Сделать из мушиных достижений слоновые успехи, несомненно, тяжело. Для этого надо обладать незаурядными пропагандными способностями. Такими способностями обладает большинство советских газетных и журнальных работников. Но представить обыкновенного, серого воробья в виде основы новой эры куда тяжелее, и не всякий из тертых, битых и мытых в сотнях вод советских журналистов справился бы с этой поистине титанической задачей. Для этого надо быть гением чернильно-бумажного обмана. И редактор "Орешниковской правды" Мостовой блестяще справился с возложенной на него Столбышевым задачей. Планомерной ложью, ловкими манипуляциями историей, подтасовыванием фактов, умелым подбором цитат из трудов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина он неопровержимо доказал, что воробей — самое полезное существо из всех когда-либо живших на земном шаре; что все прогрессивное человечество всегда пыталось использовать его неоценимые качества, а враги социализма и прогресса всегда тормозили и мешали этим благородным порывам пролетариата. Кроме того, Мостовой сделал большой вклад в лексикон ругательств и эпитетов советской пропаганды. Это объемистое пособие каждого советского пропагандного работника пополнилось такими перлами, как: "капиталистические воробьененавистники", "заговорщики против воробьиной культуры", "изверги рода воробьиного", "поджигатели мирных воробьиных гнезд", "классовые яйцедавы", "воробьеубийцы с Уолл стрита" и рядом других не менее сочных и образных ругательств, без которых невозможно теперь было произносить речи или читать лекции даже на самые отвлеченные темы, как, например, "Влияние трудов Маркса на планомерность лунных затмений."

Да, Мостовой был пропагандным гением! Его остро отточенное перо могло и жалить и ласкать. Он умел при помощи чернил заставлять людей смеяться и плакать. Он мог с одинаковым успехом доказать несуществующее и разубедить в существующем. Несколькими словами он рисовал целую картину, а несколькими фразами описывал многолетнюю и сложную жизнь человека. Но талант Мостового явно пропадал. Если бы он не посвятил себя журналистике и стал писателем, кто знает, может быть сокровищница мировой литературы обогатилась бы четвертым томом "Войны и мира" или вторым томом "Мертвых душ". Может быть, Мостовой отошел бы от привычки писателей подражать знаменитостям и написал бы собственное произведение, равноценное "Отелло" или "Королю Лиру". А может быть он ударился бы в поэзию, и полногрудая Муза нашептала бы ему на ухо новую поэму-эпос "Маруся отравилась". Все могло быть, но ничего этого не случилось благодаря странной и оригинальной теории Мостового, которую он положил в основу своей жизни.

Что это за теория, так пагубно отразившаяся на отечественной и мировой литературе? Была ли она правильна? Не заблуждался ли Мостовой, доверившись собственным чувствам и мыслям?

Пусть на все эти вопросы ответит сам Мостовой.

И вот что рассказал Мостовой поэту Ландышеву о своей теории, сидя ночью в редакции "Орешниковской правды":

— В мире существует бесчисленное количество самых разнообразных профессий. Есть профессии древние, как сам мир: солдат, вор, политик и другие. Есть профессии, возникшие значительно позже, вследствие роста человеческой цивилизации: шофер, фотограф, летчик, банщик и другие. Рост науки и техники, все время двигая жизнь вперед, создает все новые и новые профессии: атомных специалистов, жуликов по ремонту телевизоров, инженеров межпланетных кораблей, регулировщиков воздушного движения и рекламных специалистов, которые, проклиная свою жизнь, вынуждены пить перед миллионами телезрителей мутную бурду и чмокать от восхищения языком. И вот, если задать вопрос: почему же все эти тысячи и тысячи профессий существуют, то надо придти к выводу, что все они существуют лишь потому, что дают возможность человеку жить. Если политику будут мало платить и он не сможет жить, то он скорей возьмется за продажу весьма проблематичного средства от мозолей, чем будет и дальше заниматься политикой.

Если вор будет таскать из карманов граждан кошельки, наполненные вместо денег адресами друзей, у которых можно занять, то он не обрадуется пометкам "с возвратом" и "без возврата". Он бросит свое древнее и любимое ремесло и поступит агентом в уголовный розыск.

