Веронику вкатили на каталке в послеродовую палату и еще не успели перенести на кровать. Она лежала накрытая простыней, абсолютно голая, вымотанная, обескровленная, с закрытыми глазами, бьющимся сердцем и тихо плакала, слушая разговоры санитарок за дверью. Ровно за месяц до этого ей исполнилось двадцать четыре.

— У нее муж киноартист! Когда поступала, он с ней приехал, девочки рассказывали.

— Ну?

— Точно!

— А чего тогда у нее фамилия какая-то другая?

— Да у этих артистов все через одно место…

Неожиданное счастье и самое настоящее облегчение, не находя места, блуждая в ее теле, выплескивались наружу через глаза двумя теплыми прозрачными потоками. Ее наполняло ощущение свершившегося предназначения, родившегося в ней материнского чувства, когда все пережитое отошло на задний план и воплотилось в чудесном акте явления нового человека в сложный, многослойный человеческий мир.

Впервые прозвучит песня хвойницкого на стихи милявского мужская верность поет муслим магомаев я не люблю ночную тишину она страшит задумчивым молчаньем встречать рассветы трудно одному когда вокруг одни воспоминанья и знаю я что дом остывший мой могла б согреть другая чья-то нежность но как делить делить любовь с другой ведь есть на свете и мужская верность…

Чушь какую поют по радио с утра пораньше! И еще таким голосом, что или заплачешь, или поверишь.

Муж Владимир, совсем удалившийся из ее жизни, оглохший и непричастный к ее переживаниям, раздраженный и совершенно чужой, внезапно перестал быть частью их общей семьи, и рождение сына виделось последней надеждой расставить все по своим местам. Она лежала с испариной, уставшая, измученная и радостная от осознания того, что так неожиданно и так просто открылся ей смысл жизни в ее почти святом материнстве. Точка приложения усилий была найдена — воспитание в сыне всего самого положительного, идеального, чего давно не находила ни одна женщина в мужчине, но всегда желала бы и мечтала найти, — преданной любви, о которой только что проникновенно спел хитрец Магомаев.

К полудню принесли для кормления грудничков. Веронике вложили в руки тяжелого, не похожего на ее малыша, рыжуна. Она переполошилась, завопила, отстраняя от себя вращающего глазами младенца. Оказалось, нянька сослепу перепутала детей. Хорошо, что путаница произошла в одной палате, и мамочки быстро разобрались, где чье чадо. Люба забрала своего сонного рыжика Соню, передав аккуратно Веронике спеленатого воробьем сына, с торчащей и загнутой кверху длиной темной челкой, со словами: «Вот ваш драгоценный Нильс».

— Я и думаю, чего-то больно тяжелый сегодня, смотрю — и лицо не наше. — Вероника полулежала на подушке с налитой аппетитной грудью, раскрашенной под гжель голубыми прожилками и высунутой из ночной рубашки, чуть навалившись на лицо своей маленькой копии, и время от времени в неге прикрывала глаза. Она придерживала Глеба левой рукой, другую, согнутую в локте, подложила себе под голову. Он энергично чмокал и щекотал ее белоснежную грудь челкой.

Люба разглядывала мамочек.

Мадонны с младенцами. Сколько эротики! Прямо здесь надо делать мастерскую. Вероника очень чувственная. Чуть отстранена, но видно, что процесс доставляет ей удовольствие. Сладострастная, должно быть, женщина. Облизывает губы, голова чуть запрокинута, глаза закрыты, кормление ей явно приятно. Миниатюрная, тонкие красивые пальцы, подрагивающие ресницы и глубоко спрятанная страсть. Черную бархотку с жемчугом на шею, розовую орхидею в волосы, шелковое кремовое покрывало с кистями, атласные панталеты на каблуках, браслет на руку, чернокожую служанку за кровать, кота на постель — Олимпия Мане, точно! Срочно попрошу Германа принести мне бумагу для эскизов. Нарисую ее с малышом.

— Аккуратней, Вероника, не задушите.

— А у меня не ест. Язык высунет, лижется, но не сосет.

— А вы толкайте ему сосок в рот.

— Может быть, молоко перегорает?

— Надо все-таки сцеживаться тщательнее.

— У вас хоть рот открывает.

— Вы грудь разрабатываете молокоотсосом? Мне муж принес, не нарадуюсь. Теперь сдаю еще по триста грамм после кормления.

— А мне сонного носят и носят. Ну что толку? Принесут, он спит, а потом слышу, как в боксе у них надрывается. Вашим молоком, Любочка, и докармливают, сказали.

— У Любы жирное, хорошее молоко. Слышала, что надо соски смазывать абрикосовым маслом, чтобы не трескались.

— У вас первенец? У нас четвертый.

— По-стахановски! Красота четвертых, наверное, рожать! Молодец у вас муж.

— А мама, что ли, не молодец? Ой, девочки, у меня кусается!

— Я очень ревнивая. Муж страдает, я страдаю. И все равно не могу спокойно реагировать, когда он на других женщин засматривается.

— Я бы кастрировала такого мужа!

— Знаете же, что мужчины любят глазами. Так зачем кастрировать? Достаточно выколоть ему глаза, и все.

— Ну и шуточки у вас…

— Вероника, вы сегодня очень похожи на Олимпию Эдуарда Мане.

— Жаль, я совсем не помню эту картину. А другие девочки на кого-нибудь похожи?

— Наташа напоминает тициановских женщин. Мадонна Урбинская. У нее такой же спокойно-загадочный взгляд и тонкая улыбка. Катя, скорее всего, была бы выбрана как модель Бенувилем для его Одалиски. А знойная Маша — типичная Маха.

— Известно, кто позировал Олимпии?

— Есть предположение, что ею была любимая натурщица Викторина Меран. Другие склоняются к мнению, что это была любовница Наполеона, куртизанка Марго Беланже. Никто не знает точно. Одни версии.

— Вы искусствовед?

— Связана с искусством.

— Живопись?

— Художник-скульптор. Только что закончила Мухинское, отделение монументально-декоративного искусства. У нас в семье его всегда называли училищем барона Штиглица. Мой папа тоже скульптор, любит цитировать Дидро: «Мрамор не умеет смеяться». Моя дипломная работа называлась «Смеющаяся всадница». Она отлита из бронзы.

— Как интересно! А кто тогда вы? Кем вы себя видите на известных полотнах?

— Мне кажется, но это только сегодня такой день, что самое то — кабанелевское рождение Венеры. И пять вот этих наших ангелов сверху как раз, кстати, для парения. И волосы, которые я собираюсь скоро отрезать, еще целы. Завтра попрошу мужа, он принесет нам альбом с репродукциями. Хотите?

На следующий день Люба рисовала Веронику.

* * *

Семен Михайлович крякнул и театрально махнул рукой кому-то невидимому, снимая стальную крышку с горлышка белой прозрачной бутылки. Он старательно привыкал к своему новому статусу, к тому, что стал наконец дедом.

Будет с тобой маленькая кучка людей, разбросанных тем дальше, чем они тебе ближе. Самые дорогие и самые нужные умрут скорее остальных. Они, ничего не делая особенного, дадут тебе больше на поколения вперед, чем те, кого ты привыкнешь видеть рядом. Их «ничего особенного» будет для тебя в самый важный момент всем. Они будут твоей незримой опорой, и, когда она рухнет, никто из них не скажет на твоих похоронах красивых речей. Настоящие друзья, как и настоящие враги, не обязаны приходить на наши похороны. Одним больно, другим неприятно, кто-то просто захочет сохранить тебя в памяти живым, и это его право, третьим некогда, и это тоже можно простить. Ведь мы не умираем. На моих похоронах попрошу поставить что-нибудь веселенькое из «Картинок с ярмарки» Мусоргского. Он тоже любил крепко выпить…

Те, кто будут любить тебя страстно и искренне, унесут память о тебе в молчаливой горькой тоске. Настоящая дружба — ипостась любви и едва ли поддается определению. Это когда ни тебе, ни от тебя ничего не надо, но в нужный момент отдается все. Дурачок ты еще. Дурачок, что родился. Смотрю на тебя и думаю: кем станешь, как жизнь проживешь? В шапке дурак — и без шапки дурак…

Вот ты орешь. А я что должен по идее встать сделать? Правильно — дать тебе соску с кашей. Любой так и поступил бы на моем месте. А я не встану и не дам. Потому что у меня есть этому объяснение, есть позиция. Ты зачем сюда пришел? Мир посмотреть, себя показать? Тут все по-честному, все расстановки уже сделаны, свои правила, свои законы. Ты уже попал в известного рода западню, в слой, в семью или в нечто подобное ей, в некие, понимаешь ли, отношения, в иерархию, как кур во щи. Кем-то определено тебе все это, как базис наместо стартовой площадки. Если ты пришел сюда без фанфаронства и наигрышей, пришел за правдой, ешь сопли, глотай слезы и готовься наесться еще чего покрепче. А если так просто, нервы всем кругом мотать, высматривать себе шею, это, друг мой ситный, другое. Тогда на́ тебе и соску и «сюси-пуси». Ты мне кредо для начала покажи!

Дед с шумом выдохнул и хлопнул пустой ребристый стакан об стол.

«Что в горбу?» — «Денежки». — «Кто тебе дал?» — «Дедушка». — «Чем он клал?» — «Ковшичком». — «Каким?» — «Золотым». — «Дай-ка мне». — «Фиг тебе».

Глеб запомнит его именно по этой прибаутке, когда тот качал его на ноге, придерживая за руки.

Значительные успехи достигнуты на всех направлениях хозяйственного, культурного строительства советские люди коммунисты и беспартийные противопоставили трудностям свою организованность самоотверженность инициативу трудовые успехи сделали возможным дальнейшее повышение народного благосостояния а это партия считает своей главной задачей…

Тогда я буду знать, кто ты и как с тобой обходиться. А орать любой может. Ты скоро в этом убедишься. И сам орать начнешь, вот как сейчас, требовательно, с надрывом или жалобно, лишь бы цели своей достичь. Правильно, ты на базаре, торгуйся… Тут горлом все берут, напором, вертикальной харизмой или согбенным состраданием.

Но, между нами говоря, в этом и состоит мой прародительский долг — тебя как можно скорее в жизнь посвятить и даже слегка разочаровать. Разочаровать раньше, чем это сделает кто-то другой, более грубый и более внятный, пока ты не начнешь меняться до неузнаваемости, раньше, чем озлобишься, сопьешься или пойдешь у них на поводу. Поэтому перетопчешься без каши для начала. Скоро мамка твоя придет, терпи. Не выдержит она. Знаю я бабье племя…

Он не был злым, его дед, отец его отца. Он лишь старался скрыть никому не нужную доброту за раздражением, разочарованием, замкнутостью.

В его теперешней новой семье, где он проживал на паях с молодыми, перестали обращать внимание на простой человеческий чих, что тоже долго было ему непонятно и дико. Никто, кроме него, не говорил другому: «Будь здоров». Чихали сами по себе, без пожеланий. Стало даже казаться, что это свойство — желать всем здоровья — надо из себя изживать, когда он видел в ответ на пожелание удивленные и даже испуганные глаза Вероники. Будто перед ней не он, а поп, что крестит кого-то или принимается делать странные пассы, приговаривая «чуфыр-чуфыр». «Будь здоров» стало ненужным, мало кем узнаваемым, чем-то почти местечковым, родовым. Запил он рано, когда заболела жена, и вдвое сильнее, когда она умерла от злой, как он говорил, опухоли, мучающаяся, стонущая, у него на руках.

Глеба рано хотели отнять от материнской груди, и он плакал, раздражая вынужденных его терпеть нянек, каждая из которых привносила вместе с собой в его мир собственную теорию воспитания. Кто, убаюкивая, качал на мягких руках, кто тряс на сильных, подкидывая вверх, стараясь развеселить, и тогда он обильно срыгивал на них сверху молоком, облегчаясь и захлебываясь слезами. Кто-то грубым голосом напевал себе под нос «бацу-бацу-барабацу», кто-то в сердцах сам начинал грозно кричать и шипеть с досады. Он не запомнил, кто именно.

Мамка стояла тем временем за дверью с перетянутой, болезненно-каменной грудью, и молоко щедро лилось у нее на пеленку, подоткнутую в ставший тесным старенький материнский бюстгальтер на толстых лямках. Вся в слезах, она слушала рвущий душу детский плач, вернувшись с рынка. И из ее рук выскочил и ударился о каменный пол бидон с коровьим молоком утренней дойки. Желтоватая, сливочная пенная река разлилась по площадке и побежала вниз по ступенькам, заструилась, спеша, с лестничной клетки в пролет, заливая прогулочные клеенчатые коляски.

