткнула лицо в мокрую холодную траву. Аринка слышала, как частыми ударами бьётся её сердце, но не в груди, а где-то там, под землёю.

Вдруг чьи-то ноги промелькнули почти у самого её носа. Потом раздались голоса. Самые обыкновенные, человеческие голоса.

— Эй, Кузя! Где ты?

— Тут я. А где Аринья?

— Черти с квасом съели твою Аринью. Из-за неё я коленку в кровь содрал.

— Дурак! Говорил тебе, забегай наперерез, хватать её надо было.

— Говорить легко. Чего ж ты не забежал. Она бегает как заяц, догонишь её. Её и собакам не догнать.

— Не догнать, не догнать! Раззявы! С вами только лягушек гонять.

Аринка узнала голоса Кузи, брата Клавки, и его дружков, Егорки, Альки. Так вот зачем Клавка бегала домой, какие ключи носила. Чтобы подговорить своего брата. Чтобы он со своими дружками напугал её, Аринку.

«Ну подожди!» У Аринки от ярости захватило дыхание. Все страхи прошли мигом. Она поднялась, осмотрелась: на дороге никого не было, Клавка вместе с девчонками убежали. А мальчишки в вывернутых полушубках преспокойно уходили из леса. Аринка быстро побежала. Увидев её живой и здоровой, Данилка бросился к ней навстречу. Подхватив его за руку, она понеслась как одержимая прямо на Клавку. Обиды, побои, унижения — всё припомнит она ей. Вид Аринки был страшен. Забурлила, заклокотала в ней материнская кровь. Она дрожала от ярости и злобы, глаза метали искры. Неустрашимая Клавка, всегда нахальная, вдруг стала пятиться. Аринка, как ястреб, налетела на неё.

— Говори, где твои черти?! Ну где они? Мальчишек подговорила?! Их вместо чертей на меня напустила? Значит, и ты не веришь, что есть черти? — Аринка потрясала кулаками перед её носом. — Подлая ты! Подлая!..

— Мальчишек? — в один голос спросили Ниса и Машка Мышка.

— Что ты врёшь! Какие мальчишки? Я никого не подговаривала, — неуверенно запиралась Клавка. — Придумала тоже, мальчишек...

— А вон они идут. Посмотрите, — показала Аринка на мальчишек, возвращавшихся не большаком, а полевой дорогой. — Что я говорила, в дурах осталась. Я же говорила, девочки, что она в дурах останется! Вот и осталась. Ты сама как чёрт, вся пропахла чертями со своей бабкой.

Клавка была раздраконена подчистую. Ей нечем было защищаться. Она стояла растерянная и жалкая. Куда девалось её всегдашнее нахальство?

На другой день вся деревня только и говорила о том, как Клавка на чертей водила Аринку. Смеху было, Клавка глаз не могла показать на улицу. А Аринка была счастлива, словно необыкновенную тяжесть сбросила с себя.

Яша похвалил Аринку, но всё время допытывался:

— Признайся, Аринка, ведь натерпелась страху? А?

— Не очень, — усмехалась Аринка, — почти ничуточки. Я знаешь как бы их всех... — Но тут Аринка закусила губу. Она вовремя остановилась. Тятя, как видно, прав, что с врагом легче бороться, чем с самим собою. Теперь Аринка, как видно, была готова и на такую борьбу — сама с собой.

Пионеров было уже двенадцать человек. Они оставались после уроков и писали плакаты. Ползая по полу на четвереньках, старательно выводили буквы, а буквы, как назло, получались не стройные, шарахались друг от друга, точно хотели удрать с полотна. Но ребята были горды творением своих рук. С трепетным волнением все ждали Первомая. И вот он приближался. До его наступления осталась одна ночь.

Аринка долго не могла заснуть. Всё время ворочалась и прислушивалась к нудному всхлипыванию дождя. «Всё пропало, никакого парада не будет», — с тоской и досадой думала она.

