Кино Италии. Неореализм

Богемский Г.

 

CINEMA

Кино Италии. Неореализм

Москва

«Искусство»

1989

1939-1961

CINEMA

Пролог

Зрелость

Дискуссии

Подводя итоги

Кино Италии.

Неореализм

ББК 85. 373(3) К 41

Г. БОГЕМСКИЙ

СУДЬБЫ НЕОРЕАЛИЗМА

Перевод с итальянского

Составление, вступительная статья и комментарии

Г. Д. Богемского

4910000000—151

К 025(01)-89 147-89

ISBN 5-210-00452-Х

© Издательство «Искусство», 1989 г.

В сборник включены статьи, интервью, фрагменты работ Л. Висконти, Ч. Дзаваттини, М. Антониони, Ф. Феллини и других выдающихся деятелей итальянского кино. Многие из этих материалов публикуются в нашей стране впервые. На страницах книги оживает история итальянского кино 1940—1960-х гг., когда создавались такие выдающиеся фильмы, как «Рим — открытый город», «Похитители велосипедов», «Умберто Д. », «Дорога» и др. Публикуемые в книге материалы дают полноценное представление о зарождении, расцвете и судьбе одного из самых ярких направлений мирового киноискусства — неореализма. Для широких кругов читателей.

 

Неореализм — одно из самых ярких и, пожалуй, первое крупное художественное явление послевоенных лет не только в итальянской, но во всей мировой культуре. Это направление возникло как в литературе (произведения писателей Витторини, Павезе, Кальвино, Вигано, Фенольо и многих других), так и в изобразительном искусстве («Извержение Этны», «Распятие», серия «Готт мит унс» Гуттузо, полотна Леви, Кальи, Маффаи, памятники павшим партизанам Маццакурати, бронза Манцу), но мощнее и дольше всего развивалось именно в кино, оказав глубочайшее влияние на все последующее итальянское киноискусство и кинематографии многих других стран.

Однако непреходящее значение неореализма — направления прогрессивного, демократического и антифашистского — далеко выходит за рамки явления лишь художественного, эстетического порядка, не сводится к одному лишь стилю, манере, особенностям киноязыка, сумме неких «типологических черт», как бы самобытны и очевидны они ни были. В основе неореализма лежали глубокие, выстраданные политические, социальные и нравственные идеи и чувства, что и придавало ему столь широкий, подлинно национальный и народный характер.

Неореализм возник в результате прямого влияния движения Сопротивления, всенародной борьбы против фашизма и косвенного воздействия получивших в Италии широкое распространение социалистических и коммунистических идей. Появление и весь ход развития в лоне буржуазной кинематографии этого, по сути, революционного искусства — еще одно подтверждение столь широко известной ленинской мысли о двух культурах. Суть неореализма была в том, что в центре его произведений находился трудящийся, простой человек — партизан, безработный, рыбак, крестьянин — и рассказ о его жизни, о столкновении с враждебным ему, несправедливым и жестоким обществом был прост и безыскусен, максимально приближен к подлинной жизни. Подчас инстинктивное, непреодолимое стремление неореалистов — после двадцатилетия фашистской лжи, обмана, демагогии — к жизненной правде везде и во всем, в художественном плане выливалось в стремление к реализму. В свое время мы пытались дать определение неореализму как направлению критического реализма в кино Италии в специфических условиях итальянской действительности послевоенных лет (то есть народного единства в антифашистской борьбе, подъема демократического движения).

Вопрос о неореализме — его возникновении, истоках, короткой, но драматической истории, его опыте, уроках, традиции — отнюдь не академический. Художественное и моральное наследие неореализма — бесценный капитал итальянского киноискусства, основа для развития новых прогрессивных направлений и тенденций; примером тому хотя бы итальянский политический фильм 70—80-х годов.

Отношение к неореализму и сегодня лакмусовая бумажка, поверяющая не только эстетические пристрастия, но политические позиции, мировоззрение режиссеров и кинокритиков. Недаром в Италии до сих пор бушуют киноведческие страсти вокруг этого направления, устраиваются конференции, носящие далеко не торжественно-юбилейный характер.

* * *

Слова о том, что неореализм родился в очистительном огне движения Сопротивления, повторялись так часто, что звучат штампом, однако они точны и справедливы. Более того: искусство неореализма нередко называют искусством Сопротивления. Немецкий искусствовед Эрхард Фроммхольд ставит проблему о целом направлении в мировом искусстве, возражая тем авторам, которые считают искусство Сопротивления лишь неким «стилем». В рамках Италии это искусство носило форму неореализма. Эстетика, поэтика, стилистика неореализма формировались, как мы увидим, еще в годы подпольной борьбы против фашистского режима Муссолини; в период вооруженной борьбы, партизанского движения (1943— 1945 гг. ), то есть собственно Сопротивления, многие мас тера кино сражались с оружием в руках или томились в фашистских застенках. Триединство «антифашизм — Сопротивление — неореализм» представляется нам неразрывным. Общий художественный подъем в Италии, сбросившей путы фашизма, можно сравнить лишь с подъемом, охватившим страну в период Рисорджименто, когда Италия после подвигов гарибальдийцев и всенародной борьбы сбросила иноземное иго и стала единым независимым государством. Так же как эпоха Рисорджименто дала Италии Мандзони и Леопарди, Кардуччи и Верди, «второе Рисорджименто» принесло Италии целую плеяду выдающихся художников нового кино. К таким понятиям, как «русский роман XIX века» или «французский роман XIX века», «итальянская опера», «русский балет», в послевоенные годы добавилось понятие «итальянское кино». Новые идейно-художественные принципы зародились еще в недрах итальянского кино последних лет фашизма — в конце 30-х — начале 40-х годов. Антифашистски настроенную кинематографическую молодежь объединяло неприятие того кино, которое существовало в Италии Муссолини: милитаристских и националистических лент официального кинематографа и так называемых «фильмов белых телефонов» — салонных комедий и мелодрам из жизни «высшего света». Правда, фильмов прямой военной пропаганды, столь необходимых фашистскому режиму, втянувшему Италию в союзе с гитлеровской Германией в катастрофу второй мировой войны, было сравнительно немного: правительству Муссолини так и не удалось до конца подчинить себе стихию итальянского кино. Преобладали либо псевдоисторические пышные костюмные картины о великом прошлом Древнего Рима, либо бездумные сентиментальные поделки; их продюсеры и постановщики хотя и выполняли негласную директиву фашистских руководителей культуры — прославлять былое величие Италии и уводить зрителя как можно дальше от ее бесславного настоящего, — но все же всячески уклонялись от того, чтобы компрометировать себя впрямую. Более того: сложилось целое направление — так называемых «каллиграфистов» (в литературе ему соответствовало течение «художественной прозы»), упорно не желавших обращаться к окружающей действительности и предпочитавших экранизировать итальянскую и мировую классику (в том числе и русскую, — например, фильм Ренато Кастеллани «Выстрел», по повести Пушкина), гонясь за совершенством, изысканностью формы. «Каллиграфизм» был одной из форм протеста, пусть хотя и пассивного, против попыток фашистских идеологов поставить кино на службу режиму Муссолини.

Все эти направления, в том числе и изыски «каллиграфистов», молодые «бунтари» решительно отвергали — как по политическим мотивам (пока еще не до конца осознаваемым или же скрываемым), так и потому, что имели собственные эстетические (уже открыто высказываемые) взгляды и убеждения. Цитаделью оппозиционной к официальному кино, а по существу, к самому режиму молодежи стал Римский экспериментальный киноцентр, созданный правительством как кузница верных фашизму кинокадров, а ее рупором — два киножурнала: «Бьянко э неро» («Белое и черное») и «Чинема» («Кино»). Использовать официальные организации и учреждения для подрыва фашизма было в те годы одним из правил той так называемой «двойной игры», которую вели скрытые антифашисты. Особенно часто это наблюдалось в сфере кино, тем более что руководители Киноцентра — двухгодичного института, готовившего режиссеров, актеров, операторов, — был либеральный, далекий от фашизма философ-эстетик, киновед Луиджи Кьярини, а одним из самых активных, деятелей в нем, ведущим преподавателем — Умберто Барбаро, член подпольной Итальянской коммунистической партии, киновед-марксист, неутомимый пропагандист революционного опыта советского кино, переводчик Пудовкина и Маяковского.

Поскольку у молодых кинематографистов из Киноцентра для практической деятельности — постановки нонконформистских фильмов — возможностей не было, все, и будущие режиссеры и сценаристы, стали к началу 40-х годов кинокритиками, авторами статей в кинопечати, где они вели резкую критику официальных лент и утверждали свои взгляды на будущее кино Италии. Такое стало возможным и потому, что Муссолини неосмотрительно доверил курировать сферу кино своему сыну Витторио, недалекому и тщеславному молодому человеку, которому льстило знакомство с интеллектуалами кинокритиками и модными актерами и он порой сквозь пальцы глядел на некоторые их «вольности». А когда фашистские чиновники спохватились, что из стен Киноцентра, со страниц кино журналов исходит прямая угроза режиму, было уже поздно: все вокруг после Сталинграда трещало и рушилось, и новые идеи проложили себе путь также и в области киноискусства.

Каковы же были истоки нового, послевоенного итальянского кино — неореализма?

Прежде всего — национальные.

Отмечая реалистичность большинства значительных произведений современного итальянского кино, одни исследователи пытаются объяснить это некими чертами национального характера: средиземноморским жизнелюбием, по-южному непосредственным, а не умозрительным подходом к действительности, некой конкретностью мышления итальянцев и тому подобным. Другие ищут объяснение в реалистических, демократических и гуманных традициях великого итальянского искусства прошлого — комедии дель арте, народного театра масок, творчества Гольдони, неаполитанского народного театра.

Однако, окидывая взглядом историю итальянского кино, мы убеждаемся, что эта присущая лучшим его образцам черта складывалась в долгой, изматывающей борьбе двух начал — противоборстве между тенденцией реализма и социального обличения, с одной стороны, и тенденцией нереализма, асоциальности — с другой. Причем и та и другая знали моменты как, казалось бы, полного торжества, так и глубоких поражений. Речь шла не только об извечном конфликте между «кинематографом Люмьеров» (стремлением к отображению подлинной жизни, одно из самых непосредственных проявлений которого — документальная манера) и «кинематографом Мельеса» (стремлением к «придуманной истории», фантазии, художественной выдумке). Речь шла о противоборстве мировоззрений, идей, философий, в конечном счете — о борьбе идеологий, борьбе политической. Судьбы реалистического подхода к киноискусству в Италии отражали диалектику политической борьбы, определялись историческими факторами.

На раннем этапе это противоборство можно определить как столкновение между веризмом и даннунцианством — перенесение в новую сферу, кино, борьбы, развернувшейся еще ранее в театре и литературе. Годы, предшествовавшие первой мировой войне, были периодом расцвета итальянского кино: помпезные фильмы-«колоссы», псевдоистори ческие боевики из древнеримской жизни снискали мировую известность. Знаменем этого пышного, экзальтированного кино был эстетствующий поэт и драматург Габриэле Д'Аннунцио, ницшеанец, вскоре ставший идеологом и певцом итальянского национализма и фашизма. Все его произведения экранизировались, участвовал он и в создании знаменитого боевика — фильма «Кабирия» (1914).

Однако уже в то время в некоторых короткометражных документальных лентах сверкали искры правдивого изображения реальной жизни, свидетельствуя о стремлении передовой итальянской культуры не к иррациональности или воинственному национализму, а к связи с живой стихией народной жизни. Даже в самой «Кабирии», пышной и выспренней, симпатии зрителей больше, чем знаменитые звезды тех лет, привлекал «простонародный» персонаж — силач Мацист. Его играл непрофессиональный исполнитель Б. Пагано, генуэзский портовый грузчик, который впоследствии стал комедийным актером, любимцем самой широкой публики. Даннунцианству решительно противостояла веристская школа, — ей хотя и не удалось дать отпор этому тогда господствовавшему в Италии направлению, но она сумела создать ряд ярких произведений не только в литературе и в театре, а и на экране, которые вошли в историю итальянского кино. Веризм (от слова «vero» — «верный», «подлинный») — итальянская разновидность натурализма; крупнейшим представителем этого в своей основе демократического направления в итальянской литературе был писатель Джованни Верга, автор романа «Семья Малаволья» (спустя много лет эту книгу дважды положит в основу своих фильмов неореалист Лукино Висконти).

Несмотря на свою ограниченность, порой наивность, родившееся в атмосфере позитивизма, грешившее биологизмом, фатализмом, мрачным взглядом на человеческую судьбу и прочими чертами натурализма веристское направление отражало взгляды многих прогрессивно настроенных художников, пыталось привлечь внимание к нищете и забитости народных масс, особенно к давним тяжким проблемам голодного и отсталого Юга страны. Именно в веристских произведениях (в том числе и фильмах) мы находим истоки «меридионализма» — широкого движения за преображение итальянского Юга, за его экономическое, культурное, нравственное развитие, — побор никами которого впоследствии были и неореалисты. В целом веризм явился, по выражению Карло Лидзани, суррогатом той истинной новой культуры, той реалистической литературы и реалистического народного искусства, в которых так остро нуждалась Италия.

Большинство веристских фильмов — экранизация пьес или популярных романов, печатавшихся в газетах «с продолжением». Наиболее значительным из всех представляется фильм «Затерянные во мраке», поставленный режиссером Нино Мартольо в один год с «Кабирией» по драме писателя-вериста Роберто Бракко. Для единовременного показа жизни бедноты и знати Неаполя Мартольо широко использовал прием монтажа контрастов: то дворец аристократа — то жалкие лачуги бедноты. Главную роль (Слепого) исполнял знаменитый актер Джованни Грассо. Другой свой фильм Мартольо поставил по роману Золя «Тереза Ракен». Режиссер Густаво Серена экранизировал веристскую пьесу Сальваторе Ди Джакомо «Ассунта Спина», в которой заглавную роль — женщины из народа — играла Франческа Бертини, одна из первых итальянских кинозвезд. В другом веристском фильме, «Пепел», главную роль исполняла великая Элеонора Дузе.

Но после 1915 года под напором псевдоисторических боевиков и салонных мелодрам веристское кино захирело и превратилось в кино «областное», «неаполитанское», ограниченное локальными, подчас лишь фольклорными мотивами. Какие-то элементы народной жизни, социальные ноты в последующие годы еще порой проявлялись в приключенческо-романтических лентах, которые ставил, играя также в них главные роли, популярный «благородный апаш» Эмилио Гионе.

Приход к власти фашистского режима Муссолини на два десятилетия затормозил развитие итальянского киноискусства. Казалось бы, искать в те годы, наполненные ложью, лицемерием, демагогией, тяги к правде жизни в итальянском кино безнадежно. Однако внимательный исследователь все же обнаружит признаки этой тенденции, пусть она проявлялась подчас в самых странных, парадоксальных формах. Среди лент «белых телефонов» и фильмов военной пропаганды неожиданными, чужеродными выглядели такие редкие исключения, как картина «Сталь», полусюжетная — полудокументальная, поставленная в 1934 году приглашенным в Италию немецким документалистом Вальтером Рутманом. Жесткий, стремительный ритм ленты, ассоциативный монтаж словно подчеркивали тяжелые условия труда и жизни итальянских рабочих сталелитейного завода. Фильм режиссера Джанни Франчолини «Фары в тумане» (1942) был посвящен труду водителей грузовиков, совершающих дальние рейсы. Как писал Барбаро, картина ставила задачу «показать людей, условия жизни которых определяет их труд и для которых труд — не наказание божие, как учит религия, не, как его иногда напыщенно называют, радость, а просто единственное средство к существованию»*.

Весьма далеки были от директив официальной пропаганды согретые симпатией к маленьким людям, гуманные лирические комедии режиссера Марио Камерини, которого называли «итальянским Клером», пользовавшиеся особенно широким успехом благодаря участию чрезвычайно популярного молодого актера Витторио Де Сика. А потом Де Сика и сам начал ставить свои добрые комедии в духе Камерини. Одна из них, «Гарибальдиец в монастыре» (1941), проникнутая патриотическими, свободолюбивыми чувствами, была замечена и высоко оценена Де Сантисом и другими молодыми критиками, которые вскоре, так же как и сам Де Сика, стали «отцами» неореализма.

Появлялись и фильмы из народной римской жизни в духе прежнего веризма, например, ленты Марио Боннара. В его фильме «Площадь Цветов» (1943) торговцев на старом римском рынке играли популярные тогда актеры варьете Анна Маньяни и Альдо Фабрици, изъяснявшиеся на простонародном римском диалекте. Всего через год с лишним им довелось вновь встретиться в фильме «Рим — открытый город», ставшем манифестом неореализма.

Предтечей документальной манеры, свойственной неореализму, как ни парадоксально, был строгий документализм, проповедуемый капитаном Франческо Де Робер-тисом, талантливым документалистом, возглавлявшим киноотдел Военно-морского флота. Фильмы, снятые Де Робертисом, убежденным фашистом, являют собой поистине курьез. Его игровой фильм о подводниках «Люди на дне» (1940), с участием непрофессиональных исполнителей, вопреки намерениям режиссера прозвучал не рассказом о подвиге экипажа затонувшей подводной лодки, а обвине-

* Журн. «Si gira» («Идет съемка»), 1942, № 2.

нием фашистской войне. Такой же противоположный эффект имел и фильм Роберто Росселлини «Белый корабль» (1941). Росселлини испытал влияние документализма Де Робертиса, работая вместе с ним, — это Де Робертис повернул его от формальных изысков лент вроде «Послеобеденный отдых фавна» к жестокой действительности войны. И в «Белом корабле», правдиво повествовавшем о буднях госпитального судна, акцент непроизвольно сместился с «подвигов» на людские страдания, принесенные войной.

Однако, говоря о фильмах и тенденциях, предшествовавших в итальянском кино неореализму и в какой-то степени подготовивших для него почву, ни на мгновение нельзя упускать из виду решающую, определяющую роль исторического, политического, морального фактора антифашизма и Сопротивления. Только под этим воздействием, в этой атмосфере мог родиться — и родился — неореализм. Без отрицания фашизма, без Сопротивления поползновения ставить народные и реалистические фильмы так и остались бы поползновениями, а фильмы «о простых людях» — лишь фольклорно-диалектальными лентами. Это следует вновь подчеркнуть и потому, что ныне в Италии некоторые критики, новые недруги неореализма, как раз пытаются представить неореализм неким «естественным результатом» эволюции итальянского кино и в число его предшественников зачисляют без разбору многие фильмы и многих режиссеров довоенного времени, в том числе даже такого ремесленника и конформиста, как Марио Маттоли.

Другой корень неореализма — передовое кино Франции конца 30-х годов, эпохи Народного фронта и борьбы за свободу Испанской Республики (творчество Рене Клера, Жана Ренуара, Марселя Карне), а также американская реалистическая школа (творчество Штрогейма, Видора, Штернберга, великого Чаплина).

Но самое сильное, самое глубокое и непосредственное идеологическое и художественное влияние на зарождение и развитие прогрессивного направления в послевоенном итальянском кино оказали теоретические работы и фильмы Вс. Пудовкина и С. Эйзенштейна, ленты Дзиги Вертова и Эсфири Шуб, фильм Н. Экка «Путевка в жизнь» и некоторые другие произведения советских кинематографистов 20-х — начала 30-х годов. Решающее значение воздействия теоретических идей и революционной практики советского кино подчеркиваем не мы, а сами неореалисты — они говорят об этом неоднократно, решительно и восторженно.

Сохранилось немало воспоминаний о том, какое огромное впечатление на слушателей Римского киноцентра произвел просмотр «Броненосца «Потемкин», как смотрели, часто не в просмотровом зале, а на мовиолах, советские фильмы — подчас тайком, заперев дверь на ключ. Будущие неореалисты имели возможность также познакомиться и с программами советских фильмов на Международных кинофестивалях в Венеции в 30-е годы. Теоретическую базу составили труды в первую очередь Вс. Пудовкина, переведенные и пропагандируемые Умберто Барбаро. Автору этих строк не раз пришлось слышать о плодотворном влиянии советского кино на неореалистов из уст Лукино Висконти, Джузеппе Де Сантиса, Карло Лидзани, Чезаре Дзаваттини, критиков Фернальдо Ди Джамматтео и Гуидо Аристарко. Когда в 60-е годы на один из наших кинофестивалей впервые приехал в Москву Алессандро Блазетти, один из старейших итальянских режиссеров, первым его желанием было встретиться с Н. Экком: по словам Блазетти, именно под влиянием «Путевки в жизнь» он работал над своим фильмом «1860 год» — решился снимать вместе с актерами непрофессиональных исполнителей, стремился воссоздать атмосферу «хоральности», коллективного героя.

Брешь в официальном итальянском кино пробили, расчистив путь неореализму, три фильма, созданных, когда Италия уже была втянута фашизмом в катастрофу второй мировой войны. Уже одно то, что, снятые в те жестокие времена, они столь далеки были по своему духу и по содержанию от директив режима, делало их произведениями нонконформистскими, по сути, — оппозиционными. Это были «Одержимость» Лукино Висконти, «Дети смотрят на нас» Витторио Де Сика и «Прогулка в облаках» Алессандро Блазетти*. Поставившие их режиссеры, в отличие от юных «теоретиков» из Киноцентра и журналов, разделяя их взгляды, были уже профессиональными кине-

* В советском прокате «Четыре шага в облаках».

матографистами, обладали опытом практической работы, да и по возрасту были старше.

Наиболее близок к молодой кинокритике, требовавшей обновления итальянского кино, и идейно и в личном плане был Висконти, вступивший в подпольную Итальянскую коммунистическую партию еще во Франции, куда он уехал незадолго до войны, обрекая себя на добровольное изгнание. Антифашизм Висконти имел глубокие исторические, политические, нравственные корни. Представитель древнейшего аристократического рода, давшего Италии выдающихся кондотьеров, художников, меценатов, он всегда видел в германо-австрийских нашествиях угрозу независимости и культуре своего народа. В Париже, в годы Народного фронта, Висконти вошел в антифашистские круги французской интеллигенции, начал работать в кино под руководством одного из своих старших друзей — Жана Ренуара. После нападения фашистской Италии на Францию он был выслан из Парижа и возвратился на родину. Из всех будущих неореалистов он был наиболее подготовленным и авторитетным, чтобы рискнуть поставить свой первый фильм. Да и они видели в Висконти, обладавшем не только талантом, обширной культурой, но и специальными знаниями, а главное, более зрелыми взглядами, своего лидера. Но в титрах фильма рядом с именем Висконти стояли имена и других авторов сценария — Джузеппе Де Сантиса, Джанни Пуччини, Марио Аликаты (тоже коммунистов); сюда надо добавить и ныне здравствующих видных деятелей ИКП Пьетро Инграо и Антонелло Тромбадори, чьи фамилии не могли быть указаны по мотивам конспирации. Таким образом, в этом фильме можно видеть во многом совместную работу неореалистов, как нередко бывало и потом.

В основу фильма был положен роман американского писателя Джеймса Кейна «Почтальон всегда звонит дважды», текст которого Висконти в машинописной копии получил от Жана Ренуара.

Казалось бы, экранизация американского детективного романа не должна была обеспокоить фашистские власти. Но не случайно даже не слишком проницательный Витторио Муссолини на просмотре фильма демонстративно поднялся и вышел из зала, процедив сквозь зубы: «Это не Италия!» Дело в том, что авторы сценария перенесли действие именно в Италию. Висконти сумел показать на экране впервые не «экспортную», туристическую «страну солнца и песен», а подлинную Италию, без прикрас, передать щемящую тоску, неудовлетворенность, страх и смутную тревогу простых итальянцев, неустроенность человеческих судеб. Впервые в итальянское кино вошел мотив дороги, выжженной солнцем, пыльной и тоскливой, по которой бредет герой фильма — в поисках не только работы и крова, но и своего места в жизни. Главную роль играл найденный Висконти тогда еще малоизвестный молодой актер Массимо Джиротти.

Долголетнее плодотворное творческое содружество двух больших художников — режиссера и актера Витторио Де Сика и писателя-сатирика, кинодраматурга, теоретика кино Чезаре Дзаваттини — началось с экранизации романа «Прико» (автор — Чезаре Джулио Виола). Фильм получил название «Дети смотрят на нас». Довольно банальная история адюльтера в типичной буржуазной семье была показана через переживания маленького Прико. Тема несчастного детства в жестоком буржуазном мире впервые вошла в творчество Де Сика, с тем чтобы получить развитие в других его работах, стать одним из постоянных мотивов неореализма.

Показывая распад буржуазной семьи, Де Сика и Дзаваттини опровергали излюбленный тезис фашистской пропаганды, твердившей о незыблемости итальянской семьи, представляющей основу основ созданного фашистским режимом «нового» общества, «великой» итальянской нации, призванной возродить Римскую империю.

Автор сценария Дзаваттини писал в своем дневнике: «Дети смотрят на нас» — кусок жизни одной буржуазной семьи, увиденной глазами ребенка. Однако критика общества от этого не становится менее острой и реалистической: Де Сика порвал с идиллическими штампами манеры, которая уже стала бесхребетной, и поднял тему — жгучую, потому что она правдива, жизненную, потому что она взята прямо из жизни»*.

Это был открытый вызов фашистской демагогии, фашистскому кино. Больше сделать в те годы было просто невозможно.

Молодая критика сразу восторженно встретила этот фильм. Карло Лидзани вспоминает: «Дети смотрят на нас» — это призыв к совести, правдивый документ, это фильм, в котором фашизм, его риторика, его «достижения» и его лживая мораль игнорировались с такой откровенностью, что, когда мы смотрели его, мы были готовы прыгать от радости»*.

Третий фильм — провозвестник неореализма, «Прогулка в облаках», был лирической комедией. Сюжет принадлежал Дзаваттини, а поставил ее Алессандро Блазетти, один из самых многоопытных и маститых режиссеров, снимавший ранее преимущественно пышные костюмные ленты. Некоторые из них были созвучны официальным директивам, однако полностью привлечь на свою сторону ведавшим кино фашистским «иерархам» (как называли высших чинов режима) этого строптивого режиссера так и не удалось. Этот фильм на фоне выспреннего кино тех лет поражал своей добротой, гуманностью, естественностью простых человеческих чувств, смелым осмеянием буржуазного лицемерия. В фильме все хотят помочь бедной обманутой девушке, которая боится возвращаться в деревню, к родителям, опасаясь их гнева, а один из пассажиров автобуса, в котором она едет из города, некий славный коммивояжер, даже готов выдать себя за отца ее будущего ребенка... Эта солидарность простых итальянцев — случайных попутчиков, людей не знакомых друг с другом — была абсолютно новым мотивом для итальянского кино, опасным симптомом, который не мог не испугать власти.

Все три фильма были созданы почти одновременно — в 1942—1943 годах. Затем война обрушилась на территорию самой Италии, и слово в борьбе против фашизма перешло к оружию. Кинематографисты-коммунисты ушли в подполье, некоторые, как Де Сантис, сражались с оружием в руках. Тромбадори участвовал в операциях римских подпольщиков. Висконти, помогавший партизанам, был схвачен с пистолетом в руке и подвергнут зверским пыткам в фашистском застенке. Де Сика и Дзаваттини укрылись в горах Чочарии, — гитлеровцы вывозили не только оборудование римских киностудий, но хотели вывезти в Берлин или оккупированную Прагу и итальянских кинематографистов, чтобы создать там мощный центр кинопроизводства.

* Цит. по кн.: Богемский Г. Витторио Де Сика. М., 1963.

* Лидзани К. Итальянское кино. М., 1956.

* * *

Рим был освобожден союзными англо-американскими армиями 5 июня 1944 года. Война продолжалась еще целый год, — фронт надолго застрял у Флоренции, проходя по «готической линии», всего в трехстах километрах от итальянской столицы. Но молодое кино буквально назавтра после ухода из Рима гитлеровских оккупантов вышло из подполья и приступило к активной работе: наконец-то вчерашние критики и теоретики получили возможность воплотить свои идеи в фильмы! Идейно-художественная платформа была уже выработана, многие принципы нового кино, антифашистского и демократического, разработаны вплоть до деталей в бесконечных дискуссиях, полемиках на страницах киножурналов и в кулуарах Римского киноцентра в годы вынужденного «простоя». Первыми взялись за дело документалисты, — документалистами стали и многие из тех, чьи имена мы узнали потом как мастеров игрового кино. Так же как вчера почти все были критиками, сегодня многие стали хотя бы на время документалистами, жадно фиксируя реальную жизнь истерзанной войной Италии, борьбу ее народа за свободу и за свои права. Антониони работал над большим документальным фильмом о тружениках реки По, Де Сантис, Висконти и другие режиссеры-коммунисты делали полнометражную монтажную картину о борьбе с фашизмом «Дни славы». Именно с документальных лент начался неореализм, и сюжеты некоторых из них переросли в первые игровые ленты неореалистов. Так было с двумя главными произведениями этого направления — «Рим — открытый город» и «Земля дрожит».

«Рим — открытый город» называют манифестом неореализма. Может, это и не совсем так, возможно, принципы неореализма в более «чистом» виде нашли выражение в последующих произведениях, например в «Пайза», «Земля дрожит» или «Умберто Д. », но, несомненно, фильм Роберто Росселлини «Рим — открытый город» был первым неореалистическим фильмом и был снят по горячим следам гитлеровской оккупации итальянской столицы.

Характерна сама история создания этого фильма. Росселлини сразу после освобождения Рима задумал документальную ленту о подвиге священника-патриота дона Морозини, помогавшего подпольщикам-коммунистам и замученного в застенках гестапо. С этой идеей он пришел к Федерико Феллини, предложив ему писать сценарий. Другим автором сценария был коммунист Серджо Амидеи. Знакомясь с историей дона Морозини, они сблизились с вчерашними подпольщиками, которые тоже стали соавторами сценария, своего рода «консультантами», хотя имен некоторых из них и нет в титрах фильма. Это были видные деятели вышедшей из подполья Компартии — Челесте Негарвиль, Марио Аликата, Антонелло Тромбадори. Постепенно история священника-патриота все разрасталась и вылилась в большой сюжетный фильм. В нем все доподлинно. Например, квартира на площади Испании действительно место явки: тут собирались подпольщики, отсюда они уходили по крышам, тут потом и писался в несколько рук сценарий фильма. Любопытная деталь: старушка прислуга, осторожно открывающая в фильме дверь в эту квартиру, «играла» саму себя — вот так она вела себя и в жизни. (Благодаря фильму ее узнал весь Рим, и много лет спустя на ее похороны пришли тысячи людей — хоронили подпольщицу из «Рима — открытого города». ) В силу самого «состава» авторов сценария — католиков-антифашистов Росселлини и Феллини, коммунистов Амидеи и бывших настоящих подпольщиков — фильм был проникнут атмосферой того единства антифашистских сил, которое лежало в основе всей демократической жизни Италии, сбросившей режим Муссолини, и которое породило неореализм.

Впервые, порой еще на ощупь, претворялись в жизнь эстетические принципы, выработанные ранее на страницах киножурналов, в кулуарах Экспериментального киноцентра: фильм снимался в документальной манере, в тех местах, где действительно происходили показанные события; максимально доподлинны были и исполнители ролей — в большинстве своем непрофессиональные, взятые из гущи народной жизни: бывшая билетерша кинотеатра Мария Мики; эстрадный актер — танцор и мастер художественного свиста Гарри Файст; тогда начинающий, а впоследствии известный кинорежиссер Марчелло Пальеро. В группу непрофессиональных исполнителей были вкраплены два популярных в Риме актера — Анна Маньяни и Альдо Фабрици. Их подлинно народный, чисто римский талант, темперамент, характеры, владение римским диалектом помогли им гармонично влиться в ансамбль непрофессионалов, усилить их игру своим мастерством и опытом. Впрочем, и для комедийного актера Фабрици и для эстрадной артистки и певицы Маньяни их роли, исполненные высочайшего трагедийного накала, их народные персонажи были совершенно новыми. Именно в роли простой римской женщины Пины впервые полностью раскрылось драматическое дарование великой Маньяни. Искаженное болью и гневом лицо Пины, — которая, посылая проклятия гитлеровцам, бежит вслед за грузовиком, увозящим ее арестованного мужа, подпольщика, пока ее не срезает автоматная очередь, — на долгие годы стало символом нового итальянского кино, символом неореализма.