Если электронному специалисту будут мало платить, то он сразу же переквалифицируется на более прибыльную профессию жулика по ремонту телевизоров.

И так везде, в каждой профессии. Если она перестает приносить средства к существованию, то она уходит в область предания. Так, например, не стало алхимиков. Современные нравы сильно сократили количество проституток. Древняя профессия палача ликвидирована партийным долгом. Шуты, не выдержав конкуренции чиновников, прекратили свое существование. Учителя хороших манер, не имея средств на покупку носовых платков, долго сморкались в кулак и оставили свое ремесло.

А дорожные разбойники, правильно оценив современное положение, переквалифицировались на работников РУД1, штрафуют кого попало и живут себе припеваючи.

* 1. РУД — регулировка уличного движения.

Среди представителей всех существующих профессий, среди всех, соответственно труду или безделью оплачиваемых людей, единственная профессия, профессия писателя является исключением из общих правил и стоит безмолвной укоризной. Это исключительно тяжелая, связанная с невероятными затратами энергии профессия. Писатель не прекращает своей работы даже во сне. Он просыпается ночью, чтобы записать родившуюся мысль. Он ни на минуту не прекращает думать, творить и поэтому постоянно не замечает ничего вокруг: он идет по улице, натыкается на столб и говорит "извините", он занят своими мыслями и у него нет даже времени обругать столб; он долго засиживается в общественных местах, и люди стучат в двери, мешают ему думать, а потом эти, ничего не понимающие в творчестве, субъекты разрешают себе насмешки: "Вы что? Заснули?" Погруженный в творческие размышления писатель не замечает, как ему изменяет жена, и идет по рассеянности к жене другого человека; он часто забывает есть и только пьет. Писатель живет своей творческой профессией, но редко кому из них творческая профессия давала возможность жить. Девяносто девять и девять десятых процентов всех писателей, день и ночь посвящая себя литературной работе, живут все же за счет другой работы. Такого положения вещей невозможно встретить ни в одной профессии. И такое совершенно немыслимое положение уходит корнями вглубь истории.

Великий вождь племени пещерных людей, которому надоедал писк и ругань собственных жен, шел отвоевывать жен в соседнем племени, наивно думая, что те не умеют ни пищать, ни ругаться. Сзади толпы пещерных людей плелся первый писатель в истории — пещерный летописец. Он тащил на себе тяжеловесные пишущие принадлежности, обливаясь потом, и его еще ругали: "Мы идем воевать, а ты, бездельник, только и знаешь камнем на камне грамматические ошибки делать!" Когда шел бой, его тоже заставляли крушить соседские головы каменным пером: потом, мол успеешь записать, невелико дело. Когда кончался бой, его заставляли утешать соседских вдов и уговаривать их стать женами победителей: "У тебя хорошо язык подвязан". Когда победители с новыми женами спали, он всю ночь напролет бил камнем по камню, и летели в него кости и комья грязи: "Не мешай спать!" Когда победители под ручку с новыми еще ласковыми женами шли домой, он опять тащил на себе многопудовый лист эпоса.

Потом вождь племени просил его прочесть летопись и, по мере чтения, морщил поцарапанный новой женой нос: "Врешь ты все! Неправильно описываешь. Искажаешь историю. Я не прятался за камнями, а, как лев, дрался в первых рядах!" — "Позвольте, а кто же на четвереньках лез?…" — "Ты лучше перепиши, а то огрею тебя дубиной, так узнаешь, кто на четвереньках лез!" -"Да, но правда…" — "Правда, это — я!", — с прямотой пещерного человека объяснял вождь, вышибая писателя коленкой из пещеры и обретал блаженный покой: — "Уж эти мне писатели!" И никем не кормленный писатель садился со вздохом за переделку летописей, согласно указаниям вождя, не задумываясь над тем, какое он делает преступление перед историей и за какие блага он занимается неблагодарным своим ремеслом.

Так продолжалось несколько лет. Писатели влачили жалкое, голодное существование. Потом писателям несколько подвезло: они прилично заработали на росписи египетских пирамид и, окрыленные успехом, некоторые из них легкомысленно бросили прибыльные профессии парикмахеров и портных. Но египетская халтурка скоро окончилась и писатели остались опять на бобах. Особенно трудно пришлось тем, кто пропил парикмахерский инструмент и раздарил по доброте душевной иголки и нитки.