Уронила, растяпа. Придется сухое разводить. И кухня уже закрыта. А он и не чешется. Говорили мне, подумай. Камни в груди. Невозможно стоять. Только тогда уж терпите и не давайте… У самих-то есть дети, интересно?

Вероника уставилась на молоко, собирающее в свой быстрый сливочный поток песок, пыль, окурки и шерсть домашних котов. Не выдержав пытки, отметая все наставления, дрожащими руками отворила входную дверь, вбежала, вытирая слезы, крича с порога: «Не могу! Не могу!», распутала набухшую, переполненную грудь, зыркнула на сидящего в безучастной позе за столом распьяным-пьяно свекра, подхватила малыша, уцепившегося за деревянные прутья кроватки с посиневшим от крика ртом, и прижимала по очереди к прыснувшим по стенам молоком грудям. Захлебываясь и икая, Глеб жадно глотал, облегчая ее муки, а успокоенный, взопревший и сытый тут же уснул, для надежности держась за титьку пухлой рукой, изредка подрагивая во сне, глубоко вздыхая, причмокивая губами с едва заметным контуром от высыхающего молока и крови от растрескавшихся сосков.

Раньше, чем обыкновенно, пришел с работы муж в образе молодого Георгия Юматова, с потрясающим сходством, с оттяжкой женского внимания по роковой ошибке, и заперся в комнате, недовольный детским надсадным плачем, усталостью, перешептываниями коллег о его якобы наклевывающемся романе с молодой практиканткой, который он давно намеревался подвести финальной чертой.

— Опять закрылся у себя? — осведомился свекор, прошлепав на кухню сполоснуть вставную челюсть.

Нет, вроде трезвый, показалось.

— Юркнет, как вор, здрасьте не успеешь сказать.

— Мот, — мать Глеба и теперь иногда так говорит: «мот» вместо «может», — он работает, — предположила она, собирая прогулочную коляску перед выездом.

Надо купить хлеба, совсем из головы вылетело. А полбуханки это что? Это ничего. Сейчас вдвоем сядут — за один присест. И руки не помоют.

— Мот, и работает, — не стал спорить свекор, — да я толку от его работы чего-то даже в очках не вижу. Выйдет — почешет пузо… Что делал? И опять назад шасть. Чего он, датый, что ли?

Вот оно вырождение человеческое. Мужик здоровый в квартире, как вошь копошится, зубы об батарею точит. Баба сперва в себе дите носит, потом на себе. И катает в коляске, которую ей же и волочь. Атрофирование в чистом виде.

— Не знаю, я его видела, как и вы, три секунды. Он говорит, что ему топливо надо. Он нынче на портвейне работает.

— Атрофирование в чистом виде. Выветрилась из вас женственность, тонкость, чуткость какая-то…

— Чего? — переспросила Вероника, обуваясь и приподнимая бровь. — Чего выветрилось из кого?

Нет, все-таки пьяный.

— Сквозняк, говорю, дует. Сквозняком и выветрилась из вас женственность, тонкость, говорю, позволяющая вам лгать, не быть с вами честными, откровенными, испарилась доброта, нежность усохла, из девичьего только память, и та никуда не годная, забитая мещанством, дурью, завистью. Почему он тебе не спускает коляску вниз? Ведь ты не одной себе сына родила. Потакаете им. Черт в вас залез, раскрепостили сознанье бесовское. А он вот, — Семен Михайлович постучал по косяку, — сунул — вынул — рад стараться, плюнул и растер. Понять не могу, в кого он такой вральмен?

Итак предлагаем вашему вниманию выступление на девятом международном конкурсе эстрадной песни в польском городе сопот поет муслим магомаев…

— Сделай потише!

— Женщины вам неугодные! На себя-то бы хоть раз посмотрели! Ради кого глаза-то под образа? Чуть вас поприжмет — из окопов не достать.

— Вздор мелете, милашки! Молотом, как помелом, машете, работы грязной не гнушаетесь, сами грязные, язык грязный, ходите в сальных комбинезонах, смолите, по матери можете заложить. В рабочий класс в кирзовых сапогах влезли. Лица размалеванные, как на коляду. Дети или вовсе заброшены, или сопли подтираются до бороды. «Мама, ты яйцо сварила? А околупала?» Тьфу!

— О ком это вы?

— Да так… Тошнит от грязи, от красок, от грубиянства, от женского агрессивного напора. Где это видано, чтобы баба, пассивное существо по своей природе, стерегущее покой в доме, перерождалась в мужика, спрашивается? Это далеко не всем из вас идет, замечу. Ну уж и мужик вам не потрафит. Раз защищать, опекать больше некого, разжует вам фигу с маслом и в рот положит. Будет вам ваше бабство с ошпаренными яйцами, попомни еще мое слово, под подолами при стирке мешать. В гнездо, где еще один такой же самец с яйцами сидит, кто же захочет влезать? Вот и выходит, что совокупились и разбежались… Как камбалы, оплываете теперь друг друга, не коснувшись, в межквартирной канализации. Как жить?

Да не как. А с кем. Вот в чем вопрос! У всех у вас волшебный ключик между ног зажат…

— Никаких программ, как со мной жить, я не буду предлагать! — с обидой выпалила Вероника.

И вообще! Хочет — пусть живет, не хочет — катится. Не надо мне говорить, что мне делать, и я не буду говорить, куда вам идти.

— Миленькое дело! Поступай как знаешь. Ты хозяйка балаганчика… Тоже мне, плач Ярославны. Только не говорите потом, что нету вам хороших мужчин. Уж кому что досталось. И не зря. Я наперед предвижу вашу веселую жизнь. То перестреляют мужиков на войне, то в лагерях гноят… на баб — хомут, оглобли. Детей, с полными штанами — в детский концентрационный садик, самих — к станку. Рефлексирующая интеллигенция с тяжелым заболеванием мышц лица на кухне водку пьет… Пускать барашков в бумажке научилась. Дикое племя. Сидят, трясутся, как суслики, хвосты под мышкой. Какую глупость ни придумай, за любую за «спасибо» хватаются. Были у нас такие инициативные выдвиженцы. Вперед батьки в пекло баб совать. Вот и везите воз, а на возу у вас мужик с кобылой… Глотаете пошлости про поручика Ржевского, скалитесь от души! А от вас бежать хочется, подрясники подобрав. Лихие бабенки! Как там это у преподобного Лествичника было хорошо сказано про бесстыдство женского пола? Что удерживается оно стыдом, как уздою. Если женщина сама начнет прибегать к мужчинам, то не спасется никакая плоть. Впереди это страшное время, и вы для него детей и рожаете сейчас!

— Здравствуйте, я ваша тетя!

— А вот так и есть. — Он налил себе из заварника бледный, неоднократно разведенный кипятком чай, который называл «Белые ночи Парижа».

— Как же тогда вы предлагаете жить? Как все?

— Ты не все. Живи иначе. Вы же сами все делаете. Вы пашете, а они перестают пахать. Сами, сами все делаете своими руками. Условия проживания некоторых типов с вами, таких, как мой сынок, конечно, надо немножко скуксить, ужесточить. Но и трамбовать мужика катком на ровном месте ни к чему. Эх, женщины! Коварные вы, злые и жестокие существа. Сами себе вредите.

— Видали мы таких демагогов…

Веронике отчего-то вспомнилось, как на свадьбе, ее свадьбе, когда уже отмечали их торжество в кафе, она вышла со свидетельницей в небольшой закуток. Володя что-то давно ушел и не появлялся. Она застала его в компании друзей, с которыми была еще не очень хорошо знакома. Они курили и смеялись, — дым и смех, смешиваясь, витали над их головами. Володя стоял к входящим спиной и не видел их. Его правая рука лежала на талии стройной девушки с красивой прической из длинных густых волос, а ее голова — на его плече. На девушку Вероника с самого начала обратила внимание. Очень эффектная. Вероника стушевалась, тут же развернулась и бросилась назад, свидетельница, ее подруга, вышла вслед за ней, заметив неприятный пассаж. Вероника, поплакав в туалете, вернулась как ни в чем не бывало к столу, объясняя слезы счастьем веселого, долгожданного дня. А когда гости кричали «горько», она встала, медленно стянула белую перчатку с руки и залепила мужу первую пощечину…

— Релевантная информация — та, которой хватает для принятия решения. Или ты счастлива, Верон, или несчастлива. Какой ты хочешь быть? Надобно выбрать. Все просто. Если ты принцесса, то рядом с тобой будет только принц, хоть трава не расти. А если ты, образно говоря, кочегар в душе, то распишитесь, получите дрова. Если ты захочешь, ты можешь быть с любым мужчиной, запомни это. Все зависит от твоего собственного достоинства. Если ты думаешь, что не сможешь, — значит, не сможешь, и ты права. Не считаешь так — тоже права. Не говори только, пожалуйста, что получаешь не то, что заслуживаешь. Вот там у тебя лежит, зарылся кабан в желудях, вот именно его ты и достойна. Он кабан, и ты, понимаешь, кабаниха. Хех!

В комнате у Вероники и Володи работал телевизор «Рекорд» в полированном корпусе. Три круглые рифленые ручки, выстроенные вертикально в ряд, венчали переключатель каналов, к которому спустя десять лет будут прилагаться лежащие сбоку пассатижи.

— Несете что ни попадя двадцать четыре часа в сутки, как язык только не сотрется, удивляюсь. Вы же кино ждали весь день. Так началось уже давно!

— Слышу, не глухой еще. Вовка, сделай-ка погромче там! — крикнул он в коридор.

— А и стерся язык, голубица. Подустал я от жизни-то, знаешь. Свежесть ушла. — Он хлопнул костистой, жилистой рукой по коленке, поднимаясь. — Утром встаю, и не проходит усталость, представь себе. Старый какой-то стал! Старый, паршивый, слабну… Долго бороться не хочу. Мне Аня платочком машет.

Ты лаевский величайшего ума человек конечно вы не венчаны но нужно стоять на уровне современных идей я сам стою за гражданский брак но по-моему если раз сошлись то надо жить до самой смерти — без любви? — лет восемь назад у нас тут был агентом старичок величайшего ума человек так вот он говаривал в семейной жизни главное терпение не любовь а терпение слышь ваня — если мне захочется упражняться в терпении то я куплю себе гимнастические гири но человека оставлю в покое…

…Семен Михайлович находился на инвалидности, нерабочая группа. Днем приладился ходить по квартирам, точить ножи, ножницы, маникюрный инструмент на самодельном станке, радуясь, что в городе нет ему конкурентов. «Иду, иду к вам, ветераны мои, движение-дыхание», — приговаривал дед, желая заработать на маленькую, издалека примечая клиентов. Вечером в субботу он наливал себе и своей покойной жене по рюмочке водки и вел с фотокарточкой в рамке длительные беседы.

— Рано вы себя состарили. Пили бы вот поменьше. Библейские праотцы вон по семьсот лет жили, и ничего, не уставали. Уж больно пьете изрядно. Откуда только здоровье?

— Библейские не воевали. А во мне осколков чертова уйма. Эх… раньше хоть об жену кости грел, а теперь тоска песья. — Он потер грудь. — Невыносимая тоска в груди угнездилась. Мне скучно. Остываю, что ли? Вот чего старичье у каминов все торчало в девятнадцатом веке!

— Знаю я, что у вас там угнездилось! Маленькую уже угваздали, согрелись…

— Это же святые слезы, золотуленька. Кровь расшевелить при ленивом сердце. Жарку поддать. А легко мне одному хрычевать? Хуже нет. Внутри надломилось что-то, саднит, цапает тупой огородной тяпкой. Это тебе не стыковка «Союз» — «Аполлон» — мы жизнь с Аннушкой прожили. Легче поле перепахать, чем прожить с человеком, перепахивая свое и его естество. И почему это у нас не делают двухместных гробов, спрашивается? По всем вопросам у нас прогибы. Я бы себя к Музе подхоронил. Клали же в язычестве жену к мужу живьем, и я бы подхоронился, грешным делом. Вчера слушал Четырнадцатую Шостаковича, пока вы меня тут Высоцким утюжите… Хотя как это там у него? Нести достойно вдовье званье? И мне не надо ничего. Так, что ли? Дивлюсь, как вы, молодые, по разным углам ютитесь. Обнялись бы, прижались, пошептались, шох-ворох, поплакали, посмеялись, и все опять вместе. Боль, обиду, непонимание, благодарность, безмятежность, радость, отчаяние, зависть, свободу… все пополам надо делить. Вы все это вместе пришли сюда испытать. Потерянные вы, Верон. Вот что я тебе скажу, хочешь, обижайся, хочешь — нет. Сами дети еще зеленые и детей рожаете. Ладно, будет, маршируй на прогулку с мокрохвостым. — Он затушил папироску и удалился, покашливая и шаркая тапками, в комнату. — Вовка, сделай погромче там!