Следующая картина Росселлини, «Пайза» (так американские солдаты называли итальянцев — искаженное слово «compaesano» — «земляк»), созданная в 1946 году, также была антифашистской и антивоенной. Она состояла из эпизодов, показывающих невероятно медленное продвижение англо-американских «освободителей» с юга на север — вверх по итальянскому «сапогу». В трагическом финале фильма раскрываются истинные причины этой медлительности: не столько ожесточенное сопротивление гитлеровцев, сколько преступное намерение союзнических генералов-политиканов дать время немецким карателям уничтожить итальянских партизан и подпольщиков.

Тема партизанской борьбы вдохновила и других режиссеров: Альдо Вергано поставил в высшей степени значительный, но, к сожалению, недостаточно известный у нас фильм «Солнце еще всходит» (заслуживающий, на наш взгляд, особого внимания также и потому, что в нем особенно сильно проявилось идейное и художественное влияние советского кино), Феррони — «Звездная долина», Джентильомо — «О, мое солнце!», Блазетти — «Один день в жизни»; позднее, в 1951 году, к этой теме вернулся Карло Лидзани в своем фильме «Опасно: бандиты!» («бандитами» гитлеровцы называли партизан и ставили на дорогах такие таблички). С фильмами о Сопротивлении тематически были связаны и ленты о наказании фашистских преступников («Бегство во Францию» Марио Солдати), экранизация антифашистского романа писателя Васко Пратолини — фильм Лидзани «Повесть о бедных влюбленных» (1953). Была создана большая документальная монтажная лента «Дни славы» — плод совместной работы Висконти, Де Сантиса и других неореалистов; снято множество документальных лент (не все из них сохранились и известны), повествующих о борьбе партизан в различных районах Центральной и Северной Италии.

Но время властно брало свое. На первый план выходили неотложные проблемы устройства мирной жизни, и кино смело обратилось к новой проблематике. Картины четко отражали насущные вопросы первых послевоенных лет, словно составляя своего рода энциклопедию итальянской действительности. Судьбе вчерашних партизан, солдат, возвратившихся с войны и из плена, посвящены были фильмы «Трагическая охота» и «Нет мира под оливами» Де Сантиса и фильм «Бандит» Латтуады; детской беспризорности — фильм «Шуша» Де Сика и «Под солнцем Рима» Кастеллани; драме одиночества и нищеты пенсионеров — «Умберто Д. » Де Сика; преступности, принесенной войной и оккупацией, — «Без жалости» Латтуады, «Заблудшая молодежь» Джерми, «Горький рис» Де Сантиса, «Неаполь — город миллионеров» Де Филиппо; проблемам Сицилии, где особенно остро сказывались отсталость и нищета итальянского Юга, — «Во имя закона» (это был первый фильм о терроре мафии; у нас в прокате — «Под небом Сицилии») и «Дорога надежды» Джерми; и, наконец, извечной в Италии трагедии безработицы, этой теме тем послевоенного итальянского кино, — такие шедевры, составившие вместе с «Римом — открытым городом» и «Пайза» Росселлини классику неореализма, как фильм Висконти «Земля дрожит» и фильм Де Сика «Похитители велосипедов», а несколькими годами позже — фильм Де Сантиса «Рим, 11 часов»; проблеме крова над головой и создания молодой семьи — лента Де Сика, снятая, как и все его названные выше фильмы, по сценарию Дзаваттини, «Крыша».

Первые пять послевоенных лет были периодом бурного развития неореализма. Наивысшего подъема это направление достигло в 1948 году, когда одновременно были созданы «Похитители велосипедов», «Земля дрожит», «Во имя закона», «Горький рис», «Без жалости».

Повторим, что организационно движение неореализма не было никак оформлено, не имело ни общей художественной программы, ни идейной платформы, оставалось все годы движением единомышленников — антифашистов и демократов.

«Кое-кто мог бы подумать, — писал впоследствии Де Сика, — что в один прекрасный день все мы — Россел лини, Висконти, я и другие — сели за столик в каком-нибудь кафе на Виа Венето и решили: давайте создадим неореализм. Нет, это было далеко не так. Мы почти не были друг с другом знакомы... Каждый жил сам по себе, размышлял, надеялся по-своему. И тем не менее неореалистическое кино вылилось в широкое коллективное движение»*.

Творческие манеры, почерки режиссеров-неореалистов были весьма различны, глубоко отличались друг от друга, — так же как характеры, темпераменты, жизненный опыт, человеческие, творческие индивидуальности самих режиссеров. Также далеко не одинаковы были и их мировоззрение, философские и религиозные взгляды.

Росселлини отличало стремление к эпичности, показу широких полотен народной жизни в переломный, трагический момент истории, внутренняя взволнованность, порой патетичность повествования. Висконти, выполняя «социальный заказ» Итальянской компартии — создать ленту о рыбаках Сицилии, — в фильме «Земля дрожит» сумел слить воедино ортодоксальность неореалистических принципов с изысканностью формы, ввести злободневную тематику, «документальность» фильма в русло национальной традиции, классической литературы, — в сюжете, в образах героев просматривалось обращение к роману Джованни Верги «Семья Малаволья». Такое же стремление к историзму, к глубокому психологизму, созданию «семейной хроники», к литературным ассоциациям — при неустанной заботе о совершенстве формы — было характерно и для последующих его фильмов. Произведения, созданные «дуэтом» Де Сика — Дзаваттини — редким в кино примером и образцом многолетнего плодотворного содружества между режиссером и кинодраматургом, — сочетали лаконизм, сдержанность, порой даже некоторую суровость в раскрытии острейших социальных проблем с щемящей сердце добротой, сочувствием к «униженным и оскорбленным» послевоенной Италии. Но когда это сочувствие жертвам социальной несправедливости начинало граничить с сентиментальностью, ее снимали мягкий юмор, грустная ирония. В лентах Джузеппе Де Сантиса ощущались темперамент бойца-коммуниста, страстность, яростность обличения. И вместе с тем — известный «ро-

* Цит. по кн.: Богемский Г. Витторио Де Сика.

мантизм», тяга к мелодраматичности, занимательности и зрелищности, некоторому любованию «фактурой», будь то актер или живописная деталь. (В отличие от большинства неореалистов он всегда снимал только профессиональных актеров. ) Пьетро Джерми не скрывал своей приверженности увлечению юности — американскому кино: отсюда в его романтически приподнятых ранних фильмах столь ощутимы влияния то классического детектива, то вестерна в духе Джона Форда, — «цитаты» из них неожиданно гармонично звучали в чисто итальянских фильмах, обличающих коррупцию в Риме или мафию на Сицилии.

Исследуя неореализм, нужно постоянно иметь в виду диалектический характер единства этого направления, состоящего из столь разнородных элементов. Однако в конкретных условиях борьбы неореализма за свое упрочение, а потом существование на первый план выходили именно не разъединяющие, а объединяющие моменты. Как ни была разнообразна тематика неореалистических фильмов, все они были подчинены одной главной идее — неприятию фашизма, его наследия, неприятию социальной несправедливости, всего, что мешает счастью простого человека. Они отражали лишения, тяжкие условия жизни народа, его надежды и чаяния. Показ повседневной действительности отнюдь не был фотографическим, — он был проникнут страстным критическим духом, обличал равнодушие, жестокость, лицемерие буржуазного общества. Демократичность и гуманность неореалистических лент, подлинно национальный характер выделяли их из традиционной итальянской кинопродукции, придавали им новое качество. Впервые в итальянском кино объектив съемочной камеры был обращен на рядового, простого человека, впервые — после советского кино — проявилось такое искреннее волнение за его судьбу, такое пристальное внимание к реальным условиям его существования.

Столь же резкий перелом произошел в итальянском кино в области средств художественного выражения. В соответствии с теоретическими принципами, выдвигавшимися молодой критической мыслью и сформулированными вразброс, не органично, но достаточно четко в десятках журнальных статей и выступлений, изменился сам киноязык итальянских фильмов.

Сквозь различие творческих манер, своеобразие творче ских почерков просматривались определенные общие черты, которые теперь мы назвали бы типологическими чертами.

На смену напыщенной риторике, пышной постановочности фильмов фашистских лет и штампам голливудской продукции, хлынувшей на итальянский экран после войны, пришел кинематографический язык суровый и лаконичный. Изменились не только отдельные технические приемы, но, повторяем, сами средства художественного воздействия кино. Как правило, неореалистические фильмы снимались на натуре и вместо примелькавшихся кинозвезд роли исполняли непрофессиональные актеры. Не раз шутили, что своим рождением, своей стилистикой неореализм обязан послевоенной нищете. В этой горькой шутке была доля правды. Киностудии были разрушены, ограблены гитлеровцами, которые при отступлении вывезли из Рима все оборудование, аппаратуру, чуть ли не силой побудили уехать вместе с собой некоторых актеров и специалистов (фашисты пытались наладить кинопроизводство на еще удерживаемом ими Севере Италии, так же как ранее надеялись превратить в «европейские» центры кинопроизводства Берлин и Прагу). Многие актеры за черное двадцатилетие скомпрометировали себя участием в фильмах той поры, и видеть на экране их лица в фильмах нового, антифашистского кино было невозможно. Так причины исторического, политического, материального порядка переплетались с теоретическими, эстетическими постулатами нового направления.

Но, так или иначе, кинокамера вышла из павильонов на площади, улицы разрушенных войной городов, на пыльные, выжженные солнцем дороги и устремила свой объектив на окружающую жизнь, на простых, ничем не примечательных людей, — главным действующим лицом фильма, согласно лозунгу Дзаваттини, мог и должен был стать любой итальянец, человек с конкретным именем и фамилией, «взятый наугад из телефонной книги». Непрофессиональных исполнителей находили чаще всего в той среде, в том месте, где происходило действие фильма. Отпала необходимость в «придуманной истории», — в основе произведения чаще всего лежало какой-нибудь истинное событие, факт газетной хроники (например, кража велосипеда у расклейщика афиш; обвал лестницы в доме, куда пришли по объявлению безработные девушки, и т. д. ) или, во вся ком случае, факт, событие, максимально приближенные к подлинной действительности. В диалогах широко использовался народный разговорный язык, часто — местный диалект; нередко диалоги носили импровизированный характер, «сочинялись» самими непрофессиональными исполнителями в ходе съемок (так, к примеру, фильм «Земля дрожит» был снят целиком на сицилийском диалекте: во вступительных титрах говорилось, что итальянский язык — это не язык бедняков, он чужд рыбакам Аччитреццы — селения, где происходит действие фильма; чтобы фильм был понятен всем зрителям, за кадром звучал голос диктора, а позднее был создан прокатный вариант фильма, частично даже дублированный на итальянский). Вообще закадровый голос во многих неореалистических фильмах имел важное значение: невидимый диктор (часто сам режиссер или писатель — один из авторов сценария) как бы пояснял, обобщал действие (так, в «Пайза» закадровый голос подобен голосу радиодиктора, читающего бесстрастно и отстраненно тексты военных сводок). Важнейшее значение придавалось детали, малейшей бытовой подробности, но не меньшую роль играл и общий фон действия — каждый персонаж был показан в конкретной, привычной, свойственной ему обстановке. Изобразительное решение фильмов отличалось строгостью, даже суровостью — ни режиссеры, ни операторы не поддавались соблазну показать природные красоты и величественные архитектурно-исторические памятники Италии. Опереточная, пейзанская Италия, где все поют и играют на мандолине, все красивы и веселы, — это набившее оскомину «туристическое» изображение страны было надолго изгнано с экрана.

«Никакой уступки красивости!» — стало лозунгом кино, и в результате такого «перехлеста», хотя и вполне объяснимого, неореалистические фильмы рисовали свою страну весьма непривычно. Впервые зарубежные зрители, да и сами итальянцы, увидели на экране подлинное лицо Италии, разрушенной, опустошенной войной, повседневную, будничную жизнь рабочих окраин, нищих деревень, поселков бездомных. Почти все неореалистические ленты не случайно (не только из-за бедности) черно-белые (исключения, как «Чувство» Висконти или «Дни любви» Де Сантиса, были редки). Словом, стремление достигнуть максимальной жизненности, правдивости, естественности самыми простыми, скупыми средствами было отличительной чер той неореалистических лент, придавало им документальную достоверность и вместе с тем непосредственность и свежесть.

И еще одна черта: почти в каждом фильме — участие детей, самых безвинных жертв жестокости и несправедливости общества капитала и вместе с тем носителей надежды на лучшее будущее.

Невнимательному зрителю могло показаться — и, действительно, такое мнение иногда бытовало и у нас, — что неореалистические фильмы сплошь печальны, безрадостны, повествуют только о тяготах и лишениях послевоенных лет. Правдиво показывая действительность конца 40-х — начала 50-х годов, неореалисты, совершенно естественно, не желали как-то скрашивать ее или смягчать. Напротив, они вкладывали в каждую ленту критический социальный заряд, обнажая язвы буржуазной Италии. Однако они стремились согреть свои произведения добрыми и благородными чувствами, народным юмором. Общий настрой их неизменно был жизнеутверждающ и гуманен. Нельзя упрекнуть неореалистов и в жанровом однообразии — наряду с социально-бытовой драмой мы находим и любовную мелодраму, и детектив, и даже комедию, хотя говорить языком комедии о проблемах тех лет было особенно трудно. (Более того, поиски в области комедии неореалисты начали во многих направлениях: тут и социально-бытовая комедия «Полицейские и воры» режиссеров Стено и Моничелли, с великим Тото; и лирическая «деревенская» комедия «Дни любви» Де Сантиса, с Мариной Влади и Марчелло Мастроянни; и фантастические остросатиричекие «сказки» Де Сика и Дзаваттини «Чудо в Милане» и «Страшный суд». ) В силу самой их поэтики — устремление в настоящее и только в настоящее, чуть ли не программный отказ «оборачиваться в прошлое» — среди неореалистических лент, особенно первых лет, мы почти не видим исторических, но и тут не без исключений — напомним хотя бы о фильме Лукино Висконти «Чувство», вызвавшем столько споров.

Неореализм потряс основы всего здания итальянской буржуазной кинематографии, почти на десять лет стал господствующим направлением в итальянском кино: после неореалистических лент казался невозможным возврат к пошлости, банальности традиционного кинозрелища. Однако зрительский успех фильмов неореалистов, особенно на первых порах, был куда более велик за границей — в Соединенных Штатах, во Франции, в Советском Союзе, во всех уголках мира, — нежели в самой Италии. С самого начала неореализм натолкнулся на организованное противодействие трех сил: Голливуда, заполонившего итальянский экран своей продукцией; продюсеров, проявивших близорукость и боявшихся давать средства на постановку фильмов неореалистов, хотя они и делали большие сборы за границей; правительственной и католической цензуры, Ватикана, реакционных кругов, сразу распознавших в неореализме своего идейного противника. Потрясти машину буржуазного кино оказалось недостаточно, — ее надо было сломать, уничтожить, а для этого необходимы были социальные и политические сдвиги гораздо более коренные, чем те, что произошли в Италии.

В 1944 году в Риме на смену немецкой оккупации практически пришла оккупация американских «освободителей». При англо-американском военном правительстве существовал специальный «отдел психологической войны», который в политических целях, а также проводя интересы голливудских монополий, энергично и продуманно тормозил развитие нового итальянского кино. Пользуясь тем, что итальянское законодательство не предусматривало заградительных мер, защищающих национальное кинопроизводство, американские кинофирмы наводнили Италию голливудским товаром: только за три года (1946—1949) было ввезено около полутора тысяч американских фильмов. Хлынул также поток английских и французских лент. К 1956 году в Италии находилось в прокате свыше 3200 американских фильмов против 1500— 1600 фильмов отечественного производства; 58 процентов кассового сбора дали американские ленты и только 34 — итальянские.

К дискриминационной политике предоставления правительственных субсидий (так называемых «премий»), наград на фестивалях, обходивших неореалистические фильмы, даже те, что впоследствии получили широкое признание, добавлялись прямые гонения и преследования: запреты вывоза за границу (например, «Опасно: бандиты!»), судебные процессы против творческих работников (авторы антифашистского сценария «Гуляй-армия» Гуидо Аристарко и Ренцо Ренци подверглись суду военного трибунала и тюремному заключению). Печальную известность сни скало «открытое письмо» ведавшего тогда кино замминистра Джулио Андреотти — рупора правящей Христианско-демократической партии — режиссеру фильма «Похитители велосипедов» Витторио Де Сика, в котором он призывал «не стирать на людях грязное итальянское белье». А когда вышел «Умберто Д. », этот фильм был официально обвинен в «пессимизме» и режиссеров призвали ставить оптимистические картины. Один из членов правительственной комиссии о кино выразился еще более определенно: «Нужно покончить с этими антинациональными фильмами о бедняках. Нам нужны веселые истории, лишь такие, чтобы заставить людей смеяться. Нищета — это сюжет, который не нравится зрителям, и с ним не сделаешь сборов».

Парадоксально, но первые серьезные трудности неореализм ощутил в момент своего наивысшего расцвета: уже в феврале 1949 года, после мирового триумфа «Похитителей велосипедов», на римской Пьяцца дель Пополо состоялся огромный митинг в защиту нового итальянского кино. Как сейчас вижу наспех сколоченную трибуну и на ней — тех, кто отстаивал прогрессивную культуру, неореализм: рядом с секретарем Всеобщей Итальянской конфедерации труда Джузеппе Ди Витторио — Ренато Гуттузо, Карло Леви, Альберто Моравиа, Чезаре Дзаваттини, Витторио Де Сика, Тото, Эдуардо Де Филиппо... И с трибуны звучит незабываемый глуховатый и резкий голос Анны Маньяни, протянувшей руки к двухсоттысячной толпе, запрудившей огромную площадь: «Помогите нам! Помогите!» Этот призыв был услышан. По всей стране возникли кружки в защиту нового кино — они объединились в массовое движение киноклубов, во главе которого встал Дзаваттини...

Неореализм долго и отчаянно боролся за свое существование — его пытались удушить цензурными запретами, отказом в финансовых средствах, изощренными интригами, подкупом, клеветой, запугиванием, широкими кампаниями в правой печати, угрозой отлучения от церкви верующих зрителей...

Не будем утомлять читателя всеми перипетиями этой борьбы, шедшей с переменным успехом долгие годы. Это отдельный важный вопрос, и он достаточно подробно освещен в переведенной у нас книге Кьярини и в специальной статье, так и названной: — «Борьба прогрессивного кино за существование»*. Ограничимся тем, что подчеркнем два важных, на наш взгляд, обстоятельства. Первое: борьба за неореализм была составной частью борьбы прогрессивных сил Италии за обновление итальянской культуры и всей общественной жизни; более того, она была ее передним краем, ибо именно вокруг кино велись наиболее острые дискуссии в печати, даже в парламенте, оно находилось в центре внимания общественного мнения, и это неудивительно, так как новое итальянское кино привлекло и объединило передовые творческие силы — писателей, философов, публицистов, — не говоря уже о режиссерах и кинодраматургах. И второе: борьба эта имела не только политические, экономические, публицистические аспекты, но не могла не иметь последствий идейно-художественного, эстетического порядка. Проще говоря, мы не можем судить о неореализме так, словно если бы он развивался в некоем безвоздушном пространстве. Вряд ли возможно и справедливо упрекать неореализм в его «слабостях», «просчетах», в том, чего он не достиг, абстрагируясь — вольно или невольно, пусть по незнанию, — от тех конкретных условий и обстоятельств, в которых он существовал.

Трижды прав Дзаваттини, не раз говоривший, что неореализм был устремлен в будущее, перед ним открывался долгий путь, а он прошел всего лишь несколько шагов. Неореализм не заслужил упреков задним числом, а также и не нуждается в скидках и оправданиях. Он просто не успел, не сумел многого сделать, так как процесс его развития не только непрерывно нарушался вмешательствами извне, но в конечном итоге само направление было задушено. Не изжило себя, а именно задушено всяческими преследованиями, нехваткой средств, цензурой.

Это обстоятельство методологически важно и непосредственно связано с вопросом о «конце» неореализма, причинах и времени его «смерти».

Важными этапами в короткой истории неореализма явились два конгресса, на которых широко обсуждались творческие и организационные проблемы жизни этого направления, была предпринята попытка подвести некото-

* Кьярини Л. Сила кино. М., 1955; Богемская А. Борьба прогрессивного кино за существование. — В кн.: Современное искусство. Италия. М., 1970.

рые итоги, — 1-й Международный конгресс деятелей кино в 1949 году в Перудже и 1-й Национальный киноконгресс (или, как его часто называют, конференция) в 1953 году в Парме. Конгресс в Перудже отметил вклад, внесенный в дело мира и демократии прогрессивным итальянским киноискусством, и создал специальный Комитет защиты итальянских фильмов. В работе этого кинофорума участвовал Всеволод Пудовкин, труды и фильмы которого оказали столь большое влияние на возникновение неореализма. Через четыре года в Парме споры шли главным образом вокруг вопросов, уже связанных с вынужденным спадом неореалистического кино, обсуждалась проблема перехода от «неореализма к реализму», взаимосвязи и зависимости между ними. Далеко не академическое, а жизненно важное значение для судеб неореализма имели и дискуссии в кинопечати, в газетах и журналах общего характера.

Особого накала достигли дискуссии вокруг фильма Феллини «Дорога» и фильма Висконти «Чувство» в 1955 году.

Постараемся резюмировать самую суть дискуссий. Вопрос о взаимоотношениях между неореализмом и творчеством Феллини сложен и деликатен, и взаимоотношения эти подчас парадоксальны. Неверно было бы, как делали и некоторые наши киноведы, рассматривать фильмы этого гениального художника как некую более высокую ступень развития неореализма. Такие попытки приводили, с одной стороны, к заземлению, принижению общекультурного и социального значения прогрессивного направления неореализма и его проникнутых благородными идеями и сильными чувствами произведений (герой неореалистических лент трактовался как некий «естественный человек», причем руссоистское определение «естественный» толковалось, по сути, как «бездуховный», «элементарный», попросту — «примитивный»), а с другой — к эмоционально-восторженному восприятию «Дороги», вольно или невольно противопоставляемой неореалистическим фильмам и объявляемой «новым словом» (при этом подчеркивалась духовность героев Феллини, но без анализа в основе своей религиозной природы их духовности). Великий своей пронзительной гуманностью и силой эмоционального воздействия фильм Феллини (глубокие эстетические и этические достоинства и идейную уязви мость этого произведения здесь вряд ли стоит анализировать, тем более походя) не был новым этапом в развитии неореализма — это было качественно иное художественное явление в развитии послевоенного итальянского киноискусства. На раннем этапе своего творчества, до «Дороги», Феллини испытал определенное влияние неореализма — его эстетики, стилистики, жизнеутверждающего мироощущения. Но мировоззрение, творческие принципы, социальная среда да и сам жизненный опыт этого художника, не прошедшего суровой школы антифашизма, сторонившегося политики, были другими, чем у неореалистов. Если неореалисты главное свое внимание сосредоточивали на конкретных социальных условиях человеческого существования, в «Дороге» взгляд ее автора обращен внутрь человека, а внешние обстоятельства носят во многом условный, вполне традиционно-литературный характер — схожесть с неореалистическими лентами поверхностна. Там — документальная достоверность, максимальное приближение к повседневной действительности, герои из гущи жизни, жгучая злободневность; здесь — метафоричность, абстрактно-вневременная «придуманная история» с персонажами-символами. Социальный протест, боль за страждущего человека в «Дороге» облечены в форму трагической притчи. Фильм Феллини не был «выше» и не был «ниже» неореалистических образцов, — это был иной путь развития итальянского кино, скорее «путь Мельеса», чем «путь Люмьеров».

Теперь, по прошествии трех десятилетий, когда творчество Феллини, крупнейшего художника современности, проделало столь большую эволюцию, очевидна плодотворность такого сочетания для общего кинопроцесса Италии*. Но нельзя закрывать глаза на то, что тогда, в контексте ожесточенной политической и идейно-художественной борьбы начала — середины 50-х годов, появление «Дороги» объективно не могло не явиться ощутимым ударом по неореализму. И чем очевиднее утверждался могучий талант Феллини, тем явственнее становилась угроза отхода от той столбовой дороги развития, на которую, как еще совсем недавно казалось, неореализму удалось увлечь новое итальянское кино.

Вместе с тем столь же неверны были вульгаризаторские

* К проблемам творчества Феллини недавно возвратился К. Долгов (см. его послесловие к книге Ф. Феллини «Делать фильм». М., 1984).

попытки «отлучить» Феллини от неореализма. Он искренне изумлялся и огорчался, видя такие статьи: ведь несомненно, что режиссером руководили те же гуманные чувства, та же любовь к человеку, что и его прежними друзьями по искусству. Да ведь даже и чисто формально Феллини — один из «отцов» неореализма, пусть не как режиссер, но как автор сценариев доброго десятка неореалистических лент, и не только двух шедевров Росселлини, но и фильмов Джерми, Латтуады. Щедрый талант Феллини сформировался в благодатной атмосфере неореализма, в своих ранних фильмах он еще пользовался некоторыми его элементами. Но у этого мастера изначально был «свой» неореализм, а со временем, чему немало способствовали полемические страсти, он все дальше отходил от этого направления.

Не менее острые споры вызвал фильм Лукино Висконти «Чувство», который подвергся самым резким нападкам справа, а также и со стороны левых кинокритиков. Наиболее ортодоксальные восприняли эту ленту как нарушение одной из заповедей неореализма — не оборачиваться в прошлое. Не все сразу почувствовали глубоко современное звучание этого исторического только по сюжету фильма.

Хотя фильм по жанру действительно был историческим и дело в нем происходило в эпоху Рисорджименто, трактовка исторического материала была современной — недаром годы Сопротивления в Италии называют «вторым Рисорджименто». Висконти стремился очистить этот переломный период итальянской истории, когда страна обрела национальную независимость, когда закладывались основы единого итальянского государства, от хрестоматийного глянца, показать его внутреннюю сложность и диалектическую противоречивость. События на экране впрямую перекликались с только что пережитыми Италией. Актуальное звучание неожиданно приобрели и сюжет новеллы писателя прошлого века Камилло Бойто и патетическая музыка Верди.

Трагедия поражения при Кустоце, австрийская оккупация, сотрудничество аристократии с оккупантами — как живо все это напоминало события, которые еще были свежи в памяти итальянцев! Предательство графини Ливии (в этой роли блеснула Алида Валли), пожертвовавшей честью и родиной ради любви к наглому австрийскому офицеру и отдавшей ему деньги, которые собирали на борьбу патриоты, не слишком зашифрованная метафора предательства тех, кто привязал Италию к военной колеснице гитлеровской Германии. Другая, столь же прозрачная аллюзия — конфликт между кузеном Ливии маркизом Ус-сони, горячим патриотом (актер Массимо Джиротти), и командованием королевской армии. Уссони вооружил волонтеров и предлагает генералам вместе ударить по захватчикам, но сторонники короля отказываются от помощи патриотов и требуют их разоружения, — такой же страх перед вооруженным народом проявило англо-американское командование, саботировавшее борьбу итальянских партизан, этих новых гарибальдийцев, против гитлеровцев. Именно за эту партизанскую тему фильм Висконти подвергся неслыханным цензурным преследованиям и многие эпизоды были из него вырезаны.

Горячую поддержку фильм «Чувство», так же как впоследствии «Рокко и его братья», встретил у более прозорливых критиков, особенно на страницах прогрессивного киножурнала «Чинема нуово», редактировавшегося Гуидо Аристарко. Именно в творчестве Висконти они видели развитие неореализма, его переход к подлинному реализму. Однако превращение Висконти в некий «недосягаемый образец» в ущерб «недореалистам» грозило отдалить и этого большого мастера от его единомышленников по искусству, воздвигнуть искусственный барьер между ним и другими неореалистами.

Так или иначе, в начале — середине 50-х годов многие левые критики не могли скрыть некоторого неудовлетворения тем, чего достиг неореализм.

Демократическая кинокритика, отмечая, что сила неореализма в его критическом, разоблачительном заряде, указывала, что он еще не отражает или отражает недостаточно те сдвиги, которые произошли в общественной жизни Италии, — организованную борьбу трудящихся, например, массовые забастовки; успехи, достигнутые в результате этой коллективной борьбы; силу человеческой солидарности. Неореалистов упрекали и в том, что финалы многих фильмов, остро ставящих социальные вопросы, подчас наивны, не соответствуют той страстности и глубине, с которой эти вопросы подняты; предупреждали об опасности связывающих его развитие новых «догм» внутри самого такого антидогматического направления, как нео реализм (например, прокламированный отказ от исторических фильмов, экранизаций). Ощущалась необходимость в расширении тематики, в большей обобщенности образов, в поисках новых форм художественного проникновения в объективную реальность.

Теоретический журнал ИКП «Ринашита» («Возрождение»), редактировавшийся Пальмиро Тольятти, в 1953 году писал: «Итальянское кино благодаря творчеству Дзаваттини и других своих деятелей повернуло съемочную камеру к реальной жизни... утратило свою прежнюю риторичность, приобрело большую искренность, честность, а также поистине художественный стиль. Все это, однако, не должно заставлять нас забывать, что точность в изображении хроникального факта недостаточна для достижения реализма... Остановившись на достигнутом Дзаваттини и не идя дальше него, мы рискуем помешать итальянскому кино подняться до высокого реализма, которого достигли советские фильмы, представляющие — как это общеизвестно — великую школу»*.

В ответ на требования «улучшить» неореализм Дзаваттини, не в силах скрыть некоторого недоумения и даже обиды, говорил, что это направление «вовсе не результат талантливости или оригинального режиссерского замысла того или иного постановщика, нет, это определенное и неудержимое идейно-художественное течение, имеющее свои корни в историческом процессе, в стремлении отразить народные чаяния, национальную действительность... После многих лет жизни мы познакомились со своей родной страной, вернее, «открыли» ее. Это чудо, которое еще не способна сотворить литература, сотворила кинематография. И можно сказать, что в этом — общечеловеческая заслуга итальянского кино... Таким путем итальянская кинематография сблизила зрелище и жизнь»**. Неореализм — не только кино, это знамя борьбы за обновление всей итальянской культуры, а знамя по время боя не меняют. Надо ли заменять одно слово другим, спрашивал Дзаваттини. Никто не сомневался, что необходимо стремиться к максимальной психологической углубленности, к широте обобщения и достижению других задач реализма — это под-

* Цит. по предисловию Г. Богемского к сборнику «Сценарии итальянского кино» (М., 1958).

** Подробнее см. в сборнике «Чезаре Дзаваттини» (М., 1984).

разумевается само собой, ведь неореализм и выдвигал именно эти задачи в конкретном контексте итальянской действительности. Однако он не успел многого выполнить — перед ним открывался долгий путь в будущее, а ему дали сделать лишь несколько первых шагов...

Но продвижение по пути к реализму всячески тормозилось. К цензурным преследованиям, конкуренции американских фильмов, нехватке финансовых средств добавился и такой фактор, как явление, получившее название «самоцензуры». Даже такие мастера, как Де Сика и сам Дзаваттини, были вынуждены изымать из своих фильмов эпизоды забастовок и митингов — «добровольным» сокращениям подверглись и «Умберто Д. » и «Крыша» (так что не совсем справедливы были и упреки в том, что неореалисты не показывают организованной борьбы трудящихся).

Далеко идущие последствия имела инспирированная правящими кругами уже упомянутая нами кампания против «пессимизма» неореалистических лент, развернувшаяся в печати после выхода на экран «Умберто Д. ». Этому фильму о трагедии нищей старости противопоставлялись «оптимистические» ленты других неореалистов, в частности комедия Ренато Кастеллани «Два гроша надежды». Так, продолжая вносить раскол в ряды неореалистов, одновременно дали сигнал продюсерам финансировать лишь «веселые» фильмы. Коварство маневра не сразу было понято. Жизнерадостные, брызжущие весельем комедии понравились и у нас, даже некоторые кинокритики поддались очарованию «Двух грошей» и «Хлеба, любви и фантазии», не разглядев «утешительного» характера этих псевдонародных комедий, с которых начался «розовый неореализм».

Сохранялся лишь уже ставший привычным зрителю неореалистический антураж, но критический социальный заряд был выхолощен. На смену крестьянам и безработным вновь пришли опереточные пейзане, беззаботные парни и девушки «из народа». Направленность фильмов откровенно раскрывали сами названия — «Два гроша надежды», серия «Хлеб, любовь и... », серия «Бедные, но красивые». Голодным и безработным сулили два гроша надежды, утешали фантазией и не столько любовью, сколько сексом. На итальянском экране появились первые «щедро одаренные природой» звезды и началась «историческая битва бюстов» между Джиной Лоллобриджидой и Софией Лорен. Ленты «розового», или, как его еще называли, «фольклорно-эротического неореализма», предвозвестили наступление на итальянского зрителя буржуазной массовой культуры...

