Затеплили свечи. Личико умершего стало иссиня-желтым, с заострившимся носом и глубокими впадинами закрытых глаз. На лобике плотно лежал бумажный зеленый венчик… И красными киноварными буквами по-славянски на венчике отчетливо проступали слова:

«Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…»

Данила смотрел на свечи, на венчик, надписи которого он не понимал, потому что был неграмотен, на впалые щечки сына — и ничего не видел… Он думал о том, как еще недавно сын убирался с ним в поле, — помогал матери вязать снопы и складывать в крестцы рожь. А когда ехали в поле, он радовался и весело заворачивал от околицы лошадь с телегой, туго накручивая на ручонку веревочные вожжи. А потом вдруг закорчился животом и умер. От худой пищи все это… Много ребят животами болеет… Хлеба до новины не хватает, с весны подмешивают мякину и что придется… А ребята всякие коренья да траву жрут — шхерду, дикую репу… Может, вредной травы нахватался…

— Го-о-споди, упокой младенца Павла, — пел, глотая торопливо слова, отец Леонид, так что выходило:

— О-сса-ди, по-комла-цавла…

Данила истово закрестился…

Вспомнил, что в будущем году — передел земли, и на душу Павла пришлось бы полторы тридцатки… А теперь в семье остались живыми только две девчонки… И невольно он подумал о дьяконе, у которого дьяконица ходит седьмым…

«Наверное, будет мальчишка, — решил Данила, — везет отцу дьякону на сыновей… И ребята все сытые да гладкие… Озорные!.. Вот дьяконские дети все живы…»

Пели и читали, — отец Леонид и псаломщик, — то поочередно, то оба вместе, а когда запели «святый боже», то и сторож Дмитрий подтянул им жидким, простуженным баском…

И вдруг внезапная мысль вырвалась откуда-то из неизведанного мрака души Данилы: «Павел не младенец, а отрок!..» Вспомнилось ясно, до боли в мозгу, как это было… Перед вторым спасом Анисья занедужила и осталась дома. Ночью разрешилась… А на спасов день пришли сваты после обедни поздравить роженицу и принесли в подарок рушник и платок с кислыми лесными зерновками. Сады в деревне были только у попа и богатеев.

В ужасе Данила содрогнулся.

— Господи, прости меня!.. Господи, прости!.. Упокой душу отрока твоего, отрока твоего Павла… отрока… отрока Павла!..

Он опустился на колени и пристыл головой к холодным каменным кирпичам пола… Так долго — без движения — он молился и не смел подняться на ноги. Сзади что-то тяжелое наваливалось на плечи и в самое ухо шумело:

— Великий грех!.. Великий грех!..

Сторож Дмитрий тихо тормошил его и поднимал с полу:

— Вста-а-вай, э-эй, вста-а-а-вай!.. При-нимай гроб!..

Данила встал и огляделся мутным, плохо понимающим взглядом.

— Кончено все!.. Аминь!.. — сказал он про себя, и холодный пот выступил на его лбу. Он нагнулся к сыну и взялся правой рукой за гроб.

Батюшка уже всходил на амвон и воздевал кверху рогачом руки, чтобы снять ризу через голову.

— Ну, что же ты? Неси сына! — сказал псаломщик. — Дмитрий, помоги-ка ему!..

Данила оторвался от гроба и с отчаянным криком метнулся вслед за отцом Леонидом:

— Батюшка, а батюшка!.. Простите, батюшка!.. Мой грех… запамятовал я… В спажинки, вишь ты, Павел родился… Отрок он, батюшка, отрок!..

Голова отца Леонида вынырнула из ризы. Выставленные вперед, как рогач, руки застыли в воздухе. От неожиданности лицо отца Леонида вдруг широко расплылось, он закачался от неудержимого смеха, и также закачался на руках мягкий шелестящий бархат снятой ризы.

— Отрок, говоришь!.. Ха-ха-ха! Вот так история!.. А мы отпевали за младенца!.. Ну и оказия!..

Смех резнул хлыстом Данилу. Глаза его непонимающе и вопросительно смотрели на священника.

Отец Леонид понял неуместность своего смеха, сдержал себя, снял с рук ризу, принял внушительный вид, выпрямился, стал выше и строже и повел укоризненно глазами;

— Сам виноват, не знаешь сроков… Ну, теперь, брат, поздно!.. Второй раз отпевать не приходится!..

Заметив же, что лицо Данилы исказилось от отчаяния, он успокоительно и сердобольно прибавил:

— Ничего, Данила, не сокрушайся!.. Бог милостив!.. По правде сказать, какие могут быть у Павла грехи? Ничего!..

Данила обернулся безнадежно к сторожу и покорно сказал:

— Ты, Митрий, уже того… пообожди, ты не запирай церковь… Я сейчас… я только помолюсь…

— Ладно, подожду! — ответил Дмитрий тихо.

Закатные лучи, нежно-розовые и прозрачные, заполнили храм. Батюшка с псаломщиком приближались уже вместе к выходу, — один широкоплечий и крепкий, впитавший в себя живородящую силу степных просторов, другой — сгорбленный и щуплый, жалко тянущийся к деревенскому уюту, как чахлый стебель к солнцу.