Все вздор дьякон все вздор и к жаре можно привыкнуть и без дьяконицы можно привыкнуть в руках надо себя держать в руках — укропу прибавь в банку с огурцами укропу слышь дарья подай уксус куда ж ты пошел скотина — ага — ну как — м-м-м — за здоровье молодого поколения видел я сегодня ваню лаевского трудно живется человечку материальная сторона жизни неутешительна а главное психология одолела жаль парня — вот уж кого мне не жаль если бы этот милый мужчина тонул то я бы еще палкой подтолкнул — неправда ты бы так не сделал — почему ты так думаешь я так же способен на доброе дело как и ты — разве топить человека доброе дело — лаевского да — м-м-м — кажется чего-то недостает… — лаевский так же опасен для общества как холерная микроба…

— Я ушла! — Вероника хлопнула входной дверью и отмерила коляской лестничные пролеты нового многоквартирного дома. Чего его слушать — каждый день одна и та же пластинка.

— Красивая девочка, — говорили ей прохожие.

В коляске ехал бледнощекий Глеб, наяривая круглым обручем с легкими разноцветными крутящимися на ветру цветками по металлической ручке. И счастливая, гордая мама улыбалась в ответ.

Новая германская бежевая коляска, прозванная свекром «Луноход-2», с красной полосой и большими колесами, с мелькающими на солнце стальными спицами катилась в будущее.

Сын! Надежда моя и опора.

* * *

Ясли начались для Глеба с воспаления легких, затем грянули отит, ветрянка, скарлатина, свинка и краснуха, не считая мелких острых вирусных респираторных неприятностей, коим не было числа. Сопли повисали до колен уже на второй день после выписки. Глеб всегда ел из рук вон плохо, рос быстро, но страшно тощал и светился от бескровности. Все ругали его за плохой аппетит и старались не выпускать из-за стола. Перебирая холодные слипшиеся макароны вилкой, он по часу сидел, уставившись в одну точку, или играл в своем воображении в игры с другими детьми, которых к наказанным на дух не подпускали.

Однажды он догадался положить рыбную котлету в тапки и вышел из-за стола. Его похвалили. Ковыляя на одну ногу, он прошлепал на котлете в раздевалку и выложил ее в шкафчик. Там она пролежала несколько дней, пока не стухла и однажды утром мама, открыв шкафчик, не нашла источник страшной вони, от которой пропахли и пальто, и колготки, и кроликовая шапка.

Из-за частых болезней Вероника Петровна, молодой перспективный специалист — целеустремленная, бойкая, расторопная женщина — на преуспевающем предприятии, под молчаливые взгляды начальства, хмуря брови и нервничая, брала дни за свой счет или в счет ежегодно оплачиваемого отпуска, но они быстро закончились. Скоро такой режим всем надоел. Издергавшись, Вероника приняла решение отправить Глеба в деревню к своим дедушке с бабушкой, в старый родовой, еще ни разу не перестраиваемый дом, на выкорм и свежий воздух. Но не тут-то было. Мать Вероники, Вера Карповна, в выходные звонила дочери и сетовала, что парень уж больно мается без матери, изнывает, капризничает и ей невыносимо смотреть на его страдания.

Наконец Вероника приехала и после ругани с родственниками забрала Глеба обратно в город. На тот момент ему исполнилось три года. Его первым пристрастием стали ленивые петушки — застывающий под холодной водой жженый сахар, который старшие браться жарили на плитке в чайной ложке, капнув немного воды.

В городе через каких-то знакомых кое-как нашли няню из пенсионеров, и Глеба стали каждый день отводить к ней по утрам, а забирать вечером и изредка оставлять с ночевой. Он звал няньку бабукой. Гулять ходить с ним бабука ленилась. Говорила «гуляли», а сама в ванной шубку, валенцы намочит, если днем снег или дождь шел, и голову чуть побрызжет, как будто под шапкой вспотела — «только пришли», и сидят. На ногах у нее лежал все время большой белый беззубый пудель с розовой от текущих слюней мордой и плохим запахом изо рта. Пес отогревал и вбирал в себя, как ее научили знающие люди, ревматизм с ног. На шее спал толстый, покрытый колтунами кот-захребетник по кличке Рамсес. Кот проплешивел весь от гиподинамии и бесконечных поправок при водружении на нужное место. Миссией его было разогревание и вбирание хондроза. Стоит ли говорить, что бабука была в принципе малоподвижна. Чтобы Глебушка не шкодил, сажала его на весь день в манеж, накидав туда разного барахла, с которым он часами, сопя, возился. Он играл с ножницами, клубками ниток, вязальными спицами, кастрюлями, толкушкой для картошки, открывалками для бутылок, альбомами с фотографиями, пленками диафильмов, подшивками журналов, фарфоровой посудой. Все это и многое другое вытягивалось им через сетку со стоящей рядом тумбочки или из полок крытого лаком серванта.

Любовь Ильинична родилась в год празднования трехсотлетия дома Романовых, когда был создан знаменитый черный квадрат на белом фоне. Детей, после того как потеряла дочь во время эвакуации в Моршанск, у нее больше не было. После войны она вышла замуж и перебралась из Москвы в Петербург. Но муж умер рано. Позади плелась обычная холостяцкая жизнь, без привкуса горечи, радости и разочарований. Ей не приходило в голову сетовать на одиночество, она его как-то не ощущала. Не отличаясь особой чистоплотностью, в иные дни, когда никого не ждала к себе, она не принимала водных процедур и пахла прокисшим козьим сыром, а в непредвиденных случаях использовала каждодневный непарадный «Красный мак», выпущенный еще на десятилетний юбилей бывшей брокаровской империей, полюбившийся ей вместе с пудрой «Евгений Онегин», которую берегла и открывала, чтобы понюхать да полюбоваться.

Мать ее много лет проработала на фабрике «Новая заря». Любови Ильиничне хорошо были знакомы флаконы той поры, когда на них еще клеились этикетки «Жиркость». В пятидесятые все душились «Красной Москвой», позднее она распробовала и десять лет отдала «Ярославне», семидесятые сменились новым ароматом «Манон», под чьи звуки хоронили ее мать, всегда считавшую духи одним из средств молчаливого взаимопонимания между мужчиной и женщиной. Ее мама оставалась преданна маркам только одной фабрики, как сам Анри Брокар — жене Шарлоте, посвятив ей «Персидскую сирень», и даже изобрела собственный аромат «Финаменте» на основе ингредиентов из уже имеющихся композиций, которые так и не были выпущены. Теперь на ее столике наверняка пылился бы «Белый чай», а может быть, она отдала бы предпочтение не знающим русского пролетариата французам.

Когда визиты заканчивались, бабука переодевалась в привычный вылинявший синий халат хозяйственного назначения, вешала кота и заваливалась в просиженное кресло с лоснящимися подлокотниками. По полу у нее круглогодично скакали в дому блохи. По этой причине она ходила в толстых брюках, чтобы вошь не могла прокусить, а скорее подавилась. Кота старалась вниз спускать только по необходимости. Кормился весь этот квартет неважно. Детские деньги, положенные на питание Глеба, бабука почти не тратила, откладывала. И кормила его тем, что привыкла есть сама: геркулесовый жиденький супчик с луком, каши на воде — на молоке нельзя, начиналась «жига», — вареная картошка, зажарочка на смальце. Готовились «овощные рога», молочная вермишель с сахарным песком, тушились капуста и картошка с говяжьей тушенкой или свежими обрезками с рынка. Детские баночки из-под разномастных и никчемных пюре для безмолвного отчета она приладилась пустыми брать у товарки через парадную от ее внуков и выставлять опрокинутыми на полотенце на подоконник. Вот, мол, все едим, все покупается.

Бабука обожала читать и петь, что не только спасало, но и усиливало ее любовь к неподвижности. Забавно было смотреть, как на ее лице подрагивал пушок белесых мягких волосков, называемый «lanugo».

Ее волновало только одно — поменьше ходить. Глеба она прозвала Куздрямчик. «Не порхай, як стрипэздло», — говорила ему она, время от времени переходя на суржик, на котором разговаривала многочисленная родня в Житомирской области. Несмотря на то что ей хватало образования, она любила в молодости, когда еще не болели ноги, посещать оперу, театральные премьеры и заводить знакомства среди партийного бомонда, в который был вхож ее интеллигентно полысевший муж старой дореволюционной закваски.

Она твердо знала, что Бога нет, но помнила и любила с детства переливчатый, гулкий и пробирающий колокольный звон церквей. Свое поколение Любовь Ильинична называла «немощными фаталистами», принимающими, но не понимающими до конца социалистический порядок, ненавидела пионерско-комсомольские организации и общак — «все вокруг колхозное, все вокруг мое», по старинке считая, что дети должны воспитываться в семье, а не в коллективе, иметь свои собственные игрушки, книжки, личное пространство и секреты, в которые не должны совать нос взрослые. В комсомол она не вступила не из-за протеста, а просто потому, что удобнее было спрятаться и увиливать до тех пор, пока не возьмут за горло, а там уж и подчиниться, ежели взяли, и крепко. За горло комсомольцы не взяли, шутила она, побрезговали.

Вечером, когда родители забирали у нее Куздрямчика, в девять она уже укладывалась спать, почитав в найденном в стенном шкафу рваненьком молитвослове с ятями молитвы, чертыхаясь на сыпавшиеся по радио и телевидению тонны чугуна на душу населения. Молитвы мазок за мазком накладывались на очередной съезд партии, пока пудель вскакивал на постель и принимался ритуально вылизывать ей спину и живот. То ли ему не хватало соли, то еще чего, от удовольствия он слегка трясся и быстро работал теплым языком, шлифуя хозяйские бока. Сначала она отгоняла его, била даже, но потом бросила и уступила, как холодная жена уступает назойливым домогательствам мужа, зная, что лучше быстрее отдаться, чем потратить в три раза больше времени на сопротивление, утомиться в перебранке и все равно уступить. Вылизав с вдохновением хозяйскую тушу, Абрам располагался в ногах и сладко засыпал. Рамсес ночью бодрствовал, шкодил, ронял предметы, пугал сам себя, а по весне пел заунывные песни о никак не сбывающейся любви и метил углы квартиры. Так с бабукой и ее живностью Глеб пробедовал целый год. Пока не обнаружила себя их неблагонадежность.

— Чем это белым у Глеба вчера ноги были обсыпаны? — поинтересовалась Вероника, решившая неожиданно проведать сына днем, зная, что он неважно чувствовал себя накануне, и застала Любовь Ильиничну врасплох: грязный халат, «негуляный» ребенок с ненамоченной одеждой и сухой макитрой, покорно закапывающий грязное полотенце-слюнявчик жидким геркулесовым супом.

— Дустиком трохи начухала, — поделилась рецептом Любовь Ильинична. — От блох. Блохи, паскуды, заели, сигают по полу. Заедят, маю, мальца, вы же с меня и претензию спросите, так я для прохилактики. — Она подправила съезжающего кота.

Это был последний день, который Куздрямчик провел у нее. Теперь Любовь Ильинична не знала, куда себя деть. Ей стало казаться, что Глеб ее внук, в ней проснулись какие-то неизвестные инстинкты. Она уже убедила себя и поверила в то, что он ей действительно родной, как Глеба от нее внезапно отобрали. Два раза, кое-как ковыляя, приходила к их подъезду, ждала, приносила с собой конфеты в серых бумажных кульках, что покупала вразвес по сто граммов. Сначала «Кис-кис», потом «Старт» и мармелад. Родители конфетами брезговали, от бабуки вдруг они унюхали смердоту собачатиной, затхлой едой и старой квартирой. Она умоляла взять, трогая сухой рукой свои сморщенные, увлажняющиеся слезами щеки, и не сводила глаз с Глеба, бегающего вокруг. Конфеты нехотя брались и выкидывались затем в мусоропровод.