Но к утру всё изменилось, откуда ни возьмись, налетел ветер. По-хозяйски пробежал по земле, лохматым псом нырнул в подворотни, пошуровал в кустах, поиграл с деревьями, расчесал им веточки и, решив, что на земле делать ему больше нечего, ретиво метнулся в небо. Воинственно врезался в самую гущу облаков и принялся крушить их направо и налево, только рваные клочья летели в разные стороны.

Когда Аринка проснулась и первым делом высунулась в окно, чтобы узнать, какая погода, ветер лихо сметал с неба последние клочки облаков. Небо было чистое, умытое, словно и оно приготовилось встречать праздник. Деревья ещё вчера стояли голыми, а за ночь окутались зелёной дымкой, проклюнулись слабые клейкие листочки.

Аринка зажмурилась от ослепительного света. Она радостно закружилась по комнате, захлопала в ладоши, затормошила Варю.

— Давай скорей одеваться, а то я опоздаю. — И бросилась к столу, на котором висела белая кофточка и чёрная сатиновая юбка в складку.

Что за мамка молодец, хоть и сердилась на своих «непутёвых» дочек, но осталась верна своему материнскому долгу, скрепя сердце, но сшила Аринке пионерский костюм, не быть же ей хуже других.

— Ты что, не умытая и не причёсанная пойдёшь? — остановила её Варя.

— Поешь вначале, успеешь, не егози, — ворчала мамка.

Аринка утихомирилась и сделала всё, что от неё требовали. В сущности, они были правы. Чего горячку пороть? Поспешишь — людей насмешишь.

После завтрака с замиранием сердца начала облачаться. Варя помогала. Заплела косички, придирчиво оглядела со всех сторон, осталась довольна, ей даже показалось, что Аринка похорошела. Подвела её к матери.

— Погляди, мама, чем наша Аринка плохая, ты всё говоришь — страшила. И вовсе она не страшила!

Елизавета Петровна дотошно оглядела Аринку со всех сторон и, оставшись довольной и костюмом и ею, про себя подумала: «Может, и впрямь выправится». Вошедший в эту минуту с вёдрами воды Симон состроил смешливое лицо:

— Фу-ты, ну-ты, этак, дочка, тебя как бы вороны не унесли. Их много там на берёзе сидит, вроде тебя дожидаются. Точно.

— Да ну тебя, тятя, и вечно ты, — отмахнулась Аринка.

Но вот смотрины кончились и Аринка вырвалась наконец, что есть духу помчалась в школу. Слава богу, не опоздала. Правда, Яша с Нилом были уже там, следом за Аринкой прибежала и Таня. Не теряя ни минуты, начали опять репетировать. Кажется, ничего — шло хорошо, только бы не сбиться в походе.

— Ну, Арина, дочь крестьянская, если ты подведёшь меня, на хорошую жизнь не рассчитывай, — сказал Яша полушутя, полусерьёзно.

— Сам подведёшь! Чего это я подведу, и не подведу вовсе! — лихо ответила Аринка.

Когда собрались все, Яша осмотрел каждого внимательно, со всех сторон. Всё как надо, по форме: девочки в белых блузках и чёрных юбках, а мальчики в белых косоворотках и тёмных брючках. Но что это? У Коли Перстнёва штаны буро-малиновые и все в заплатах. Яша ахнул.

— Слушай, что же ты портки-то не переодел? Ведь ты знамя понесёшь, на тебя все глядеть будут. И вдруг латаные штаны!

Коля покраснел, как девочка, смущённо опустил голову.

— Одни они у меня, нет у меня других, — виновато пролепетал он. Яша, обескураженный, не знал, что и делать. Выручил Федька Гвоздь, друг Коли.

— Надевай мои портки, у меня новые. Я ведь не пионер, пойду в середине, меня никто не увидит. Чего там, надевай!..

— Начинай, — скомандовал Яша, задорно сверкнув глазами.

Нил выставил ногу, грудь колесом, голову горделиво вскинул, театральным жестом взмахнул горном и затрубил.

