Время — около пяти часов дня, место — кафе неподалеку от Гиндзы, интерьер — в стиле рококо, освещение — цвета лимонного мармелада. "Веками японцы считались изысканно вежливыми, — говорила она, Живая Легенда, своим хрипловатым и все-таки музыкальным голосом, — но, не пробыв в этой стране и недели, я поняла, что чаще всего эта так называемая учтивость — всего лишь соблюдение формальностей".

Сидя напротив, Спиро Сугинами молча слушал. Кроме всего остального, Живая Легенда платила ему и за это: слушать, кивать и — как он в тайне подозревал — красиво смотреться в золотом свете близящегося вечера, демонстрируя соединение греческих и японских черт в архаичном, геометрически четком рисунке, напоминающем и о поэтах-воинах, и о любвеобильных богах. По природе Спиро был разговорчив, иногда даже болтлив, и сейчас прилагал большие усилия, чтобы рот оставался закрытым. Налетавшие на него приступы неудержимой откровенности он относил за счет своей греческой крови, а уклончивость поведения в обществе и некоторую сдержанность всегда объяснял словами: "Что вы хотите? Я же наполовину японец". Подчас ему очень хотелось быть чем-то одним: чистокровным японцем, греком, шотландцем или нигерийцем, в другие минуты казалось, что и любая кровь — чистая, но чаще всего он жалел, что не может похвастаться еще более пестрым соцветием предков: тогда все чудачества и все промахи можно было бы смело отнести за счет разных генов.

Как и Лафкадио Хёрн, Спиро Сугинами был сыном гречанки, но отец его был японец. В начальных классах калифорнийской школы его звали Зорбой-Япошкой, в средних, когда он вытянулся и начал делать успехи в тяжелой атлетике, прозвище изменилось на Зорба-Давай, что, с точки зрения расистских обзывалок, свидетельствовало, как он полагал, о повышении в ранге. Теперь он был высок, мускулист и на редкость хорош собой, и называли его Спиро или Сугинами-сан. Вырос он в Редвуд-сити, колледж окончил в Пало-Альто и провел бурную молодость (разбросал рисовое семя, как шутил он, с ранней юности осознав ценность самоиронии и превентивной зашиты) в Сан-Франциско. Внутренне ощущая себя обычным калифорнийцем, он, хоть и бегло говорил по-японски, в Токио был не менее инородным, чем оказался бы, скажем, на Марсе. И даже более, так как с Марсом, его лилово-серыми морями, безжалостными пустынями и множеством светящих ему лун он чувствовал какую-то таинственную связь. Проработав несколько лет техредом издаваемого в Нью-Йорке журнала "Мир путешествий", Спиро вдруг взял и махнул в Японию, чтобы (как он это обозначил) подышать воздухом предков. Там, в Токио, он однажды разговорился в метро с обаятельной женщиной лет шестидесяти пяти, которая оказалась жительницей калифорнийского города богачей Атертона, вскричавшей (узнав, откуда он): "О! Так мы же соседи!" В ответ Спиро вежливо улыбнулся. Да, между нами всего лишь две мили и сто миллионов долларов, промелькнуло в мозгу. "Соседка" пригласила Спиро на посольский прием, и он пошел — в чистом виде из любопытства. Среди гостей присутствовала давно интересовавшая его своими книгами писательница. И когда не в меру резвая тартинка с икрой выскочила у нее из рук прямо на абиссинский ковер, Спиро помог благополучно отчистить запачканное место и получил предложение стать помощником-секретарем.

Работа была интересной и выгодной. Границы обязанностей — несколько расплывчатыми. В первое время все это доставляло одно удовольствие, но месяц назад как-то днем он вдруг увидел в своей патронессе притягивающую к себе обольстительную женщину (все это происки моей самурайской крови, эгейских гормонов и легкомысленного характера, причитал он), и с этого момента жизнь превратилась в вихрь бессонниц, головокружений, приступов удушья и нервных стрессов.

"Такое чувство, словно бы у меня в сердце пчелиный улей", — пожаловался он своему приятелю Гуннару Наганума, полушведу-полуяпонцу, переводчику Службы новостей компании "Кёдо".

"Попей каламиновую микстуру", — посоветовал лаконичный Гуннар.

Живую Легенду — как ее неизменно именовали в англоязычных газетах, хотя сама она всегда вздрагивала от этого титула, — звали Урсулой Мак-Брайд, но она пользовалась псевдонимом Мурасаки Мак-Брайд и целых тридцать лет жила в Японии, куда приехала двадцатилетней девушкой. Свою первую книгу "Кипящее сердце" — ярко окрашенный эротикой гимн гостиницам на горячих источниках — она выпустила, когда ей было двадцать пять (возраст, в котором Спиро Сугинами пребывал ныне), и с тех пор неизменно публиковала по новинке в год. Почти все они становились бестселлерами в Японии и находили вполне достойных читателей в США: японофилов, японофобов, а также публику с широким кругом интересов, которую восхищали интимные откровения и острые наблюдения над японской культурой. Писала она и беллетристику — странные истории о трагической любви, жестокой судьбе и вмешательстве паранормальных явлений, похожие на книжки из серии "Загадочное". Героини этих романов пили сухое шампанское, лакомились темно-коричневыми шоколадными трюфелями и бродили по полям цветущих люпинов, а герои спускались к завтраку в смокинге и облачались в юбку шотландского горца, ложась в постель. Все это было забавным, затейливо-незатейливым чтением, но, поскольку вещи, написанные автором в серьезном жанре, пользовались солидной репутацией, критики благосклонно оценивали ее неприхотливые фэнтези как аллегории, параболы и метафоры, раскрывающие карнавальную абсурдность бытия. Успех в работе сделал Мурасаки Мак-Брайд в разумных пределах богатой и относительно счастливой. Она ни разу не была замужем, но даже и чопорная японская пресса вынуждена была признать, что она чересчур привлекательна, чтобы именоваться Старой мисс — японским эквивалентом того, что на Западе жестко клеймят словами Старая дева.