— Дайте мне мальца, — жалобно просила она.

— Что значит — дайте? — возмущалась Вероника.

— Я и денег не возьму, только положите что за стол. Пусть так ходит. Привыкла я…

— Да у вас условия хуже, чем в Федорином горе, антисанитария… Вот, вы и фрукты не моете!

— Так ведь в каждой грязинке есть витаминка…

— Я так и знала! Нет! Даже разговоров быть не может, — категорично отрезала путь к бабукиной иллюзии Вероника.

И подкрутила пальцем у виска, рассказывая домочадцам про странную бабку «с приветом Зося». В это время муж Вероники не смотрел на нее, а увлеченно копался с радиоприемником в попытке поймать Би-би-си.

— Так у меня, детка, ноги ж еле ходют. Выведу антисанитарию, — заверяла бабука. — Коли надо, выведу. Я не вижу грязи, у меня зрение слабое. С лупой хожу.

Но ей никто не верил, и никто ее не слушал. Глеб, покачивая веселым круглым помпоном на шапке с трогательными завязочками, скрылся от нее навсегда за дверью парадной. Никто не увидел ее сухих невидимых слез.

She's a killer queen gunpowder gelatin dynamite with a laser beam guaranteed to blow your mind anytime ooh… recommended at the price insatiable an appetit wanna try you wanna try…

— Ого! Даже с помехами недурно, да, бать?! — радостно вскрикнул Владимир.

— Тока на ненашем ни черта ж не понятно. Верон, будь другом, прибавь телевизор, там очевидно-невероятное вот-вот… Сегодня будут про Бермудский треугольник рассказывать.

— Да знаем мы эти сказки.

— Капица мистику не поощряет.

— Это все мифология, одни придумывают небылицы, другие в них верят, третьи об этом книжки пишут. И все вроде при деле. Все факты в книге Берлитца перевранные. И про крейсер «Уичкрафт», и про танкер «Мару», все за уши подтянуто и, не стыдясь живых людей, очевидцев, сто раз опровергающих эти фальсификации, напечатано. А самолеты КС вообще столкнулись в зоне Бермуд…

— Так почему же тогда столько об этом говорят? — вклинилась в разговор Вероника.

— А по кочану. Значит, это тоже кому-то выгодно, такие сенсации. Потопили корабль и на треугольник свалили. А катастроф там не больше, чем на других треугольниках с такой интенсивной проходимостью морских и воздушных судов. Испарения, ураганы всякие, облачность, магнитные аномалии, конечно, усугубляют статистику. Но затони судно в районе Ньюфаундленда, его тут же припишут зловещей участи треугольника, так было и с «Йорком», и с «Фрейей». А пять «Эвенжеров», исчезнувших с базы Лодердэйл? Учебный вылет, насажали курсантов зеленых, те запутались, взяли курс на северо-восток, и тю-тю, горючее кончилось. Там нормальная статистика, между прочим, с учетом загруженности трасс. Вон в прошлом году из двадцать одной катастрофы только четыре в районе Бермуд. В мире полтора миллиона судов, в год — около десяти тысяч сигналов SOS. При чем тут Бермуды? Берлитц, конечно, сволочь, чего там говорить, а наши олухи знай переводят его выдумки почем зря. Мне рассказывали люди, которые «Нью сайнтис» читали, так знаете, как там его в его Америке поливают? Будь здоров! Наш Елькин вычислил, что во всем виноваты лунные фазы, выпадающие на перигей, и их можно высчитать с точностью до дня для тех же Бермуд, но его отчего-то всерьез никто не воспринял. А сколько он с этим возился! Вон в Турции землетрясение, а он его еще летом, между прочим, предвидел. Но все опять запели — совпадение, совпадение. У дураков все совпадение!

После бабуки Глеба опять сплавили в деревню, где в четыре с половиной года он расковырял столовым ножом печку и принялся с дрожью есть, собирая на облизанный палец, сухую глину под выступление товарища Суслова к шестидесятилетию Октября.

Трудящиеся советского союза отмечают великую годовщину по-ленински по-коммунистически в обстановке воодушевления и самоотверженного труда по осуществлению решений двадцать пятого съезда капээсэс вся жисть все события юбилейного года особенно всенародное обсуждение и принятие конституции союза эсэсэр с новой силой продемонстрировали непоколебимую сплоченность рабочего класса колхозного крестьянства народной интеллигенции вокруг коммунистической партии руководящей и направляющей силы нашего общественного строя…

Глина оказалась в разы лучше петушков и бабушкиной стряпни. Пока дырка не стала заметной, Вера Карповна и не догадывалась, что проигрывает в кулинарии самой русской печи.

— Кальция ему не хватает… Творог пусть ест… Ешь творог!

— Не буду, он жирный.

— Ешь, тебе говорят! Кости крепкими будут! Как ты будешь без костей ходить, балда?

Голову кружили бескрайние поля, пестрящие на ярком солнце мелким разноцветьем в сочных травах, кусты кудрявой черемухи, акации, жасмина, сирени, линии далекого и загадочного леса на горизонте, манящий гул от пролегающего за полями шоссе, пение птиц, жужжание насекомых и проплывающие по небу ватные горы облаков. В деревне удили рыбу, собирали грибы, ходили по ягоды, косили траву, пасли скотину, растили урожай, таскали воду, топили печь, баню, пекли пышные пироги и тонкие серые рогушки, которые смешно назывались калитками, как легкие входные дверцы в палисадник.

Летом ели медово-желтую морошку, сладкую, ароматную и костистую. Здесь проходили все городские болячки, от диатеза до астмы. Здесь не готовили на скорую руку, ели толченый зеленый лук с домашней сметаной, вареную картошку, зеленые щи из крошева, ботвинье из листьев молодой свеклы, сытные салаты, уваристые каши, макароны по флоту, которые любил дед. Наливая себе рюмочку, он приговаривал: «Все пропьем, но флот не опозорим». Дед носил военного кроя выцветшие галифе, белые рубашки, картуз, кирзовые сапоги в будни и костюм, хромовые сапоги в выходные, когда надо было ехать в город по делам. Там он заезжал в магазин, покупал всем гостинцы и во хмелю возвращался назад, спрятав сберкнижку в голенище.

— Моряк, — говорил он, — должен быть выбрит до синевы и слегка оконьячен, а не наоборот — до синевы оконьячен и слегка выбрит. Ясно тебе, пиратская твоя душа?

По большим праздникам гремел за дверцей зеркального тяжелого шкафа в спальне медалями и, предвосхищая свое появление, напевал тихо военные песни. Войну вспоминал только поддатым. Слушая байки, пацаны сидели с раскрытыми ртами.

— Баб, — делился шепотом дед, сжимая большой загорелый кулак, — распускать нельзя. Что же получится, если дать им бить себя по сусалам? Ведьмы получатся. Вот ходит живой пример, — показывал он без злобы на бабушку Веру. — Одна оплошность — и обратно уже не превратится. Волшебной палочкой, всей в муке, утром эта крошечка настучит мне по затылку. Гуляй, Вася, ешь опилки, я директор лесопилки.

И он с размаху опрокидывал в себя стопарик.

Когда Глебу исполнилось пять, семья Бердышевых переехала на новую квартиру и мальчика вновь отправили в садик, с трудом выбив место через знакомых за вознаграждение. Приходилось ездить в толчее на трамвае сорок минут. Сначала на неполный день, потом на полный, потом и вовсе на круглосуточный. Это когда домой забирают только на выходные.

— Давай рассказывай свой стишок. — Воспитательница подтолкнула Глеба в центр актового зала. Со всех сторон на него смотрели дети. Кто-то хихикал, кто-то сидел понурый, ожидая своей невеселой участи — позориться. Глеб молчал и пальцами тер лоб.

— Ты забыл? Глеб выучил у нас стихотворение Самуила Яковлевича Маршака. Пожалуйста, Глеб. Мы тебя слушаем.

— Я — сраусенок молодой, заносчивый и гордый. — В зале раздался хохот. Он замолчал.

— Когда сержусь, я бью ногой. Мозолистой и твердой. Когда пугаюсь, я бегу, вытягиваю шею. А вот летать я не могу, и петь я, петья… петья не умею.

С этого дня его называли то Петья, то Сраусенок.

Он мечтал поиграть на металлофоне, но детям не разрешалось брать игрушки в актовом зале. Только когда фотографировались. Общаться со сверстниками ему было мало интересно. Когда за ним приходили, он сидел на стуле и качался, не качая самого стула, — воспитатели не разрешали расшатывать. Запретить самому качаться они никак не могли.

— Не качай стул! И сам не качайся! Слышишь ты меня?

— Я не качаю стул.

— Ты какой другим детям пример подаешь, а?

— Я не качаю стул.

— Нет, ты посмотри, я ему два слова — он мне пять! Я ему говорю, не качайся! Ты слышишь, что тебе говорят? Не-ка-чай-ся! Это значит, что сиди ровно.

— Я не качаю стул.

— Никаких нервов с ним не хватит! Иди в угол постой тогда, раз ты у нас заносчивый и гордый. Раз тебе не понятно, что говорят.

Стоя в углу, он шептал сам себе под нос придуманное им заклинание: «Ма-ама, приди, ма-ама, приди». Рано или поздно, он знал, оно сработает. Он проверял, и получилось. Надо только неустанно повторять и не сбиваться.

— Мультфильм, мультфильм начался! — кричал он вечером отцу.

Но тот не обращал на сына внимания.

— Мама, постели мне в комнате, я хочу посмотреть.

На табуретке расстилали газетку, на которую ставили тарелку, а рядом клали два куска хлеба и прибор.

— Мужик должен есть много хлеба. Ты мужик?

— Мужик, — кивал Глеб.

— Вот и налегай.

Большим обманом был показ не рисованного, а кукольного мультика и заставка какого-то дурацкого киножурнала. Мальчик прилетал на самолете, вынимал молоток, колол орех: «Орешек знанья тверд! Но мы не привыкли отступать! Нам расколоть его поможет киножурнал „Хочу! Все! Знать!“» — и начиналась какая-нибудь документальная дребедень, в которую пока не представлялось возможности вникнуть. Но он был готов пожертвовать любыми мультиками, не смотреть их год, если бы кто-то неведомый обменял их на модель корабля «Гото Предестинация».

Отец не разрешал выкладывать на газету или край тарелки «невкусное» и даже «несъедобное». Лук, прожилки и даже жир — все запихивалось в рот вместе с жеваным хлебом и быстро глоталось. Однажды его вырвало в тарелку, и он до самого сна простоял в углу. В это время все смотрели кино про д’Артаньяна и трех мушкетеров. Тогда он вынул из маминого вязанья тонкую длинную спицу и тихо, пока никто не видит, колол своих врагов. Первым упал замертво отец. Потом ему досталось за спущенные петли от мамы. С ней бы он тоже не мешкал расправиться по-мушкетерски, но спицу отобрали.

После уроков, когда Глеб пошел в школу, он мчался домой, бросал портфель и, прыгая по окнам до вечера, ждал маму, которая каждый час звонила по телефону спросить что-нибудь. Семен Михайлович к тому времени уже помер, и Глеб хозяйничал дома один. Делал из бумаги оригами, собирал конструктор, выжигал, мастерил подводную лодку «Ела суп Марин», рисовал гуашью, клеил, строгал рогатки, делал из зубной пасты, карбида и фольги бомбочки и однажды притащил домой сухой лед.

Ровно в семь двадцать металлическим приветом скрежетал в замке ключ, и он бросался в коридор, сложив брови домиком, а губы в просящей, измученной долгим ожиданием гримасе. Он, делая вид, что шутит, просил грудь, привставал на цыпочки и дотягивался до нее руками, и если бы разрешали, сосал, не обращая внимания на сто раз сказанное «нельзя». Тогда он еще не знал, что у племен, населяющих землю короля Вильгельма, женщины продолжают вскармливать грудью даже пятнадцатилетних подростков, и жалел бы, что не родился на земле этого доброго короля.

Но в этой стране понимающего короля мальчики наверняка не ходили в женские отделения городских бань, а он ходил. Образы обнаженных женщин навечно впечатались в его сознание: старухи, сидящие на каменных высоких топчанах около тазов, намыливающие мочалками обвисшие груди, молодые женщины, раскрасневшиеся после парной, энергично проходящие мимо, подрагивая мясистыми бедрами, и мамин треугольник, щекочущий плечи, пока его намыливали.