Неореализм в силу самой своей революционной, новаторской природы всегда вызывал и еще до сих пор вызывает споры, дискуссии, полемику. Нет общего мнения и по поводу обстоятельств, приведших к его затуханию, и относительно если не точной «даты смерти», то хотя бы примерного времени, когда он прекратил свое существование.

Подчеркивая насильственный характер удушения неореализма, мы, разумеется, не забываем о тех объективных переменах, которые происходили в политической жизни Италии и меняли общую атмосферу в стране — именно в этой изменившейся атмосфере и стали возможны такие гонения. Настроения разочарования, идейный разброд, охватившие Италию после «несбывшейся революции», стабилизация капитализма благодаря помощи консервативным силам из-за океана, изгнание коммунистов из правительства, постепенный распад антифашистского единства демократических партий — все это, конечно, не открывало длительной перспективы развития неореалистического кино. Но если объяснять причины «заката» неореализма лишь объективными историческими обстоятельствами, как делали некоторые авторы (в том числе и советские), то смерть неореализма выглядит фатальной, предрешенной и вся борьба за его существование — заранее обреченной на неудачу.

Не будем гадать, сколько лет мог бы неореализм жить и работать, но некоторый отрезок времени перед ним еще оставался — ведь прямой, мгновенной связи между надстроечными явлениями культуры и искусства и историческими событиями, как известно, нет. А о том, что неореализм творчески далеко себя еще не изжил, свидетельствует хотя бы длинный список сценариев, которые остались в ящиках столов режиссеров и превратились в фильмы лишь через два десятка лет благодаря усилиям «политического кино» (Латтуада не успел поставить фильм «Джакомо Маттеотти», Лидзани — «Христос остановился в Эболи», не давали работать Де Сантису, остались неосуществленными фильмы «Бойня на Кефаллинии», «Бегство с Липари», «Братья Черви» и другие антифашистские сценарии). Увы, вместе с идейными и художественными противниками неореализма его торопились похоронить заживо и некоторые его друзья.

Автору этих строк всегда была ближе позиция не тех, кто, отдавая должное неореализму, на деле спешил его отпеть, а тех страстных поборников этого направления, кто, подобно Дзаваттини, подчеркивал его жизнеспособность, не до конца раскрытые возможности, силу потенциального заряда, поддерживал его поиски новых путей, новых жанров, сюжетов; был понятен и запальчивый пафос Р. Юренева, не раз утверждавшего, что неореализм жив, в 60-х и даже в 70-х годах*. Однако неореализм как единое идейно-художественное направление с определенными типологическими чертами, как определенная поэтика, стилистика, киноязык перестал существовать к середине 50-х годов, и признать это, на наш взгляд, важно для периодизации кинопроцесса в Италии. Отчаянным арьергардным боем неореализма была созданная в 1956 году «Крыша» Де Сика и Дзаваттини, а блистательным эпилогом, своего рода подведением итогов и попыткой наметить дальнейший путь развития прогрессивного кино Италии — поставленный в 1960 году фильм «Рокко и его братья» Лукино Висконти, режиссера-коммуниста, стремившегося установить связь между новым кино Италии, мировой и итальянской классической литературой и только открывшейся итальянцам марксистской эстетикой Антонио Грамши.

Говорить о неореализме в итальянском кино в 60-е и 70-е годы можно было лишь в полемике с теми, кто хотел отказаться от его наследия. Живо не направление неореализма, — в лучших произведениях прогрессивного кино Италии живет его опыт, традиции, критический, научно строгий, конкретный подход к действительности, сам его антифашистский, народный, глубоко гуманный дух. Такие фильмы действительно никогда не исчезали с итальянского экрана, хотя их становилось до обидного мало. Как редкие

* В частности, см. статью «Споры в Риме» («Искусство кино», 1973, № 9).

островки в океане развлекательного кинозрелища, тянутся они непрерывающейся цепочкой к затонувшему материку неореализма. Его великое наследие не утеряно, завоевания прочно вошли в плоть и кровь итальянской демократической культуры, во многом предопределив будущие успехи итальянского киноискусства.

Несомненно и влияние, оказанное неореализмом на мировое кино: на прогрессивное кино Франции, Испании, Соединенных Штатов, Японии, Индии, Латинской Америки, а также на молодое кино Кубы и других социалистических стран*. Проявилась и «обратная связь» с нашим кино: возникнув под прямым воздействием советского киноискусства, в 50-е годы неореализм оказал в свою очередь влияние на творчество некоторых советских режиссеров.

На новом подъеме массового демократического движения в начале 60-х годов поднялась «вторая волна» антифашистского и социального кино Италии.

На смену показу подвигов партизан и подпольщиков, их единства в борьбе пришло стремление раскрыть противоречия, существовавшие как в рядах движения Сопротивления (и приведшие в 1947—1948 годах к расколу антифашистской коалиции), так и в сознании людей. Появилась тяга к большей психологической углубленности, сложности, иногда искусственной усложненности характеров и ситуаций. Вот что писал в 1961 году Лидзани: «Вплоть до последних лет, в сущности, весь классический «неореализм» рассматривал мир Сопротивления и первых послевоенных лет схематически (в том числе и в наиболее удачных, бесспорно художественных произведениях): по одну сторону — хорошие, по другую — плохие. Ныне же все итальянское кино пересматривает самое себя и свой художественный мир, и можно сказать, что все мы — и это относится также и ко мне — хотим пересмотреть историю Италии в более диалектическом, более проблемном плане»**.

Однако опасения впасть в схематизм, однозначность, риторику в большинстве случаев приводили к результатам, противоположным благим намерениям режиссеров: по-

* В становлении молодой кубинской кинематографии активно участвовал Ч. Дзаваттини.

** «Bianco e Nero», 1961, № 1.

явился ряд ущербных, нарочито усложненных и наделенных пороками двусмысленных персонажей, характеров, образов — скорее «антигероев», чем подлинных героев Сопротивления (вслед за генералом Делла Ровере из одноименного фильма Росселлини — Эсперия из его же картины «В Риме была ночь»; Эдит из «Капо» Понтекорво; Горбун из одноименного фильма Лидзани и т. д. ). Сравнивая антифашистские ленты 60-х годов с фильмами неореализма, нельзя не увидеть их тягу к мелодраматизму, меньшую непосредственность, меньшую достоверность, а то и искусственность — словом, заметные идейно-художественные потери. Но все же фильмы 60-х годов о Сопротивлении оживили прогрессивное направление, воскресили интерес к недавнему славному прошлому страны, поставили вопрос об ответственности каждого за приход к власти фашистов. А некоторые произведения внесли принципиально новое для итальянского кино видение эпохи фашизма, Сопротивления. Это были такие эпические полотна, как «Четыре дня Неаполя» Нанни Лоя и «Они шли на Восток» Джузеппе Де Сантиса; экранизации антифашистских романов Моравиа — «Равнодушные» Франческо Мазелли и «Чочара» Витторио Де Сика; пьесы Сартра «Затворники Альто-ны» — тем же режиссером. И прежде всего приобретший ныне новое звучание фильм Джанфранко Де Бозио «Террорист», впервые исследовавший сложную расстановку сил внутри движения Сопротивления, показавший руководящую роль коммунистов и осудивший методы террора.

Дух, традиции неореализма явственно ощущались и в таких остросоциальных фильмах, как «Человек, которого надо уничтожить» трех молодых режиссеров — Паоло и Витторио Тавиани и Валентино Орсини — и «Товарищи» Марио Моничелли. Однако в них имелись новые важные элементы: в первом — сознательный борец, рабочий вожак (образ этот создал Джан Мария Волонте), человек с трудным характером и сложной психологией; а во втором впервые была показана организованная борьба трудящихся (история первой итальянской забастовки, рассказанная в форме народной комедии).

Возникший в 60-е годы привлекательный жанр «комедии по-итальянски» (социально-бытовой комедии, точнее, трагикомедии, где комическое переплеталось с трагическим, смешное с серьезным — как в жизни) в лучших своих образцах во многом тоже восходил к неореализму, имел общие с ним народные корни, умел проникнуть в стихию народной жизни. Тем более у истоков этого своеобразного жанра стояли Пьетро Джерми и Витторио Де Сика, искавшие новые возможности и пути для развития итальянского кино. Особенно заметна серьезность посыла была в таких комедиях о Сицилии, как «Развод по-итальянски» и «Соблазненная и покинутая» Джерми; как эпизод «Аделина» из жизни неаполитанской бедноты в фильме «Вчера, сегодня, завтра» Де Сика; в его же экранизации пьесы Эдуардо Де Филиппо «Филумена Мартурано» — фильме «Брак по-итальянски». Настойчиво привносил поэтику неореализма в фильмы по своим сценариям, в том числе и в народные комедии, Чезаре Дзаваттини, — например, эпизод «Лотерея» (режиссер Де Сика) в фильме «Боккаччо-70», снятый на натуре, на скотопромышленной ярмарке, с непрофессиональными исполнителями (кроме Софии Лорен в главной роли).

То, что в 60-е годы не могла сделать высокая трагедия Феллини, Висконти, Антониони, оказалось по силам непритязательной «комедии по-итальянски», реалистически показавшей широкую панораму итальянской жизни (помимо названных ленты Дино Ризи «Обгон» и «Журналист из Рима», «Бум» Де Сика и многие другие; появились и острые антифашистские «комедии по-итальянски»: «Хотим полковников» Моничелли, «Поход на Рим» Ризи и др. ). Однако потом этот привлекательный жанр деградировал и «комедия по-итальянски» выродилась в чисто развлекательные, порой пошлые ленты — на более низком уровне повторилась история «розового неореализма».

Главным аргументом идейных противников неореализма всегда было то, что это направление и его фильмы — «политические». В ответ на эти «упреки» Дзаваттини справедливо указывал: «Как можно, если только не со злым умыслом, критиковать неореализм за его политичность, когда его главная черта именно в том и состоит, что это политическое направление. Я не хочу этим сказать, что задачи, стоящие перед художником и политиком, тождественны... Однако, поскольку художник оперирует данными реальной действительности (жизнь в ее реальных конфликтах), результат может совпадать с результатом работы политика, и в большинстве случаев, если анализ художника достаточно глубок и безжалостно проникает в самую суть вещей, то полученный им результат может даже явиться предвосхищением, стимулом для работы политика»*.

И именно эту политическую природу неореализма, его критическую направленность и реалистическую манеру восприняло в конце 60-х — начале 70-х годов прогрессивное направление политического кинематографа. Возникнув в лоне буржуазного кино, оно лет пять-семь выполняло в целом ту же функцию, что некогда неореализм, хотя его удельный вес, обличительная сила и были несомненно меньше, слабее, не смогли оказать такого воздействия на итальянскую культуру.

Приветствуя приход политического кино, словно принявшего через два десятка лет эстафету неореализма, тот же Дзаваттини писал: «Для меня успехи итальянского кино связывались и связываются с процессами его «политизации». Под «политизацией» я разумею связь между происходящими в мире событиями, между проблемами, выдвигаемыми жизнью, и тем, что создается кинематографией»**.

Сметя эпатажное «кино контестации» — незрелый плод стихийного движения протеста молодежи 1968—1969 годов, — прогрессивное кино на волне широкой политизации всей итальянской жизни взялось за осуществление лежащей в основе реалистического искусства этой необходимой связи.

Выше мы уже назвали несколько значительных антифашистских и социальных фильмов 60-х годов, сохранявших утвержденный неореализмом критический и конкретный подход к действительности, не его букву, а его дух. К ним можно добавить и звучавшие публицистически, созданные в манере документальной реконструкции фильмы Франческо Рози «Руки над городом» и «Сальваторе Джулиано», и произведения Валерио Дзурлини «Они шли за солдатами» и «Сидящий по правую руку», и «Семь братьев Черви» Джанни Пуччини, и вошедший в историю мирового кино среди самых мощных антифашистских полотен исполненный поистине вагнеровской мрачной силой фильм Висконти «Гибель богов».

Уже к концу 60-х годов стало возможно говорить о появлении в Италии политического кинематографа. Но

* «Unita», 1960, 27 febbraio.

** «Лит. газ. », 1969, 5 ноября.

все же это были отдельные фильмы — скорее исключения из правила, чем само правило. В начале же 70-х годов вышло на позиции целое направление, состоящее из художников-единомышленников. Как и неореализм, это направление было разнородно, пестро, никак организационно не оформлено. Костяк направления составили мастера среднего поколения — те, кто начинал при неореализме: Франческо Рози, Элио Петри, Джулиано Монтальдо, Флорестано Ванчини, Нанни Лой, Карло Лидзани, Уго Грегоретти, Франческо Мазелли, Джилло Понтекорво; из более молодых — Бернардо Бертолуччи, братья Тавиани, Этторе Скола и многие другие. А корифеи — Лукино Висконти, Федерико Феллини, Микеланджело Антониони — поддержали своим авторитетом и высоким искусством это направление некоторыми своими фильмами — хотя бы такими, как «Семейный портрет в интерьере», «Репетиция оркестра» или «Профессия: репортер».

Время показало, что правы были не те критики, которые рассматривали итальянское кино как «кинематограф индивидуальностей» («кино Феллини», «кино Висконти» и т. д. ), а те, кто пытался проследить в нем процесс развития, преемственность, кто не терял из виду идейную нить, соединяющую лучшие произведения кино Италии, — нить, которая идет от неореализма.

Отдельного рассмотрения заслуживал бы вопрос о том, что сохранило от неореализма политическое кино. Ограничимся примером Этторе Сколы, сегодня одного из ведущих режиссеров Италии. Скола не только декларирует свою верность заветам режиссера, которого считает своим учителем, Витторио Де Сика, — он посвятил его памяти свой фильм «Мы так любили друг друга», включил в него в виде «цитаты» кусок из «Похитителей велосипедов», а в фильме «Необычный день» восстановил некогда созданный Де Сика «дуэт» Софии Лорен и Марчелло Мастроянни.

Последовательно развивает опыт неореализма ученик Висконти режиссер Франческо Рози, — особенно выпукло это проявилось в экранизации автобиографического романа писателя и художника — неореалиста Карло Леви «Христос остановился в Эболи».

Достойными последователями Висконти, смело обращаясь к недавнему прошлому, показывают себя и Бернардо Бертолуччи (гигантская фреска народной жизни за полвека, «семейная сага» — антифашистский фильм «Двад цатый век», фильмы «Конформист», «Стратегия паука»), и братья Тавиани — от остросоциального, «меридионалистского» фильма «Отец-хозяин» до антифашистского фильма-поэмы «Ночь святого Лаврентия» и философскохудожественного осмысления творчества Пиранделло в фильме «Хаос». Сама художественная ткань этих произведений, так же как и фильмов другого современного талантливейшего режиссера, Эрманно Ольми («Дерево деревянных башмаков»), столь глубокое проникновение в народную жизнь и характеры были бы просто невозможны без опыта неореализма.

Да и на других, более «низких» уровнях — в итальянском политическом детективе, пользующемся огромной популярностью у зрителей и доказавшем свою жизнеспособность более всех иных жанров политического кино (признанным мастером этого жанра стал Дамиано Дамиани), — бесценны уроки неореализма, начавшего обличение мафии и выработавшего столь достоверный документальный стиль, ныне доведенный до манеры «документальной реконструкции» подлинных событий.

Эта внутренняя неразрывная связь между неореализмом и политическим кино Италии лучше всего резюмирована в столь часто цитируемых словах Джулиано Монтальдо из интервью, данного автору этих строк в 1971 году:

«Все мы — дети неореализма. Его опыт и традиции незыблемы. Вся наша общекультурная кинематографическая подготовка — из неореализма... Сегодня перед нами другие проблемы, другая тематика, но уроки прогрессивного итальянского кино первых послевоенных лет — это наши университеты... »*.

Политическое кино — новый виток прогрессивного киноискусства Италии, и ему удалось сделать больше, чем неореализму. Это направление поднялось до антибуржуазных обобщений, до отрицания капиталистического общества в целом, со всеми его государственными, правовыми и идеологическими институтами, оно смело пыталось отразить не только материальное бытие буржуазного общества, но и его общественное сознание. Политическое кино вплотную подошло к рабочей теме, впервые показало активного, сознательного героя — борца и рево-

* Цит. по брошюре Г. Богемского «Кино Италии сегодня» (М., 1977).

люционера (например, образ Бартоломео Ванцетти в фильме Монтальдо «Сакко и Ванцетти», воплощенный актером номер один политического кино Джаном Мария Волонте). Разоблачая фашизм во всех его ипостасях, оно вышло за рамки национальных проблем и обратилось к интернациональной проблематике («Сакко и Ванцетти» Монтальдо, «Кеймада» и «Огро» Джилло Понтекорво и др. ). Политическое кино старалось выполнить свой моральный долг по отношению к неореализму — были поставлены фильмы по многим сценариям и книгам, созданным писателями-неореалистами и долгие годы ожидавшим своего воплощения на экране («Аньезе идет на смерть» Монтальдо, «Христос остановился в Эболи» Рози, «Дезертир» Джулианы Берлингуэр, «Семь братьев Черви» Пуччини и др. ).

Любопытное явление представляет собой фильм, пытавшийся строго воссоздать поэтику неореализма, — «Люди и нелюди» (1980) режиссера Валентино Орсини. Это экранизация одноименного антифашистского романа Элио Витторини, знакомого нашему читателю и представлявшего один из наиболее «чистых» образцов неореалистической литературы (идея перенести его на экран тоже восходила к временам неореализма). Привлекательные образы энтузиастов кино — молодых антифашистов, мечтающих об обновлении киноискусства в последние годы фашизма, ожили в ленте «Волшебный парус» режиссера Джанфранко Мингоцци (1982) и в телефильме «Целлулоидные юноши» (1983); в последнем в числе профессоров Римского киноцентра, из которого вышли будущие неореалисты, можно увидеть персонажи, живо напоминающие Луиджи Кьярини и Умберто Барбаро, а в числе слушателей — некоторых впоследствии видных режиссеров.

Как же относится к неореализму современное итальянское киноведение? Позволим себе для ответа на этот вопрос привести обширную цитату из книги Армандо Боррели «Неореализм и марксизм»: «Ныне стало модой выражать формальное и теоретическое почтение к неореализму, а практически отодвигать в сторону все то, что он означал, даже те духовные ценности, которые не утратили своего значения и сегодня. Все это происходит в контексте неприкрытого «судебного процесса» над ангажированной культурой и столь же неприкрытого похода против культуры марксистской. Ныне на наших глазах стараются взять реванш те, кто держит в своих руках рычаги власти, и их адвокаты, они пытаются воспользоваться всеми приводными ремнями, всеми средствами воздействия в сфере культуры, чтобы покончить со всякими проявлениями критической по своей направленности культуры, той культуры, которая выступает в защиту человека и разума, стремятся заменить ее иррационализмом, онтологическим одиночеством, утверждением существующего положения вещей, внутренней сухостью, эскапизмом и тому подобным... И что больше всего приводит в изумление — это неуверенность, замешательство и известный маразм, которые мы, увы! наблюдаем в левой культуре нашей страны... »*

Добавим, что провинциальный журнал «Эра», в котором Боррелли сотрудничает и в приложении к которому выпущена его книга «Кино Юга», — единственный орган, последовательно отстаивающий наследие неореализма.

После стихийного бунта молодежи 1968 года и появления на идеологической арене и в Италии «новых левых» с их «кино контестации», отказ от неореализма принял «глобальный» характер: если раньше его опровергнуть пытались естественные противники «справа» — сторонники буржуазно-традиционного кино, клерикальные гонители, адепты иррационального искусства и мрачного отчаяния, — то теперь наступление повели и «слева».

Разумеется, дело тут не в академических исследованиях. Пересмотр послевоенной истории итальянского кино для «новых левых» совпадал с ревизией политических позиций: неореализм в статьях и речах многих его новых хулителей ассоциировался с культурной политикой ИКП в сфере кино в 40—50-е годы. Излишне говорить, что такая точка зрения ошибочна: хотя многие неореалисты были членами ИКП, тяготели к деятельности компартии в области культуры, в целом это направление — ни идеологически, ни организационно — коммунистическим не было. А такие мастера, как Росселлини, Джерми, Де Сика, Дзаваттини, Кьярини, вообще не были связаны с коммунистическим движением, не являлись коммунистами.

* Borrelli A. Neorealismo e Marxismo, Avellino, 1967.

Особенно нападки обострились в 70-е годы в связи с появлением политического кино. Свои атаки против этого направления критики-леваки неизменно начинали с развенчания «мифа неореализма», стремясь опровергнуть преемственность между неореализмом и последующими прогрессивными явлениями в итальянском киноискусстве. Они постоянно подчеркивали слабые, а не сильные стороны неореализма, рассматривали его в отрыве от общего контекста того периода, — словом, были необъективны, неисторичны, вульгарно-социологичны и вообще несправедливы в своем подходе к исследованию этого непростого явления художественной жизни послевоенной Италии.

Отказ «новых левых» от идеологии, от ангажированного кино, естественно, проявлялся в неприятии политического кино и его предшественника — неореализма. Демагогические разговоры о том, что всякое кино, произведенное в рамках «системы», то есть буржуазного общества, буржуазно и что поэтому буржуазным был и неореализм, были неконструктивны: кустарные попытки создания фильмов кооперативами и «децентрализованными» методами — без продюсеров, вне «системы» — серьезных результатов не принесли.

Деидеологизация кино, проповедуемая «новыми левыми», неслучайно совпала с усилением интереса к «специфике кино» и киноязыка, увлечением структурализмом. В вину неореализму и неореалистической критике вменялось то, что фильм влек за собой не- и внекинематографическую проблематику, не ограничивался чисто «кинематографической формой», чисто кинематографической структурой.

Именно на этой почве — обвинений в «интегрированности системой», «коммерциализации», идеологизации и политизации в ущерб чистой форме — и дали бой направлению политического кино его противники слева. Нападок в печати — в том числе и во все больше сползавшем влево журнале «Чинема нуово», редактируемом Гуидо Аристарко, некогда ярым защитником неореализма (правда, не всего, а лишь Висконти и Дзаваттини) — на политическое кино, на фильмы Петри, Дамиани, Монтальдо, Сколы, было, видимо, недостаточно. Для того чтобы подвести под эту кампанию «теоретический фундамент», надо было произвести сначала погребение неореализма. С этой целью в 1974 году на фестивале «нового кино» в Пезаро состоялась широкая конференция, посвященная изучению наследия неореализма. Материалы конференции были изданы большой книгой*.

После конференций в Парме и Перудже эта конференция в Пезаро была крупнейшим мероприятием, посвященным неореализму. Однако оно больше напоминало суд над неореализмом или его похороны по первому разряду, нежели научный симпозиум. Предвзятый характер собрания в Пезаро стал еще очевиднее после публикации речей и докладов. Из трех десятков ораторов, пожалуй, лишь Карло Лидзани, а также ныне покойный критик Аделио Ферреро пытались дать объективную оценку неореализму как историческому явлению, указать на его связь с нынешним кинематографическим процессом, родство с сегодняшними прогрессивными фильмами.

Составитель сборника материалов конференции и ее практический руководитель — взращенный неореализмом режиссер-документалист и автор тенденциозной «Истории итальянского кино 60-х годов» социалист Лино Миччике, ныне один из самых активных итальянских кинокритиков. Его предисловие — отказ от достижений славной поры неореализма, отрицание всякой его связи с современным кинопроцессом, попытки одним махом «ликвидировать» неореализм, а заодно и политическое кино — отражало общую направленность конференции. Большинство выступавших — зеленая молодежь, студенты первых курсов университетов и Киноцентра. Немало в этом сборнике было и антикоммунистических и антисоветских выпадов. Да и в самом предисловии автор его отрицает положительное воздействие опыта прошлого, резко полемизирует с «Правдой» по поводу фильма Сколы «Мы так любили друг друга», не соглашаясь с тем, что эта лента — «новая зеленая ветвь того же (неореалистического) древа».

Участвовавший в конференции Лидзани ограничился кратким выступлением, в котором ставит вопрос совсем по-другому, чем «ниспровергатели», — он и назвал свое выступление «Неореализм: когда он кончился и что от него осталось». Именно на наследии неореализма, на том, что дош-

* См.: Il neorealismo cinematografico italiano. Atti del convegno della X Mostra Internazionale del Nuovo Cinema. A cura di L. Micciche. Venezia, 1975.

ло и до наших дней, и призывает сосредоточить внимание Лидзани. Это, по существу, единственное выступление, в котором предпринята попытка внести периодизацию, подойти к проблеме в историческом плане, с тем чтобы определить, какое влияние оказал неореализм на современное кино Италии. Лидзани решительно утверждает, что многие принципы и открытия неореализма не утрачены, что именно благодаря этому направлению итальянское кино и сегодня сохраняет интерес к простому человеку, его жизни, к социальной проблематике больше чем к проблемам экзистенциального порядка — это путеводная нить, которая тянется и сегодня со времен неореализма.

Призывая не растерять достижения неореализма, Лидзани выдвинул задачу перехода к реализму: «Переход от неореализма к реализму еще необходимо развивать, эта задача еще стоит как основная тема работы и исследований перед теоретиками и перед художниками, необходимы поиски обобщенного видения истории и современной действительности после столь многочисленных отступлений в область собственного «я», бегства в мистицизм или прошлое. Точки опоры в этом смысле сегодня сыскать нелегко ни в философии, ни в политике. Тем более при этом всеобщем кораблекрушении необходимо не утратить те немногие спасательные средства, которыми мы располагаем».

Прояснению проблематики неореализма послужила и книга Лидзани, посвященная истории создания фильма Де Сантиса «Горький рис»* (Лидзани был одним из авторов сценария). В ней он развил некоторые мысли, высказанные в Пезаро. В частности, Лидзани вносит один интересный мотив в исследование неореализма: он более настойчиво и доказательно, чем другие авторы, делавшие это раньше лишь мельком, подчеркивает в этой книге преимущественно «деревенский» характер неореалистических фильмов, указывая, что индустриальная тематика и даже фон жизни больших промышленных городов, как Милан и Турин, в них практически отсутствовали. Когда же к концу 50-х годов началось быстрое промышленное развитие Италии, неореализм оказался к этому недостаточно подготовленным, что и явилось одним из факторов, определивших его кризис.

Хулители и ревизионисты неореализма 70-х годов рубили сук, на котором держится итальянское кино, — его прочную связь с жизнью, силу критического реализма. По сути, это был поход не против неореализма и политического кино, а против поисков путей, ведущих из неореалистического вчера в реалистическое завтра. Кампания велась против реализма. В нее дружно включились вчерашние экзистенциалисты, и новые формалисты, и просто любители новых, быстро проходящих веяний в эстетике. Стало модным, боясь прослыть отсталым, провинциальным, открещиваться от неореалистического опыта вместе с другими духовными ценностями послевоенных лет — такими даже, как идеалы Сопротивления, антифашистского единства, завоевания рабочего движения 50— 60-х годов. «В послевоенные годы было не найти никого, кто не называл бы себя неореалистом, теперь же, наоборот, не сыщешь никого, кто согласился бы, чтобы его считали неореалистом»* — горько шутил литературный критик Ферретти.

Рассеять туман, напущенный в Пезаро вокруг истории и проблематики неореализма, помогла широкая ретроспектива неореалистических фильмов, послуживших лучшим опровержением многих домыслов. Ценными были и четыре тома опубликованных документов по истории неореализма. Столь же полезна была и публикация антологий киножурналов «Чинема» и «Чинема нуово» за давние годы, содержащих богатейший материал по неореализму.

Наверное, в связи с общим спадом в конце 70-х годов итальянского кино, в том числе и политического кинематографа, прошедшего свой пик к середине минувшего десятилетия, полемические страсти стихли; ушли с арены общественной жизни и «новые левые». Наступило время более спокойного, научного подхода к огромному накопленному материалу.

Обильные свидетельства словно приглашают не только исследователя, но и внимательного читателя, всех, кто любит кино, включиться в эту увлекательную работу — не восхваление и не ниспровержение, а изучение неореализма — не идола и не окостеневшего мифа, а щедрой нивы, на которой взошли первые побеги реалистического киноискусства Италии.

* Lizzani С. Risoambaro. Roma, 1978.

* Ferretti G. С. La letteratura del rifiuto. Milano, 1968.

 

Пролог

Микеланджело Антониони. За фильм о реке По

Пусть это звучит патетически, но люди, живущие по берегам По, действительно влюблены в свою реку. В самом деле, ореол симпатии, мы могли бы даже сказать — любви окружает эту реку, которая в известном смысле подобна деспоту в своей долине. Люди Паданской низменности чувствуют По. В чем именно конкретно выражается это чувство, мы не знаем; знаем только, что это разлито в воздухе и сразу вас охватывает, словно какое-то неуловимое волшебство. Впрочем, это явление общее для многих местностей, которые прорезают мощные водные артерии. Кажется, что судьба этого края заключена в реке. Жизнь там приобретает особые формы и особое направление; возникает новая местная экономика, каждый стремится извлечь из реки всю возможную выгоду; для мальчишек река — излюбленное и запретное место игр. Другими словами, устанавливается совершенно особая интимность, питаемая различными причинами, в том числе общностью проблем и самой борьбой населения против вод реки, которая почти каждый год, в начале лета или осени, бурно разливается, устраивая наводнения, иной раз чрезвычайно яростные и неизменно трагически прекрасные.

Итак, вот основной мотив нашего предполагаемого фильма — разлив реки. Основной — по двум причинам: как зрелище само по себе и потому, что раскрывает нам сущность той любви, о которой мы только что упомянули. Удивительна эта привязанность, эта верность, которая выдерживает все испытания наводнений. Потому что, если сегодня разливы реки оставляют жителей относительно спокойными благодаря прочности новых дамб и быстро производимым восстановительным работам, нельзя сказать, что раньше разливы проходили, не оставляя глубоких следов. Нередко они несли с собой человеческие жертвы или, во всяком случае, оставляли после себя горестные картины заболоченных полей и затопленных селений, нагро- мождений домашнего скарба на дорогах, воды, доходящей до уровня окон, вырванных с корнем кустов, тростника, деревьев, плавающих в покрытых пеной воронках. Но сыновей По, несмотря ни на что, невозможно было оторвать от реки. Они боролись, страдали, вновь боролись и страдали, но, очевидно, научились относиться к страданиям как к чему-то, входящему в естественный порядок вещей и даже находить в них стимул к борьбе.

Другой интересный и характерный момент составляет своеобразное влияние цивилизации на этих речных людей. В прежние времена река имела куда более романтический и мирный вид. Пышная растительность, рыбачьи хижины, плавучие мельницы (еще сегодня их осталось несколько штук), примитивные паромы и понтонные мосты — все это, погруженное в дрему, словно застывшее вне времени, проникнуто чувством неудержимой силы, исходящей от широкой водной глади и подчиняющей себе все вокруг. Жители — люди крепкие, с медленными и тяжелыми движениями — любили подолгу отдыхать на берегах и бродить по покрывающим их лесам, знали места богатые рыбой и маленькие заливчики, прячущиеся под наклонившимися к самой воде ивами, и ничего не имели против того, что их существование текло так медлительно. Однако они занимались перевозкой товаров и пассажиров, работали на мельницах, но больше всего рыбачили.

Но и для вещей годы проходят не напрасно. И для По тоже настало время пробуждения. И тогда появились мосты из железа, по которым день и ночь мчались с грохотом поезда, выросли шестиэтажные здания, прорезанные огромными окнами, изрыгающими пыль и шум, появились пароходы, верфи, заводы, дымящиеся фабричные трубы, даже новые каналы с бетонированными берегами — весь современный мир, механический, индустриализированный, который перевернул вверх дном гармонию того старого мира.

И все же среди этой гибели их мира жители не оплакивали прошлое. Может, они бы того и хотели, так как их строптивая и созерцательная натура еще не приспособилась к новым условиям, но им это не удавалось. Перемены в какой-то момент им уже не только не мешали, но известным образом их удовлетворяли. Они начали по-новому относиться к реке, осознавая ее функциональное значение; чувствовали, что ее важность возросла, и гордились этим; они понимали, что теперь ее больше ценят, и их честолюбие было удовлетворено.

Все, может, действительно так, но это не литература. Это кинематограф или только еще должно им стать; остается решить, как это осуществить.