А на фабрике сплетен, обслуживающей иностранную колонию Токио, с грубоватой фривольностью намекали, что Мурасаки Мак-Брайд — нимфоманка: неутомимая соблазнительница, которая мало интересуется романтикой, а просто "пользуется мужчинами для удовольствия" и, пресытившись, тут же бросает. Но кроме конвертов, надписанных мужским почерком с пометой "в собственные руки", "лично", "частное", да двух-трех огромных и дорогих букетов тропических цветов, доставленных посыльным "Цветочных композиций Арисугава", Спиро не замечал за своей неутомимо работающей патронессой никаких примет пожирательницы мужчин. И все-таки эти домыслы волновали.

Еще раз пригубив чай ("Эрл грей", два куска сахару, полкувшинчика сливок), Мурасаки Мак-Брайд продолжила свой монолог. "Тысячу лет назад, впервые приехав в Токио, я ожидала потрясения от встречи со знаменитой японской вежливостью и в высшей степени удивилась, когда обнаружила, что почти незнакомые люди то и дело, без всякой договоренности, заявляются к тебе в любой час: например, когда ты садишься обедать, или готовишься принять ванну, или уже укладываешься в постель. Конечно, и американцы все это проделывают, но от японцев я ожидала несколько большей чуткости. Да и нельзя сказать, что они ведут себя так только с варварами иностранцами. Мне не раз приходилось слышать о неверных мужьях, которые как ни в чем не бывало заявлялись домой после десятилетнего или двадцатилетнего отсутствия. Ни разу не позвонив, не прислав даже жалкой открытки, они просто беспечно появлялись на пороге: "Вот я и дома! Вода в ванне — горячая?"

— Мне хочется рассказать вам одну историю, — начал Спиро. На самом деле ему хотелось сказать: "По-моему, я люблю вас, уверен, что хочу. Никто никогда не притягивал меня так, как вы. Это и для меня неожиданность, в мечтах я обычно видел себя с высокой молодой блондинкой, этакой смесью валькирии с топ-моделью, но теперь все мои фантазии вертятся только вокруг нас двоих. Я мысленно вижу нас в овеваемой морским воздухом комнате старого отеля на каком-нибудь известково-белом греческом острове, ну, скажем, на Миконосе (как в "Волхве" Фаулза), в царстве лазурного неба и лениво плещущего океана, где мы сплетемся воедино, как двухголовое существо с одной общей душой, тяжелодышащая гидра, пронизанная отчасти эллинской страстью. (Проищу прощения, я знаю, как ты ненавидишь аллитерации и гиперболы, которые ты называешь симуляцией поэзии, но что же делать? Я — грек, я — японец, я такой, как я есть, люблю яркость, хлещущую через край, и хмельной звук, продолжающий отдаваться эхом.) И не надо сомнений по поводу пресловутой разницы в возрасте. Со следующего года она всегда будет меньше, чем половина твоих лет, и я обещаю, что буду заботиться о твоей старости, хотя уверен, ты или переживешь, или бросишь меня".

Но, конечно, ему было не выговорить этих решительно неуместных слов, и он скромно продолжил:

— Ваше упоминание о неверных мужьях, которые исчезают невесть куда, а потом появляются как снег на голову, заставило меня вспомнить историю о призраке, которую некогда рассказывал мой отец. Он не сам сочинил ее. Скорее всего, прочитал в какой-нибудь пропылившейся старой книге, но кое-какие детали додумывал от себя. — Спиро замолчал, выжидая. Он еще никогда ничего не рассказывал Мурасаки Мак-Брайд и теперь сомневался, не преступает ли границ положенного.

— Люблю послушать занимательную историю", — сказала Мурасаки Мак-Брайд, взмахнув тонкой, с длинными пальцами, не отягощенной кольцами рукой — той рукой, что уже целый месяц каждую ночь присутствовала в его фантазиях, нащупывая пуговицы рубашки, вслепую расстегивая молнию и ныряя в передний кармашек джинсов, словно быстрый зверек, охотящийся на мышь.

"Ого, — подумал он, — оказывается, это должна быть занимательная история!" Решительно набрав воздух в легкие, он закрыл глаза и увидел мысленно улицу, застроенную вытянувшимися в ряд под беззвездным небом деревянными домишками.

* * *

— Давным-давно, — начал Спиро (зная, что Мурасаки Мак-Брайд любит классические зачины), — жил да был человек по имени Рокуносукэ Танто — игрок, любитель женщин и выпивоха. Всегда был у него в голове какой-нибудь невыполнимый безумный проект, всегда была по крайней мере одна подружка. Официантки в барах, массажистки, продавщицы цветочных и зеленных магазинов, девушки в белых перчатках, которые кланяются посетителям универмагов внизу и наверху у эскалаторов, перевозящих их с этажа на этаж. Обычно он угощал их миской дешевого риса карри, а они приводили его к себе, в жалкие комнатушки девушек-работниц: с "Хэлло, Кити!" на полотенцах и разноцветным бельем, свешивающимся с протянутых веревок наподобие странноватой формы тюльпанов. Всем этим молодым женщинам, прежде чем вступить в уготованный скучный брак, хотелось немножко развлечься. О добродетели и репутации они не беспокоились, так как известно было, что в Токио есть хирурги, способные за двадцать тысяч йен вернуть им к моменту свадьбы необходимую первозданную девственность. Рокуносукэ нравился им, потому что был крепким, гибким и уверенным в себе, потому что деньги текли у него между пальцами как вода, но больше всего потому, что он был женат.