Со всех сторон по дорожкам и тропинкам шли школьники, поодиночке и стайками, шли неторопливо, как обычно ходят в школу. Но вдруг, услышав незнакомые звуки горна, словно подстёгнутые, ринулись бегом. Мчались напрямик, не разбирая дороги, прыгали через канавы, переваливались через изгородь, шлёпали по вязкой мокрой глине, лишь бы скорее, скорее. Через несколько минут все были в сборе. Шумной толпой запрудили весь двор. Краснощёкие, запыхавшиеся, шмыгая носами, они таращили глаза на горн, знамя, на диковинные барабаны.

— Гляди-кось, шёлковые, а кисти-то чистое золото.

— А шнуры-то толстущие. Сколько же это стоит?

— Не лапай!

— Съем, что ли?

— Аринка-то с Танькой с барабанами, ух ты!

— А ну, стройся! — подал команду Яша.

Все засуетились, загалдели, бестолково шарахнулись, не зная, куда себя деть. Яша деловито крутился возле, устанавливая всех по рядам.

Первым в колонне стоял Коля: высокий, стройный, со знаменем в руках. Он тоже учился в четвёртом классе, вернее, уже закончил учиться, и это были его последние часы пребывания среди своих товарищей. В сущности, сегодня он прощался со школой. За Колей Нил с горном, потом в паре Аринка с Таней. Дальше пионеры несли большой плакат на длинных палках, и уже за пионерами строились все школьники.

Неожиданно началась кутерьма: никто не хотел идти сзади. Слёзы, жалобы, переругивания. Все лепились к пионерам, хотели во что бы то ни стало идти рядом или сразу после них, но ни в коем случае не плестись сзади. Яша горячился, вертелся как сорока на колу, ему помогали учительницы.

Коля стоял строгий, важный, крепко сжимая древко знамени. А Нил был всецело занят своим горном, он то подносил его ко рту, то оглядывал со всех сторон, всё остальное не касалось его. Таня с Аринкой держали наготове лёгкие палочки над барабанами.

Яша ещё раз обежал колонну и уже осипшим голосом крикнул:

— Смирно! Предупреждаю: кто будет идти не в ногу, перебегать с места на место, разговаривать или баловаться в строю, буду выводить из колонны. А сейчас нашим пионерам будут торжественно повязаны галстуки.

Лёгкий шёпот, как шелест листвы, пробежал по рядам: «Галстуки... галстуки». Кто стоял сзади, с любопытством вытягивали шеи. Все притихли. Яша стал сам повязывать галстуки своим пионерам. Они замерли с видом строгой торжественной важности. Даже Аринка, эта непоседа, застыла неподвижная и прямая как натянутая струна. Яша волновался, у него дрожали руки. Он полюбил ребят и привязался к ним всей душой, и этот момент он переживал с ними вместе. Когда Яша подошёл к Аринке, у неё дрожали губы. Он подбадривающе моргнул ей.

— Красный галстук — это честь и совесть пионера! Носите его с гордостью и будьте всегда достойны этого почётного звания, — напутствовал Яша. Затем опять прозвучала команда «смирно».

— Пионеры, за дело Ленина будьте готовы!

— Всегда готовы! — дружно ответили пионеры, вскинув руки над головой.

Этот жест покорил всех ребят. Изумлённые, они стояли с открытыми ртами, не в силах ни двинуться, ни произнести слово.

Яша отскочил в сторону с желанием полюбоваться на своих подопечных.

Красные галстуки на белых кофточках и рубашках алели, как распустившиеся маки. Лёгкий ветерок нежно заигрывал с ними. Яша остался доволен.

— Приготовились! С левой ноги, марш! — прокричал Яша.

И в ту же минуту как выстрел грянула барабанная дробь: тра-та-та-та-та.

Затем затрубил горн. Эти звуки подхлёстывали, бодрили, заставляли биться сердца. Глаза у ребят горели. Стройным чеканным шагом колонна оттопывала по аллее. Словно всю жизнь только и знали, что маршировали.

— Левой, левой, — командовал Яша.

Вот прошли по школьной аллее, выйдя на большак, свернули налево, а тут и деревня рядом.

Со звоном распахивались окна, из них высовывались головы стариков и старух, некоторые набожно крестились. Молодых словно сквозняком выметало из калиток и дверей. Все торопились, толкались, бежали. Мелюзга настойчиво втиралась в колонну и на равных правах шагала рядом со школьниками.

