Иван Тигров (рассказы)

Богданов Николай Владимирович

Рассказы о Великой Отечественной войне.

Для младшего школьного возраста

Художник П.Пинкисевич

 

Николай Владимирович Богданов

"Иван Тигров"

(рассказы)

 

Медовый танк

Чужие самолёты в небе. Разрывы бомб на земле. Пальба вдоль границы. Пожары. Это война. Не верилось, что вот так она и начнётся в одно прекрасное летнее утро.

Неужели немецкие фашисты решились напасть на такую могучую державу, как наша страна? С ума сошли, что ли?

Вот пылит мотоцикл. На нём два чистеньких немца в военной форме. Едут, посматривают по сторонам, словно природой любуются. Подкатили к деревне. Вдруг один — трах! — из автомата по соломенной крыше зажигательными пулями. Занялась, горит изба.

А вслед за ними на дым пожара понаехали броневики, транспортёры, полные солдат в мундирах мышиного цвета, в рогатых касках, грузовики с пушками на прицепах. Заполонили деревню.

Солдаты резво, сноровисто попрыгали с машин — и врассыпную. Кто ловить кур, кто хватать поросят Жители убежали, а вся живность и имущество — вот оно, в избах. Тащат солдаты укладки, разбивают на крыльце сундуки. Один радуется шёлковому отрезу, другой — вышитому полотенцу. Денёк летний, душный. Достают воду из колодцев. Умываются, плещутся, хохочут. А рядом жарко горит изба, от неё загораются другие.

Вот они, враги. Значит, у них так и полагается. Жечь, грабить.

Впервые в жизни видели такую картину наши танкисты — командир танка лейтенант Фролов, башенный стрелок Али Мадалиев и водитель Василь Перепечко.

Широко открытыми глазами глядел Фролов в узкую смотровую щель и докладывал по радио командиру полка всё, что видит.

Танкисты ловко замаскировали свою ладную, быструю «тридцатьчетверку» [Наиболее распространённый тип советского танка] среди старых скирд соломы на краю села, у пчельника, и, не замеченные фашистами, могли пересчитать все их машины и пушки. Мотоциклистов приказано было пропустить… А что делать с этими?

Пока что не воюют, а грабят. Ага, вот затеяли что-то военное. Бегут к пчельнику. В руках сапёрные лопатки, на ходу надевают противогазы. Неужели хотят применить отравляющие газы?

Наши насторожились. Дело серьёзное.

И вдруг солдаты в противогазах набросились на ульи.

Ломают, опрокидывают. Вытаскивают рамки с мёдом, наполняют котелки. Пчёлы поднялись вверх чёрной тучей.

— Огня бы им, а не мёду!

Пальцы Мадалиева легли на гашетку скорострельной пушки.

— Стоп, — прошептал Фролов, стряхивая капли пота с бровей (в стальной коробке танка было жарко). — Задание выполнено. Приказано возвращаться к своим. Будем пробиваться!

— Есть! — отозвался Перепечко, берясь за рычаги.

Он дал газ, мотор взревел, и танк сорвался с места, стряхнув с себя груду снопов, пошёл по пчельнику, как слон.

Немцы, грабившие пчёл, бросились врассыпную. Али Мадалиев влеплял снаряд за снарядом в бронетранспортёры, в грузовики со снарядами. А Василь Перепечко гусеницами давил противотанковые пушки.

Фашистские артиллеристы и пехотинцы, не раз бывшие в переделках, не растерялись.

Но странными жестами они сопровождали свою подготовку к неожиданному бою. То и дело хватались за глаза, за щёки, за носы, размахивая руками. Словно хватали воздух…

Что-то мешало им бросать гранаты, стрелять.

Пчёлы!

Да, миллион пчёл поднялся с разорённого пчельника и гудел вокруг, как буря, жаля встречного-поперечного без разбору. Все люди им стали врагами.

— Огонь! Огонь! — командовал Фролов. — Наддай! Вдруг затвор щёлкнул, а выстрела не последовало.

— Боекомплект кончился, — сказал Али, в азарте расстрелявший все снаряды.

Тогда Василь Перепечко бросил танк вперёд, и машина скатилась на деревенскую улицу.

Стальной грудью танк таранил стенки броневиков, расщеплял борта грузовиков, давил пушки, так что колёса разбегались в разные стороны. То вздыбливался горой, то оседал, и танкистов внутри машины бросало, как в лодке во время бури.

Они стукались головами о какие-то предметы, едва не сваливались со своих сидений. Фролов почувствовал пронзительную боль в глазу. Перепечко словно пламенем опалило губы. Мадалиева куснуло в нос.

Не обращая внимания на ноющую боль, лейтенант Фролов кричал:

— Круши давай!

Перепечко отлично владел всеми способностями боевой подвижной «тридцатьчетверки».

Спасаясь от бешеного танка, фашисты прыгали в окна домов, лезли на деревья; один, ухватившись за верёвку журавля, шмыгнул вместе с ведром в колодец.

А два каких-то ловких фрица, на которых несся танк, изловчились, подпрыгнули и вскочили на его броню, тем и спаслись. Но не успели они опомниться, как танк, пройдясь по улице, свернул за околицу и помчался прочь с такой скоростью, что невозможно было спрыгнуть.

Вдогонку ему били из крупнокалиберных пулемётов, стреляли из уцелевших пушек. Пришлось невольным пасса-I жирам спрятаться за башню.

Лихо увёртываясь от снарядов, танк скатился с дороги в лес, ломая кусты, и пошёл оврагом, разбрызгивая мелкий ручей. Наконец выбежал к своим. И остановился. Жаркий, распаренный, грязный, мокрый. И липкий — от мёда.

Медленно раскрылись люки. Из верхнего вылез лейтенант Фролов и башенный стрелок Мадалиев. А из нижнего выполз водитель Перепечко. Вылезли и повалились на пыльную траву.

Со всех сторон к ним бросились товарищи танкисты.

— Санитаров! — крикнул кто-то.

Герои были неузнаваемы, на каждом, что называется, лица не было. Правый глаз Фролова совсем затёк. Аккуратный тонкий нос Мадалиева раздулся и краснел, как помидор. Тонкие губы Перепечко, знакомые всем по насмешливой улыбке, были похожи на деревенские пышки «с пылу, с жару».

Лейтенант с трудом вытянулся перед командиром полка.

— Что с вами? Вы ранены? — спросил командир, козыряя в ответ на странно затяжное приветствие лейтенанта, с трудом поднявшего пухлую руку к шлему. И тут же хлопнул себя по лбу: — Ох, чёрт, кто это кусается?

Подоспевшие санитарки с криком отскочили прочь — из всех смотровых щелей танка, как из улья, ползли и вылетали пчёлы.

Увидев такое, лейтенант Фролов понял, кто ранил его в правый глаз, и, стряхнув со шлема ещё нескольких крылатых «воительниц», наконец отрапортовал:

— Дали бой на пчельнике… Вернулись без потерь… Извините, припухли малость!

Этот необыкновенный рапорт вспоминали потом Фролову всю войну.

Как ни грозна была обстановка, все, кто это слышал в тот час, рассмеялись.

Вдруг кто-то взглянул попристальней и увидел прижавшихся в тени башни двух солдат в рогатых касках.

— Вы ещё и пленных захватили? — спросил командир.

— Ни, — подивился Перепечко, — это они сами налипли. — И тут же крикнул по-хозяйски: — А ну слезай, приехали! Чи вам мой танк медовый?

Фашисты после его окрика скатились вниз, подняв руки, с автоматами на груди, не совсем соображая, как они так нелепо попались, что и с оружием не могли постоять ни за себя, ни за честь фашистского воинства. У них пальцы от укусов пчёл распухли и глаза затекли.

Танк лейтенанта Фролова с тех пор так и прозвали медовым, хотя гитлеровцам много раз приходилось от него совсем не сладко.

После первой удачной стычки с врагами команда его приобрела какую-то особую дерзость. Про дела «фроловцев» рассказывали легенды.

Однажды славная «тридцатьчетверка» включилась в немецкую танковую колонну, пользуясь ночным маршем, подобралась к штабу и расстреляла в упор собравшихся на военный совет генералов и полковников. В другой раз догнала колонну жителей, угоняемых в Германию, и, разогнав конвой, привела советских людей к своим лесными дорогами, непроходимыми для фашистских тяжеловесных танков.

Немало и ещё давал этот танк немцам «огонька»…

И к его прозвищу «медовый» добавили «бедовый».

 

Самый храбрый

На фронте стояло затишье. Готовилось новое наступление. По ночам шли «поиски разведчиков». Прослышав про один взвод, особо отличавшийся в ловле «языков», я явился к командиру и спросил:

— Кто из ваших храбрецов самый храбрый?

— Найдётся таковой, — сказал офицер весело; он был в хорошем настроении после очередной удачи. Построил свой славный взвод и скомандовал: — Самый храбрый — два шага вперёд!

По шеренге пробежал ропот, шёпот, и не успел я оглянуться, как из рядов вытолкнули, подтолкнули мне навстречу храбреца. И какого! При одном взгляде на него хотелось рассмеяться. Мужичок с ноготок какой-то. Шинель самого малого размера была ему велика. Сапоги-недомерки поглощали немало портянок, чтобы не болтаться на ногах. Стальная каска, сползавшая на нос, придавала ему такой комичный вид, что вначале я принял всё это за грубоватую фронтовую шутку. Солдатик был смущён не менее чем я.

Но офицер невозмутимо сказал:

— Рекомендую, гвардии рядовой Санатов.

По команде «вольно» мы с Санатовым сели на брёвна, заготовленные для блиндажа, а разведчики расположились вокруг.

— Разрешите снять каску? — сказал Санатов неожиданно густым баском. — Мы думали, нас вызывают на боевое задание.

Он стал расстёгивать ремешок с подбородка, которого не касалась бритва, а я внимательно разглядывал необыкновенного храбреца, похожего на застенчивую девочку-подростка, переодетую в солдатскую шинель. Чем же он мог отличиться, этот малыш?

— Давай, давай, рассказывай, — подбадривали его бойцы. — Делись опытом — это же для общей пользы. Главное, расскажи, как ты богатыря в плен взял.

— Вы добровольцем на фронте? — спросил я для начала.

— Да, я за отца. У меня отец здесь знаменитым разведчиком был. Его фашисты ужасно боялись. Даже солдат им пугали: «Не спи, мол, фриц, на посту, Санатов возьмёт». Он у них «языков» действительно здорово таскал. Даже от штабных блиндажей. Гитлеровцы так злились, что по радио ему грозили: «Не ходи к нам, Санатов, поймаем — с живого шкуру сдерём».

— Ну, этого им бы не удалось! — воскликнул кто-то из разведчиков.

— А вот ранить всё-таки ранили, — сказал юный Санатов, — попал отец в госпиталь. Обрадовались фашисты и стали болтать, будто Санатов напугался, носа не кажет, голоса не подаёт. А голос у моего отца, надо сказать, особый, как у табунщика, — улыбнулся Санатов, и напускная суровость исчезла с его лица. — У нас деды и прадеды конями занимались, ну и выработали, наверное, такие голоса… наводящие страх. Отцовского голоса даже волки боялись. И вот, как не стал он раздаваться по ночам, так и обнаглели фашисты. Приехал я вместе с колхозной делегацией: подарки мы привезли с хлебного Алтая… И услышал, как отца срамят с той стороны фашистские громкоговорители.

— Было такое, — подтвердили разведчики. — Срамили.

— Вот в такой обстановке колхозники и порекомендовали: оставайся, мол, Ваня, пока батя поправится, — неудобно, нашу честную фамилию фашисты срамят. Подай за отца голос.

— Командир вначале сомневался, глядя на рост его, — усмехнулись бойцы.

— Ну, я вижу такое дело, как гаркну внезапно: «Хенде хох!» — И Санатов так гаркнул, что по лесу пошёл гул, словно крикнул это не мальчишка, которому велика солдатская каска, а какой-то великан, притаившийся за деревьями.

Я невольно отшатнулся.

— Вот и командир так же. «Эге, говорит, Санатов, голос у тебя наследственный. Оставайся». И я остался. Вот так я кричу, когда первым открываю дверь фашистского блиндажа.

— Почему же первым именно вы?

— Потому что я самый маленький ростом. А ведь известно, когда солдат с испугу стреляет, он бьёт без прицела, на уровне груди стоящего человека. Вот так.

Санатов встал и примерился ко мне. Его голова оказалась ниже моей груди.

— Вам бы попали в грудь, а меня бы не задело. Это уж проверено. Мне потому и поручают открывать двери в блиндажи, что для меня это безопасней, чем для других. У меня над головой пули мимо летят. И потому работаем без потерь.

Не без удивления посмотрел я на солдата, так умело использовавшего свой малый рост.

— Ну, а с богатырём-то как же? Тоже на голос взяли?

— Давай рассказывай, как ты его, — подбодрили солдаты.

— Тут до богатыря дел было… — задумался Санатов. — Натерпелся я с этими дураками. Ведь им жизнь спасаешь, а они… Один часовой меня чуть не зарезал…

— Вы и на часовых первым бросаетесь?

— Его посылаем, — сказал один из солдат.

— Да, потому что я очень цепкий… Это у меня с детства выработалась привычка держаться за шею коня. Мы ведь, алтайские мальчишки, всё на неосёдланных да на диких катаемся. Вцепишься, как клещ, и как он, неук, ни вертится, ни скачет, какие свечки ни даёт, нашего алтайского мальчишку нипочём с себя не сбросит.

— Но при чём же тут…

— А вот при чём, — вы встаньте, а я вам на шею внезапно брошусь и обниму изо всех сил… Что вы станете делать?

Я уклонился от испытания. Видя моё смущение, кто-то из разведчиков объяснил:

— Иные с испугу падают.

— Другие стараются удержаться на ногах и отлепить от себя это неизвестное существо. Забывают и про оружие. Забывают даже крикнуть.

— Ведь это всё ночью. Во тьме. На позиции. Непонятно, и потому страшно.

— Ну и пока немец опомнится, мы ему мешок на голову — и потащили.

Так объяснили мне этот приём разведчики, пока Санатов был в задумчивости.

— А вот один фашист ничуть даже не испугался, когда я кинулся к нему на шею. Здоровый такой, как пень. Только немного покачнулся. Потом прислонился к стене окопа и не стал меня отцеплять, а, наоборот, покрепче прижал к себе левой рукой, а правой спокойно достал из-за голенища нож. Достал, пощупал, где у меня лопатки. Да и ударил. В глазах помутилось. Думал — смерть… А потом оказалось, что он ножны с кинжала забыл снять… Аккуратный был фашистский бандит — острый кинжал и за голенищем в ножнах хранил, чтобы не прорезать брюк. Только это меня и спасло. — Санатов даже поёжился при страшном воспоминании.

— Ну, и взяли его?

— А как же, наши не прозевали. Накинули на него мешок. Крикнуть-то он тоже не то забыл, не то не захотел, на свою силу-сноровку понадеялся.

— Ну, да наша сноровка оказалась ловчей, — усмехнулся разведчик, жилистый, рослый, рукастый.

— А ещё один дурак чуть мне все лёгкие-печёнки не отшиб, — вспомнил Санатов. — Толстый был, как бочонок. От пива, что ли. Фельдфебель немецкий. Усищи мокрые, словно только что в пиве их мочил. Бросился я ему на шею, зажал в обнимку, пикнуть не даю. Он попытался отцепить. Ну, где там — я вцепился, как клещ, вишу, как у коня на шее. И что же он сообразил: стал в окопе раскачиваться, как дуб, и бить меня спиной о бруствер. А накат оказался деревянный. Бух, бух меня горбом — только рёбра трещат… Хорошо, что я не растерялся. Воздуху побольше набрал в себя, ну и ничего, воздух спружинил. А то бы раздавил, гад. У меня ведь костяк не окреп ещё. Отец тоже ростом невелик, но в плечах широк и кость — стальная… Так что мне за него трудней в этих делах.

— А с великаном?

— Ну, с этим одно удовольствие получилось. Попался он мне уже после того, как я достаточно натерпелся… стал больше соображать, как лучше подход иметь.

— Да, уж тут был подход! — Среди товарищей маленького храбреца пробежал смешок.

— Подкрались мы к окопу, как всегда, по-пластунски, бесшумно, беззвучно, безмолвно, неслышно… Ракета взлетит — затаимся, лежим тихо, как земля. Ракета погаснет — опять двинемся. И вот окоп. И вижу, стоит у пулемёта, держась за гашетки, не солдат, а великан. Очень большой человек. А лицо усталое, вид задумчивый. Или мне это так при голубом свете ракеты показалось.

Вначале взяла меня робость. Как это я на такого богатыря кинусь? Не могу ни приподняться, ни набрать сил для прыжка… А наши ждут. Сигналят мне. Дёргают за пятку: «Давай-давай, Иван, сроки пропустим, смена придёт».

И тут меня словно осенило: «Ишь, старый-то он какой! Ведь по годам-то мне дедушка. И задумался, наверно, о внучатах». Эта мысль меня подтолкнула — кинулся я к нему на шею бесстрашно, как внучек к дедушке. Обнял, душу в объятиях, а сам шепчу: «Майн гроссфатер! Майн либе гроссфатер!» — и так, знаете, он до того растерялся, что пальцы от гашеток пулемёта отнял, а меня не бьёт и не отцепляет, а машет руками как сумасшедший, совсем зря…

— Он теперь ещё здесь, недалеко, в штабе полка, руками размахивает, — сказал жилистый разведчик. — Вы поговорите с ним, как он об Ване вспоминает. «Всю жизнь, мол, ему буду благодарен, он, говорит, меня от страха перед русскими спас!» Фашисты его запугали, будто мы пленных терзаем и всё такое…

— Часы Ване в подарок навязывал за своё спасение. Ему бы на передовой в первый же час нашего наступления капут, это он понимал.

— Нужны мне его часы, фрицевские. Мне командир свои подарил за этот случай. Вот они, наши, советские.

И маленький разведчик, закатав рукав шинели, показал мне прекрасные золотые часы и, приложив к уху, стал слушать их звонкий ход, довольно улыбаясь.

Таким и запомнился он мне, этот храбрец из храбрецов.

Так в поисках самого храброго встретил я самого доброго солдата на свете — Ваню Санатова. Другие славились счётом убитых врагов, а солдат-мальчик прославился счётом живых. Многих чужих отцов вытащил он из пекла войны, под свист пуль, при свете сторожевых ракет, рискуя своей жизнью.

Конечно, геройствовал он ради добычи «языков», а не для спасения гитлеровских вояк. Удовольствие тут было обоюдное — развязав язык, немецкий солдат получал в награду жизнь, а наш храбрец, пленивший его, — честь и славу.

 

Боевой друг

Было у нас два неразлучных лейтенанта — Воронцов и Савушкин. Воронцов высокого роста, белолицый, чернокудрый красавец, с громким голосом, сверкающими глазами. А Савушкин не выдавался ни ростом, ни голосом.

— Я бы, может, с тебя вырос, — говорил он Воронцову, — да мне в детстве витаминов не хватало.

Воронцов обнимал его и, заглядывая в смешливые серые глаза, отвечал:

— К моей бы силушке да твоё мастерство, Савушка.

Воронцов летал смело, но грубовато. От избытка сил он несколько горячился, дёргал машину, и в исполнении фигур высшего пилотажа у него не было тонкости, свободы движений, что делает их по-настоящему красивыми.

А Савушкин летал так искусно, что в его полёте не чувствовалось усилий. Казалось, машина сама испытывает удовольствие, производя каскады фигур высшего пилотажа, играючи переворачиваясь через крыло, легко и непринуждённо выходя из беспорядочного штопора и поднимаясь восходящим.

Воронцов любовался полётами своего друга и говорил ему:

— Я обыкновенный лётчик, а ты, Сергей, человек искусства.

— Мастерство — дело наживное, Володя, — отвечал Савушкин, — а вот ты сам — произведение искусства.

Савушкин долго и безнадёжно любил одну капризную девушку, для которой ему хотелось быть самым красивым молодым человеком в мире или хотя бы в Борисоглебске, где она жила. Девушка была сестрой Воронцова.

Когда улетали на войну, она крепко пожала Савушкину руку и сказала:

— Серёжа, побереги Володю, ты знаешь, какой он горячий, увлекающийся; ведь если с ним что случится, мама не переживёт.

Савушкин обещал беречь Воронцова и действительно не расставался с ним ни днём ни ночью. Бывало, войдёт в столовую:

— А где Володя?

И не сядет обедать, пока не увидит друга.

Летали они в одном звене, крыло к крылу.

И надо же было так случиться, что именно в этот день они расстались.

Машину Савушкина поставили на ремонт: накануне вражеская пуля пробила бензиновый бак, воентехники спешно меняли его тут же на льду озера, накрыв самолёт белым брезентом.

Савушкин написал письма всем родным и знакомым, потом пошёл прогуляться на лыжах. День был серый и не предвещал ничего особенного.

Вдруг над аэродромом ударила красная ракета. За ней свечой взвился самолёт командира, за ним другой, и вот, сделав круг, вся эскадрилья помчалась на запад.

Сердце Савушкина не выдержало, он подпрыгнул на лыжах и помчался по незримому следу улетавших. Лесистый холм спускался к западу. Лыжи разгонялись всё быстрей, Савушкин подгонял их палками.

Неожиданно в небесной дымке возникло неясное мелькание самолётов.

«Воздушный бой», — подумал Савушкин и понёсся вперёд, пока не очутился прямо у окопов.

Вражеский снайпер мог бы подбить его, но в эти минуты о нём не думали.

Как только начался воздушный бой, пехотинцы глаза к небу, каски на спины, и стрельба на земле прекратилась. Над истоптанными снегами, над расщеплёнными лесами только и слышался басовитый рёв моторов, набирающих высоту, свист пикирующих самолётов да пулемётный клёкот.

Наши бипланы, белые как чайки, курносые монопланы с широкими хвостами, пёстрые истребители противника гонялись друг за другом, устремлялись навстречу, делали неожиданные перевороты, сменяя атаку фигурным выходом из-под обстрела, состязаясь в храбрости, хитрости и мастерстве.

И наши стрелки и снайперы противника затаив дыхание наблюдали это волнующее зрелище.

Необычайная карусель воздушного боя катилась по небу всё ближе к нашему расположению, словно гонимая лёгким ветерком, дующим с Ботнического залива.

— Заманивай, ребята, заманивай! — кричал Савушкин. — Тащи на свою сторону, чтоб ни один не ушёл! Эх, меня с вами нету…

Глаза его блестели, шлем свалился, светлые волосы покрывались инеем.

— За своим гонишься, Петя! Что ты, ослеп? Это же Витя, видишь, зелёный хвост! Берегись, фоккер под хвостом! Ваня, выручай Володю, на него двое насели!

В воздухе было много самолётов. Разноцветные хвосты и опознавательные знаки быстро мелькали в огромном небесном калейдоскопе. И всё же Савушкин угадывал товарищей по повадкам, называя по имени.

Он никогда не думал, что будет так волноваться, наблюдая воздушный бой с земли. Просто невыносимо — всё видишь, всё понимаешь и ничем не можешь помочь!

И надо же завязаться такой схватке, когда его самолёт поставили на ремонт.

Он так переволновался за судьбы товарищей, что вспотел и обессилел, словно сражался больше всех.

— Смотри, смотри, двое одного кусают! — крикнул над ухом какой-то восторженный пехотинец.

— Да не кусают, а взяли в клещи…

— Один готов — дым из пуза!

— Горит мотор — какое пузо? — возмутился Савушкин.

— Ой, братцы, да это наш! — не унимался пехотинец.

Савушкин схватил пустую гильзу и стукнул его по каске. Получилось, как будто ударила излётная пуля. Пехотинец испуганно нырнул в окоп.