Жену Рокуносукэ звали Кадзуэ. По японским меркам она не была красавицей (лоб — слишком решительный, подбородок — чересчур упрямый), но более роскошных, чем у нее, блестящих густых волос цвета черной смородины Рокуносукэ не видел никогда в жизни. Из-за этих волос он и женился на Кадзуэ (в то время она была горничной в гостинице на горячих источниках, а он — коммивояжером, на самом деле зарабатывавшим, в основном, плутуя в карты), а она вышла за него, чтобы избавиться от грязной посуды, облитых сакэ купальных халатов и простыней, испятнанных следами измен и любовных интрижек — тошнотворных следов удовлетворения всех разновидностей человеческих аппетитов. Но после свадьбы произошло нечто странное: Кадзуэ и Рокуносукэ влюбились друг в друга. Неожиданная идиллия длилась лет пять, но потом Рокуносукэ стал возвращаться все позже и позже, а там и вовсе исчез из дома.

"Он, вероятно, играет в маджонг, — говорила себе Кадзуэ. — Он поехал в деревню навестить мать, он работает допоздна, он заснул пьяный где-то в канаве, он лежит на перроне, а голова — в карминно-розовой лужице рвоты". Все эти обнадеживающие картины дали ей силы продержаться, ночь за ночью, несколько недель, но, конечно, на самом-то деле она отлично знала, что в какой-нибудь жалкой гостинице или в убогой клетушке официантки он, раззадоренный хмелем, в свете мигающих неоновых огней азартно предается любви, и золотой магендовид, свешивающийся на золотой цепочке с его шеи, щекочет рот какой-то неизвестной женщины, так же как некогда щекотал ее губы. ("Мне нравится его форма, — сказал Рокуносукэ, когда она спросила, почему он носит именно эту подвеску. — Звезды всегда зажигают во мне надежду".) Неверность мужа всегда считалась в Японии неотъемлемой и разве что не священной частью супружеской жизни, и Кадзуэ даже в голову не пришло подавать на развод. Она по-прежнему обихаживала свой крошечный домик и миниатюрный садик, брала на заказ шитье (обработку швов кимоно) и молила богов, чтобы в один прекрасный день ее обожаемый Рокуносукэ устал от своей хихикающей любовницы с крашенными хной волосами и вернулся разделить с ней грядущую старость.

Однажды вечером, сидя у туалетного столика и расчесывая свои прекрасные волосы, Кадзуэ вдруг услышала шум раздвигаемой входной двери. "Тадаима, — прозвучал голос мужа, — а вот и я". С готовностью вскочив, Кадзуэ поспешила ему навстречу. Не спросив, где он пропадал последние две недели и почему хотя бы не позвонил, она просто сказала: "Добро пожаловать, дорогой! Хочешь сразу же принять ванну или подать тебе чашку отядзукэ?" Но Рокуносукэ продолжал неловко топтаться у входа, и, глядя на его сильные плечи, подергивающиеся под тканью зеленой, как яблоко, спортивной куртки, Кадзуэ невольно вспомнила брошенных хозяевами щенков, пытающихся выбраться из бумажных пакетов, куда их засовывали. Она несколько раз находила такие пакеты на территории расположенного неподалеку храма. Однако монахи, чересчур озабоченные поисками озарения, отказывались возиться с подкидышами, хозяин дома, где жила Кадзуэ, запрещал ей держать у себя четвероногих, и она делала единственное, что могла: относила бедных щенят в приют для животных, а потом возвращалась в храм — помолиться за их крошечные души. "Вообще-то говоря, — сказал Рокуносукэ после минуты тягостного молчания, — я пришел за вещами. Но раз уж я здесь, почему бы и не принять быстренько ванну?"

И вот пока Кадзуэ упаковывала одежду, документы и прочее в два больших полосатых картонных чемодана, складывая рубашки так, как он любил (рукава внутрь, манжеты застегнуты), и стараясь не запятнать слезами аккуратно выглаженные белые носовые платки, Рокуносукэ нежился в горячей ванне, прихлебывая, прямо из горлышка, теплое дешевое сакэ. Мысли его при этом были с Руми, барменшей из Икэбукуро, которая в этот момент ждала снаружи, сидя за рулем своего потрясающего красного "мустанга". Он представлял себе ее светлые, пышные, как пионы, груди, прелестно неровные зубки и непередаваемо полные губы, напоминающие вздутые полипы на стеблях бурых водорослей. Во время первого свидания Рокуносукэ кусал эти губы, пока не брызнула кровь, и почти ждал, что раздастся шипящий звук вырывающегося из-под проколотой оболочки воздуха, такой, как извлекает из водорослей наступающий на них тяжелый сапог рыбака. "Ты потрясающе целуешься", — говорила она потом, осторожно облизывая пораненные губы, и ее горло мягко дрогнуло, глотая наполнившую ей рот кровь.

Руми только что получила в наследство ферму неподалеку от Саппоро, и они с Рокуносукэ отправлялись туда разводить скот и бурить землю в поисках нефти, предполагая, может быть, наткнуться и на золото. Ни нефти, ни золота в тех местах никогда не бывало, но Рокуносукэ не мог видеть пустого клочка земли без мысли о драгоценных металлах и драгоценном сырье, таящихся в его недрах. Посмотрев вниз, на свой маленький дряблый пенис, плавающий на воде как бросовый турнепс, он подумал: "С тех пор как мне исполнилось шестнадцать, эта смешная маленькая штучка определяет направление всей моей жизни", — и, снова перейдя к мыслям о Руми, с ее лицом школьницы и языком куртизанки, подумал, что, в конце концов, это и не такой уж плохой способ жить.

Когда они вновь оказались в прихожей, еще раз возникла неловкая пауза. Кадзуэ, опустившись на пятки, сидела у самой двери, Рокуносукэ стоял — по чемодану в каждой руке. "Не знаю, когда вернусь, — сказал он, — не знаю, вернусь ли вообще".

"Я буду ждать вас всегда, — опустив глаза в пол, ответила Кадзуэ. — И что бы ни случилось, навеки останусь вашей женой". Она коснулась лбом пола, стараясь, чтобы он не увидел ее слез, а когда подняла голову, Рокуносукэ уже не было. Он не закрыл раздвижную дверь, и Кадзуэ было отчетливо слышно, как хлопнула дверца маптины, рассыпался долетевший из открытого окна легкомысленный женский смех, уверенно взревел мотор и взвизгнули отпущенные тормоза.