Призывно звучал горн, чеканно били барабаны. Ни старики, ни древние дубы, ни эта земля не видели на своём веку такого торжественного, красивого шествия. С безоблачного неба щедро светило солнце, набежавший невесть откуда ветер вдруг стих и замер, удивлённый: такого и он не видывал в этих краях.

Первые пионеры, ровесники Советской власти, впервые шагали по этой земле, шли весело, задорно, с видом несокрушимой отваги. Невозможно было устоять на месте, и люди лепились к колонне, подделываясь под шаг, топали в ногу. Колонна росла стихийно. Впереди пионеры. За ними — их сверстники школьники. Дальше молодёжь. А ещё дальше — взрослые. Некоторые несли на руках детей.

Подходя к своему дому, Аринка издали увидела отца с матерью. Они стояли у ворот принаряженные в окружении соседей. Рядом с Симоном стоял дед Батан, согнувшись, он опирался на длинную палку. Его подслеповатые глаза вдруг заблестели, заискрились, звуки горна и барабанная дробь ворохнули его душу, вызвали массу воспоминаний из его солдатской жизни. Ещё издали увидев Аринку, ткнул Симона в бок:

— Глянь, Шимон, твоя-то шверьга што ражуделывает, ну гренадер, да и только. Ах, штоб её комар жабодал.

Симон сдержанно улыбался, но в сощуренных глазах его плясали весёлые огоньки. Впервые он не краснел за свою дочь, а гордился ею. Елизавета Петровна, худенькая, маленькая, стояла впереди Симона и прижимала платок к губам, сдерживая себя, чтобы не расплакаться. Но, растроганная, она уже не владела собою и слёзы умиления потекли по её щекам. Это были слёзы восхищения, неожиданной радости, переполнившей её сердце. Поравнявшись, Аринка метнула на них ликующий взгляд. Но сразу же преобразилась, решив показать себя в полном блеске. Выпятив грудь, гордо вскинув голову, она осатанело стала лупить по барабану и, высоко поднимая колени, бодро шагала. Всё кружилось, плясало у неё перед глазами. Словно на крыльях её куда-то несло. Она как-то отделилась от Тани и шагала уже рядом с горнистом Нилом. Тот, увидев её сбоку, вытаращил глаза, сердито зашипел:

— Куда тебя прёт?

Но Аринка не расслышала его слов. В ней всё ликовало, всё пело, сердце билось где-то у горла. Ей казалось, что это сон, чудесный, неповторимый. Её неудержимо несло вперёд, точно сзади выросли крылья, и они, наверное, её унесли бы бог весть куда, если бы вовремя не подоспел Яша. Он придержал её за руку.

— Куда тебя понесло?! Иди рядом с Таней...

Аринка вздрогнула, точно проснулась. С ужасом поняла, что нарушила строй. Быстро сравнялась с Таней, исправила шаг. Испуганным взглядом стрельнула по сторонам. Кажется, никто не заметил, а кто и заметил, то, наверное, решил, что так и надо, все идут, все движутся, поймёшь ли тут? Так дошли до сельсовета. На крыльце, украшенном плакатами и флагами, стояли комсомольцы, Устин Егорыч и человек в зелёной гимнастёрке.

Аринка сразу узнала его, это был тот человек из города, который приезжал организовывать комсомольскую ячейку.

Сердечным жестом, раскинув руки, словно желая всех обнять, он громко крикнул:

— Юным пионерам большевистский привет! За дело Ленина будьте готовы!

— Всегда готовы! — слаженно ответили пионеры, вскинув руки.

Этот обмен приветствиями произвёл сильное впечатление на окружающих. Он их покорил. К восхищению ещё прибавилось уважительное почтение к этим маленьким людям в белых рубашках и кофточках с красными галстуками. Но были и такие, которые смотрели хмуро, исподлобья, словно больные нахохлившиеся птицы. Они близко не подходили: Архип Спиридоныч в своём рваном полушубке, бабка Аксинья, в стороне от них Егор Будорага...