Усмирив болельщика, Савушкин посмотрел вверх, и его глаза запечатлели редкое мгновение: самолёт разлетелся на части, словно бабочка от удара хлыста. Крылья, срезанные кинжальным пулемётным огнём, затрепетали в небе, а фюзеляж падал отдельно. Вначале он шёл вниз, как челнок, но вдруг за ним возник купол парашюта, и фюзеляж стал вращаться, болтая зацепившегося за хвост пилота, как куклу.

По окопам прошёл смех.

Погибал враг.

— Наш падает, наш! — раздались тревожные крики. Проводя чёрную черту по ясному небу, мчался объятый пламенем самолёт. Из дымной бесформенной массы торчал голубой хвост с номером семь.

— Это же Володя! — закричал Савушкин. Падал его лучший друг… Воронцов!

Савушкин не верил своим глазам и оцепенело смотрел, как самолёт товарища приближался к земле. Вот сейчас удар… и всё кончено.

Савушкин хотел зажмуриться, но в это время белым цветком раскрылся купол парашюта, поддержал лётчика и мягко лёг набок.

— Молодец, — блаженно произнёс Савушкин, — затяжным шёл!

А ловкий Володя, отличавшийся скорой сообразительностью во всех случаях жизни, действовал решительно и быстро. Отстегнув лямки, он пригнулся и бросился в ближайший окоп. Только вместо нашего — в неприятельский.

— Вернись, куда ты? — закричал Савушкин. И по всему окопу разнеслось:

— Сюда! Сюда!

А Воронцов только ускорил свой бег; ему показалось, что шумят враги, от которых он ловко уходит… Длинные, сильные ноги несли его с рекордной быстротой к траншеям, где шевелились белые каски фашистских солдат. Воронцов и не знал, что они нарочно затаились, поджидая его… До траншеи оставалось совсем немного. Бугор, овраг да полянка. Володя резво перескакивал воронки от снарядов…

Забыв про воздушный бой, бойцы растерянно смотрели на безумный бег лётчика навстречу смерти…

Каждый знал: не убьют его фашисты просто, если живым попадётся, а вначале поиздеваются вдоволь… Знал это и Савушкин.

«Что делать? Не отдать же им Володю на поругание!»

Савушкин оглядел напряжённые лица бойцов, сжал и разжал кулаки, глотнул воздух и вдруг выхватил у соседа ручной пулемёт. Не успели бойцы оглянуться, как Савушкин припал к брустверу, прицелился, треснула короткая очередь, и под ногами Воронцова задымился снег… Лётчик высоко подпрыгнул и свалился в воронку от снаряда…

Савушкин провёл рукой по глазам и, не видя на горизонте ничего, кроме истоптанного снега да расщеплённых деревьев, отошёл от пулемёта.

Наступила необычайная тишина. Воздушный бой переместился далеко на север, и в небе стало тихо и пустынно.

Жёсткая ладонь пожала руку Савушкина. Он очнулся, увидел перед собой лицо незнакомого пехотного командира.

— Вы поступили правильно.

— Что — правильно? Кто — правильно? — вскинулся Савушкин на пехотинца. — Да вы что думаете — я друга своего убил, что ли? Я же по ногам целил… Его надо выручать!

Савушкин полез на бруствер, но его оттащили.

— Не ваше дело ползать, — проворчал пехотный командир. — Сейчас мы дадим заградительный огонь, потом пошлём за ним охотников, потерпите немного.

Над окопами противно пропела и лопнула с дребезгом мина. Застрочил пулемёт. Ему ответил другой. Враги словно опомнились и стали навёрстывать упущенное. Вокруг поднялась бешеная стрельба.

Командир заставил Савушкина спуститься в глубокий блиндаж.

Здесь Савушкин упал на чей-то полушубок и долго лежал в забытьи. На него осыпалась земля. Приходили и уходили какие-то люди, стонал раненый. Всё походило на скверный сон.

Вдруг дверь блиндажа широко растворилась, понесло холодом.

— Сюда, сюда, — раздались голоса. — Товарищ лейтенант, жив ваш дружок. Вот он, его разведчики вытащили!

Свет карманного фонаря упал на лицо Савушкина, затем на лицо Воронцова.

От света Савушкин зажмурился, а Воронцов открыл глаза. Они схватились за руки и помолчали.

— Пустяки, — сказал Воронцов, — только ноги… Пройдут.

— Это я ударил из пулемёта…

Электрический фонарь погас, и дверь закрылась. Пехотинцы выползли обратно, шурша замёрзшими халатами. Лейтенанты остались вдвоём.

— Так это ты ударил меня из пулемёта? — переспросил Воронцов.

Друзья снова помолчали. Над ними глухо сотрясалась земля от взрывов, доносились неясные крики. Война продолжалась. Воронцов, закрыв глаза, вспоминал, как это всё случилось. Да, он был сбит в воздушном бою. Затем падал, не раскрывая парашюта. Раз десять перевернулись в глазах земля и небо; он потерял ориентировку и бросился не в ту сторону. Это бывает.

Что же пережил Савушкин, когда пришлось стрелять в своего? Не каждый может… А если бы не решился?.. Воронцов представил себе, как он вскочил бы во вражеский окоп на позор и муки. Он открыл глаза и скрипнул зубами, но, увидев Савушкина, крепко стиснул его руку.

— Спасибо, ты настоящий боевой друг!

 

Лётчик Летучий

На войне всякое бывает… Но когда молодые солдаты, присланные охранять аэродром, увидели, что под крылья самолёта вместо бомб подвешивают свиные туши мордами вперёд, иные протёрли глаза. Уж не показалось ли? Или это бомбы новой системы? Нет, самые настоящие хрюшки с пятачками на носах.

Подъехал грузовик.

— Товарищ Летучий, принимайте колбасу, хлеб, консервы, — сказал шофёр.

Из кабины показался лётчик:

— Грузите больше. Всё сбросим прямо на головы!

«Вот так война здесь, на севере, прямо как в сказке: лётчики летучие сбрасывают с неба не то, что пострашнее, а то, что повкуснее. Весело воевать, когда тебя бомбят колбасами!»

Так подумал бы каждый, кто не знал, как трудно воевать в лесу. Тут все окружали и сами попадали в окружение. Наши лыжники зашли в тыл к фашистам, фашисты забрались в тыл к нам. «Не линия фронта, — как говорили в штабах, — а слоёный пирог».

А снег в лесу — по грудь, по пояс.

Многие наши части, зашедшие далеко вперёд, оказались отрезанными от своих баз.

Эскадрилья капитана Летучего выполняла боевую задачу — кормила с воздуха несколько лыжных отрядов.

На небольших транспортных самолётах наши лётчики разыскивали лыжников и сбрасывали им на парашютах продовольствие. Лес здесь среди скал и ущелий, лесные полянки были завалены валунами. На озёра, покрытые снегом, садиться было опасно: поверх льда проступала вода.

Да и сбросить продовольствие было не просто: лыжники так маскировались, что не сразу найдёшь. Каждый день передвигались, вели бои. И часто позиции врагов так переплетались, что бросаешь своим, а ветер относит ближе к чужим. Фашисты были голоднее волков. И, бывало, за мешком с колбасой бросались так жадно, что наши скосят из пулемётов десяток, а всё же два-три храбреца до мешка дорвутся и колбасу утащат.

«Работёнка», как говорили лётчики Летучего, была у них нелёгкая. Чтобы высматривать своих, приходилось летать низко. А на деревьях, среди скал, сидели в засадах вражеские охотники за самолётами.

Иной раз возвращались наши машины такими изрешеченными, что всю ночь им чинили моторы, ставили заплаты на крыльях, чтобы наутро снова могли лететь.

Несколько лётчиков и штурманов были ранены.

— Герои!.. — с уважением говорили про них на фронте.

В этот раз полёт протекал как обычно. Вначале наши лётчики поднялись в облака и, не замеченные ни вражескими истребителями, ни зенитчиками, прошли в тыл противника.

Затем с выключенными моторами спланировали поближе к земле и пошли так низко над лесной речушкой, что вершины огромных елей, росших по её берегам, оказались выше самолётов. Речка извивалась, лететь было опасно: того и гляди, заденешь крылом за дерево. Тут нужно быть умелым пилотом.

Но лётчики недаром выбрали эту тайную воздушную тропинку: здесь не было ни одной зенитной засады, а кроме того, это был приметный путь к позициям наших лыжников.

Накануне выпал снег. Ни одного следа в лесу: ни волчьего, ни лосиного, ни лыжного. Будто ни души.

Но стоило сделать круги над лесной полянкой, как на ней появились человеческие фигурки, постелили на белый снег чёрные полотнища и стали принимать на них подарки.

Фигурки выскакивали словно из-под земли: это наши лыжники ночевали под снегом, как тетерева.

Всё шло хорошо. Накормили лётчики один отряд — полетели к другому. В одном месте фашистские солдаты попытались лётчиков перехитрить: завидев самолёты, не стали стрелять, а быстро выложили чёрные полотнища и давай ракеты пускать: «К нам, к нам, сыпь сюда продукты».

Да перестарались. У наших ракеты пускать уговора не было. Стрельнули по ним для острастки наши из пулемётов. Фашисты — кто куда от такой горячей закуски…

Полёт уже подходил к концу. Оставалось накормить последний отряд. Здесь шёл бой за железнодорожный мост. Наши лыжники наступали. Фашисты отбивались. Мост для них был очень важен. По нашим солдатам били все зенитки, охранявшие мост от нападения с воздуха. Скорострельные пушки засыпали лыжников снарядами. Трудно приходилось героям… Многие лежали на снегу неподвижно.

Взглянули на эту картину лётчики и подумали: нужно помочь своим. А их командир тут же решил:

— Атакуем!

И вот эскадрилья самолётов, нагруженных продовольствием, устремляется на врага. Ревут моторы, трещат пулемёты. Сразу не разберёшь, что у них под крыльями: не то бомбы, не то реактивные снаряды. Фашистские зенитчики — прочь от пушек, в укрытия. А наши лыжники тут как тут!

Пошла в окопах, в блиндажах рукопашная. Забрали мост. Даже весело стало лётчикам: ну как не посмеяться над обманутым врагом!

Стали делать круг наши герои, чтобы сбросить продовольствие победителям, и вдруг самолёты так и подбросило разрывами снарядов. Что такое, откуда стрельба?

Только теперь по вспышкам выстрелов заметили ещё одну батарею вражеских зениток, притаившуюся среди скал.

— Противозенитный манёвр! — приказал капитан Летучий.

И вот один самолёт скользит влево, другой вправо, третий вверх, четвёртый вниз, за деревья. Попробуй попади!..

Не растерялись лётчики, увернулись от огня. И ещё раз засмеялся Летучий после пережитой опасности. Огляделся вокруг и вздрогнул. Один самолёт отстал. Он тянул низко над лесом, по прямой. А винт у него не вращался: висел неподвижно, как палка…

— Да ведь это самолёт Топаллера! Заместителя командира эскадрильи.

Все лётчики заметили несчастье. И будь они лебеди — поддержали бы подбитого товарища своими крыльями, не дали бы упасть. Но самолётом самолёт в воздухе не поддержишь. И у всех на глазах машина Топаллера пошла вниз. Фашистский снаряд сделал своё дело… Летучий направил свой самолёт к месту падения товарища и увидел, как краснозвёздная машина плавно опустилась на какое-то озерко.

— Вот счастье!

Но тут же командир закусил губы: счастье оказалось несчастьем. Не успела машина коснуться снега, как из-под деревьев появились вражеские солдаты. Вокруг озера сплошь виднелись шалаши. Это был лагерь какой-то фашистской военной части.

Вот и гибель… И какая страшная! Нет ничего хуже, как живьём попасться в руки врагов.

«Ну, не таков Топаллер: он живым в руки не дастся», — подумал Летучий.

Это был не только его заместитель, но и друг. Летучий знал его, как самого себя. Спокойный, храбрый, преданный Родине. Не только они сами сдружились за время воинской службы — дружили даже их дети. Сынишка Летучего дружил с дочуркой Топаллера…

Этот богатырь, бывало, на одну ладонь сажал мальчика, на другую — девочку и поднимал выше головы:

«А ну, кто хочет быть лётчиком?..»

Летучий на секунду закрыл глаза:

«Да неужели всё это наяву! Неужели спасенья нет? На моих глазах погибнет мой лучший товарищ!»

Он сорвал с себя запотевшие очки и выглянул из кабины.

Фашистские солдаты, размахивая оружием, почему-то не стреляли и не бежали к самолёту. Они звали лётчика к себе. Под снегом на озере было столько воды, что подойти к машине оказалось невозможным. Вода проступила на следах от широких лыж самолёта тёмными полосами.

Это озеро — ловушка. Сядь на него — и сразу увязнешь. Вода выступит из-под снега, быстро обледенеет на морозе, коснувшись металлических ободков лыж, — и готово. Так приморозишься, что трактором не вытащат.

Все эти мысли промелькнули у Летучего, когда он вёл свою машину вслед за Топаллером.

Ни одного выстрела по-прежнему не раздавалось с земли. Фашистские солдаты решили, что в ледяную ловушку сейчас попадёт и второй самолёт. Да это увидели и все остальные лётчики эскадрильи: командир их пошёл на посадку.

Что это значит? Зачем же гибнуть ещё одному, если нельзя спасти другого?

Вначале и Летучий так подумал, когда от горя закрыл глаза, а затем опомнился и бросился на выручку. С ним уже было такое: однажды он чуть-чуть не попал вот в такую же ледяную ловушку. Хорошо, что при посадке не выключил мотора и, когда увидел, что из-под снега так и брызжет вода, дал газ и успел оторваться.

Если рулить по озеру, не останавливая пробежки, вода будет проступать позади на следах, а лыжи подмочить не успеет.

Вот так он сделал и, коснувшись пышного снега, покрывшего, словно пуховое одеяло, всё озеро, подрулил самолёт прямо к подбитой машине Топаллера. И когда поравнялся, высунулся из кабины и, махая правой рукой, закричал что есть силы:

— Анатолий! Садись, поехали!

Топаллер не стал дожидаться повторного приглашения. Он хоть и не расслышал этих слов, но всё понял. Ведь пересесть на самолёт Летучего — это была единственная возможность спастись.

Но, выскочив из самолёта, Топаллер и его штурман Близнюк тут же провалились в рыхлый снег и достали унтами воду. Что делать?

На счастье, мороз был крепок и сразу прихватывал воду, лишь только она проступала из-под снега. На следах самолёта сразу образовалась плотная корка: умятый снег превращался в лёд.

Выбравшись на следы лыж, они стали скользить по ним, как по ледяным дорожкам. А Летучий, сделав полукруг, поравнялся с ними и замедлил пробежку так, что самолёт почти полз по снегу.

Тут уж Топаллер и Близнюк напрягли все силы, всю ловкость и, схватившись за расчалки, поднялись на нижние плоскости пробегавшей мимо них машины.

Почуяв на крыльях пассажиров, Летучий крикнул:

— Держись, поехали! И пошёл на взлёт…

Как же прозевали их фашисты, почему не расстреляли из автоматов и пулемётов?

Вначале они действительно прозевали, когда подумали, что к ним в лагерь валится не один самолёт с ветчиной, колбасой и консервами, а целых два…

А потом наши лётчики, оставшиеся в воздухе, раньше их спохватились, что нужно делать, когда увидели бесстрашный манёвр своего командира.

Первым заложил машину в крутой вираж лейтенант Брагинец, за ним остальные — и пошли кружиться над озером. А штурманы припали к турельным пулемётам и давай поливать фашистов свинцом.

Кто рот разинул — пулю получил; кто за камень, за дерево спрятался — жив остался.

А самолёт-то в это время и улетел.

Но самое страшное было ещё впереди. Летучий, поглядывая на своих пассажиров, вдруг заметил, что Топаллер начинает сползать с крыла. Чтобы ухватиться за расчалки самолёта, он сбросил там, на озере, меховые перчатки и теперь на морозе не мог голыми руками держаться за металл.

— Анатолий! Потерпи… ещё немного! — выглядывая из кабины, кричал другу Летучий и старался вести машину потише, чтобы встречные потоки воздуха не сбросили Топаллера с крыла.

Близнюку удалось захватить расчалки сгибами локтей, и он держался надёжнее.

Вот уже близок аэродром. Вот видны знакомые палатки, автомашины. Не делая круга, Летучий посадил самолёт, и от толчка Топаллер свалился с крыла.

Но в мягком комбинезоне он даже не ушибся. Подбежавшие санитары занялись его руками.

В госпиталь попал и Летучий. Он так обморозил себе щёки, что они опухли, как две подушки, и совсем закрыли глаза.

Так и лежали они рядом: один с забинтованной головой, другой с забинтованными руками. И разговаривали. О чём же? Наверное, Топаллер благодарил Летучего за своё спасение.

Нет, об этом не было сказано ни слова. Когда друг спасает на войне друга, это само собой понятно. Так же поступил бы и Топаллер, случись беда с Летучим.

— Добрый был самолёт! Если бы не шальной осколок в мотор, всю бы войну пролетал, — сказал Топаллер.

— Да, машину жалко.

— А мне и колбасу жалко, и ветчину жалко… Я же не успел всего нашим сбросить, над фашистами облегчился, весь груз им свалил.

— Да что ты говоришь? То-то я смотрю, фашисты в тебя не стреляют, а пляшут вокруг озера от радости. Значит, они тебя за святочного деда приняли. С мешком подарков. Дело-то было под Новый год!

И оба засмеялись.

Вот какие были случаи с лётчиками на Северном фронте!

Правительство наградило храбрецов высокими званиями Героев Советского Союза. Золотые звёздочки вручал им Михаил Иванович Калинин в Кремле. Он знал всю эту историю и, пожимая руку Летучему, спросил:

— А откуда у вас фамилия такая авиационная?

— Ребята выдумали. Я был сиротой, беспризорником, не помнил ни отца, ни матери. В детском доме воспитывался и всё мечтал — летать… Вот меня и прозвали Летучим.

— Хорошая у вас фамилия! — сказал Михаил Иванович. — Дети и внуки будут ею гордиться… Сколько у вас ребят?

— Двое.

— Воспитайте из них хорошую смену.

— Есть! — по-военному коротко ответил Герой.

 

Новичок

Ина войне любят над новичками посмеяться. Попадёт в роту необстрелянный солдат, так обязательно найдутся шутники, чтобы над ним потешиться. Вот и с Бобровым так, — донимал его бойкий, смешливый старожил роты, боец

Васюткин. Смекалистый, ловкий парень, бывший до войны парикмахером. Юркий такой, вёрткий, ни разу не был ранен, а на груди уже медаль «За отвагу».

А Бобров пришёл из степного колхоза, медлительный сибиряк, увалистый, спокойный. И, несмотря на такой сибирский характер, попав на передовую, вначале пугался. Правда, с опозданием, когда пуля просвистит, он голову наклонит; мина разорвётся и осколки мимо пролетят, он присядет.

Васюткин стукнет ему штыком по каске, он к земле припадёт. И все смеются:

— Что, не пробила? Поищи, поищи её, на ней твои инициалы! Специально тебе отливали! Ха-ха-ха!

Бобров не сразу разбирался, что это шутка, и просил без обиды:

— Други, вы меня не шибко пугайте, а то я с испугу злой бываю, беду могу сделать.

Все ещё пуще смеялись.

Послали их как-то в секрет — Васюткина часовым, а Боброва подчаском.

По дороге Васюткин всё беспокоился:

— Бобров, а ты, в случае чего, не сдрейфишь? А? Ведь секрет — это дело рисковое… Будем совсем одни, впереди наших позиций. На ничьей земле… Гляди в оба!

— Ладно.

— Да не складно, тут может быть как раз не ладно! Мы за ними смотрим, а они, глядишь, нас высмотрели… Не успеешь оглянуться…

— Ничего.

— Ну, а в случае чего? Ты с гранатой хорошо обращаться можешь? Винтовка у тебя в порядке? Труса не спразднуешь?

— Если не напугаюсь…

— Ты уж, пожалуйста, не пугайся, сам погибай — товарища выручай… По совести действуй.

— Буду действовать по уставу.

— Вот-вот, как положено…

Признаться, Васюткин за войну несколько уж подзабыл, что там сказано в боевом уставе, он считал себя достаточно опытным бойцом, чтобы действовать и по собственной смекалке.

А неопытный Бобров, идя на позицию, всё пытался себя подкрепить наукой, полученной в запасном полку. «Что есть секрет? Обыкновенный окопчик, пускай и впереди позиций, что ж такого? В уставе сказано: подбежал враг к окопу, встречай его гранатой, затем осаживай залпом из оружия, а потом с криком «ура» переходи в штыки. Вот и всё. Чего же тут хитрого?» — думал он и помалкивал.

Но Васюткин не унимался:

— Ты, главное, не теряйся. Нет такого положения, из которого нет выхода. Мы в белых халатах, каски у нас и то зубной пастой смазаны. Невидимки… Кто нас, мы сами каждого убьём! Разве у нас товарищей нету, нешто мы одни? По две гранаты — это по два друга; у тебя штык-молодец — ещё боец; у меня автомат — это сорок солдат!

Так Васюткин насчитал чуть не роту. Только когда пришлось ползти по снегу, он притих. В окопчике приложил палец к губам и зашептал на ухо:

— По делу нам с тобой тут безопаснее всего… Ежели, допустим, враг начнёт артподготовку… засыплет наши окопы минами… разобьёт блиндажи снарядами… сколько наших побьёт? А нам с тобой нипочём! Мы на ничьей земле. Её не обстреливают. Так что не робей, брат.

Бобров и не робел, ему только было скучно. Ночь то выдалась унылая. Ни луны, ни звёзд. Беловатое небо, беловатый снег.

Ничего вокруг не видно. И никого нет. Спать тянет. И ему всё время дремалось. И ведь как коварно — стоя спал, а видел сон, будто он крепится и не спит…

Васюткин за двоих бодрствовал. И вперёд всматривался, и назад оглядывался, и всё же не уследил, как фашистские лазутчики подползли к самому окопчику по лощинке с тыла.

Поднялись вдруг из снега все в белом, как привидения, и хрипят:

— Рус, сдавайсь!

Васюткин сторожкий, как заяц, тут же выскочил из окопчика, дал очередь из автомата и исчез в белой мгле.

А задремавший новичок остался. Когда фашисты дали вдогонку Васюткину залп из автоматов, Бобров пригнулся, как всегда, с опозданием. Но его не задело в окопе, пули прошли поверху.

— Сдавайсь! — услышал Бобров и вначале подумал, что это его опять разыгрывают.

Только какие же могут быть шутки в секрете? Нет, номер не пройдёт! Такая его взяла досада, что захотелось ухватить винтовку за дуло да отколотить насмешников прикладом, как дубиной. Ишь лезут к нему со всех сторон, как привидения, не отличишь от снега. Все в белом, только лица темнеют пятнами между небом и землёй… Страшно, конечно… И дула автоматов чернеют, как мордочки песцов…

— Рус, сдавайсь! — повторили несколько голосов.

И тут Боброва словно перевернуло. Такая взяла злость, что и враги пытаются его напугать ещё хуже, чем свои, света белого не взвидел. Схватил гранату — р-раз её в кучу! Гром и молния! Пригнулся и через бруствер — вторую. Осколки стаей над головой, как железные воробьи. Не мешкая, высунулся из окопа: трах-трах — всю обойму из винтовки, и, не давая врагам опомниться, выскочил, заорал «ура» что было силы. И со штыком наперевес — в атаку.

Так могла действовать рота, взвод, а он исполнял всё это один, точно по уставу.

Но и получилось как по-писаному. Кто же мог ожидать, что один солдат будет действовать, как подразделение. Фашистам показалось, будто они нарвались на большую засаду. И «охотники за языками» бросились наутёк.

И исчезли так же внезапно, как и появились.

— Бей! Держи! — кричал Бобров и не находил, кого бить, кого держать. Вдруг опомнился и похолодел от ужасной догадки. А что, если это была опять шутка и его нарочно напугали свои и этот противный Васюткин? И он палил зря, как трус и растерёха…

В снегу что-то зашевелилось. Бобров заметил, что наступил на полу белого маскировочного халата. И кто-то копошится в сугробе, пытаясь встать.

