В почте, которую я получил после появления в печати очерка «Письмо министру», содержалось немало живых человеческих историй. Они были сюжетно разнообразными, но роднила их одна любопытная черта, изобретательность, с которой критикуемые находят у критикующих уязвимые места для нанесения ударов — иногда ниже пояса.

Вот достаточно распространенные ситуации. Заимствую их из трех разных писем.

«И тогда мне заявили, что поскольку я женат уже третий раз, то не мне рассуждать на моральные темы. Извините, ответил я, вам же была известна моя семейная биография, когда меня оформляли на кафедру…»

«„А ты, который с судимостью, молчи!“ — рассердился на меня прораб. — „Честности захотел, ворюга!“ А при чем здесь моя судимость, когда на нарядах жульничают?..»

«А в вашей жизни, если хорошо порыться, ничего нельзя найти? — ядовито парировал заместитель начальника мое замечание. — Будете рыться в наших делах, и в ваших пороемся».

А вот — из четвертого письма — целая новелла:

«…Идет по улице наше колхозное и районное начальство. Урожай добрый, настроение хорошее, шутят, были в поле, на животноводческой ферме, устали, можно и пообедать, и отдохнуть. И тут вырастает перед ними наш колхозный умелец, мастер на все руки, и жнец, и швец, и на дуде игрец, Пантелей Иванович и говорит, запинаясь от обилия больших людей: „А коровник-то у Черного омута построили, а развалится“. — „У Черного?“ — нахмурился самый большой районный руководитель. „Да вы не слушайте его, Сергей Иванович! — вознегодовал кто-то из наших. — Он на пасху пьяный вон там валялся“. Тут умелец наш вовсе потерялся, онемел, потому что действительно лежал пьяный на том самом месте именно на пасху. Сергей Иванович посмотрел на него с осуждением: „Эх, ты!“ — покачал головой и пошел с остальными дальше. А коровник-то по новой весне, когда снега стаяли, развалился… Вот я и думаю, хоть пьяных ненавижу люто: а не лучше ли было забыть в ту минуту, что он на пасху на улице в непотребном виде валялся, игнорировать этот факт, когда он совершенно трезво речь вел о деле? Да что там — и игнорировали бы, наверное, если бы он говорил об успехах, о том, что коровник будет стоять века. А тут — ударили человека ниже пояса. А коровник развалился…»

Чтобы быть понятым не превратно, уточню с самого начала, что и я лично ничего хорошего не вижу в том, чтобы на пасху валяться на улице. Для меня совершенно бесспорно, что судимость человека не украшает. И я готов допустить, что быть женатым третий раз не самый оптимальный вариант семейной биографии. Но почему об этом надо напоминать людям тотчас же после того, как они говорят дело — о дурно построенном коровнике или о жульнически оформленных нарядах?! Поскольку без единого порока, совершенно идеальная личность имела место лишь в романах отдельных писателей, в определенный период развития нашей литературы, то мало кто из живых, подлинных сегодняшних людей может быть в подобных коллизиях гарантирован от удара в «уязвимые места». Ибо если «хорошенько порыться», то что-то «отыскать можно»! Или же (бывают, черт побери, и трудные случаи!) — создать убедительную видимость подобной находки.

Вот история о загадочно убитой козе.

Жизнь ее оборвалась у дома одного сельского учителя.

Хозяйка козы решила, что он убил, и даже подала в соответствующие инстанции соответствующее заявление, но дело не возбудили за абсолютным отсутствием доказательств. Было это двадцать лет назад. И что вы думаете — порылись-порылись хорошенько и нашли дело о козе. Зачем надо было искать? Учитель уличил директора школы в финансовых махинациях.

«А ты козу убил!»

И начал доказывать тот, что не убивал, что «дела» не было, что и сама хозяйка поняла абсурдность обвинения и, если бы была жива, подтвердила бы. Но, как известно, стоит поставить человека в ситуацию, когда он вынужден доказывать, что не виновен, как в его невиновности перестают сомневаться даже самые непредвзятые люди. И тот, кто первый это открыл, был великим сердцеведом.

Пока учитель доказывал, что он двадцать лет назад козу не убивал, «его оппоненты», решив «порыться» дальше, углубились и нашли… на этот раз танк, фашистский танк, который учитель подбил, будучи солдатом, кинувшись под гусеницы, после чего долго лежал в госпитале и был награжден потом боевым орденом. Нашли — некстати! — и «забыли», и рассказали подробно не о танке, а о ней, убиенной невинно козе, корреспонденту газеты, когда он выехал по письму выживаемого из школы учителя.