Вскоре начался митинг. Нил, вытянув длинную шею, стоял неподвижно, как изваяние. Коля крепко держал знамя, поставленное рядом с собою. Таня, склонив голову набок, внимательно смотрела на трибуну и слушала. Её пухлые щёки ещё больше раскраснелись, словно на них давили клюкву, а маленький носик, похожий на пуговку, задавленный щеками, выглядывал беспомощно и кротко. Все были притихшие, спокойные. Только Аринка быть спокойной не могла. Её душа рвалась наружу, ей хотелось поделиться со всеми этой радостью, заглянуть каждому в глаза, что-то спросить, сказать или просто улыбнуться. А народу-то собралось — тьма-тьмущая! И старые, и малые, из соседних деревень пришли.

Человек из города говорил горячо и убеждённо:

— Мы строим новую жизнь, а в новой жизни нужны образованные люди. Агрономы, инженеры, врачи, учителя. И ваши дети должны учиться. Им жить при социализме, им строить социализм! Им строить новую жизнь!

Все слушали с большим интересом, но каждый по-своему расценивал эти слова.

После митинга пели Интернационал, пели нескладно, разноголосо, но допели до конца. Потом пионеры спели свою песню «Взвейтесь кострами».

У них получилось здорово, не напрасно они устраивали спевку. И опять протрубил горн, заплясали лёгкие палочки по барабану. Пошли обратно к школе, окружённые ещё большей толпой, провожаемые восторженными взглядами. На этот раз Аринка старалась вовсю, чтобы никаких огрехов. Главное сейчас не сбиться с шага, не потерять такт, не убежать от Тани. И она превзошла самоё себя.

Учительница Мария Александровна после митинга зашла к Аринкиным родителям.

— Ваша девочка способная, с блестящей памятью. Ей надо обязательно учиться дальше. Обязательно, обязательно, — говорила она. — И характером она сильна...

— Это точно, — улыбался Симон.

— Она своей цели добьётся, — продолжала учительница. — Главное, выбрать верную цель... Вот чего не скажу про свою племянницу Нонну. Капризна и ленива...

И вот на семейном совете было решено окончательно: отправить Арину в город к дальним родственникам, устроить в городскую школу.

В свободные от домашних дел минуты она по-прежнему бегала к своему заветному камню и, распластавшись на нём, без конца смотрела в голубую синь неба, следила за плывущими облаками. Но забираться на них и плыть в чужие страны она уже расхотела. Она знала, что и так скоро покинет эти дорогие её сердцу места и уплывёт в незнакомый город, пересечёт ту синюю каёмочку горизонта, которая столько лет была для неё недосягаемой. Аринка всегда томилась любопытством узнать: а что же там в северной стороне, за этой синей чертой?

Теперь она скоро увидит и узнает, что там. Какие люди, какие дома, какие дороги и такое ли небо, высокое и голубое? Нет, там всё не так, там всё чужое и небо чужое, родное небо может быть только в своей деревне. Боязно, ох как боязно, но до жути любопытно!

В это лето Аринка удивительно была смирной, как-то повзрослела вдруг сразу, озорством своим больше не пугала родителей. И хоть носилась по-прежнему птицей по огороду, по полям, и в руках у неё кипело всё, и казалось, как и раньше, беззаботна и легка её жизнь, но вдруг посреди работы остановится и замрёт, уставившись в одну точку.

Симон понимал состояние дочери и в такие минуты подбадривал:

— Не тужи, дочка, выше голову держи. Везде люди. Будешь сама хорошей — и к тебе хорошо. Точно. А главное, учись, старайся. Учение человека делает выше, красивее. Оно как бы озаряет его, точно.

Аринка согласно кивала головой, смущённо отворачивала голову. И что за человек этот тятя, и откуда он узнаёт её мысли? Ну хоть не думай при нём. А как задумаешься, так сразу и узнает, о чём она думает, голова у неё стеклянная, что ли?