— Стой, гад! — взревел Бобров, вообразив, что это Васюткин. Прыгнул на насмешника, чтобы как следует потыкать его носом в снег для острастки. И тут же понял, что это не то… Насмешник был усат… И на голове кепка с ушами, какие носят фашистские лыжники.

В одно мгновение Бобров понял, что это враг. И разозлился ещё больше. Ну, свои подшучивают — ладно. Откуда эти-то забрали себе в голову, будто новичок должен быть робким?

— Я тебе покажу «рус, сдавайсь»! Я тебя отучу новичков пугать! — приговаривал он, скручивая врагу руки за спину и тыкая усами в снег.

Наши солдаты, подоспевшие на стрельбу, едва отняли у него порядочно наглотавшегося снега фашиста.

— Легче, легче, это же «язык»!

— Я ему покажу, как распускать язык! Надоело мне! То свои шутки шутят… Теперь эти черти начали… Нет, шалишь!

— Ложись! — повалили его в окоп солдаты. Фашисты открыли по месту шума беглый миномётный огонь. Да такой… наши едва живыми выбрались.

И только потом разобрались, что Бобров троих из напавших положил наповал гранатами, одного убил в упор из винтовки да одного взял в плен.

А Васюткина, чуть живого, нашли недалеко в овраге. Автоматной очередью чересчур бойкому солдату фашисты перебили ноги, когда он попытался от них удирать. После перевязки и стакана спиртного Васюткин приободрился, приподнялся на носилках и откозырял начальству.

— А где же вы были, Васюткин, когда Бобров отбивался от врагов?

— Проявлял смекалку! Раненный первым залпом, по-тетеревиному зарылся в снег. Дожидался взаимной выручки! — ответил неунывающий Васюткин.

— Значит, Бобров один разогнал целую банду?

— Так точно!

— Ну, молодец, товарищ Бобров, поздравляю с боевым крещением. Представлю к награде! — сказал командир.

— Служу Советскому Союзу!

— В первой стычке и такая удача… Как это у вас так лихо получилось?

Бобров смутился: по сибирским понятиям «лихо» означало «плохо». Ему бы надо ответить: «Действовал по уставу», а он запнулся, как школьник на экзамене от непонятного вопроса, и, покраснев, ответил:

— Да так… Чересчур сильно я напугался…

Тут все так и грохнули. Даже командир рассмеялся:

— Ну, Бобров, если с испугу так действуете, что же будет, когда вы расхрабритесь?

Оглядел командир весёлые лица солдат и, очень довольный, что в роту пришёл новый хороший боец, добавил, нахмурившись для строгости:

— Шутки над новичками отставить! Ясно?

 

Красная рябина

Трое суток неумолкаемо грохотал бой на краю Брянского леса. От деревни Кочки рукой подать. А на третий день в деревню ворвались немцы. Не слезая с мотоциклов, подкатывали гитлеровцы к каждому дому и кричали:

— Рус, выходи! Шнель!

Они гнали старого и малого на поле боя — собирать оружие и хоронить убитых.

Вместе с Арсением Казариным, колхозным конюхом, оставшимся теперь без коней, пошёл и его внучек, сирота Алёша.

Они плелись позади всех, бородатый дед и босоногий мальчишка, тащивший на плече сразу две лопаты.

Когда Алёша увидел наших убитых солдат, он заплакал. Лицо, залитое слезами, сморщилось так, что все веснушки слились в одну.

— Молчи, — сказал дед, — это война! Чем реветь, посчитай-ка лучше, сколько фашистов наши постреляли! Недаром же наши полегли… Вечная им слава!

И дед стал хоронить убитых прямо в окопах, где застигла их смерть. Оружие немцы приказывали стаскивать к большим грузовикам:

— Аллес, аллес, давай, давай!

Дед сердито кряхтел, еле двигаясь под грузом автоматов и ящиков со снарядами.

— Больно жадные! — ругался он, возвращаясь на поле боя. — Смотрите не подавитесь…

Потом он куда-то исчез. Алёша не сразу увидел его. Дед волочил за собой противотанковую пушку. Затащив её в блиндаж под рябиновым деревцем, он стал ловко закапывать её в одну братскую могилу с нашими артиллеристами.

— Дед, ты это зачем? — удивился Алёша.

— Так надо! — прикрикнул на него дед и, оглянувшись, зачерпнул солдатской каской масло, натёкшее из подбитого танка, словно чёрная кровь.

Он напитал маслом шинель и прикрыл ею затвор пушки.

— Теперь не заржавеет!

Почесав зудевшие цыпки на ногах, Алёша стал быстро закапывать клад, нажимая на лопату так, что у него заболели пятки. Он уже догадался, что задумал дед. А дед подкладывал в яму один ящик снарядов за другим: сгодятся!

— Заприметь место, — сказал дед, вытерев пот рукавом.

— Оно и будет приметное, — ответил Алёша. — Видишь: все корни рябине пообрубили. Засохнет рябина-то.

— Ага, значит, под сухой рябиной! Запомним.

Дед посмотрел на немцев, которые расхаживали по полю с засученными рукавами и так увлеклись, выворачивая карманы убитых, что ничего не заметили. Он усмехнулся:

— Постойте, вас ещё жареный петух в макушку не клевал!

Алёша не понял задорных дедовских слов.

— А знаешь, дедушка, — сказал он, — немцы говорят, Гитлер уже в Москву вошёл.

— Хотел с Москвы сапоги снести, а не знал, как от Москвы ноги унести.

— Это кто, дедушка?

— Да всякий, кто бы к нам ни совался. Я сам таковских бивал.

Алёша поглядел на деда. Всю жизнь он только и помнил, что дед с конями колхозными возится.

— Это когда же ты успел, дедушка?

— А в восемнадцатом году. Японцы лезли с Тихого океана, англичане — со студёного моря, французы — с моря Чёрного. Всех и не сочтёшь! А немец так же вот, как теперь, от заката солнца шёл. Тоже вначале потеснили они наши части, а как поднялась вся наша сила, ну и вымели мы их, как помелом.

— И ты сам их бил, дедушка? Дед крепко зажал заступ в руках.

— Всяких бивать приходилось. Один раз такое было диво на Архангельском фронте — сейчас помнится. Видим: идут на нас по болотам солдаты в юбках. Юбки клетчатые, коленки голые, ботинки жёлтые — ну, чисто бабы какие на нас ополчились. Ружья держат на бедре и сами трубки курят. Нам даже смешно стало. А потом как ударили мы и в лоб и с флангов — ни одного не упустили. Которых побили, а нескольких в плен взяли. Вот собрали мы их и спрашиваем: «Кто вас послал, юбошников? Чьи вы такие?» — «А мы, говорят, английского короля шотландские стрелки». — «Ах, вы — английского короля! Ладно». Поснимали мы с них юбки и прогнали обратно. Да и наказали с ними английскому королю: «Юбки понравились, присылайте ещё!»

Мальчик засмеялся: вот он у него какой, дед! А дед ещё раз поглядел на фашистов и сплюнул:

— Ишь, засученные рукава! Постойте, штаны засучивать не пришлось бы!

Уходя, Алёша и дед оборачивались, долго ещё глядели на рельсовый путь, пролегающий невдалеке, на взорванный мост через речку Купавку, на холмик под рябиновым деревцем.

…Дважды зима покрывала белым снегом могилы первых героев войны. Дважды на них зацветали весенние цветы. Оживало и рябиновое деревце. Оно не погибло, подсохли только некоторые ветви.

Алёша часто приходил к нему. И, усевшись на холмик под деревцем, мечтал о том времени, когда можно будет откопать клад, скрытый под ним от врагов.

Обнищал народ, истомился под властью жестоких захватчиков. Терпенья нет.

Стиснув зубы бродил по деревням с сумой через плечо дедушка Арсений, собирал милостыню, чтобы прокормить себя и внука. И возвращался всегда хмурым, печальным:

— Крепись, Алёша, — говорил он, — худо живут люди, у самих есть нечего, вот погрызём сухую корочку — и на том спасибо!

Но однажды пришёл он весёлый, вместо сухой корки добрую весть принёс:

— Весенний гром гремит, вражьей силе капут сулит! Собирайся, пойдём послушаем.

В Брянских лесах не раз гремели выстрелы, с грохотом срывались под откос поезда, взорванные партизанами. Но такого грома ещё не слыхали в деревне Кочки. Он был в сто раз сильнее того, что бушевал тогда, летом 1941 года.

— Пора, — сказал дед, — идёт наша главная сила!

Алёша, как на праздник, надел свой лучший пиджак и, взяв на плечи две лопаты, ушёл вместе с дедом в лес.

Подошли они к рябиновому деревцу, смотрит дед — а оно красное как кровь. Облепили его рябиновые ягоды, крупнее, чем на всех других кустах.

— Эхма, — удивился дед, — до чего красна рябина-ягода!

Алёша хотел сорвать ягодку, да не посмел: вспомнил, что эта рябина над могилой.

Дед ударил заступом, и Алёша стал копать, нажимая изо всех сил на лопату. Земля слежалась, копать было трудно да и опасно: немцы могли увидеть.

По стальным путям мчались через Брянские леса на восток эшелоны. Немецкие танки, пушки, солдаты проносились в грохоте колёс. Поезд за поездом шли тесно.

Сквозь заросли кустов дед смотрел на них жадными глазами, как охотник, выбирая добычу получше.

Алёша устал, пот лил с него градом. Яма стала ему уже по пояс, но пушки всё не было.

— Дедушка, неужели утащил кто-нибудь?

— Нет, — сказал дед, — у этого клада стража…

И вот что-то звякнуло о лопату. Звук этот отозвался прямо в сердце Алёши.

Дед, ощупав пальцами дуло, стал осторожно отгребать землю руками.

Вскоре старый и малый вытащили пушку, накрытую промасленной шинелью убитого артиллериста, и стали устанавливать её под деревцем.

— Эх, обтереть-то нечем! — тревожился дед. — Замок в глине, шинель в глине.

— А вот, — сказал Алёша, — моей одёжей!

— Давай, — сказал дед. — Для большого дела чего жалеть!

Алёша не пожалел нового пиджака. И скоро пушка была готова к бою.

Дед не умел обращаться со сложным прицелом и наводил простым способом: открывал затвор и смотрел в дуло. Алёша заглянул за ним следом и увидел в кружке света фермы моста.

Старик раздвинул станины, вогнал сошники в землю и заправил снаряд, выбрав гильзу подлиннее. Он не ошибся: это был бронебойный. И в ту же минуту показался бронепоезд, красуясь громадными башнями со множеством пушек, на всех парах спешил он на восток, туда, где гремело сражение.

— Дёргай! — шепнул старик мальчику.

Алёша дёрнул и сейчас же упал от грома выстрела. Пушка подскочила, толкнула деда. Алёша кинулся к нему: «Пропал дедушка!» Но дед быстро поднялся. А там, куда они стреляли, что-то оглушительно засвистело. Из бронированного паровоза струёй вырвался белый пар, и поезд остановился прямо на мосту.

— Ай да мы! — крикнул дед. — Котёл пробили! А ну, давай, давай!

Он снова стал наводить орудие.

Немцы из всех смотровых щелей, во все бинокли высматривали: откуда раздался выстрел? Все пушки бронепоезда изготовились открыть огонь, поводя стволами.

Полсотни орудий — против маленькой пушки.

Но дед не робел. Он нацелился влепить чудовищу ещё один снаряд, облюбовав какой-то особый, красноголовый.

— Дед, гляди-ка! — крикнул Алёша.

Из-за поворота показался следующий немецкий поезд. Старик взглянул и замер:

— Упредить не поспели… Сигнала нет… Сейчас… Эх, и врежет им!

Машинист увеличивал ход, чтобы с разгона взять крутой подъём после уклона. Колёса паровоза бешено крутились, а за ним тяжело грохотали вагоны и платформы с тяжёлыми танками.

И вся эта махина с полного хода врезалась в хвост бронепоезда. От страшного удара передний поезд изогнулся, взгорбился и стал рассыпаться на куски. А чёрная громада налетевшего паровоза, окутанная паром, медленно заскользила по рельсам, счищая с них стальные коробки бронепоезда, как плугом. Рельсы со шпалами вздымались, закручиваясь штопором. Бронированные платформы вместе с людьми и пушками валились под откос и в речку Купавку. Машинист включил тормоза, но было уже поздно: из-под колёс брызгали огонь и дым, а вагоны лезли один на другой. Тяжёлые танки, сорвавшись с платформы, летели под откос.

Лесное эхо умножало гул и скрежет крушения.

И вдруг ахнул такой взрыв, что волосы дыбом поднялись. Старый и малый поползли на четвереньках прочь, хотели было бежать, да вспомнили про пушку.

Вернулись за ней и, не глядя на то, что творилось там, на рельсах, впряглись в дышло и потащили пушку в лес, через пни и кочки.

И долго ещё слышно было, как позади них грохотало, трещало и ухало…

Этот рассказ записан со слов суворовца Алексея Казарина на торжественном вечере 23 февраля в Краснознамённом зале знаменитого суворовского училища на Волге.

После Алёши с воспоминаниями о гражданской войне выступал седобородый ефрейтор Арсений Казарин, который теперь служит здесь, в училище, на хозяйственной должности.

 

Комсомолец Кочмала

Лётчик Афанасий Петрович Кочмала был любимцем своего полка. Без него не обходилось ни одно собрание, заседание, комиссия; его выбирали везде и всюду. И он не отказывался. Не любил только выступать на больших, торжественных собраниях: незнакомые председатели часто путали его фамилию. Скажут, бывало:

— Слово предоставляется товарищу Куча… мала!

И в зале засмеются.

Выйдет он на сцену, а ростом невелик, и если попадётся высокая трибуна, так его за ней и не видно, только нос торчит, как у воробья, залетевшего в скворечню.

Ну, и опять в зале смех.

И, что бы он ни сказал, всё кажется смешно, хотя он не думал никого смешить и очень редко улыбался.

Так и на войне с ним повелось.

Прилетели лётчики из первого воздушного боя, стали докладывать, кто что сбил.

Один сбил «юнкерс», другой — «мессершмитт».

— А я сбил колбасу! — докладывает Кочмала.

Ну, и все, конечно, смеются. А что тут смешного? Ведь каждый знает, что «колбасой» называется привязной аэростат, с которого наблюдают за полем боя, и сбить его не так просто: аэростат охраняют и зенитки и истребители.

Стали Кочмалу к ордену представлять, а лётчики шутят:

— За колбасу!

Даже когда он докладывал командиру сведения воздушной разведки, и тут ждали от него чего-нибудь смешного.

Вот развёртывает он свой планшет и указывает на карту:

— У излучины реки я заметил среди стогов сена один фальшивый, под ним что-то замаскировано: не то радиостанция, не то наблюдательный пункт…

— Почему вы так думаете?

— К этому стогу от реки тропинка ведёт. Я спикировал пониже — смотрю, у стога ведро воды стоит… Неужели сено пить хочет?

Услышав такой доклад, мотористы потом весь вечер смеялись.

А штурмовики ударили по стогу и не ошиблись — под сеном фашисты оказались.

Стали посылать Кочмалу командиром боевой группы.

Однажды ведёт он шестёрку истребителей над вражеским шоссе. На асфальте никого, словно веником подмели: ни машин, ни солдат.

В ясный зимний денёк фашисты не ездили, боялись нашей авиации. Вокруг стоят хвойные леса, засыпанные снегом. Тихо-тихо, словно все вымерли.

Вдруг Кочмала командует:

— За мной! Атакуем!

И устремляется в пике на кучу молодых ёлок. Лётчики пикируют и удивляются: зачем это он, на кого, на ёлки? А Кочмала бьёт по ёлкам из пушек и пулемётов, и лётчики видят чудо: иные деревья валятся, а иные в разные стороны бегут.

Не бывало ещё такого в природе, чтобы ёлки разбегались!

Оказалось, что фашисты, маскируясь от авиации, стали ходить с ёлками на плечах. Сверху посмотришь — дерево, а под ним — солдат. Не обратишь внимания на рощу, а под ней — целый батальон.

— Как же ты догадался? — спрашивали Кочмалу товарищи.

— Очень просто! Я смотрю: большие леса стоят снегом засыпаны, а при дороге ёлки зелёные.

При этом простом объяснении опять почему-то все смеются.

И только никто не засмеялся, услышав про подвиг Коч-малы.

Однажды ему поручили проверить мастерство молодого лётчика, только что прибывшего в полк.

— Ну что ж, — сказал Кочмала, — пофигуряем?

Они сели в двухместный учебный самолёт и стали проделывать над аэродромом фигуры высшего пилотажа.

Так носились, что залюбуешься. И вдруг из-за облаков вынырнул фашистский самолёт. Громадный, двухмоторный дальний разведчик. Высмотрев что-то важное в нашем тылу, он быстро несся курсом с востока на запад.

Такого упустить нельзя!

Но что делать? Пока поднимутся боевые самолёты с аэродрома, он уйдёт. В воздухе один Кочмала на безоружном учебном «ястребке». И вдруг командир услышал его голос по радио:

— Разрешите догнать?

— Догнать и наказать! — сгоряча крикнул командир. И увидели, как учебный самолёт погнался за уходящим разведчиком. Минута — и они скрылись из глаз.

Что же теперь будет? Ведь у Кочмалы ни пушек, ни пулемётов, он на учебной машине.

— Что-нибудь будет, — сказал кто-то из мотористов. — На то он и Кочмала…

Некоторые попытались шутить, но как-то уж не шути-лось. А вечером весь аэродром был взбудоражен. Вернулся молодой лётчик. Растрёпанный, в разорванном комбинезоне и без шлема.

— А Кочмала где?

— Я не знаю. Он мне приказал — прыгай… Я прыгнул и зацепился парашютом за деревья. Потерял шлем, унты и поцарапался, вот… Меня партизаны с сосны сняли.

— Ну, а с Кочмалой что?

— Он полетел дальше. Немец от него, а он за ним. Вот и всё, что рассказал молодой лётчик.

А наутро приехали на аэродром офицеры-зенитчики и спрашивают:

— Где у вас лётчик, который вчера с парашютом выбросился? Жив-здоров?

Увидели молодого пилота и стали его поздравлять:

— Ловко это у вас получилось! Сами с парашютом, а самолёт свой прямо немцу под хвост… Только щепки от «юнкерса» полетели, так и загудел в лес. С полчаса потом всё дым и пламя. Вы своего самолёта не жалейте: вы сбили дальнего разведчика, который сфотографировал важный объект. Вы достойны большой награды.

— Это не я — там был другой, — смущённо ответил пилот.

Зенитчики примолкли, поняв, что они привезли в полк весть о гибели героя. Печально стало в полку, но ненадолго. Как-то раз вернулись лётчики с разведки и говорят:

— Жив Кочмала! Ничего ему не делается, опять чудит. Летим — смотрим: в тылу у противника на снегу огромная стрела из еловых веток выложена и указывает на кладбище. Ударили мы по нему — а оттуда фашисты как тараканы. Оказывается, они среди могил замаскировались… и напросились в покойники! Ну кто же это мог подстроить, как не Кочмала? Он это действует. Не на самолёте, так пешком врагов бьёт. Где-нибудь в партизанах.

Так в полку появилась легенда, что Кочмала не погиб. И при каждом передвижении вперёд лётчики ожидали, что вот-вот с освобождённой территории на какой-нибудь попутной машине появится сам Кочмала и, отрапортовав командиру, что выполнил приказ — наказал фашистского разведчика, — обязательно скажет что-нибудь смешное.

 

Иван Тигров

На Москву фашисты ехали по шоссе. В деревню Вере-тейка даже не заглянули. Что в ней толку: в лесу стоит, а вокруг — болота. А вот когда от Москвы побежали — удирали просёлками. Наши танки и самолёты согнали их с хороших дорог — пришлось гитлеровцам пешком топать по лесам и болотам. И вот тут набрели они на Веретейку.

Заслышав о приближении врагов, все жители в лес убежали и всё имущество либо в землю зарыли, либо с собой унесли.

Ничего врагам не досталось, ни одного петуха. Словно вымерла деревня. А всё-таки два человека задержались: Ваня Куркин и его дедушка Севастьян.

Старый пошёл рыболовные сети прибрать да замешкался, а малый без деда не хотел уходить, да тут ещё вспомнил, что в погребе горшок сметаны остался, хотел одним духом слетать и тоже не успел. Высунул нос из погреба — смотрит, по домам уже немцы рыщут. И танки по улице гремят.

Дедушка свалился к нему с охапкой сетей в руках.

— Ванюша, затаись, тише сиди, а то пропали! — шумит глухой под носом у немцев.

В его глухоте был внучек виноват. Когда Ваня был поменьше, озорные парни его подговорили деду в ружьё песку насыпать. Так, мол, крепче выстрелит.

Дед пошёл по зайчишкам — ружьё не проверил, не заметил, что в стволе песок. Приложился по косому, выпалил, ружьё-то и разорвалось. С тех пор дед оглох — кричит, а ему кажется, что говорит тихо. Беда с ним!

Немцев мимо деревни прошли тысячи, но, видно, торопились: погреб не обнаружили. Когда движение утихло, Ваня осторожно выглянул и удивился.

Перед околицей в песчаных буграх немцы успели нарыть большие ямы. Спереди тщательно замаскировали их кустами и плетнём.

В одной яме поставили танк, громадный, почти с избу. Страшный. На боках чёрные пауки нарисованы — свастика.

Ваня понял, что это засада.

И как же хитро этот танк действовал! Когда вышли на дорогу наши танки, он их обстрелял. Стрельнёт — и тут же уползает из одной ямы в другую.

Наши стреляют туда, где заметили вспышку от выстрела, а танка там уже нет: он в другую яму уполз.

И страшно Ване, дух захватывает, сердце останавливается, когда снаряды рвутся, а любопытство пуще страха.

«Неужели, — думает он, — немцы хитрей наших, а?» И такая досада его берёт, зубы стискивает.

«Была бы у меня пушка, я бы вам показал, как в прятки играть!»

Ну какая же у него пушка! Горшок сметаны, завязанный в тряпку, — вот и всё оружие!

Да в тылу у него глухой дед прячется под сетями — тоже невелика сила. И хочется Ване своим помочь, а пособить нечем.

Неожиданно стрельба кончилась.

Наши танки отошли. Наверное, пошли обход искать. Или за подмогой. Ведь им могло показаться, что танков здесь много.

Фашисты вылезли из своего танка — потные, грязные, страшные.

Достают заржавленные консервные банки. Вскрывают ножами, едят, что-то ворчат про себя.

«Ишь ты, наверное, ругаются, что курятины у нас в деревне не нашли!» — подумал Ваня.

Посмотрел на горшок и усмехнулся: «И не знают, что рядом свеженькая сметанка…» И тут мелькнула у него такая мысль, что даже под сердцем похолодело:

«Эх, была не была… А ну-ка, попробую! Хоть они и хитры, а не хитрей нашего деда!»

И он выкатился из погреба, держа обеими руками заветный горшок.

Бесстрашно подошёл к немцам. Фашисты насторожились, двое вскочили и уставились на него в упор:

— Малшик партизан?

А Ваня улыбнулся, протягивая вперёд горшок.

— Я вам сметанки принёс. Во, непочатый горшок… Смотри-ка!

Немцы переглянулись.

Один подошёл. Заглянул в горшок. Что-то сказал своим. Потом достал раскладную ложку, зацепил сметану и сунул Ване в рот.

Ваня проглотил и замотал головой:

— Не, не отравлена. Сметана — гут морген! — и даже облизнулся.

Немцы одобрительно засмеялись. Забрали горшок и начали раскладывать по своим котелкам: всем поровну, начальнику больше всех. Мальчик не соврал: сметана хороша была.