Прежде всего встает вопрос: снимать документальный фильм или игровой? Первая форма, несомненно, заманчива. Материал богатый, впечатляющий — от широких речных просторов, обширных, как озера, и иногда прерываемых островками, до теснин, где По, сужаясь, заросшая дикой растительностью, напоминает африканский пейзаж; от полуразвалившихся хижин, прислонившихся к дамбам, с вечной лужей в дворике перед входом, до небольших вилл в стиле «модерн» с chalet* у самой воды, из которых по вечерам доносится негромкая синкопированная музыка; от отвесных дамб до изящных пляжей с претензией на светскость; от плавучих мельниц до мощных заводов; от лодок до моторных катеров и глиссеров, снующих между Павией и Венецией, и так далее.

Материал обильный, но опасный, ибо легко можно впасть в риторику. Поэтому, если нас соблазняет воспоминание о замечательном американском документальном фильме о Миссисипи «Река»1, нас обескураживает банальная формула как было и как стало, или до и после лечения. Нам не придало бы спокойствия и введение хрупкой сюжетной канвы. Мы вообще питаем недоверие к подобным гибридам, и особенно на экране, где мы никогда не устанем прославлять такую форму, которая диктует точную направленность и не допускает никакой неуверенности. Или ты по одну сторону, или по другую: самое главное — точно знать, чего ты хочешь. Сравнительно недавним примером может служить фильм Флаэрти, хотя это автор, заслуживающий самого глубокого уважения. В самом деле, в его «Танце слонов»2 в результате противоречия между документом и повествованием лирический мотив труда, этой своего рода языческой религии джунглей, находит свое самое чистое выражение в документальных сценах, где только и чувствуются муки поэтического открытия; в других же сценах этому мешает повествование.

Итак, должны ли мы согласиться с идеей игрового

* Летний загородный домик, дача (франц. ).

фильма? Говоря между нами, нам очень симпатичен этот документ без ярлычка, но не будем слишком спешить. Также и здесь, разумеется, имеются трудности, и прежде всего — сочинить сюжет, который полностью был бы созвучен намеченным выше мотивам. Американцы, от которых не укроется ни одна тема, это уже пробовали. Два их фильма, один очень старый, «Река», другой, вышедший несколько лет назад, «Песнь реки»3, имели большой успех, особенно первый, который с точки зрения содержания был лучше.

Однако обе эти ленты были весьма далеки от нашего замысла и волнующих нас чувств.

Но мы не собираемся давать здесь кому-либо советы и еще меньше — подсказывать сюжеты. Мы хотим только сказать, что наше желание — снять фильм, главным действующим лицом которого была бы река По и в котором вызывал бы интерес не фольклор, то есть мешанина внешних и декоративных элементов, а дух, то есть совокупность мотивов моральных и психологических; фильм, где преобладали бы не коммерческие требования, а ум.

Перевод Г. Богемского

три-четыре месяца в моем селении, в окружении полусотни детей которым я могу сказать на диалекте: «Раскрои рот пошире». Может быть, с этими ребятами нам удастся в самом деле подчинить себе селение — селение, где нет книг, но есть густые леса, дамбы и река По... Полсотни или сотня ребят — хозяев селения, где полно грешников и грешниц.

Третий трудный фильм (что означает «трудный»? Какое множество совсем легких фильмов получилось совсем неудачными). Семейство, вынужденное по божьей или людской воле согласиться на следующий эксперимент: отец будет играть роль сына, сын — дедушки, служанка —тетушки, дочь — кузины. Не гротеск, а очень серьезный, простой фильм. Основанный на лишь слегка намеченной интриге — отношениях ложной семьи с другим, нормальным семейством, которые осуществляются в четырех стенах дома посредством разговоров и ситуаций, проникнутых нетерпимостью, оправдываемой, однако, благой целью.

 

Чезаре Дзаваттини. Из тетрадки для ночных записей

Фильм, который мне хотелось бы сделать — «Добряк», в цвете. Своего рода очень земной Христос, лет сорока, который творит чудеса в текниколоре. Он исцеляет людей голубым цветом и веронским зеленым. Один день все молочно-белые, другой — розовые, в черную полоску. Достаточно чуточку анилина в дождь — и на улице все люди преклоняют колени.

А вот другой фильм — «Мое селение». Оператор, осветитель, рабочий, помреж и я. Мы проживем в моем селении четыре-пять месяцев, очень экономно, тратясь только на пленку. А сюжет, зрелищность? Об этом я даже не думал, все мне кажется чепухой по сравнению с идеей:

Самое неожиданное, что ждет того, кто входит в жизнь (кинематографа), заключается в том, что он находит ее точно такой, какой ее ему описывали и какой он уже ее знает и представляет себе теоретически. Человек просто ошарашен, видя, как на его собственном примере проявляется общее правило.

Эта мысль принадлежит не мне, а Леопарди. Я действительно знал, что мне предстоит встретиться с множеством хитрецов, и, если бы меня спросили, что больше всего меня поразило при первом соприкосновении с этим мирком, я бы не раздумывая ответил: хитрость. Как и везде, там есть люди злые и бесчестные и люди честные, ничего романтического и ничего особенно испорченного — все в пределах воображения провинциала. Я видел тех, кто вкалывает по двенадцать часов, кто приходит на деловые свидания с точностью до минуты, кто держит свое слово. Но сколько там хитрецов — профессиональных, неприкрытых хитрецов! Я понимаю, что нелегко дехитризовать определенную среду — человек весьма неохотно отказывается от этого своего свойства, которое позволяет ему добиваться максимальных результатов минимальными средствами. Ошибка. Хитрость — это истинная причина массы неслыханных проволочек, множества ненужных телефонных звонков.

Я воспитанно хвастаю тем, что поставил вопрос (так принято говорить) об удостоверениях на предоставление скидки в кино и театры также и по воскресным дням. Одна моя статейка, посвященная этому вопросу, была напечатана уже несколько месяцев назад. Теперь постановление принято; служанки, беднота, которые свободны от работы только по праздничным дням, наконец смогут благодаря этому пользоваться льготами, предоставляемыми этими удостоверениями.

Я думаю о фильме, посвященном прислугам, с тем чтобы их глазами заглянуть внутрь жизни нашей буржуазии: это будет фильм в духе «сумеречников»1, или в духе Мольнара2, или в псевдосоциалистическом духе. Только более смело исследуя нравы, мы сумеем создать кино, чуждое всякой риторике. Идет антибуржуазная борьба, а кино в ней — великий отсутствующий.

Может показаться шуткой, если подумать, что десять процентов граждан носят готовый сюжет в кармане, а в определенные часы дня, ближе к вечеру, другие люди отчаянно ищут сюжеты. То и дело слышишь фразы: «Через шесть дней мне необходим сюжет, не знаю, где его найти, хоть головой бейся о стену».

Эта неотложная нужда, эти поиски на ощупь в кафе, на улице свидетельствуют не о недостатке сюжетов, а о существовании немалого числа импровизаторов.

Перевод Г. Богемского

 

Джузеппе Де Сантис. За итальянский пейзаж

Значение пейзажа, его использование в качестве основного выразительного средства, внутри которого персонажам предстоит прожить, как бы неся следы его влияния, как это было у наших великих живописцев, когда они хотели особенно подчеркнуть психологичность портрета или драматизм какой-либо композиции, — эти стороны проблемы всегда находят решение в кино других стран и никогда — в нашей. Если вспомнить, что среди кинопроизведений, особенно высоко чтимых, целая группа принадлежит к жанру, где пейзаж играет важнейшую роль («Белые тени Южных морей»1, «Табу»2, «Да здравствует Мексика!»3, «Буря над Азией»4), то придется признать, что кино все больше нуждается в использовании этого элемента, который для зрителя, с его желанием прежде всего «смотреть», неизменно оказывается самым непосредственным и самым коммуникативным.

Если не касаться особого характера, отличающего вышеназванные фильмы, несомненно, что их наибольшее обаяние состоит в тех настроениях, которые невозможно создать искусственно, которыми мы проникаемся всей душой именно благодаря необычайной и удивительной природе, предстающей наряду с действиями персонажей перед нашими глазами. Как иначе понять и объяснить человека, если оторвать его от всего того, что его окружает в повседневной жизни, с чем он постоянно связан? Если это стены его дома, они должны нести очевидные следы его рук, его вкуса, его натуры; если это улицы города, где он соприкасается с другими людьми, то это должны быть не случайные столкновения, но такие, в которых выделены особые, обычно присущие подобным явлениям черты (в этой связи нам особенно памятны «Улица» Грюне5 и «Толпа» Видора6); это может быть то боязливое погружение, то слияние человека с окружающей природой, обладающей над ним такой властью, чтобы создавать его по своему образу и подобию. Конечно, мы вряд ли добавим что-либо новое утверждением, что пейзаж — то место, где человек родился и вырос, — играет свою роль в том, чтобы сделать нас непохожими друг на друга. В этом знак бо жества, который, к сожалению, так опошлили, что крестьянин из Сицилии может у нас оказаться точно таким же, как крестьянин из горных районов Венеции — Джулии.

Кино в большей степени, чем любое другое искусство, наделено способностью одновременно воздействовать на все наши чувства, и потому ему должна быть присуща забота о достоверности событий, среды — одним словом, факторов, необходимых для изображения всего того мира, в котором живут люди, пусть даже это достоверность вымысла.

Появление этой тенденции мы могли бы связать с зарождением в американском кино вестерна, и, если поначалу она была неосознанной или слишком подчиненной интересам зрелищности, то впоследствии, у русских, нередко доводилась до излишней эстетической изощренности.

Наибольшего равновесия между первым и вторым решениями как раз в последние годы добились, на наш взгляд, французы. Жан Ренуар7, сын художника Огюста Ренуара, в таких своих фильмах, как «Великая иллюзия», «Человек-зверь», создал эпизоды, которые войдут в историю кино как классические примеры. Где еще найдешь такое умение воссоздать обстановку, в которой каждая вещь так способствовала бы выявлению драмы персонажей: ее беспристрастно создают и изобразительные элементы и элементы, обусловленные внутренними побуждениями, раскрываемыми актерской игрой. Есть такие чувства, как будто говорит нам Ренуар, которые человек не может выразить, и, чтобы суметь их передать, нужно использовать все то, что его окружает. Так, путь, который проделывают от одной немецкой области к другой французские пленные в «Великой иллюзии», дается постепенным изменением пейзажа, происходящим на глазах у самих пленных; и ссора между двумя голодными, изнемогающими беглецами, почти добравшимися до швейцарской границы, на фоне убогого, безотрадного зимнего пейзажа становится еще более страшной. В фильме «Человек-зверь» развязкой критического состояния, до которого дошел Жак Лантье, когда он пытается задушить девушку на обочине железной дороги, становится внезапный свисток поезда, пролетающего на фоне грозового неба. А потом пойдут обшарпанные, безлюдные вокзалы северо-западной Франции; ивы, выстроившиеся, словно оливковые деревья, в элегантные аллеи вдоль пути, по которому следует поезд. И не случайно способом выражения здесь становятся такие стихи:

«Когда я сижу и любуюсь

Бескрайним, далеким простором,

Погруженный в неведомый смертным покой,

Я спасенья ищу в своих мыслях,

И сердце хотя бы на миг

Забывает о страхе».

В начале разговора о Ренуаре мы упоминали о его отце, не утверждая, впрочем, что быть сыном большого художника означает унаследовать и самый его гений. И все же живопись, несомненно, сыграла большую роль в воспитании этого режиссера, открыв ему глаза на сущность мира, многим другим неведомую. Неужели же наши режиссеры никогда не замечали, сколь важно для их ремесла пристальное изучение живописи? И разве не было у нас живописцев и более великих, чем Ренуар?

А, может, Италия бедна «пейзажем»? Не эта ли земля, с ее красотами, вызывает зависть? А что делают наши режиссеры и те, кто выдает себя за режиссеров, чтобы лучше показать ее? Что толку радоваться тому, что владеешь прекрасным, если не доказал, что заслуживаешь его и умеешь любить!

Редкими исключениями, позволявшими говорить о действительно нашем кинематографе, были «Сталь»8, «1860», «Старая гвардия»9, которые при всем своем несовершенстве, казалось бы, должны были заложить основу для выражения нашего подлинного духа? Почему это не имело продолжения? Чья здесь вина?

Возвращает нам надежду «Старинный мирок» Марио Солдата10, который и навел нас на все эти размышления. О нем и пойдет теперь под конец речь. Впервые в нашем кино мы увидели пейзаж не размытый, не разреженный и не аляповато-живописный, а наконец-то связанный с человеческой природой персонажей — и как элемент эмоционального воздействия и как художественное средство, передающее их чувства. Мне вспоминается отъезд Франко на рассвете в Милан. Провожавшая его Луиза остается на берегу, и, когда она уже начинает исчезать из виду, пейзаж покачивается в такт движениям лодки, на которой Франко плывет по озеру. И вообще наиболее значительными эпизодами фильма нам показались те, в которых присутствовали названные выше элементы: это в первой части — деревенский бал, а во второй — смерть Омбретты; встреча под дождем Луизы с маркизой; сцена, где три женщины бегут по деревенским лестницам сообщить ей о несчастье.

А вспомните тот же пейзаж в фильме Дювивье «Бальная записная книжка»". Как он там необязателен и холоден.

И еще хотелось бы, чтобы у нас исчезла наконец привычка считать документальную ленту чем-то отдельным от собственно кино. В такой стране, как наша, только в слиянии этих двух элементов можно будет обрести формулу подлинно национального кинематографа.

Прекрасное тому доказательство — «Люди на дне»12.

Пейзаж не будет играть никакой роли, если в нем нет человека, и наоборот.

Перевод Н. Новиковой

 

Марио Аликата, Джузеппе Де Сантис. Правда и поэзия: Верга и итальянское кино

Когда кино решило некоторые из своих технических проблем и из документа стало повествованием, оно поняло, что его судьба связана с литературой. Несмотря на глупые претензии «чистых» кинематографистов, с того дня между кино и литературой установились и развиваются теснейшие связи вплоть до того, что историю кино можно невольно рассматривать как одну из незаменимых глав в истории эволюции литературных и художественных вкусов нашего века.

Наиболее яркие эпизоды этого сосуществования слишком хорошо известны, чтобы на них здесь подробно останавливаться, но, так же как в Америке проезды тележки вслед за бешеной скачкой Уильяма Харта1, Хута Гибсона2, Тома Микса3 связаны с типической и народной традицией рассказов-вестернов О'Генри и Брет-Гарта, в Европе Роберт Вине4 (одержимый создатель «Кабинета доктора Калигари») является современником немецких художников-экспрессионистов и Кокошки и Гросса; Рене Клер5 создает свой «Антракт» в том же году, когда Андре Бретон публикуют «Манифест сюрреалистов»; а целая плеяда киносимволистов, от Мана Рэя6 («Морская звезда») до Махаты7, вдохновляется еще живым опытом символизма, которому до сих пор следуют столь многие представители современной поэзии. Сторонникам чистого кино здесь, возможно, уместно напомнить о том, что именно Вине, Клер, Ман Рэй и другие кинолитераторы поставили и разрешили многие проблемы той техники, которая теперь уже начинает принимать для них роковые очертания башни из слоновой кости. Однако следует сразу же пояснить, что именно в силу строго повествовательной природы реалистической традиции кино нашло в ней свою столбовую дорогу, поскольку реализм — не как пассивное преклонение перед застывшей объективной истиной, а как творческая сила, фантазия, создающая историю событий и людей — является подлинной и извечной меркой любой формы повествования. Поэтому вполне очевидно, что, как только кино начинает создавать свои первые персонажи и раскрывать психологию людей в их конкретных отношениях с окружающей действительностью, оно неминуемо попадает под притягательное воздействие европейского реализма прошлого века, который — от Флобера до Чехова, от Мопассана до Верги, от Диккенса до Ибсена — столь совершенно выражает язык психологии и чувств и вместе с тем передает поэтический образ современного ему общества. Вот так рождаются великие реалистические кинопроизведения: рядом с метафизическим фарсом Бастера Китона8 — реалистическая идиллия Рене Клера; в Германии появляется — с участием целой плеяды актеров с маской грубой и яростной — «Варьете» Дюпона9, завершающее вдохновенный и жестокий труд клоунов. Общий художественный уровень этого фильма очень высок, и четкие, лаконичные средства киноязыка сливаются в нем воедино. В «Варьете» влияние европейских романа и драмы ощущается во всем: в потребности как можно глубже и острее исследовать внутреннюю жизнь персонажей, в способности дать почувствовать напряжение отдельных ситуаций, некоторые неожиданные аспекты правды жизни, в стремлении дать оценку уже в этическом плане причинам духовного и социального кризиса после первой мировой войны. Поэтому Дюпон вместе с Клером поистине представляют вершину раннего периода истории европейского кино: после него реализм у Пабста10 (как в «Кризисе», где он показывает драму менее впечатляющую, чуть ли не декадентскую, так и в «Солидарности», несмотря на оригинальность и размер усилий) в слишком многих нюансах слабеет и утрачивает непосредственную и печальную искренность Дюпона, — возможно, из-за использования более изощренной техники, уже и без того усложнившейся с приходом звукового кино.

Реалистический опыт европейского кино продолжило американское кино: это была Америка Шервуда Андерсона и Фолкнера, которые воскресили и развили великие традиции реалистического повествования и сумели создать модель рассказа, которая, не прошло и нескольких лет, завоевала также и приверженную к классике и искушенную Европу. Реализм в американском кино принял тревожную, мрачную и жестокую окраску, словно предрекая неспокойному, потрясенному кризисом обществу, еще продолжавшему развиваться, новые испытания. Это были трагические годы мирового кризиса, — наряду с насилиями пьяных негров в «Святилище»", с экранов начал доноситься глухой стрекот автоматов гангстеров и показались молчаливые и печальные очереди безработных. Видор ускоренным темпом ставил один за другим свои фильмы — «Толпа», «Аллилуйя», «Хлеб наш насущный»12. Это были повествования, написанные свободной, уверенной рукой, где благодаря богатству выдумки удалось до конца использовать мотивы незатухающей и все еще актуальной социальной полемики, а благодаря полету фантазии и чистому, удивительно простому стилю удалось придать течению вод, спасающему несчастных пионеров от засухи и смерти, звучание песни, оратории. Видор обретал в поэзии веру в жизнь, но рядом с надеждой, которая неизменно, подобно гимну, звучит в его произведениях, американский реализм создает весьма мрачные и печальные, всегда насыщенные и впечатляющие страницы в лучших из бесчисленных фильмов, посвященных проникнутому безнадежностью существованию гангстеров. Тут создает свой шедевр «Городские улицы» Мамулян13.

Однако если в этой сжатой истории реализма в киноискусстве каждая страница представлена в тот или иной момент отдельным, часто изолированным направлением кинопродукции, только Франция, в эти последние годы, нам показывает, что там существует типичная школа, общая манера подхода к кинематографическому повествованию и его осуществлению. И в самом деле, нет ничего удивительного, что в определенный момент именно во Франции кино искало спасение в веризме: после долгих лет серой и безликой кинопродукции Дювивье, Карне14 и Ренуар, перечитав Мопассана и Золя, возвратили французскому кино определенную атмосферу, язык, стиль. Разумеется, далеко не всегда эта веристская поэтика соответствовала подлинной поэзии: поэтому — кроме прохода Пепе в Алжире в финале фильма «Пепе ле Моко» и мопассановского воскресного пикника в «Дружной компании»15 — мы склонны без сожаления пожертвовать Дювивье и его подражателями. Но также ясно и то, что пустая банальность — приписывать болезненной жестокости Карне и тем более Ренуара значение некоего симптома распада и гнилости французского общества накануне самого страшного военного поражения за всю историю Франции.

Необходимо только добавить, что именно из-за сильного влияния таких литературных произведений, как произведения Золя и Ренара, а также бурных страстей, раздиравших в те годы французское общество, кинематографический реализм во Франции решительно принял форму и окраску натурализма (не стоит здесь указывать на глубокое различие между реалистическим подходом и натуралистическим вкусом). Отсюда свойственный ему интерес к патологическим аспектам действительности; на все вопросы научного, экспериментального порядка он давал ответы чуть ли не в декадентском духе. Поэтому, если только недобросовестная критика может просто отрицать некоторые эпизоды фильмов Ренуара (напомним хотя бы бег поезда через пустынные поля Франции в «Человеке-звере» или подавленную страсть солдата-беглеца и одинокой крестьянки в «Великой иллюзии»), проникнутые подлинной потаенной поэзией, все же нельзя не заметить, что жестокость и любование ужасами в некоторых кадрах придают порой фильмам Ренуара характер бессвязной хроники, а не произведения, являющегося плодом творческой фантазии.

Наша слепая вера в кредо реализма, как это очевидно, требует точной оценки, четкого равновесия между разумом и той девственной моральной силой, которая питает и поддерживает реализм таких режиссеров, как Дюпон и Видор.

Вера в правду и в поэзию правды, вера в человека и в поэзию человека — вот, следовательно, то, чего мы требуем от итальянского кино. Это утверждение простое, это скромная программа, но мы все более решительно встаем на защиту этой скромной простоты всякий раз, когда окидываем взглядом историю итальянского кино и видим, что его развитие происходит в пространстве, замкнутом, с одной стороны, исполненным риторики, допотопным даннуцианством «Кабирии»16, а с другой — стремлением укрыться в выдуманном мелкобуржуазном рае табаренов на римской улице Национале, где в доморощенных «смелых сценах» дают выход своей фантазии постановщики наших любовных комедий. Мы все более решительно встаем на ее защиту, когда видим, как утрачивают, забывают единственную, подлинную и благородную традицию нашего кино — традицию, идущую от впечатляющей, проникнутой мукой маски Эмилио Гионе17, от искренней страстности «Затерянных во мраке» Мартольо18; когда мы видим, как такой умный режиссер, как Камерини19, оставляет печальную и простую силу своего фильма «Рельсы» ради весьма корректного, но, несомненно, куда более легковесного и банального стиля «Романтического приключения»; когда мы видим, как Марио Солдати, к тому же автор некоторых наиболее богатых выдумкой, свободно написанных и сильных из всех современных итальянских рассказов, оставляет свои остерии и порты, свои мрачные, темные интерьеры, свои колоритные и чистые пейзажи ради ризотто с трюфелями Антонио Фогаццаро.

В самом деле, также и в своем выборе литературной традиции итальянское кино обнаруживает любопытные пристрастия: Антонио Фогаццаро и Джироламо Роветта, Лючио Д'Амбра и Флавия Стено, Нино Оксилья и Лючана Певерелли20... Такой выбор чуть ли не подтверждает дурацкую легенду, что итальянская литература по воле божьей лишена повествования. Было бы полезным делом указать нашему кино парадные подъезды итальянской литературы вместо обычных черных ходов (это помогло бы также не ломиться слишком поспешно в те «святые врата»21, которые открывают лишь в годы Юбилея, поскольку «Обрученные»22 или «Божественная комедия» не так уж часты).

Здесь наиболее проницательные читатели поймут, что сейчас мы неминуемо назовем в качестве наипервейшей рекомендации одно имя — Джованни Верга. Джованни Верга не только создал великие художественные произведения, — он создал целый мир, эпоху, общество; мы, кто верит в искусство, ценя в нем прежде всего способность воссоздавать правду жизни, полагаем, что гомеровская и легендарная Сицилия «Семьи Малаволья», «Мастро дона Джезуальдо», «Возлюбленной Граминьи», «Иели-пастуха» представляет собой одновременно и среду самую богатую и гуманную, поразительно девственную и подлинную, способную вдохновить фантазию художника кино, который стремится исследовать события и факты прошлого на фоне подлинной действительности и хочет отдохнуть от легковесных рецептов, диктуемых вульгарными буржуазными вкусами. А тому, кого привлекают фальшь, риторика, дешевые штампы, кто подражает образцам зарубежной кинопродукции, техническое совершенство которой не спасает, однако, от пустоты, никчемности, бедности мысли и чувств, новеллы Джованни Верги, по нашему мнению, словно указывают единственные исторически значимые требования — требования революционного искусства, творящего во имя страждущего и надеющегося человечества.

Перевод А. Богемской

 

Лукино Висконти.

Трупы

В хождениях по разным кинематографическим фирмам доводится слишком часто натыкаться на трупы, которые упрямо полагают, что они живы. Наверное, и другим приходилось, как и мне, встречать их; но, возможно, вы просто не успели убедиться в этом, потому что, появляясь на людях, они одеваются так же, как мы с вами. Однако процесс разложения, незаметно для окружающих происходящий внутри них, все же распространяет гнилостный запах, которому уже не укрыться от обоняния того, кто хоть чуточку поопытнее. В наисовременнейших зданиях, где теперь воцарились некоторые фирмы, все кабинеты выходят в длинные коридоры с множеством идущих в ряд дверей, и на каждой двери — стандартная табличка с именем владельца кабинета: совсем как в колумбарии на кладбище.

Открыв как-то наугад одну из этих дверей, я оказался свидетелем незабываемой сценки: какой-то старичок, подпрыгивая, бегал по комнате в яростном порыве вдохновения под взглядом своего ровесника — с бородкой, как у старого индюка. Неподвижно сидя за огромным письменным столом светлого дерева, тот, грызя таблетки уротропина, зорко следил за каждым его движением, словно змея за кроликом, которого она собирается сожрать.

Такие персонажи назначают друг другу встречи где-то ближе к вечеру, после окончания мучительного процесса пищеварения, и садятся сочинять оперные либретто, которые уже существуют, но они-то об этом не знают.

Если вам вдруг представится случай говорить с одним из этих господ и вы должны будете, поборов легкое отвращение, изложить ваши мечты, ваши заблуждения, ваши надежды, они, созерцая, уставятся на вас отсутствующим взглядом сомнамбулы, и из глубины их тусклых глаз на вас вдруг словно повеет холодом смерти. Когда они услышат ваши аргументы, с ними произойдет то, что с одним из персонажей Эдгара По: он уже давно умер, но тело его осталось в целости и сохранности благодаря мощной магнетической воле; однако стоило ей вдруг отказать, как он начал на глазах гнить и рассыпаться.

Уже мертвые, они продолжают жить, не замечая хода времени, существуя, словно отражение чего-то уже давно исчезнувшего: того их выцветшего мирка, где модно было ходить по полам из папье-маше и гипса; где легкие задники колебались от ветерка, когда неожиданно распахивалась дверь; где вечно цвели розовые кусты из папиросной бумаги; где стили и эпохи, не мудрствуя лукаво, путались и сливались, — где, одним словом, Клеопатры в духе «либерти», в прозрачных юбочках, прикидываясь вампирами, грозили хлыстом обидчивым Маркам Антониям, затянутым в корсеты на китовом усе.

Они оплакивают тесные павильончики со стеклянными крышами, напоминающими оранжереи и фотолаборатории далеко на окраине.

Иногда их можно встретить ночью, между полуночью и часом, когда с невинным видом ученика коллежа, сбежавшего после отбоя, мчатся навестить тайком подружку — молодую девушку, которая им позволяет чуточку поплакаться в жилетку. Стараясь остаться незамеченными, они поднимаются по лестницам, пахнущим карболкой.

А потом, во сне, их мучают страшные кошмары и на рассвете неожиданно будит печень, которая требует лекарства; в неверном свете спальни они не знают, живы они сейчас или нет и жили ли раньше.

Они никогда не ходят в кино.

И очень печально, что сегодняшняя молодежь, которая столь многочисленна и растет, пока что питаясь одними святыми надеждами, однако весьма нетерпелива, так как имеет и хочет многое сказать, встречает на своем пути слишком много этих враждебных и недоверчивых трупов.

Их время прошло, а они неизвестно почему остались.

Так пусть они разрешат выставить их за стекло, и мы все, сколько нас есть, им поклонимся. Но как не сожалеть о том, что еще сегодня слишком многим из них позволено завязывать и развязывать кошелек и делать погоду — то дождь, то солнце? Настанет ли когда-нибудь тот долгожданный день, когда молодые силы нашего кино смогут коротко и ясно сказать: «ТРУПЫ — НА КЛАДБИЩЕ!»? Вы увидите, как мы все в тот день прибежим, чтобы поторопить того из них, кто будет неразумно запаздывать, и со всем возможным уважением поможем ему (чтобы он не сделал себе больно) опустить также и другую ногу в могилу.

Перевод Г. Богемского

Кино человеческого образа

Что привело меня к творческой деятельности в кинематографе? (Творческая деятельность — работа человека, живущего среди людей. Иными словами, я не хотел бы, чтобы под этим подразумевалось нечто относящееся только к достоянию художника. Любой трудящийся, живя, творит — в той мере, в какой он может жить. То есть в той мере, в какой условия его существования свободны и открыты. К художнику это относится так же, как к ремесленнику и рабочему. )

То не был самовластный голос пресловутого призвания — романтического понятия, далекого от нашей современной действительности, абстрактного термина, придуманного ради выгоды художников, чтобы их деятельность как привилегию противопоставлять деятельности других людей. Ибо призвания не существует, но существует осознание собственного опыта, диалектическое развитие жизни одного человека в связях с другими людьми. И я думаю, что только через посредство выстраданного опыта, ежедневно поощряемого сочувственным и объективным изучением дел человеческих, можно прийти к специализации.

Но прийти к ней не значит замкнуться в ней, порвав все конкретные социальные связи, как это случается с многими, — до такой степени, что нередко специализация служит в конечном счете преступному бегству от действительности и, скажем прямо, превращается в подлое уклонение.

Я не хочу отрицать того, что всякая работа есть особая работа и в определенном смысле «ремесло». Но она будет иметь ценность лишь тогда, когда станет продуктом многообразных свидетельств о жизни — когда она сама будет проявлением жизни.

Кино привлекает меня потому, что в нем соединяются и находят согласие порывы и притязания многих людей, устремленные к наилучшей совместной работе. Ясно, что от этого чрезвычайно усиливается человеческая ответственность режиссера, но — если он только не развращен декадентским мировоззрением, — именно эта ответственность направит его на самый верный путь.

В кино меня привело прежде всего обязательство рассказывать истории живых людей — рассказывать о людях, которые живут среди вещей, а не о вещах самих по себе.

Кино, которое меня интересует, — это кино человеческого образа.

А потому из всех задач, которые выпадают мне как режиссеру, меня наиболее увлекает работа с актерами: с человеческим материалом, из которого создаются те новые люди, что, будучи призваны к жизни, порождают новую реальность — реальность искусства. Ибо актер — это прежде всего человек. У него есть свои ключевые человеческие качества. На них я и пытаюсь опираться, постепенно выявляя их при создании образа — вплоть до того момента, когда человек-актер и человек-персонаж начинают жить как одно целое.

До сих пор итальянское кино предпочитало терпеть актеров, оставляя им свободу преувеличивать свои пороки и свою суетность, тогда как настоящая проблема состоит в том, чтобы использовать то конкретное, то изначальное, что сохраняется в их натуре.

Поэтому в известной степени важно, что так называемые профессиональные актеры предстают перед режиссером как бы деформированными из-за того, что их более или менее долгий личный опыт обычно запечатлевается в схематических формах выражения, скорее искусственно налагаемых, нежели вытекающих из внутренней человеческой сути. Но даже если часто бывает мучительно трудно отыскивать сердцевину искаженной личности, такой труд стоит затраченных усилий. Потому именно, что человек всегда может быть, в конце концов, освобожден и заново воспитан.

Упорно стремясь отвлечься от предвзятых схем, забывая о правилах, положенных школой, пытаешься привести актера к тому, чтобы он заговорил наконец на языке своего инстинкта. Разумеется, этот труд не будет бесплодным лишь тогда, когда такой язык существует, пусть даже он затуманен и запрятан под сотней покровов, то есть когда существует подлинный «темперамент». Конечно же, я не исключаю, что большой актер — «большой» в смысле техники и опыта — может обладать этими первозданными качествами. Но я хочу сказать, что нередко тем же самым обладают и актеры не столь знаменитые на рынке, но оттого не становящиеся менее достойными нашего внимания. Не говоря уже об актерах-непрофессионалах, которые — принося с собой, кроме всего прочего, чарующую толику простоты — часто бывают более подлинными и более цельными: потому, собственно, что они сформированы неразвращенной средой, они так часто оказываются и лучшими людьми. Главное — их раскрыть, выявить с полной отчетливостью. Вот когда необходимо, чтобы вступила в действие эта присущая режиссеру способность «находить подземные воды». Впрочем, в первом случае это так же важно, как и во втором.

Опыт научил меня более всего тому, что человеческое существо — в его весомости и его внешнем облике — есть та единственная «вещь», которая действительно на полняет собой кадр, что окружающая среда созидается им, его живым присутствием, и что от страстей, его волнующих, все это обретает правдивость и выразительность; в то время как отсутствие его в прямоугольнике экрана мгновенно придает всем вещам вид неодушевленной натуры.

