1

Опять к поморской деревне подкралось лето. Июнь стоял прозрачный, солнечный, но прохладный: все время, не переставая, дули резкие ветры с полуночной стороны. Даже в заветерье, хоть и на солнышке, ватник не снимешь.

Жизнь в Унде текла по-прежнему, без особых происшествий. Рыбаки-семужники сидели в избушках на тонях грустные: семга в невода шла плохо. Сейнер бороздил море где-то у Мурмана. Оттуда время от времени приходили сообщения об уловах рыбы да рыбаки передавали приветы своим семьям.

Дорофей выйти в море на Семге не смог. Тимонин добросовестно починил ее, проконопатил пазы, осмолил заново корпус, однако двигатель на боте стоял старый, требовалось заменить кое-какие части, а их не было. Правление колхоза послало моториста Офоню Патокина в Архангельск, наказав ему без запасных частей не возвращаться.

Тресковый промысел уже был в разгаре, а в августе должен был начаться лов сельди. Но судно стояло на приколе.

Дорофей, подобрав команду, ходил темнее тучи, занимаясь делами вовсе не рыбацкими: разгружал с барж товары, прибывшие в рыбкооп, плотничал.

Колхозники рубили будку для электростанции, которую обещали привезти из Архангельска к осени. Электрический двигатель в селе ждали с великим нетерпением: никогда здесь не видели лампочки Ильича. И с пуском станции районная контора связи обещала также радиофицировать село.

Унда круглый год, исключая время белых ночей, жгла в лампах керосин, а радио заменяли звонкие голоса баб, каждое утро судачивших у родникового колодца. Именно здесь по извечной традиции рождались всякие слухи и множились деревенские новости: у кого родился ребенок, кто собирается жениться, к кому приехали из дальних мест гости, какая девка нашла себе жениха, а какая, по-видимому, не найдет, оттого, что некрасива да неповоротлива.

У Мальгиных захворала мать. Случилось это внезапно: пошла на поветь задать корм корове да овцам — в глазах потемнело, и она упала. Родион, когда она очнулась, уложил ее на кровать. Сбегал за фельдшерицей, и та велела Парасковье полежать с неделю, принимая лекарства, а после наказала никакой тяжелой работы не делать. Парасковья полежала два дня и встала, но ей опять сделалось плохо, и она не поднималась с постели почти до конца месяца.

Родион и Тишка по очереди дежурили возле больной. Сами и печь топили, и варево готовили, и скот кормили, и даже доили корову.

Парасковья поднялась в конце июня, с первым летним дождем. Услышав шум на улице, она посветлела лицом, сунула ноги в меховые туфли и тихонько подошла к окну.

— Слава богу, дождичек! К теплу, значит. А мне пора вставать.

Родион до этого никогда не видел мать хворой. Привык к тому, что она спозаранку топила печь, звенела ведрами. Бывало, целый день не присядет отдохнуть — все у нее дела. А если и сядет на лавку, так опять же с работой — за прялку.

Плохо будет, если мать сдаст, — думал он. — Беречь ее надо. В море нынче с Дорофеем не бывать. Как ее без присмотра оставишь? Погожу до осени, а там — на Канин пойду.

Струи воды хлестали в оконце, стекая на землю мутными потоками. Изредка поблескивала молния. Этот веселый шумный дождик принесен с юго-запада шелоником. Желанным гостем пришел этот ветер. Поморы назвали его в честь родины дедов и прадедов — Новгородчины, где течет река Шелонь. Ветер с отчего края, добрый, теплый, обычно к вечеру стихал и, по словам стариков, уваливался в постель к женке, никогда ей не изменяя…

Парасковья обвела взглядом избу: всюду чисто, посуда вымыта, пол выметен. Она одобрительно посмотрела на старшего сына. Тишки не было — пропадал с удочкой на реке.

2

Унда спала. Даже собаки не брехали. Поморские псы не обучены лаять попусту. Чужие люди здесь показывались очень редко, а своих всех собаки знали наперечет. Молчаливый и строгий характер рыбаков, казалось, передавался и собачьему племени…

С полуночи, не переставая, дул ветер — зябкий, бесприютный, словно бобыль-бродяга. Ночи летом в этих местах светлые: солнце, нырнув за горизонт, сразу начинает подниматься снова. Местные жители к этому привыкли. А иной заезжий человек в такую ночь мается, страдает бессонницей, глаза не могут привыкнуть к бело-розовому свечению.