Ну, а если в подобной коллизии и козы не удается отыскать? Передо мной три письма — от агронома, врача и дирижера детского оркестра. Последний был освобожден от работы за, мягко выражаясь, отсутствие таланта. Первые два, агроном и врач, уволены по более тонким и гибким мотивировкам, окончательная суть которых, однако, в том же — в неспособности работать, а точнее, руководить, дирижировать собственными оркестрами. Поскольку это выявилось после того, как они основательно покритиковали непосредственное руководство, я решил познакомиться с тремя историями. Но по мере углубления в них начинал понимать, что люди, которые решали судьбы врача, агронома и дирижера, компетентнее меня в соответствующих областях. Лишь одно было абсолютно бесспорным: полностью лишенная каких-либо неприятностей жизнь трех до того, как они стали говорить и писать об имеющихся беспорядках, и их весьма беспокойное и неблагополучное существование после этого. Невольно напрашивался вывод, что они утратили «талант дирижирования» именно тогда, когда поднялись на трибуну в качестве острых ораторов. Но можно было бы посмотреть на дело и иначе: они никогда не обладали этим талантом, но если бы не речи и не письма, безмятежно достояли бы у дирижерского пульта до пенсии. Однако эта постановка вопроса не понравилась вершителям их судеб. «Нет!» Работали раньше творчески… «Тогда пострадали…» «Нет!» В философии подобная коллизия именуется кантовской антиномией. В царстве умозрения антиномии неразрешимы. В царстве-государстве живой реальной действительности они решаются диалектически, с пониманием того, насколько сложен и непредсказуем человек. «Что поделаешь, и большие художники выдыхались», — объяснили мне судьбу дирижера детского оркестра. О том же, по существу, говорили и бывшие руководители агронома и врача. Существует ряд содержательных формул: «Выдохся», «Перестал расти» и — совершенно новая — «не понимает духа НТР». Остается непонятным: выдохся ли человек из-за того, что растратил творческий пыл на критические речи и письма, или сами письма и речи компенсировали ему утрату «дирижерского дара»?

Ну, а если нарушающий ведомственный покой человек занимает пост сугубо административный и возвышенно-творческие мотивировки освобождения-увольнения могут показаться неубедительными? И жена у него первая и единственная за тридцать лет семейной жизни. И ни одной судимости. И на пасху не пьет. Казалось бы, положение у тех, кто хочет от него избавиться, безвыходное. Нет. Как мы уже заметили, человек — это человек. Не бог с его немыслимым совершенством. И штатное расписание — это штатное расписание.

В одном солидном ведомстве работал в ответственной должности инженер С. В вышестоящие инстанции он написал о неблаговидных действиях отдельных руководящих товарищей. Не успели тех наказать, как интересы дела потребовали реорганизации и сокращения штатов в отделе, где работал С. Сократили штаты ровно на одну (!) инженерно-техническую руководящую должность, которую — бывают же удивительные совпадения — и занимал С. Осуществлено это было на высоком юридическом уровне, безупречно по форме. И, может быть, именно поэтому после ознакомления с документами захотелось не формальной, а чисто человеческой беседы с вершителями судьбы инженера С.: формально они были совершенно неуязвимы.

Надо отдать им должное: они охотно и искренне, без лукавства, пошли нам навстречу. «Разве вы не заметили, что он заикается?» — «Инженер С.?» — «И это затрудняет его контакты с людьми…» — «А раньше не заикался?» — «Раньше нервы у людей были лучше».

Инженер С. ушел на пенсию.

Особое место занимали письма, где рассказывалось о вовлечении общественности в борьбу, которую ведет администрация с не угодными ей людьми. Бывают ситуации, когда гордиев узел разрубить нельзя, его надо развязывать терпеливо, а без помощи общественности это неосуществимо. Самая коварная разновидность этой модели — манипуляции — с мнениями людей, не самостоятельных, а чем-то зависимых: детей в школах, больных в поликлиниках и больницах.

…В самом начале урока труда и технического черчения в десятом классе один из учеников поднялся и неожиданно напомнил учителю А. З. Милонавцеву о существовании в Уголовном кодексе статьи, карающей «за писание анонимных писем тремя годами тюрьмы». «Зачем вы мне об этом говорите?» — изумился педагог. «А затем, что вы втроем написали анонимное письмо о Вороновой», — объяснил юноша.

В тот день в школе № 41 началось наступление учащихся на трех учителей, в которых директор Г. П. Метелица видела авторов анонимного письма в облоно.

В письме сообщались истинные обстоятельства несчастного случая в летнем лагере труда и отдыха со старшеклассником Сергеем Толстых, получившим во время купания тяжкую травму, и подвергалась критике завуч по внеклассной работе Воронова, которая разрешила роковое купание. Письмо было расследовано, Воронову от должности освободили, наказали директора и ряд работников школы. И вот как бы в ответ на эти суровые меры (через несколько месяцев, когда мальчик умер в больнице, они показались не столь уж суровыми) в школе развернулась большая кампания: а) в защиту Вороновой; б) против наиболее вероятных с точки зрения администрации авторов анонимного письма — учителей А. Милонавцева, С. Варовой, М. Брук (как выяснилось потом, письмо написали родители).

Учащиеся старших классов получили от старост чистые (!!) листы, на которых им надлежало расписаться. Текст, который напишут выше их подписей (кто напишет? — подразумевалось, видимо, что учителя, директор), не был им известен. Ребят информировали лишь о том, что это письмо должно защитить Воронову от «трех лет тюрьмы». Чистые листы подписали 127 мальчиков и девочек, получив тем самым от педагогов наглядный и яркий урок общественной нравственности.