Надев свои гэта, Кадзуэ вышла в идеально ухоженный садик, посмотрела сквозь ветки любимого клена на кофейного цвета небо, усеянное множеством крошечных, слабо светящихся точек, и вспомнила то, что ей говорил Рокуносукэ: "Звезды всегда зажигают во мне надежду".

* * *

— Антракт, — объявил Спиро, указывая на пересохшее горло. Отхлебнув из своей чашки ("Инглиш брекфаст", с лимоном, без сахара) и обнаружив, что чай остыл и утратил вкус, он сделал знак официанту: принести свежий. Они сидели на верхнем этаже "Травиаты", знаменитого кофейного заведения на задней улочке Гиндзы. Оно занимало отдельно стоящее каменное здание, увитое виноградом на манер старых домов где-нибудь во Франции. Внутри это был настоящий лабиринт из мебели темного полированного дерева, винтовых лестниц, банкеток, обитых бархатом цвета бургун-ди, и окон с наискось срезанными стеклами — гигантских призм, бросавших рассеянные радужные полосы на столы, лица, серебряную посуду. Долгие годы в "Травиате" звучала только оперная музыка, но теперь заведение перешло в новые руки и объявление в окне при входе гласило: "ВСЯ МУЗЫКА БАРОККО, ТОЛЬКО БАРОККО, БАРОККО — МУЗЫКА НА ВСЕ ВРЕМЕНА!" Когда Спиро приступил к своему рассказу, музыкальный фон составляла Сюита № 2 Генделя, в мажоре, потом стремительными переливами прозвучала написанная в миноре короткая вещица Корелли, а теперь каменные стены резонировали под мощным напором мажорного Концерта для трубы, струнных и клавесина, сочинения Телемана.

Мурасаки Мак-Брайд в упор смотрела на Спиро. Траектория направления света сместилась вниз, и лицо ее было наполовину в тени, но Спиро видел, что она улыбается. Лицо было мягкое, как созревший плод, и по губам блуждала безотчетная улыбка, заставившая его вдруг задохнуться при мысли, что… может быть… и она…

Нет, сурово одернул он сам себя. Скорее всего, ей просто понравился мой рассказ. И Мурасаки тут же заговорила.

— Я с большим удовольствием слушаю вашу историю, — мечтательно произнесла она, и Спиро вздохнул.

На улице, под окном, гнулись, касаясь земли под порывами раннеосеннего ветра (но не ломаясь), ветви плакучих ив. Прохожие, с развевающимися на ветру волосами, с трудом проталкивались по узким, забитым спешащей толпой тротуарам: служащие в строгих синих костюмах, школьницы в полосатых матросках, мальчишки-разносчики в белых фуражках и высоких башмаках на деревянной подошве, одной рукой с жонглерской ловкостью удерживающие стопку мисок с горячей лапшой или суши, другой — ведущие за руль велосипед. Шоферы блестящих "инфинитис" и "ниссанов" с руками, обтянутыми белыми перчатками, слушали по ярко-желтым транзисторам транслирующиеся в это удобное время репортажи с матчей по борьбе сумо, поджидая, пока появятся (выйдя с важного совещания или от пышнотелой подружки) их шефы. Где-то вдали оптимистически настроенный торговец жареным бататом протяжно выкрикивал "Яакииимо!" (хотя зима — сезон для его товара — была еще далеко и он мог надеяться разве что на случайного покупателя, страдающего замедленным метаболизмом или остро развитым чувством ностальгии) и толкал вдоль по улице свой лоток, над которым клубился горячий пар. Какой-то мужчина в смокинге, выйдя из двухместного "ауди-5000", поспешил к дверям маленького и, безусловно, ему принадлежащего ресторана, зажав под мышками по кувшину "скрипа" — не содержащей молока кремообразной добавки к кофе, чье название вызывало у иностранцев немало приступов смеха.

— Скрип в обеих руках, — пробормотала Мурасаки Мак-Брайд, глядя на эту картинку. Играя словами, она переиначила знаменитую японскую метафору "цветы в обеих руках", и, разгадав это, Спиро сообщнически кивнул, а потом снова погрузился в себя, и его мысли скакнули к моменту, когда он в первый раз осознал, что влюблен в свою легендарную патронессу.

Как-то раз он пришел к ней, как и обычно, в десять часов утра, ожидая застать Мурасаки Мак-Брайд за компьютером, в удобном простом костюме в стиле ретро, точнее, в стиле матушки-гусыни, который она носила, работая дома: длинная сборчатая юбка, блузка с высоким горлом, застегнутая брошью из слоновой кости, домашней вязки шаль. Но оказалось, что ее нет на месте, и он прошел по ряду устроенных на японский манер высоких просторных комнат, мягко, как кошка или ниндзя, ступая по татами и спрашивая себя, а не случилось ли чего.

"Кх-кхм, Урсула?" — позвал он наконец неуверенно. Она настояла, чтобы он называл ее именем, данным ей при крещении, и он подчинился, хотя и признался Гуннару Наганума, что это давалось не легче, чем если бы королева Елизавета попросила его называть себя Бетти Лу.

"Я здесь", — откликнулась Мурасаки Мак-Брайд странно сдавленным голосом. Открыв еще одну дверь, Спиро увидел по-европейски обставленную спальню: все бело-голубое, балийские коврики и ручной работы шитье, антикварная мебель из полированного красного дерева. "Писательница, соединяющая в себе эротику и эксцентричность", как настойчиво именовал ее один выходивший на японском бульварный журнальчик, лежала в постели. Волосы (золотистые, с тонкими прядями седины на висках) обрамляли лицо пышным облаком и спускались на плечи. Шелковая, цвета слоновой кости пижамная распашонка надета была поверх такой же ночной рубашки, оправленные в бронзу очки для чтения съехали на нос, и сама она явственно всхлипывала.

"Что случилось? Вы простудились?" — застенчиво просовывая голову в дверь, спросил Спиро.