Рублеными теремами стоят избы с коньками на крышах. Старая церквушка подпирает небо своими луковками, крытыми осиновым лемехом. В былые времена поморы, вернувшись с богатой добычей, не заходя домой, шли в нее благодарить Николу Угодника за удачу. Если смотреть белой ночью на село с реки, веет от него чем-то древним сказочным, былинным.

Вечером молодежь гуляла по улице с гармоникой, с песнями. Играл на гармошке Федька Кукшин — единственный мастер по этой части. Но теперь час поздний, и все давно разбрелись по избам. Только по задам, мимо амбарушки Мальгиных, где прежде покойный Елисей хранил сети, неторопливо шла Фекла Зюзина. Она долго сидела на берегу, раздумывая о своей одинокой жизни, наплакалась, жалеючи себя.

Амбарушкой Мальгины почти не пользовались. Там был свален в углу старый полуистлевший невод да стояли ушаты и бочонки, в которых солили рыбу впрок. Дверь на замок не запирали, только совали в скобу колышек. Теперь колышка не оказалось, дверь была прикрыта неплотно, и Фекле, когда она шла мимо, послышалось, что в амбарушке кто-то шебаршит.

Она тихонько приблизилась и услышала жаркий шепот:

— Родя… Родя… Ох!

— Голуба моя, Густенька!.. Любимая…

Голоса смолкли. Фекла сверкнула в молоке белой ночи черными глазами и отошла от двери.

А рано утром она с двумя ведрами пришла к роднику за водой. Здесь, на свежем воздухе, бабы прочищали с ночи горло. Бойкая речь слышалась далеко.

— В рыбкооп товаров навезли, — говорила высоким голосом жена Хвата Варвара. — Сказывают, полушалки есть шерстяные. Надо бы купить к осени.

Росту Варвара небольшого, но мягкая и сдобная, словно булка на дрожжах. Меж тугих щек — задорной пуговкой вздернутый нос.

— А ситцевы платки есть? — спросила длинная, словно жердь, тонконогая Авдотья Тимонина. — Мне бы к покосу надо ситцевый!

— Про ситцевы не знаю, — ответила Варвара, зачерпнув воды.

— Парасковья Мальгина с постели поднялась. Хворала долго! — Сменила тему разговора Авдотья. — Что такое с ней приключилось? Старшему-то сыну Родьке пора, верно, жениться. С Густей Киндяковой который год милуются! Будет Парасковье дельная помощница.

— Как не пора. Ежели мать больная да по хозяйству боле обряжаться некому, давно пора, — подтвердила Варвара, поднимая на плечо коромысло с ведрами.

Фекла, зачерпнув воды и бросив взгляд из-под темного платка на баб, будто невзначай обронила:

— Уж оженились… Каждую ночь в амбарушке на сетях полеживают! — Подхватила ведра и, не сказав больше ни слова, удалилась.

Варвара с коромыслом на широком мягком плече и Авдотья с ведрами в вытянутых руках многозначительно переглянулись.

— Вот ведь как ноне бывает! — покачала головой Варвара. — Ну и молодежь пошла! Ни стыда, ни совести!

— И не говори, Варварушка!

По Унде поползла ядовитая и грязная сплетня. Тем же утром она попала в уши отцу Густи, ходившему спозаранку на склад за гвоздями, чтобы строить электробудку.

Дорофей сидел за столом и завтракал, когда из горницы вышла дочь. Она молча поплескала из умывальника в лицо холодной водицей, заплела косу, и свежая со сна, с сияющими глазами, села к столу. Мать налила ей в блюдо ухи, поставила кринку простокваши.

Дорофей исподлобья кидал на дочь суровые взгляды и, недовольно покряхтывая, дул на варево: уха была горячая, с огня. Густя уловила перемену в настроении отца и подумала: С чего бы?

— Дожили! — в голосе Дорофея горечь и обида. — По деревне треплют: Киндякова дочь по ночам в мальгинской амбарушке мнет сети с хахалем! Скоро в подоле принесет, того и гляди! Позор!

— Что вы, батя, говорите-то несусветное! — возмутилась Густя.

Лицо ее запылало. На глаза навернулись слезы.

— Молва не по лесу ходит, по людям! — повысил голос отец.

Ефросинья замерла у печи с ухватом, округлив от изумления глаза и не в силах вымолвить ни слова.

— Да что вы, батя, родной дочери не верите? Али не были молоды, не гуляли по вечерам? — сказала Густя.

Есть она не могла. Деревянная ложка плавала в ухе, кусок хлеба выпал из руки на скатерть.