Елизавета Петровна каждую свободную минуту садилась за машинку, обшивала Аринку. В людях надо содержать себя чисто, не наденешь что попало. И тоже была задумчива и молчалива. На Аринку не кричала, не шпиговала её, только нет-нет да и напомнит ей:

— Ты бы, Аринушка, почитала чего из учебника, не ровен час всё перезабудешь. Задачки б порешала.

— Ну вот ещё, мам, с чего это я забуду. Да спроси что хочешь, всё отвечу.

В доме Симона творилось что-то непонятное: все жили в каком-то напряжении и согласии, в ожидании чего-то непременно хорошего.

Симон пытался шутить:

— Изба у нас, что ли, перевернулась вверх тормашками и мы ходим вниз головой?

Дело в том, что и Лида задумала ехать учиться. Не отставать же ей от своих товарищей. Костя Гром с Марусей едут, Яша тоже, а Лида чем хуже? Только называется их школа по-другому — рабфак. Там учились все взрослые. И начало занятий было на месяц позже — с первого октября. Для жителей деревни было очень удобно, к этому времени с поля уже всё будет убрано.

День отъезда приближался, он уже был точно назначен, на двадцать седьмое августа. Лида вызвалась сама везти Аринку, ей надо было узнать о своих учебных делах: не надо ли каких дополнительных документов? В середине августа, когда ласточки стайками усаживались на телеграфные провода и шумно обсуждали свой далёкий полёт в тёплые края, в доме Симона начались сборы, бесконечные разговоры, напутствия, наказы, просьбы, увещевания.

— Чужого, боже упаси, никогда не тронь! Иголки не возьми, ни синь порошинки, ни макова зёрнышка. Храни тебя бог от соблазна! Честность — главное в человеке. Ему верят, его уважают, — говорила Елизавета Петровна, вспомнив, как точно такие же слова говорила ей мать, отправляя в Питер в услужение к господам. И была она только годом старше Аринки.

Накануне отъезда вечером на крылечке сидели втроём: Симон, Елизавета Петровна и Аринка. Всё было как всегда привычно и тихо, пахло свежим сеном, неуёмно стрекотали кузнечики, мирно сияли звёзды на тёмном небе. И вместе с тем было почему-то грустно, что-то как бы отрывалось, что-то уходило или терялось навсегда. Все молчали, каждый думал о своём.

Аринка понимала, что уходит что-то безвозвратно, но уловить и понять в свои годы — что, ещё не могла. Потому что человек никогда не может поймать тот момент, когда он из одного «я» перерождается в другое «я».

У Аринки уходило детство, навсегда, на веки вечные. Оно уже никогда не вернётся к ней. Всё будет вокруг таким, как сейчас, много лет будет таким, а вот она, Аринка, уже не будет такой никогда. Завтра она простится со всем этим и вступит в новую жизнь. Ей уже двенадцать лет, начнётся новая пора в её жизни — отрочество.

Молчание прервала Елизавета Петровна:

— Господи, даже не верится, что я свою дочь провожаю учиться. Мыслимо ли — деревенская девчонка, крестьянская дочь едет в город учиться? Какого бога благодарить?

Симон, попыхивая самокруткой, весело отозвался:

— А ты, мать, всех благодари, не ошибёшься и никого не обидишь, это точно. — Посерьёзнев, добавил: — Но только не богов надо благодарить, Советскую власть надо благодарить, точно!

— Это само собой, — необыкновенно легко согласилась Елизавета Петровна и, перейдя на лирический настрой, сказала, обняв Аринку за плечи: — Спишь сегодня последнюю ночь под родной крышей. Где-то завтра будешь спать? Тепла ли будет твоя постель? — сказала и вдруг заплакала.

У Аринки защемило в носу. И всегда эта мамка скажет чего-нибудь такое... Симон прокашлялся, видно, и его задело за живое.

— Ладно, хватит душу бередить. Не на погост отправляем. Не за моря, не за горы высокие, велика ль дорога — рукой подать. Захочешь — и съездишь, повидаешься. Ну, пора спать, завтра рано подниму.