— Мальчик-то уже большой, — бубнили недовольные старухи, — его надо в мужское водить.

Молодые переглядывались и кокетливо хихикали. Девочки стеснялись, прячась за мам и бабушек, но он видел, как они сами тайком устремляли взгляд на него, колыхающегося в такт намыливающим движениям.

Как устроены девочки, он уже знал. В детском саду после сна все вместе сидели в общем туалете. И мальчики с повышенным уровнем эротизма всегда могли уговорить кого-нибудь показать им то, что не видно в обычной обстановке, и даже потрогать это. Глеб выбрал для этих целей белокурую Ирочку. Он стал с ней дружить по-настоящему: помогал расчесывать спутанные волосы, шнуровать ботинки перед прогулкой, защищал от посягательств других охотников и даже съедал за нее макаронную запеканку и невкусный суп. Постепенно Ирочка стала «его». Сначала он предложил ей первой начать исследования. Она согласилась не сразу. Ей нравилось просто играть, просто смеяться и просто дружить. Без рук.

— Смотри, ничего тут нет страшного. — Он вынул из ее ладошки собранный в комок подол платья и положил ее себе поверх шорт. Она подержала руку и убежала. В другой раз она уже с интересом несколько секунд рассматривала вблизи то, что он ей доверил, и даже дотронулась.

Чудо-остров чудо-остров жить на нем легко и просто жить на нем легко и просто чунга-чанга наше счастье постоянно жидкокосые жбананы жидкокосые жбананы чунга-чанга-а-а…

Гораздо позднее, лет в десять, он сделал для себя грандиозное открытие. Оказывается, маленьким он в корне неправильно расслышал и запомнил слова песни.

— Только тоже одним пальчиком, — сказала Ирочка и задрала майку повыше.

Ирочкино было необыкновенно мягким, волнующим и немножко скользким внутри. Это все, что он смог почувствовать за такое короткое время. Но это ощущение долго не давало ему покоя.

— Не с кем мне его в мужское, — отвечала мать, продолжая намыливание.

Когда она наклонялась, две ее груди с темными крупными сосками повисали, раскачиваясь, и с них медленно, как весной талая вода с сосулек, капали на пол то пот, то жидкая пена. Тогда можно было, подставляя плечи, спину, щеки, ловить их нежное, ни на что не похожее прикосновение.

Глеб был уверен, что женщины значительно интереснее девочек. Но женщины очень сильно отличались друг от друга.

Самые приятные воспоминания о детстве и юности сохранились именно благодаря женщинам и деревне, этому совершенно иному миру, в котором не было вареной колбасы, кефира с зелеными крышками, молока — с серебряными, круглого ленинградского хлеба, вафельного торта, сгущенного молока, шоколадного масла и еще много чего. Летом подрагивал муар над старой, еще выложенной при царе булыжником проселочной дорогой. Во время гроз, бьющих молниями в дома и деревья, навевающих ужас и кару богов, забирались под большой обеденный круглый стол в столовой, стаскивали пониже кистястую скатерть и сидели, прижавшись друг к другу, рассказывая страшные истории о духах, нечистой силе, леших, утопленниках, русалках из дальнего озера, покойниках, гуляющих ночью по кладбищу, встающих из могил, не обращающих никакого внимания на вбитые в самое сердце кресты и установленные в ноги памятники.

В ве́дро ходили по гостям. Телевизор имелся не у всех. Глебова семья являлась счастливой обладательницей «Горизонта-206». В восемьдесят первом в СССР впервые перевели часы на летнее время и совершенно случайно, это ясно, произошло солнечное затмение.

— Кто завтра к нам идет электроника смотреть? — спрашивал Глеб у друзей.

— Ты программы-то переключать хоть умеешь?

— Не учи ученого, поешь говна копченого!

Рональд рейган сменил джимми картера на посту президента сэшэа… маргарет тэтчер завершила формирование нового правительства великобритании… леди диана спенсер и принц уэльский чарлз сыграли свадьбу…

Листая «ЮНОГО ТЕХНИКА» и ведя пальцем по строчкам, Глеб вслух прочел: «Рассказ восемнадцать. Глава из повести голубой микроб. По ходу действия, попав на съезд обыкновенных существ, житель земного города Великий Гусляр Корнелий Удалов и его случайный спутник с другой планеты, мудрец Острадам, путешествуют по разным уголкам вселенной…» Все лето напролет он мастерил из бумаги кораблики, один из которых назвал «Гидраметцентра», и был уверен, что в Петропавловске-Камчатском всегда полночь.

Молодые крепкие девушки, надев в субботу лакированные туфли и будоража мужское воображение, шагали на толстых каблуках, твердо дырявя под собой мягкую землю, в клуб на танцы. Ему очень нравились тогда Лена и ее короткая юбка. Бронзовая от загара, озорная, с выгоревшей косой, Лена забегала за братом, и они уезжали кататься на велосипедах или купаться на речку.

Однажды он случайно дотронулся до ее спелого и прозрачного, как белый налив, плеча, перекинувшись на веранде вниз. Горячее, нежно-шелковистое, упругое, мягкое плечо. Сердце его впервые обильно облилось волнующей кровью.

Глеб умчался в туалет, покраснев, где долго смотрел на яркий плакат: «Страхование детей — забота о детях». На нем какой-то прилизанный светловолосый мальчик, поставив ногу в чешках на педаль велосипеда, лыбился в какую-то другую сторону, мимо симпатичной девочки с белыми бантами, смотрящей в объектив и осторожно придерживающей руль правой рукой.

Не может, что ли, велосипеда ей дать сфотографироваться? Жила!

В тот год он совершил немало подвигов ради Прекрасной Елены. Когда тайком от взрослых отправлялись с соседскими ребятами исследовать заброшенный сад, где, рассказывали, повесился деревенский мужик, когда забирались в старый чужой сарай и сжигали в поле чьи-то украденные вещи, когда прыгали с крыш домов, воровали по соседским огородам вишню, запирали в доме, подперев лопатой, соседей, сажали пчел на руки, тренируясь не чувствовать боли, когда «братались» кровью, разрезая себе перочинным ножом запястья, когда переломали десятки кустов на луки, играя в Робин Гуда.

На любое «ой» говорилось: «Выпей гной! Закуси болячкой и сиди не лячкай!» Он выменял себе новых марок у деревенских дураков «Советские исследования в Антарктиде», «Фауна СССР. Певчие птицы. Райская мухоловка» и в серии «Учебный парусный флот СССР» — «Четырехмачтовый барк „Крузенштерн“» на никому ненужные «Лекарственные растения Карпат».

Девочки играли в «Вы поедете на бал?» — «Поеду!», потрошили бабушкины панталоны и прыгали в резиночку. А мальчишки мастерили духовушки, резались в ножички.

— Скажи «клей»!

— Ну, клей.

— Выпей баночку соплей!

— Скажи «двести»!

— Двести.

— Снимай трусы, иди к невесте.

— Скажи «Аврора»!

— Аврора.

— Снимай трусы без разговора.

Сашку Китаева, когда играли в войнушку, сделали Гитлером, поймали, пытали, нарисовали ему усы фломастером, кормили землей, завалили дерном в вырытом блиндаже, он от страха и плача обкакался.

— Ты за Луну или за Солнце?

— За Солнце.

— За проклятого японца. А я за Луну. За Советскую страну!

Играли в казаков-разбойников, рисуя на домах знаки, до остервенения кидались камнями, резались в ножички, выигрывая себе земельные наделы и стоя на кончиках пальцев на клочке в случае проигрыша, качались на качелях «до стука», играли в повешение, в карты на щелбаны, курили за клубом. Однажды перевернули ведро песка на капоте новой «Волги» и елозили по нему теннисными ракетками.

— Пошли!

— Куда?

— В «Союзпечать» говно качать — ты носом, а я насосом!

Из блиндажей в парке как-то раз его и еще двоих архаровцев поздно вечером гнал домой отец, раскачивая содранным по дороге огромным прутом. Все время нужен был адреналин. Им были, в том числе и девочки, в которых влюблялись, из-за которых страдали и дрались. Можно было просидеть рядом не один час, просто положив ей ладонь на руку и гоняя по телу волны мурашек.

— Кис?

— Брысь!

— Кис?

— Брысь!

— Кис? — Глеб заметил, что ведущий несколько изменил интонацию. Значит, есть шанс, что он показал на Машу. Маша очень похожа на Лену и от того сразу понравилась Глебу.

— Мяу!

— Какой цвет?

— Красный.

Глеб повернулся, ведущий показывал на Кольку, соседа, живущего через стенку, в соседнем подъезде. Все ржали. Но он понял, что это шутка — Маша сидела красная и с неестественно блестящими глазами.

В ее анкете, в загнутом кармашке «Не открывай! Себя погубишь» — «Теперь пиши, кого ты любишь!» в одном из кучи сердечек смело поставил ее инициалы — М. А. Инициалы были написаны в начале анкеты: «На А моя фамилия, на М меня зовут, на О подруга милая, на… мой лучший друг». Позиция лучшего друга, как он понял, была свободна.

Бабука тем временем все не переставала вспоминать своего Куздрямчика. Других детей она больше не брала. И однажды, случайно встретив его, шагающего мимо с портфелем, кинулась, пыхтя и спотыкаясь на опухших ногах. Он обернулся, когда незнакомая пожилая женщина окрикнула его по имени, и остановился, чтобы дождаться, пока она доковыляет.

— Глебчик. — Она обхватила его одной рукой, а другой закрыла себе глаза и заплакала и только шибче и шибче притискивала его к себе, ухватив сильными, цепкими пальцами.

Сначала он сдрейфил, но ее запах показался ему странно знакомым, и вдруг узнаваемым стало и ее лицо.

— Бабука, бабука твоя, — шептала она, легонько хлопая его по спинке. — Глебушка, внучок, как вырос, родненький! Узнала! Надо же подумать!

Они дошли до ее подъезда, и он вспомнил и огромные бетонные ступени, и знакомую растрескавшуюся крашеную дверь, и дом из красного кирпича, напоминающий видения из прошлой жизни. Он внимательно посмотрел на нее и ужаснулся. Перед ним была Баба Яга, которая преследовала его в детских кошмарах.

* * *

Пока не появились настоящие поводы для ревности, Владимир Семенович непрестанно ревновал сына к Веронике. Он упорно считал, что именно рождению сына обязан охлаждением их отношений. Этому маленькому, капризному, часто болеющему плюгавцу. «Танцор, хорошо станцевавший страстный танец, с мешающими яйцами», — говорил он про себя, ухмыляясь. Самка прогнала самца немедленно после оплодотворения, самозабвенно отдавшись материнству. Самки-пауки часто пожирают после совокупления самцов, если те не успевают тотчас убежать от них. И он припустил что есть мочи, не покидая, однако, территории и наблюдая за жизнью домочадцев со стороны.

— Тебе совершенно наплевать на ребенка! — стыдила его жена. — Возьми его погулять, поиграй с ним, займитесь чем-нибудь мужским. Ему не хватает твоего внимания. Не могу же я с ним гайки крутить! Что ты все лежишь перед телевизором сутками? Неужели не надоело?

— Человека отличает от животных что? Осознанная переработка информации. Основным источником информации для человека является телевидение, так? Из чего следует, что главная цель человека — лежать на диване перед телевизором. Ясно тебе? — монотонно парировал он.

Однажды он прочел у Поля де Кока, что любовь женщины пропорционально увеличивается с жертвой, которую она приносит своему любовнику: чем более она ему уступает, тем сильнее она к нему привязывается. Что касается мужчины, то его, напротив, страсть утомляет, а частое удовлетворение даже надоедает. Неудовлетворенное же желание возбуждает, удовлетворенное охлаждает, а полное пресыщение даже разрушает те узы, которые налагает любовь. Это его несколько успокоило. И он предпочел холодное принуждение в те редкие моменты, когда желание, изредка нахлынув, напоминало ему о том, что рядом с ним проживает женщина, его жена. И она кричала за стенкой. В это время Глеб всегда знал, что именно там происходит. Его возбуждал этот сдавленный женский хрип. Потом отец откидывал одеяло и прогонял ее спать в детскую. И довольно долгое время снова мог обходиться без нее и терпеть посторонних мужчин, которых она иногда даже приводила в дом под видом мужчин своих подруг.