— В наше время было не так! — отрезал отец. — В наше время с вечерки домой провожать не разрешалось! А нынче…

Он не договорил, махнул рукой, вылез из-за стола и стал у окошка. Жена попыталась успокоить:

— Ты зря, Дорофеюшко, на Густю накинулся. Мало ли чего бабы скажут! Оне ведь как сороки…

— Молчать!

Густя убежала в горницу, легла ничком на постель, роняя слезы в подушку. Ефросинья всплеснула руками, поглядела ей вслед и стала вытаскивать из печи чугун. Ухват скользнул по донцу — чуть не опрокинула варево.

Дорофей взял из-под лавки топор, пошел на стройку, хлопнув дверью. Испуганный кот метнулся от порога под ноги хозяйке, которая нечаянно наступила ему на хвост…

Парасковья целый день сидела дома, штопала белье, на люди не выходила. Родион, узнав, что про него и Густю говорят по селу, возмущался, но помалкивал, чтобы не расстраивать мать. Но сплетня вползла в избу с приходом Тишки. Он попросил поесть, сел за стол и, плутовато посмотрев на Родиона, не без ехидства сообщил:

— Мам, сказывают, Родька Густю Киндякову ночью в амбарушке шшупал!

Родион пнул его под столом. Тишка уткнулся как ни в чем не бывало в тарелку со щами, преувеличенно старательно работая ложкой. Мать, побледнев, спросила:

— Это правда, Родион?

— Для того и девки, чтобы щупать, — попробовал Родион отшутиться.

— Господи! Как же можно так-то? Девичью честь беречь надобно. Ведь дело это серьезное. Что люди-то скажут? Меня на старости лет позоришь!

— Ничего у нас такого не было… И давайте, мама, прекратим этот разговор. Мало ли что насплетничают… А кто видел?

— Родя, Родя, — укоризненно сказала мать и заплакала, утирая глаза фартуком.

— Кажись, скоро Густька на живот пополнеет, — радостно продолжал Тишка. — Так бают по деревне!

Родион не удержался, дал брату изрядного тычка. Тишка кинул на стол ложку и, чуть не плача, закричал:

— Ты что дерешься? Я ведь уж не маленький, я могу и сдачи дать!

Родион шапку в охапку — и вон.

Выйдя из избы, он в сердцах стукнул кулаком о перила крыльца. Из сеней послышался тихий голос матери:

— Родион, я должна знать правду.

Родион резко обернулся:

— Поверь, мама, любовь у нас чистая. Правду говорю!

— Ладно, Родя, верю, — прошептала мать. — Тишке-ябеднику уши оборву. Иди в избу-то, не кипятись!

Вечером к Мальгиным явился Дорофей. Он был в подпитии, что с ним случалось весьма редко. Слегка стукнулся головой о низкую притолоку, поморщился. Кинул кепку на лавку и сел без приглашения. Глаза его сверкали. Парасковья стала неподвижно посреди избы, как бы прислушиваясь к чему-то.

— Надо поговорить с глазу на глаз, Парасковья Петровна! — хмуро сказал гость.

— Говори. Родька в горенке. Тишка на улице.

— Нехорошие слухи ходят, Парасковья. Вся деревня нам кости перемывает.

— Знаю.

— А знаешь, так чего молчишь? Я своей Августе сделал выволочку. А Родька в святых угодниках, верно, ходит?

— Святым не назову, а вины за ним не вижу. И напрасно ты дочку обидел. Напрасно!

— Напрасно, говоришь? — помолчав, сказал неуверенно Дорофей. Запал у него стал проходить. — А ежели не напрасно?

— Кому поверил? Первому встречному? — Парасковья надвинулась на Дорофея, величественная, суровая. — А я верю сыну. Вот так верю! Не таковский он, чтобы девку позорить!

— Ты в свидетелях не была…

Из горницы вышел Родион.

— Дядя Дорофей, — сказал он. — Объяснять я вам ничего не буду. Однако скажу честное слово: мы с Густей перед людьми и друг перед другом чисты.

Дорофей озадаченно помолчал.

— Н-ну ладно, — сказал он и вышел.

Дорофей направился к избе Феклы Зюзиной, узнав, что она пустила слушок.

Щуплый дедко Пастухов, идя по улице в галошах, надетых на шерстяные носки, спросил:

— Куды торопишься, Дорофеюшко? Больно шибко шагаешь!

Дорофей не ответил. Только кивнул. Вот и дом Зюзиной. Киндяков шагнул в темные сени, нашарил дверь, рванул ее на себя.

Какое произошло объяснение меж ним и Феклой, слышали только стены…

Вернувшись домой, Дорофей зашел в горницу. Густя сидела у окна и смотрела на улицу. На отца она даже не взглянула.