Самый простой жест человека, его шаг, исходящие от него колебания и импульсы — одни способны сообщить поэзию и трепет вещам, которые человека окружают и среди которых он располагается. Любое другое решение проблемы всегда будет мне казаться покушением на действительность — ту, что развертывается перед нашими глазами, сотворенная людьми и изменяемая ими.

Эти размышления едва только намечены. Но, сосредоточиваясь на самой сути моего подхода, хочу закончить словами, которые часто и охотно повторяю: я мог бы ставить фильмы перед голой стеной, если бы сумел заново открыть черты подлинной человечности в людях, расположенных перед этим пустым декоративным элементом, — открыть их и о них рассказать.

Перевод Л. Козлова

 

Витторио Де Сика. Новые лица в кино

Мне не хотелось бы говорить о себе, но, с другой стороны, я чувствую, что не знал бы, что сказать кроме того немногого, чему научил меня опыт. Как режиссер я сделал до сих пор четыре фильма, но между мною и кино существует давняя любовь. Эта любовь восходит к тому дню, когда я встретил Камерини, — к началу съемок фильма «Что за подлецы мужчины!»1.

Из моих четырех фильмов в трех дело происходит в коллеже или школе, а главные действующие лица — молодые люди, еще не достигшие или только достигшие двадцати лет; в моем следующем фильме будет даже исполнитель пяти-шести лет. Это обстоятельство вызвало легкомысленный смех у некоторых юмористов, но также и самые серьезные, авторитетные критики стали обо мне беспокоиться.

Кое-кто из них мне говорил, что сейчас мне уже пора сменить пластинку и оставить в покое коллежи, школы, короткие юбочки и штанишки. Моим друзьям и всем, кто меня любит, не хотелось бы, чтобы я повторялся, показал себя поэтом одного стихотворения, приятным, но маленьким и односторонним художником. Постараюсь им угодить и скоро поставлю фильм, в котором они увидят одних лишь пап и мам, бабушек и дедушек этих детей... Но здесь мне хочется сказать, что выбор того маленького мирка, в котором происходит действие моих первых фильмов, вызван не только особым чувством, влекущим меня к детям и молодежи, но также и одним обстоятельством чисто эстетического порядка, ибо я считаю детские лица не только самыми киногеничными, но и зрительными элементами, обладающими исключительно сильной способностью эмоционального воздействия. Если меня спросят, кто мои любимые актеры, я не колеблясь назову в ответ имена, а не фамилии. Например, имя Анны — дочери римского привратника, которую вы видели в фильме «Тереза-Пятница»: маленькая, хитрющая и очаровательная воровка, крадущая яблоки. Или имя Лючано, сына туринского рабочего, который будет исполнителем главной роли в фильме «Дети смотрят на нас». Это прирожденный актер, с исключительным чувством пауз и свежей, замечательной манерой произносить реплики, без всякого «виртуозничества» или жеманства вундеркинда.

Но помимо этих моих предпочтений в кино мне нравятся прежде всего лица, так сказать, еще не бывшие на экране, актеры, не являющиеся актерами, те, кто еще не испорчен ремеслом и опытом и в ком все непосредственно и искренне. Если бы это было возможно, мне хотелось бы выбирать своих исполнителей на улице, среди толпы. Мне хотелось бы, чтобы исполнителем главной роли в моем фильме был тот юноша, что сидит напротив меня в трамвае, или та девушка, что ведет за руку ребенка и то и дело ласкает его взглядом своих прекрасных глаз, или та старая растрепанная женщина, которая в эту минуту ругается на пороге вон той лавки...

Но это другой разговор... Я хотел сказать вот о чем: будучи убежден, что кино нуждается в новых или не слишком часто виденных лицах (а в наших фильмах мы видим всегда одни и те же лица: иногда лишь слегка подгримированные или по-другому снятые, они появляются и исче зают, чтоб вновь появиться, с монотонностью лошадок на карусели), я ухитрился — и в этом мне также помогли выбранные мною сюжеты — показывать в своих фильмах малоизвестные или совсем неизвестные лица. И немногое, чем я могу похвастать, — это то, что я дал кинематографу лица Адрианы Бенетти2, Карлы Дель Поджо3, ученицы Экспериментального киноцентра, Ираземы Дилиан4, Паолы Венерони5, Заиры Ла Фратта6. С какими результатами — не мне судить. Но не думаю, что меня обвинят в том, что я слишком возгордился, если скажу здесь, что я лично очень доволен этими моими исполнительницами, которых я мог лепить так, как хотел, именно потому, что они следовали моим советам или повторяли мой урок с прилежанием хороших и послушных школьниц. Теперь мои милые воспитанницы пошли своей дорогой. Некоторые из них уже расправляют крылья и скоро взлетят высоко и уверенно. Это не мое им пожелание, а мое твердое убеждение. Но я часто вспоминаю с некоторым затаенным волнением то время, когда они делали первые шаги, и я искренне им благодарен за то удовлетворение, что они мне доставляли и еще доставят. Вот почему я решил указать здесь их имена, которые, впрочем, связаны с моей еще короткой режиссерской биографией.

Перевод А. Богемской

 

Карло Лидзани. Опасности,угрожающие итальянскому кино. «Формализм»

Наша любовь к итальянскому кино, всех нас, кто продолжает о нем писать, возможно, чрезмерна. Постоянное внимание к нему, скажем даже — болезненно-беспокойное, привело к тому, что всякий, даже малозаметный признак его жизни, а затем, впоследствии, все его капризы были зафиксированы с методичным педантизмом, на них взирали и их исследовали с глубочайшим почтением. Почти полная ликвидация всякой конкуренции невольно превратила внимание со стороны критиков в любовь поистине яростную. Даже само то, что наши критики изничтожали итальянские фильмы с невиданным раньше пылом, также было признаком все более глубокого и взыскательного внимания!

Тем более что эти критические разгромы потом нередко уравновешивались столь же горячими восторгами, нередко малообоснованными и, во всяком случае, с излишней легкостью облекаемыми в явно преувеличенные формулировки: классика и тому подобное.

Во всяком случае, это любовь, а следовательно, нередко и сентиментальность, потому что истинный критический расцвет может быть достигнут только в период, хотя бы отдаленно приближающийся к веку Перикла1, а возраст нашего кино, продолжающего расти, еще весьма от этого далек.

Сегодня нам следовало бы пожелать, чтобы наша любовь была честной, чтобы любовь уступила наконец место серьезной критике. Могут спросить: почему именно сегодня? Нетрудно ответить: да потому, что только сегодня серьезная критика начинает получать материал для предварительного подведения некоторых итогов, а следовательно, и возможность выработать точные мерки для будущих исследований. Отсутствие подлинного произведения искусства, по крайней мере, до прошлого года, волей-неволей подсказывало всем, кто занимается кино, лишь выбор одной из двух следующих позиций: или стоять вне критики, довольствуясь тем, что остаешься в надкритической позиции, и из подборок цифровых данных выводить призрачную картину возрождения кино, которое даже если и происходило, то нашло отражение в уже демагогическом и неминуемо фальсифицированном виде; или же иметь хотя бы терпение при отсутствии большого произведения ждать, когда конкретизируются попытки определенного направления (хотя сегодня оно и подвергается усиленной критике — его существования невозможно не замечать), которое оказало бы поддержку какому бы то ни было — и в любом случае оправданному — критическому анализу, а в ожидании — попытаться выполоть сорняки.

Поскольку быть терпеливым — самое трудное, многие избрали первую позицию и грешили (мы не хотим выдвигать слишком резких обвинений) излишней любовью (или в худшем случае — сентиментальностью). Другие ожидали усиления тенденции, которая, впрочем, уже начала проявляться, и, как следствие, чтобы честно занять время ожидания, были строги и непримиримы ко всему и ко всем.

Сегодня, как нам кажется, мы должны отказаться от всякого предпочтения одной из этих позиций, ибо в нашем кино появилось определенное течение и нельзя не откликнуться на его призыв.

Отныне, мы полагаем, это течение должно служить пробным камнем: на нем следует подвергать испытанию, чтобы судить о прошлом и выражать надежды на будущее. Это течение можно характеризовать при помощи разных определений: одним словом, говоря об итальянском кино, можно употреблять те же понятия, что употребляли и в прошлом: «формализм», «утонченность», «проза д'арте»2. Недавно такую «утонченность» итальянского кино отметил в одном из номеров «Примато» Гуидо Пьовене3 в своем обзоре Венецианского кинофестиваля (немножко слишком оптимистическом).

Именно потому, что мы не говорим ничего нового, рассуждая о кинематографическом «эльзевиризме»*, и именно потому, что этот формализм представляет сегодня для многих критерий оценки, мы имеем основание считать, что упомянутая тенденция, наконец-то выявленная, и на примере произведений, а не абстрактно, является достаточно конкретным явлением и его не следует замалчивать. Это подтверждают сами художники — от Блазетти4 до Солдати, от Камерини (да, сила, заложенная в содержании фильма, была гораздо очевиднее в маленьком мирке Максов5, таком душевном, таком полном чувств, хотя и ограниченном, чем в «Обрученных», где преобладает столь явно внешняя форма) до Поджоли6 и Кастеллани7. Слишком с многих сторон раздаются сигналы тревоги. Сегодня надо отказаться от этого утешения, — наконец мы можем с законным правом подвести итоги! И прежде всего потому, что конкретные доказательства, представленные итальянским кино, совпадают с итогами других видов искусства.

Значит, также и кино скатилось к формализму — старому греху, хорошо известному писателям. Мы не хотим слишком печалиться по этому поводу, ибо «скатиться» уже означает какую-то дорогу и эта дорога достойна того, чтобы к ней отнеслась с вниманием серьезная критика. Если нынешние результаты и не дают никаких оснований радоваться, это еще не значит, что следует впадать в уныние: ведь писатели не обескуражены и, говорят, некоторые из них уже преодолели «формализм».

Но условие для такого спасения — это искренность!

Итоги, единственные, которые можно было подвести, как мы видели, подведены не только нами. Только придерживаясь самым решительным образом голой правды, все мы — как те, кто делает кино, так и те, кто о нем пишет, — сможем делать его и писать о нем еще лучше. Пока же удовлетворимся тем, что достигли «условий» для серьезной критики. Это, наверное, уже немало для нашего кино.

Если мы будем продолжать болтать впустую о мнимых успехах и невероятных результатах, то нам придется отказаться от нашего первого завоевания и вновь довериться пустой риторике.

И для того чтобы начать дело не откладывая, будем бдительны: этот формализм — самое худшее, что могло случиться с нашим кино.

В нем заключено все презрение (конечно, открыто не высказанное, но от этого не менее реальное) к «случаям из жизни», тенденциозный отказ от всего, что пахнет подлинной действительностью, от всего того, что «современно» во все времена, — от актуальности, от реального мира, от человека в его повседневной жизни.

Кино, искусство «фактов» и людей, никогда не обретает своей наиболее подлинной жизненности в сведении человека к какому-то знаку, цифре, от чего сегодня решили отказаться (пусть не все и с большим трудом) даже наши писатели.

Мы говорили об общих опасностях, грозящих всей нашей культуре, и уже большой шаг вперед само то, что мы с полным основанием можем указывать на них, ведя речь об итальянском кино.

Перевод Г. Богемского

* В итальянской журналистике «эльзевир» — главная статья в художественной или литературной рубрике газеты, которая публикуется обычно в первой колонке на третьей полосе (примеч. пер. ).

 

Умберто Барбаро. Реализм и мораль

Один хороший критик XIX века с необычайной суровостью осудил Боккаччо. С суровостью вполне современной, так как он был скандализован не столько вульгарностью, сальностью самих историй, сколько весельем, с которым они рассказывались. Так «Декамерон», с точки зрения этого критика, обладавшего несомненной широтой взглядов в сочетании с принципиальной и непреклонной нравственной позицией, еще до того, как из Вены прозвучал призыв рассматривать историю искусства как историю духа1, оказался примером самого низкого поведения из всех возможных в тяжелые, переломные моменты истории. Отстраниться от действительности, уйти от проблем, находить веселье даже в рабстве и нищете — вот в чем суть такого поведения. Погибая во тьме средневековья, Италия, как жестко говорит критик, умирала от смеха.

История движется, времена меняются. Но тяга к веселью, к развлечениям любой ценой и в любых обстоятельствах, к сожалению, остается в каждом из нас. Мы всегда готовы грезить о вымышленном счастье, предаваться фантазиям, далеким от действительности. И нам даже хотелось верить, что в некоторых случаях такое поведение может быть необходимым, стать трагической, мучительной необходимостью. И это один из моментов нашей традиции, самый некрасивый, от которого мы хотели бы избавиться.

С точки зрения формальных достоинств произведения эта традиция также не самая лучшая, не самая высокая. Это не традиция, идущая от Данте, Макиавелли, Галилея, Фосколо, Леопарди, Мандзони, Верги. В лучшем случае это традиция, идущая от Саккетти, Банделло, Аретино. Это традиция «похищенных ведер», «Адониса», «Вакха в Тоскане»2, «разворошенных осиных гнезд». Традиция, воспитанная на сомнительном меценатстве жестких и развращенных синьоров при карликовых провинциальных дворах, ищущих покровительства у своих более могущественных родственников, пользующихся услугами наемных убийц. Не это традиция нашего великого реалистического искусства, которое формирует и преобразует действительность.

В круговерти исторических эпох и событий время от времени возникал такой шутовской уклон, паразитический и меркантильный, неожиданно расцветала именно эта традиция, нередко забивая другую, более высокую и благородную.

Сегодня ее можно узнать в каллиграфизме псевдопоэтов и в романах для широкой публики. И наконец-то она нашла тот вид искусства, в котором может развернуться в полную силу, — кинематограф, в котором она, эта традиция, приобрела небывалую масштабность и воинствующую агрессивность. Кто не знает, что в сегодняшней своей продукции кинематограф стал — и всегда стремился к этому — тем, чем стремился быть роман в поздней древнегреческой литературе периода упадка. «Приятная ложь, повествование об удивительных приключениях, рассказ о трудностях, с которыми сталкиваются влюбленные, о вознагражденной любви. Его цель — развлечь читателя, поразить его воображение, увести в вымышленный мир, совсем не похожий на настоящую жизнь, где он знакомится с людьми, совсем не похожими на реальных людей».

Это определение художественной продукции далеких времен полностью подходит к современной кинопродукции. При выпечке огромного количества патетических и комико-сентиментальных историй, которыми заполняются километры пленки, эта формула используется отнюдь не бессознательно! Нить, связывающая «Эфиопику»3 с «Тридцатью секундами любви»4, непрерывна. И это самая настоящая деградация, максимальное опошление искусства.

Вместо того чтобы ждать, когда будет переписана история итальянской литературы, было бы предпочтительнее, чтобы кино отошло от прежних литературных схем и приобщилось к величайшей славе нашего изобразительного искусства.

И, как мне кажется, именно таковы истоки фильма Лукино Висконти «Одержимость», который в эти дни вышел на экраны Италии, вызвав горячую, бурную полемику. Этот фильм потрясает и поэтому, естественно, вызывает споры. Гражданственное искусство требует гражданственности и от зрителей.

Ужасная история, рассказанная в этом фильме, происходит на фоне прекраснейшего итальянского пейзажа.

Это отнюдь не упорядоченный и благоухающий пейзаж классицистов и не живописно-небрежный пейзаж романтиков или художников рококо. Это настоящая долина реки По, с ее сырой, жирной землей, в туманной дымке, как бы придавленная низким атмосферным давлением, такая выразительная в своем однообразии. Кусочек Италии, невиданной до сих пор в наших фильмах. Дорога, по которой едут грузовые машины вдоль торжественно и лениво несущей свои воды реки. Настоящая остерия, настоящая табачная лавка, а не какое-нибудь общеевропейское кафе. Здесь с одними и теми же протяжными интонациями напевают один и тот же простой мотив; по воскресеньям пьют санджовезе, растягиваются на траве, развертывают свертки с завтраками, играют в шары, если и в не совсем рваных штанах, то, во всяком случае, с дырами на коленках; здесь у мужчин квадратные плечи, а у женщин худые, нервные бедра; у мужчин большие, загрубевшие от работы руки, если они земледельцы, или сухие и тонкие, если они механики, а руки женщин, даже с наманикюренными ногтями, должны работать: вечером в воскресенье им придется перемыть гору посуды. Здесь единственным утешением от болей в пояснице, от усталости, от угрызений совести и горя является «Доменика дель коррьере». Здесь пристрастие женщин, вообще народа к шляпам доходит до абсурда: это шляпы, чудом удерживающиеся на макушке, которые никогда не знаешь, как надеть, куда положить, держать ли в руке или под мышкой, носить ли набекрень или надвинутыми на лоб. Но отказаться от них нельзя, потому что они — знак отличия, престижа: их не снимают даже тогда, когда не следует оставлять «косвенных улик», как пишут в детективах. К тому же мужские шляпы — неизменная принадлежность упрямых затылков!

Города, улицы и площади, залитые солнцем, с пятнышками спасительной тени, где на расстоянии одного шага от Palazzo dei diamanti или Schifanoia5 из домов сомнительного свойства выходят женщины с бутылкой молока в одной руке и сигаретой в другой, а в окнах расчесываются ниспадающие гривы волос, способные посрамить саму Мелисанду6. Сады, в которых сидят и вяжут или едят рожки с мороженым, сработанные в бог весть каких фантастических кухнях, а может быть, и в брюхе драконов, сошедших с картин и фресок лишь затем, чтобы превратиться в тележки и велосипеды. Улицы и переулки — здесь по своим делам идут продавцы, разносчики, водители, моряки, просто праздношатающиеся. Здесь же, в ослеплении и неистовстве, проходят и герои драмы. Неопытные девушки слишком торопятся стянуть с себя свои облегающие кофточки, сами толком не понимая своего порыва, своего нетерпения, как и герои фильма, потому что далеко не все перепады и движения чувств объясняются лишь игрой крови. А кровельщики на карнизах уподобляются ангелам, слетевшим с небес, чтобы возложить венок мученичества на отчаявшихся героев.

Тех самых, которые не хотят следовать наивным, но удобным поучениям священника, озабоченного тем, чтобы «ne scandala eveni ant»*.

Это драматический мир беззащитного человека. Мир, в котором бунт против устойчивых привычек и норм поведения, против снисходительности добродушного врага, невзыскательности и мягкости священника означает принесение себя в жертву. Означает, что нельзя отступать даже перед преступлением, что лучше обречь себя на смерть, но остаться непреклонным.

Все это подарил нам в картине «Одержимость» итальянский кинематограф — художественное воспроизведение неспокойной, тревожной действительности, впервые противопоставив ее как археологическим раскопкам, так и фильмам-развлечениям, сделанным в соответствии с постоянными, раз и навсегда заданными формулами.

Очень может быть, что кинокритика была не готова к этому неожиданному и «вопиющему» проявлению реализма. Кинокритика слишком привыкла к ремесленничеству, к условности, к повторению избитых моделей и форм. И как следствие: полемика, споры, нападки. Ясно, что в этой борьбе, подстрекаемые низменными чувствами, критики прибегли к использованию запрещенных приемов. Так, ударом ниже пояса явилось обвинение фильма в аморальности. Как будто попытка освоить, понять душевный мир человека во всей его сложности и противоречивости, в метаниях между добром и злом, показать его во внешних и внутренних проявлениях без лжи, без натяжек не является высоконравственной.

Но почему, возразят нам, здесь показано обращение ко злу?

* Не вышло скандала (латин. ).

По той простой причине, что счастье не имеет сюжета, точно так же, как идеальное государство не имеет искусства.

Но там, где нет искусства и нет сюжетов, нет и жизни. Жизнь не есть совершенство, она лишь стремится к совершенству, в том числе и через совершенствование искусства.

Перевод О. Бобровой

 

Альберто Латтуда. Заплатим наши долги

Италия — «трудная» страна, что доказывает недавний политический кризис, завершившийся, к счастью, созданием правительства, которое даст нам Учредительное собрание. «Трудности» эти можно понять, если вспомнить, что наша земля вскормила в своем чреве одновременно Папство, Монархию, Дуче, синьора Аньелли1 — одним словом, такое историческое, духовное и материальное бремя, которое могло бы раздавить и колосса. Однако и мы еле живы. То же самое можно сказать и о нашем кино. Это проблема огромной социальной значимости, отражающая жизнь нации в целом, которую наряду с другими, еще более серьезными, нужно рассматривать как проблему европейскую. Наш экран — это экран Европы (чтобы не сказать — всего мира), и потому все критерии должны соотноситься с этим представлением. Это означает, что мы не должны отказываться от своего особого итальянского характера, но вывести поиски этого характера на такую глубину, чтобы они приобрели универсальный, то есть общечеловеческий, интерес.

Тут нужна большая смелость, особенно со стороны продюсеров. Мы — оборванцы? Покажем же всем наши лохмотья. Потерпели поражение? Посмотрим в лицо своим бедам. Чем мы обязаны мафии? А ханжескому лицемерию? Конформизму, безответственности, дурному воспитанию? Заплатим все наши долги яростной любовью к правде, и растроганный мир поддержит это великое сражение за истину. Эта исповедь высветит сумасбродные тайные добродетели, нашу веру в жизнь, наше высокое христианское братство. Мы наконец обретем понимание и уважение. Ничто лучше кино не способно раскрыть корни нации.

Но мы, бедные режиссеры, имеем дело с запуганными продюсерами, которые пока не нашли ничего лучшего, как усовершенствовать свои по-деревенски осмотрительные расчеты. Большинство из них, бессознательно отказавшись от европейского рынка и занявшись семейной бухгалтерией, хлопочет о том, чтобы нравиться нашей провинции, или даже, как некоторые, только римской публике. Уже после того, как установилась новая демократия, они из кассовых соображений стали налагать вето на сюжеты, ранее запрещавшиеся фашистской цензурой. Режиссеры, достойные этого имени, вынуждены пускаться на немыслимые трюки, чтобы сделать приемлемыми сюжеты, столь милые продюсерам. Разве это хорошее начало для работы, успех которой целиком зависит от горения, увлеченности, внутренней потребности, которые должны быть движущими силами ее главного создателя? Конечно, эти режиссеры отлично знают свое ремесло и в конце концов, отложив в долгий ящик свои мечты, создадут столько «Капитуляций Тити»2 и «Форнарин»3, сколько потребуют продюсеры. Но хорошо бы помнить, что «Врата неба», которые «Орбис»4 создавал со скромными, но весьма благородными притязаниями, римской публике показались так себе, зато только за счет первых трех заграничных контрактов покрыли стоимость своего производства. Бывает и так, что новые технические решения, например такие, которые встречаются в «Нашем городке»5 и «Человеческой комедии», у нас начинают принимать только после того, как нам их разжуют американцы, то есть когда нам остается только их скопировать. Кто из итальянских продюсеров принял бы сценарий «Пришествия мистера Джордана»7? А ведь хороших идей не занимать и нам, и Дзаваттини, например, у которого собраны все сведения и данные, несомненно, сумел бы многое порассказать нам на эту тему.

Однако наше дело не толкать продюсеров на безумные авантюры, но только посеять в них сомнения в безупречности их намерений. Такое впечатление, что они были много смелее и активнее во времена фашизма, хотя у нас и нет объяснения этому. Где «Люкс» времен «Выстрела»8? Дело в стоимости? Но разве в той же пропорции не выро ели и сборы? И разве не принят закон о возмещении расходов?

Одними опасениями послевоенный киноэкран не завоевать, поэтому мы будем неустанно побуждать наших продюсеров бросить близорукие расчеты или по крайней мере проявить дальновидность, хотя бы настолько, чтобы угождать и нашим и вашим, чередуя так называемые «верняки» с фильмами, рожденными под знаком смелого ума и поэтического чувства. Полное подтверждение нашей правоты мы видим в «Прогулке в облаках» продюсера Амато и в деятельности Карло Понти 10 (первая группа фильмов ATA, a также постановка «Фонтамары»11). Готовятся дать Италии новый кинематограф, отличный от кино, зарождавшегося в духовном болоте Министерства народной культуры под верховным надзором Луиджи Фредди12, и другие молодые люди.

Перевод Н. Новиковой

Настоящее исследование ставит своей задачей выявить в недавней и далекой истории итальянского кино корни этого явления, чтобы, оттолкнувшись от этих корней, обрисовать общий ход его развития, историю неореалистического направления. Задача, следовательно, сугубо историческая. Мы действительно верим в «историю» искусства: термины «романтическое», «готическое», «барочное» и другие для нас не отвлеченные категории, но определения исторических реальностей, стилистических явлений, моментов жизни духа. И неореализм не выдумка критики, а реальное явление, история которого, естественно, имеет свои границы.

 

Франко Вентурини. Истоки неореализма

Нам кажется, что и поныне формой исследования, имеющей больше всего шансов найти критическое определение итальянского неореализма, остается исследование в области хронологии, цель которого заключается в определении момента зарождения данного явления в истории итальянского кино.

До сих пор происходило лишь обратное: усилия критики концентрировались в основном на изложении поэтики неореализма в ущерб не только хронологическому обоснованию, но и выяснению его стилистики. Короче говоря, критическому изучению неореализма недоставало соответствующего понимания самой исторической природы этой проблемы.

Это упущение — если не говорить еще и о предвзятости эстетических суждений — объясняет скудость результатов, достигнутых критикой в изучении неореализма на сегодняшний день, и равным образом объясняет как априорный скептицизм одних критиков, так и столь же безосновательный апологетизм других.

Термин «каллиграфизм» — это, естественно, просто подходящий термин, с помощью которого мы намерены — без малейшего пренебрежительного оттенка — обозначить ту продукцию 1940—1943 годов, которая связана с именами Кьярини1, Кастеллани, Латтуады и Солдати. Он означает оживление критики в итальянском кинематографическом мире и пробуждение более отчетливых культурных интересов.

Учитывая такую направленность этого течения, может быть, полезно дополнить его изучение анализом роли итальянской кинематографической критики в период между 1940—1943 годами. Итальянская кинокритика, несмотря на недостатки своего метода, в которых мы вскоре убедимся, представляет собой одну из самых последовательных и конкретных «школ». В частности, ее отличает особый историзм при прослеживании становления производства — историзм, который для определенных линий этого производства играет роль повивальной бабки. Когда будут писать историю последнего десятилетия итальянского кино, без особой главы, посвященной критике, обойтись будет невозможно. А потому мы считаем, что анализ выводов критики за 1940—1943 годы может способствовать обнаружению скрытых корней и побочных явлений, представляющих огромный интерес для понимания возникновения неореализма.

В самом деле, именно критика сделала достоянием культуры проблему поиска своеобразного, «национального», как тогда говорили, кинематографического стиля. Между 1940 и 1942 годами споры вокруг этого поиска порой принимали крайне запальчивый тон из-за откровенно политических подстрекательств. (Это было время, когда Уго Ойетти2 писал, что искусство в Италии обязано быть итальянским. ) В течение ряда месяцев чуть ли не единственное, о чем писали газеты и журналы, было то, что словами Пиранделло можно было бы назвать «стилем, который нужно создать».

Критика осуществляла над продукцией беспощадный надзор, скрупулезно анализируя самые несходные и незначительные шаги, выверяя и координируя их в вечном ожидании каких-то результатов, которые позволяли бы надеяться на рождение этого вожделенного «стиля, который нужно создать». Позицию критики в эти годы можно сравнить с предупредительным и просвещенным акушером, приглашенным помочь при трудной беременности и готовым в любую минуту схватиться за щипцы, приняв обычные органические проявления за признаки преждевременных родов.

При всем разнообразии подходов в этом критическом поиске, похоже, преобладает одно общее побуждение — включиться в свою родную традицию, от Верги, Фогаццаро, Мандзони, Гольдони, Караваджо, Мазаччо — к Джотто и Данте, в иллюзорной надежде обнаружить у них в готовом виде самую суть родовой гениальности, чтобы путем внутривенного вливания привить ее итальянскому кино. Этот «археологический предрассудок», это представление о том, что творческую оригинальность можно выжать из учебников по истории искусства, оказался «потолком» для стольких представителей нашей родной критики. В те годы они вполне серьезно, с глубокой убежденностью, что тем самым выполняют свою социальную функцию, цитировали Симоне Мартино и Джамбаттисту Вико в рецензиях на фильмы Мастрочинкуэ3 и Гуаццони4.

Это заблуждение критики ограничивало развитие и некоторых направлений нашего производства во время войны. Каллиграфизм родился из того самого стремления вывести кинематографический стиль из этнического своеобразия с помощью книжных подсказок (неважно, чьих именно — Фогаццаро, Россо ди Сан Секондо5 или даже Пушкина), которое было требованием культуры, не только ки нематографической, но культуры вообще, культуры в широком смысле. А результатом этого стремления там, где оно не опиралось на соответствующую фантазию, по существу, оказывалась декоративность. Термин «каллиграфизм», предложенный с явно глумливым намерением, как раз и содержит намек на эту бесплодную склонность к заумным арабескам. Здесь мы рассматриваем каллиграфизм как течение, не вдаваясь в достоинства отдельных произведений, среди которых могли появляться заметные и сами по себе ценные достижения (например, «Спящая красавица»).

Такой ориентации производства, впрочем, способствовали также и факторы внехудожественного порядка, в частности принуждения политического характера. В годы фашистского правления кинематографическая продукция подвергалась строгому цензурному контролю. Сюжеты, затрагивавшие конкретные, социальные проблемы или навеянные слишком суровым реализмом, не допускались.

Впрочем, с утверждением в итальянском кино декоративного течения «книжного» происхождения активизировался тот процесс прихода в кино итальянской интеллигенции, который начался году примерно в 1930-м, когда в «Чинес» пришел Чекки6. Несмотря на уклон в декоративность, вклад интеллигенции был все же положительным фактом для нашего кинематографа, поскольку означал преодоление того ремесленного уровня, который определял опыты регионализма. (Типичным ремесленником, выбившимся из самых низов, был, к примеру, Палерми ). Интеллигенция внесла в итальянское кино более конкретные духовные потребности и более зрелое эстетическое сознание. Впрочем, и сама так называемая каллиграфическая продукция, несмотря на скудность своих безусловных достижений, была шагом вперед. Поиски своеобразного стиля, пусть даже отличавшиеся излишне холодной рассудочностью и обращенные к внекинемато-графическим источникам вдохновения, были в конечном счете сами по себе проявлением смелости, показателем сложившегося художественного сознания.

Впрочем, несмотря на ошибочность метода, эти поиски привели в конце концов к достижению каких-то ценных и оригинальных результатов и в желаемом смысле. Как уже однажды заметил Антонио Пьетранджели8 в довольно интересном исследовании*, оказавшемся полезным для уточнения нашей мысли, эти так называемые каллиграфические искания смогли привести в конце концов к ряду открытий (пусть отрывочных) своеобразного итальянского пейзажа. «Что касается поиска стиля, — пишет Пьетранджели, — наши кинематографисты стали выходить из павильона и, постепенно завоевывая итальянский пейзаж, успешно проникли в реальность своей эпохи и проблемы своей страны, сумев выразить их только в эти последние годы». И дальше: «... даже у этих режиссеров из рядов интеллигенции, по своей природе склонной к эстетизму, вызревало смутное желание изобразить живую, а не условную Италию».

«Старинный мирок» (1940) и «Трагическая ночь» (1941) Солдати, «Слушаюсь, госпожа» (1941—1942) и «Ревность» (1942) Поджоли, «Улица пяти лун» (1941) и «Спящая красавица» (1942) Кьярини — это произведения, которые при известных слабостях и наивности местами отличаются оригинальностью и обнаруживают пытливое брожение, выступающее как бы предвестником национального стиля.

Эти достижения свидетельствуют о внутренней эволюции в определенном направлении, в которой участвует и критика. Поиски «стиля, который нужно создать» чем дальше, тем больше сужают область умозрительных рассуждений. Теперь уже не говорят ни о Данте, ни о Караваджо, ни даже об «Этторе Фьерамоска»9, но пытаются выявить в нашей истории искусства те мотивы, которые по своей природе больше всего пригодны для использования в кино, то есть ищут среду и обстановку, имеющие пластическую определенность. Этот поиск опирается теперь не столько на изобразительное искусство, сколько на литературную традицию, прежде всего традицию XIX века: не только потому, что он ближе и, значит, связан с нами чуть ли не преемственностью событий и ностальгической памятью, но и потому, что XIX век предлагал более органичный набор красок, обстоятельств и нравов, с более конкретными и сильно выраженными этнографическими признаками — одним словом, более реалистичный.

Так на вершине «ученого» поиска всплывает то врож-

* Pietrangeli A. Panoramique sur le cinema italien. «La Revue du cinema», ? 13, 1948, maggio.