А Ваня быстро освоился. Подошёл к танку, похлопал по пыльным бокам и похвалил:

— Гут ваша танка, гут машина… Как его зовут? «Тигра»?

Немцы довольны, что он их машину хвалит. Посмеиваются.

— Я, я, — говорят, — «тигер, кениг»…

А Ванюша заглядывает в дуло пушки. Танк стоит в яме, и его головастая пушка почти лежит на песчаном бугре. Так что нос в неё сунуть можно.

Покосившись на немцев, которые едят сметану, Ваня осторожно берёт горсть песку, засовывает руку в самую пасть орудия. Из неё жаром пышет: ещё не остыла после выстрелов.

Быстро разжал Ваня ладонь и отдёрнул руку. Гладит пушку, как будто любуется.

А сам думает: «Это тебе в нос табачку, чихать не про-чихать… Однако маловато. Ведь это не то что дедушкино ружьё — это большая пушка».

Ещё раз прошёлся вокруг танка. Ещё раз похвалил:

— Гут «тигр», гут машина…

И, видя, что немцы сметаной увлеклись и ничего не замечают, взял да ещё одну горстку песку таким же манером в дуло пушки подсыпал.

И только успел это сделать, как грянул новый бой. На дорогу вышел грозный советский танк. Идёт прямо грудью вперёд. Ничего не боится. С ходу выстрелил и первым снарядом угодил в пустую яму, откуда вражеский «тигр» успел уползти.

Немцы бросились к своему танку. Забрались в него, запрятались и давай орудийную башню поворачивать, на наш танк пушку наводить…

Ваня нырнул в погреб. В щёлку выглядывает, а у самого сердце бьётся, словно выскочить хочет.

«Неужели фашисты подобьют наш танк? Неужели ихней пушке и песок нипочём?»

Вот немцы приладились, нацелились — да как выстрелят! Такой грохот и треск раздался, что Ваня на дно погреба упал.

Когда вылез обратно и выглянул — смотрит: стоит «тигр» на прежнем месте, а пушки у него нет. Полствола оторвало. Дым из него идёт. А фашистские танкисты открыли люк, выскакивают из него, бегут в разные стороны. Орут и руками за глаза хватаются.

«Вот так, с песочком! Вот так, с песочком! Здорово вас прочистило!»

Ваня выскочил и кричит:

— Дед, смотри, что получилось, «тигру» капут!

Дед вылез — глазам своим не верит: у танка пушка с завитушками… Отчего это у неё так ствол разодрало?

И тут в деревню, как буря, ворвался советский танк. У брошенного «тигра» остановился.

Выходят наши танкисты и оглядываются.

— Ага, — говорит один, — вот он, зверюга, готов, испёкся… Прямо в пушку ему попали.

— Странно… — говорит другой. — Вот туда мы стреляли, а вот сюда попали!

— Может, вы и не попали, — вмешался Ваня.

— Как так — не попали? А кто же ему пушку разворотил?

— А это он сам подбился-разбился.

— Ну да, сами танки не разбиваются: это ведь не игрушки.

— А если в пушку песку насыпать?

— Ну, от песка любую пушку разорвёт.

— Вот её и разорвало.

— Откуда же песок-то взялся?

— А это я немного насыпал, — признался Ваня.

— Он, он, — подтвердил дед, — озорник! Он и мне однажды в ружьё песку насыпал.

Расхохотались наши танкисты, подхватили Ванюшу и давай качать.

Мальчишке раз десять пришлось рассказывать всё сначала и подъехавшим артиллеристам, и подоспевшим пехотинцам, и жителям деревни, прибежавшим из лесу приветствовать своих освободителей.

Он так увлёкся, что и не заметил, как вместе со всеми вернулась из лесу его мать.

Она ему всегда строго-настрого наказывала, чтобы без спросу в погреб не лазил, молоком не распоряжался и сметану не трогал.

— Ах ты разбойник! — воскликнула мать, не разобравшись, в чём дело. — Ты чего в хозяйстве набедокурил? Сметану немцам стравил! Горшок разбил!

Хорошо, что за него танкисты заступились.

— Ладно, — говорят, — мамаша, не волнуйтесь. Сметану снова наживёте. Смотрите, какой он танк у немцев подбил! Тяжёлый, пушечный, системы «тигр».

Мать смягчилась, погладила по голове сына:

— Да чего уж там, озорник известный…

…Прошло с тех пор много времени. Война окончилась нашей победой. В деревню вернулись жители. Веретейка заново отстроилась и зажила мирной жизнью. И только немецкий «тигр» с разорванной пушкой долго ещё стоял у околицы, напоминая о вражеском нашествии.

И когда прохожие или проезжие спрашивали: «Кто же подбил этот немецкий танк?» — все деревенские ребятишки отвечали: «Иван Тигров из нашей деревни».

Оказывается, с тех пор так прозвали Ваню Куркина — Тигров, победитель «тигров».

Так появилась в деревне новая фамилия.

 

Что случилось с Николенко

Наш суровый командир любил пошутить. Когда на фронт явились лётчики, недавно окончившие военную школу, он, рассказав им, в какой боевой полк они прибыли, вдруг спросил:

— А летать вы умеете?

Молодые авиаторы почувствовали себя неловко. Как ответить на такой вопрос — ведь они только и делали, что учились летать. Й научились. Поэтому их и прислали бить фашистов в воздухе. И вдруг один лётчик громко сказал:

— Я умею!

Командир поднял брови: «Ишь ты какой! Не сказал — мы умеем».

— Два шага вперёд!.. Ваша фамилия?

— Младший лейтенант Николенко! — представился молодой лётчик уверенным баском.

— Ну, раз летать умеете, покажите своё умение, — сказал с усмешкой командир. — Обязанности ведомого в воздухе знаете?

— Следовать за ведущим, прикрывая его сзади.

— Точно. Вот вы и следуйте за мной. Я ведущий, вы ведомый.

И с этими словами они направились к самолётам. Старый лётчик шёл и всё усмехался: не так это просто следовать за ним, мастером высшего пилотажа, если он захочет оконфузить ведомого и уйти от него.

— Полетим в паре, я буду маневрировать так, как приходится это делать в настоящем воздушном бою с истребителями, а вы держитесь за мой хвост, — сказал командир, как бы предупреждая: «Держи, мол, ухо востро».

И вот два «ястребка» в воздухе. Десятки глаз наблюдают за ними с аэродрома. Волнуется молодёжь: ведь это испытание не одному Николенко…

Старый истребитель, сбивший немало фашистских асов, вначале выполнил крутую горку, затем переворот. После пикирования — снова горка, переворот, крутое пикирование, косая петля, на выводе — крутой вираж. Ещё и ещё каскад стремительных фигур высшего пилотажа, на которые смотреть — и то голова кружится!

Но сколько ни старался наш командир, никак не мог «стряхнуть с хвоста» этого самого Николенко. Молодой ведомый носился за ним как привязанный. Когда произвели посадку, командир наш вылез из машины, вытер пот, выступивший на лице, и, широко улыбнувшись, сказал:

— Летать умеете, точно!

А Николенко принял это как должное, ответил:

— Служу Советскому Союзу!

Ещё раз оглядел его старый боец. С головы до ног. Хорош орлик, только слишком уж самонадеян. Если зарвётся, собьют его фашисты в первом же бою.

Николенко был назначен ведомым к опытному, спокойному лётчику — старшему лейтенанту Кузнецову.

И в первом же полёте совершил проступок. Когда восьмёрка наших истребителей в строю из четырёх пар сопровождала на бомбёжку группу штурмовиков, Николенко заметил внизу фашистский связной самолёт, кравшийся куда-то над самым лесом. Спикировал на него и сбил первой же очередью из всех пулемётов и пушек. Но потерял группу и нагнал своих только при посадке.

— Вы что же это вздумали? Бросать ведущего? Разрушать строй?.. — разносил его командир эскадрильи.

— Но я сбил самолёт, — пытался оправдаться Нико-ленко.

— Хоть два! Из-за вашего самовольства мог погибнуть ведущий, нарушиться строй. В образовавшуюся брешь могли ударить фашистские истребители, навязать нам невыгодный бой… Мы бы не выполнили задания по охране штурмовиков и понесли бы потери!

Словом, досталось Николенко.

Но привычке своей — волчком отскакивать от строя в погоне за своим успехом — он не Оставил. Правда, благодаря лихости и сноровке на его счету появилось несколько сбитых вражеских самолётов. И в ответ на упрёки своих товарищей по лётной школе он насмешливо отвечал:

— «Дисциплина, дисциплина»!.. Что мы, в школе; что ли? Вот вы — первые ученики, с пятёрками по дисциплине. А где у вас личные счета? Пусты…

Как-то раз командир полка, улучив минуту, когда они были одни, по-дружески обнял его за плечи и сказал:

— Смотрите, Николенко, убьётесь!

— Меня сбить нельзя! — задорно тряхнул головой Николенко.

— Вот я и говорю: сами убьётесь.

— Подставлю себя под удар? У меня глаза на затылке! И Николенко так — удивительно покрутил головой, что, казалось, она у него вертится вокруг своей оси.

— Шею натрёте, — усмехнулся командир.

— Не натру: вот мне из дому прислали шарф из гладкого шёлка.

И показал красивый шарф нежно-голубого цвета.

— Ну, ну, смотрите, да не прозевайте. Уж очень вы на одного себя полагаетесь. А знаете, что мой отец, сибирский мужик, говаривал: «Один сын — ещё не сын, два сына — полсына, три сына — вот это сын!» Так и в, авиации: один самолёт — ещё не боевая единица, пара — вот это боец, четыре пары — крепкая семья, полк — непобедимое братство!

Задумался Николенко. Ещё в школе упрекали его, что он плохой товарищ. Ни с кем не дружит, всегда сам по себе. Зачем ему друзья — он и так первый ученик! А когда трудновато, родители репетитора наймут. И опять он лучше всех. Был он у отца с матерью единственным сыном, и они хотели, чтоб он везде был самым первым. Чтоб и костюмчик у него был лучше всех, и отметки…

Учителя им гордились. Другим в пример ставили. А ребята не любили. Так и прозвали: «гордец-одиночка».

А ему ни жарко ни холодно. Он школу с отличием окончил. Когда ему бывало скучно без компании, он умел подобрать себе товарищей для игр. Только не по дружбе, а по службе. Приманит к себе малышей отличными горными санками, которые ему родители из Москвы привезли. И за то, что даст прокатиться, заставляет службу служить: ему санки в гору возить.

Словом, все и всё для него: и родители, и приятели, и учителя. Только он ни для кого ничего…

И до сих пор жил отлично. Лучше всех, пожалуй. Да и на войне вот: разве он не лучше других себя чувствует? Все хорошо воюют, а он лучше всех. Кто из молодых лётчиков больше самолётов сбил? Лейтенант Николенко.

Усмехнулся Николенко в ответ на предупреждение командира и только из вежливости не рассмеялся.

А командир знал, что говорил…

Не прошло и нескольких дней, как сам полковник поднял восьмёрку по тревоге. Получено было донесение разведки, что на тайный аэродром, устроенный фашистами невдалеке от наших позиций, прилетела новая истребительная эскадра. Самолёты все свеженькие, как с чеканки. Заправились фашисты горючим и полетели штурмовать наши войска. Летают над позициями, над дорогами, обстреливают каждую машину, резвятся. Не боятся, что у них бензина мало. Тайный аэродром рядом. Только скользнут над густым лесом — вот тебе и стол и дом… Для пилотов — тёплые землянки, горячий завтрак, а для самолётов — бензин и смазка и дежурные мотористы наготове.

Хорошо устроились. Да наши партизаны выследили и по радио всё это сообщили.

Восьмёрка истребителей поднялась, чтобы подловить фашистов в самый момент возвращения домой. Бензин у них на исходе — драться они не смогут.

Конечно, аэродром не озеро, на которое прилетают утки. Его охраняют зенитные пушки. Его прикрывает «шапка» дежурных истребителей.

Всё это наши знали. Подошли скрытно, со стороны солнца, и стали делать круги, разбившись на пары.

Фашистские лётчики, прикрывавшие аэродром, вначале заметили пару наших самолётов, затем ещё два — повыше. А потом разглядели и ещё. И смекнули, что советские истребители явились в боевом порядке, эшелонированном по высоте. Такой боевой порядок был назван лётчиками «этажерка». Неуязвимый строй: нападёшь на нижнюю пару — тебя на выходе из атаки верхняя собьёт, нападёшь на верхнюю — тебя во время скольжения вниз нижняя подхватит… А уж в центр такого строя соваться и совсем не стоит, если дорожишь головой. И фашистские лётчики, прикрывавшие аэродром, отошли в сторону, поднялись повыше в облака.

Одна у фашистов была надежда: вот сейчас их зенитки дадут огонь, глядишь — заставят «этажерку» рассыпаться, растреплют строй. И тогда…

Но не тут-то было. Наш полковник свой манёвр знал. Лишь только ударили пушки и расцветили небо разрывами снарядов, он приказал всей восьмёрке, не нарушая боевого порядка, скользить вправо, влево, выше, ниже. Не так легко пристреляться к таким танцующим в воздухе крылатым парам.

Да и недолго осталось стрелять фашистским зенитчикам: вот сейчас, через какие-то минуты, должны вернуться немецкие самолёты, и тогда хочешь не хочешь, а убирай огонь, не то своих подобьёшь.

Наш командир, усмехнувшись, посмотрел на часы:

«Скоро явятся фашистские истребители, и начнётся славная охота!»

Вся «этажерка», совершая круг, «работает» точно, как вот эти часы с секундомером. Он оглядел строй довольными глазами.

— Немного терпения, мальчики, — сказал он по радио. И вдруг чёрная тень пробежала по его лицу, когда один самолёт вышел из боевого порядка и скользнул в сторону, за высокие ели, туда, где не было разрывов зенитных снарядов.

«Николенко!» — так и ударило в сердце.

И командир не ошибся. Это был Николенко. Не желая находиться под зенитным огнём и напрасно подвергаться риску, он решил схитрить: уйти из зоны огня и «прогуляться» в сторонке, пока не вернутся немецкие самолёты. Вот тогда он и включится в бой… И набьёт больше всех!

Вслед за Николенко, по обязанности защищать командира, пошёл и его ведомый.

Увидел этот манёвр не только наш командир — тут же заметили его и фашисты.

Это были опытные лётчики. Держась в стороне, они высматривали удобный момент, чтобы ударить по отделившемуся, сбить зазевавшегося. И сразу, словно хищники, почуявшие лёгкую добычу, устремились из-за облаков на самолёты, уклонившиеся от зенитного огня. У кого нервы сдали, того легче бить!

Храбреца Николенко, по его поведению, фашисты приняли за труса. Как бы он возмутился, если бы знал! Но узнать ему не довелось. Наблюдая за огнём с земли, он просмотрел опасность с воздуха.

— Николенко, вас атакуют! — крикнул командир по радио.

Но было уже поздно, немцы открыли прицельную стрельбу. Пушечные залпы, как огненные дубины, обрушились на самолёт Николенко, круша и ломая его. Затем на самолёт ведомого.

И два краснозвёздных ястребка, один за другим, охваченные дымом и пламенем, посыпались на верхушки елей.

…А в это время возвратились восвояси фашистские истребители. Они явились всей эскадрой и густо пошли на посадку. Зенитки сразу замолкли. Всё небо покрылось машинами. Одни планировали на аэродром, другие, дожидаясь очереди, летали по кругу. А наши гонялись за ними, сбивая один за другим.

Подбитые валились и в лес, и на лётное поле. Тут костёр, там обломки. На них натыкались идущие на посадку. Капотировали. Разбивались. Два фашиста в панике столкнулись в воздухе. Иные бросились наутёк.

— Попались, которые кусались! — шутили потом участники замечательного побоища.

Удалось бы набить больше, если бы не несчастье с Николенко, ведь наши остались вшестером.

Да ещё пару пришлось выделить, чтобы связать боем фашистскую дежурную двойку, сбившую Николенко и его ведомого. Только четвёрке наших истребителей удалось действовать в полную силу, штурмуя аэродром и фрицев на посадке.

И попало же Николенко во время разбора боевого вылета вечером того же дня! Критиковали его жестоко, хотя и заочно…

А наутро его ведомого, молодого лётчика Иванова, выбросившегося с парашютом, опалённого, поцарапанного, вывезли из вражеского тыла партизаны. И сообщили, что второй лётчик сгорел вместе с самолётом.

Сняли шлемы лётчики, обнажили головы.

— Сообщить родителям Николенко, что сын их погиб смертью героя… — приказал командир. И добавил: — Тяжко будет отцу с матерью, а ведь сами виноваты, смелым воспитали его, да только недружным.

Война продолжалась. Много было ещё горячих схваток, тяжёлых утрат и славных подвигов. А командир никак не мог забыть, что случилось с Николенко. Принимая в полк молодых орлят, полковник всегда рассказывал эту поучительную историю. И темнел лицом. И некоторое время был сердит и неразговорчив. Так сильно разбаливалась в его командирском сердце рана, которую нанёс ему молодой лётчик своей бессмысленной гибелью.

 

Карелинка

Если нужно было поразить далёкую, еле видимую цель, никто не мог сделать это лучше молодого снайпера нашей роты — Евгения Карелина, а попросту — Жени.

Это он снял с одного выстрела «фрица с длинными глазами» — фашистского наблюдателя, который разглядывал Ленинград, устроившись на маковке заводской трубы. Фашист так и свалился в трубу, только стекла бинокля сверкнули…

Женя умел выбирать цель и днём и ночью. И позиции находил в самых неожиданных местах: то затаится в болоте среди кочек и снимет немецкого наблюдателя; то заберётся в печку сгоревшего дома, избитую снарядами до того, что она вот-вот рухнет, и выцелит оттуда офицера, вышедшего из блиндажа прогуляться по свежему воздуху.

— Здорово у тебя получается! — завидовали иные бойцы. А Карелин отвечал:

— По науке. Я' траекторию учитываю. Могу попасть даже в невидимого фрица.

И аккуратно протирал кусочком замши стекло оптического прицела. Винтовку он берёг и холил, как музыкант скрипку. Носил её в чехле. Когда Женя выходил на снайперскую охоту, его охранял автоматчик. Берегли у нас знатного снайпера.

Напарника ему дали надёжного, уроженца Сибири, по фамилии Прошин.

Командир сказал ему:

— Сам погибай, а снайпера сохраняй!

— Будьте надёжны! — ответил Прошин.

И охранял на совесть. При выходе снайпера первым выползал вперёд и оберегал выбранную Карелиным позицию, а при уходе прикрывал с тыла.

Однажды он сказал Карелину:

— Молодой ты, Женя, а хитрый: сколько прикончил фрицев, а сам жив остаёшься. Наверное, жизнь свою очень любишь.

— Люблю, — не смутившись, ответил Карелин. — Жизнь мне очень нужна. Длинная-длинная, до седых волос…

— Это зачем же такая?

— Я должен за свою жизнь вывести под Ленинградом грушу-дюшес «карелинку» и виноград «северный карелинский». Друзьям детства обещал, когда ещё пионером был.

— Ага, — догадался Прошин, — так это ты для того у командира отпуска зарабатываешь, чтобы с лопатой в Летнем саду повозиться? Знаю. Наши солдаты видели тебя у мраморных фигур.

— Нет, это я не для того. Чтобы спасти от обстрела мраморные статуи, ленинградцы решили их закопать в землю. А мы их опавшими листьями укрывали, чтобы землёй не поцарапать.

— Ишь ты, какой заботливый! — сказал Прошин, по-отечески обняв Женю за плечи. — Ничего, не бывать врагу в городе. По его улицам Ленин ходил… Здесь нам каждый камень дорог.

Подружились они крепко и за время обороны Ленинграда врагов поубивали немало.

Наступил день прорыва блокады. Бойцы чувствовали подготовку нашего удара и ожидали его, как праздника.

Пехотинцам ставилась задача: с первого броска достигнуть вражеских артиллерийских позиций.

После ураганной артиллерийской подготовки, в которой приняли участие и грозные броненосцы, стоящие на Неве, бросилась вперёд наша пехота.

Обгоняя товарищей, неслись на лыжах Карелин и Прошин.

Жене хотелось во что бы то ни стало достигнуть первым артиллерийских позиций на Вороньей горе. Там стояли батареи тяжёлых орудий, которые вели обстрел Ленинграда.

Вот с ними-то и хотел Женя посчитаться.

Он знал тут все ходы и выходы. По долинке ручья, по канавке, окружающей старинный парк, незаметный в белом халате, проскользнул он в парк, а за ним и Прошин, также на лыжах.

И только они выбрались на опушку — увидели, как из мелкого кустарника поднимаются к небу стволы орудий, выше деревьев.

Лафеты их передвигались по кругу, громоздкие, как тендеры паровозов. Замки орудий открывались, как дверцы паровозных топок.

Эти дальнобойные пушки недавно прибыли с заводов Круппа, из глубины Германии. Гитлер хвастался, что разрушит Ленинград при помощи этих стальных чудовищ.

Вот они готовятся к стрельбе. Белый брезент, прикрывавший гору снарядов, был раскрыт. Солдаты подкатывали вагонетки со снарядами по рельсам узкоколейки. Заряжающие поднимали снаряды лебёдками. Наводчики крутили штурвалы, и пушки медленно поднимали дула к небу. Офицер, поблёскивая очками, торопливо выкрикивал приказания. Позади батареи глухо ворчали большие крытые грузовики.

Карелин понял, что гитлеровцы, перед тем как удрать, хотят выпустить по городу весь запас снарядов.

— Прошин, друг, не позволим! — прошептал он, схватив товарища за руку.

— Да что ты, Женя! Что же мы сделаем вдвоём?

И автоматчик оглянулся, далеко ли рота. Далековато… Позади слышался гранатный бой. У решётки парка наши наткнулись на прикрытие.

— Ишь ты, как мы вырвались вперёд! Что же делать-то?

Но Карелин знал, что. Как кошка, вскарабкался он на дерево и, положив винтовку на сучья, открыл снайперский огонь по орудийной прислуге.

Выстрел, другой, третий — и каждая пуля в цель. Заряжающий опустил рукоятку лебёдки. Снаряд ткнулся в снег, придавив подвозчика. Наводчик ткнулся головой в лафет. Офицер сел, взмахнул руками.

Прошин, стоя за деревом, считал пустые гильзы, сыпавшиеся с дерева как ореховые скорлупки, и шептал:

— Ага, вот оно как, вот…

Но вдруг заметил опасность. Стволы нескольких орудий перестали подниматься к зениту, а стали медленно опускаться. Ниже, ниже, словно высматривая, кто притаился тут, на опушке парка.

Вот один ствол уставился прямо на самого Прошина, так, что его покоробило.

— Женя, — закричал он, — слезай! Сейчас они нас прямой наводкой! Женя!..

Но Карелин не слушал. Зарядив новую обойму, он стрелял, всё ускоряя огонь. Среди пуль попались бронебойные и зажигательные. Бронебойные с визгом ударялись о сталь лафетов, зажигательная подожгла грузовик.

На батарее возникла паника. Солдаты бежали к грузовикам, бросая орудия, офицеры прятались за укрытия. Но несколько орудий нацелили на опушку парка, откуда вёлся меткий огонь. Фашисты вообразили, что опушка парка уже захвачена многочисленной русской пехотой.

— Женя, приказываю — слезай! Я за тебя отвечаю! Пропадёшь…

— Не мешай! Погоди…

— Женя, вперёд! А то накроют!

Но Карелин уже не слушал, что кричал ему Прошин снизу. И залп орудий, направленных на опушку парка, застал его в разгаре боя. Тяжёлые снаряды вспахали землю, подняли вверх камни, решётку парка, деревья.

Всю местность заволокло жёлтым дымом. Разрывы прогрохотали так, словно взорвался артиллерийский склад.

Разбежавшиеся было фашисты решили, что с русскими пехотинцами, захватившими опушку парка, покончено, и стали возвращаться к орудиям.