Дорофею захотелось приласкать дочь, но он не решился. Только сказал:

— Прости меня, старого дурака, Густенька. Прости, что поверил не тебе, а поганой сплетне…

3

Клуб теперь переместился в нижний этаж просторного ряхинского дома. В небольшом зале устраивались вечера, показывали кино. В боковушках — библиотека, комната для чтения, помещение для репетиций и спевок хора.

Сегодня кино нет. Старый фильм уж надоел, а новый еще не привезли из Мезени. Густя открыла библиотеку и стала выдавать книги.

В библиотеке было уютно и чисто. На окна Густя повесила собственноручно сделанные занавески из мадаполама с прошвами.

С полчаса у барьера толпились ребятишки — обменивали книги. Когда ушел последний посетитель, Густя раскрыла томик и стала читать, чтобы скоротать время. И тут кто-то облокотился о барьер. Густя подняла голову. Перед ней стоял молодой парень в морской фуражке с крабом.

— Не узнали? — спросил он, вызывающе улыбаясь.

— Нет, не узнала, — ответила Густя. — Вам что?

— Да я… вроде домой пришел.

Улыбка его была холодной, нарочитой.

— Это как понимать — домой?

— А так… — парень взял книгу, подержал ее в руке, как бы взвешивая, и небрежно положил на место. — Это дом моего отца.

— Этот дом? А-а-а! — протянула Густя. — Венька?

— Угадали. Ряхин Венедикт… Вавилович.

Густя внимательно посмотрела на парня. Разве узнаешь сразу! Она помнила Веньку подростком, хвастливым и трусоватым. А тут — почти мужик! Над губой темнеют усики.

— Каким ветром тебя занесло сюда? — спросила она.

— Ветер жизни носит мою лодью по океанам-морям белого света! — Венедикт огорошил Густю замысловатой фразой. — Да… И вот я пришел домой. А дома-то и нет. Папаша в местах отдаленных, а я, оставив мамашу в Архангельске, подался на Мурман. Как видите, не пропал. Плаваю старшим матросом на тральщике. И, между прочим, собираюсь подать заявление в комсомол. Как думаете, примут?

— Откуда мне знать? — пожала плечами Густя и подумала: К чему он тут комсомол, приплел? Каким был, таким и остался, хоть и фуражка с крабом!

Венедикт рассмеялся беззвучно, натянуто:

— А почему бы не принять? Сын за отца не в ответе. Папаша был собственник, эксплуататор, владелец судов и лавок. А у меня ничего нет. Я пролетарий. Я советский матрос. И матрос, скажу вам, не хвастаясь, хороший. Первой статьи. На судне меня уважают, на берегу пьяным под заборами не валяюсь. С девушками обходителен. Почему бы не принять?

В словах Ряхина Густя уловила плохо скрытую иронию. Он снял фуражку, положил ее на барьер.

— Как все изменилось! И вы тоже. Кто бы мог подумать, что из Густи Киндяковой получится этакая красавица! Удивительно. До чрезвычайности удивительно!

— Вы сюда надолго? В отпуск?

— В отпуск. Надолго ли — будет зависеть от обстоятельств. Понимаете?

— Не понимаю.

— Так я вам объясню. Вот если познакомлюсь с хорошей девахой, скажем, с такой, как вы, может, и останусь недельки на две. Закачу свадебку и потом увезу свою любовь в Мурманск. Посажу ее там в терем-теремок об одной комнате с электрическим пузырьком под потолком, с ковром на полу и кроватью с никелированными шарами. А сам пойду в море селедку ловить. Вернусь — куча денег. Гуляй вовсю!

— Веселая жизнь!

— Да, — самоуверенно ответил Венедикт.

Густя неожиданно расхохоталась, но тут же оборвала смех.

— На Мурмане вы набрались форсу!

— Вот так, дорогая Густенька, — пропустив ее слова мимо ушей, продолжал он. — Прибыл я сюда, можно сказать, бросил якорь в Унде по зову сердца. Родина есть родина. Хоть тут у меня никого и нет, однако родная земля зовет. И принял тут меня хороший человек, бывшая наша повариха-кухарка Фекла Осиповна Зюзина. Знаете такую?

— Как не знать, — сдержанно отозвалась Густя.

— У нее теперь и дрейфую. Очень любезно приняла… Долго вы намереваетесь, Густенька, сидеть сегодня за этим барьером в данном очаге культуры, в бывшей ряхинской спальне?

— А почему вы об этом спрашиваете?