денное реалистическое чутье, которое вело в свое время в кинематографе ремесленническое течение регионализма. Теперь критика заострила свое внимание на особой главе XIX века — прозе и театре Юга, которые связаны с именами Верги, Капуаны, Серао, де Роберто, Бракко, Россо ди Сан Секондо и Д'Аннунцио «Пескарских новелл», не отказываясь при этом от исследования живописи Юга, от Морелли до Микетти10.

Все это, естественно, привело к переоценке места старого регионального кинематографа в культуре, и критика отныне и впредь стала объединять имена Мартольо и Верги, усматривая в этом уравнении более верный рецепт «стиля, который нужно создать». Вспомним ряд длинных отступлений, посвященных Верге, которыми открывались рецензии молодого Де Сантиса, бывшего в 1942—1943 годах штатным критиком в «Чинема». Так каллиграфизм в каком-то смысле слился со старой линией регионального реализма, подняв ее, однако, до уровня культуры. В 1940 году Барбаро, Кьярини и Пазинетти11, представлявшие главный штаб итальянской критики, участвовали в качестве сценаристов и помощников режиссера в постановке «Грешницы» Палерми, а самого Палерми еще можно было считать самым видным и чутким к современным веяниям представителем регионализма.

Камерини и Блазетти

Между 1940 и 1943 годами итальянское кино переживает сложный, эклектичный период, когда сплетаются многообразные побуждения, период, открытый разнообразным веяниям, с трудом поддающимся отделению друг от друга и упорядочению. Однако во всех этих разнообразных сдвигах есть единый показатель общей реалистической направленности (более или менее сознательной).

Марио Камерини, являющийся вместе с Блазетти самой представительной фигурой довоенного итальянского кино, также, в сущности, ориентируется (пусть через стихию юмора) на реалистическое изображение среды и обстоятельств, складывающееся прежде всего из наблюдений над промежуточными между мелкой буржуазией и рабочим классом слоями. Мир Камерини (определенно напоминающий мир Клера) — это мир юмора и зыбкой сатиры, где проскальзывает нота патетики и потому то там, то тут возникают отзвуки драматизма («Как листья»). Его лучшие постановки («Что за подлецы мужчины!», «Дам миллион», «Сердцебиение»)12 — это именно те фильмы, где ему удается уравновесить эти различные интонации. Из этого мира выйдет Витторио Де Сика.

С Камерини связана «Прогулка в облаках» (1942) — особое и единственное в своем роде произведение в творческой биографии Алессандро Блазетти. Блазетти — самый эклектичный и единственный из наших режиссеров, который от своего дебюта в «Солнце», отдаленно навеянного русскими образцами, до «Железной короны», поверхностно воспроизводившей мотивы раннего Ланга13, оказался восприимчивым к становлению крупных течений европейского кинематографа. Поэтому определить место его творчества в истории кино, свести его к какому-то общему выражению трудно. Из-за своего эклектизма Блазетти останется явлением, стоящим особняком в истории итальянского кинематографа. И потому его роль в процессе возникновения неореализма представляется нам довольно скромной; в любом случае гораздо более скромной, чем считает Пьетранджели, по мнению которого «фильм «1860» является подлинным предвестником итальянской неореалистической школы». Нам кажется, что у этого наивного, слишком сумбурного фильма, где игривые тона сочетаются с риторикой лжепатриотической мелодрамы, мало общего со сдержанной, глубокой человечностью произведений Росселлини или Де Сика. Даже художественное воплощение «типажей» кажется нам более скромным, чем принято считать. Более значительной — в реалистическом отношении — нам кажется «Старая гвардия», хотя и в ней сохраняются недостатки «1860». А самым крупным достижением Блазетти в реалистическом направлении остается «Прогулка в облаках», которая, однако, снова возвращает нас к Камерини. Пойти дальше этого Блазетти уже не сможет. И когда в 1946 году под влиянием Росселлини он попытается сделать в неореалистической манере «Один день жизни», это будут перепевы «1860».

В качестве предшественника (хотя бы даже отдаленного и непрямого) неореализма Блазетти представляется нам менее значительным, чем Камерини. Впрочем, напомним, что, когда появилась «Железная корона» (1941), Филиппо Сакки14 справедливо заметил, что заслугой этого фильма был отход от формы комнатного веризма, характерной для Камерини.

Но рядом с Камерини существовали и другие попытки: пусть не свободные от риторики, пусть скованные схемами каллиграфизма (в особенности живописными), они все-таки имели главным образом реалистическую направленность — это «Осада Алькасара» и «Бенгази» Дженины15, «Сельская честь» и «Дон Боско» Алессандрини16 (помощником которого в двух последних фильмах был Альдо Вергано).

Лукино Висконти

Эта атмосфера реалистических чаяний — на самом-то деле довольно разобщенных и усеченных — определилась окончательно с выходом «Одержимости» Лукино Висконти, быть может лучшего итальянского фильма до 1943 года. Традиция регионализма, «ученый» поиск», французское влияние гармонически сливаются в «Одержимости», порождая ценное и своеобразное явление.

«Одержимость» идет по тому же пути, что и «Грешница», «Трагическая ночь», «Ревность», «Спящая красавица», иными словами, по пути поиска оригинального итальянского пейзажа. Феррарская низменность, песчаные отмели По, деревенские остерии, улочки Феррары, с игрой светотени, праздник Св. Чириака в Анконе, вагоны третьего класса дают нам невероятно живое и подлинное изображение Италии, не просто похожее, но истинное, то есть художественно правдивое; это законченное выражение итальянского «Stimmung»*. Таким образом, «Одержимость» возрождает этнографические мотивы регионализма, благодаря чему сближается с кульминационным моментом того «ученого» поиска, который отправлялся от учебников по истории искусства. (Критика «Одержимости» и правда не обошлась без упоминаний нашей старинной

* Настроение (нем. ).

живописи. Умберто Барбаро, например, вопрошал: «Не имеет ли появление причудливо-старинной тележки мороженщика на площади в Ферраре каких-то геральдических прецедентов, восходящих, быть может, даже к Эрколе Де Роберти?17.. »*. )

Лукино Висконти когда-то был ассистентом у Ренуара и в «Одержимости» не избежал заимствований из его фильмов. Язык Висконти явно идет от французских образцов. Но манера, стиль иные, оригинальные (столь милый французскому реализму уклон в литературность Висконти преодолевает). Пьетранджели справедливо замечает, что «Одержимость» свидетельствует о зарождении итальянского стиля. «Стиль, который нужно создать» наконец-то найден. И еще Пьетранджели замечает, что с «Одержимости» начинается неореализм. Это, несомненно, верно постольку, поскольку в фильме Висконти уже встречаются те особенности, которые позднее мы будем находить у режиссеров-неореалистов. И все же, как мы увидим дальше, формированию этих режиссеров способствуют другие источники и оно берет начало скорее от «Людей на дне», нежели от «Одержимости».

«Одержимость» является достижением кинематографической культуры, более того, она знаменует рождение итальянской кинематографической культуры. Умозрительные заключения по поводу истории искусства здесь воплощаются в выражениях кинематографического языка, то есть обретают формальную осязаемость. Решающую роль в достижении этого результата сыграл французский урок. В самом деле, в Италии не было кинематографической культуры, если понимать ее как сознательно накопленное богатство стилистических средств и приемов выразительности. Наиболее значительные достижения нашего кинематографа по-прежнему находились на ремесленническом уровне (в сущности, даже Камерини был режиссером-ремесленником — в положительном смысле этого слова). Существовал, правда, опыт документального кино, но, как мы увидим дальше, он был слишком отрывочным и обособленным. Единственным кинематографистом, владеющим кинематографической культурой, был Блазетти, чьим эклектичным поискам, как уже говорилось, недоставало органичности, и они оставались неповтори мыми, отвечающими только потребностям его беспокойного темперамента. Итальянское кино до «Одержимости», как и английское до Грирсона18, было явлением провинциальным, отрезанным от процесса становления европейского кино. Немецкий экспрессионизм, авангардизм, русская школа, Kammerspiel* если и находили отклик в Италии, то неустойчивый и случайный.

Итальянскому кинематографисту, если бы он захотел в 1940 году оглянуться назад в поисках такого отечественного опыта, который был бы актуален и созвучен международным поискам, пришлось бы возвращаться к «Кабирии» — слишком мало, а главное, слишком далеко. В итальянском кино повторялась та же ситуация, что и в лирической поэзии до «Аллегрии» Унгаретти19, когда оказалось, что нечем заполнить эпоху, давшую во Франции Бодлера, Рембо, Малларме, Валери, Аполлинера. О досадной необходимости для поэтов своего поколения возвращаться к Леопарди и Фосколо, чтобы опереться на достойную традицию, заявил как-то Монтале. «Такое впечатление, — говорил он, — что все приходится начинать заново».

Именно это пришлось делать итальянскому кино. Как и поэзии, кинематографу пришлось сначала в кабинетных условиях овладевать тем опытом европейской культуры, в стороне от которого осталась Италия. Как Унгаретти вобрал в силлабической просодии «Аллегрии» совокупный опыт поэтического пятидесятилетия от Бодлера до Реверди21, так и Висконти, завершив работу, начатую каллиграфистами, влил в наше кино двадцатипятилетний опыт мирового кинематографа. То же самое сделал Грирсон в Англии. Но если теоретик и критик Грирсон с методической целеустремленностью обратился непосредственно к источникам разных национальных школ, обобщив затем их опыт во вдохновенном и оригинальном стиле «Рыбачьих судов», то менее систематичный Висконти воспринял опыт мирового кинематографа почти исключительно через французский реализм. Влияние «Одержимости» на итальянское кино, разумеется, даже отдаленно нельзя сравнить с влиянием «Рыбачьих судов» на английское, но это обусловлено главным образом различием соответствую-

* Barbaro U. Neorealismo. — «Film», 1943.

* «Камерная драма» (нем. ). Разновидность драмы, сложившаяся в немецком театре и кино в начале 20-х гг. (Прим. перев. ).

щих исторических периодов. «Одержимость» появилась слишком поздно, чтобы она могла оказать исключительное воздействие на «стиль, который нужно создать». Иными словами, появилась тогда, когда уже начали сказываться другие влияния. Поэтому поиски «стиля, который нужно создать» продолжались, но уже в других направлениях. Несмотря на историческую конкретность своего урока, «Одержимость» осталась периферийным и в известном смысле несвоевременным явлением в ходе диалектического развития итальянского кино.

Документализм

Это развитие оказалось под влиянием другого созревшего к тому времени течения — документализма. Сравнительное изучение истории кино учит нас, что практический опыт документального кинематографа оказал существенное влияние на формирование ряда национальных школ. Вспомним группу советских документалистов — Вертова, Тиссэ, Головню, — активно работавших уже в период гражданской войны. (Позднее Вертов создаст свой «Киноглаз», Тиссэ и Головня будут работать соответственно с Эйзенштейном и Пудовкиным. ) Французский реализм также кое-чем обязан опыту документализма (Кавальканти22, Виго, 23, Карне, Лакомб24), который представлял собой тылы авангардизма.

В Италии документализм оставался более скромной и обособленной областью, которая была плохо связана с обычным кинопроизводством. И, может быть, как это уже отмечали Казираги25 и Виацци26, именно «отсутствие серьезного опыта в области документального кино» в немалой степени сказалось «на позднем формировании единого национального стиля»*. Однако при всей своей незначительности и ограниченности опыт итальянской документалистики все же оказал известное влияние на кинопродукцию и внес свой вклад в «стиль, который нужно создать». Более того, сегодня можно видеть, что вклад этот важнее, чем можно было полагать в 1942 году. Прежде всего, документализм оказал благотворное влияние на формирование атмосферы кинематографической культуры. В документальном кино пробует свои силы интеллигенция итальянского кинематографа — не те ее представители, что «перебежали» из других областей, как Солдати, но те, что вышли из кино, как Пазинетти. Именно благодаря своей обособленности и некоммерческому характеру документальное кино создавало возможности для более строгой, более «правоверной» в кинематографическом отношении художественной позиции. Между 1938 и 1942 годами в Италии сложился «дозор» кинематографистов, чье творчество составило один из наиболее достойных моментов нашего кинематографа этой эпохи: это Пазинетти, Паолелла27, Маньяги, Эммер28, Грас29, Паолуччи30, Черкио31, Феррони32, Поцци-Беллини33 и другие. У некоторых из них, особенно отчетливо — у Черкио и Паолуччи, наблюдаются те поиски оригинальных пейзажных мотивов, которые составляли ведущую линию итальянского кинематографа этого периода.

Но самый интересный, самый плодотворный в историческом плане аспект нашего документализма представлен линией военной документалистики, образующей особую главу. В связи с потребностями военного времени выпускалось большое количество документальных лент, по преимуществу пропагандистского характера. Десятки операторов были прикомандированы к действующим войскам, кораблям, самолетам, в то время как другие снимали в тылу подготовку к боевым действиям. Большая часть этой продукции довольно убога и в лучшем случае не выходит за рамки старательного ремесленничества. Если сегодня о ней еще говорят как о жизнеспособном явлении, то только потому, что именно это течение сформировало Де Робертиса и Росселлини. Иными словами, военная документалистика (как, впрочем, и другие течения итальянского кино этого периода) не сумела создать школы, но предоставила, однако, возможность отдельным, особо одаренным людям приобрести опыт, содержавший в зародыше основы потенциально возможной школы.

* Casiraghi U., Viazzi G. Presentazione postuma d'un classico. — «Bianco e Nero», 1942, apr.

Де Робертис, Росселлини, Де Сика

Франческо Де Робертис, офицер действительной службы Военно-морского флота, дебютировал в 1940 году документальной лентой «Вижу мины».

В 1940/41 году он поставил «Людей на дне». Как уточнил сам Де Робертис, этот фильм возник из задачи сугубо документалистской (в исконном смысле этого слова): в самом деле, он поставил себе цель показать на экране, какими спасательными средствами располагают подводные лодки нашего флота. Стиль этой эпохи вдохновляется манерой итальянской военной документалистики. Более того, именно с выходом «Людей на дне» эта манера становится современной, превращается в стиль. Однако «Люди на дне» снимались в первые военные месяцы, то есть как раз тогда, когда военная хроника еще не могла иметь своей органичной традиции. Значит, «Людям на дне» военная хроника дала только скрытые приемы ремесла, обеспечивающие лишь саму возможность высказаться (а Де Робертис уже сделал их приемами выразительности). Как ни незначительна такая роль документалистики, она представляет собой единственную конкретную зацепку, на основании которой можно говорить о принадлежности Де Робертиса к итальянскому кино этого времени: действительно, «Люди на дне» стоят в стороне от тех течений, которые нашли свой выход в «Одержимости». В известном смысле «Люди на дне» представляют собой новое явление.

Казираги и Виацци писали в 1942 году: «Если через несколько лет еще будут говорить об итальянской школе, особенно за границей, об особенностях ее съемок, о непосредственности исполнения, неком стиле и, возможно, некой типичной, сугубо итальянской манере, это будет не только исключительной заслугой общей атмосферы производства, ставшей к 1940—1941 годам наконец-то благоприятной, но и особой заслугой первых произведений режиссера Де Робертиса, человека простого, типичного южанина по внешнему виду, но обладающего глубочайшей, почти утонченной культурой, приобретенной упорным тру дом, по-видимому благодаря изучению теоретических взглядов и практических работ представителей других европейских наций, по-преимуществу — что не удостоверено, но очевидно — русских».

И все же суждение Казираги и Виацци о Де Робер-тисе как о человеке, «обладающем глубочайшей, почти утонченной культурой», кажется нам преувеличенным и потому подлежащим пересмотру. «Культуру» Де Робертиса, в отличие от культуры Висконти, следует понимать не как сознательное присоединение к определенному течению, но только как грамотное, хотя и свободное от эстетических предубеждений, знакомство с выразительными средствами кино. Потому-то довольно трудно указать, кто был для Де Робертиса образцом. Казираги и Виацци говорят о примере русских. И несомненно, киноязык Де Робертиса напоминает какими-то своими сторонами русскую школу (диалектическим монтажом, использованием рифмы и выразительного предмета в пудовкинском смысле, привлечением «типажей»). Однако не надо забывать, что урок русской школы давно уже является общим достоянием мирового кинематографа и его элементы, в конечном счете обусловленные освоением выразительных средств кино, нашли свое отражение в самых разнообразных явлениях (у Рутмана, в Kammerspiel, в английской документалистике, если называть наугад). Отмеченные выше аналогии между киноязыком Де Робертиса и киноязыком русских (имеющие, впрочем, достаточно неопределенный характер) можно объяснить и не только специальным знакомством с трудами русских, поскольку они входят в сферу грамотной теоретической подготовки и в культурный багаж любого подготовленного зрителя 1940 года.

Замечание Казираги и Виацци выглядит более основательным, если видеть в нем указание на близость творческого темперамента: как творческая личность Де Робертис действительно имеет нечто общее с такими русскими режиссерами, как, например, Пудовкин (от которого он навсегда усвоит принцип «железного сценария») и Донской. Но прямых заимствований или хотя бы каких-то особых элементов подражания русским у Де Робертиса все же не встречается.

В общем, «Люди на дне» представляют собой творение безыскусно-своеобразное, сознательно воздвигнутое на почве кинематографической ортодоксальности и все же свободное от очевидных культурных клише, от оглядки на историю кино. Когда Де Робертис снимал «Люди на дне», он, вероятно, даже отдаленно не подозревал, что вносит вклад в «стиль, который нужно создать». «Люди на дне» открыли новый путь итальянскому кино, и только этим ограничивается их превосходство над «Одержимостью»: поэтому фильм Де Робертиса, несмотря на то, что он порядком ниже фильма Висконти, с исторической точки зрения кажется нам более важным и плодотворным.

Действительно, именно из «Людей на дне» вышел тот, кого можно считать наиболее характерной фигурой итальянского неореализма, — Роберто Росселлини.

Росселлини дебютировал около 1938 года документальными лентами «Послеполуденный отдых фавна», «Подводная фантазия» и «Ручей Рипасоттиле» (которых никто не видел и о которых известно только то, что два последних как будто о рыбах). Затем он участвовал в создании сценария для фильма «Лучано Ceppa — пилот», а в 1941 году выпустил «Белый корабль», снятый совместно с Де Робер-тисом и по сценарию последнего. Де Робертис недавно заявил, что художественным руководителем фильма следует считать его. Какова бы ни была в действительности роль, сыгранная Росселлини в создании «Белого корабля», вне всякого сомнения, что стиль этого фильма тот же, что и у «Людей на дне». Де Робертис еще уточнил, что «Белый корабль» поначалу был задуман как короткометражная документальная лента о санитарной службе военного флота.

Следовательно, по непосредственному поводу для своего создания, по своему замыслу и воплощению «Белый корабль» укладывается в русло, проложенное «Людьми на дне».

И следующие фильмы Росселлини, «Пилот возвращается» (1942) и «Человек с крестом» (1943), близки, если не по стилю, то по манере, Де Робертису: это фильмы бесцветные, не свободные от довольно пошлой пропагандистской заразы, в особенности второй. Открытие творческой личности Росселлини происходит только в 1945 году, с выходом фильма «Рим — открытый город», где урок Де Робертиса, хотя и лежит в основе стиля, все же пре одолевается самостоятельным видением; «Пайза» (1946) знаменует вершину роста Росселлини и до сих пор остается самым высоким и чистым его произведением. После «Пайза» Росселлини будет только риторически перепевать самого себя («Германия — год нулевой») или неожиданно попытается уйти в дешевый и неискренний лиризм («Любовь»).

Лучший Росселлини, Росселлини флорентийского эпизода в «Пайза» и финала «Германии — года нулевого», — это эпический поэт, поднимающий до драматической напряженности мотивы хроники, запечатлевшей людские массы. Вспомните хоть тот же флорентийский эпизод, который, как более лаконичный и существенный, мы предпочитаем эпизоду в дельте По — эту драму израненного, расколотого города, с его взорванными мостами, пустынными улицами, по которым курсируют немецкие патрули и санитары Красного Креста; а по другую сторону, на том берегу Арно, — англичане, спокойно и хладнокровно рассматривающие в бинокль колокольни (по поводу этих англичан Жан Жорж Ориоль* справедливо заметил, что «они словно написаны романистом, а не сняты оператором»), и в финале — яростный расстрел фашистских снайперов, — все словно проникнуто ощущением, что происходит нечто механическое и неотвратимое. В такие вдохновенные, по правде говоря, довольно редкие в его творчестве минуты Росселлини как по волшебству обретает свой собственный чистейший стиль. Там же, где вдохновение не поддерживает его, Росселлини говорит языком чужим, неуверенным, а порой и банальным. Потолок Росселини прежде всего — потолок его темперамента**. Он импровизатор, мечтающий, по собственному признанию, снимать как Эйзенштейн, без сценария; но его чутье недостаточно развито и конкретно, чтобы спасти от легкого соблазна дешевого мелодраматизма или простой описательности.

Можно сказать, что время Росселлини уже прошло. И уж конечно, чтобы суметь сделать еще что-нибудь ценное, ему придется сначала вернуть себе чувство ху-

* Auriol J. G. Faire des films pour qui? — «La Revue du cinema», ? 4, 1947, gen.

** Auriol J. G. Entretiens romains sur la situation et la disposition du cinema italien. — «La Revue du cinema», ? 13, 1948, maggio.

дожественного самосознания. Мы не будем здесь вдаваться в анализ его творчества. Для нашего исследования важно отметить, что ни в начале пути, отмеченном влиянием Де Робертиса, ни в зрелости, достигнув своеобразия, ни в преждевременном спаде Росселлини не обнаруживает каких-то специфических связей с теми «учеными» течениями итальянского кино, из которых вышла «Одержимость». Следовательно, неореализм Росселлини — это относительно новое явление в итальянском кинематографе, которое следует связать главным образом с традицией документализма (через Де Робертиса). И все же, если нельзя установить, какую роль в формировании Росселлини сыграли, пусть даже неосознанно, притягательность более отдаленных традиций, таких, как регионализм, и вся атмосфера кинопроизводства в целом, то нельзя априори такую роль и опровергнуть.

Как бы то ни было, неореализм Росселлини — это еще не весь итальянский неореализм, а лишь одна из его линий. Итальянский неореализм — это живой, находящийся в постоянном развитии опыт, который нельзя втиснуть в статичную формулу.

Параллельно творчеству Росселлини формировались другие линии развития, питавшиеся иными источниками. Здесь особенно важен опыт Витторио Де Сика.

Сначала актер эстрады и театра, затем типичный герой лучших фильмов Камерини, Де Сика дебютирует как режиссер около 1940 года и поначалу не выходит за рамки легкого и приятного юмора в духе Камерини. Однако в мир Камерини Де Сика сразу же вносит более открытую сатирическую позицию, стремление остро решить повествовательный материал в карикатурных эскизах, уже содержащих в зародыше предпосылки социальной полемики и морального суждения. «Тереза-Пятница» в этом смысле оказывается уже большим достижением: вспомним совсем коротенькую сценку посещения колледжа патронессой. Одновременно Де Сика проявляет восприимчивость к патетической краске в мире Камерини, которую южный темперамент побуждает его усиливать в духе чувствительности Де Амичиса34.

Индивидуальное своеобразие Де Сика раскрывается почти внезапно в фильме «Дети смотрят на нас», закон ченном весной 1943 года, но вышедшем на экран только в 1944 году. «Дети смотрят на нас», главная мысль которого выражена в названии, представляет в критическом ключе семейные ситуации, типичные для итальянской буржуазии в период между двумя войнами. Это был первый случай в итальянском кино, когда оно принимало конкретное участие в мучительной полемике, выносило нравственное суждение. То же полемическое побуждение преобладает и в фильме «Шуша», где Де Сика избавляется от вымученной карикатурности, от некоторого гипертрофированного сентиментализма, еще сохранявшегося в «Дети смотрят на нас», и поднимается до всестороннего изображения человека. В «Похитителях велосипедов» (1948), лучшем фильме Де Сика и лучшем фильме итальянского кинематографа вообще, точнее определяется его «Stimmung»*: жестокое одиночество, на которое обрекает человека борьба за существование, притча о человечности, пронизанная детерминизмом и безнадежная, лишенная катарсиса. Точнее определяется природа и значение его социальной и нравственной полемики, которая является не самоцелью, но способом обозначить положение человека, вопросом, не требующим ответа.

Никогда еще до Де Сика итальянское кино не обращалось к темам столь высокого гражданственного звучания и не приходило к столь безусловным гуманистическим выводам.

Эволюции внутренних побуждений Де Сика соответствуют воистину изумительная формальная эволюция. Действительно, начало работы Де Сика, вышедшего из мастерской Камерини, связано с опытом профессии на уровне самом расхожем, периферийном по своему кинематографическому языку. Даже «Дети смотрят на нас» и «Шуша» в отношении формы были произведениями ложными, где стремительность вдохновения, оборачивающаяся нечеткостью формальных решений, не позволяла сложиться собственному стилю. А вот в «Похитителях велосипедов» Де Сика уже в совершенстве овладел приемами кинематографической выразительности, завоевал в поэзии поэтику — завоевание позднее, но самостоятельное, выстраданное, свободное от эстетской предвзятости и потому особенно ценное. Пример Де Сика — уникальный

* Настроение (нем. ).

пример художника, который сознательно и постепенно становится ремесленником: всей своей повседневной практикой, абсолютно искренне — также и в осознании своих недостатков — и крайне добросовестно («Шуша» и «Похитители велосипедов» потребовали по два года работы каждый).

Так притчи Де Сика увязывают неореализм с опытом Камерини, в них закрепляется интерес Камерини к народным и мелкобуржуазным кругам, но здесь этот интерес уже обусловлен иными, более прогрессивными чувствами. И в стилистическом отношении Де Сика сохраняет связь с Камерини вплоть до «Шуша». А в «Шуша» начинает сказываться влияние «Рима — открытого города», который содействует становлению индивидуальности Де Сика, помогая ему избавиться от влияния Камерини. Следовательно, «Похитители велосипедов», являясь оригинальным произведением, все же имеют конкретные корни в истории итальянского кино. Не подлежит сомнению, что практику Де Сика объединяет с опытом Де Робертиса и Росселлини в основном безразличное отношение к поискам каллиграфизма и влиянию французского кинематографа.

Де Робертис, Росселлини и Де Сика составляют некую однородную, расположенную особняком линию в рамках неореалистического направления, — линию оригинальных поисков, определяющихся инстинктом и вдохновением и свободных от предрассудков культуры. Поэтому в их случае изучение истоков и вычерчивание исторически достоверных схем по необходимости имеет лишь относительную ценность. Их работа — это прежде всего результат личной интуиции каждого.

Механический детерминизм не объяснит игру влияний, когда она включена в творческое развитие, обусловленное прежде всего внутренним побуждением.

Де Робертис — исходя из неопределенности жанра — создает нечто новое в «Людях на дне». Росселлини отталкивается от Де Робертиса, но также что-то добавляет и создает нечто новое. Де Сика в свою очередь прививает к корням Камерини какие-то ростки Росселлини и также добивается своеобразных результатов.

Труд этих троих открывает новую, оригинальную главу в итальянском кинематографе. Их опыт определяет столбовую дорогу неореализма.

Неореализм как культура

И все же сводить весь неореализм только к именам Де Робертиса, Росселлини и Де Сика было бы, на наш взгляд, произволом. Рядом с ними есть и другие явления, также втянутые в орбиту неореализма, которые, хотя в них и незаметно влияние Де Робертиса, Росселлини и Де Сика, имеют все же иные истоки и устремления.

Альдо Вергано был автором сюжета и ассистентом Блазетти на съемках «Солнца», сценаристом и ассистентом в работе над «Доном Боско» и «Сельской честью» у Алессандрини, а затем сам поставил несколько незначительных произведений, таких, как «Пьетро Микка» и «Люди с гор». Его первое и пока единственное значительное произведение — «Солнце еще всходит» (1946), где его помощником был Де Сантис. Явным примером для «Солнце еще всходит» послужил «Рим — открытый город» Росселлини, пропущенный, однако, через собственные чувства — общий тон фильма отдает эпическим настроением, несколько в духе Блазетти.

Джузеппе Де Сантис прослушал курс режиссуры в Римском экспериментальном киноцентре, затем был рецензентом в «Чинема», сценаристом и ассистентом Висконти в «Одержимости», сценаристом и ассистентом в «Солнце еще всходит». Его первый фильм, «Трагическая охота», вышел в 1947 году, второй, «Горький рис», был представлен на последнем кинофестивале в Каннах. Де Сан-тиса, индивидуальности которого близка декоративность и чужд натурализм, к неореализму притягивает только обаяние его кинематографической культуры. Для Де Сан-тиса неореализм означает обращение к определенному пластическому и повествовательному материалу, который, однако, в его руках становится риторическим и просто дает повод для декоративных упражнений (какая пропасть между велосипедами Де Сантиса и велосипедами Де Сика).

«Трагическая охота» и «Горький рис», так же, впрочем, как и «Солнце еще всходит», являются примерами, показательными в культурном отношении. Урок Де Робертиса, Росселлини, Де Сика (но Росселлини — в первую очередь) Вергано и Де Сантис пропускают через культуру, увязав его с тем сложным брожением поисков «стиля, который нужно создать», в котором оба они принимали участие: Вергано — идя по стопам Алессандрини и Блазетти, Де Сантис — по стопам Висконти. Наделенные весьма основательной кинематографической культурой, оба они, в особенности Де Сантис, расширяют рамки этих поисков, подключая к ним реминисценции из всей истории кино и привнося в них требование строгой кинематографической ортодоксальности. С их приходом в истории итальянского неореализма открывается второй период — культурной обработки первоначальных результатов, добытых практикой Де Робертиса и Росселлини; период исторически необходимый и плодотворный, поскольку он реабилитирует и включает в новое направление целый ряд исканий, которыми Де Робертис и Росселлини почти что пренебрегали. Этот круг великолепно замыкается фильмом «Земля дрожит», в котором Висконти, следуя уроку Росселлини, дает современную версию «Одержимости».

В той же сфере культурных поисков лежит и творчество Пьетро Джерми35, молодого, несомненно одаренного режиссера, также вышедшего из Римского экспериментального киноцентра и совершенно искренне ищущего свой путь. Начало у Джерми было типично «культурное». Его первый фильм, «Свидетель» (1945), откровенно воспроизводит повествовательные модели, близкие Карне и Дювивье (Рольдано Лупи36 не только подражал Жану Габену37, но даже носил кепку), однако развивались они в рамках национального пейзажа, отмеченного печатью такого сугубо нашего явления, как «сумерничество». Немногим отличалось и начало Висконти.

В «Заблудшей молодежи» (1947) и в «Во имя закона» (1948) Джерми удается избавиться от французского влияния и сделать попытку пойти своим путем, где-то рядом с неореалистическим течением, хотя отметить какие-то особые точки соприкосновения нельзя. Для поисков поэтического пейзажа «Во имя закона» оказывается значительным достижением и после «Похитителей велосипедов» и «Пайза» становится, быть может, лучшим итальянским фильмом послевоенного времени.

Помимо вышеназванных имен в рамках этого направления активно работают и другие, но их практика вполне укладывается в основные линии нарисованной нами схемы, ничего не добавляя к общей характеристике направления.

Мы имеем в виду прежде всего Луиджи Дзампу38 и Альберто Латтуаду. Вышедший из Римского экспериментального киноцентра Дзампа, режиссер умелый и удачливый, стремится абсолютизировать значение, которое играет в неореализме хроника («Жить в мире», «Депутатка Анджелина», «Трудные годы»). Латтуада же, побывавший ассистентом у Солдати, напротив, вносит в свое толкование неореализма избыток сентиментализма и поиски в духе каллиграфизма, которые, вероятно, ближе его истинной индивидуальности, но оказываются ослабленными как раз благодаря влиянию неореализма («Бандит», «Без жалости»). Как проницательно подметил Джулио Чезаре Кастелло39, в «Мельнице на По», представленной на последнем кинофестивале в Венеции, Латтуада добивается некоего компромисса между этими двумя линиями*.

Аугусто Дженина фильмом «Небо над болотом», представленным на том же последнем кинофестивале в Венеции, также как бы заявляет о своей принадлежности к этому направлению. Таким образом, мы видим, как рядом с подлинно творческим направлением складывается манера, а то и просто мода. Все эти факты, возможно, указывают на определенную стадию развития неореализма, который уже является для многих режиссеров просто условием формирования, стартовой площадкой к дальнейшим самостоятельным поискам. Аналогичную воспитательную роль играл во Франции реализм Ренуара, Фейдера40 и Карне.