Но в это время из дымного облака, в котором ещё крутились, оседая, какие-то бумаги, ветки деревьев и окопное тряпьё, поднятое вихрями разрывов, послышался хриплый крик:

— Ур-ра!..

По лафетам зацокали пули. И перед фашистами появился русский пехотинец. Простоволосый, без каски, в разодранном белом халате, он бежал на батарею, прижав к груди автомат. Строчил из него, рассеивая пули веером, и неумолчно кричал «ура».

Фашистам показалось, что за ним бегут цепи русской пехоты. И, увидев первого грозного вестника наступающих, они бросили вагонетки, снаряды, пушки и кинулись по машинам.

Через минуту Прошин был уже на батарее хозяином.

Забравшись на гору снарядов, он размахивал автоматом над головой и приказывал:

— Карелин, ко мне!

Но Женя не откликался. Что случилось с ним?

На батарею уже бежали наши подоспевшие бойцы. Все пушки были захвачены целыми.

Прошин вернулся на перепаханную снарядами опушку парка.

Долго, хлопотливо разбирал он груды ветвей, поднимал расщеплённые стволы, всё искал товарища. И наконец нашёл его мёртвое тело.

Карелин погиб, спасая свой родной Ленинград. Но винтовка его сохранилась. Без единой царапины. Была ещё тепла от выстрелов, и оптический прицел поблёскивал.

Прошин вынес тело снайпера и старательно уложил на видное место, а сам побежал догонять роту — бой не ждал.

Он захватил с собой его винтовку. И до вечера носил за спиной. Только к ночи опомнился у какого-то костра и затосковал о Жене, как о погибшем сыне.

Бойцы видели, как он взял в руки снайперскую винтовку Карелина и долго смотрел на неё. Потом вздохнул, подошёл к командиру и отрапортовал:

— Виноват, не уберёг Карелина… Примите оружие. Командир посмотрел на него, подумал и, отстранив винтовку, сказал:

— Не смогли уберечь — сумейте заменить товарища. Ведь вы, сибиряки, — стрелки!

— Спасибо! — сказал Прошин. — Постараюсь заслужить подарок. Будьте надёжны — заиграет в моих руках.

И заиграла.

Стрелял из неё Прошин без промаха и, когда ушёл в тыл после ранения, передал отличному снайперу — Жильцову. А после него она была у Матвеева. Так и дошла, как эстафета, до самого Берлина.

И каждый, кто принимал её как почётное оружие, становился на одно колено, целовал ложу, всю исчерченную насечками по количеству истреблённых фашистов, и давал клятву воевать так же, как воевал её первый хозяин — Евгений Карелин.

Так дожила она до победы. А сейчас стоит рядом со знаменем полка. Ветераны зовут её ласково «карелинка».

Молодым солдатам, пришедшим в полк, всегда рассказывают её историю.

А тем, кто отличился в учёбе, дают сделать из неё почётный выстрел.

 

Неизвестные герои

— Как ты сюда попал, Гастон? Тоже фашисты тебя привезли?.. Из Франции, да?.. Смешной ты какой, ничего не понимаешь! Немцы и то по-нашему понимают: курка, яйки, млеко, давай-давай. Всё знают! А ты француз — и ничего не понимаешь!

Алёша Силкин смотрит снизу вверх на своего приятеля. Добродушный француз улыбается во весь рот и действительно ничего не понимает. Ему нравится этот русский мальчик, который и на чужбине не унывает: свистит соловьем и хвастается синяками от хозяйских побоев.

Объясняются они жестами да рисунками на песке. Гастон много раз чертил пальцем извилистый берег родной Бретани и рисовал две фигурки: одну — с косой, другую — с винтовкой; потом с жаром говорил, что фашисты предложили ему поехать в Германию взамен военнопленного брата, которого обещали отпустить домой. Мать умолила Гастона поменяться с братом, измученным в неволе, но, когда он согласился и приехал на германскую каторгу, оказалось, что его обманули: брат давно умер! Гастон рисовал на песке гроб и тоскливо говорил:

— Теперь мы ляжем в могилы оба.

Всего этого Алёша не понимал, но ему было ясно одно: Гастона завезли сюда насильно, и фашисты ему так же ненавистны.

— А нас с матерью сюда из Курской области пригнали, как семью партизана. Меня этому бауэру-кулаку продали в батраки, мать — другому, сестру — третьему. Но мой отец им за всё отомстит. Да я ещё сам сделаю им какую-нибудь беду! — объясняет он жестами.

Гастон понимает, что мальчишке не сладко. И он обнимает его за плечи, как братишку.

Встречаются они у ручья, куда пригоняют на водопой кулацких коров. Разговаривают с опаской: это строго воспрещено. Особенно теперь, когда вся пограничная полоса Восточной Пруссии объявлена военной зоной.

Русские приближаются! Эта весть облетела всех. У немцев поджилки затряслись. А пленники оживились.

В окрестности стали твориться странные дела: неожиданно возникали пожары, таинственно обрывались провода высоковольтных электролиний. Пронёсся как-то слух, что воскрес повесившийся поляк и теперь ходит по хуторам, влезает в форточки и слуховые окна и душит обрывком своей верёвки немцев. Немцы потеряли покой и сон. Ходят вооружённые. Наглухо запирают окна и двери.

— Мать моего хозяина, семидесятилетняя старуха, и та с ружьём! Выйдет в сад и в кусты ружьё суёт, нет ли там поляка, — рассказывает Алёша. — Ей-богу! И меня ружьём стращает: прицелится и зашипит, как гадюка… Ну, я ей беду сделал: взял да грабли на дорожке подложил. Как её стукнуло, так она сразу лапки кверху, а ружьё стрельнуло. И такой поднялся тарарам!.. Хозяин забрался в каменную кладовую. Фрау под кровать залезла… А уж меня потом били, били! Вот, видал рубцы? — И, показав Гастону исполосованную спину, Алёша добавляет: — Ну, я им ещё беду сделаю, я не таковский…

В ответ показывает синяки и Гастон, но Алёша никак не может понять, как он их заработал и какое было приключение на его хуторе.

Через несколько дней мимо прусских хуторов к границе с Литвой потянулись колонны немецких войск. А навстречу им полицейские прогнали толпы безоружных немецких солдат, беглецов из разбитых дивизий.

Появились грузовики со снарядами. Между двух холмов немцы натянули маскировочные сети и устроили огромный склад. В него свозили снаряды самых разнообразных калибров, ящики с минами, пакеты с толом.

«Вот прилетели бы наши самолёты, — думал Алёша, — да и разбомбили бы всё это!»

При виде первых советских самолётов у Алёши чуть сердце не разорвалось от радости. Но лётчики прилетали несколько раз, а склада не обнаружили.

Как сообщить о нём? Пальцем ведь не покажешь! Разве с воздуха разглядишь, какой это мальчишка: русский или

немецкий? С воздуха, наверное, просто козявка… Думает Алёша, думает, а придумать ничего не может.

По ночам стал доноситься с востока отдалённый гул. То наши русские пушки обстреливали Восточную Пруссию. Вот-вот и появятся русские солдаты. Фашисты издали приказ: немедленно собрать урожай. Лошадей мобилизовали вывозить на станцию старые запасы, а жать и косить хлеб стали вручную.

Хозяин дал Алёше кривую, неуклюжую косу и приказал работать. А чтобы подогнать, побил плетью.

Пришлось косить. Смотрит Алёша вверх: там вся его надежда. Снова кружит в небе советский самолёт, как бы говоря: «Потерпи ещё немного, мы уже близко!» Но что он видит с такой высоты? Разве разберёшь, что это косит русский мальчик, которого только что избил немецкий кулак? Сверху земля ему, нашему лётчику, вероятно, кажется ковром, на котором отдельными полосами и квадратиками лежат жёлтые пшеничные поля и чёрные пашни. Ведь не заметили же лётчики немецкий склад, прикрытый сеткой. На большом ковре полей эта сетка, пожалуй, им кажется зелёной лужайкой… Вот если бы указать лётчикам на это место стрелой из белого полотна — тогда другое дело! Алёша помнит, как в партизанский край прилетал самолёт и ему выкладывали из холстов букву «Т». Но где возьмёшь полотно? Да и как его расстелешь? Немцы сразу заметят… Вон выглядывают, как хорьки из своих нор, их часовые из-под маскировочной сетки…

Косит Алёша, прокладывая длинный гон через всё поле, а сам на небо смотрит, где вьётся и вьётся родной русский самолёт.

«Интересно: а заметно ему скошенную полосу в некошеной пшенице? Наверное, заметно. Ой, заметно!» И тут сердце забилось у Алёши от радостной догадки.

Он поглядел через ручей: на другом берегу косит пшеницу Гастон. Парень он здоровый, большой, но у него дело почему-то не идёт — не лежит душа косить. Как бы его увидеть! Как бы поговорить!

Дойдя до ручья, Алёша останавливается, точит косу бруском, а сам манит Гастона. Тот понял, идёт навстречу и тоже начинает точить косу.

Стоят они рядом, звенят брусками о косы. Немцам не до них: смотрят на русский самолёт, который обстреливают зенитки. В небе курчавятся белые облачка разрывов, а самолёт словно танцует среди них, но прочь не уходит.

— Гастон, — говорит Алёша, — давай выкосим две стрелы. Ты одну, а я другую напротив склада. Понимаешь? Наш лётчик увидит и догадается, что стрелы указывают не зря. Неужели тебе не ясно?

Алёша берёт палочку и начинает чертить на прибрежном песке план двух полей и маскировочную сеть между ними, а затем две стрелы. Две сходящиеся стрелы. И жестами показывает, что их нужно выкосить в пшеничном поле. Бретонец долго смотрит, хлопает себя по лбу и, схватив косу, бежит обратно.

Он принимается за работу с такой яростью, что Алёша боится отстать от него и начинает махать косой изо всех сил. Ему хочется, чтобы две стрелы пролегли одновременно. Пот льёт с него градом, тяжёлые колосья ложатся с шорохом. Алёша весь пригнулся, чтобы лучше был размах. Он работает и даже не замечает, что пришёл хозяин и смотрит на него с удивлением.

Гастон и Алёша косили до самого вечера. Когда загудел мотор и серебристая птица стала делать над холмами плавные спирали, оба подняли головы и отёрли пот.

Долго следили они за самолётом. Покружив, он взял курс на восток.

«Заметил или не заметил? Что будет дальше?» — думали каждый по-своему, Гастон из Бретани и курский мальчик Алёша.

Когда в нашей штабной фотолаборатории проявили плёнку, привезённую самолётом-разведчиком, и отпечатали фотоснимки, дешифровщики внимательно разглядели их и один отложили отдельно. Снимок заинтересовал бывалых разведчиков. За время войны они разгадали немало тайн. Вооружившись сильными лупами, подолгу сидят они над иным снимком, прежде чем дать заключение, что на нём: настоящий это аэродром или ложный? Действительно ли это тень завода? Скирды сена на поле или тяжёлые танки?

По многим тончайшим признакам дешифровщики устанавливают истину и редко ошибаются. На этот раз случай был особенный: среди пшеничных полей на фотографии ясно виднелись две тонкие стрелки, как бы указывающие на луговину, что разделяет поля. После сличения с картой установили: никакой луговины здесь прежде не было. Всё ясно. Это натянута маскировочная сеть. А что под нею — это уж установит бомбёжка.

Так и было доложено командиру. Скоро расшифрованный снимок лежал на столе генерала, командующего бомбардировщиками.

Глубокой ночью Алёша и Гастон проснулись от ослепительного голубого света, проникшего во все щели. И, выбежав из сараев, они увидели зрелище сказочной красоты.

В тёмном небе висели гирляндами осветительные бомбы. Как раз над тем местом, где скрывался под маскировочными сетями фашистский склад!

Навстречу голубым гроздьям света, медленно спускавшимся с неба, летели красные шары зенитных снарядов и бесконечные нити трассирующих пуль. Сквозь бешеный треск стрельбы слышался спокойный, равномерный гул невидимых самолётов.

На это зрелище можно было смотреть без конца. Но вдруг послышался свист бомб, затем удар; окрестность содрогнулась от множества взрывов, слившихся в один такой силы, словно земля раскололась. С домов сорвало крыши. Выбило все стёкла. Столб пламени поднялся от земли до неба…

Гастона кусок черепицы с крыши стукнул по затылку, а Алёшу сорванной с петель дверью ударило по спине. Наутро они похвалились друг перед другом своими синяками. Немало синяков и шишек получили они за время своей неволи в Восточной Пруссии, но этими особенно гордились.

 

Бессмертный горнист

«Тра-та-та, та-та!» И снова: «Тра-та, та-та!»

Алёша улыбнулся, заслышав призывные звуки серебряной трубы, и очнулся от боли — треснули губы. От недоедания у него так пересохла кожа, что нельзя было смеяться. Но как же не радоваться, заслышав пионерский горн, играющий побудку. Значит, ещё одна блокадная ночь прошла. Живы пионеры. Жив горнист, посланный в утренний обход!

Это трубит Вася — коренастый, крепенький мальчишка из пригорода, захваченного фашистами. Перед тем как слечь, Алёша передал ему свой пост. И счастлив, что горн попал в надёжные руки. Каждое утро бесстрашный паренёк ходит от дома к дому, из двора во двор, не боясь ни бомбёжки, ни обстрела. И трубит, трубит, призывая ребят Ленинграда к стойкости и геройству.

В осаждённом городе самое опасное быть мальчишкой. Не бойцом на передовой, не пожарником на крыше, даже не моряком на «Марате», на который сыплется больше всего бомб, а именно мальчиком-подростком.

Солдаты умирают в бою, дорого отдав свою жизнь, а мальчиков Ленинграда выкашивает голод, как траву… И хотя хлебный паёк они получают наравне с солдатами, им трудней. Беда в том, что дети растут, от нехватки пищи их организмы начинают пожирать сами себя. Вначале жировые запасы, затем клетки тела. Мускулы слабеют, мясо начинает отставать от костей. Наступает сонливость, неподвижность и вечный сон…

Алёше нельзя умирать. Он должен бороться со смертью, как боец с врагом! И победить, чтобы потом встать в строй. Если не будут выживать и подрастать мальчики, кто потом станет на смену погибшим бойцам?

Прежде всего надо пересилить скованность, безразличие, усталость и двинуть хотя бы рукой. Если горнист может поднять горн к губам — значит, и я могу двинуть рукой.

Алёша заставил себя пошевелиться, подняться, подтянуться и нащупать галстук. Теперь он не снимал его даже ночью. Не только потому, что трудно было развязывать затянувшийся узел. Зачем? Давно все спали не раздеваясь. Он решил не снимать потому, что опасался: а вдруг, если он умрёт, мама забудет повязать и его похоронят без красного галстука. А главное — с частицей красного знамени на груди ему как-то надёжней чувствовать себя бойцом.

Он прислушивается, не гудят ли самолёты. Нет, наверно, опять морозный туман. Это хорошо, в туман фашисты не летают. Не станет надрывать душу сирена воздушной тревоги. За себя он не боялся, боязно было за людей, которым ничем не мог помочь. Ни поддержать старых на узкой лестнице, ни помочь малышам.

Сам лежал обессиленный, как боец, раненный на ничьей земле. Ни тебе фашистов, ни наших. Лежишь один и подняться не можешь.

Но ведь подняться надо! Мама говорила, главное — движение, обязательно движение. Немного, чтобы не растрачивать напрасно сил, но двигаться надо.

И прежде всего умыться. Уходя, она всегда оставляет рядом миску с водой, губку и полотенце. Проведёшь мокрой губкой по лицу, и оно становится легче, потому что с него смывается известковая пыль, налетевшая от разрывов бомб и снарядов. И копоть от коптилки и от железной печки. Её поставил Антон Петрович, их сосед по квартире, в комнату которого они перебрались из своей, потому что в ней воздушной волной высадило рамы.

Да, неумытое лицо гораздо тяжелее. Оно больше давит на подушку, не даёт поднять головы. Алёша с напряжением всех сил достаёт всё-таки губку и снимает с лица тяжесть пыли и копоти.

Глаза открылись! Ого, уже веселей.

Теперь надо встать, чтобы поесть. Мама говорит: есть лёжа — последнее дело. Надо обязательно сидя за столом. И чтобы стол был накрыт: тарелки, ложки, вилки — всё, как полагается. Чтобы фашисты не чванились, будто они загнали нас в пещерный век, заставили потерять человеческий облик. Нет, мы и обедаем по-людски!

Правда, совсем недавно пришлось ему есть не по-людски. Но это был особый случай, когда он уже не поднимался, а мама всё-таки подняла его!

Алёша очень отощал. В те дни даже по рабочим и детским карточкам ничего не давали. Но женщин, работающих в оборонном цехе, там, где снаряжают противотанковые мины и гранаты, на счастье, кормили не супом и не тёплой болтушкой, которую с собой не возьмёшь, а кашей.

Все матери стремятся что-нибудь да унести с собой детям, а этого нельзя делать. Ведь если они ослабнут, кто же тогда будет снабжать оружием бойцов? Для того им и дополнительное питание, чтобы руки не слабели, чтобы побольше гранат и мин делали.

Поэтому мастера, выдавая женщинам добавочную пищу, просят: «Всё ешьте здесь, ничего с собой».

И всё жидкое приходилось съедать, суп не вынесешь из цеха. Смотрят строго, ни в какую посудку не отольёшь. А вот каша — это другой разговор. Маме повезло, что кормили не в обеденный перерыв, а перед концом смены. Походная кухня запоздала, попав под обстрел, кашевар был ранен. Каша захолодала, не разварилась, была комковата.

Мама просто вся просветлела, душа заиграла, когда подумала: «Ну, теперь-то я Алика угощу!»

Несколько комков съела, а остальные за щёку заложила. И так принесла домой во рту. Приложила губы к губам и давай кормить Алёшу.

Он уже не мог жевать: обессилел. Но она его заставила. Проглотив немного тёплой каши, он оживился, даже поднялся и сел в постели. Мама всё целовала его и говорила:

— Вот мы и как птички! Так голубки кормят птенцов! Из клюва в клювик! Из клюва в клювик!

И они смеялись. Смеялись! И говорили, — сколько будут жить, этого не забудут! Всем, всем будут рассказывать, как сказку, после войны.

Но теперь-то он не так слаб, он и без маминой помощи сможет подняться. Теперь ему помогает чеснок. Ой, какая это была удивительная находка. В своей собственной квартире, обысканной, переисканной, в которой ничего-ничего съедобного не осталось, даже засахаренной плесени на старой невымытой банке из-под варенья, даже яичной скорлупы. Вы знаете, что в скорлупе есть питательность? Не только присохнувшая к ней плёночка, но и сама скорлупа полезна. Это не просто кусочек извести. Её можно истолочь и посыпать, как соль, на хлеб.

Переселяясь в комнату Антона Петровича, искали в кухне сковородник, ещё раз заглянули за плиту и увидели там головку чеснока. Как она туда завалилась, когда? Вначале глазам не поверили. Голодающим часто видятся разные разности съедобные. Но это оказался настоящий, а не привидевшийся чеснок. Целая головка. А вы знаете, сколько в ней долечек! Посчитайте. Если есть каждый день по одной на двоих, хватит на полмесяца!

Но чеснок нельзя есть просто так, его надо натирать на кусочек хлеба. Тогда самый чёрствый, самый сырой и непропечённый хлеб становится похожим на копчёную колбасу!

И как же они с мамой берегли эту находку! Чтобы и не высохла и не подмёрзла ни одна долька. И сколько времени прошло, а ещё держится! И вот сегодня Алёша будет есть хлеб, натёртый чесноком.

И угостит Антона Петровича. Не чесноком, конечно, а только запахом чеснока. Антон Петрович ни за что другого угощения не примет. Только проведёт долечкой по кусочку хлеба и скажет, зажмурившись: «Ох, вкусно!»

Что-то он долго не возвращается с дежурства? Заслышав его тяжёлые шаги, Алёша, собрав все силы, поторопился было встать, чтобы не услышать: «Ай, как ты залежался, лежебока, я, старый, уже в очереди постоял и твой хлебный паёк получил, вот, пожалуйста, а ты, молодой, всё лежишь?»

Как хорошо, что он есть и живёт вот здесь рядом, за шкафом. С ним легче, когда он приходит с дежурства и спит днём, можно слышать его дыхание. С ним надёжней и ночью, когда знаешь, что, пока ты спишь, он бодрствует на чердаке, на крыше, не даёт поджечь дом зажигалками… Сколько их потушил он — и числа нет!

«Хватаю их вот этими старинными щипцами от камина и в ящик с песком — раз!»

До войны он был уже седой, но с розовыми щеками. А теперь от голода стал совсем белый и как бы прозрачный. Мама говорит: «И в чём душа держится». Но душа у него крепкая и хорошо держится. Когда ему особенно тяжело, он «питает» её «пищей духовной». Читает вслух стихи.

Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия…

Много книг сожгли они в печке, но Пушкиным он не жертвует даже ради тепла… Много, много строк запомнил Алёша из того, что читает вслух Антон Петрович…

И он всё же пришёл. И был сегодня даже не белым, а синеватым. И не разделся и не лёг спать, приговаривая: «А я сегодня ещё шесть штучек погасил… Дивная ночка была… Ни одного пожара».

Антон Петрович не пожурил Алёшу за лежебокость, он взял его руку и, вложив в неё бумажные пакетики, сказал:

— Сохрани это, мальчик, до весны… Здесь семена…

— Хорошо, — сказал Алёша, — конечно…

— Вот тут твой паёк и мой, вы его, пожалуйста, ешьте… Меня на дежурстве кормили… да, да…

— А вы куда, дядя Тоша?

— Я далеко, в пригород… Туда, где у моих родственников полная яма картошки со своего огорода… Ждите меня, обязательно ждите, я много-много принесу, сколько донесу…

Алёша закрыл глаза, представив себе яму, полную картошки, о которой так много рассказывал Антон Петрович.

«Надо дотерпеть только до весны, когда открывают картофельные ямы… Вот оттает земля, иначе не вскроешь мёрзлую… Мы возьмём заспинные мешки и пойдём!»

Это была мечта, которой они жили все втроём…

До весны ещё так далеко… Но, наверно, Антон Петрович нашёл способ вскрыть мёрзлую землю… Картошки так хочется! Но почему же он не зовёт меня с собой? Разве я так уж слаб? Да, если не зовёт, значит, я очень слаб…

Все эти мысли вились в голове Алёши, в то время как старик ласково гладил его волосы, прежде волнистые, а теперь посекшиеся, ставшие жёсткими и ломкими…

Алёша задремал под эту ласку и не слышал, как Антон Петрович ушёл.

Очнувшись, он ощутил что-то зажатое в руке, вспомнил, что это семена. И стал разглядывать красиво нарисованные на пакетиках луковицы, морковки, свёклы… Ой, а ведь семена съедобны.

Но нет, не станет их есть, хотя их можно было жевать. И чёрненькие, островатые семечки лука, и похожие на про-синки семечки салата, и даже угловатые, сморщенные семена свёклы. В них много питательного.

Конечно, если бы их было много, а то щепоточка. А вот если их посеять и вырастить, это же будет целая гора! А вырастить есть где, столько вокруг скверов и дворов. Ого, только копай да сажай!

Пионеры уже взяли на учёт будущие огородные площади и всё спланировали, где что сажать и сеять.

Важно дождаться весны, а уж там-то мы проживём! И другим поможем. Надо жить. Если не будет мальчишек, кто же будет копать грядки. Надо проявить силу воли и не сжевать эти чудесные семена.

Есть же в Ленинграде люди, которые хранят знаменитую на весь мир, собранную за долгие годы русскими учёными коллекцию семян пшеницы. Тысячи сортов. Начиная с тех, что обнаружили в гробницах фараонов Древнего Египта, до тех, что нашёл академик Вавилов в неприступных горах Памира.