На протяжении следующих тысячелетий писатели бедствовали, голодали, глотали на ярмарках всего мира горячую паклю, с отвращением перепродавали краденое, работали сапожниками, лудильщиками, плакальщиками на похоронах и, вообще, занимались чем угодно, кроме литературы. Некоторые писатели за это время так отвыкли от своей работы, что родились и умирали безграмотными.

Потом опять на некоторое время настала золотая пора литературы, но не литераторов. Под солнцем Греции многие писатели трудились и создавали классические произведения, и большинство из них было создано натощак, о чем неопровержимо свидетельствует факт, что произведения той поры писались стихами — вид творчества, доступный только воображению. Спасибо грекам хоть за то, что они читали.

А вот в древнем Риме с писателями обходились по-хамски. Носатые патриции скормили несколько писателей-богословов львам, которые так и не разобрали, кого они съели. Они же, не посчитавшись с тем, что Юлий Цезарь был патриций, пырнули его ножем за то, что он написал грамматическое сочинение "Об аналогии". Они поймали на базаре талантливого писателя и римского гражданина Кая Маркуса Юлия и накостыляли ему по шее. Кай обиделся и не писал ничего ни для современников, ни для потомства, а продолжал продавать на базаре украшения из чистого золота, сделанные из нечистой меди. И только единственно кому в древнем Риме повезло на литературном поприще, -это Цицерону, и то потому, что благодаря дару речи он успешно выговаривал авансы, а посему мог творить.

Еще хуже стало писателям, когда Рим уничтожили варвары. Когда какой-нибудь изголодавшийся поэт или писатель усаживался около стана варваров, нюхал доносившиеся оттуда запахи жареного мяса и, глотая непроизвольно выделявшуюся слюну, наигрывал на позолоченной лире и тихим голосом пел: "Урзун Бутал, сын солнца и царь неба, он покорил могучий Рим в два дня", — грубые варвары хватали его и нещадно били за ложь. Они не понимали, что в творчестве нет лжи, что жизнь, перемолотая эмоциями автора, выглядит в произведении по-другому и Урзун Бутал, этот внештатный каптенармус третьеразрядного обоза, кажется голодному автору сыном солнца. И если бы автор написал правду, что Урзун Бутал украл в обозе конскую ногу и продал ее на черном рынке, это было бы не творчество, а полицейский протокол.

В общем, при варварах творить было невозможно. Когда варвары несколько цивилизовались, жить писателям стало еще тяжелее. Они спали в трактирах на собачьих подстилках, питались объедками и должны были писать о сказочных рыцарях, пышных балах и умытых принцессах. Не видя ничего подобного в жизни, они стали вилять перед требовательным читателем и писали аллегориями — из расчета, что умные все равно ничего не поймут, а дураки промолчат. Но расчет не всегда оправдывался. Писателей третировали, не доверяли им и никогда не давали денег на покупку бумаги и чернил, а приносили им бумагу и чернила на дом, со строгим предупреждением не пропивать.

Позже появились издатели. Они принципиально не давали писателям авансов. Еще позже появились критики, которые требовали у писателей взятки или поносили их на чем свет стоит. Еще позже появились клацающие ножницами цензоры и редакторы, которые сами ничего не могли писать, но считали своим священным долгом перевернуть и испоганить произведение писателя. И так на протяжении всей истории, от каменного века и до наших дней, писателям, что ни день, то хуже.

— Я вижу перед моим взором, — продолжал Мостовой, глядя, как завороженный, в темный угол редакционной комнаты, — тысячи и тысячи писателей и поэтов всех времен. Они все жалкие, оплеванные, оборванные и забросаны комьями грязи. Даже те из них, которые, вместо терновых, носят на лысинах и буйных кудрях лавровые венки, и эти немногие счастливчики стоят оборванные и грязные. Это — последствия читательского внимания, следы критики, цензуры, сплетен и злопыхательства. Если взять сейчас и потрусить всю эту пишущую братию, то на пол выпадет несколько мелких монет, случайно завалившихся за подкладки тог, фраков и пиджаков. Если встряхнуть литераторов вторично, то на пол со звоном посыпятся пустые бутылки и шкалики, выпитые с горя и хранимые в писательских карманах на предмет обмена на закуску. Если их взять за петельки и еще раз встряхнуть, то на пол бумажным ливнем посыпятся долговые и кабальные записки, и кредиторы обступят писателей и начнут бросать в них грязь и камни. Вот что они за все века, за все свои жизни заработали! Вот что они получили, заполнив все библиотеки мира десятками миллионов томов книг — своих мыслей, чувств, образов, взлетов фантазии и благих намерений.