— Хотел бы прогуляться с вами по свежему воздуху. Старину-матушку вспомнить. И, как моряк, открою вам душу нараспашку: очень уж вы милы. Так милы, что ничего бы не пожалел для того, чтобы сойтись с вами на одном курсе, борт о борт.

— Спасибо за приятные слова, мурманский моряк первой статьи. — Густя не без умысла перешла на витиеватый ряхинский тон. — Однако нам с вами не по пути. Курс у нас разный

Ряхин вздохнул, помолчал, не спеша взял фуражку, надел ее и небрежно козырнул:

— До чрезвычайности сожалею. Однако вы подумайте. Я здесь еще побуду…

— Тут и думать нечего, — сухо ответила Густя и принялась за чтение.

К двери Ряхин шел медленно, осматривая стены, потолки. Отметил про себя: Ни черта не следят за домом. Не белено давно. Обои какие были при папаше, такие и остались…

Закрыв клуб, Густя уже поздно вечером отправилась домой. На свидание с Родионом не пошла, хотя они и уговаривались встретиться.

Нет, она не разлюбила Родиона и не разлюбит. Однако сегодня злые языки испортили настроение. Пусть все уляжется, пусть пройдет ощущение стыда и незаслуженной обиды.

Появлению Венедикта Фекла, казалось, была рада. Она приняла его как родного брата. Сразу вспомнила прежнюю жизнь в ряхинском доме, своих хозяев и смотрела на Веньку почти с любовью, потому что истосковалась в одиночестве: ни поговорить, ни посидеть за столом, хотя бы у самовара, не с кем.

Венька прибыл с пароходом из Архангельска днем, а вечером, узнав, что в клубе работает Густя Киндякова, по словам Феклы, девка красивая, умная, и не узнаешь теперь, отправился туда, втайне рассчитывая завоевать ее расположение. Фекле это было на руку.

Однако из первого объяснения ничего не вышло, и Венька вернулся в Феклину зимовку ни с чем.

На его деньги Зюзина накупила в рыбкоопе всяческой снеди, и, когда Ряхин вернулся, на столе миролюбиво попискивал старинный латунный самовар, и хозяйка, принаряженная, помолодевшая, пригласила гостя откушать.

— Как мамаша-то поживает? — поинтересовалась Фекла, ставя перед гостем водку, стакан чая и тарелки с едой.

Венька вздохнул, ответил грустно:

— Мамаша здорова. На работу устроилась в шляпную мастерскую. Дамские головные уборы делает.

— Вот как! — удивилась Фекла. — Значит, вроде швеи мастерицы? Купеческа-то женка!

— Ничего не попишешь Новые времена, новые порядки, — говорил Венька, наливая в рюмки. — Грустит, конечно, частенько в слезах бывает… Папашу жалеет.

— А он-то пишет хоть?

— Редко. До чрезвычайности редко. — Венька расстегнул ворот белой рубахи, пригладил волнистые рыжеватые волосы. — Ну, Фекла Осиповна, со встречей!

Фекла бережно подняла рюмку за тонкую ножку красивыми пальцами, улыбнулась:

— Не употребляю никогда. Одну только рюмочку с вашим приездом…

Она бросала из-за самовара на Венедикта пристальные взгляды, отмечая про себя, что парень вырос, верно, уж крепко стал на самостоятельные ноги. У моряков заработки приличные, здоровьем не обижен — папаша-то у него чистый медведь! Но некрасив Венька, не то что Родька. Что-то бабье сквозит в его жестах, в манере держаться… Мужик, в общем, незавидный.

— Закусывайте, Венедикт Вавилович, — угощала она. — Селедочка, яишенка… морошка моченая. Попробуйте, что бог послал.

Венька принялся есть, причмокивая и похваливая хозяйкин харч.

— Имущество я долго хранила, — сказала Фекла, — а потом сельсовет распорядился продать с торгов. Я ничем не пользовалась. Истинный крест! Чужого мне не надо. Только уж, признаюсь, Венедикт Вавилович, когда корова растелилась, так я телку к себе прибрала. Вырастила. Своей не считаю: потребуется — берите. Можете продать…

— Правильно и сделала, — жуя, махнул рукой Венька. — Заработала у нас честным трудом. Пользуйся и считай своей.

— Спасибо вам, — сказала Фекла.

Утолив голод, Венька сыто жмурился, поглядывая на Феклу.

— А вы — красивая женщина! — сказал он.

— Полно вам! Какая тут красота! Годы идут…

— Чего замуж не выходите? — Венька взял папиросу и, размяв ее, закурил.