— Ты чего стельки с варежками в батарею не сунул на ночь?

Здравствуйте ребята слушайте пионерскую зорьку…

Отец ткнул Глебу в лицо сырые, затхлые варежки, пока тот, еще не проснувшийся и растерянный, наталкивал книжки в портфель, тропаясь в коридоре. С варежек, вынутых из кармана пальто, на пол щедро прыснул песок.

— Что, до батареи не донести? Вот ведь скот! Все в песке теперь! Вот как ты по морозу в мокрых пойдешь? Задушить тебя, что ли? И стельки… стельки все мокрые в ботинках. Да вы что, вообще тут офонарели? Все мокрое, все в песке!

— Отстань от него! — вступилась злобно мать, обжигая пальцы об термобигуди, накручивая на них волосы. — Нашел, на ком зло вымещать. Ты, олух, много чего насовал по батареям!

Глеб намертво врос в пол в коридоре около стиральной машины. Конечности похолодели, на ладошках выступил пот. Он знал, чем может закончиться эта перебранка.

В выходные нагрянули гости. Родители не разговорили три дня, но перед гостями надо было держать марку. Посидели, выпили, поели закусок.

— Мы уже девять лет вместе и до сих пор любим друг друга! — прошептала Вероника на ухо мужу.

— Тогда горько! Ура!

— Скажи при всех, что любишь меня, ну скажи!

— Отстань!

— Нет, ну скажи, скажи при всех. Говори же!

— Зачем?

— Надо! Скажи, ведь не отсохнет язык!

— Не хочу я говорить при всех всякую чушь!

— Галочка, спроси у Вовки, любит он свою жену?

— Вовка, любишь Вероничку? — озорно спросила пьяненькая Галочка.

— Люблю, люблю, отстаньте.

— Любит, любит, еще как любит, никто и не сомневается, — подтвердила Галочка.

— Поцелуемся, поцелуемся, целуй меня давай!

— Да к чему этот цирк?

— При всех целуй! Любишь же, сам сказал, целуй!

Это происходило с тех пор, как мать время от времени перестала ночевать дома. Отец в злобе метался по квартире, не находя места. Однажды, так и не дождавшись ее, ушел и вернулся сильно пьяный. Привел с собой друга. Принесли недопитую бутылку портвейна, которая стала позднее копилкой для десятикопеечных монет, и расселись на кухне.

— Давай не томи, наливай! Делай с нами, делай, как мы, делай лучше нас!

— Плюнь ты на нее. Она на промкомбинат у тебя ездила?

— Вроде ездила, а что?

— Так он с ней ездил! Все знают. Он, может, в трусах твоих в твое отсутствие по дому ходит, а ты не в курсе дела!

Допили «бомбу», друг, которого отец почему-то называл Брутом, утром, когда его забирала жена, оказался почему-то Севой, окончательно охмелел и все повторял: «Ревность — это подозрене, что изменяешь не только ты, но и тебе», стучал кулаком по столу и скрипел зубами. «Меня, знаешь, как отец в детстве отучил со спичками играть? — сказал дядя Брут, глядя на то, как Глеб взял спичечный коробок со стола. — А очень просто! Съездил огнетушителем по спине пару раз». А потом уснул прямо на стуле, склонившись над пустой тарелкой с макаронами, в которой лежали грязная вилка и кусок хлеба, вымазанный томатным соусом. Отец не переставая курил.

Сука настоящая. Душу выну. Так позорить… Блядина… Ключи забрать. Выкинуть из квартиры. Где ее платья? Накупила, в душу мать! Я и думаю, куда накупила кримплена?

Он достал из шкафа ее платья и охотничьим ножом с костяной ручкой сделал несколько длинных энергичных надрезов.

Потеть, смеялась. Вот она где в них потеет. Курить начала. Сразу же все ясно. Надо было раньше, раньше…

Тут некстати обнаружилось, что мусор никто в доме не выносит уже несколько дней. Поднятый с постели, стоя в коридоре в трусах и майке с полным мусорным ведром, Глеб умолял отца разрешить ему одеться. Но отец вынул театральным жестом из штанов ремень и, не раздумывая, занес руку. Бляшка со звоном отскочила. Удар пришелся бляшкой по затылку, сотворив после себя тепло. Глеб дотронулся до макушки. Так развеялся еще один миф в его жизни — если есть кровь, то должна быть боль.

Боли не было, было тепло и липко. Кровь, он понял тогда, для чего она идет, — она смывает и уносит боль, она словно спасительные воды реки, омывающие больные берега. Вид крови немного отрезвил взбешенного отца. Он, казалось, протрезвел и помог сыну умыться, вытереться, велел одеться, чтобы вынести мусор. Кровь остановилась не сразу, пока ожидали процесса, отец прочел нравоучительную лекцию о хорошей учебе, о том, как надо стремиться следить за порядком самому, а не дожидаться, пока тебя ткнут носом в бардак уставшие от работы и этой треклятой жизни взрослые. Наконец кровь запеклась, образуя корочку.

Во многих своих письмах наши слушатели просят поставить в концерте по заявкам новые песни популярного шведского ансамбля абба сегодня в выпуске вы услышите песни так поступают старые друзья и вся твоя любовь для меня одна из участниц ансамбля агнета фэльтскуг дала недавно интервью в связи с выходом диска мы чаще стали задумываться над проблемами мучающими шведскую молодежь общество не заботится о юношестве, о его будущем отчуждение чувствуется и в семье родители по преимуществу заняты обеспечением своей собственной карьеры борьбой с ростом цен и налогов молодежь часто годами не имеет работы лишенные поддержки общества не находя ласки и тепла в родной семье девушки и юноши все чаще становятся алкоголиками и наркоманами совершают порой тяжкие преступления мы с болью видим все это и вот это наше более взрослое отношение к жизни и нашло отражение в новой пластинке…

Вернувшись, удалось пристроить ведро в коридоре и на цыпочках, крадучись, быстро промелькнуть в комнату. Глеб осторожно открыл плотные дверцы и забрался в трехстворчатый полированный шкаф. Туда, где висели мамины разрезанные платья на вешалках, пахнущие ею халаты, блузы и кофты. Он стащил с вешалки халат, поудобнее устроился на одеялах и подушках, прикрыл дверь и, вдыхая едва уловимый мамин запах, уснул.

Утром Вероника обнаружила сына спящим в шкафу и плакала, вымывая из его волос запекшуюся кровь. В этот день они собрали кое-какие вещи и домой не вернулись. На неделю их пустила пожить к себе мамина институтская подруга Нина. Владимир искал их. За три вечера он объездил всех знакомых, где, предполагал, они могли остановиться, был у ее родителей, но безрезультатно. Приходил он и под окна подруги, — она жила на первом этаже, — стучал в них, настойчиво звонил в двери, просил вернуться и уехал ни с чем. Они погасили на всякий случай свет и сидели как мыши. Ксюша, дочка Нины, пугала Глеба, что отец убьет их, и радовалась. Ей не нравилось, что дома появились посторонние люди. На следующий день отец поймал Глеба возле школы и отвез домой. Когда отец уснул, спрятав ключи от входной двери, пришлось вылезти в окно второго этажа и по газовой трубе спуститься вниз без верхней одежды и обуви. К матери он прибежал в одних носках. На следующий день Вероника с сыном вернулись домой, что принесло вместе с собой новые обиды, новые вспышки ревности, гнева и охлаждение отношений между супругами.

Иногда его мать вела себя, как лишенный ласки испуганный малыш. Она словно забывала, что перед ней беспомощный мальчик, она плакала, прижавшись к нему, жаловалась, спрашивала его совета. От страха и переживаний его самого начинал бить озноб. Он не знал, что ей делать, как поступать, что говорить. Все что мог — только обнимать, целовать и гладить ее.

Отец стал часто уезжать в командировки, и мама взяла привычку зачем-то запирать дверь изнутри, так что подолгу нельзя было попасть в квартиру после продленки. Однажды Глеб пришел домой со школьным товарищем Колей, тот сильно хотел в туалет по-большому, потерял от своей квартиры ключи. Сунули ключ в замок — дверь заперта изнутри. Коля предложил трезвонить, не отпуская кнопки звонка. Терпеть не было сил. Через несколько минут за дверью послышалась возня, и вдруг она отворилась, хотя Глеб был уверен, что этого не произойдет. Мать выглянула взлохмаченная, недовольная, в запахнутом халате.

— Пять минут погуляйте, — с поддельной добротой в голосе, заметив Колю, предложила она и захлопнула дверь.

— Кто стучится в дверь моя? Видишь, дома нет никто. Стоит бутылка на стола. Я один ушла в кино, — грустно сказал Глеб, разворачиваясь.

— Пишто пибу пидем пиде пилать? Пия писей пичас пио пибо писрусь!

— По стене ползет кирпич, волосатый, как трамвай. Ну и пусть себе ползет, может, там у них гнездо. Писри пив пику писты!

— Писам писри! — Колька обиделся и настойчиво принялся обзванивать соседские квартиры, дотягиваясь до звонка.

Глеб вспотел холодным потом от неприятной догадки, что раздета мать вовсе не потому, что пекла пироги и угорела. У любой женщины есть любовь, как-то сказала она, к ней остается только подбирать любовников. У любой. Это он запомнил. Значит, у каждой. И у нее тоже.

Принялись звонить к соседям, поднимаясь вверх по этажам. Тщетно, никого не оказалось дома. Скоро отворилась глебовская дверь, от них, через пролет Глеб успел заметить, выскользнул к лифту мужчина в светлом костюме. Подождали, пока лифт уехал, спустились и снова позвонили в дверь.

— Ты только никому не говори, что мы… вместо газет или туалетной бумаги используем салфетки, — попросил Глеб, включая свет в туалете.

Невозможно детским умом определить, кто в этом страшном змеином клубке семейных распрей больше был виноват. И он выбрал ее правоту, потому что она в отличие от отца жалела его, плача и приговаривая «бедный, бедный мой ребенок», и мягкими влажными губами целовала его в губы. В эти минуты ему было нестерпимо жаль ее. Он клялся сам себе не допустить ее слез и жить так, чтобы никогда-никогда и ничем стараться ее не расстраивать.

— Покажи, как ты любишь мамочку, — просила Вероника и протягивала сыну руки.

— Я обожаю тебя и живу только ради тебя, глупышка. Твой отец ничтожество. Никто его не уважает, его не за что уважать. Вырастешь, все поймешь. Ты моя единственная отрада. Я должна оберегать тебя, потому что, если я тебя потеряю, сама погибну.

Жизнь человеческая — колея. Движение по ней — игры разума, иллюзион, мистификация. Каждый приходит в нее и приносит с собой собственную программу, собственные задачи, собственное представление о колее и чутье, как из нее выбираться. Чуть отклонился вектор, сразу замутило, запрыгало все внутри, принялось ездить по тонкому телу острыми колесами, вонзать в него раскаленный, заточенный металл, бить по нервам, болезненно получая намеки на возможное изменение кармы. Боль — это валюта ментального плана. Воля, боль, сознательный выбор вместе есть стремление изменить программу. В нефизическом мире бьют сильнее и изощреннее. Для того чтобы получить билет на следующую процедуру, надо вытерпеть предыдущую, при этом желательно, чтобы улыбка не сходила с лица. Это колоссальный, адский, невидимый труд. Канавы, говорил его дед, с утра до ночи копать легче в омской промерзлой ссылке. Нам не девять жизней дается, как кошкам. Значит, зачем-то ее дали. Необходимо все время двигаться вперед и усвоить, что статика — это смерть. Необходимо меняться. Но иногда, чтобы убедиться в этом, уходят годы…

В тот вечер Глеб стоял на крыше девятиэтажного дома в раздумьях — сделать или не делать всего один шаг в другое измерение? Шаг, отделяющий его от отчаянно наваливающегося и сутулящего плечи будущего, шаг-круг, из тех, что кидается утопающим с целью не пустить из времени в безвременье. Но так и не созрел, вернулся домой, поел супчика и включил телевизор на программе «Сказка за сказкой».

Кончаются сказки и поздно и рано они незаметно уходят с экрана но сказками мы как известно богаты теперь напишите петрушке ребята…

После передачи он сел и написал длинное письмо Петрушке, которое сжег потом в туалете.

