Отец Леонид только что проснулся после обеда и благодушно потянулся на постели. Потом встал, подошел к окну, откинул половинки двойных коленкоровых занавесок и жадно глотнул свежий воздух широкой и обнаженной волосатой грудью.

Зной, которым за день сыто надышалась земля, уже спадал. Предвечерние тени, прятавшиеся от солнца в кустах, теперь выползали и мягкими полутонами стелились по траве.

С открытой террасы из палисадника доносился звон посуды: пили чай…

Постояв недолго у окна, отец Леонид снова сел на постель, несколько раз во всю комнату позевнул и стал одеваться; обулся в широконосые, подбитые подковами сапоги; надел серые казинетовые шаровары; сложил ровно по углам вдвое сбитое ногами в комок одеяло и перекинул, чтоб проветрить, через подоконник; подпоясался шелковым пояском; оправил космы на голове и по-домашнему, без полукафтанья, в одной рубахе с расстегнутым воротом, медлительно пошел на террасу.

Дочь Липа налила ему чай… Матушка хлопотала где-то по хозяйству.

Вышитым чайным полотенцем отец Леонид выгонял мух, налетевших на свежие душистые соты, нарезанные к спасову дню на собственном пчельнике. Мухи отлетали и садились опять густым черным роем на края миски. Видя, что ничего не поделать, отец Леонид зачерпнул большую деревянную ложку меду, накрыл миску полотенцем и приступил к чаю…

Сидели молча… Перед каждым глотком отец Леонид дул в блюдце и смачно обсасывал длинные усы, на которые налипал мед.

Думали о своем. Липа — о том, что вот скоро кончатся каникулы и надо будет ехать в училище; отец Леонид о том, как мудро устроена вселенная. Еще в семинарии, в философском — четвертом — классе он познал теорию Канта о божественной гармонии мира. Тогда он усваивал ее только теоретически. А теперь вот он утверждал ее всей своей жизнью, — радостной, невозмутимой и сытно-счастливой. Удивительная гармония разлита всюду, — зло и страдания — это только темные пятна на общей картине. И как прекрасно идут у него его собственные дела: один сын в академии, другой — священствует в доходном раскольничьем селе, где не грошами, а десятками рублей прихожане откупаются, чтоб не выполнять православных обрядов. Дочь кончает курс в епархиальном, и сам он, надо быть, скоро будет выбран на уездном съезде в благочинные… И кругом все так радостно и разумно наслаждается жизнью, благоухает и зреет под ласковым солнцем. Груши и яблони, посаженные лет десять тому назад, теперь разрослись, раскинули во все стороны кривые плодоносные сучья и пахнут душисто и вкусно… Шмели жужжат около террасы, важно и деловито, как протопресвитеры в бархатных камилавках и желтых ризах во время архиерейской службы… И с полей веет свежими и теплыми, недавно сжатыми и еще не убранными хлебами… Да, целесообразно и прекрасно все вокруг и свидетельствует о божьей благодати. Правда, есть в жизни и зло и страдания. Но прав философ Кант: все это только необходимые тени на общей картине. Где свет, там и тени, — пусть даже лиссабонское землетрясение, о котором писал Кант.

«Надо будет после чая съездить на Амфилоговский участок, посмотреть, кончат ли сегодня рабочие уборку ржи», — подумал отец Леонид.

Кроме церковного надела, он засевал еще несколько десятин арендуемых вместе с местным ктитором у купца Амфилогова. На доходы от аренды содержал сына в академии, копил приданое дочери, докладывал в банк шестую тысячу рублей.

— Папаща!.. Данила Семашкин давеча приходил — младенца хоронить, — проговорила Липа, придвигая к отцу третий стакан чаю. — Я сказала, чтоб он принес его в церковь.

Отец Леонид допил чай и неторопливо спросил:

— Велик младенец-то?

— Лет семи, что ль-то!.. Да вон, папаша, кажись, и сам Семашкин идет, — сказала Липа, показывая на дорогу, виднеющуюся за палисадником.

Отец Леонид медленно повернул голову. По направлению от церкви двигался худой и невзрачный мужик в картузе. Несмотря на лето и будний день, он был одет в кафтан, глухо застегнутый на домодельные кожаные пуговицы, черные и кривые, похожие на турецкие бобы.

У калитки палисадника Данила остановился, сунул под мышку смятый картуз и встал, переминаясь и вытирая о траву ноги, хотя грязи нигде не было. Он соображал, идти ли ему прямо, или в обход, в кухню, кругом палисадника…

Отец Леонид милостиво кивнул головой.

— Иди сюда!..

Данила, отряхая лапти и осторожно поднимаясь по ступенькам террасы, подошел к отцу Леониду, сложил горсточкой руки и наклонил голову.

Отец Леонид застегнул ворот рубахи, степенно отодвинул в сторону кистью левой руки широкую с проседью бороду и правой сотворил крестный знак.

— Во имя отца и сына… Ты что?..

— До вашей милости, батюшка… Мальчонка помер у меня!

— Большой?

— Да смотри, уж все восемь годов…

— Когда помер?..

— Нынче ночью… Хоронить принес, батюшка…

— Гм-м… хоронить… — раздумчиво произнес отец Леонид. — Как же так-то?.. Ведь по закону нужно, чтобы три дня!.. А?..

— Что ж поделаешь, батюшка-кормилец!.. Как в этакую жару три дня продержать?.. И то уж малость душок пошел… Да и время, батюшка, рабочее, горячее… сами знаете… У полю убираемся, и нельзя работу бросить. Анисья докучалась вместе со мной — да куда же? Ходит теперь с серпом, каждую полоску, каждый сноп слезами поливает. Рожь-то, батюшка, не ждет, осыпаться уже стала… Не доведется бедной матери и взглянуть, как родного сына сырой землей засыплют…

— Ну, ладно!.. Бог с тобой!.. По нужде мы можем и на другой день хоронить… Ничего, похороним как-нибудь… Авось как-нибудь обойдется, — сказал отец Леонид, соображая, что в метриках можно отметить похороны сутками поздней. — Беги, зови дьякона аль псаломщика, — кто там есть!.. Церковь отперта?.. Липа, посмотри-ка ключи церковные!.. Да дай полукафтанье со шляпой!.. Ну, живей, Данила, живей!..

Семашкин облегченно встряхнулся и, опасаясь, чтоб батюшка не перерешил, торопливо, почти бегом, спустился с крыльца.