Фекла долго молчала, потом нехотя ответила:

— Не найду себе подходящего человека. Все не по нраву…

— Жаль. До чрезвычайности жаль… — Венька выпустил кольцо дыма, прищурился на Феклу и предложил: — Едемте со мной в Мурманск. Выходите за меня замуж. Со мной не пропадете.

— Ох, что вы! — вспыхнула Фекла, а сама подумала: Раньше отец сватал, а теперь сын… — Зачем мне Мурманск? В Унде родилась, здесь и жить буду. Никуда не поеду.

— Напрасно, напрасно… Я бы мог вас полюбить, — самоуверенно сказал он.

— Вы много моложе меня. Да и никакой любви меж нами быть не может.

— Это почему же? — удивился гость.

— Не знаю почему… а знаю, что не может. Это так.

Спать Фекла постлала гостю на полу, сама, прошептав молитву и пошуршав юбками, улеглась, на кровать.

В избе было душно. В углу тикал сверчок. Над русской печью с тихим потрескиваньем лопалась по щелям бумага, которой был оклеен потолок. На комоде в лад верещанью сверчка неторопливо и спокойно тарахтел старый будильник.

Венька долго не мог уснуть, ворочался на тюфяке, сдержанно вздыхал. Близость Феклы его волновала. Он тихонько встал и пробрался к кроватки. Вцепившись в край одеяла, стал нашептывать Фекле на ухо ласковые слова. Фекла, будто спала, не двигалась и не отвечала. Матово рисовалось в полусвете белой ночи на подушке ее лицо, волосы стекали по плечу. Венька коснулся его губами. Но Фекла вдруг открыла глаза и сказала строго:

— Отойди. Рука у меня тяжелая. Прибью.

И, вырвав край одеяла, крепко закуталась, повернувшись к стене.

Венька, набравшись смелости, чему способствовал туман в голове, хотел было прилечь на край кровати. Фекла повела плечом — и он скатился на пол.

Утром Фекла, будто ничего не произошло, вежливо улыбалась, щурила глаза и потчевала гостя:

— Покушайте оладьев горяченьких. Такие, бывало, любил Вавила Дмнтрич.

Венька без особого аппетита жевал оладью и отводил взгляд.

А вечером он снова пришел в библиотеку и, выждав, когда Густя останется одна, заговорил с нею. Он расточал ей похвалы, щеголяя развязным жаргоном мурманских морских волков. Густе это надоело.

— В твоих ухаживаниях я не нуждаюсь, и нечего ходить сюда. Вот еще, взял моду! Приехав так веди себя как следует…

— Не зазнавайся, милочка, — насмешливо сказал Венька. — Хвост все равно запачкан. Мы ведь тоже кое-что знаем!

Лицо у Густи запылало от стыда и обиды. Она вскочила со стула. Голос срывался:

— Как ты смеешь… говорить… такое!

И тут же умолкла: у порога стоял Родион. Он слышал слова Веньки. Густя испугалась его вида: губа закушена, глаза темные, недобрые. Подошел к Веньке, выдавил сквозь зубы:

— Пошли на улицу. Поговорим на свежем воздухе… Тут нельзя — культурное заведение.

Венька перетрусил, глаза забегали.

— А о чем говорить? Я не к тебе пришел.

— Кое о чем. Или боишься?

— Чего мне бояться? Пошли.

Он посмотрел на Густю с презрением и направился к двери. Родион — за ним.

Густя, оставшись одна, вышла из-за барьера и заметалась по комнате. Драться будут! — подумала она.

— А ну, повтори, что ты сказал Густе? — потребовал Родион. — Повтори!

— Какое тебе дело до того, что я сказал? — зло отозвался Венька, пряча руку за спиной. Проходя по сеням, он успел незаметно снять с себя матросский ремень с тяжелой латунной пряжкой и, обернув конец вокруг кулака, приготовился к драке. Родион взял его за грудки.

— Оскорблять Густю я тебе не позволю! Извинись перед ней!

Венька, не долго думая, замахнулся пряжкой, но Родион вовремя перехватил ремень левой рукой, а правой ударил Веньку по скуле. Тот изо всех сил рванул ремень, но Родион держал его крепко. Тогда Венька коротко, тычком, изо всей силы сунул кулаком Родиону под дых. Родион согнулся от боли: Научился драться, поганец! Но мгновенно выпрямился и поддал Веньке снизу в челюсть. Венька охнул и, выпустив ремень, пошатнулся, чуть не упал.

— Родя-я! Брось! Оставь его! — крикнула Густя с крыльца.