Одновременно с этим ребята устроили ряд обструкций на уроках учителей, которые будто бы «хотят Воронову „посадить“». Тогда три учителя действительно написали письмо, разумеется, не анонимное, в облоно, где рассказали о чудовищной обстановке в школе. Когда у директора потребовали объяснения, та заверила, что письмо в защиту уволенного завуча родилось стихийно и она не имеет к нему отношения. Стихийна любовь, стихийна ненависть, ничего не поделаешь.

После того, как трое учителей сообщили в облоно о «чистых листах», версия о том, что именно они написали то анонимное, порочащее школу, отнюдь не заглохла, напротив, она получила как бы новое подтверждение: не удалось отсидеться под маской, вот и обнаружили себя. Наивно? Для детей убедительно. Атмосфера на уроках становилась все более нестерпимой. По существу, учащимся было даровано полномочие нравственного суда, а точнее — нравственного самосуда над тремя педагогами. Администрация бесстрастно наблюдала «за развитием стихийного явления». Дети яро ненавидят все темное, потайное, анонимное. Для них письмо без подписи — донос. Письмо без подписи для них хуже, чем подписи без письма. Мягкий, благодатный материал в искусных руках.

И все же дети детьми, но и взрослые не должны успокаиваться. Полностью доверять стихиям нельзя…

Когда отмечалось 35-летие Победы, в школе был вывешен парадный стенд с именами учителей — участников Великой Отечественной войны. Упоминалась там и Брук. С несколько нетрадиционным для подобного стенда текстом: «С 1942 года — пленная». Это, видимо, должно было кинуть тень на человека относительно его верности Родине.

Можно ударить ниже пояса кулаком. Можно ножом. Можно ножом отравленным. Чтобы, казалось бы, наверняка.

В одной поликлинике главврач поднимал общественность на борьбу с врачом рядовым, который ту же самую общественность убеждал на собраниях, что ею руководит невежественный человек. Главврач изучил весьма скрупулезно структуру личности малоприятного ему человека, дабы поразить эту личность в самое уязвимое место (а было оно, как известно, даже у Ахиллеса). Перебрав ряд уязвимых мест, руководитель поликлиники остановился на куртуазном отношении врача к молодым медсестрам: он улыбался им и расточал комплименты в рабочее время. Это укладывалось в замечательную формулу «моральная неустойчивость». Стоило ее мысленно утвердить, как по законам ассоциативного мышления всплыла на поверхность сознания родственная ей: «идеологически невыдержан».

Найти яркую иллюстрацию к последней формуле помогли сестры немолодые, которым комплименты не расточались. Они чистосердечно поведали, что крамольный врач в беседах с коллегами и даже больными весьма одобрительно отзывается о лекарствах, выпускаемых на Западе, уверяя, что они нередко бывают даже лучше наших, советских. И главврач начал обкатывать — пока в узком кругу — обвинение в «очернительстве», но выкатать его на социальный большак не успел — остановили.

Живуча тоска по охоте за ведьмами! Она до сих пор — хотя и почвы для подобной охоты в нашем обществе не осталось — сладостно волнует, заставляет биться быстрее иные сердца. Дело, однако, разумеется не в одном сладостном волнении, но и в точном расчете. Опорочить, убрать «неудобного» человека.

Несмотря на большие успехи реанимации, умирать рискованно. Опасен, несмотря ни на что, и удар отравленным ножом.

Ложное и искусственное политическое обвинение опасно именно потому, что серьезное и обоснованное обвинение этого рода вызывает у нас весьма строгое настроение, натягивает те струны в душах, играть на которых должно быть строжайше запрещено.

Но — играют…

Молодая женщина, испытав острое потрясение от неблаговидного поведения непосредственного руководителя, написала в минуту отчаяния излишне эмоциональное заявление об уходе, упомянув в его тексте и о том, что она «больше ни во что не верит». Эта фраза, более или менее невинная в живой, взволнованной речи, будучи написана черным по белому, послужила основанием для политического обвинения: «Не верит в наши идеалы», — было заявлено мне тем самым должностным лицом. А «неверие в идеалы» — материя совсем не будничная, и если на ней умело сосредоточить интерес общественности, та, возможно, забудет о прозе жизни, которая травмировала (видимо, неадекватно) автора чересчур эмоционального заявления.

Для отдельных «непосредственных» руководителей общественное мнение — нечто вроде чистого листа, который ничего не стоит заполнить нужным текстом. А за подписями дело не станет.

«Критикобоязнь — явление сложное, достойное исследования социальных психологов», — написал мне один из читателей. Это бесспорно. Но пока социальные психологи в него углубятся, стоит разобраться самим в отдельных существенных чертах интересующего нас явления.

Авторы писем делились точным наблюдением: работники, страдающие «критикобоязнью», любят рассматривать общественность как щит и меч, и в то же время при этой четкой тенденции они общественности — подлинной! — боятся панически. Все дело в том, что делят они общественность на «мою» и «не мою» — управляемую и неуправляемую.

«Моя», управляемая — щит при «нападении извне» и меч при расправе у «себя дома». «Не моя», неуправляемая вызывает страх.