Там их не горстки, а килограммы, центнеры, тонны — пакетиков, пакетов, мешочков, мешков… И все целы. Их стерегут для науки, для будущего люди, умирающие от голода. И не жуют, как крысы. Нет, это люди, они не сдаются. Про их стойкость так хорошо рассказывал Антон Петрович. А какие же там, наверно, хорошие, крупные зёрна! Однажды маме на заводе выдали горсть ячменя за ударный труд.

Ой, как же они взволновались, когда собрались этот ячмень съесть. Нельзя же так сразу. Сжевать, и всё. Дикость какая! Ячменные зёрна вначале поджарили, потом смололи на кофейной мельнице и целую неделю заваривали и пили как кофе!

Что же это за прелесть, когда пьёшь не пустой кипяток, а заваренный хоть чем-нибудь!

Но это всё в прошлом, это было ещё тогда, когда Алик сам сбегал и сам поднимался по лестнице. И даже тогда, когда его стала вносить мама. А потом она сказала: «У меня нет сил поднять тебя». И Алёша перестал выходить на улицу. Вот тогда пришлось сдать горн другому пионеру.

«Тра-та-та! Та-та!» Горнист всё ещё ходит, трубит. Пионерская побудка доносится в разбитые окна.

«Горнист жив, и я буду жить!»

Алёша готов встать и сесть за стол завтракать. Там на тарелке, накрытой чистой салфеткой, лежит ломтик хлеба, уже натёртый чесноком. Мама убирает оставшиеся дольки, смешная, не верит в его силу воли!

Чудачка, он же знает, где спрятан чеснок, и может достать в любую минуту. Но он стойкий, никогда не съест свою порцию хлеба просто так, не проглотит жадно кусками, а сделает всё, как велит мама. Нальёт горячего чаю из термоса, оставшегося в память от папы. Добавит туда одну чайную ложку, одну, вареньевой воды. Есть у них такая. Они налили воду в старую банку от варенья, которую забыли когда-то вымыть, и получился душистый, пахнущий клубникой настой. Вот если его влить в кипяток одну лишь чайную ложечку, это уже будет не просто кипяток, а чай с клубничным вареньем!

Всё это Алёша представил себе и опять чуть не улыбнулся, но вспомнил, что от улыбки у него трескаются и кровоточат губы, и сдержался.

Вставать было нужно, но так не хотелось, угревшись под одеялом и шубами, лежал бы и лежал весь день, но у него есть священная обязанность — заготовка дров. До прихода мамы он должен заправить печку. Это их праздник — затопить и смотреть, как играет пламя. Усевшись рядышком, подставлять огню руки, лица, мечтать о весеннем солнце.

С напряжением всех сил Алёша выбрался из-под шуб и одеял и стал завтракать. Медленно-медленно жевал тоненький ломтик хлеба, пахнувший копчёной колбасой, запивая чаем.

Потом стал трудиться. Это необходимо: без труда человек вянет, как трава без солнца, говорит мама.

Трудиться ему очень трудно. И, хотя топор не тяжёл, рубка дров даётся нелегко. Мама приносит обломки старинных стульев, кресел, кроватей из разбомблённых домов.

Горят они здорово, с треском, но крепки, как железные. Попотеешь, пока изрубишь.

Этой работы хватило бы до прихода мамы, но Алёша разделяет её на два приёма. Потому что ему нужно ещё позаниматься, выучить уроки. Ленинградские ребята решили не бросать ученья ни за что! «Пусть не думают фашисты, будто они заставят нас вырасти неучами в осаде. Не поддадимся!»

Кто не мог ходить в подвал, где были классы с партами, с чёрной доской, тому уроки задавали на дом. И учительница через день, через два обходила таких ослабевших ребят…

Что-то её давно нет. Но она придёт же когда-нибудь, и Алёше будет чем отчитаться. В последний приход она задала урок на неделю!

Разогрев подмёрзнувшие чернила, Алёша переписывает набело диктант, который он научился сам себе диктовать.

И вдруг его подбрасывает далёкий подземный толчок, почти незаметный. Но он-то знает, что это начинается обстрел. Это ударило тяжёлое орудие, установленное немцами где-то за Пулковскими высотами.

Нарастает тугой свист, от которого из рамы вываливается заткнувшая пролёт окна подушка.

Разрыв позади дома сотрясает стены, жалобно звенят уцелевшие стёкла.

Снова подземный толчок, и снова тугой свист. И ещё и ещё. Снаряды летят вразброс, разрывы справа, слева. Не поймёшь, куда целятся.

— Дураки! Дураки! — сквозь стиснутые зубы ругает фашистских артиллеристов Алёша. — Куда палят? Наши солдаты, пулемёты, пушки — всё на окраинах. В центре города ничего военного нет… Ну и пусть, пусть тратят зря снаряды, дураки!

Вот где-то особенно близко грохнуло. Окна застелило дымом. Хочется посмотреть, что загорелось. Алёша подтягивается на подоконник. Горит дом напротив через улицу, хороший, красивый, с колоннами…

— Дураки! Дураки!

Может быть, потушат? Хочется посмотреть дольше, но снова далёкий подземный толчок, и он сползает с подоконника. От близкого разрыва могут попасть в глаза осколки стекла. А глаза ему пригодятся, чтобы смотреть в оптический прицел винтовки, а не зря глазеть из любопытства. Не имеет он права рисковать глазами будущего снайпера.

Алёша заставляет себя отвернуться к стене, на которой играют тени пожара…

Разрыв где-то далеко… Но следующий может быть и в их доме. Ему становится страшно при мысли, что вернётся мама, а на месте дома — груды развалин… Вдруг доносится звук, от которого сразу теплеет на сердце. Он похож на успокаивающее гуденье пчелиного улья.

— Ура! — шёпотом кричит Алёша, у него что-то сел голос в последние дни. — Ура, пошли штурмовички! Они вам дадут жару!

Штурмовиков еле слышно за дальностью расстояния, но Алёша, закрыв глаза, воображает, как наши лётчики пикируют на фашистскую батарею, ведущую огонь. Как гитлеровские артиллеристы разбегаются и падают побитые…

Когда-то он любил рисовать такие картины цветными карандашами, но теперь сил нет, и он рисует эту картину мысленно. И шепчет:

— И это ещё не всё, вам ещё ночью «подсыплет» за нас за всех «Марат»!

Он знает, что матросы-наблюдатели, живые глаза броненосца, стоящего на Неве, притаившись у ничьей земли, высматривают позиции немецких батарей, замечают и засекают их по выстрелам.

А ночью медленно, тихо разворачивается башня главного калибра «Марата», громадные орудия нацеливаются по указанным точкам и — бамм, бамм! — грохают, грохают. И весь город содрогается от радостного гнева. Ага, достаётся и вам, фашисты! От таких снарядов ни один блиндаж не спасёт. Главный калибр не шутка!

Днём «Марат» притворяется мёртвым. Вчера его беспрерывно бомбили. Эскадрилья за эскадрильей пикировала на линкор и сыпала бомбы, как мусор. Алёша видел их поток простым глазом. На палубе всё кипело, как будто извергались вулканы. Когда корабль окутался чёрным дымом, немцы бросили бомбёжку, решив, что всё кончено.

Но сегодня он что-то очень слаб. И у него не хватает сил, не может он толкнуть дверь и сползает к порогу…

И в это время дверь открывается и к нему навстречу падает мама. Её одежда пахнет морозом и дымом. Её лицо черно от копоти. Пряди волос слиплись. И губы черствы. Но он целует, целует их, хотя ему больно…

И вдруг понимает, что это не его мама… Это чья-то чужая. Хотя у неё такие же ввалившиеся глаза. И из них так же, как у мамы, текут слёзы. И она шепчет те же слова: что мама:

— Ты жив? Ты цел? Зайчонок!

Ему хочется сказать, что она, очевидно, ошиблась подъездом. И он совсем не её «зайчонок». Но чужая мама, схватив его в объятия и усаживая на стул, сама говорит:

— Вижу, занавешено окошко даже днём… значит, никого в живых уже нет. И вдруг смотрю — щёлочка и в неё кто-то смотрит… Ах, как бросилась я вверх по лестнице, откуда и силы взялись! Подумала, а вдруг это мой… А у тебя что, никого не осталось тоже? Ты один? На вот, маленький. Кушай!

И суёт ему в рот что-то липкое.

— Это питательно. Это я своему несла… А его нет. И дома нет, и ничего нет… развалины. Дымятся… А уходила — всё ещё было… и дом и он… Ну, ты кушай, кушай… Да ты что, разучился есть? Давно один? Ослаб совсем… даже шторку не задёрнул… Смотрю — свет горит… И вот я на этот свет… Ты кушай, кушай, ты должен есть, чтобы жить!

Алёша машинально ест. Согревается идущим от неё теплом и засыпает.

Возможно, это ему приснилось… Но, проснувшись ещё раз от звуков горна, Алёша обнаруживает у себя под боком свёрток с едой. От него так необыкновенно пахнет, что Алёша находит его сразу. Развёртывает — и что же там: хлеб, намазанный повидлом! Это так вкусно… И его зубы сами впиваются… Но тут его останавливает мысль: «Это не моё… Здесь какая-то ошибка!»

Но зубы уже нельзя остановить. Они жуют, жуют и заставляют глотать прожёванное…

Наверно, Алёша уже был так плох, весь организм его был на таком крайнем пределе, что не съесть этот хлеб с повидлом было бы равносильно смерти. Проглотив всё до последней крошки, он впал в забытьё… Когда Алёша проснулся снова, он сразу встал с кровати. И чуть не упал от радости — в дверях показалась мама.

— Ты жив? Цел, оленёнок! — Она крикнула всё так же, как та, чужая мама, за исключением «зайчонка».

И у неё так же закапали слёзы. И они обнялись так крепко, что слышали биение сердец друг друга за тонкими слабыми рёбрами. И это так радостно. Бьются два сердца рядом. Они живы, живы. И вместе.

— Как ты тут жил без меня, оленёнок?

— Ничего, — отвечает Алёша.

— А я, когда очнулась, спрашиваю, где я, что со мной, какой день идёт?.. Подумать только, была в обмороке трое суток!.. Как упала, выходя из цеха… И вот… Хорошо, что подвезли машиной… Жив, жив, милый Алешуня мой… Теперь всё будет хорошо. Всё чудесно. Ты не слышал ещё, по льду Ладоги проложена ледовая дорога. «Дорога жизни»! А что ты ел тут без меня? Как ты не умер с голоду? Постой, да у тебя кто-то был… Чужие варежки?

И Алёша тоже замечает чужие варежки под столом… И рассказывает о чужой маме, которая ему словно приснилась. Как она плакала о своём и кормила чужого «зайчонка».

Мама молча кивает головой. Она видела этот дом, развалины которого ещё курятся дымом… Там работают сапёры, пытаются спасти кого-нибудь из-под обломков… И многих уже спасли.

— Может, она ещё найдёт своего, поэтому она и поторопилась уйти, — старается мама утешить Алёшу.

— Зачем же я съел его хлеб с повидлом?

— Ничего, Алёша, был бы он жив, в госпитале… его тоже накормят… Да и я могу помочь… Если… Ах, как же она ушла и ничего, кроме этих варежек… А может быть, сказала что-нибудь? Хоть бы узнать кто! Может быть, она разговаривала с Антоном Петровичем? Он спит всё ещё после дежурства? — прислушалась мама. — Почему на тебе его пальто?

— Ах, я и забыл, он же ушёл… за картошкой. Велел ждать его с большим мешком, с большим… с большим и полным картошки!

— Да? — Мама тревожно оглядела комнату. — А взял ли он мешок, Алёша?

— Взял, взял, я сам видел… И оделся похуже, это ведь далеко, там уже рядом окопы… И ямы. Полная яма огородной картошки!

— Зачем же ты отпустил его, Алёша?

— Так ведь же обещал вернуться!

— И он отдал тебе хлеб? И карточки до конца месяца?

— Да, вот они, велел получать и кушать, а он там у родственников покормится. Картошкой. Ему же нужно будет отдохнуть перед дальней дорогой. Ну что ты, мама?

— Давай, Алёша, помолчим.

— Ты думаешь, он пошёл умирать на кладбище? Чтобы не быть людям в тягость? Нет, мама, нет!

— Помолчим.

— Но он же обещал вернуться… А хорошее пальто набросил на меня, чтобы мне было теплее!.. Нет, мама… Он не мог обмануть меня!

— Нет, конечно, Алёша… Он старый коммунист… Мы будем ждать его. Мы должны жить и крепиться. Мы не должны умирать, Алёша! Столько людей отдали за нас свои жизни, что мы обязаны крепиться и победить… Победить!

Мать и сын долго молчали.

А потом они обедали и сразу ужинали, заправив кипяток лавровым листом. По запаху это был почти суп. Они ели его ложками, налив в тарелки. И несли ко рту, подставив ломтики хлеба. Когда на хлеб капало, хлеб пропитывался тоже запахом настоящего супа. Это было так вкусно! Мама, как всегда, пыталась обмануть сына, подсунуть ему кусочек хлеба побольше. Но Алёша бдителен. Он разгадывает её «военные хитрости» и не ошибается, сортируя маленькие квадратики, на которые они разрезают паёк.

Сегодня уже подвезли муку по «Дороге жизни», по льду Ладоги. Был туман, и немецкие лётчики не смогли помешать нашим автоколоннам. И завтра, глядишь, они пробьются и можно будет вот так же есть не пустой обед и ужин, а с хлебом, с настоящим хлебом!

И сын и мать, полные надежд, укладываются спать вместе, чтобы согревать друг друга. Они вдоволь насмотрелись на огонь. Закрыли печь. Прежде чем заснуть, они ещё долго говорят не наговорятся. Алёша рассказывает, как снова его разбудил утром весёлый горнист.

— Он так хорошо трубил, мама, так громко. Ты не бойся, он и завтра придёт и разбудит. Я знаю. Ему ничего не сделается. Он такой здоровый паренёк из пригорода… Он жив, и я буду жить!

— Такой беленький, да? — говорит мама. — Кажется, я его видела вчера.

— Нет, он смугловатый.

— Ага, с голубыми большущими глазами, ну да, я же с ним встретилась в воскресенье, собирая обломки мебели на дрова…

— Да нет же, мама, глаза у него как раз карие.

— Ну, а мне показалось…

— Конечно, ты его видела издалека, а я смотрел прямо ему в глаза, когда передавал горн, как ослабевший более сильному…

— Правильно, правильно, он сильный, на нём матросский бушлат…

— И вовсе и не бушлат, а полушубок.

И вдруг они засыпают, не успев уточнить, как выглядит горнист.

Он жив, здоров, каким бы он ни был, голубоглазым или кареоким, главное, что трубил он в горн, призывно поднимая ребят на борьбу за жизнь.

И каждый раз, пробуждаясь, Алёша улыбкой ранил себе губы, они трескались, пересохнув от недостатка питания.

«Жив горнист! Значит, и я проживу!»

Так продолжалось много-много дней. Пока наконец не пришла весна и все, кто уцелел, вышли на улицы. И вышел Алёша с семенами, сбережёнными им для посева. И взрослые, и дети чистили, убирали улицы, вскапывали каждый клочок земли. Семена были нужны, как вода и воздух.

Каждому пакетику люди радовались. Алёшу хотели ребята качать, да не хватило сил. Преодолевая усталость, он бросился навстречу горнисту, как только завидел его с медной трубой в руках. Обнял, подкравшись сзади, и удивился, что он так худ. Закрыл ему глаза ладонями:

— Угадай кто? Не узнаешь, это же я, Алёша!

— Какой Алёша? Пусти!

— Спасибо тебе! Спасибо, друг! Если бы не ты, я бы, пожалуй, умер! Как ты здорово трубил каждое утро побудку! И откуда у тебя нашлось столько силы?! Я едва по комнате передвигался… А ты чуть не по всему городу… Я слышал, как ты играл и на нашей улице, и дальше, и ещё дальше… Ну, ты просто железный какой-то! Ну, разве не помнишь? Ты же принял от меня горн тогда, зимой.

Поняв, что горнист не может угадать его, Алёша разомкнул руки и заглянул ему в лицо.

И отшатнулся: перед ним стоял совсем другой мальчик, не тот, которому он передал горн, а синеглазый, узколицый, бледный. Совсем другой.

— А где же тот мальчишка, который из пригорода? Вася?

— Не знаю, — сказал синеглазый, — мне передал горн мальчишка с нашего двора, Аркадий.

— А ему кто?

— Одна девочка из дома напротив…

— А ей кто?

Оказывается, ходил и трубил не один горнист и не два, а много-много мальчиков и девочек. Они сменялись, передавая горн из ослабевших рук в более сильные. Многие умирали, но горн жил. Он играл, играл, звучал непрерывно, помогая всем ленинградским ребятам стойко переносить беду.

И вот всем уцелевшим светит солнце. Они будут жить. И их враги утекли, как растаявший снег в половодье.

А бессмертные наши горнисты, послушай, они и сейчас по утрам звонко играют побудку!

 

Солдатская каша

Шёл штурм Берлина. Грозно грохотали советские орудия, от разрывов мин и снарядов содрогалась земля. Огромные каменные здания рушились и горели с треском, как соломенные.

Особенно жестокий бой шёл на подходах к рейхстагу и у канцелярии Гитлера.

С шипением, с пламенем взрывались фауст-патроны. Танки вспыхивали, как дымные костры. А в узком переулке, совсем рядом с грохотом и взрывами, — мирная картина. Бородатый русский солдат варит кашу. Привязал к решётке чугунной ограды пару верблюдов, запряжённых в походную кухню, задал им корма. А сам деловито собирает обломки мебели и подбрасывает в дверцу печки, поставленной на колёса.

Откроет крышку, помешает кашу, чтобы не пригорела, и снова подкинет дров. За его мирной работой наблюдает множество детских глаз из подвала полуобвалившегося дома напротив. В фашистской Германии русскими детей пугали. Детворе очень страшно, но любопытно. Преодолевая страх, немецкие ребятишки уставились во все глаза на первого русского солдата, появившегося в их переулке.

И хотя ружьё у него за плечами, а в руках вместо оружия большой половник, им жутковато. Страшат и его лохматые брови, и его внимательные хитроватые взгляды исподлобья. Словно он видит их и хочет сказать: «Вот я вас, постойте…»

Особенно страшат немецких детей его кони, чудовищные горбатые животные с облезлой шкурой. Они живут где-то там, в сибирских пустынях, и называют их верблюдами…

Такие в Тиргартене были только за решётками, и над ними — предупреждение: «Близко не подходить, опасно».

А русский похлопывает их по шершавым бокам, поглаживает страшные морды.

— Это Маша и Вася. Умные, от самой Волги с нами дошли…

Солдат достаёт кашу большим половником и пробует с довольной гримасой: «Ах как вкусна!»

Наверное, она действительно вкусна, эта солдатская каша. Запах её прекрасен. Так и щекочет ноздри, так и зовёт попробовать. Ах, если бы съесть хоть маленькую ложку… Так есть хочется, так оголодали дети, загнанные в подвалы! Который день не только без горячего супа — совсем без еды…

И когда солдат стал облизывать ложку, подмигивая детворе, самый храбрый не выдержал. Выскочил из подвала и застыл столбиком, испугавшись своей резвости.

— Ну, давай-ка, давай топай, зайчишка, — поманил его солдат. — Подставляй чашку-миску. Что, нету? Ну, давай в горстку положу.

И хотя никто не понял чужого говора, до всех дошёл ласковый смысл его слов. Из подвала мальчишке бросили миску.

С великим напряжением, вытянув тощие шеи, малыши наблюдали, как миска храбреца наполняется кашей. Как он возвращается, веря и не веря, что остался жив, и говорит удивлённо-счастливо:

— Она с мясом и с маслом!

И тут подвал словно прорвало. Сначала ручейком, а затем потоком хлынули дети, толкая друг друга, звеня мисками, кастрюльками.

— По очереди, по очереди, — улыбался солдат. Многие ребята просили добавки. Иные, получив добавку, бежали в подвал и возвращались с пустой миской.

— Что, свою муттер угостил? Ну бери, тащи, поделись с бабушкой.

И солдат ласково поддавал шлепка малышу. Вскоре у походной кухни появился старый немец. Он стал наводить порядок, не давая вне очереди получать по второй порции.

— Ничего, — усмехнулся солдат, — кто смел, тот два съел.

— У вас есть приказ кормить немецких детей, господин солдат? — спросил старый немец, медленно выговаривая слова. — Я был пленным в Сибири в ту войну, ещё при царе, — объяснил он своё знание русского языка.

— Сердце приказывает, — вздохнул солдат. — У меня дома тоже остались мал мала меньше…

Старый немец, потупившись, протянул свою миску, попробовал кашу и, буркнув «благодарю», сказал:

— А не совершаете ли вы воинского проступка, раздавая нашим детям солдатскую кашу? Разве у вас нет строгости дисциплины?

— Всё есть, любезный. Порядки воинские знаем, не беспокойтесь…

— Но как же…

Старый немец не договорил. Ударили фашистские шестиствольные миномёты, а их накрыли русские «катюши». Всё вокруг зашаталось. Переулок заволокло едким дымом.

Дети присели, сжались, но не убежали.

С площади донеслись крики, застучали пулемёты.

— Ну, пошли рейхстаг брать, — проговорил солдат. — Теперь уж недолго, возьмём Берлин — войне капут! А ну, детвора, подходи! Давайте, господин, вашу миску, добавлю! Не стесняйтесь, это за счёт тех, кто из боя не вернётся, — видя его нерешительность, сказал солдат.

Но эти слова словно обожгли старого немца. Отойдя за угол, он сел на развалинах, уронив на колени миску с недоеденной кашей. А дети ещё долго вились вокруг походной кухни. Они освоились даже с верблюдами. И не испугались, когда к кухне стали подходить русские солдаты. В окровавленных бинтах, в разорванных гимнастёрках. Закопчённые, грязные, страшные. Но немецкие дети уже не боялись их.

Уцелевшие после боя солдаты не хотели каши, а просили только пить. И произносили отрывисто непонятные слова:

«Иванов», «Петров», «Яшин»… Бородатый солдат повторял их хриплым голосом, каждый раз вздрагивая. И, добавляя немецким детям каши, говорил:

— Кушайте, сироты, кушайте…

И украдкой, словно стесняясь, всё смахивал что-то с ресниц. Словно в глаза ему попадали соринки и пепел, вздыбленные вихрем жестокого боя.

Немецкие дети ели кашу и, поглядывая на русского солдата, удивлялись: разве солдаты плачут?

 

Дружба

Дружба везде нужна, а на войне в особенности.

Дружили в одной пехотной роте радист Степан Кузнецов и пулемётчик Иргаш Джафаров.

Кузнецов был синеглазый, русоволосый, весёлый паренёк, родом рязанский; а Джафаров — казах, смуглый житель степей, всегда задумчивый и всё песни про себя напевал. Кузнецову его песни нравились.

— Мотив хороший, грустный, за сердце трогает, а вот слов не понимаю, — говорил он. — Надо выучить.

И во время похода всё учился казахскому языку.

И на марше и на привале всегда дружки вместе, из одного котелка едят, одной шинелью укрываются. И перед сном всё шепчутся.

— Как по-вашему «родина»? — спрашивает один.

— Отаны, — отвечает другой.

— А как по-казахски «мать»?

— Ана.

— Отаны-ана. Очень хорошо!

В конце концов Кузнецов стал понимать песни Джафарова и часто переводил их на русский язык.

Идут, бывало, под дождём. С неба льёт, как будто оно прохудилось. Солдаты нахохлились, как воробьи. Вода за шиворот течёт. Грязь непролазная, ноги от земли не оторвёшь. А идти нужно: впереди бой.

Джафаров поёт что-то по-казахски, но никто внимания не обращает.

Тогда Кузнецов возьмёт да повторит его напев по-русски:

Ой, за шиворот вода течёт, Под дождём наш взвод идёт… Зачем ходим, зачем мокнем, За всё сразу с немца спросим!