Венька отер рукавом кровь, поднял оброненную фуражку и молча пошел прочь. Ему было больно и стыдно оттого, что Родион, как и прежде, взял верх. Ладно, отплачу! — мстительно подумал он. — Это ему так не пройдет.

Он спустился к воде, умылся и бесцельно побрел по берегу, погрузившись мыслями в прошлое.

Мать, увозя его в Архангельск, говорила, что в Унде плохо, скучно, и ей хочется хоть немного пожить в городе с родителями. Она уверяла сына, что осенью к ним приедет и отец, еще не зная, как круто обойдется с ним жизнь.

Венедикт тогда тоже мечтал о городской жизни, о новых друзьях-приятелях.

Но жизнь в Архангельске сложилась, против ожиданий, не так уж благополучно. Правда, родители Меланьи встретили дочь и внука хорошо, предупредительно. Но прежнего достатка в доме не было. Дед, как и раньше, работал в банке, однако теперь уже не коммерческом, а государственном.

Вместе с родителями жил и брат Меланьи с женой, которая была далеко не в восторге от возвращения золовки. Она сразу же почувствовала к Меланье и к ее сыну неприязнь. Начались упреки, косые взгляды, ссоры.

После одного бурного столкновения с золовкой Меланья ушла из дому. Она сняла комнату у чужих людей и начала работать в шляпной мастерской, так как сбережения подходили к концу. Венька, окончив восемь классов, поступил на курсы матросов, организованные Севг-осрыбводом. А после курсов устроился на рыболовное судно, которое в скором времени приписали к Мурманскому порту.

Напрасно Меланья уговаривала сына остаться в Архангельске. Венька поступил по-своему: сказались отцовская упрямка и тяготение к самостоятельной жизни. Мать он навещал лишь изредка. Та жила теперь замкнуто, сразу постарела и подурнела.

Став моряком, Венька написал об этом отцу, и он напутствовал сына в новую жизнь своим родительским благословением. Писал Вавила редко и в письмах был сух и сдержан. Меланья сожалела о том, что в трудную минуту оставила мужа. В одном из писем она просила у него прощения, заверяла, что будет ждать Вавилу. Он сухо ответил: Ждать долго. Я тебя связывать не хочу. Устраивай свою жизнь, как хочешь и как можешь.

Венька плавал на траулере. Он все чаще подумывал о женитьбе, о том, что необходимо увезти мать в Мурманск.

Говоря Густе, что приехал он в Унду по зову сердца, Венька не лгал и не преувеличивал. Живя вдали от родных мест, он все время тосковал по ним, мечтал когда-нибудь приехать сюда хотя бы на денек-другой. Если бы не крутые перемены в жизни родителей, он бы давно навестил Унду. То, что здесь никого из близких не осталось и дом занят под казенные учреждения, удерживало его. Он долго колебался, прежде чем собрался побывать на родине.

О доме, об отцовском имуществе он не сожалел. То, что земляки могут отнестись к нему плохо, недружелюбно, его не смущало: Примут — хорошо, не примут — ладно. Только бы посмотреть на речку, на избы на берегу, на паруса дор «Дора — моторное деревянное судно для прибрежного плавания. В рыболовецких колхозах использовалась как транспортное средство» и карбасов, пусть и чужих. Увидеть бы чаек-поморников, летающих над прибойной волной, полюбоваться закатом и восходом солнца, угрюмостью облаков в ненастье… А если представится случай, то и сходить на озера с сетями за рыбой. Но подвел его вздорный, самоуверенный и заносчивый характер, который с детства ничуть не изменился.

…Час был поздний. На берегу — ни души. Солнце закатилось за низкие фиолетовые облака, которые затянули небо у горизонта. По реке поплыл редкий, как крупная сеть, туман. На фарватере бот Семга, готовый к выходу в море: Офоня Патокин наконец-то привез запасные части.

Венька глядел на бывшее отцовское судно, и сердце его сжималось от тоски и обиды. Зачем я приехал сюда? — размышлял он. — Все тут теперь чужое. Батан бот — чужой, село — чужое, люди — тоже. Увидят — еле кивнут, проводят любопытным взглядом: дескать, что за диковина такая явилась — и все…

Он посмотрел на Семгу, стоявшую неподвижно, с двойственным чувством. Бот напомнил ему о детстве, об отце… И вместе с тем теперь, после того как Веньке довелось видеть в Мурманске огромные корабли, бот казался ему маленьким, жалким и примитивным.

Венька решил завтра же уехать в Архангельск.