Кто? Люди какой профессии способны на такой безвозмездный подвиг, на такое бескорыстное служение человечеству? Писатели — люди материально отверженные. Они, живя впроголодь и добывая средства для жизни всем, кроме литературы, на протяжении тысячелетий создавали и создают человеческую культуру. Они раскрывают характеры, описывают события, бичуют пороки и поощряют проявление хорошего, человечного. Они указывают на ошибки творцов истории, учат человечество жить, а сами не могут даже существовать.

Почему критик, за день распушив книгу, которая страданиями и муками создавалась годами, может совсем недурно жить, а писатель прозябает?

Почему артист, читая фальшивым голосом стихи поэта, ест хлеб с маслом, а поэт, с трудом вырвавшись из объятий страстной Музы, бежит к нему занимать гроши для поддержания иссякших сил?

Почему Шекспир бегал от кредиторов и боялся даже ходить в церковь. чтобы его не арестовали за долги?

Почему Стендаль голодал, Сервантес сидел в тюрьме за долги и умер в нищете?

Почему Достоевский умер в долгах?

А историки, ковыряясь в их рукописях, собирая их письма, искажая их биографии, живут значительно лучше, чем они жили…

Сколько больших, Божьей милостью, талантов погибло по немилости человеческой во все века и у всех народов? Сколько от этого потеряла мировая культура? Ведь великие писатели, может быть, были не самые талантливые люди. Может быть, были и поталантливее их.

— Помнишь, Ландышев, — Мостовой тронул Ландышева за рукав, -помнишь, я говорил о римском гражданине Кае Маркусе Юлие? Это моя выдумка. Просто хотел экспромтом придумать римскую фамилию, да не нашелся сразу и вставил первую попавшуюся на ум. Но в этой выдумке большой смысл. Я глубоко уверен, что он жил в древнем Риме, как жили и живут сейчас во всех странах талантливейшие люди, которые всю свою жизнь носили в голове гениальное произведение и никогда не могли его записать из-за вечной потребности в куске хлеба на сегодняшний день.

Я также глубоко уверен, что был в истории какой-то сверх-Шекспир, с большими трудностями он написал свой шедевр, заложил его кабатчику за шкалик и погиб в долговой яме. А произведение его кабатчик пустил на растопку, или завернул в него селедку.

Теперешняя мировая литература богата случайно уцелевшими произведениями или произведениями счастливчиков, имевших возможность писать. Имели бы мы сейчас "Войну и мир", если бы отец Льва Толстого, граф Николай Толстой, пропил родовое имение "Ясную поляну" и оставил сыну в наследство только свой родовой портрет? Толстой писал десятилетия одну книгу, и не будь доходов с имения, не было бы и такой "Войны и мира", которую мы сейчас читаем.

А "Братья Карамазовы", это гениальное творение Достоевского? Насколько оно могло быть еще лучше? Ведь Достоевский в большинстве не писал, а диктовал наспех стенографистке, спешил сбыть произведение с рук и заткнуть глотки надоедливых кредиторов.

А Чехов? Умный, милый Чехов! Как он извинялся за шероховатости в замечательной повести "Бабы", объясняя недоделки тем, что он должен был спешить в надежде скорее получить хотя бы пятерку, чтобы семья его не померла с голода.

А ведь все вышеперечисленные писатели были счастливчиками по сравнению с другими, погибшими безвозвратно талантами. Они все же имели возможность писать. Их хоть узнали и отметили…

— Почему люди не узнают талантов? — прервал вопросом Мостового Ландышев и провел рукой по своим кудрявым волосам.