"Входите, садитесь", — ответила Мурасаки Мак-Брайд и, приглашая, мягко взмахнула правой рукой. Спиро робко вошел и сел в обитую чем-то пушистым качалку.

"Может быть, приготовить чаю?" — спросил он, нервничая, оттого что впервые переступил порог этой спальни. Хозяйством ведала домоправительница — хмурая угловатая француженка по имени Франсуаз, неизменно уныло одетая в черное и похожая на угнетаемую аббатиссу какого-то странноватого монастыря, но иногда и Спиро выполнял мелкие домашние обязанности. Его это не тяготило: жалованье и разного рода подарки, которые он получал, были столь щедры, что он с радостью взялся бы и за чистку камина, и за ловлю блох на двух обитающих в доме рыжевато-коричневых кошках — Доже и Фрэнсисе.

"Нет, спасибо, — ответила Мурасаки Мак-Брайд, — я сейчас встану". Она снова всхлипнула и указала на толстую книгу, лежавшую возле кровати.

"A Place of Great Safety", — прочел вслух Спиро. Он впервые слышал это название, но вспомнил, что имя автора мельком встретилось ему как-то в одном из надменно-самоуверенных английских журналов, выписываемых его работодательницей.

"Я читала всю ночь и только что закончила", — проговорила Мурасаки Мак-Брайд.

"И речь там шла о чем-то грустном?" — внезапно поняв связь между слезами и книгой, спросил Спиро.

"Об очень грустном. Вернее сказать, трагическом. Действие происходит во время Французской революции".

"О!" — только и мог сказать Спиро, не зная о революции ничего, кроме отрывочных, на реплики комиксов смахивающих фраз типа "Тогда пусть едят пирожные!" или "Головы им долой!"

"Весь этот блеск ума, — обращаясь, скорее, к самой себе, заговорила Мурасаки Мак-Брайд, — вся прелестная живость, все эти семьи — матери, отцы, дети, возлюбленные, — вся сложная, чувством наполненная жизнь после несправедливого и оскорбительного суда срубается под корень. Какая несправедливость, какой стыд, какой страшно-кровавый конец истории!"

"Но разве он мог быть другим? Ведь все описанное — правда!" — ответил Спиро, откликаясь на прямой смысл слов.

"Да, правда. И книга написана превосходно, со всех точек зрения безукоризненно. Вы абсолютно правы. И люди не должны ставить перед собой задачу сочинять счастливые истории, они должны выучиться их проживать". Мурасаки Мак-Брайд подняла голову, вытерла глаза и ослепительно, как на обложке своей книги, улыбнулась.

И все же не в этот момент Спиро понял, что он влюблен. Это произошло в тот же день, но позднее. Стоя лицом к окну, она машинально поглаживала свою длинную белую шею и явно вновь думала о гильотине. И его вдруг ударило в солнечное сплетение: Боже правый, я люблю эту женщину и хочу, чтобы она любила меня. Неожиданно, просто, немыслимо — все разом.

* * *

— И вот, — продолжал Спиро, налив себе чаю и положив в него сахару, — десять лет пронеслись как один день, как сон. Рокуносукэ не нашел ни нефти, ни золота и очень скоро потерял всякий интерес к такому хлопотливому делу, как разведение скота. С Руми они расстались, прожив года два, и дальше он просто болтался с места на место, каждое утро надеясь разбогатеть к вечеру и каждый вечер уповая на удачу, которая, конечно же, придет завтра. Женщин он менял непрерывно. Иной раз это была связь на час, а иной раз — на год. Жене он, естественно, и не звонил, и не писал. Словам Кадзуэ, что она будет ждать его, — верил.

И вот однажды пути-дороги привели его снова в Токио. Был ясный, прохладный осенний вечер, и, сойдя с поезда на вокзале Кита-Сэндзю, Рокуносукэ поежился и поднял воротник своей поношенной зеленой куртки. Из двух полосатых картонных чемоданов у него оставался теперь только один, и набит он был грязным бельем и несчастливыми лотерейными билетами. Когда-то давно он думал, что если вернется, то разве что на гребне успеха, но теперь так устал, что ему просто необходимо было услышать звук знакомого, как дыхание, голоса, который скажет: "Хочешь принять ванну, дорогой?" — а потом нежиться, глядя на звезды и попивая теплое сакэ, и наконец крепко-крепко заснуть.

Первое, что заметил Рокуносукэ, открывая обмазанные глиной бамбуковые ворота, — это безумный и удручающий беспорядок. Ставни хлопали на ветру, в крыше черепиц меньше, чем дырок, сад зарос, и один из кленов высох. Не заболела ли Кадзуэ, подумал он, ведь она всегда так хорошо следила за садом. В то же время он с удовольствием удостоверился, что она, безусловно, живет одна. Мужской руки тут явно не чувствовалось. Вдруг страшное подозрение посетило его, и, чтобы убедиться, как оно нелепо, он сказал вслух: "А может быть, Кадзуэ умерла.

Раздвинув стеклянную дверь, он переступил порог и вошел в гэнкан. В доме было темно, воздух — тяжелый: вроде бы запах отсыревших татами и передержанных, покрытых плесенью солений.

"Тадаима, — крикнул он, и через мгновение в глубине дома зажегся свет. — Вот я и дома!" — повторил он и, поставив ногу на приступку, стал расшнуровывать ботинки. Расшнуровав, бросил их как попало: один носом на север, другой — на юг, точно зная, что Кадзуэ приберет их и аккуратно поставит носками к двери, чтобы ему удобно было обуться, когда он надумает снова выйти из дома: на вечер или на всю оставшуюся жизнь.

Подняв голову, Рокуносукэ увидел медленно приближающийся к нему по коридору свет, неровно отбрасываемый на рваные, лохмотьями висящие сёдзи масляной лампой, и удивился, что это с электричеством. Но тут же увидел ее, верную свою жену, такую же, какой она была при расставании, только гораздо более счастливую. "Добро пожаловать домой", — сказала она таким тоном, словно он только утром ушел на работу и теперь точно вовремя вернулся.