Елизавета Петровна довела Аринку до постели, поцеловала. Как хорошо, какой тёплой волной обдало Аринку от этой ласки. «Ну почему бы мамке не быть всегда такой? А может, она теперь и будет всегда такая?» — размышляла Аринка и долго лежала без сна. Бывало, только в подушку ткнёшься, как уж спишь, а тут и сон куда-то подевался.

В проёме окна трепыхалась звёздочка, как бабочка на стекле. Последняя ночь. Наверное, страшно ночевать не дома, не в своей постели, среди почти незнакомых людей? Без родных, знакомых запахов, без этого окна со звёздочкой, Аринкиной звёздочкой, без мамки. Жуть!

Рано утром Елизавета Петровна только коснулась слегка Аринкиного плеча, как та моментально проснулась, тут же вскочила на ноги. Мать подала чистое бельё, платье.

— В дорогу, по телеге-то тереть, надень вот это, старенькое платьице, оно чистое, а когда приедешь в город, переоденься вот в это. В школу будешь надевать коричневое, и передничек не забывай надевать. Раньше в гимназии тоже переднички носили.

— Это же не гимназия, а просто средняя школа, — начала было Аринка, но Елизавета Петровна прервала дочку.

— Не перечь, а слушай, что говорят! — мягко и тихо произнесла. — Ну ладно, в школу так в школу, пусть по-твоему. Когда придёшь из школы, сними платье, повесь на стульчик, куда-нибудь в сторонку, не разбрасывай вещей, чтоб людям ничего не мешало. Дома наденешь серенькое платьице. По воскресеньям надевай сарафанчик синий с белой кофточкой в горошек. Поняла?

— Ага.

— А ещё вот гребешок. А ещё ноги мой перед сном. И чулочки через день простирывай. Хозяйке, тёте Паше, помогай, полы подметай, посуду мой, с детьми посиди, если надо. Ругаться будет, молчи, не перечь, потерпи. Это ненадолго. Там Лида приедет, комнату отдельную снимете, будете вместе жить. Ну, кажется, всё. А теперь одевайся.

— А это ещё зачем? — недовольно засопела Аринка, увидев в руках у мамки чулки с ботинками.

— Вот чудачка, неужели в город поедешь босиком? Да тебя засмеют! Там все ходят обутые.

— В телеге я босиком поеду, а в городе обуюсь. Ладно?

— Можно и так, — спокойно сказала Елизавета Петровна. В другое бы время хороший подзатыльник — и Аринка вмиг влетела бы в эти ботинки, но сейчас мать была на редкость уступчива и добра.

На столе был приготовлен завтрак, любимые Аринкины сочни с творогом и топлёным молоком. Но есть не хотелось. Через силу она пихала себе в рот, и то только для того, чтоб не обидеть мать.

Во дворе Забава стояла уже в упряжке. Симон суетился возле телеги, укладывал сухой клевер, а сверху прикрывал мелким сеном, чтоб сидеть было мягче. Всё это покрыл чистой дерюжкой. Деревянный сундучок, который с такой любовью и грустью делал для Аринки, долго вертел в руках, не зная, куда пристроить, и наконец сунул под клевер в задок и привязал верёвкой. Громадную корзину с продуктами водрузили вперёд, из неё торчали, как гусиные шеи, белые горлышки бутылок с молоком.

Лида деловито обихаживала Забаву, тщательно проверяя сбрую и подпруги. Дорога не ближняя, тут нельзя наспех.

Варя, растерянная и жалкая, стояла в сторонке, явно не при деле. Увидев Аринку на крыльце, босую, с перекинутыми ботиночками через плечо, улыбнулась. Трогательно-смешной она показалась Варе.

С огорода во весь опор мчался Ивашка. Как всегда взлохмаченный, пахнущий рыбой, водорослями и всеми травами, что росли на земле.

— Ха! А чего так рано? Я вот рыбы принёс. Возьмите на дорогу.

— Да что ж мы, кошки, что ли, будем сырую рыбу есть в дороге? — засмеялась Лида. — Вот если б ты поджарил нам, мы с удовольствием бы.

— Ха! А я что, говорю, что сырую, я мигом очищу и поджарю.

— Не надо, Ивашка, у них всего полно. Я лещей им накоптила, хватит, — остановила его Елизавета Петровна, явно растроганная Ивашкиной заботой.