Мостовой, сдерживая улыбку, отвернулся в сторону, потом блеснул воспаленными глазами и серьезно посмотрел на Ландышева:

— Люди узнают таланты, так же как они узнают золото и ценные камни, -начал он тихим и усталым голосом. — Но сколько было бы золота и ценных камней во всех банках мира, если бы их не искали специально? Их ищут, а писателей никто не ищет. Попадется на глаза понимающему человеку, — ведь не всякий отличит золото от простого металла, — его счастье. Не попадется — и нет его, словно не жил. Непризнанные таланты долго не живут, потому что искра творческого горения, не находя выхода, испепеляет человека, потому что гениальные мысли при успехе придают человеку крылья, при неуспехе они превращаются в камень на шее.

Кроме того, что же такое талант? Можно ли сказать, что "А" талантливо пишет, "Б" пишет бесталанно? Может быть наша культура и утонченность мысли просто не доросли до творчества "Б"? Гениального Стендаля при жизни не считали талантом, и только через сто лет после его смерти человечество поднялось до его уровня и оценило его. А может быть рукопись другого человека, выброшенная редактором в корзину за негодностью, являлась тем произведением, для оценки которого нам надо жить еще сотни лет?

А сколько талантов испортили тем, что советовали им писать подражания модному писателю, одуванчику славы? Зачем для культуры подражатели, когда вся ценность в самобытности творчества? Зачем нам копия Шекспира, когда человек, способный скопировать Шекспира, значительно ценнее как оригинальный писатель?

Поэтому, Ландышев, пишите всегда так, как вам подсказывает ваше сердце. Не старайтесь понравиться. Не подделывайтесь под вкусы случайно встретившихся вам людей. Помните, что оценки вы никогда ни сами, ни даже ваши внуки, не получите. Ведь, по существу, успех писателя может быть оценен только несколькими поколениями, когда произведение прочно вошло в список долговечных ценностей. Успех сегодня и забвение завтра — хуже всякого неуспеха, потому что раз упавшее никогда не подымется. А любой неуспех сегодня дает надежду на успех завтра, через год, через столетие.

— Слава… слава… — Мостовой горько улыбнулся и закашлялся. Кашлял он долго, тяжело, с хрипом. Свинцовая пыль примитивной орешниковской типографии давно разъела его легкие, и он жил еще каким-то чудом. Словно что-то, глубоко спрятанное в его груди, удерживало его в жизни. Он вытер посиневшие губы платком и еще долго не мог говорить, судорожно глотая воздух. А глаза его, серые, в темных глубоких орбитах, уже продолжали разговор: они мерцали, как потухающие звезды и загорались вспышками смеха.

— Возьмем, к примеру, генерала Стоеросова и его противника генерала фон Шинкенкопф, — начал говорить Мостовой хриплым голосом. — Оба генерала одинаково бездарно планируют сражение, все их расчеты летят к чертям собачьим. Ведь бой всегда развивается, как угодно, но никогда не по планам. Тем не менее, обоих генералов венчают славой великих стратегов. Еще перед самым началом сражения оба великих стратега поспешно бегут в глубокий тыл и прячутся в надежные норы. Все время боя, которого они не видят, оба генерала посылают приказы, не соответствующие обстановке, и губят напрасно тысячи людей. Затем какой-то неизвестный офицерик, ослушавшись дурацкого приказа Стоеросова, начинает действовать по-своему. И он, этот маленький, которого потом никто даже не вспомнит, производит перелом в ходе сражения. Войска фон Шинкенкопфа отступают.

После этого оба генерала пишут поразительно одинаковое донесение командованию. В обоих донесениях, и победителя и побежденного, пишется: "Такого-то числа, у города такого-то я разбил численно превосходящие войска противника наголову. Противник понес большие потери в людях и технике. Потери моих войск незначительны."

Дальше донесения несколько разнятся по содержанию, но оба сохраняют победный тон. Стоеросов пишет: "противник панически бежал." А фон Шинкенкопф пишет: "Разбив противника, я, в целях выравнивания фронта, оттянул свои войска в полном порядке на более удобный рубеж."

Ну, а дальше в обоих донесениях уже нет никаких расхождений ни в тоне, ни в содержании: "Положение противника критическое," — пишут оба, — "и разгром его неминуем. Умелыми и героическими действиями вверенных мне войск отечество спасено."