— Правильно, во всём фашисты виноваты! Скорее дойдём — скорее расквитаемся!

Засмеются солдаты и зашагают веселей.

Дружба и сил прибавляет, дружба и в бою выручает. Кабы не дружба, пришлось бы друзьям погибнуть накануне самой победы.

Случилось это при штурме Берлина.

Рота захватила на перекрёстке дом, закрывавший подход к рейхстагу, и тут попала в окружение. Кончились гранаты, на исходе патроны. Кузнецов запросил по рации подмогу, но вражеский радист напал на волну и подслушал.

Когда на помощь пехотинцам пытались прорваться наши танки, их в упор расстреляли два «тигра», спрятавшиеся в воротах дворов.

Танкисты едва спаслись, а танки горели среди улицы, как два дымных костра.

Что делать? Многие солдаты были ранены. Пулемёт Джафарова разбит снарядом. Сам он с осколками в груди лежал на паркетном полу старинного дома, и его смуглое лицо, запорошённое извёсткой, казалось мёртвым.

— Ты жив, Иргаш? — наклонился к нему Кузнецов. Казах лишь чуть-чуть улыбнулся уголками губ.

— Ну, давай попрощаемся, дружба… Вон фашисты накапливаются, а нам и встретить их нечем.

— Подмогу зови. Танки зови. Пускай магазином идут, через витрину, как я сюда шёл… Магазин большой, пол бетонный, — шептал Иргаш, как в бреду, по-казахски.

— Беда, брат: перехватывает мои слова фашистский радиоволк, хорошо знает по-русски.

— Зачем по-русски, говори по-казахски!

Услышав эти слова, Кузнецов стиснул руку Джафарову и прошептал:

— Это верно… ни один чёрт не поймёт! Только я и ты, в нашем полку никто больше казахского не знает…

— Вызывай штаб, проси Узденова. Земляк мой Берген Узденов нас выручит!

Джафаров смежил веки и умолк, обессилев от разговора.

Кузнецов припал к рации и, надев наушники, стал вызывать полк.

Он вспомнил, что видел в штабе маленького смуглого танкиста в кожаном шлеме, прибывшего для связи из танковой части.

— Узденова, прошу к аппарату танкиста Узденова! — решительно потребовал Кузнецов, замирая от волнения.

Фашисты, почуяв, что рота ослабла, становились всё наглее. Они строчили по дому из автоматов, швыряли гранаты, били по окнам ослепляющими фауст-патронами. И, крадучись вдоль стен, продвигались всё ближе.

Наши отвечали редкими выстрелами, сберегая патроны для последней схватки.

— Я — Узденов, слушаю! — раздался в наушниках резковатый голос.

— Внимание, внимание, с вами будет говорить ваш земляк, голос которого вы узнаете… Говорите только по-казахски, нас фрицы подслушивают.

— Вас понял, — ответил Узденов.

Кузнецов прислонил трубку к губам Джафарова, и тот, собрав все силы, так что пот на лбу выступил, стал объяснять земляку, как танкам можно пройти на выручку прямо через магазин, минуя ворота, где прячутся «тигры».

Узденов отвечал спокойно и соглашался, словно его звали на прогулку.

Немецкие солдаты совсем близко…

— Не волнуйся, дружба, — сказал Джафаров, кладя трубку, — у нас друг едет к другу чай пить за сто вёрст, а здесь совсем близко и дело не терпит, сейчас прибудет на танке.

А фашисты уже вот они, лезут в дом со двора. Пробрались по канализационным трубам и теперь, серые, грязные, как крысы, карабкались в окна дома, срываясь с карнизов и подсаживая друг друга.

Не успев снять наушники, Кузнецов схватился за автомат, но выстрелов не последовало — патроны вышли все. Он хотел крикнуть товарищам, но все были заняты: отбивали атаку фашистов с улицы.

«Вот и смерть пришла!» — подумал Кузнецов. И такая его взяла досада, что схватил он свою походную рацию, которую берёг и лелеял всю войну, и обрушил её на ненавистные каски со свастикой.

Но в это время над головой радиста взвизгнули пули, ударили в потолок, и его засыпало штукатуркой, словно он попал под пыльный душ. Всё скрыло белой пеленой.

Это ворвался во двор советский танк и, поворачивая башню, стал сметать фашистских солдат с окон и карнизов пулемётным огнём.

Появление его было для них полной неожиданностью. Фашистский радист долго ломал голову: на каком это шифре переговариваются русские радисты? Учён был, хитёр немец, а казахского-то языка не знал. Всё слышал, а ничего не понял и не успел предупредить своих, как в тыл им прорвался наш грозный танк.

Опоздай он на минуту — погибли бы наши герои.

Это был командирский танк самого Узденова, других не было под рукой.

Когда контратака была отбита и Кузнецов пришёл в себя, он больше всего жалел, что сгоряча разбил свою рацию о фашистские головы.

— Ничего, была бы своя голова цела. Рацию новую наживём, дружба, — утешил его Узденов и, деловито оглядываясь, тут же спросил: — Нет ли здесь местечка, откуда стрельнуть по рейхстагу?

…Джафарова удалось спасти, раны его оказались не смертельными. Кузнецов остался в Берлине, а Джафаров поехал домой, порядочно заштопанный докторами, но живой и весёлый. И всю дорогу пел.

Интересная это была песня: слова казахские, а мотив рязанский.

Многим было любопытно, о чём поёт в ней казах, но он не мог перевести точно и всё ссылался на своего дружка Кузнецова, оставшегося на службе: вот тот бы точно перевёл.

— Одним словом, про дружбу, хорошая песня!.. — говорил Иргаш и снова пел.

 

Чемоданчик

После удачной облавы на волков в Мордовском заповеднике собрались мы у костра, к которому натащили туши убитых зверей. И все дивились необычайной величине и ужасной зубастой пасти одного убитого волка. Лобастый, как бык, лохматый, как медведь, был он страшен даже мёртвый.

Выстрел в упор двух стволов картечью не свалил его. Волчина грудью сшиб охотника и чуть не растерзал.

— Людоед! — поёживаясь, говорил потерпевший, егерь заповедника, одолевший волка в рукопашной схватке. — По всей хватке видно — людоед, прямо за горло меня норовил… Да промахнулся, шарф у него в зубах завяз. Шинель когтями, как ножами, разрезал.

Старая фронтовая шинель висела на охотнике клочьями.

— Ну, брат, натерпелся ты страху! — посочувствовали егерю товарищи по охоте. — Прямо как на войне.

— Почему как на войне? — встрепенулся старый фронтовик. — Разве на войне одни страхи? На войне с нашим братом всякое бывало. Иной раз в такое положение попадёшь — и самому смешно и другим потешно.

— Да ну, уж ты скажешь…

— А вот скажу!

Бывалого фронтовика только затронь. Вскоре забыт был страшный волк. Все уже слушали необыкновенную историю про войну. А сам рассказчик, посиживая на тёплой волчьей шкуре, оказавшейся удобной для сидения среди глубоких снегов, увлёкся больше всех.

— Штурмовали мы Кенигсберг, фашистскую крепость на славянской земле. Бой был такой, что снаряды сталкивались, осколок за осколок задевал. И всё-таки мы вперёд шли.

— Да как же вы шли?

— А вот так: где под домами — подвалами, а где в домах — в стенах ходы пробивали. И какие только форты — укрепления — брали! Тут и «Луиза», забетонированная от верха до низа. Тут и форт «Фердинанд», прямо впереди нас.

Тут и форт «Еж», голыми руками не возьмёшь. Пушки и пулемёты на все стороны иглами торчат…

Выходим так к центру города, в район Тиргартена, и вдруг видим: из дыма, из пламени обезьяны прямо на нас бегут и кричат пронзительно, как дети. Город весь горит. Из подвалов жаркий огонь пышет — подмётки жжёт. А они, бедненькие, босые. С крыш раскалённая черепица летит. Трамвайные провода на столбах висят. Коснутся лапками — обжигаются: всё от пожара раскалилось.

Стали солдаты обезьян ловить, в шинели кутать да в тыл отправлять. Всхлипывают обезьяны, прижимаются к нам, что твои сиротки.

Фашисты, отступая, хотели их перестрелять — из автоматов по клеткам… Но не всех удалось, выскочили.

И не успели мы это чудо освоить — появляется другое. Из железных ворот лезет на нас танк не танк, самоходная пушка не пушка, а что-то громадное. Пыхтит, как мотор. Голова поворачивается, как танковая башня. А глазки сверкают узкие, как смотровые щели.

«Вот я его противотанковой!» Один солдатик за гранату схватился. А сержант, который этой группой командовал, говорит: «Отставить! Это бегемот — зверь ценный, зоологический…»

Ну, тут все солдаты поняли, что за чудо, и стали смеяться. А пули свищут и осколки летят. Бой не кончился.

Сержант, увидев на воротах надпись — «Тиргартен», сейчас же по радио в штаб доложил:

«Так и так, с боем вышли в намеченный район. И, между прочим, нами захвачен бегемот».

И только он это сказал, тут же по радио получает приказ: «Назначаетесь комендантом!»

Есть на войне правило такое: какой командир форт или город первым захватил, тот и комендант.

Ну какой же форт или город — тут животное, бегемот…

Не успел разъяснить это сержант начальству, как ударило осколками по рации — так связь и кончилась.

Поправил он каску, встряхнул головой:

«Вот тебе раз, напросился на должность».

Но приказ есть приказ — надо выполнять.

Штурмовая группа дальше пошла, а он передал команду своему помощнику — и к бегемоту.

«А ну, говорит, трофей, слушать мою команду! На место! В клетку! С четырёх ног шагом арш!»

Зверь не слушается.

Солдат-то знает, что он комендант, а бегемот-то не знает. Стоит и горячо попыхивает на него из ноздрей, а сам ни с места.

Вокруг снаряды рвутся — того и другого убить могут.

Что делать? Мимо шли танки. Сержант постучал в броню, умолил командира развернуться и машиной этот живой танк попятить. Так и сделали. Подтолкнули бегемота к его вольере, прямо к бассейну с водой. В этой ванне целее будет.

А тут, на счастье, вскоре и бой кончился, фашисты белый флаг выкинули.

Всем войскам отдых, ликование, а на коменданта — самые заботы. От всех страхов заболел бегемот. Не пьёт, не ест, головы не поднимает. Что делать? Вызвал сержант ветеринарного врача. Увидел тот пациента и как вскрикнет:

«Это что за шутки? Я лечу боевых коней… А меня к чудовищу привели!»

Ну, потом обошёлся. Осмотрел внимательно. Много дыр от пуль нашёл. Фашистские автоматчики бегемота застрелить хотели, зло на нём вымещали…

«Ничего, — сказал ветеринар, — пули у него в мясе застряли, они салом затянутся. Самое опасное — явление шока. На почве нервных потрясений теряется интерес к жизни и раненый может умереть. Надо у него вызвать аппетит…»

И тут же выписал бегемоту рецепт — «спиритус вини».

Как вылили ему в рот солдатский котелок этого лекарства, так он минут пять чихал, до слёз. А потом вдруг развеселился. По клетке бегает, как поросёночек хрюкает. На свёклу навалился — целую груду съел. Бочонок квашеной капусты — на закуску. Солёных помидоров — туда же…

Объелся наш бегемот. Лежит в клетке, а живот горой дует. На весь парк охает, бедняга. Народ вокруг собрался. Солдаты тыловых частей. Шофёры, что у грузовиков баллоны чинили. Военные прачки, которые для стирки госпитального белья тут же в парке котлы кипятили.

«Это что же за безобразие? Чего комендант смотрит? Где «скорая помощь»?..»

Всем бегемота жалко.

Опять комендант несчастный к ветеринару бежит.

«А-а, комендант бегемота?.. Обкормили? Трофей объелся?.. Овощами? Ничего, овощи — пища лёгкая… Грелочку на живот, грелочку!»

Доктору легко сказать — грелочку! А где взять такую? Для бегемотов грелки ещё не поделаны. Вот беда — предписание врача есть, а средств для его выполнения нет! В бою сержант не терялся, а здесь, что делать, не знает, голова кругом.

Советуется с военным народом, что собрался у клетки. А шофёры и говорят:

«Вот невидаль — грелка! Взял баллон из-под задних скатов грузовика, налил кипятком — вот тебе и грелка! Да ещё какая!»

И прачки добавляют:

«У нас кипяток готовый… Не жалко! Заправим грелку!»

Налили кипятку в два баллона. Подкатили бегемоту к животу, приставили.

Ну, точь-в-точь пришлось. Понравилось ему тепло. Живот успокоился. И захрапел бегемот, как богатырь.

Много ещё было с ним происшествий. Некоторые пули пришлось всё же ветеринару извлекать. От заражения крови пенициллином спасать. Выходили зверя…

И так полюбил бегемот своего коменданта, что часу не мог в разлуке прожить. Пить-есть не будет, если сержанта нет. Спит, а сам одним глазом посматривает — здесь ли он. Ну, и комендант к нему всей душой.

И вот устроился однажды сержант вздремнуть под деревом, рядом с клеткой. Бегемот за решёткой, а сержант неподалёку, под деревом. Спит и видит страшный сон. Будто в блиндаж ударил снаряд. Крыша рухнула, и его брёвнами и землёй придавило. Ни вздохнуть, ни охнуть. Смерть пришла…

И уже слышит, как женщины над ним причитают, как над покойником.

«Что такое? — думает. — Если я умер, как же я могу слышать? Что это за крики?»

«Спасите! Помогите! Бегемот коменданта жуёт!..»

Во-первых, бегемот — не телёнок; во-вторых, человек — не бельё, чтобы его жевать!

Приоткрыл глаза сержант потихоньку и сообразил, в чём дело. Это его дружок бегемот о нём соскучился, вылез из своей клетки — дверь-то у неё, повреждённая снарядом, плохо запиралась. Подошёл да и прилёг с ним рядом. Разнежился и заснул. И для полного удовольствия головёнку свою ему на грудь и положил… А в ней пудов пять весу! Вот тут сержанту и приснилось, будто его в блиндаже придавило.

И опять солдатская смекалка выручила: прибежали шофёры с домкратами, подставили домкраты бегемоту под челюсти. Осторожно покрутили и приподняли его морду, как передок автомобиля.

Сержант потихоньку вылез, а бегемот даже не проснулся.

Пожурил он его потом: «Так, мол, нельзя со мной нежничать: ты зверь, а я человек, ты большой, а я маленький. Могу сломаться, как игрушка. Будешь плакать, да не исправишь…»

Много ещё было у него хлопот и приключений. Но самая-то беда — в конце войны.

Едут солдаты и командиры по домам с победой. Заезжают отдохнуть в Кенигсберг, заходят погулять в зоопарк, видят своего знакомого сержанта и смеются.

«Вот, говорят, попал фронтовик в историю! Как же ты теперь вернёшься домой? Чего про войну-то рассказывать будешь? Иные побывали комендантами крепостей, другие — городов. А ты был комендантом… бегемота! Ребятишки засмеют!»

Смущается сержант: «Радист всему делу виноват. Наверное, тогда, в горячие дни, перепутал и доложил начальству: захвачен, мол, форт «Бегемот». У фашистов ведь всё зверское: танк «тигр», самоходная пушка «пантера»… Не мудрено запутаться!

«Радисту война всё спишет, а тебе каково…»

Долго так потешались, пока не вышел приказ начальника гарнизона наградить сержанта за сохранение ценного трофея именными часами.

Так закончил свой рассказ охотник в разодранной волком шинели.

— Вышел, значит, из положения сержант! — улыбнулись слушатели.

— Кто же это был? Не твой земляк? Похожий на тебя — и храбрый, и шутник…

Егерь ничего на это не ответил.

— Что-то подводы долго задержались, — сказал он, закурив. — Давно бы им приехать время. Снега, что ли, глубоки?

И достал из кармана именные часы. Тут все так и покатились со смеху:

— Так это же ты сам был! Ох и шутник ты, Мурашов!

— Какой же я шутник? Это война шутки шутит. Я ведь и потом от этого всё отделаться не мог. После войны всё о бегемоте скучал. Навещать его ездил.

— Это куда же, за тридевять земель?

— Нет, зачем же, недалеко… в Москву. За моим дружком отдельный вагон прислали и в Зоопарк его с почётом доставили. Там и живёт. И зовут его Гансом.

— Ну и что ж, узнал он своего коменданта?

— Какое там! Вхожу я в клетку, так он на меня как зафыркал, затопал, словно бюрократ какой-нибудь. Вот, думаю, заважничал… Как же — его в Москву в отдельном вагоне привезли. Квартиру с ванной дали. За деньги показывают. Прославился! Где уж тут фронтовых друзей помнить.

— Ишь какой… Обиделся ты?

— Нет, зачем же? Обижаться тут не на что… Дело в том, что семья у него появилась после войны: бегемотиха и маленький бегемотик, на центнер живого весу. И как раз спал в это время малютка, когда мы вошли. Вот папаша-бегемот и запротестовал. Потом-то признал всё-таки. Ничего, репу из моих рук взял… А забавный у него сынишка — квадратный, толстый, весь в отца, и всё в бассейне купается… Издалека подумаешь: кожаный чемодан в воде плавает!

— И как же этого малыша зовут?

— Чемоданчик!

Вот и весь сказ, услышанный на охоте в мордовском лесу от смелого и умелого охотника, сразившего самого страшного и свирепого волка.

 

Весёлый плотник

Весёлый появился в колхозе плотник — дом за домом отстраивает и всё песни поёт. Когда брёвна тешет, топором плясовой мотив выстукивает. Волосы у него с сединой, а глаза молодые. И седоватая борода задорно кудрявится. Всё время вцепляются в неё стружки.

Зелёная солдатская рубаха на нём выгорела от солнца. На спине соль от пота белым инеем проступила. А на груди блестят ордена и медали. Видно, немало потрудился старый солдат в боях и походах.

— Дядя Пронин, а ты в фашистов много стрелял? — спросят его колхозные ребятишки.

— Нет, стрелять мало приходилось.

— А как же ты воевал?

— А я больше топором.

— Топором? Прямо как саблей рубил фашистов, да?

Посмотрит плотник в заблестевшие глаза мальчишек и улыбнётся в бороду:

— Да не фашистов — мосты я рубил. Война — хозяйство большое. Там не только стреляют, там всякой работы много. Кто к чему приставлен. Я сапёром был, мосты строил. Без мостов-то воевать нельзя. Без них ни туда ни сюда. Вот поначалу, когда немец нас попятил, рубили мы все мосты отступательные, бросовые. Так только, чтобы по нему войско перешло, а потом его сжечь либо сломать… А когда мы его погнали, тут уж пошли строить мосты наступательные, крепкие. И сейчас везде стоят. И на каких только речках наших мостов нет! Вот, например… — Плотник достанет засаленную, затрёпанную книжку, заменяющую ему бумажник, и начнёт перелистывать: — Бзура-река. Это в Польше. Мы через неё двухпутный мост построили. Или вот: Золотая Липа, с красивым названием река. Или вот: Банска-Бистрица. Это в Чехословакии. Или вот: Горынь-река — шумит, извивается, как Змей Горыныч. И каких только рек на свете нет! Много их нам до Берлина попалось. Построил наш батальон несколько сот мостов.

И вот через какие только реки ни строили — всё война идёт, а как дошли до одной речки, так себе, и неказистая речка-невеличка, а как через неё мост построили, так и война кончилась.

— А-а, это Шпрее? В Берлине? — догадываются ребятишки.

— Верно, в самом логове зверя. Как до неё дошли, так и Гитлеру капут… За что у меня орден Славы, спрашиваете? А это за то, что семь «языков» в плен взял.

— А разве сапёры пленных берут? — усомнятся ребятишки.

— А что ж, разве сапёрам запрещено? Коль сумеешь, так и бери. На войне всяко бывает. Со мной на реке Одер такой случай был. Есть такая река на границе Польши с Германией — большая, глубокая, широкая. Дошли мы до неё и остановились. Пора бы войну кончать! Всем охота поскорее наступление на самую Германию сделать, а тут какая-то заминка. Не дают нам, сапёрам, ни лесу, ни тёсу, ни брёвен — значит, наступление не чувствуется. Без мостов-то наступать нельзя.

Вышел я на берег реки. Все кусты, овраги осмотрел — никакого подвоза не заметил. «Что такое? — думаю. — Воюем всегда по плану, всё у нас продумано, всё начальство заранее предвидит. Неужели эта река непредвиденная? Не может этого быть!»

В таком рассуждении вышел я к обрывчику над водой. Смотрю: наши разведчики в маскировочных халатах притаились под берегом и на ту сторону заглядываются. Слышу: рассуждают, что трудно достать «языка». До того немец напуганным стал, никак не подступишься. Окопался окопами, опутался проволоками, залез в бетонные блиндажи, носу не показывает. Всю ночь осветительные ракеты пускает.

Иной раз доберутся ребята, схватят какого-нибудь фрица, а пока его через реку тащат, либо он у них захлебнётся, либо его шальная пуля подшибёт. Однажды приволокли двоих, мокрых, но живых. Дрожат от страха, а сказать ничего не могут. Глухонемыми оказались. Надо же быть такому невезению!

Гитлер до того довоевался, что и всех негодных к воинской службе в окопы засадил. Поди знай!

Решил я разведчикам помочь. Солдаты они молодые, не все приёмы знают. А я старый. Я ещё в первую мировую войну за храбрость Георгиевский крест заслужил.

Вот и сообщил я им один секрет. Командир их, гвардии лейтенант, даже засмеялся.

«Ну, говорит, старый хитрец, если дело выйдет, получишь от самого генерала и орден и отпуск на побывку домой!»

«Отчего же, говорю, не выйдет, способ надёжный. Орден и старому не хуже, чем молодому, подойдёт, а насчёт отпуска тоже не возражаю: по внучатам соскучился».

Договорились мы и начали действовать. Всё это, конечно, в тайне.

И вот к вечеру слышат немцы, что на нашем берегу топоры стучат, значит, мосты строят. А если мосты строят, значит, наступление готовят. А если наши наступление готовят, значит, фрицам несдобровать. Это они знают.

И вот наутро завозились на том берегу. И в стереотрубы на нас смотрят, и с самолётов фотографов на нас напускают, и по ночам прожекторными лучами кусты обшаривают. И ничего, никакой техникой нашу хитрость определить не могут. Не найдут, где русские мост строят, да и всё.

А мы его и не строим. Зачем же, никто нам этого не приказывал.

А топорами почему и не постучать? Стучим. Возьми небольшой обрубок, выдолби его — такой деревянный барабан получится, что любо-дорого.

Как начнёшь на заре обушком поколачивать, по воде эхо подхватит, как будто сто плотников работают…

И, дав ребятам посмеяться, Пронин тут пройдётся обушком по бревну, скороговоркой.

— Сижу я вот так, под берегом притаился, стучу. Ночь стучу, вторую стучу — ничего не получается, не идут фашисты на приманку. «Неужели, думаю, у них так плохо разведка поставлена?»

И вот на третью ночь пал на реку туман. Луна светит, а видимость плохая. Свет в тумане получается ненормальный, рассеянный. Призрачный такой. И время — самый полночный час. И вдруг вода под берегом захлюпала, тростник всколыхнулся, грязь зачавкала. Смотрю и вижу — лезет на меня из реки какое-то громадное чудовище. Водяной не водяной. Домовой не домовой… Толстый, рыхлый, головища круглая, с пивной котёл. Глазищи стеклянные, как автомобильные фары. И весь такой противный, студенистый, колышется, как резиновый.

«Вот как, — думаю, — фашистская нечистая сила оборудована, по последнему слову техники!»

Смотрю: а их лезет на берег ещё несколько! Один страшнее другого. Тина на них чёрная, донная. Водорослями опутаны, как утопленники. Невозможно смотреть…

«Стучи, бренчи, — велят мне разведчики, — будто не замечаешь, а то спугнёшь!»