В сетке солнечных лучей двигались они, отбрасывая длинные переламывающиеся тени. И когда оба, одинаково позолоченные закатом, вышли на паперть, их ласково обнял со всех сторон мягкий шум летнего угасающего дня. Ребячливо кричали воробьи у ограды, шумели березки перед входом атласными тонкими листьями. Степные дали, казалось отцу Леониду, славословили бога за его милости, которые он так щедро рассыпает вокруг. Приятный смутный звон дрожал благовестом над землей, и весь мир кругом представлялся беспредельным прекрасным храмом.

И опять в голову отцу Леониду пришла мысль о той гармонии, которую бог так мудро и благостно разлил в природе. Так много в жизни отрады, счастья и целительного мира. И у него в полях, куда он обязательно должен поехать, потому что не уверен, был ли там церковный староста, густая колосистая рожь почти вся убрана, надо вот только еще немножко подогнать рабочих. Урожай, наверное, будет пудов сто с тридцатки. Без хозяйского глаза рабочих оставить нельзя, заленятся и не закончат уборки…

«Такая славная погодка! — соображал отец Леонид, — пообещаю батракам по чарке водки, понатужатся и закончат!..»

Он не мог сдержать в себе чувства умиротворения и радости и сладко обводил вокруг умиленными глазами.

«Экая погодка-то, благодать! А?»

И всю дорогу до своего церковного дома шел, глубоко втягивая в себя воздух, как будто хотел жадно и ненасытно выпить разлитые кругом ароматы и плодородящую силу. Размахивал руками, как крыльями в воздухе птица, плывущая в блаженные дали.

— Этакое благолепие! Какой закат! А?.. Ведь это же не солнце, а, можно сказать, сияние божие. Да, гармонична и целесообразна жизнь по милости и мудрости божьей…

Прощаясь с псаломщиком, он вспомнил историю с Данилой, и она показалась ему еще более забавной…

— А и чудак этот Данила! Ха-ха-ха!.. Отрок, — говорит, — а мы вот отпели за младенца!.. За-абавная история!.. Ха… Надо будет вечером рассказать матушке, она любит потешное!..

Сторож Дмитрий в ризнице убирал поповские облачения… Данила молитвенно стоял перед иконостасом и беззвучно шевелил губами. Глухая, не находящая утешения скорбь охватывала его всего.

Туманом застилало глаза, и в нем плыли лики святых в позолоте, резьба алтаря и церковные украшения, как что-то чуждое, холодное, и жестокое.

Тяжелым мутным пятном проплывала в этом же тумане вся его мужицкая жизнь — убогая, обиженная и горькая от начала до конца…

Ни света, ни радости, ни утешения нет в этой его жизни. Голод, болезни, тяжелый труд, заботы… А теперь вот нет и Павла… За что? Господи, за что такая напасть?

Где-то продолжала сверлить в воздухе муха… Данила ничего не слышал. Сторож погасил свечи. Из пустых и неуютных углов ползли и вторгались в душу Данилы мучительные сомненья, и одна мысль стучала молотком в голове:

«Павла уже нет… и не будет!..»

А вперебой с этой мыслью кто-то другой со злым и насмешливым хохотом кричал издевательски в самое ухо:

— Отрок, отрок… не примет его бог в свое царство!..

— Отрок, а отпели за младенца!.. Ха-ха…

Как в жутком сне вышел Данила из церкви.

Солнце спускалось за горизонт. Кровавыми багрецами рдели края облаков. Данила со страхом посмотрел на них, и стало жутко. Кровавые полосы на небе разрастались и полыхали перед глазами, как пожар. Вот они залили кровавым потоком полнеба. Нет, это не облака, а вся жизнь встает сплошным кровавым пожаром… И в этой неизъяснимой жути, казалось, выплывало грозное разгневанное лицо того, кто владеет и распоряжается жизнью, лицо грозного и неумолимого бога, а фиолетовые полосы облаков рассыпаны, как космы волос на его большой голове. Лицо бога, жестокого и беспощадного к нему, Даниле, несчастному и измученному труженику земли.

«Отрок! Не примет бог отрока в царство свое! Грех великий!»

Болью задрожала каждая частица внутри Данилы.

— Э-эх, жизнь горькая! — со стоном выдохнул он из себя. — Да за что же ты, господи, наказываешь? Чем я прогневал тебя?..

Шатаясь на ногах, он пересек церковную площадь. И было такое чувство, что злая и неумолимая хищная птица кружит над ним и не дает ему ни света, ни радости, ни покоя.

— Э-эх, доля проклятая! Хоть сам ложись в гроб да помирай!..

И вместе с тоской где-то в далеких тайниках сердца загоралось новое неизведанное чувство гнева ко всему, что делает его жизнь такой темной, безрадостной и несправедливо обиженной. И зарождалась глухая вражда и дерзость.

Но против кого эта вражда, Данила еще не мог дать себе отчета…

1913.