И вот всё было готово к отъезду. Перед дорогой решили, по русскому обычаю, присесть. Потеснившись, все уместились на ступеньках крыльца. Помолчали. Первым встал Симон.

— Ну, с богом. Пора, — сказал он, на скорую руку перекрестившись. Обратился к Аринке: — Ну, Арина — дочь крестьянская, прощайся со своим домом, в новую жизнь вступаешь. Точно. А скажи-ка, небось радёшенька, что из дому удираешь? Надоел он тебе, а?

— Сам, наверно, радёшенек, что я уезжаю! — строптиво фыркнула Аринка.

Симон неловко развёл руками:

— Не серчай, я это так просто, для поддержания духа твоего сказал. Точно. Учись, не ленись, выходи в люди, может быть, и правда на агронома выучишься?! Дом не забывай, нас почаще вспоминай, а теперь целуй батьку.

Аринка подскочила к нему, приподнялась на цыпочки, обхватила своими худенькими руками его шею и ткнулась в его колючие усы, да так и застыла, точно приросла. Симон подхватил её под мышки и почти силой оторвал от себя, высоко приподнял в воздухе и посадил на телегу. Стал суетиться, тормошить сено, застенчиво отворачивать лицо.

— С нами-то попрощайся, — сказала Елизавета Петровна, закрыв лицо руками и вздрагивая всем телом.

Варя стояла рядом и тоже заливалась слезами. Лишь Ивашка да Лида сохраняли невозмутимое спокойствие.

— Ну хватит, простились и будет, чего девку тревожить, не на казнь везём. Открывайте ворота, — деловито скомандовала Лида.

Аринка сидела на телеге огорошенная и растерянная, она никак не могла взять в толк, что это с нею прощаются, что это о ней плачут, её провожают. И что едет она не за снопами в поле, не за дровами в лес, а в незнакомый город, к чужим людям. Её вдруг охватила тревога. Она страдальчески сморщилась, испуганные глаза её стали перебегать с одного лица на другое. Ей казалось, что вот-вот кто-то скажет сейчас, мамка или тятя: «Не надо никуда ездить, сиди дома, дома тоже хорошо». Но никто ничего не сказал, открылись ворота, лошадь дёрнула телегу, Аринка качнулась и так, с широко открытыми глазами, полными удивления и страха, стала удаляться от своих. Они всё стояли в проёме открытых ворот и махали ей рукой. А Аринка всё ждала, и смотрела, и смотрела на них.

Так и проехали свой дом. Подъезжая к концу деревни, Аринка вдруг увидела Данилку, он точно из-под земли появился. Стал трусцой догонять телегу. Лида приостановила Забаву, поехала шагом. Данилка пошёл сзади, Аринка с грустью смотрела на него. Потом спросила:

— Зачем ты идёшь, Данилка?

— Так просто, — сумрачно ответил Данилка.

— Ты провожаешь меня, да?

— Ага.

Он, как привязанный телок, всё шёл и шёл за телегой.

— Я тебе письмо напишу, ладно? Ты ведь грамотный, прочитаешь?

— Ага.

Проехали Старя. Проехали Ивановское. Вот и Кривое колено — граница Аринкиной родины. Направо песчаная дорога вела к речке, большак круто поворачивал налево, здесь начинались чужие земли, принадлежащие соседним деревням.

— Данилка, хватит провожать, мы поедем сейчас быстро, возвращайся домой, — сказала Лида и подхлестнула Забаву. Та рванулась и побежала рысью.

— До свиданья, Данилка, прощай! — прокричала Аринка, махая рукой. Данилка отстал, уже был далеко, но не остановился, а всё шёл и шёл. Он казался издали совсем маленьким — одинокая фигурка на большаке.

Потом большак опять повернул налево, и всё скрылось — и Данилка, и родной лес. Начиналось незнакомое, чужое. Чудилось Аринке, что переезжает она ту синюю каёмочку горизонта, за которую она всегда так хотела заглянуть, мечтая на трухлявой крыше тёти Машиного сарая.