Умилительное во всем этом балагане то, что генералы пишут "я наступал", "я атаковал". Образец скромности: "я", которое боится фронта хуже, чем противника, после боя оказывается главным участником всего сражения. Ну, и в довершение всего, обоих генералов, Стоеросова и фон Шинкенкопфа, награждают орденами, они купаются в лучах славы, их осыпают милостями и потомки вспоминают их с благодарностью: о! это был легендарный герой!

И смех, и горе. Вот тебе и слава. Немеркнущая слава военачальника.

И я спрашиваю тебя, Ландышев, можно ли сравнить возможности в достижении славы генерала и писателя? Писатель — это настоящий полководец. Он расставляет персонажи на места, планирует тактику и стратегию боя за душу читателя. Он не прячется за спины других, он смело выходит на самый передовой край фронта и вкладывает в уста созданных им людей свои слова, заставляет их передавать читателю свои собственные чувства — любовь и ненависть, смех и слезы; он ведет подкопы и лобовые атаки против человеческого зла и часто без всякого стеснения порицает такие сокровенные пороки, которые могут быть известны только носителю их. Он всем огнем своего сердца поддерживает наступление добра на зло, сгорает живьем в бою, но побеждает… — длинная фраза утомила Мостового и, окончив ее, он заговорил тихим проникновенным голосом:

— Если бы писателям дали такие возможности, как генералам, как бы весело забурлила жизнь на планете, какими бы лишними показались войны, классовая вражда. Как легко было бы людям, освобожденным от власти зла, работать, строить счастье для себя и для других. И каким бы близким и родным для всех показалось учение самого человечного из людей, любвеобильного, кроткого страдальца Христа!… Не улыбайтесь, Ландышев, вам не должно быть смешно, что редактор советской газетки, член партии Мостовой славит Христа.

— В начале моего рассказа я дурачился, — заметил Мостовой с мягкой и грустной улыбкой. — Иногда дурачиться надо. Даже больше того, дурачиться надо именно тогда, когда ты хочешь, чтобы серьезная, важная мысль не прошла мимо ушей слушателя, не потонула в скуке сухого изложения. Смех, это -сладкая облатка для любой невкусной, но лекарственной мысли. И если необходимо излечить человека, не пичкай его тем, что ему кажется невкусным. Оберни все в смех, человек проглотит, поблагодарит, а потом, когда лекарство подействует, еще раз поблагодарит. Но, когда я говорю о Нем, о самом человечном, ступавшем по нашей земле, я не могу смеяться, переделывать вое в шутку. Это не ханжество. Это не уловка, прикрывающая циничную и бездушную сущность истовым крестом с закатыванием глаз к небесам.

Я не знаю, поймете ли вы это, но когда я думаю о Нем, я вижу миллиарды и миллиарды людей от древних времен до наших дней. Я мысленно представляю себе склонившиеся головы, лица полные веры, надежды, мольбы, просьбы, слезы радости, слезы самые сладкие из всех — слезы искупления. Я знаю, что на протяжении почти всей истории человечества к Нему сходились все многочисленные грани мыслей и помыслов людей и, соприкоснувшись с Ним, излучали невиданный по красоте и чистоте блеск, брильянтовую игру всех лучших сторон человеческих душ. Вот поэтому, при одной мысли о Нем, у меня захватывает дыхание, я не могу смеяться, я только благодарно улыбаюсь Ему за все, что Он сделал для нас. Может, вам все это непонятно?…

Поживете, посмотрите жизнь и людей, пройдет и у вас пора восхищений громкими фразами, перестанете и вы верить в социалистические формулы ненависти и уничтожения одних, ради призрачного счастья других. Время и опыт откроют вам глаза и научат вас видеть жизнь.

И вот тогда, оглянувшись вокруг, вы поймете, что в атомный век не надо трудиться над созданием каменного топора и провозглашать этот топор вершиной всей мысли, науки и техники. Вы поймете, что творцы социализма и прочих, владеющих думами некоторых людей учений, создали нечто потупее и погрубее каменного топора по сравнению с тысячелетним совершенным учением Христа об основах человеческого общежития. И если что-нибудь на склоне лет потревожит вашу душу, наполнит ее тихой верой в будущее человечества, так это будет учение Его.