Взялся я за топор, а у самого зубы стучат: ведь это они ко мне крадутся. Один водяной уже совсем близко подполз. Вдруг как разломится пополам! Голова — в сторону, шкура — в другую. Воздух из неё вышел — и сразу опала. И вылезает из оболочки самый настоящий фашист. За ним другой, третий…

Враз набросились на них наши разведчики: «Хенде хох!» Скрутили, связали и в штаб доставили.

Семь штук оказалось. Да какие хитрые! Шли к нам по дну реки в водолазных костюмах. Натянули на себя непроницаемую резину, надели на головы скафандры. У каждого на подмётках полпуда свинца, чтобы вода наверх не поднимала. И отправились на разведку. Вот какие были водяные!

Через неделю вызывают меня к генералу — награждать.

Орден Славы вешают мне тут же на грудь, а насчёт отпуска я сказал:

«Никак нет, разрешите не поехать».

«Почему?»

«Опасаюсь, пока я съезжу, без меня Берлин возьмут!»

Генерал засмеялся:

«А чего же тут опасаться?»

«Ну как же, — говорю, — что мне тогда внучата скажут? Всю войну воевал, а в Берлине не бывал… Разрешите задержаться. Теперь недолго!»

«А вы откуда, ефрейтор, знаете, что недолго?»

Тут я запнулся: военная тайна… В штаб-то я ближним путём шёл и заметил: по оврагам, по кустам — везде наставлены лодки, катера, самоходные паромы, амфибии разных систем. Великое множество. И всё замаскировано.

Конечно, я догадался, что и река Одер у нас в планах предусмотрена. Только решил наш главный командующий плотников этой рекой не затруднять, а форсировать её внезапно, на плавучих средствах. Вот почему не давали нам ни тёсу, ни лесу.

Не успеют немцы оглянуться, как будем мы у них на плечах. И не слезем до самого Берлина…

Ну, про эту военную тайну я молчу и отвечаю так себе, просто:

«В природе, мол, чувствуется».

Тут генерал взглянул на меня строго и сказал:

«Приказа своего отменять не стану. Поедете в отпуск после постройки моста через реку Шпрее».

«Рад стараться!» — говорю.

Так оно и вышло. Построил я мост через Шпрее. Хороший, надёжный, и сейчас, наверное, стоит. А не сообрази я вовремя, уехал бы в отпуск, ну и не было бы у меня медали «За взятие Берлина». А теперь — вот она!

Пронин позвенит медалями и добавит:

— На войне, ребятки, не только стрелять — побольше соображать нужно!..

И снова за топор. Так дом за домом отстраивает. И всё с шуткой, всё с песней.

Весёлый плотник появился после войны в колхозе!

 

Фюнфкиндер

Вот ещё одна необыкновенная сказка войны. Шли партизаны лесом. Израненные, усталые, голодные. Вдруг видят разбившийся фашистский самолёт. Заглянули — а в нём ящики конфет, мармеладу, шоколаду. Стали разбирать свалившиеся с неба трофеи. Вдруг в обломках кто-то зашевелился. Фриц? Да, один немец уцелел. Увидев партизан, он выхватил из кармана… фотографию. Загородился ею от автоматов и кричит жалобно:

— Фюнф киндер! Фюнф киндер!

Подскочил к нему партизанский разведчик, мальчишка Лёнька, и рапортует командиру:

— Товарищ Фролов, у него на фотографии пятеро детей.

По лицу командира прошла не то улыбка, не то усмешка.

— Отставить! — скомандовал Фролов, и партизаны опустили автоматы.

Первый раз они пощадили врага. Известно — партизаны в плен не берут.

Некоторое время помолчали, не зная, что же делать. Командир нашёлся:

— Нагрузить на него шоколаду побольше, пусть тащит в лагерь ребятам гостинцы. Ясно?

Так немец, прозванный Фюнфкиндером, попал в партизанский лагерь, спрятанный среди непроходимых болот, где-то в лесах, между реками Пола и Ловать.

С удивлением разглядывали пленного женщины и дети. Фашисты — ведь это не люди. Они хуже зверей. У них и обличье должно быть ужасное. А этот на обыкновенного человека похож. Пожилой, худощавый, совсем не страшный.

С удивлением разглядывал и немец сказочное жильё партизан. Не то свайная деревня времён каменного века, не то гнездовье болотных птиц.

Прямо над водой, укреплённые на кольях, таятся в ка-мышах шалаши, сплетённые из ивовых ветвей. Между ними жёрдочки. Ни печей, ни очагов для варки пищи. С виноватой улыбкой выкладывал он из мешка шоколад и конфеты.

— Что, смешно тебе — куда герман Русь загнал? — сказал Власыч, старик с ястребиным носом и лохматыми бровями. — Ничего, мы перетерпим, посмотрим, как вам достанется, когда наша возьмёт!

Немец поёжился под его зловещим взглядом. Опустил глаза и, указывая на себя, стал что-то объяснять.

Фролов слушал. Он когда-то, в десятилетке, изучал немецкий и теперь немного понимал.

— Должен вам доложить, товарищи, — сказал Фролов, — это авиамеханик. Самолёты обслуживал. А стрелять в нас — не стрелял.

— Все они так говорят, когда попадутся. А попадись ты ему, он бы тебе показал «рус капут»! Убью! Всё равно убью! — крикнул Власыч.

— Прямо здесь? — усмехнулся Фролов. — А куда денешь? В болото? А как же тогда воду будем пить?

Вокруг засмеялись. Немец оглядел людей с надеждой.

— Ладно, — сказал Фролов, — оставим вопрос до утра.

— Вот правильно — утречком я его и отведу в лес…

Власыч, уложив немца в своём шалаше, сел с автоматом его караулить.

Не спалось пленному. Вздыхал, обирал комаров с лица. Не шёл сон и к Лёньке. Всё думалось. Ненавидел он гитлеровцев не меньше Власыча. Но Фюнфкиндер… Странное дело… Тсс, как бы не услыхали его мыслей… Этот немец похож на его отца, бывшего механика МТС, ушедшего на войну. И лицо сероватое, в щеках вкрапинки металлической пыли. И руки с мозолями. И так же горбится немного. И так же любит своих детей… Захотелось что-нибудь придумать, чтобы Власыч не исполнил своей угрозы.

И вот Лёнька прокрался к командирскому шалашу. Фролов то бредил, то просыпался. Его мучила малярия.

— Товарищ командир, а товарищ командир, — тихо позвал Лёнька, — а этому немцу у нас дело есть. Надо заставить его разобрать трофейные лекарства. У нас их куча, а какие к чему, не знаем.

— А? Что? Ну конечно. Где мешки эти? Распорядись утром.

Получив задание, Лёнька выполнил его точно. Отыскал припрятанные под сухой осокой мешки с лекарствами и на рассвете, чтобы не прозевать немца, которого Власыч мог увести в лес, подошёл к шалашу. Фюнфкиндер не спал. Он сидел, свесив ноги в болотный туман, и пучком осоки отгонял злющих комаров то от себя, то от Власыча.

Старик храпел, задрав бороду вверх. Автомат, зажатый в руках, то опускался, то поднимался на его широкой груди.

Лёнька фыркнул в кулак: вояки! Один проспал, а другой не воспользовался, а?

Разбуженный Власыч моментально вскочил и попятился, увидев перед собой немца в мундире. Подумал, что ему снится.

— Дело есть, Власыч, — сказал Лёнька. — Командир приказал — пусть немец лекарства рассортирует.

— А-а, это правильно. Хоть какую пользу принесёт. А потом — в расход! Они нас — мы их. Немцем меньше — нам легче. Так-то, Лёня? — вздохнул Власыч.

…Собравшись в кружок, ребятишки и бабы, жуя шоколад, смотрели, как Фюнфкиндер работал. Лёнька выгребал ему из мешков лекарства, а немец прочитывал надписи и раскладывал коробочки с порошками, баночки, скляночки аккуратно, не торопясь. Словно чуял — чем раньше кончит работу, тем скорее отведёт его Власыч в лес.

Назначение лекарств объяснял без слов. Найдя таблетки от боли в желудке, показывал на живот, от головной боли — на голову. Однажды, изобразив дрожь во всем теле, сам проглотил и других одарил беленькими шариками. Лёнька лизнул и определил — хина. Все обрадовались — малярия трепала жителей лагеря нещадно. От хины, глядишь, полегчает.

Найдя какие-то скляночки, шприц, длинные иголки, немец прижал их к груди, стал корчиться, изображать что-то страшное, но смотреть на него было смешно.

Догадался Власыч:

— А ведь это он, знаете, лекарство против столбняка нашёл. Право.

И велел прибрать хорошенько такое дорогое и полезное лекарство.

— А может, лучше не убивать этого немца, дядя Власыч? — сказал после этого Лёнька. — Глядишь, может, он ещё к чему пригодится.

— Нынче уже поздно, — Власыч посмотрел, высоко ли солнце, — да мне и некогда, а вот ужо завтра утречком я его отведу от греха подальше в лес…

Наступила вторая ночь, когда Лёньке пришлось думать, какое бы дело найти Фюнфкиндеру, чтобы сохранить ему жизнь. Но выручил себя сам немец. Утром он нарисовал на клочке бумаги проект водокачки и показал Власычу. Старик долго хмурился, разглядывая чертёж. А Фюнфкиндер, показывая рукой на болото, изображал тошноту, хватался за живот и всячески гримасничал, доказывая, что эту воду пить никак нельзя. Сам же он за весь прошлый день не выпил даже ни капли. Солёные сухари грыз, а пить из болота не мог. Сидел, раскрылившись от жары, как больной грач, и слюнки глотал.

Сжалились над ним девчонки.

Набрали черники и угостили немца ягодой.

— Она кисленькая, — сказала Манечка, внучка Власы-ча, — когда пить хочется, очень помогает.

Немец поел ягод и украдкой погладил Манечку по голове. Власыч в чертеже разобрался:

— Это, конечно, хорошо. Детишки дюже от воды хворают… Нам бы это — во спасение. Вот и фильтр тут. Вот и отстойник. Ну, да где же это нам материалов взять? Трубок всяких и прочего…

— А из самолётных обломков! — обрадовался Лёнька. — Из них даже велосипед можно собрать.

Посоветовались на этот счёт с командиром отряда, и пленный Фюнфкиндер под охраной старика и мальчишки был направлен «в командировку» к разбившемуся самолёту — отыскать там всё, что нужно, для аппарата.

Понабрал Фюнфкиндер множество всего. И трубок, и планок, и винтов, и гаечек, и листы алюминия. Разыскал даже среди обломков уцелевший инструмент: плоскогубцы, кусачки, отвёртки, молотки, паяльную лампу. И возвращался довольный, как с ярмарки.

Водокачку он соорудил, потрудившись несколько дней вместе с Лёнькой и другими добровольцами весьма успешно. И на свою беду. Когда из алюминиевой трубки — стоило покачать рычажок — пошла светлая, пахнущая хлором вода, Власыч даже засмеялся:

— Ишь хитрец, видать, не соврал, что механик. Ну, раз так, мы ему дело найдём!

Он давно мечтал исправить снятый с самолёта крупнокалиберный пулемёт и сшибать из него самолёты. До чего ж они завидно низко летят. Боятся наших «ястребков» и прямо по верхушкам сосен тянут. Везут окружённым в Демянске гитлеровцам разные припасы. Метко стрелял Власыч тетеревов, глухарей, рябчиков. Но что это за дичь по сравнению с «птичкой», начинённой колбасой, ветчиной, консервами!

— Вот, — сказал он, притащив пулемёт, — исправь-ка это ружьишко, отлично поохотимся!

Фюнфкиндер опустил голову. Чинить пулемёт отказался. Ну и обозлился же Власыч:

— Ах, вон ты какой! И в плену заодно с гитлеровцами! Нам помогать не желаешь, значит, против нас? Фашист он и есть фашист, как его ни уважь — не будет он наш! Убью гада. Не могу вместе с ним дышать одной атмосферой!

Лёнька стоял опустив руки, не зная, как защитить Фюнф-киндера. Вмешался Фролов:

— А чего ты кипятишься, Власыч? Нельзя заставить пленных воевать против своих, таков закон.

— Мы, партизаны, сами вне закона. Если ему Гитлер милей своей жизни, какой может быть разговор?

— Правильно! Верно! — поддержали старики партизаны. — Если ему фашисты дороже нашего товарищества, зачем он нам нужен?

— Да что вы пристали к нему? — вмешалась вдруг старая-престарая бабка Марья, мать Власыча. — Что он, профессор какой, во всём, как вы, разбираться? Обыкновенная несознательность. Боится — уважит он вас, починит ружьё, а вы пальнёте, да в его товарища. В самолётах-то не одни гитлеры летят. Немцы разные бывают. Так-то.

— А нам разбираться некогда. Они-то нас — старого-малого подряд бьют, мамаша!

— Вот на то мы и русские, что виноватого от безвинного отличить можем! Не расходись, Петяшка, имей человеческую совесть! — прикрикнула старуха на своего седовласого сына, как на мальчишку.

— А вы бы его, мамаша, в сознательность привели, где его совесть, да!

— Экой ты скорый. Ты сколько лет при Советской власти жил? Ну то-то, а он нисколечко. Откуда же ему взять всё в толк сразу? К таким снисходительность надо иметь, терпенье!

— Ох, не стерплю! Чую, не даст стерпеть ретивое!

С ворчанием Власыч принялся за починку пулемёта, отобрав у немца весь инструмент.

А Фюнфкиндер понял, наверное, что Власыч — его смерть. Глядеть на него боялся. Старался скрыться среди женщин и ребятишек. Женщинам понаделал из алюминиевых листов с разбитых самолётов кастрюли-самоварки, бездымные жаровни, чтобы дымом лагеря не выдавать. Мальчишкам понаделал ножиков складных. Блёсен для ловли щук смастерил. Девчонкам серьги, колечки. Трудился не переставая. И постепенно стал всем нужен.

Угодил и старикам, смастерив портсигары из небьющегося стекла.

Власыч по-прежнему косился злым взглядом, но больше не задевал. Только ворчал иногда:

— Постойте, вот убежит, карателей приведёт, тогда вспомните мои слова, да поздно!

Лёнька посмеивался. Он готовил ещё один сюрприз — починял вместе с Фюнфкиндером рацию, снятую с самолёта. Вот будет чудо, когда станут слушать Москву!

У ребят с Фюнфкиндером завелись и не такие тайны.

Однажды девчонки, набрав грибов, отправились в большое село Муравьёве добыть хоть немножко соли.

Там была немецкая комендатура, стоял гарнизон, в каждом доме солдаты. Они бойко выменивали на мыло, на соль, на иголки и зажигалки сало, масло, яйца и посылали домой.

Страшновато было ходить туда партизанским семьям, но всё же пробирались и выменивали что надо. У некоторых была там родня, у других знакомые.

Заметив, что немец сильно тоскует по своим детишкам, ребята уговорили его написать в Германию письмо, что, мол, жив-здоров и надеется увидеться после войны. А девчонки это письмо доставили в Муравьёве, а там сумели его опустить в германскую фельдпочту. Фюнфкиндер повеселел. Даже песни стал петь потихоньку. И обучил Манечку, которая напоминала ему младшую дочку — такая же беленькая, — немецкой песенке про ёлку: «О танненбаум, о танненбаум».

А Лёнька уже болтал с ним по-немецки, с каждым днём всё быстрее. И вдруг ужасное событие потрясло лагерь.

Случилось это неожиданно в один ясный, тихий день.

Девчонки пошли по ягоды, а Лёнька вместе с партизанами на разведку. Фюнфкиндер, как всегда, оставался дома и чего-то мастерил.

Возвращаясь тайными тропами с разведки, партизаны услышали стрельбу со стороны Волчьей пасти — так называлось страшное болото, поглотившее немало заблудившихся телят, коров и овец, красавцев лосей, говорят, и людей.

Непроходимое это болото по виду было обманчивым и даже заманчивым. Поверх трясины росла такая мягкая, такая нежная зелёная травка — так и тянет: пробеги по ней босиком, приляг, поваляйся.

Но горе обманутым! Под тонким травяным покровом скрывалась бездонная трясина, наполненная липкой тиной. Провалишься — и поминай как звали.

Почему на болоте стрельба? Кто-то просит помощи, наверное? Надо узнать, что случилось!

А случилось там вот что.

Девчонки в поисках самой лучшей, самой сочной ежевики вышли к берегам болота и вдруг увидели в Волчьей пасти немецкий самолёт. Вернее, один хвост его, торчавший вверх. Самолёт как ткнулся, так и пошёл носом вниз в трясину. Наверное, фашистские лётчики приняли болото за ровную лужайку и, беды не зная, спланировали на неё. То ли моторы у них забарахлили, а может быть, подбили их в пути наши ястребки.

И вот, смотрят девчонки — на хвосте лепятся немецкие лётчики и пассажиры. Вначале показалось смешно. Большие такие дяденьки, в мундирах, при оружии, а лепятся, как зайчишки на коряге, застигнутые половодьем.

А потом обеспокоились девочки: засосёт ведь их в болото. Жалко им стало — погибнут люди мучительной смертью.

Лесная, партизанская детвора — народ сообразительный. Перешептались девчонки и решили немцев в плен взять и привести в лагерь, как Лёнька Фюнфкиндера. То-то будет диво!

Девчонки в поисках ягод не раз рисковали лазить по трясинам, знали, как зайти и как выбраться. Быстро сплели из ивовых прутьев две пары болотных лыж. Интересные такие — для рук и для ног, чтобы ползать на четвереньках, тогда не опасно. И вот Манечка — она была всему делу заводилой — тронулась на выручку.

На всякий случай белый платочек на прутик повязала, как парламентёр, размахивает им и смеётся. И подружки, из кустов выглядывая, хихикают.

— Маня! Манечка, ты им по-немецки спой. Песенку. А то испугаются «рус партизан». Палить начнут. Пой, Манечка!

И Манечка, подойдя поближе, запела, как выучил Фюнф-киндер:

— «О танненбаум, о танненбаум…»

И весело подружкам и страшно за Манечку. Всё же — к фашистам идёт…

Правда, немцы разные бывают, а вдруг эти не такие, как Фюнфкиндер. Ну, да зачем же им убивать Манечку, если она их выручать хочет?.. Маленькая, не тронут…

А главное — по-ихнему говорить может: и «данке зер», и «гутен таг», и всё такое… Объяснит, что вреда им не будет, спасутся, если будут выползать по одному, без оружия…

Манечка поёт — а немцы молчат. Тревожно что-то стало девчонкам, затаились, глядят. Не звери же они. Звери и те детей не трогают. Только бешеные волки… Манечка — ничего, идёт себе бесстрашно. Ближе, ближе…

Вдруг как грянет стрельба! Так она и повалилась, Манечка. Закричали девчонки, как подраненные, и бросились бежать. Вот тут и наткнулись на них партизаны.

Чернее тучи пришли они в лагерь. А Власыч весь белый стал… Увидел это Фюнфкиндер, и сердце у него сжалось, дыхание перехватило.

Плакали по Манечке все. Даже Лёнька, презиравший слёзы.

Держался только Фролов.

— Такое преступление не может пройти безнаказанно. Сейчас мы устроим суд, товарищи, — сказал он.

Выбрали заседателей от всех поколений — от девчонок и мальчишек, от стариков и старух, и представителем от немецких солдат — Фюнфкиндера. Объяснили ему это и засели.

Председателем сам Фролов. Выступил, рассказал, каким тяжким воинским преступлением является убийство парламентёра. Он все военные уставы знал.

Потом предоставил слово свидетелям. Рассказали очевидцы, как дело было, как убили фашистские военные чины русскую девочку Манечку, шедшую вызволить их из трясины.

Всё это растолковывали Фюнфкиндеру. И он понимал. Красными пятнами покрывалось лицо его, на лбу вздувались синие жилы. Когда всё было выяснено, Фролов обвёл глазами заседателей и спросил:

— Какого наказания заслуживают фашистские военные преступники?

Молчат люди, на Фюнфкиндера смотрят. Пусть немец первым скажет — о его нации речь идёт. Власыч стукнул его по плечу жёсткой ладонью и, заглядывая в глаза, сказал:

— Ну, высказывайся по совести, немец. Запишем твоё ценное мнение. Все подпишемся и протокол суда самому Гитлеру пошлём, фашистскому командованию. Пусть знают, что судим мы, партизаны, судом праведным. Вот как. И ты, как имеющий чин и звание в немецкой армии, своей подписью это засвидетельствуешь. Чтобы знали, что трибунал наш был международным!

Говорит, а сам автомат сжимает так, что белеют пальцы. Как же — ведь Манечка-то не чужая ему была, внучка.

Молчал Фюнфкиндер, потупя глаза.

Примолкли и заседатели и все люди и затаив дыхание ждали, что промолвит немец.

— Ну, — вставая, спросил Фролов, — что же ты скажешь, Фюнфкиндер, от имени трудящихся немцев, одетых в военные шинели? Какой должен быть приговор убийцам детей, военным преступникам, стреляющим в парламентёров, спрашиваю тебя окончательно? А чтобы воля твоя была свободна, даём тебе партизанскую святую клятву, что при любом мнении волос не упадёт с головы твоей. Суди по чистой совести, представитель немецких солдат!

Сказал так, и только ветер пронёсся по камышам. И стало тихо-тихо. Поднял глаза Фюнфкиндер, посмотрел на небо, на землю, обвёл взглядом людей и промолвил какие-то страшные слова побелевшими губами. Потом перевёл по-русски:

— Смерть им! Смерть!

Взял перо, поставил свою подпись под бумагой, подул на неё, как на горячую, отошёл в сторону и заплакал.

Зашумели, зашептались женщины, отвернулись старики. А Власыч вдруг подскочил к Фюнфкиндеру, обнял за плечи и закричал в ухо:

— Ну чего ты, чего? Не реви, дура! Боишься, что детей своих осудил на смерть? Как узнается в Германии твоё мнение, так забьют их гитлеровцы в гестапо? Чудак ты! Мы же не сейчас протокол суда пошлём, а после войны. В международный трибунал представим, вот куда, понял? Ну, опомнись, Фюнфкиндер!

Какое там! Взглянув на своего самого страшного врага, утешающего его, немец почему-то ещё сильней заплакал. Ушёл в камыши и долго сидел в одиночестве. А потом починил противотанковое ружьё трофейное и пошёл вместе со всеми партизанами приводить приговор в исполнение. Трясина не выпустила преступников. Вначале в ней скрылся самолёт, потом стала засасывать его команду и пассажиров в полковничьих и генеральских мундирах. Партизанские пули прекратили их мучения. Вот и всё.

А уж что там дальше было, точно неизвестно. По слухам, партизанский лагерь этот всё-таки разгромили немцы. Уж очень досадили им партизаны, ловко сшибавшие из противотанковых ружей и трофейных пулемётов транспортные самолёты. Разбомбили они болото. Много людей побили, поранили.

Контуженного Лёньку, чуть не захлебнувшегося в болоте, спас пленный немец, прижившийся среди наших, и сам, сильно израненный, был вместе с ним вывезен на Большую землю. Хотя это недостоверно, но похоже на правду. Война — чудес полна.

И если получим письмо от бывшего Лёньки, который, став командиром, инженером, механиком, учёным или ещё кем, побывал в гостях у бывшего пленного Фюнфкиндера, где-нибудь в Германской Демократической Республике, где строится новая жизнь, — это будет самым правдивым концом этой сказки. Страшной сказки про войну, в которой злой фашизм, околдовав простых людей Германии, послал их убивать своих лучших друзей — рабочих и крестьян Советской страны.

Если трудящиеся всего мира объединятся — развеются в прах вражьи чары и такие ужасные дела останутся только в сказках.

А пока этого не случилось, мы крепко будем любить и беречь нашу Советскую Армию, служить в ней. Смело и умело владеть оружием, да таким, что ни один враг не проникнет больше в наши поля и рощи, не загонит жителей городов и сёл в леса и болота. Нет, больше таким сказкам не бывать!