"Тадаима", — еще раз сказал Рокуносукэ. Ему захотелось радостно рассмеяться, оттого что она жива и не изменилась, но он знал, что это не подобает мужчине. Мелькнула мысль, что надо было, наверное, привезти ей подарок, например амулет на счастье из какого-нибудь знаменитого храма или банное полотенце с названием модного курорта на горячих источниках, но он знал, она не обидится, что он появился с пустыми руками. Она никогда ничего от него не ждала и никогда не испытывала разочарования.

Потом, значительно позже, Рокуносукэ прикрутил лампу и растянулся на футоне. Тот был весь в заплатках, но чистый, и Рокуносукэ расчувствовался, поняв, до какой бедности дошла без него Кадзуэ. Укрывшись покрывалом, они медленно, молча предались любви. И это были их первые прикосновения друг к другу с момента его появления дома, так как по традиции японские супруги никогда не обнимаются в дверях, даже и после десяти лет разлуки. Магендовид, свисающий с шеи Рокуносукэ, опять щекотал лицо Кадзуэ (по непонятной ему причине это всегда нравилось женщинам), а потом она осторожно поймала губами этот качающийся маятник и стала бережно держать его во рту, как рыба-кардинал, пестующая своих прозрачных микроскопических детенышей, а движения склоняющегося над ней Рокуносукэ сделались еще медленнее и бережнее: ему не хотелось порвать свою золотую цепочку.

Еще позже, когда они уже засыпали, Кадзуэ проговорила: "Спокойной ночи, дорогой", — и тихонько поцеловала его в лоб, как когда-то делала мама. Странная дрожь прошла при этом по телу Рокуносукэ, и только какие-то мгновения спустя он понял, что испытал чувство любви. Никогда больше не оставлю эту женщину, подумал он. Здесь мое место. И мы — мое тело, душа, сердце, мозг, мой маленький деспот и я сам — принадлежим ей. Но вслух он сказал только: "Спи".

Спал Рокуносукэ дольше обыкновенного, спал, пока высоко поднявшееся утреннее солнце не заглянуло в полуоткрытые ставни и не появилось ощущение, что голова превратилась в перезрелую дыню. Открыв один глаз, он с изумлением обнаружил, что Кадзуэ еще тоже спит. Видна была только ее обтянутая юката спина и блестящие кольца волос, как лакированные змеи разметавшихся по подушке. Прежде она всегда вставала рано, и он был немного разочарован, что она не готовит уже ему завтрак, не стирает белье, не выставляет, как должно, к порогу его остроносые башмаки. Но затем ему вспомнилось медленно-нежное очарование минувшей ночи, и он подумал: а! ведь женушка, наверно, хочет еще. Чувствуя себя любящим и исполненным мужской силы, Рокуносукэ протянул руку и положил ее на плечо Кадзуэ. "Я приготовил тебе сюрприз к пробуждению, моя милочка", — прошептал он и тут же с отчаянным криком вскочил с постели, потому что…

* * *

— Прошу прощения, Спиро, — прервала его Мурасаки Мак-Брайд, вставая и начиная застегивать свой лимонного цвета жакет от Иссэй Миякэ, — я понимаю, что жестоко прерывать вас в такой момент, да я и сама горю желанием узнать, чем же заканчивается эта прелестная история, но, к сожалению, мне надо бежать. У меня интервью на национальном канале "Культура", а я только сейчас заметила, что уже так поздно. Не придете ли вы ко мне сегодня вечером досказать все до конца?

— К вам домой? Вечером? — глуповато откликнулся эхом Спиро. Приглашение было настолько небывалым, что он о нем и мечтать не мог.

— Разумеется, если у вас не намечено что-то другое. — Мурасаки Мак-Брайд снова смотрела на него этим мягким, одурманивающим взглядом: сочный, чуть улыбающийся рот, трепещущие ноздри, тяжелые мраморные веки. — И принесите что-нибудь выпить, что-нибудь экзотическое и головокружительное.

Сердце Спиро стучало как молот. Вот оно. Приглашение к танцу, подумал он. Трудно было сказать, любовь ли говорит устами Живой Легенды, но то, что часть его пчел залетела и в ее душу, сомнений не вызывало. Итак, что-нибудь экзотическое и головокружительное? Пожалуй, сухое шампанское дорогой марки. У Мурасаки Мак-Брайд классический вкус. Шампанское, трюфели, полутьма, глубокие поцелуи, непрерывно струящаяся тихая музыка (дверной звонок отключен, телефон — тоже).

Спиро провод ил восхитительную патронессу до такси. Машина была бирюзового цвета (цвета Адриатического моря и цвета глаз моего деда, вихрем пронеслось у него в голове). Стараясь соблюдать вежливость, тактичность и европейский стиль поведения, он спросил Мурасаки Мак-Брайд, уже нырнувшую на обитое тканью сиденье:

— Позвонить вам попозже, чтобы узнать, не изменились ли ваши планы?

— А вы хотите, чтобы они изменились? — она озорно улыбнулась — прежде он никогда не видел у нее такой улыбки — и сразу исчезла — отъехала, оставив Спиро с полным ртом не успевших оформиться протестов и уверений в обратном.

Она так красива, так совершенна и так… достижима, думал он, глядя, как такси удаляется по обсаженной желтовато-зелеными ивами улице. По движениям головы Мурасаки Мак-Брайд ему было ясно, что она оживленно болтает с шофером на своем беглом, кокетливом японском, а поворот головы шофера указывал, что ему это льстит и нравится. Спиро вдруг странным образом почувствовал себя обделенным; грусть, чуть ли не разочарование были реакцией на претворение немыслимого желания во что-то вполне реальное. Она, конечно, не сказала "я хочу тебя, милый", но намерения ее были предельно ясны.