Особенно примечателен случай Ренато Кастеллани, нашедшего в неореализме ключ к раскрытию внутренне присущей ему линии («Под солнцем Рима», «Это весна... »), что помогло ему преодолеть стадию первоначальных поисков в духе каллиграфизма.

Практика Вергано, Де Сантиса, Джерми и Латтуады, которую характеризует некая систематичность приемов, указывает на необходимость школы и содержит предпосылки такой школы. И все же мы не считаем термин «школа» соразмерным неореализму. Под «школой» мы понимаем творческое течение, обладающее некоей последовательностью, прежде всего в формальном отношении, как,

* Castello G. С. «Il mulino del Po». — «Bianco e Nero», 1949, set.

например, у русских, в немецком экспрессионизме, в английской документалистике. Неореалистические режиссеры пользуются, конечно, родственными стилистическими приемами, но у их практики, если рассматривать ее в целом, нет своего явного формального своеобразия, общей стилистической основы. Поэтому мы полагаем, что по отношению к неореализму следует говорить не столько о школе, сколько о направлении.

Впрочем, неопределенность формальных достижений итальянского неореализма является отражением стандартизации языка, характерной для современного кинематографического периода. Требования повествовательного построения, обусловленные коммерческими нуждами, навязывают сегодня почти всем кинематографистам более или менее общий язык. Когда-то стиль разных школ разделяла пропасть: вспомним, как отличались друг от друга такие одновременные явления, как русская школа, немецкий экспрессионизм, французский авангард. Сегодня же различия между творческими направлениями выражены гораздо слабее, «школ» больше нет и на большую часть кинематографического глобуса распространяется уныло единообразная повествовательная манера («производство сосисок», как это называл Фейдер). Единственные оригинальные и интересные с исторической точки зрения явления нашей эпохи — это, по-видимому, поиски приемов закадрового монолога лирического героя и глубины кадра, но и они вырождаются в стилизацию.

И все же, если рассматривать неореализм в достаточно широкой исторической перспективе, то уже сегодня у него есть свое определенное лицо даже в отношении стиля. Действительно, он знаменует (по крайней мере в своих наиболее значительных достижениях, таких, как «Пайза» и «Похитители велосипедов») возвращение к аналитическому монтажу русской школы немого периода и немецкого Kammerspiel в противовес сегодняшнему стремлению (проступающему в поисках Уайлера и Уэллса41) искать приемы кинематографической выразительности только в пластике. В использовании звука неореализм также явно ориентируется на уроки манифеста об асинхронности звука и изображения, отвергая склонность к доминированию слова, идущую от литературы и театра и получившую недавно эстетическое обоснование в теории так называемого «третьего пути».

Изумительным достижением в этом смысле являются «Похитители велосипедов». Следовательно, в ходе развития мирового кино итальянское неореалистическое направление означает конкретный призыв к самому чистому и подлинному, самому классическому источнику кинематографической выразительности.

Роль традиции

Конечно, мы не думаем, что неореализм есть нечто отличное от реализма (как говорил один шутник, «неореализм — это реализм с «изъяном») *. В конечном счете «неореализм» просто удобный термин, как, впрочем, и все другие названия. Но, как бы мы его ни называли, главное в том, что ему соответствует нечто реальное. От «Людей на дне» до «Похитителей велосипедов» в истории итальянского кино развивается своеобразное направление, составляющее его особую главу. Разрозненные реалистические устремления итальянского кинематографа обретают в неореализме свое лицо, становятся стилем, создают нечто новое и, главное, находят соответствующее кинематографическое выражение. «Дон Боско», например, несомненно, тоже был реалистическим фильмом, но в нем тяготение к реализму определялось и подкреплялось, в сущности, живописными поисками (с явными заимствованиями у Сегантини42), составляющими общую особенность для всего итальянского кино той эпохи и, в сущности, являвшимися изменой кинематографическому вдохновению. Только с так называемым неореализмом итальянское кино, если рассматривать его в целом, встает, даже в лице второстепенных представителей, на путь свободных, непредвзятых, самостоятельных по своим выразительным средствам поисков.

Провинциальный по своему происхождению неореализм унаследовал некоторые элементы примитивизма, такие, как нехватка актеров и отсутствие самостоятель-

* Шутка, основанная на том, что приставка «нео» омонимична итальянскому слову «нео», имеющему значения «родимое пятно» и «дефект», «изъян» (примеч. пер. ).

 

2. Зрелость Алессандро Блазетти. Или итальянцы, или ничего

Всем известно, что в последнее время сообщения о проектах, предложениях, соглашениях о создании фильмов Италией «совместно» с той или иной зарубежной страной сыплются со всех сторон.

Наверное, все скажут: прекрасно; это значит, что за границей нас принимают всерьез; это значит, что в Италию потекут капиталы — к полной выгоде итальянских киностудий, итальянского вспомогательного персонала, итальянских технических специалистов и художников кино. Это значит, что мы заранее гарантируем себе выход на важные иностранные рынки, где познакомим зрителей с нашими режиссерами и актерами «на буксире» у самых известных иностранных мастеров. Это значит, что мы научимся множеству прекрасных вещей, в которых сильно поотстали, потому что с нами будут сотрудничать и учить нас многоопытнейшие специалисты и потому что вместе с ними придут сложнейшая съемочная аппаратура и современнейшая проекционная техника. Это значит, что наконец-то итальянская кинопромышленность, до вчерашнего дня пребывавшая во власти неуверенности, неустойчивости, дилетантизма, путаницы и беспорядка, уже не говоря о худшем, пойдет по пути преемственности, солидности, методичной работы и серьезной ее организации.

Прекрасно, прекрасно. Действительно, на бумаге ничто не вызывает возражений против доводов, четких бухгалтерских выкладок, цифр, финансовых расчетов. И все же...

Задумаемся: если бы «Рим — открытый город» снимал самый знаменитый американский оператор, Бэтт Дэвис1 играла вместо Анны Маньяни2, а Чарлз Лоутон3 — вместо Фабрици4, имел бы этот фильм такой огромный успех, явился бы «новостью» в Локарно, Канне, Париже, Нью-Йорке? Единственный и очевидный ответ — нет.

... И имел бы этот фильм большой успех, если бы в нем все, включая сценарий, осталось таким, как есть, но поставил бы его Кинг Видор, а не Росселлини? Также и здесь ответ один, и самый очевидный: ни в коем случае, этого нельзя даже допустить. «Рим — открытый город» — подлинная слава итальянского кино, подлинный поворот в мировом кино — имел тот успех, который он имел; и это единодушие зарубежных восторженных откликов разнесло в пух и прах близорукий педантизм оговорок некоторых итальянских критиков — именно и единственно потому, что его поставил итальянец, сценарий написали итальянцы, роли исполняли итальянцы, снимали итальянцы, участвовали итальянские статисты и снят он был в Италии. Именно этот его полностью итальянский «характер», со всеми достоинствами и недостатками, даже ошибками (но итальянскими), отличает фильм по его духу и форме от всей остальной мировой кинопродукции.

... Загрязнять итальянский «характер» нашего кино означает отказаться от единственного важного элемента интереса, от художественного и коммерческого успеха, который наше кино может иметь во всем мире.

... Для тех, кто захочет усмотреть в моем беспокойстве тупой «национализм», пережитки италофильского фанатизма, а не подлинную проблему «характера», а следовательно, и стиля, напомню, что за всю историю кино фильмы, созданные в результате «международных» комбинаций, ни одного-единственного раза не имели сколько-нибудь заметного успеха.

Перевод Г. Богемского

 

Альдо Вергано. Как родился и был поставлен фильм «Солнце еще всходит»

Когда в конце октября 1945 года Национальная ассоциация партизан Италии вызвала меня в Милан, чтобы доверить мне режиссуру первого партизанского фильма, финансируемого и создаваемого непосредственно под контролем этой ассоциации, мне сразу же представилась самой важной проблема сюжета. Большинство товарищей, естест венно, высказывались за сюжет, который развивал бы мотив жизни партизан и их приключений, — по сути дела, занимательный фильм. Я же стоял за сюжет, в котором была бы представлена и развита тема менее привычная, но более интересная, хотя и более сложная: те моральные, политические и социальные причины, которые лежали в основе партизанского движения и в силу которых это движение имеет и право и долг продолжать существовать и в настоящее время.

Я думал так: нет никого ни в Италии, ни за границей, кто сомневался бы в доблести наших партизан, героические подвиги которых более или менее известны; однако лишь немногие знают, по каким причинам эти сорвиголовы сражались на этой, а не на другой стороне. Мое убеждение придавало мне силу, и после нескольких дней плодотворных споров мне в конце концов удалось настоять на своей точке зрения. Так родилась идея фильма «Солнце еще всходит», основной схемой которого мы обязаны Джузеппе Горджерино, одному из сотрудников редакции миланского издания газеты «Италия либера», активному участнику, бок о бок с Парри1, сначала подпольной борьбы, а потом и вооруженного восстания.

Я пригласил сотрудничать группу кинематографистов (Де Сантиса, Лидзани, Аристарко5), которых знал как людей, близких мне как в художественном плане, так и в политическом, и мы сразу же принялись за работу над сценарием. И мы работали с таким пылом, что уже 3 декабря смогли начать съемки фильма. Сюжет, очищенный от чисто зрелищных эпизодов, которые, если и имеются, носят функциональный характер в повествовании, довольно прост: это история внутреннего кризиса, переживаемого одним молодым солдатом, который после 8 сентября3 бросает оружие и возвращается в свое селение. Его отец работает управляющим в одном большом поместье. Разочарованный, отравленный горечью, юноша готовится встретить жизнь с зачерствевшим сердцем и с одним только желанием — больше не страдать. Он отказывается от мысли вернуться к прежнему — быть рабочим или крестьянином. За стенами ограды фактории, на помещичьей вилле, идет жизнь обеспеченная, протекающая в безделье и удовольствиях, и она тревожит фантазию и порождает зависть юноши. Участвовать в этой жизни — вот его идеал! Ради достижения этого он бросается в объятия хо зяйки — женщины зрелого возраста, чувственной и капризной. Но этот новый опыт и постоянная связь с миром тех, кто трудится, ясно осознавая всю серьезность исторического момента, переживаемого страной, заставляют юношу по-новому, более широко и более глубоко взглянуть на жизнь. Отсюда его реакция, изменение жизненной позиции. Так повествование подходит к эпилогу — к вооруженному восстанию.

Учитывая материал фильма, его создание не могло не вдохновляться критериями абсолютного реализма. Реализм — в замысле, в диалогах, в операторской работе, в актерской игре. Что касается операторской работы, я не колеблясь ни минуты пригласил снимать мой фильм Альдо Тонти4, который, как я считаю, и это так и есть, более чем кто-либо из всех операторов чужд всяких условных решений. В отношении выбора исполнителей я сразу же отбросил мысль использовать модных актеров, будучи убежден в том, что их индивидуальность могла бы наложиться на индивидуальность моих персонажей и подавить ее. Однако роль главного героя я доверил молодому, почти еще неизвестному актеру Витторио Дузе5, который привлек мое внимание в одной второстепенной роли в фильме «Одержимость». Также и главную женскую роль я поручил молодой, но очень многообещающей актрисе — Лее Падовани6, обладающей впечатляющей внешностью и тончайшей чувствительностью. За исключением Элли Парво7, исполняющей необычную для нее роль сорокалетней женщины из буржуазии, и Массимо Серато8, играющего «характерную» роль немецкого капитана, все другие исполнители не профессиональные. Это партизаны, рабочие, крестьяне.

А теперь несколько небезынтересных статистических данных.

Работа над сценарием продолжалась чуть более месяца, а съемки — почти четыре месяца. По привычным нормам тут явная диспропорция. И в то время, как второй этап надо считать нормальным, учитывая трудности съемок этого фильма (достаточно вспомнить, что действие происходит в течение всех четырех времен года, с зимними сценами на снегу), первый этап представляется слишком коротким. Возможно, в этом причина того, что повествование, как заметил один болонский критик, немного слишком суровый, но проницательный, производит впечатление скорее антологии, экспозиции эстетических и политических мотивов, чем законченного художественного выражения. Несомненно, что более продолжительная работа над материалом способствовала бы более тщательной обработке сценария, но, к сожалению, известно, что очень часто режиссер — раб каких-то жестких сроков и должен их соблюдать, даже если считает, как это считаю я, что для написания хорошего, если не совершенного сценария требуется не менее трех месяцев. Поэтому я выражаю согласие с упомянутым критиком, в то время как не могу согласиться с другими, которые упрекают «Солнце еще всходит» в том, что это политический фильм. Как же им мог не быть мой фильм, когда, как я полагаю, все фильмы политические?

Не подлежит сомнению, что киноискусство как в силу широкой популярности, так и из-за крайней недолговечности связано более, чем какой-либо другой вид искусства, со своим временем; и главным образом именно поэтому всякий фильм приобретает политический характер в связи с временем, когда он родился, хочет того или нет сам его автор. Красноречивым доказательством этого утверждения может служить немецкое кино, которое в течение сорока лет своего существования точно отражало в сфере искусства опыт, пережитый страной в сфере политики.

Те, кто отрицает неминуемость того, что каждый фильм имеет политическое содержание, приводят пример американского кино, которое в подавляющем большинстве случаев развивает тематику, не имеющую никакого отношения к политике. Но они не отдают себе отчета в том, что именно такая кинопродукция, внешне чисто зрелищная, является на деле самой ловкой политикой: она стремится упрочить миф о счастливой и всем довольной мелкой буржуазии при режиме капиталистической демократии.

В идиллических лентах с Диной Дурбин9 не меньше политики, чем в комико-сентиментальных комедийках, столь дорогих сердцу итальянского «Минкульпопа»*, который, будучи точным слепком с фашистского режима,

* Так сокращенно называлось в Италии существовавшее при фашизме «министерство народной культуры» (Ministero della cultura popolare (примеч. пер. ).

боялся не только вынести на обсуждение некоторые проблемы, но даже назвать их. Главной заботой его было отвлечь и развлечь публику: празднества, заслоняющие голод и виселицы!

Итак, я предупреждаю критиков: также и впредь все мои фильмы будут политическими в указанном выше смысле. Поэтому пусть они воздержатся от своих упреков — это означало бы ломиться в открытые двери.

Перевод А. Богемской

 

Витторио Де Сика. Почему «Похитители велосипедов»

Почему же в таком случае мы сохранили это заглавие, приобретая, кроме того, и права на свободную переработку книги? Из-за заслуженной благодарности к масти

Микеланджело Антониони

Почему я ставлю этот фильм? Так вот, после «Шуша» у меня в руках было тридцать или сорок сценариев, — если хотите, один лучше другого, полные фактов, очень впечатляющих ситуаций. Но я искал какие-нибудь внешне менее необычные события, какой-нибудь случай из тех, что происходят с каждым, а особенно часто — с бедняками, и сообщение о котором не снизойдет напечатать ни одна газета.

Происходило это все следующим образом: однажды ночью звонит мне Дзаваттини и говорит, что прочел очень хорошую книгу — «Похитители велосипедов» Луиджи Бартолини1 — и что эта книга подсказала ему написать сюжет фильма для меня. На следующий же день я читаю первый вариант сюжета.

Говоря по правде, сюжет фильма коренным образом отличался от книги (она в самом деле очень весела, колоритна и, я бы сказал, напоминает плутовской роман). Достаточно сказать, что главный герой, человек, у которого украли велосипед, — это не Бартолини, а расклейщик афиш, безнадежно бродящий по Риму в поисках своего велосипеда. Осюда другая окружающая среда, другого рода интересы, подходящие для моих средств и моих целей.

тому автору, живые страницы которого подсказали, хотя и косвенно, мотивы моего нового фильма.

Как я говорил, моя цель — находить драматическое в повседневных ситуациях, поразительное — в хронике мелких событий, даже в мельчайших событиях хроники, которую столь многие считают материей, не заслуживающей внимания.

В самом деле, что такое кража велосипеда, к тому же еще далеко не нового и не дорогого? В Риме каждый день крадут их множество, и никто этим не занимается, ибо в масштабе целого города, его расходов и доходов неужели кто-нибудь будет заниматься каким-то велосипедом? Однако для многих, для кого велосипед является единственным достоянием, кто ездит на нем на работу, для кого он единственная поддержка в водовороте городской жизни, потеря велосипеда представляет собой важное, трагическое, катастрофическое событие. Зачем выискивать невероятные приключения, когда то, что происходит у нас на глазах и что случается с самыми из нас незадачливыми, столь глубоко исполнено самых доподлинных тоски и отчаяния? Литература уже давно открыла этот план современной жизни, где тщательно исследуются мельчайшие факты и душевные состояния, считающиеся слишком обычными. Кино благодаря съемочной камере обладает самым подходящим средством, чтобы схватить этот план жизни. Такая способность кино, его чувствительность — явление того же порядка, и я сам именно так понимаю реализм, вокруг которого идет столько споров. По моему мнению, он не может быть простым документом.

Если в этой истории есть нечто достойное смеха, то это социальные противоречия, на которые общество закрывает глаза; это достойное смеха непонимание, из-за которого правде и добру очень трудно проложить себе путь.

Мой фильм посвящен страданиям бедняков.

Перевод Г. Богемского

 

Микеланджело Антониони. «Земля дрожит»

Существуют легкие и трудные фильмы. «Дилижанс»1, «Похитители велосипедов», «М» («Убийца»)2, «День начинается»3, «Земля дрожит» относятся к числу самых трудных. Несомненно, в них заложен более мощный заряд взрывчатки, которая действует незамедлительно, а затем еще порождает множество вопросов: что за порох используется при этом? Каков детонатор? Против какой цели направлен заряд? Таким образом, критический анализ этих фильмов тонет в песке догадок. В результате можно прочесть фразу такого рода: «Насколько мы поняли, выводы автора окрашены в цвета моральной анархии». Так, например, высказывается Карло Бо по поводу «Месье Верду». Что это — некомпетентность? Или же, скорее, естественная растерянность перед лицом бесконечных споров, вызванных фильмом?

Картина «Земля дрожит» тоже вызвала как ожесточенные нападки, так и безоговорочные восторги. Нет сомнения, что перед нами произведение, сбивающее с толку, а это уже само по себе положительное явление. Как говорил Андре Жид о писателе Ш. -Л. Филиппе, «он сочетает в себе всё, что способно сбить с толку и удивить — то есть жить долго».

Долгоживущие произведения всегда плод диалектических отношений между художником и окружающим его миром. Автор задумывает многое: описать, рассказать, продемонстрировать, осудить, взволновать. И если подчас одна из этих целей противоречит другой в ущерб ясности мысли, это не такая уж беда. Искусство «может» не быть и «не должно» быть совершенно ясным.

Творчество Лукино Висконти часто вызывало в кинокритике полемику и идеологические дискуссии, способные, скорее, запутать. Однако заявить, что в намерении Лукино Висконти входило откровенное насилие над театральным текстом или сценарием, отнюдь не значит высказать какое-то неоспоримое суждение.

Если бы достоинства Висконти заключались только в подобной склонности к насилию, и только в ней одной, иначе говоря, если бы мы рассматривали такую пози цию лишь как одно из внешних проявлений глубоко личностной и последовательной способности творить, наш разговор очень быстро превратился бы в светскую болтовню...

Ибо Висконти заслуживает иного подхода и предстает в нашем сознании прежде всего как художник, как автор.

В частности, как автор фильма «Земля дрожит», ибо речь идет о духовном опыте, достигающем высот поэзии. Фильм «Одержимость» был теплее. Я недавно пересмотрел его. Это одно из тех произведений, которые не стареют, а, наоборот, с годами все более раскрывают свои достоинства. Но «Одержимости» присущи автобиографические и сентиментальные мотивы, мешающие изображению приобрести «остраненный» и фатальный характер, присущий всем великим произведениям, в которых герой и автор обладают неуловимым, потаенным сходством.

Это относится и к сицилийскому фильму, персонажей которого можно назвать «приемными детьми» Лукино Висконти.

Они стали для режиссера «своими» во время его пребывания на Сицилии. Он выбрал самых ему близких. «Я провел рождество с моими рыбаками», — писал он мне тогда. И в этом самая его большая конкретная сила, отражающая способность Висконти приобщаться, восторгаться, жертвовать собой. Не следует забывать, что Висконти пожертвовал ради поэтической основы фильма «Земля дрожит» большей частью самого себя. То есть Висконти-космополитом, среднеевропейцем. Тем Висконти, который мог бы проявить себя сполна в картине «Процесс Марии Тарновской»5, если бы продюсеры поняли, что надо предоставить ему возможность сделать этот фильм.

Ибо он блистательно бы ему удался. Рыбачья же деревня Ачитрецца, естественно, не имела ничего общего с миром Висконти. Ее жители принадлежали к иной породе, у них в жилах текла совсем иная кровь. Но именно в этом решительном отстранении автора от своей среды, автора от героев мы и находим объяснение — почему появилось произведение такой логической силы. Поэтому я не согласен с Реузи, который пишет в «Бьянко э неро» (1949, № 2), что «Висконти тоже приобщается к революционному академизму, ибо понимает революцию как «заданную раз и навсегда» мифическую историческую не обходимость, на которую можно взирать с аристократической остраненностью».

Родство Висконти с миром рыбаков Ачитреццы носит, разумеется, «избирательный» характер, но утверждать, будто творчество Висконти отмечено «холодной и манерной предвзятостью», более чем рискованно, тем более что мы знаем, что речь идет о картине, снятой без сценария, поистине в духе романтизма, тон в тон откликаясь то на один мотив, то на другой, с диалогами, рождавшимися из уст самих исполнителей. Как же можно тут говорить о предвзятости? Чтобы подчеркнуть социальный аспект произведения, Висконти прибег к закадровому голосу, однако в силу самой специфики приема голос за кадром остается инородным элементом, не говоря уже о том, что сюжетная канва принадлежит все же Верге, который отнюдь не был марксистом. Можно возразить, что картина все же весьма далека от Верги. И это верно. Среда та же, герои, море, дерево мушмулы — те же, но дух фильма совсем иной. Мысль Верги о том, что семья является ячейкой, освященной религией, отсутствует у Висконти. У него семья рассматривается как социальная ячейка, как группа индивидов. Есть в фильме персонажи менее примитивные, более современные, но неизменно схожие с Нтони: его друзья, как и его сестры. Все они отмечены общей чертой — жаждой справедливости. Как это ни парадоксально прозвучит, «Земля дрожит» — продолжение романа «Семья Малаволья». Но разве можно забыть, что роман написан в 1881 году, а фильм снят в 1948 году? Разве можно упрекать Висконти в том, что он человек своего времени, что он читает газеты, имеет свои политические взгляды? Для нас, для итальянского кино (и не только итальянского), очень важно то, что он там увидел и придумал. Особенно последнее — придумал. Фильм «Земля дрожит» следует рассматривать как совокупность поэтических вымыслов. Не все там поэтично, но, когда Висконти поднимается до подлинной поэзии, он становится великим поэтом.

Этика Висконти очень гуманна и тождественна его искусству. Когда же между ними намечается разрыв, тогда звучит риторика, наносящая вред фильму, приходит неудача. Богатые рыботорговцы, поглощающие роскошный обед; жирный смех человека перед стеной, на которой написан мусоллиниевский лозунг; некоторые разговоры Нтони ночью в лодке порождены не лучшей творческой выдумкой — в отличие от сцен с сестрами, младшими братьями. Сестры Нтони — самые очаровательные персонажи фильма. Одна — печальная и благоразумная, другая — мечтательная и беспокойная, одинаково обреченные на убогую бедность и летаргию. Младшие члены семьи, дети, — истощенные, в лохмотьях, — появляются на общих планах, на панорамах, а затем исчезают, послушав очередную сказку, бросив удивленный взгляд на взрослых. Различные безымянные персонажи весьма оживляют своей непосредственностью фон, который не бросается в глаза, но очень важен для понимания ленты в целом. Ни в одном другом итальянском фильме не находишь такой технической изобретательности, такого современного использования техники — от сохранения глубины резкости на длинных панорамах до умения строить кадр как документ, упорядоченный, сгармонизированный ясным, резким изображением. Движения камеры все время что-то открывают — пусть простые детали или жесты. Построение кадра всегда о чем-то говорит — пусть хотя бы просто лишь о настроении. Операторское мастерство все время — и действенно — помогает воссозданию атмосферы происходящего. Все это можно было сравнить с блеском «Гамлета» Лоренса Оливье6, если бы только в том фильме вся техническая сторона, в сущности, не была самоцелью. У Висконти же техника поставлена на службу поэзии: достаточно вспомнить сцену прихода чиновников, описывающих имущество за долги. Сначала мы видим, как они направляются по улице к двери, ведущей во двор. Затем — как они входят во двор и через внутреннюю дверь заходят в дом. Так появляется ощущение доподлинности, а сам проход показан как вторжение. Вспомним любовную сцену, решенную поэтически — с помощью преследования чуть ли не по воздуху, через луга и скалы, на фоне, если мне не изменяет память, шума морского прибоя и проходящего поезда. Затем — сцену с пьяницами ночью, с ее медленным, волнующим ритмом и вульгарным насвистыванием сержанта. Удивительна сцена возвращения Нтони из города, где он заложил дом: в Ачитрецце прекрасное утро, в чистом воздухе разносятся голоса женщин, слышны крики, всплески смеха, шум селения, Нтони вытягивается на траве, мы видим на первом плане его ноги... Все это вместе отражает чисто интуитивно понятую жизнь Сицилии, ее народа и точно передает мысль Дино Гарроне7 о персонажах Верги: «Их стенные часы — космос».

Не следует в оценке «Земля дрожит» излишне углублять содержание фильма. Лучше поискать секрет его поэтичности в том отклике, который рождается в нас во время просмотра, попытаться понять за внешними проявлениями, сколько всего — инстинктивно, вопреки логике, подсознательно — он отражает. Все, кто знаком с Висконти, знают, что его поступки подчас означают куда больше, чем слова. В фильме его поступки — это названные выше сцены; голоса рыбаков, уходящих на заре на лов в море; песни каменщиков; зловещий отблеск грозы; интонации младшей сестры и позы старшей; бунтарство Нтони; покорность его матери... И еще множество всего другого, в чем помимо неизбежной социальной полемики мы слышим и узнаем искреннюю интонацию и поэтическое звучание голоса Лукино Висконти.

Перевод А. Богемской

 

В защиту итальянского кино

Альберто Латтуада

Мы хорошо знаем, против каких объективных трудностей и против каких упрямых сил должен бороться депутат Андреотти1, чтобы защитить жизнь нашего кино, и именно поэтому мы хотим расширить круг свидетельств в пользу дела, справедливость которого неизбежно скоро осознают все итальянцы. Мне говорят, и я сам могу это констатировать, что многие государственные деятели, министры и политические лидеры не придают этому вопросу важного значения. Если бы не боязнь изумить некоторых неподготовленных читателей, я сказал бы, что человек, не понимающий силу воздействия кино, его мощного влияния на утверждение идей, нравов и, одним словом, цивилизации того или иного народа, не может являться политическим деятелем двадцатого века.

И поскольку правительственные акты связаны с людьми, стоящими у руля правления, мы требуем, чтобы депутат Андреотти отказался от роли могильщика итальянской кинематографии в критический момент, когда дело идет о ее мировом признании.

Нет сомнения, что для спасения этого высокого проявления нашего духовного и культурного возрождения будет необходимо действовать довольно решительно, чтобы заставить спекулянтов если и спекулировать, то хотя бы проявляя при этом благородную умеренность, — но именно лишь уверенная решительность в защите конкретных интересов нации и дает право министрам управлять жизнью своего народа. Голоса, поднявшиеся в защиту нашего кино, — это глас самой Италии, и его нельзя задушить; это один из самых непосредственных и мощных способов ее художественного выражения, это общий голос трудящихся и держателей капиталов, объединившихся в согласном и плодотворном усилии.

Итак, дело идет об ответе на вопрос: должна ли наряду с печатью и радио продолжать процветать в нашей стране кинематография, уже обладающая достижениями, признанными во всем мире, или же Италия вынуждена будет вновь скатиться на роль менее развитого, не имеющего политического веса государства.

Пьетро Джерми

То, что я скажу в этих немногих строках, на мой взгляд, полезно высказать, и именно этим мне и хотелось бы поделиться с другими.

Я долгое время жил неподалеку от площади Тритоне. У меня было немало своих дел, которые занимали мои мысли, и, хотя самой неотвязной и главной заботой было кино, я должен сделать одно признание, которое мне кажется невероятным: площадь Тритоне я «увидел» только в фильме «Похитители велосипедов». Я увидел ее впервые лишь там, в экранных изображениях.

Ибо кино помогает людям увидеть окружающее, самих себя, узнать друг друга.

И поэтому кино необходимо итальянцам, которые если страдают какой-нибудь хронической болезнью, то именно этой: они никогда не могли научиться видеть себя конкретно и уметь о себе судить.

Итальянские режиссеры имеют возможность большую, чем все другие художники, взятые вместе — писатели, живописцы и все остальные, — положить начало этому важному, решающему делу моральной самокритики, этому суду совести, который единственный сможет помочь нам, итальянцам, преодолеть то состояние детской психологической незрелости, в которое мы часто впадаем, утрачивая ясное представление о стоящих перед нами проблемах, отказываясь познать действительность, отказываясь от борьбы.

Именно поэтому раньше (также и кинематографисты) мы не находили в окружающей действительности вдохновения. Я, например, в своем фильме «Свидетель»2 приложил все усилия к тому, чтобы постараться лишить римский пейзаж всяких характерных черт, ибо чувствовал, что он меня просто подавляет. Это был мой первый фильм, и только теперь я сознаю, что тогда испытывал лишь робость. Сегодня наше кино уже начало понимать значение того, что существует вокруг, со своим весом и конкретностью — независимо от вдохновения и преходящих мнений. Рим для нашего кино стал настоящим Римом, со своими улицами, красивыми или безобразными, с солнцем и дождем, и мы научились узнавать его так же, как во многих иностранных фильмах — Лондон или Дублин, Нью-Йорк или Париж, и даже ещё лучше.

Если сегодня какой-нибудь итальянский режиссер задумывает полицейский фильм, он не вспоминает о нелепых «желтых» лентах какого-нибудь английского или американского специалиста, а размышляет о нашей полиции, которая существует, арестовывает преступников, носит свою форму, имеет собственное лицо. Он думает об итальянском полицейском фильме. И если ему нужно рассказать историю — не будем бояться таких слов — какого-нибудь рогоносца, ему не к чему воскрешать дух каких-то старых французских фарсов. Если он хочет подойти к делу с подлинной моральной ответственностью, новой и итальянской, то также и здесь должен вспомнить, к примеру, о фильме «Дети смотрят на нас» Де Сика, а еще лучше — о каком-нибудь бухгалтере, каком-нибудь своем знакомом, патетическая и печальная история которого нам всем слишком хорошо известна.

Протесты, которые мы при этом слышим, наверно, исходят именно от этого самого бухгалтера, который не понял, что мы хотим помочь ему смело разрешить большую часть стоящих перед ним проблем — многие из них, наверно, куда важнее той, что мы привели в качестве примера. Конечно, иногда можно хватить через край, — порой мы слишком настойчиво акцентируем точки зрения, из которых нельзя извлечь никаких позитивных выводов, и происходит это из-за бесцельного, ошибочного чувства удовлетворения. Но такие издержки могут быть прощены.

В самом деле, впервые итальянское искусство посредством кино наконец-то ломает тот барьер академического конформизма, который отделял его от правды жизни, а всякое усилие чревато своими трудностями и ошибками. Однако любое средство, которое способно помочь итальянскому народу преодолеть этот его комплекс неполноценности, пусть даже чуточку ударив его по нервам, я считаю законным. Впрочем, последние неореалистические фильмы показали, что мы в этой сфере художественного выражения уже близки к достижению нового, более высокого уровня гармоничности и шелуха, некоторая риторика «подлинного факта», хроникерские легковесность и сырость постепенно исчезают или, точнее, проходят обработку.

Сегодня вся Италия, от Апулии до Лигурии, — это бескрайнее и таящее неожиданности поле кинематографического выражения. Все ее самые потаенные жизненные проблемы, болезненные и решающе важные, являются объектом гуманного внимания итальянских режиссеров. И все традиционные и прекрасные формы итальянской жизни — как городской, так и самых далеких, даже вовсе неведомых районов — неудержимо привлекают к себе объективы наших съемочных камер.