4

Дорофей стал готовиться в путь. Получил на складе снасти, провиант, горючее и, вернувшись домой, велел жене и дочери истопить баню: вечером накануне отплытия он, как водится, собрался побаловаться веником на жарком полке на дорогу. А потом, по старинному обычаю полагалось собрать на отвально родичей и близких знакомых.

Густе Дорофей наказал:

— Родиона позови. Пусть знает, что я на него не серчаю.

— Ладно, батя, — сказала дочь.

Дорофей трижды брал приступом полок. Веник уже истрепался. Тело стало малиновым. Покряхтывая, Дорофей ворочался в жару на банном полке так, что доски под ним прогибались.

Отдышавшись в предбаннике, он надел чистое шуршащее белье, посидел на порожке, накинув верхнюю одежду.

Дома уже все было собрано на стол, и на лавках чинно сидели гости, ожидая хозяина. Родион шушукался в горенке с Густей. Услышав стук двери на кухне, Густя позвала его:

— Батя явился. Идем!

Еще с порога Дорофей, сняв кепку, низко поклонился гостям.

— Здравствуйте-тко, гости дорогие! Спасибо, что пожаловали. Прошу за стол!

Рассаживались за двумя составленными рядом столами, не торопясь, уступая друг другу место. В центре застолья — почетный гость, Панькин.

За последнее время Панькин несколько изменился внешне: вроде бы постарел, осанка стала солиднее, лицо пополнело. В торжественных случаях председатель теперь надевал рубашку с галстуком. Но внутренне Панькин оставался тем же, каким был, — беспокойным и решительным в делах. Обширное хозяйство колхоза доставляло ему массу хлопот. В конторе председателя застать было трудно: он то садился в моторный карбас и ехал по семужьим тоням, мерз там на ветрах по двое-трое суток, ночевал с рыбаками в тесных избушках, а иногда на той же моторке торопился вверх по реке осмотреть луга — не пора ли начинать покос: колхоз имел стадо коров, чтобы обеспечивать молоком детей рыбаков. Из Мезени и из Архангельска часто приходили грузы для артели. Их надо было спешно доставлять с парохода на берег. И еще требовалось считать колхозную копейку, разумно ее расходовать. Так что, если Панькин и был в селе, то домой приходил лишь поздним вечером. Жена с некоторых пор дала ему полушутя-полусерьезно прозвище Забота. Опять мой Забота к ужину не явился, — встречала она его, когда он, усталый, избегавшийся, еле переступал порог старой избенки. И, не очень рассчитывая на положительный ответ, шутливо предлагала: Ты бы, Заботушка, сегодня хоть выходной день устроил. А то совсем от дома отбился. Даже и не ночуешь. Где и у кого ты две ночки спал? Неужто люба какая завелась, разлучница?

Панькин, отшучиваясь, успокаивал жену. Прозвище Забота было домашним. Свято оберегая председательский авторитет, жена на людях его так не называла.

Что касается взаимоотношений с односельчанами, то для них Панькин оставался простодушным, шутливым, свойским, однако в делах был требовательным и порой резковатым на язык. Справа от Панькина сел хозяин, слева — Родион. Среди гостей были племянники Дорофея и Ефросиньи, зятья, сваты, братья, шурины, сестры.

Панькин встал, поднял чарку и провозгласил:

— Дорогие гости! Пожелаем Дорофею Никитичу и его команде попутного ветра, удачи в ловецком деле и благополучного возвращения!

— За поветерь! — дружно подхватили гости древний тост.

— С отплытием вас, Дорофей Никитич!

— В добрый час! Богатых уловов!

— Первую чару, благословясь! — поддержал и находившийся тут же дедко Никифор.

Иероним, его приятель, прихворнул и не мог прийти в гостеприимный дом кормщика.

Поглядывая на гостей, ставших веселыми, разговорчивыми, Родион вспомнил, как много лет назад, когда еще были живы дед и бабка, провожали на промысел отца, уходившего покрученником на купеческом паруснике.

— Чего пригорюнился? Вишь, как Густя старается для тебя! — сказал Дорофей Родиону.

Ефросинья и Густя то и дело меняли на столе кушанья.

Родион понял, что Дорофей забыл о недавнем неприятном происшествии со сплетней, и не обижался на кормщика.

— Жаль, не пришлось с вами идти, Дорофей Никитич, — сказал он. — Мама плоха нынче. Осенью отправлюсь на Канин.

— Не горюй! Сходим еще не единожды. Дорофей задумчиво улыбнулся, радуясь домашнему уюту и расположению к нему односельчан. Обычай проводов был соблюден. Завтра — в море!