Печаль в приближении коитуса полностью завладела Спиро; мучила мысль, что его иллюзорный роман погиб, закончен, не успев начаться, и что, чем ярче будет минутная близость, тем более одиноким окажется он перед лицом неизбежного расставания. А если к тому же слухи верны и она в самом деле распутница, способная увлекаться только на миг? В таком случае, надоевший ей, он потеряет не только спокойствие духа, но и прекрасно оплачиваемую работу!

— Ну и ну, — сказал он, — да ведь я на пороге крушения своей жизни. — Но тут же губы его растянулись в усмешке и он сделал ликующий жест (кулак с размаху бьет из-за спины под дых), свойственный игрокам в шары и неудачникам в приключенческих фильмах, когда они удачно забивают шар в лузу или одерживают верх над нелепо преувеличенной напастью. — Да-а! — выкрикнул он, — и я с нетерпением жду начала!

Вернувшись в кафе, Спиро, пытаясь успокоиться, попросил поставить Бранденбургский концерт № 3, ре-мажор, уселся за барьером в дальнем конце зала и попросил чашку черного кофе — на случай, если понадобится бодрствовать всю ночь.

— Извините, пожалуйста, — услышал он голос, говоривший на американском английском, явно принадлежавшим кому-то с Восточного побережья. Тембр был носовым, тон горячим, настойчивым. — Вы вправе прийти в ужас от моих манер, но дело в том, что я сидела как раз за перегородкой от вашего столика, бессовестно вслушивалась и теперь просто лопну, если не выясню, чем закончилась эта потрясающая история.

Поскольку день был явно судьбоносным, Спиро сразу же понял, что голос принадлежит высокой юной блондинке, тонкой, но дивно сложенной, знойной и ослепительной. С томиком "Илиады" в руках (на древнегреческом, разумеется), она попросит его пойти с ним потанцевать в Роппонги и вынудит тем самым сделать выбор между предметом давнишних фантазий и женщиной, к которой самым неподобающим образом обратились недавно его мечты.

Но, подняв голову, Спиро увидел, что ошибался. Американка оказалась крупной, приятного вида дамой с пухлым розовым лицом, седыми пушистыми волосами и массивным обручальным кольцом, украшенным рельефом из крошечных розочек по золотому полю. В пурпурном берете и претендующем на элегантность платье (джерси цвета клубники), она вызвала в Спиро полное ностальгии воспоминание об утыканной со всех сторон подушечке для булавок, хранившейся в маминой швейной коробке.

Дама представилась как Марион Фэррадин ("но, пожалуйста, называйте меня как все: просто Мара"), объяснила, что она фольклорист-любитель — то есть домохозяйка, увлекающаяся сказками, пояснила она покаянно, и особо сюжетами, связанными с устной традицией и всем сверхъестественным.

— Так что буду вам бесконечно обязана, если вы познакомите меня с окончанием прелестной вариации вашего батюшки на тему "Дома в чаще", — завершила она, с трудом протискивая обтянутое яркой материей туловище, чтобы усесться напротив Спиро.

— С удовольствием, почему бы и нет, — невольно восхищаясь смелостью и прямотой своей американской соотечественницы, ответил Спиро. Действительно, почему бы и нет, это будет мне подготовкой к вечернему выступлению, подумал он про себя. Теперь, когда с мучительными колебаниями по поводу назначенного визита к Мурасаки Мак-Брайд было покончено, он снова чувствовал радостное волнение и гордость избранника. — Вы помните, на чем я кончил? — спросил он, и новая знакомая кивнула:

— На крике ужаса, вырвавшемся у Рокуносукэ.

— Ах да, благодарю, миссис Фэррадин… простите, Марион, — быстро исправился он, увидев укоризненно грозящий пухлый пальчик. — Простите? О, еще раз простите, Мара.

* * *

— Так вот, — продолжил Спиро, — на футоне рядом с Рокуносукэ лежало что-то ужасное, и он, как парализованный, не мог отвести глаз от этой странной фигуры: под плащом изумительных черных волос скрывался голый череп с выдающимся вперед лбом и отсутствующим подбородком, а под юката с узором из бамбуков — скелет, состоящий из хрупких на вид костей, цветом напоминающих старые клавиши фортепьяно. Кроме того, комната неожиданно наполнилась душу переворачивающим ужасным запахом: смесью сгнивших костей и кишащей червями земли. Поперхнувшись, Рокуносукэ вскочил и кинулся в ванную, где принялся плескать себе в лицо водой, то и дело ловя в пыльном зеркале свое циничное, жесткое, давно потерявшее все иллюзии отражение. Может быть, это было галлюцинацией, подумал он, и, цепляясь за эту мысль, тихонько вернулся в спальню. И что же? Постель оказалась скатана, ставни открыты, и запах, наполнявший комнату, совершенно обычен: пахло соломой и солнцем, вложенной в саше криптомерией и дымом с вокзала Кита-Сэндзю.

Рокуносукэ оделся. Из кухни слышно было бренчанье кастрюлек, и он пошел туда рассказать Кадзуэ о мелькнувшем ему страшном видении. Жена стояла у плиты и, чиркая длинной деревянной спичкой, пыталась зажечь газ; волосы черной пелериной ниспадали на кимоно.

"Доброе утро, дорогая", — сказал Рокуносукэ. Все еще держа спичку в руке, жена обернулась. И, увидев под волосами череп, а под одеждой скелет, он сразу же понял, что это не сон и не галлюцинация. С отчаянным диким криком он кинулся прочь, но почти сразу услышал легкие шаги бегущей за ним Кадзуэ. "Подожди, милый", — взывала она нежным голосом, но Рокуносукэ одним прыжком добрался до аккуратно сдвинутых ботинок и, не оглядываясь, выбежал из дома.