Мостовой умолк и вытер платком бледный, вспотевший лоб. За окошком брезжил рассвет. Уже было видно в полосах ползущих змеями утренних туманов синеющую каемку далекой тайги, огромной, тяжело проходимой и таинственной, как сама человеческая жизнь.

— Скажите, Ландышев, вы верите в Бога? — спросил Мостовой и пытливо посмотрел на поэта.

Тот как-то сразу будто бы сжался и после небольшой паузы ответил:

— Не знаю.

— Значит, верите, — улыбнулся Мостовой — Тот, кто сомневается, никогда не станет неверующим, но может быть самым большим праведником, а тот, кто верит безотчетно, может перестать верить.

Сомневающийся способен думать, а мысль и только мысль и есть основа религии.

Вы знаете, Ландышев, на чем построена наша антирелигиозная пропаганда?… На внешнем эффекте, который воспринимается глазом, а не мыслью. Помню, один из антирелигиозников меня просвещал: вот, плюну на икону и ничего мне не будет. И плевал. Больше того, рубил иконы топором, жег их на костре и танцевал вокруг огня, стреляя из нагана. Это было в самом начале советской власти. Я тогда был еще юноша. Я посмотрел и поверил: нет Бога!

Прошло много лет. Я научился думать. И теперь я понимаю, к чему тогда стремился антирелигиозник, вернее, не он — он был круглым дураком, — я понимаю, к чему стремились тогда вожди коммунистической партии. Они призывали рубить иконы, убивать в людях веру, потому что их человеконенавистническое куцее учение — пигмей, по сравнению с вечным учением Христа о любви, справедливости, душевной чистоте. Это великое учение является неисчерпаемым источником силы и веры в своего ближнего, в будущее, источником всего, без чего нельзя, — вы понимаете? — нельзя жить!

Мостовой вытер платком выступивший на лбу пот и продолжал:

— Нет! Они религию не убьют. Помните, как во время войны, почуяв смертельную опасность, они сами открыли церкви, чтобы отогреть огнем тысячелетней веры замороженные сердца людей, не видящих, ради чего они будут сражаться и не хотевших сражаться за несколько томов Маркса и других писак. Этим они показали свою духовную немощь.

Теперь даже слепой видит, кто сильнее.

И настанет еще такое время, Ландышев, когда человек, встретив другого, спросит: "Ты христианин?" "Христианин", — ответит другой И больше ничего им не надо будет спрашивать, чтобы узнать друг друга, и каждый из них доверится другому полностью, без страха, и будут они, как братья. Это время настанет! Оно будет, будет!

Ты понимаешь, Ландышев, оно должно быть, потому что иначе мы, люди, съедим друг друга. Съедим так же, как ест у нас член партии другого члена партии и как сожрали уже миллионы партийцев. Так же, как сейчас ты можешь меня съесть, написав донос, что Мостовой мол говорит крамольные речи. Напишешь?!…

— Я знаю, что не напишешь, — не дождавшись ответа продолжал Мостовой. — Столбышев написал бы… Маланин, которого, может быть, сейчас сожрали, тоже написал бы. Они — партийцы по духу: властолюбивые бездельники, тупицы, которым без партии единственное место — навоз возить. На коммунизм им наплевать, и они в него не верят так же, как и мы с тобой. Но попробуй сказать, что их кормилица-партия нехороша, что вся система — блеф. Горло перегрызут!… А вот Егоров, старый партиец с девятьсот пятого года, этот -овечка, заблудившаяся в волчьей стае. Он — подвижник в публичном доме.

— А я кто? — спросил Ландышев.

— Ты просто человек. Ты любишь свои стихи, как мать своих детей, и как мать идет ради своих детей продаваться, так и ты, ради того чтобы печатали твои стихи, продаешься. Только тут уже не то. Ты себя обманываешь, как обманывают себя все советские писатели.