Жизнь можно сравнить со спортом. Ощутимый результат всегда дается за каторжный труд. Три секунды отдыха между упражнениями, пока колени прижаты к груди, пока идет болезненная растяжка мышц, — величайший отдых. Далее опять работа, не приходя в сознание. Тебе говорят: «И последние восемь», когда ты корчишься от боли, и отсчитывают восемь, но ты уже сделал четыре сверх этих восьми, а в конце все равно надо опять потерпеть и сделать еще шесть. Так с болью меняется физический план, ломается запрограммированность обретения бесформенности.

Мальчика пугало надвигающееся лицемерие, его опасное соседство и развитие. Он уже понимал, насколько искусно вплетена в него ложь. Он мог внезапно начать плакать от пронзительной болезненной тоски, режущей его внутри, от нехватки чего-то, способного заглушать эту боль. Казалось, он всегда знал, что нелюбим, любим притворно, не по-настоящему, игрушечно, не любим, как ребенок, рожденный в любви двумя любящими, а только жалеем.

— Так он на чьем же иждивении у вас?

— У нас раздельное ведение хозяйства. Муж врезал замок в комнату, разделили мебель. Теперь телевизор смотреть к соседям ходим. Две кастрюли супа в холодильнике, два заварных чайника на столе. Один варит макароны, другой картошку толкушкой мнет. Тремся жопами на кухне…

— Ясно, куда ж его денешь теперь?

— Мужа?

— Ребенка! Я тоже одна двоих поднимала.

— Если бы не он…

Жалости в русских женщинах немерено. Женская землеройная жалость унизительна для мужчины в любом возрасте, она не просто ровняет его с землей, она старается его туда закопать. Сильнейшее энергетическое чувство используется женщинами, как лопата у обезьян. Ничего не подозревая, они бьют ими мужчин по макушке, крепко держась за черенок, похожий на жало. Не сострадание, а именно жалость, последний грех по Заратустре, убивает в человеке человека, в мужчине мужчину, в женщине женщину, в себе — себя самого.

Жалость — типичное орудие убийства, проявление скрытой ненависти. Жалеющая женщина погружает мужчину в омут страдания. Уж лучше холодное, отстраненное сочувствие или крепкая уверенность, что он справится, чем вгрызающееся в загривок жало и вечная унижающая помощь, с тайными упреками и новой жалостью, уже к себе. Нет никакого «ты меня не любишь, не жалеешь», его не существует, это все равно что сказать «ты меня не любишь, не убиваешь», поэт просто бессмысленно использовал эту комбинацию слов, для него была важнее красота рифмы. Жалеющим женщинам становится выгодна эта мужская слабость, а значит, из-под земли будет выбраться очень и очень трудно. Жалость — низкая энергетика и довольно грубая манипуляция, но ей удалось опутать всю землю своими трогательными рыданиями и соплями.

Мама считала, что иметь велосипед — опасное занятие, и он, погрустив, отказывался от велосипеда. Ему не позволялось играть в слишком активные игры — он мог ушибиться. Он никогда не был в пионерском лагере из-за того, что там слишком грубые нравы, не ходил со сверстниками в походы. Он оправдывал привязанность матери к себе ее несчастьями в жизни с отцом, человеком хорошим по большому счету, но вспыльчивым, иногда мстительным, пугающе экспрессивным и замкнутым.

— Я не могу приходить домой поздно, — говорил он товарищам, зазывающим его еще побегать во дворе.

Она не замечала, что заполняла собственную пустоту его присутствием. Он старался быть хорошим, как мог, но это все равно плохо получалось. В одиннадцать лет у него развился нервный тик на правом глазу, который долго не проходил. В двенадцать ему поставили диагноз неврастения.

— Он очень у меня раним, — всегда считала Вероника Петровна, но это не мешало ей ранить его.

— Что это значит, Лев Валерьянович?

— Болезненное перенапряжение психофизиологических возможностей. Скорее всего, он не в силах соответствовать вашим завышенным требованиям и заранее считает себя не способным справиться с любыми предстоящими трудностями. Он хочет сопротивляться подчинению, но боится. Он чувствует, что таким, каким он является на самом деле, он вам не нужен, но и другой, тот, кем он пытается стать ради вас, не получает поддержки.

— Что вы такое говорите? Мальчик все получает, его любят больше, чем кого бы то ни было!

— Я не об этом сейчас.

— У него красивая дорогая одежда, он хорошо питается, у него настольных игр одних на две мои зарплаты.

— Это понятно. Настольные игры — лучший подарок для аутистов… Я тут хотел спросить, желанный ли он ребенок, но передумал. Каким образом мне можно переговорить с вашим мужем?

— Никаким. Он к вам не пойдет.

— Вечерами он дома? Я позвоню ему вечером. Понимаете, детский невроз — индикатор ваших семейных отношений. Ничего другого тут нет, увы. Первопричина в вас. Ему не хватает вашей любви.

— Не хватает любви? Не хватает любви? Вы шутите?

— Тебя как зовут? — спросил Глеб, прищурясь.

— Сережа.

— Сережа? Что-то рожа у тебя какая-то подозрительно знакомая. Такие рожи въедаются в память. У тебя тут кто?

— Бабушка живет.

— Ты здесь совсем маленьким бывал?

— Бывал.

— Сыграем в сифу?

— Чево?

— Иди объясню. — Глеб крутил в одной руке дротик. — Не жди, пока гора придет к Магомету.

Сережа медленно подошел. Глеб со всей силы, какая накопилась в нем и толчками готова была выскочить, пульсируя, ища выхода, двинул Сереже кулаком в ухо. Тот присел и схватился руками за голову.

— За что, падла вонючая? — покатилось по асфальту.

— Молчи, женщина! Знал бы наверняка, вообще убил бы!

Около девяти в квартире раздался телефонный звонок. Глеб снял трубку, какой-то мужской голос поздоровался, представился и попросил отца. Глеб крикнул, передал трубку и сел за уроки, настороженно прислушиваясь к разговору.

— Слушаю… а я тут при чем… и что? От меня чего вы хотите? Не считаю это настолько необходимым… вы чего добиваетесь от меня, чтобы я сам своими руками сделал из него голубого?

* * *

В пятнадцать Глеб начал есть книги. Распробовал. Свежая типографская краска и запах новой бумаги сводили с ума. Сначала книга долго и с наслаждением нюхалась, потом, когда запаха становилось уже недостаточно, он открывал ее склеившиеся страницы, отрывал белые поля и ощущал на языке вкус. И только потом начинал читать. Домашняя библиотека всегда пополнялась ранеными книгами со следами настоящего книжного каннибализма, прочитанными и истерзанными. Его несколько раз отчитали, но истинная природа явления оставалась непознанной, взрослым недоставало ни времени, ни желания докопаться до сути такой необычной пакости. Они не могли разобраться даже с собственными страстями.

Вникая в сложную структуру родительских взаимоотношений, он и сам мало-помалу учился манипулировать. Знал, на что можно надавить и чем себя развлечь в этом странном подобии драматургии Шекспира и Мольера. Ему до дрожи хотелось испытывать любовь и чтобы его любили, хотелось наблюдать, как рушатся все эти девичьи хитрости и неудобства, когда они очарованы, когда готовы и ждут только слова, хотелось слышать рядом беззаботный смех, а не ворчливое недовольство, видеть глаза, искрящиеся радостью, хотелось легкости и чистоты, а не привкуса прогорклой, залежавшейся, никем не востребованной страсти.

Девочки, дружившие с ним, всегда подвергались тщательной материнской градации и критике. Они охотно приходили к нему домой после школы, садились на диван, стул, табуретку, внимательно слушали, разговаривали, потом вставали и уходили, оставляя после себя едва заметное влажное пятно. Сначала он не решался вступать с ними в отношения первым, их же это только распаляло. Они охотились на него, щедро предлагая поцелуи, и ему доставляло удовольствие решать — покорять их дальше или избегать.

— Там, посмотри, халат висит! — крикнул он в ванную.

— Так он же материнский, — возразила Юля. — Ничего?

— Надевай!

Он достал коробку и подушился отцовским «One Man Show».

Юля вышла в халате, запахнув его и туго перевязав талию поясом. Она была на четыре года старше, училась в ПТУ, густо красила глаза и курила.

— Как тебе эти духи?

Он поднес флакон духов «Манон» к ее лицу.

— Ничего. Но, по-моему, они очень женские. Даже слишком женские.

— Попробуй. Они потом на коже хорошо пахнут. Надо только подождать, пока спирт испарится.

Он промокнул палец, наклонив флакончик, и дотронулся до ее шеи. На кухне кипел чайник. Попили чаю с булкой с маслом и сыром. Глеб достал бутылку водки из морозильной камеры.

— Пойдем посмотрим телевизор, что ли, — как можно более беспечно предложил Глеб, помахивая бутылкой и двумя стопками.

Юля, сидя в халате на диване в зале, листала журнал о вязании и напоминала его мать.

— Ну что, выветрились? — Она приблизилась к нему, облокотившись на подушки, подперев щеки и выпятив губки.

Все произошло двадцать третьего июля, в день, когда родился ничего не подозревающий Гарри Потер. Для того чтобы папа Иоанн Павел II объявил, что, в конце концов, Галилей был прав. Ввиду такого торжественного случая пришлось выпить слишком много водки под Black Celebration. Сначала ничего не получалось, символизируя неустойчивое положение Берлинской стены, кровать долго и ритмично, перебивая Дэвида, билась об стену. Но первый президент тогда так и не упал с моста. Он выстоял. И самый главный его фактический результат — утрата девственности наконец-то свершилась.

Миндальничанья закончились. Девушки, предполагая каждый раз, что делают с ним это впервые, кто энергично, кто робко, раздевались, демонстрируя физиологическое разнообразие, и, кто страстно, кто смущаясь, развеивали собственные тайны, то, что раньше было показано фрагментами. Их запахи дикими зверями носились по его маленькой душной комнате. Они стеснялись своих подмышек, вида возбужденного члена, собственных половых органов, очень маленьких или слишком больших, растекающихся по сторонам грудей, дневного света, красных босых ног, ступающих по синтетическому ковру Эдемского сада и нечистому полу. Длинноволосые загадочно прятались в распущенные волосы, коротковолосые — в собственные руки, ноги и плечи. То светлый, то темный пушок блестел на их телах в солнечных лучах, пробивающихся через крупный рисунок тюля. После того как они уходили, он открывал форточки, устраивая сквозняк, вытирал насухо стены и штору в ванной в твердой уверенности, что ни одна, в конце концов, не может быть лучше и не сможет ни узнать, ни пленить его до конца. Зажимая им рот рукой, он старался добиваться того рычащего и сдавленного крика, приносящего с собой невероятный экстаз. Ему нужен был ключ от этого звука, ему нужна была изюминка, вмонтированная в их тела.

— Ты же общаешься с девочками? — как-то спросила мама.

— Ну, так, общаюсь…

Он немного напрягся.

— Они ведь бывают у нас дома? Что вы тут делаете?

Она была ненасытна в своих вульгарных расспросах и выглядела возбужденной. Казалось, что в рот ему вползает вместе с его ответами мохнатый жирный паук и, пытаясь пробраться внутрь, отчаянно щекочет гортань. Он заходился кашлем. Сейчас она опять будет расспрашивать, кто, сколько раз и когда сюда приходил. Брал ли он их за руку, целовались ли они, что он чувствовал при этом. Она не станет спрашивать, занимается ли он сексом. И возбуждают ли его девочки. Она знает. Кто именно, кто сильнее, с просьбой описать каждую. Он уже рассказывал ей про свой первый. Из этих расспросов он вынес то, что надо как можно тщательнее скрывать следы таких посещений. Но они каким-то образом оставались явными.

— Зачем ты меня родила, можешь сказать?

Он всматривался в ее бегающие и начинающие тускнеть глаза, когда его подавляемый бунт предпринял новый виток.

— Я же не знала, что рожу именно тебя, — парировала она однажды, как будто оправдываясь перед ним за свой проступок. — Другой был бы рад или вовсе не спрашивал. Как же можно теперь допытываться, зачем я это сделала? Ведь это естественно. Женщина — это в первую очередь мать. И она хочет родить. Это природа. Родила! Разве я виновата теперь в этом? Вспомни, какие открытки ты мне рисовал в садике, в школе — благодарные. За то, что подарила тебе жизнь! Что же теперь?

— Ты виновата в том, что меня нисколько не любила. Вот я и спрашиваю: зачем, зачем ты меня родила?