Рокуносукэ доводилось читать немало старинных историй о призраках, и он совершенно не сомневался, что все, в них описанное, на самом деле случается. Как случаются дорожные происшествия или тяжелые болезни. Но он и предположить не мог, что такое когда-нибудь произойдет и с ним. В голове шевелилась неясная мысль, что, должно быть, душа жены пыталась сдержать клятву ждать его вечно, и, значит, только он может наконец дать ей покой. Наполовину пройдя, наполовину пробежав четыре квартала, отделявшие дом от ближайшего кладбища, в дальнем его углу, затененном поросшей мхом каменной стеной, он обнаружил то, что искал. На дешевом гранитном надгробии было выбито:

Кадзуэ Танто, жена Рокуносукэ

Род. 12 октября 1943

Ум. 23 июня 1984

"Не может быть", — простонал Рокуносукэ после мгновенных подсчетов. 23 июня 1984 года было днем, следующим за тем, когда они с Руми отправились на Хоккайдо. Что случилось? Заболела она внезапно? Умерла от разбитого сердца? Или покончила с собой, а потом пожалела об этом и вернулась в заброшенный дом, чтоб ждать его возвращения?

Рокуносукэ встал на колени возле могилы. "Пожалуйста, прости меня. Ты лучшая из жен. Я всегда был недостоин тебя. Всегда, всегда". Подняв руку к шее, он расстегнул золотую цепочку, тихо покачал магендовид на ладони, погладил его пальцем, потом вырыл в негусто растущей на могиле траве ямку и закопал в ней свой амулет. "Я знаю, он тебе всегда нравился, — прошептал Рокуносукэ, — это единственное мое сокровище, пусть оно будет с тобой всегда". Он запел" Нами мёхо рэнгэ кё" (единственную строку молитвы, которую помнил), и пел столько раз, что челюсть окаменела, а голова стала трястись. "Прости меня, Кадзуэ", — сказал он тогда еще раз, встал и нетвердым шагом пошел к воротам.

Путь он держал к вокзалу, с Токио было покончено навсегда. Но нужно было взять чемодан. В нем было немного, но это немногое было всем, чем он обладал. Свой домик они снимали, и Рокуносукэ содрогнулся, поняв вдруг, что все эти годы он простоял пустым, так как слыл прибежищем призраков.

Повернув сразу за лавкой, где торговали футонами, на свою улицу, Рокуносукэ увидел дым. Почти сразу же взвыли сирены, раздались крики. Вспомнив скелет, стоявший с зажженной спичкой возле плиты (вокруг солома, бумага, дерево), он повернулся и быстро пошел в другом направлении: прочь от огня.

Куда он идет, он не знал, но в душе смутно проступал образ безлюдного острова, омываемого суровым зеленовато-серым морем, — пустынное место, где, задрав голову, видишь множество звезд и живешь безобидной, тихой и честной жизнью. "Может, я даже приму монашество, — подумал он, но взгляд вдруг зацепился за красотку с длинными волосами, идущую по тротуару мимо цветочного магазина в красной мини-юбке и белых сапожках, и, глядя на ее потрясающие, похожие на раковины устриц колени, он вздохнул: — Нет, вряд ли".

* * *

Когда Спиро закончил рассказ, Марион Фэррадин некоторое время молчала, глядя в окно, где сгущались сумерки цвета лаванды и вереска. Хороший признак, подумал он, своего рода беззвучные аплодисменты.

— Очень, очень вам благодарна, — заговорила наконец, повернувшись к нему, его слушательница. Лицо ее напоминало рыхлый пудинг, но глаза были умные, ясные, редкостного оттенка: фиолетово-сероватые, как и зыбкий сумеречный свет за окнами "Травиаты". — Вы были так добры, досказав мне эту историю, — продолжала Марион. — Я понимаю, приглашать следует заранее, но все-таки: не отужинаете ли вы с нами сегодня? Будут муж, дочь и я. Мы живем в Дэнентёфу. Дом — собственность компании, в которой служит муж, но место приятное.

"Ого, — подумал Спиро, — дочь. Высокая молодая блондинка, похожая на женщин из племени викингов, умная, страстная и уж наверняка не вдвое старше, не в десять раз известнее и не в сто раз богаче меня. Да, и к тому же не глотательница самцов". Но тут же он понял, что не нужно ему никаких новых женщин, даже высоких бледнолицых богинь из виденных им, темнокожим подростком, снов.

— К сожалению, не могу. У меня вечером свидание, — сказал он, осознавая, что ведь и впрямь — свидание. Не встреча, не интервью, не беседа, а всамделишное вечернее свидание — с женщиной, которую он, кажется, любит и к которой его, безусловно, тянет (к черту все ранги и разницы между ними). Неожиданно перед глазами мелькнуло видение: Мурасаки Мак-Брайд — нет, Урсула! — стоит в этот самый момент в своей комнате у окна и размышляет, поглаживая лебединую шею: "Во что я ввязываюсь? Он вдвое моложе меня, я плачу ему жалованье, он даже не в моем вкусе, куда разумнее оставаться просто его патронессой и шефом". Но тут он вспомнил женственно-размягченное выражение на ее нежном, с легкими следами возраста лице. Не нужно было обладать сверхъестественными способностями, чтобы ясно увидеть: интерес, вызываемый мужчиной, на которого смотрят таким размягченным взглядом, нельзя назвать ни деловым, ни платоническим.

— Свидание? — Марион Фэррадин вскинула свои седоватые бровки-перышки и улыбнулась. У нее были почти квадратные зубы цвета слоновой кости, такие, как на японских фигурках, но не покрытые черным лаком. — О! Кем бы ни была эта девушка, ей повезло.

В ответ Спиро весело вскинул свои широкие, темные, самурайско-спартанские брови. "Если б вы только знали, кто это!" — подумал он.

Несколько минут спустя, посадив любительницу фольклора в персикового цвета такси и помахав ей на прощание, Спиро невольно рассмеялся.

— И если бы я это знал! — выговорил он вслух и, напевая все, что мог вспомнить из Марсельезы, отправился на поиски объемистой бутылки сухого шампанского, гигантской коробки темно-шоколадных трюфелей и прекраснейшего из букетов пурпурных люпинов, какой только смогут составить в самых изысканных и дорогих цветочных магазинах Гиндзы.