Пожалуй, в Советском Союзе для писателей созданы небывалые еще в истории мира условия. Наконец-то, благодаря советской власти, появились писатели-миллионеры. Некоторые за одну книгу миллион получают. Только пиши да пиши. Но, что пиши? То, что ты думаешь, или то, что написано в очередном постановлении ЦК партии? У советских писателей кастрировано творчество. Их произведения оплодотворены чужим семенем и не похожи на своего отца, не содержат никакого отцовского наследства. Писатель, поэт ничему в своих произведениях читателя не учит. Учит партия, а писатель лишь ищет персонажи и форму, как передать это учение. Передал — хорошо, получил кучу денег за литературную проституцию. Не можешь передать, способен только своими мыслями кормить читателя — коленкой под зад! Не просто на улицу, а подальше, в концлагерь: раз есть свои мысли, значит, опасный человек. Сколько наших писателей было расстреляно, послано на гибель на Колыму, Магадан только за то, что они писали от души, а не по партийной указке? Поэтому те, кто живет, пишет, ловко подделываясь под линию партии, те уже не писатели, это литературные ландскнехты, подхалимы, приживальщики, наемные шуты и плакальщики.

Таким я не хочу быть. И я не буду писать, пока мое творчество будет служить средством перепевания чужого и ненавистного мне. Вы вправе, Ландышев, спросить меня: хорошо, Мостовой, вы стали в позу, вам нужна свобода творчества и вы не пишете книг. Но зачем же тогда вы пишете газетные статьи? Ведь это тоже творчество и очень даже несвободное.

Наверное, вы хотите меня спросить это?… Да, Ландышев?

— Да.

— Чудно. Начнем хотя бы с того, что очень много писателей занимались газетной стряпней, чтобы получить средства и вести серьезную литературную работу. Я к этой категории не отношусь. Зачем же я тогда работаю в газете?

Не задумывайтесь над ответом, все равно не угадаете. Чужая душа -потемки, а у меня в душе лежит большая идея.

Мостовой встал и молча прошелся несколько раз по комнате, потом улыбнулся: — Заметили ли вы, как люди читают серые, словно дождливое утро, и такие же однообразные газетные строчки? Они томятся. И вот если взять и все время писать в газетах, как можно скучнее, унылее, то у человека от такой болезни, как от соленой воды, появится дикая жажда прочитать живое, человеческое слово. И человек невольно берется за классиков. Он начинает напитываться хорошими мыслями, у него развивается вкус, он облагораживается. Получается, что скучная газета, набивая читателю оскомину, оберегает его от советской литературы, опасной потому, что это — литература, вернее, литературоподобная чистая пропаганда и она куда действеннее, чем газетная серость. Таким образом, я думаю охранить сотни людей от тлетворного действия коммунизма. Я думаю, что таким путем можно сберечь хоть какое-то количество живых и мыслящих людей для будущего.

Иде-фикс, скажете? Далеко не так! Я уже десять лет здесь редактором и все время сушу газету. И за эти десять лет в Орешниках стали вдвое больше читать классиков и почти перестали читать советскую литературу. Я это вижу по статистике районной библиотеки. Результаты, как сказал бы Столбышев, налицо.

Правда, в последнее время я стал писать живее, но тут есть определенный расчет. За воробьиную эру я не буду отвечать: у меня есть письменное распоряжение Столбышева, что и как писать. Но эта дурацкая затея лопнет, как мыльный пузырь. Ведь Москва — не Орешники. Там сидят ловкие заговорщики, а не дураки, и нет там такого сумасшедшего, чтобы приказывал заготавливать воробьев. Тут произошла обыкновенная телеграфная опечатка. Настоящая фамилия подписавшего телеграмму министра — Воробьев, а приказал он заготавливать кедры. Почтовые же работники перепутали и получилось: заготовлять воробьев, замминистра Кедров. Чего проще. И вот, когда эта дурацкая затея лопнет, будет и без того много смеха, но с моими ура-статьями станет еще веселее смотреть на этот кабак. В общем, я себя компенсирую за долгое насилие над своей душой. Прочтите-ка, Ландышев, свои новые стихи о воробье…

Поэт смутился и заерзал на стуле.

— Да вы не стесняйтесь, все мы тут глупостями занимаемся, — подбодрил его Мостовой. Ландышев откашлялся:

— О, воробей, на службу став народу,

Ты гордым соколом вознесся в высоту…

— Ну, вот, вы уже смеетесь!…

— Я плачу, — ответил сквозь смех Мостовой, и Ландышев увидел, как две крупные слезы выкатились из глаз Мостового и упали на грязный, залитый чернилами, письменный стол.