И он продолжал предпринимать попытки выпутаться из ее психической плаценты, ощущая себя словно гниющим в темноте, под сомкнутыми сводами влажной, постоянно капающей пещеры. Невозможно расти, когда вокруг так много воды и совсем нет солнца.

Да, он не был рожден из чисто утилитарных предпосылок, для того лишь или в том числе для того, как часто бывает теперь, чтобы его стволовые клетки дали жизнь предыдущим, ранее рожденным, но более несчастным. Он был рожден его матерью для себя. Она стала его первой женщиной именно с этой мыслью, он впитал это предназначение с ее молоком. Мог ли ребенок по-настоящему сопротивляться ей, подмывающей его пах, трогающей его, ласкающей, заигрывающей, когда ей скучно, расхаживающей по дому обнаженной, просившей подростка потереть ей спину, помассировать воротниковую зону? Он развивался на ее глазах, то растрачивая, то усугубляя собственное стеснение, через нее познавая всех Женщин.

От любопытного, всевидящего, постоянно ощупывающего его взгляда не ускользал ни один прираставший сантиметр. Он и сам привык свободно присутствовать при ее туалетах. Бывало, он ложился рядом, чтобы вместе посмотреть кино, и она с отстраненной холодностью ласкала его, как будто между прочим, словно забываясь. Для него же ее полусвятая доступность оставалась социально возможной в режиме reed only. Он наблюдал за ней, стирающей, перегнувшись в ванной, проворно застегивал ей многочисленные крючки на облегающих платьях и клацающие твердые застежки тугих бюстгальтеров. Когда ее не было, он открывал шкаф и вставлял плотные капроновые чулки в стальные крепления пояса. Из пояса, чулок, трусов и бюстгальтера он выкладывал на кровати собственную, доступную только ему Женщину.

Он не отследил и не придал значения тому, как, впервые возжелав ее и возненавидев отца, он, еще будучи маленьким мальчиком, с жаром пообещал жениться на ней. Тогда она рассмеялась и долго еще вспоминала ему его детские несуразные попытки соблазнения.

Она преподала ему самый страшный из невыносимых фарсов, буффонаду, где женщина временами походит на какого-то какаду, ряженная в пух и перья, играющая то в «хозяин — раб», унижая свое или мужское достоинство, то в «любовницу», внезапно потакая всем прихотям. Они стали зависимы от капризов друг друга.

Мальчик скоро усвоил все эти универсальные дамские ужимки, изученные им до мелочей, по одному лишь брошенному взгляду на них угадывал темперамент обладательниц, недоступных, холодных, страстных и ненасытных.

— Всю себя ведь тебе отдала, заботилась! Всегда желала только добра, счастья!

Он рос ни в чем не нуждаясь, все у него было. Ему не в чем меня упрекать. Неблагодарность. Какая чудовищная неблагодарность. Думала, ты будешь мне опорой, поддержкой, когда я свалюсь без сил. А ты, недотепа, всю жизнь просидел за моей спиной!

— А мне не надо тебя всю! Ты не думала об этом?

Мне надо было немного, но искренне и не так навязчиво, не авторитарно. Но ты не поймешь. Мы говорим о разной любви. Ты задавила меня, как кобра, навалилась сверху темнотой ночи, окутывая, усыпляя, баюкая, обвила собой — шагу не ступить. Обездвиженный я был тебе удобен, предсказуем, раз и навсегда перестав быть пугающе неожиданным. Все было поставлено под твой зоркий контроль с первого дня, как я родился: как я ем, сплю, моюсь, любой физический акт, вплоть до дефекации и поллюций, любое проявление моей воли.

— Ты влюбчивая?

Его комната, расположенная у двери кухни, невольно позволяла слушать все взрослые разговоры.

— Я свое отвлюблялась. Я слишком страстна, если влюблюсь, — земля горит под ногами. Но женщина может влюбиться после сорока, это правда. Когда на другой чаше весов ничего уже нет. Я знаю такие примеры.

— А ты сама бы смогла? В сорок?

— Наверное, смогла бы.

Он тогда подумал об отце. О том, что было бы, узнай он об этом разговоре.

Первый обман начинается с того, что, не обращая внимания на сопротивление, тебе пихается в рот огромная грудь, всего-навсего преследующая цель освободиться от чего-то лишнего, а ты внезапно чувствуешь, что захлебываешься-то самим человеком. И разорвать эти узы родства уже невозможно, они крепко спеленали тебя…

Незаметно вырастая ее придатком, мужчиной со вспухшими ногами, уступающим главную сакральную функцию отцу и другим мужчинам, запах которых мать, сама того не подозревая, приносила в дом, он взрослел. Избегая отца, опасаясь его сокрушительного, как падение камней на голову во время обвала, гнева и в это время неистово его ненавидя, он убеждал себя, что не похож на него абсолютно. И нисколько не страдал от нескорого исчезновения этой ненависти, считая любовь проявлением ненужной и незаслуженной мягкости. Особенно омерзительным отец становился в те дни, когда мать тихо давилась его деспотизмом за стенкой, исполняя пресловутый супружеский долг. И Глеб метался, задыхаясь в безвоздушном пространстве комнаты, словно узник, что не может ни вырваться, чтобы убить, ни освободить его жертву, ни сам удалиться от этих неприятных звуков.

В десятом классе ему очень нравилась молодая мамина подруга Лариса. Фигура, глаза, лицо, голос — все в ней казалось безупречным, вызывающим дивный внутренний трепет. Засидевшись однажды допоздна, она, подвыпив, позволила уговорить себя остаться у них в дождливую, холодную ночь. Ее положили в детской, на его кровать, его — на разборное, выдвигающееся вперед старое сломанное кресло. В темноте, когда погас свет, они немного поговорили об учебе, экзаменах, погоде, потом она похихикала и замолчала.

Его будоражил запах ее духов, дыхание, блеск волос от света фонаря на собственной подушке. Нереальность, фантастичность картины присутствия взрослой желанной им женщины в его комнате. Сил оставаться в том же положении совсем не осталось, когда ее рука от натопленных батарей откинула с мерно вздымающейся груди тяжелое ватное одеяло. Кровь стучала в висках, он долго крутился, боясь скрипеть креслом, а потом встал, не понимая до конца того, что делает, и наклонился над ней. Аккуратно дотронулся губами сначала до плеча, до шеи, а потом до мягкого спящего соска, выпрыгнувшего из-под старенькой материнской комбинации, проведя по нему языком, и тут же почувствовал, что она вздрогнула, видимо придя в себя, вдруг глубоко вздохнула и заплакала, обхватив ладонями его голову. И он тоже отчего-то заплакал. От возбуждения, стыда и невозможности преодолеть и то и другое.

В школе физичка Екатерина Алексеевна в честь какого-то праздника надела обтягивающие брюки и произвела фурор среди мальчиков старших классов. Такого они еще не видели. Облегающее, оформленно-выпуклое, с маленьким истеричным просветом в форме сердечка. Когда она брала мел и писала на доске, вполоборота поворачиваясь к классу, за ней с плохо скрываемым интересом следили все без исключения глаза. Кое-кто даже вытянулся вперед на парте, подперев ладонями щеки.

Когда-то, когда он был маленьким и не мог долго уснуть и плакал по ночам, мама укладывала его между собой и мужем, и, умиротворенный, он мгновенно засыпал. Образ матери постепенно перекочевал в его подростковые фантазии, которых хватило бы на целую серию порнографических фильмов. У отца он нашел порнографический журнал и частенько листал его. В смелых образах застывших красавиц возникали и волнительно оживали в воображении лица почти всех школьных персонажей женского пола, включая преподавательниц, исключая только седовласый преклонный контингент. С силой получаемого наслаждения могли сравниться разве что раздоры между матерью и отцом, заканчивающиеся ее стонами за стенкой. Они питали, придавали сил, он научился терпеть раздраженные тычки обоих участников, принимая их за своеобразную плату оказываться в самой гуще домашних баталий с взаимной ненавистью и обличающими обвинениями. С удивлением он отмечал, как его переполняет энергия криков и сыплющихся проклятий. Негатив парил над ним и не задевал, и в этом был восторг. Когда он видел слезы, ему хотелось смеяться. Тем громче, чем сильнее был неистовый крик.

Оказалось, что от отца не так мало ускользало. В порыве бешенства он отодрал как-то от плинтуса телевизионный кабель и начал охаживать обжигающими ударами неверную жену. Глеб молча наблюдал за русским «бьет, значит, любит» из своей комнаты, притворно склоняясь над тетрадками, с выпрыгивающим из груди сердцем. Вначале он был на стороне отца и даже радовался своеобразной мести за надоедливую, бездумную овечью опеку. Но потом, когда она тихо лежала и стонала на полу в коридоре, что-то зашебуршало внутри и заныло. Ночью он представлял, что овладел ею именно в этом положении, прямо там, в коридоре, горячо, страстно целуя, жалея и успокаивая, со слезами и шепотом.

Его отцу было все равно, чем занимается его сын, где он, каково ему. Но выбор факультета вызвал у него неудовольствие. Он повертел в руках студбилет, положил его аккуратно на стол и сказал:

— Ты мне тюльку-то не гони! — и погрозил пальцем, сдвинув брови. — Вот Колька, — он указал на стенку, как будто Колька сейчас сидел там, — заканчивает не бог весть что, ПТУ, но уже мастер телерадиоаппаратуры и может заработать на хлеб. А что сможет заработать философ?

Попытка возразить что-то о далеко идущих планах, о диссертации, профессуре, академии, собственных научных изысканиях, да мало ли чего еще там, впереди, была прервана:

— И я философией увлекался в свое время. Перипатетики или еще там какие софисты брали, конечно, с учеников плату за обучение, но ты-то, как я понимаю, прогуливаться по садам и портикам с бормотухой собираешься.

Глеб отрицательно помотал головой. Бормотуху пил уже и без того.

— А помнишь, как я хотел поступить на военную службу?

Эту историю отец рассказывал уже двести раз. Как не прошел комиссию после десятого класса из-за зрения и не было связей. А окулист, сидевшая в комиссии, наотрез отказалась перепроверять результаты. «Ты не видишь правым глазом, куда лезешь», — сказала она. Но отец пошел и договорился на следующий раз, когда будет принимать другой врач. Оставалось дело за малым — выучить таблицу так, чтобы можно было по памяти отвечать и лишь следить за указкой. Благо таблица соответствовала ГОСТу. Стал вспоминать, где он ее видел. Сбегал в поликлинику, где работала какая-то дальняя родственница, договорились. Пришел в назначенный день, прождал три часа, пока вызовут, толпа народу, врач закончил прием и ушел. Родственница извинилась, что не смогла помочь. Побежал в школу, вспомнил, что в медкабинете висит такая же точно таблица. Суббота, вторая половина дня, ближе к вечеру, школа закрыта. Стучал, открыла уборщица тетя Маша, выложил ей все как есть начистоту, умолил открыть кабинет. Вбежал в кабинет, помнил, что она слева под лампой, в углу, искал, но таблица как сквозь землю провалилась. Лампа есть, таблица исчезла. Упросил тетю Машу вдвоем поискать, куда ее скрутили в рулончик и положили. Рылись час. Не нашли. Ушел, таблицы не выучил, на переосвидетельствование не пошел. На этом карьера военного закончилась не начавшись.

— Так вот, — сказал отец. — Я никогда не плыл по течению, все время жил сообразно поговорке «на Бога надейся, да сам не плошай». Но судьба, я это сейчас понимаю, она во многом от нас не зависит, мы мало что можем изменить, хоть лоб себе иной раз расшиби. Вот ты теперь философом стал, вот и ответь мне и заодно себе на этот вопрос. Бывает, и тетя Маша не помогает, понимаешь? И выходит, что все, что ты проделал, зря. Бывает так, что никто ничем не может тебе помочь. И для чего это тогда все?

С тех пор он мучался этим вопросом, глядя в потолок, который изучил до мельчайших подробностей, или всматриваясь в бессмысленный узор выгоревшего ковра на стене, доходя порой до исступления. Казалось, что единственным избавлением станет его противоестественная и долгожданная смерть. Противоестественная из-за того, что не принято как-то у нас до сих пор родителям испытывать восторг от похорон собственных детей. Общество осудит. Даже несмотря на то, что поплакать бы поплакали, а внутренне вздохнули. Он множество раз видел подобные сны и прокручивал в голове возможный сценарий. Но знал, что все будет наверняка наоборот.