И поэтому я верю в кино, и прежде всего — в итальянское кино. Поэтому я хочу закончить эти немногие строки, беспорядочные, но искренние, утверждением, которое многим может показаться парадоксом, но за полемический смысл которого я принимаю на себя полную ответственность: одна из самых трагических сторон кризиса итальянского кино не столько в том, что со дня на день могут безнаказанно выкинуть на улицу тысячи рабочих. А в том, что замышляют отнять у итальянского народа кино — тот инструмент, который он завоевал и который необходим сегодня народу, чтобы познать себя, чтобы вести критику негативных сторон своей жизни, чтобы самовоспитываться, руководствуясь поистине высшей и действенной идеей свободы.

Луиджи Дзампа

В Аргентине мой фильм «Депутатка Анджелина» демонстрировался одновременно в ста шестидесяти семи кинотеатрах. Это обстоятельство вызвало у меня незабываемое волнение и побудило меня задать себе вопрос, в чем же причины такого успеха. Разумеется, не мне судить о художественных достоинствах моего фильма; знаю только, что я хотел рассказать историю женщины из народа, которой не прокормить свою семью, — историю одной из тех женщин, каких много вокруг. Следовательно, именно этим я могу объяснить успех фильма, который, как говорится, «нашел широкого зрителя» также и в Италии.

Часто говорят, что если за границей наши фильмы действительно пользуются успехом, причем нередко даже триумфальным, то в Италии, наоборот, зрители не желают о них слышать; так вот, мне кажется, что также и пример Аргентины — и именно поэтому я его и привел — свидетельствует о прямо противоположном: как известно, в этой стране проживают миллионы наших соотечественников, миллионы эмигрантов, простых людей, братьев наших простых итальянцев, и у них те же вкусы, то же желание услышать в кино рассказы о их собственной судьбе — истории простых людей, и я считаю, что очень важно суметь вести разговор также и с этими итальянцами. Несмотря на все это, несмотря на несомненный успех, которым высокий процент нашей кинематографической продукции пользуется как в Италии, так и за рубежом, наше кино из-за ширящегося засилья американских фильмов оказалось в условиях, когда оно не может выдержать этой конкуренции. И вот теперь перед нами, кинематографистами, стоит альтернатива: либо эмигрировать, либо сменить профессию. Что касается первой возможности, то, как это вполне очевидно, пришлось бы отказаться от самой коренной сущности нашей работы. Ибо, можно сказать, только в Италии на кино те, кто его делает, смотрят как на нечто более серьезное, чем представление цирка Барнума, стремящееся очаровать зрителя.

Итальянские кинематографисты относятся к своим зрителям и к себе самим с уважением и неизменно пытаются сказать что-то, что их волнует и что способно привлечь подлинное, осознанное внимание со стороны миллионов зрителей.

Например, в фильме «Трудные годы» я говорил о проблемах, занимавших тогда очень важное место в сознании всех итальянцев. Я сказал то, что мог, и не претендую на то, что удовлетворил всех. Но полемика, вызванная фильмом «Трудные годы», убедила меня в том, что я сумел затронуть какую-то искреннюю струнку в сердцах итальянских зрителей. И публика заинтересовалась фильмом, говорит о нем, его обсуждает, потому что нашла в этой истории что-то из собственного опыта — лично пережитого, горького и тяжелого.

Эмигрировать значило бы отказаться от всего этого. Взяться рассказывать придуманные кем-то другим историйки в сериях, в которых ты не мог бы сказать ничего своего, ни слова правды. Поэтому многие итальянские режиссеры отказались эмигрировать, предпочли и предпочитают рассказывать итальянские истории.

Другая альтернатива не более привлекательна. Нам пришлось бы поменять ремесло! А это не так-то легко — прежде всего потому, что это мое ремесло и я его люблю. Это относится и к остальным.

Только эти и никакие другие причины и побудили нас, кинематографистов, выступить в защиту кино, и все люди доброй воли должны понять наши доводы и поддержать нас в борьбе, которую мы ведем.

Джузеппе Де Сантис

Вот два излюбленных аргумента крупных прокатчиков, при помощи которых они пытаются приуменьшить художественное значение нашего кино: первый — так называемый неореализм изжил себя, ибо рассказывал о преходящих ситуациях первых послевоенных лет, ныне уже отошедших в прошлое; второй — публика, мол, не хочет и никогда не хотела видеть на экране лохмотья и нищету, которые, к сожалению, отравляют повседневную жизнь множества людей.

Уязвимость и злая воля этих аргументов совершенно очевидны даже при простом сопоставлении первого со вторым. «Преходящие ситуации» — нищета, страдания, лохмотья — якобы преодолены в результате благотворной церковноприходской и маршаллизованной «реконструкции»; и, говоря это, сразу же себе противоречат, соглашаясь с тем, что существование миллионов итальянцев отравлено именно элементами, присущими этим «преходящим ситуациям».

Дело в том, что тех, кто прикрывается самонадеянными оценками якобы эстетического характера, в действительности толкают делать подобные противоречивые утверждения другие мотивы — политические и классовые. В самом деле, кто такие эти крупные прокатчики? Это богатые спекулянты, это «великие избиратели», христианские демократы — одним словом, более или менее видные члены большой семьи разных Брузаделли3 и Коста4. Кто их поддерживает, как широко показала продолжающаяся битва в палате депутатов и во всей стране? Нынешнее классовое правительство. Кто повторяет их лозунги, пытаясь придать им популярность среди населения? Репортеры и авторы политических статей правительственной печати.

А что такое неореализм, в чем его гуманная и социальная сущность? Это наконец-то состоявшееся в истории итальянской культуры появление народного искусства. Народного, разумеется, уже не в том смысле, что оно пользуется неким усредненным и упрощенным художественным языком, а в том, что оно выбирает главным действующим лицом рассказываемых событий народ. Народ, с его надеждами, страданиями, радостями, борьбой — и (почему бы нет?) с его противоречиями. Тот народ, который правительство — защитник прокатчиков и американских киномонополий — хотело бы отбросить назад, но который, наоборот, с необоримой силой идет все дальше вперед; народ — главное действующее лицо искусства, потому что он — главное действующее лицо истории, кото рая представляет второе итальянское Рисорджименто, — истории нации, борющейся за то, чтобы стать современной нацией.

Особенно характерно то, что о различных этапах этого пути и этой истории рассказывают не только режиссеры, решительно включившиеся в борьбу народа, но также и прежде всего такие люди, как Росселлини, Де Сика, Блазетти, Дзампа, известные своей «аполитичностью». Дело в том, что речь идет об искренних художниках, людях доброй воли — инстинкт ведет их непреодолимо к единственному животворному ферменту, который предлагает сегодня жизнь людям.

Неореализм — это не «мода», он порожден не какими-то случайными требованиями или «преходящими». Если кто-то так считает, этот кто-то останется позади и кончит тем, что предаст, продаст искусство. Другие пришли к нему после многолетнего труда, и они не вернутся назад. Более того, они пойдут дальше.

Ибо истина состоит и в другом: в том, что реализм, быть может, еще и не родился. Нынешние произведения — это произведения переходного периода, пронизанного романтическими мотивами и отражающего жгучую жажду обличения. Нынешнее итальянское кино участвует в долгой и жестокой борьбе, — борьбе за построение современной и цивилизованной Италии. Его произведения представляют собой «cahiers de doleance»* нашей эпохи. Глядите: «Шуша» — это «тетрадь» о голодных детях послевоенной поры; «Земля дрожит» и «Во имя закона»5 — о Сицилии; «Похитители велосипедов» — о безработице; «Трагическая охота» — о крестьянах области Романья и так далее; и даже «Фабиола»6, хотя в этом фильме рассказывается далекая от нас по времени история, — разве не содержит она призыва к миру, торжественно исходящего от народа? Переживаемый нами ныне момент — результат извечной борьбы, которая прежде, когда существовал фашистский режим, подавлявший всякую попытку в этом направлении, выражалась в поисках народных и национальных чувств и эпопей (от некоторых фильмов Блазетти до «Дети смотрят на нас» Де Сика и «Одержимости» Висконти), а потом привела словно к мощному взрыву — и был создан фильм «Рим — открытый город» и все ос-

* «Тетради скорби» (франц. ).

тальное. С тех пор мы идем вперед по дороге, которая, быть может, нам только открылась и лишь сейчас вырисовывается перед нашими глазами.

Итальянское кино открыло определенный художественный язык, манеру, неиссякаемый источник вдохновения. Но это открытие еще только начато, оно приведет к непредсказуемым и грандиозным результатам. Удушить в зародыше этот процесс развития было бы преступлением не только перед итальянской, но перед всей мировой культурой.

Именно в этом глубокая причина той борьбы, в которой объединились художники, трудящиеся и продюсеры, выступающие в защиту итальянского кино.

Серджо Амидеи7

Проблему итальянского кино, конечно, невозможно исчерпывающим образом осветить в нескольких строчках. Начну с утверждения, которое покажется несколько парадоксальным: депутат Андреотти прав! Он прав, я думаю, когда говорит, что надо делать хорошие фильмы. Подумайте сами, разве может любой сценарист не согласиться с этим. Было бы легко и довольно наивно исчерпывать этот вопрос, лишь просто поставив его: делать хорошие фильмы страшно трудно, и я считаю, что усилия всех — от правительства, с его законами, до кинематографистов, с их новой доброй волей, — должны быть сосредоточены именно в этом направлении: не столько выпускать много фильмов, сколько создавать в Италии много хороших фильмов. А как? Конечно, не следовало бы забывать, что кино необходимы капиталы и надежный рынок, а для того чтобы разрешить вопрос о прокатчиках, отбрыкивающихся от итальянских фильмов, — закон об обязательной демонстрации отечественной кинопродукции; если такой закон будет применяться, он обретет решающую силу. Но не следует забывать и о том, что защищать только кинопромышленность, такую, какая существует у нас сегодня, не означает защищать хорошее итальянское кино, то кино, что приносит приличные сделки и высокие оценки и награды за границей. Я хотел бы защищать именно такое кино, потому что фильм в Италии, по счастью, еще не является промышленным изделием, а представляет собой плод подлинной потребности режиссера художественно себя выразить, что-то сказать. Режиссеру приходит в голову хорошая идея, он находит средства и делает свой фильм. Поэтому наши фильмы лучше, чем многие другие «изделия». В наших фильмах почти всегда можно почувствовать следы свободного художественного вдохновения, которых не найти в «изделиях». Поэтому проблему можно было бы разрешить, предоставив в распоряжение хороших режиссеров не скажу даже — капиталы, так как это плохое слово, а возможность снимать свои фильмы — фильмы, которые дороги их сердцу.

Думаю, что, если мы добьемся солидарности между всеми, кто отдает свой труд кино, мы сможем приблизиться к осуществлению этой цели. Но когда не хватает работы, довольно трудно рассчитывать на солидарность. Например, кое-кто говорит, что мы, сценаристы, пожалуй, послабее, чем итальянские режиссеры, что мы с трудом поспеваем за их вдохновением: вы что, имеете в виду наши диалоги? Ладно, я вам отвечу, не входя в суть вопроса: мы, сценаристы, постоянно вынуждены искать работу, даже если — часто — она нас не удовлетворяет: мы в спешке работаем над несколькими фильмами зараз, и от этого страдает качество нашей работы. Однако мы боремся за то, чтобы добиться предоставления авторских прав сценаристу фильма. Вот маленький факт, о котором в больших дебатах, идущих в эти дни, даже не упомянули, хотя удовлетворение нашего требования, несомненно, могло бы улучшить качество итальянских фильмов и способствовало бы их успеху. Достаточно было бы установить общую заинтересованность всех авторов фильма в прибылях. В итоге это оказалось бы гораздо экономнее также и для продюсера и можно было бы ставить больше фильмов.

Мне хотелось бы иметь немного времени, чтобы с кем-нибудь из друзей — людей доброй воли — рассмотреть детали такого рода, которые тормозят всю деятельность нашей кинематографической машины: одни продюсеры вечно сомневаются, что и как производить; другие же бросаются в авантюры и полагаются лишь на волю случая или рассчитывают на свою способность совершать различ ные комбинации и грязные спекуляции. Затем — особенная аморальность некоторых секторов проката. Рассказывают об американских фильмах двадцатилетней давности, немых, приобретенных по дешевке, затем озвученных и навязанных нашим зрителям. Рассказывают о лентах — плоде «монтажа» обрывков трех-четырех старых копий «Тома Микса»... и здесь я вновь возвращаюсь к одному из постоянных вопросов, стоящих сегодня на повестке дня — к засилью на нашем рынке американских фильмов! Итальянцы с излишней либеральностью оказывают прекрасный прием зарубежной продукции, они не грешат националистическими предрассудками, и я за это ставлю их выше многих других народов. Но не следует хватать через край! Достаточно было бы запретить ввоз американских фильмов, выпущенных до 1943 года. Уже таким образом был бы произведен первый решительный отбор из массы фильмов, удушающей наш рынок.

В заключение хочу сообщить нашим зрителям сведения, которые недостаточно широко известны: Голливуд переживает кризис; старые, крупные продюсеры, люди, благодаря которым Америка ныне господствует в сфере кино, постепенно сходят со сцены или же устали и выдохлись. Ныне производят не больше трехсот фильмов против максимальных показателей — восьмисот с лишним в год! Кроме того, уже давно не видно «боевиков», беспрецедентных успехов, каких-то исключительных фильмов. Немногие фильмы, которые еще приносят большой коммерческий успех, все относятся к «резерву» картин, которых не видели в Италии в годы фашистских запретов, и резерв этот все сокращается.

На французском и английском рынках американская продукция терпит одно поражение за другим. Следует воспрепятствовать тому, чтобы при такой ситуации пытались отыграться именно на нас, за счет итальянцев! Поэтому мы должны еще несколько лет продержаться, преодолеть при помощи соответствующих мер этот кризисный момент. Будем делать хорошие фильмы, и тогда также и итальянское кино одержит победу в своей национальной борьбе.

Перевод Г. Богемского

 

Карло Лидзани.

Опасности конформизма

Помимо дискуссии более общего характера об опасности смерти, которая нависла над итальянским кино и будет ему угрожать еще очень долго; помимо полемик относительно той или иной статьи закона, того или иного распоряжения о доброй или злой воле правительства — помимо этой более широкой битвы за само физическое существование итальянского кино оно уже несколько месяцев переживает кризис, возможно более специфический, чем кризис финансовый, но, несомненно, столь же глубокий и тяжелый. Это кризис форм и тенденций, это менее заметная борьба вокруг «содержания» фильмов, это дискуссия о главных духовных ценностях итальянского киноискусства, это опасность отступления, которая сегодня только угроза, но которая, однако, завтра может стать реальностью, с тех передовых позиций, что многие из нас выразили одним лишь словом — неореализм.

Когда в прошлом году итальянские режиссеры, критики — одним словом, все люди доброй воли начали борьбу против правительственной цензуры, которая хотела запретить фильм «Заблудшая молодежь»1, и одержали победу — фильм вышел в прокат и имел успех, — также и правительственная цензура добилась своей первой победы. Победа эта, возможно, и была пирровой и к ней примешивался стыд за то, что пришлось вернуться к прежним методам и грубым угрозам, но все же это была победа. В самом деле, ведь именно с тех пор некоторые продюсеры начали говорить о необходимости придать кинопродукции новое направление, о предполагаемой усталости публики от некоторых слишком горьких и печальных фильмов, о том, что, мол, следовало бы изменить тон и содержание. Дамоклов меч цензуры, полемические выступления со стороны некоторых органов печати, заинтересованных в том, чтобы вторить начальственным окрикам, напоминали о том, что если в первый раз защитники «морали» дали осечку, то во второй и третий раз они нанесут удар без промаха и, если эта дуэль с высшими властями продлится долго, в результате дело кончится серьезным и неминуемым поражением. Поскольку речь идет о фильмах, то есть о промышленной продукции, поражение означает потерю денег, процентов по ссудам. Стоит немедля сложить оружие и перебежать на сторону более сильного. В последние месяцы критика, которой подвергались со стороны официозных кругов фильмы «Похитители велосипедов» и «Трудные годы», вновь пробудила у некоторых продюсеров такое убеждение и подобные настроения. Эти круги, с одной стороны, не могут не испытывать и даже официально не выражать своего удовлетворения победами и успехами наших «реалистических» фильмов; а с другой — находят своих сторонников (даровых и тем более удобных, что они неофициальные и притом весьма деятельные) среди тех, кто, обладая деньгами, располагает действительными возможностями подвергать цензуре нашу кинопродукцию, — априори отбраковывая некоторые сюжеты, препятствуя априори определенным инициативам, даже оказывая на некоторых режиссеров воздействие посредством в той или иной мере официальной и достоверной статистики, в той или иной мере отеческих и искренних советов.

Маневры, угрозы были бы не опасны, если бы не вели как к первому следствию к кризису: не только к некоторым чрезмерным формам реалистического «пессимизма» и к вульгарному, второсортному псевдоверизму (формы эти — неминуемые издержки самых высоких достижений), но к истощению самой существенной, главной жилы нашего кинематографического реализма — к постепенной ликвидации итальянского кино. Когда сегодня вопреки нашим традициям этих последних лет, вопреки также и тому, что происходит в таких странах, как Франция или Соединенные Штаты, начинают подвергать обвинениям всякий фильм, в котором изображается народ и драма его повседневного существования; когда в некоторых сферах кинопроизводства поистине начинают воспитывать страх вообще перед правдой; когда, скажем, даже в лицемерную полемику против, допустим, публичных домов или уличных писсуаров пытаются внести тот вековечный, традиционный дух инквизиции, который из столетия в столетие (или из двадцатилетия в двадцатилетие), принимая самые неожиданные формы, пытался преследовать в Италии правду, изгоняя ее из наук, искусств и политики; когда под предлогом охраны «морали», «кассы» и даже «угрозы туризму» (преступление, о котором не должны забывать некоторые лица, любящие порядок и ненавидящие нищенские лохмотья и заботящиеся об иностранцах, которые приедут загорать нагишом на остров Искию); когда под прикрытием всей этой болтовни и риторики хотят сделать все для того, чтобы уничтожить знамя правды, которым является наше кино, — тогда мы чувствуем необходимость снова подать сигнал тревоги.

В самом деле, не будем забывать о том, что все усилия спасти итальянское кино от нынешнего его внутреннего кризиса, от иностранной конкуренции окажутся затраченными напрасно, абсолютно впустую, если мы потом передадим его — отдав без остатка все свои силы и всю свою добрую волю борьбе — в руки новых апостолов пустой риторики, если мы, связав кино по рукам и ногам, погрузим его в болото нового конформизма, в атмосферу новой «строгости нравов».

Итак, вот в чем заключается глубочайший кризис, угрожающий нашему кино. Ибо, преодолевая этот кризис, мы столкнемся с еще большим числом противников, чем раньше, а самих нас в этой борьбе, наверное, будет меньше. Поэтому мы должны сговориться между собой, взвесить свои силы и убедить всех, и прежде всего самих себя, что правы мы, а наши противники не правы. Первым делом мы заявим о том, что не изменим обязательствам, которые приняли на себя не сегодня, а уже целых десять лет назад, — обязательствам не случайным, которые, несмотря на все разногласия, тесно объединяли нас столь долгое время на общей почве. Мы напомним прежде всего о двух нормах, которые должны соблюдать: искренность, правда по отношению к самим себе и по отношению к обществу, в котором мы живем.

На страницах этого журнала можно найти немало неясных фраз — зашифрованных в силу необходимости, — призывавших уже семь-восемь лет назад к борьбе за новое и подлинное кино. Неореализм, но лучше было бы раз и навсегда начать называть его итальянским реализмом, — это не какая-то мода, возникшая в результате преходящих, чисто случайных обстоятельств, не гнилой плод послевоенных лет, не находка какого-то талантливого человека или рекламный лозунг, пущенный какой-то иностранной газетой. И даже не реакция на двадцатилетие, в течение которого царила риторика. Это одно из проявлений восстания определенного числа представителей италь янской интеллигенции и художников против самых древних, извечных надстроек старой культуры, которая слишком долго откладывала дело собственного пересмотра, а теперь вынуждена за это расплачиваться и трансформируется — непоследовательно, толчками, в сфере то одного, то другого вида искусства, неожиданно и болезненно, и в силу этого результаты порой несовершенны и чуточку грубы. Кино порвало со старой итальянской культурой, нанесло всему ее организму глубокую травму, и, может быть, еще не все отдают себе отчет в том, насколько важное значение имел этот разрыв. И эту пропасть необходимо продолжать еще больше расширять, чтобы в нее хлынули, нашли в ней выход или возможности развития другие настроения, которые сегодня, в климате демократии, с каждым днем все более властно о себе заявляют. Не случайно, что трещина проявилась именно в области кино: именно там у традиционности было меньше опорных точек, ее оборонные линии были слабее, предрассудки и догмы не столь глубоко укоренившиеся и старые. Итак, теперь главное не дрогнуть, идти вперед, тщательнее все взвешивать и обдумывать.

Действительно, необходимы различия, и каждый режиссер, и с полным правом, заботится сегодня о том, чтобы представлять собственную тенденцию; также и в этом смысле наши споры были не бесполезны. Однако нам кажется, что в эти последние месяцы все несколько отвлеклись от главной темы и уделили слишком большое внимание частностям. Вполне законно стремясь отличаться от других, желая выработать, уяснить для себя самих черты собственного индивидуального стиля и пытаясь, возможно ошибочно, углубить собственные открытия, некоторые режиссеры затевают косвенную полемику против неореализма. Кое-кто говорит: «Мои фильмы не реалистические; я тяготею к высшей форме фантазии... Я не верист... режиссер должен воссоздавать действительность»; или так: «Хватит съемок с натуры... вернемся в павильоны» — и тому подобное. Помимо того, что подобные высказывания — и многие другие такого же рода — со стороны режиссеров и критиков, в том числе иногда и довольно талантливых, нелепы и наивны с философской точки зрения, мы хотим выразить также некоторое сомнение относительно исторической обоснованности этих и им подобных утверждений.

Поскольку они, по существу, являются признаком определенных настроений, которые можно резюмировать следующей формулировкой — «усталость от правды», у нас невольно возникает вопрос, действительно ли законна сегодня в Италии такая усталость в душах художников или же она порождена в них тем незаметным расколом, который происходит вокруг, распадом некоторых завоеваний в общественной и демократической жизни. Нам не хотелось бы, чтобы это бегство от действительности захватило также и тех, кто не отдает себе отчета в происходящем, еще не ощущает психологического климата, который формируется в нашей стране, той атмосферы заранее предрешенного запрета, грозящего всякому сознательному художнику, тех тонких и настойчивых призывов сдаться, что каждый день обращают к нам все, кто видит в нашем кино опасное оружие правды и суда над собственной совестью.

Хватит, не будем обманывать сами себя, не будем своими руками создавать огородные пугала, чтобы потом иметь возможность их с легкостью уничтожить и без труда дать доказательство собственного ума; не будем говорить себе, что наш веризм — «это пессимизм», грязь и гадость, писсуары, ругательства, преступники. Мы всегда знали, что наша решимость с головой окунуться в правду нашего пейзажа, стремление дышать вольным воздухом улицы не были мазохизмом, самоистязанием или поверхностностью. Осознаем прежде всего следующее: мы еще только в самом начале нашего пути поисков и открытий. Наша страна еще более девственна и не исследована, чем мы себе представляем. Столетия невежества и несправедливости расслоили наше общество, создали сложную его структуру, — постепенно исследовать, распутать этот клубок может помочь также и художник благодаря своей интуиции. Наш древний пейзаж скрывает в себе тайны и человеческие судьбы, представляющие собой драгоценные россыпи для художника-исследователя. Еще существуют деревни и фабрики, дома нашей провинции, переживающие глубокие драмы, которые ждут, когда мы их откроем и поэтически о них расскажем, есть наша история — подлинная, далекая от риторики, — тоже еще ожидающая истолкования. Есть Юг, который ждет, чтобы его показали без прикрас фольклора, так же как в политическом плане он горячо ждет реформ.

Было бы ужасно, если бы именно сейчас, в начале своего пути, мы поддались усталости и испугались контрнаступления официального конформизма, которого можно было ожидать; если бы мы сами заразились ядом этого конформизма. Смелее, Де Сика, Росселлини, Де Сантис, Висконти, Блазетти, Латтуада, Джерми, Дзампа! Сегодня судьбы нового итальянского кино в ваших руках. Своими фильмами, своим успехом в Италии и за границей вы завоевали престиж и возложили на себя ответственность перед лицом итальянской культуры, итальянской интеллигенции, всех своих сотрудников и друзей. Вы обладаете необходимой силой и престижем, чтобы сегодня заставить продюсеров — также и менее сознательных и менее смелых — выбрать тот путь, по которому следует идти. К вашему счастью и к счастью Италии, вы еще не в Голливуде, и если вы хотите продолжать свое дело открытия и морального и интеллектуального освобождения нашей страны и нравов, то помешать вам не в силах ни цензура, ни лицемерие. Ныне некоторых из вас занесли в индекс. Это добрый знак. В тот день, когда любители риторики, конформисты зачислили бы вас в свои друзья и союзники, даже и не самые близкие, когда вас стали бы привлекать «каноны» романтизма, новые формы символизма, новые литературные моды, новые попытки бегства от действительности, — в тот день вы перестали бы быть нужны итальянскому кино и итальянской культуре.

Перевод Г. Богемского

Темы, которые надо вновь обрести: Сопротивление и история

Помню, как в 1945 году, в Милане, когда мы снимали «Солнце еще всходит», некоторые удивлялись нашей смелости и нашему оптимизму. «Да неужели? — говорили нам. — Еще один фильм о Сопротивлении? Да разве кого-нибудь еще интересуют новые фильмы на эту тему?» Словно подобных фильмов было уже снято с целую сотню.

Ведь тогда вышел только «Рим — открытый город», а впоследствии были выпущены «Пайза», «Два анонимных письма»1, «Один день в жизни», «О, мое солнце»2. Конечно, фильм Вергано, как и все итальянские фильмы тех месяцев, был встречен сначала с некоторым равнодушием. Однако на сегодняшний день этот фильм, обошедшийся в тридцать миллионов, принес продюсерам чистых шестьдесят миллионов лир. Необходимо открыто признать, что мы, итальянцы, несколько перебарщиваем с нашим страхом перед риторикой. Наверное, это оттого, что мы ее хватили лишку во время двадцати лет фашизма, но мне кажется, что сегодня не следует себя связывать по рукам и ногам только из-за того, что фашизм заставил нас в течение стольких лет восседать на комических, рассыпающихся в прах тронах из песка.

Когда зрители ломятся в кинотеатры, чтобы посмотреть американские фильмы о войне, и люди выходят, насвистывая гимн морских пехотинцев (смотри «Иводзиму»3), и когда мальчишки в восторге аплодируют норвежским партизанам, «нашим» в фильме «Знамя еще реет»4, тогда только остается сказать, что это у нас уже даже не страх перед риторикой, а самокастрация. Мы приветствуем фильмы, показывающие усилия и героизм демократических народов в борьбе против нацизма: нам они куда больше нравятся, чем фильмы с гангстерами. Но почему же должны оставаться в стороне именно мы, итальянцы, которые, как это все говорят, породили самое организованное в Европе движение Сопротивления?

Думаю, с этим, наверное, согласятся и те, кто сегодня ведет полемику против нового итальянского кино, видя в нем слишком откровенную и горькую иллюстрацию действительности нашей страны. Не хочу здесь углубляться в этот вопрос, хотя, естественно, я с ними не согласен. Но разве Сопротивление не следует рассматривать именно как самый позитивный аспект нашей национальной жизни? Разве не благодаря Сопротивлению и участию в войне частей итальянской армии наша страна обрела достойные условия существования среди демократических народов? Разве не благодаря Сопротивлению наши дипломатические и внешнеторговые отношения, а следовательно, и наши материальные условия жизни лучше, чем эти отношения и условия жизни в Германии и Японии?

Но рассмотрим более внимательно чисто технические и зрительские аспекты этой проблемы. Некоторые прокатчики, услышав, что я собираюсь снимать в наши дни фильм о Сопротивлении, сразу скривились. «Зрители устали от военных фильмов!» Оставляя в стороне уже приведенные примеры — американские фильмы об участии в войне Соединенных Штатов, а также ленты о Сопротивлении в других европейских странах, — следует заметить, что Сопротивление отнюдь не является темой, которую надо обязательно рассматривать в привычном свете приключенческого повествования — со стрельбой, неожиданными поворотами сюжета, расстрелами, сценами пыток и тому подобным. Сопротивление было коллективным опытом миллионов мужчин и женщин, оно явилось кризисом отдельных индивидуумов и целых социальных слоев, оно было тяжким испытанием, которое, хотя и в различной степени, по-разному, охватило всю нацию и привело ее к общему пересмотру своих исторических позиций и положения. Оно показало неизбежность новых отношений между людьми и рождения нового общества.

Первая мировая война способствовала появлению не только сотен приключенческих лент, но и таких произведений, как «Западный фронт, 1918»5, а позднее — «Великая иллюзия». То была война, которая обрушилась на человечество, поглотив и раздавив отдельные индивидуумы, дав начало ужасному, неразрешимому кризису. Пережив опыт второй мировой войны, итальянцы обрели новые надежды; в борьбе за освобождение они увидели конец злосчастного периода своей истории и начало, основу длительного мира. Поэтому сделать фильм о Сопротивлении означает — если суметь придать слову «Сопротивление» то широкое значение, которое следует ему давать — сделать фильм исторический. Исторический фильм, несмотря на оргию «костюмных» фильмов в ранний и последующие периоды истории итальянского кино, — это именно тот жанр, которого нам не хватает. Сейчас много говорят о необходимости углубления итальянского киноискусства после первых открытий неореализма. Так вот же путь к углублению нашего кино! Обратимся к нашей истории, недавней и прошлой, помимо нашего настоящего, исследуем нашу природу, наше общество, наши нравы, переживаемые нами кризисы — и мы раскроем для самого широкого зрителя, который до сих пор не имел возможности учиться или получил в школе извращенные сведения по истории, вместо знания — олеографические картинки, глубокий смысл событий нашей национальной истории. Продолжим путь — в числе других возможных путей развития нашего кино — фильма «1860». Поищем в истории последнего тридцатилетия (именно к этому призывал некоторое время назад на страницах нашего журнала Ренцо Ренци6) факты, мотивы и персонажи для точного понимания и драматического истолкования обрушившихся на нас событий, для проницательной и новой иллюстрации жизни итальянского общества в период между двумя войнами. И продолжим с новыми силами также развитие темы Сопротивления. Поистине достойно сожаления, что период Рисорджименто и еще так мало известные события борьбы и страданий последнего тридцатилетия не оказали на наше кино того глубокого влияния, которое история и определенные традиции оказывают в других странах на их киноискусство. В лучших американских фильмах полно положительных примеров в этом смысле, а советское киноискусство завоевало славу во всем мире благодаря тем суждениям и оценкам, которые оно сумело выразить в отношении русского общества и истории русского народа. Как жаль, что даже совсем недавно в Италии была упущена еще одна благоприятная возможность экранизации режиссером Лукино Висконти прекрасного романа Васко Пратолини «Повесть о бедных влюбленных»7, действие которого происходит во Флоренции в первые годы фашизма.

Последние сто лет жизни нашей страны могут предоставить безграничное множество сюжетов и персонажей, которому может позавидовать любая другая нация. В наших городах каждый уголок, каждая улица, каждый дом могли бы рассказать о событиях и людях, о которых можно было бы создать значительные и реалистические фильмы и которые способны подвигнуть художника на интересные поиски, на глубокую разработку темы. И я полагаю, что зрители ждут всего этого от итальянского кино. Я верю в самую главную способность кино — способность «нести информацию». Широкий зритель хочет, чтобы его информировали...

Перевод А. Богемской

 

Джузеппе Де Сантис. Переживает ли неореализм кризис?

С некоторых пор о «кризисе» итальянского неореалистического кино слышишь со всех сторон. Кто предрекает ему полное истощение и смерть в кратчайшие сроки, кто уже прямо справляет по нему поминки.

На самом деле именно в последнее время, пока так громко, во всю глотку, кричат по поводу этого «кризиса», фильмы неореалистического направления завоевывают все большую популярность не только среди народных масс, с которыми неореализм до нынешнего времени был связан своими проблемами и содержанием, но и среди той части публики, которая поначалу не проявляла интереса и была почти безразлична по отношению к крупнейшим произведениям итальянского кино.

Насколько все это справедливо, можно судить хотя бы по тому, что итальянские продюсеры, и, уж конечно, не из благотворительных побуждений, пока отнюдь не объявляют войну этому направлению: сборы от фильмов такого рода, как «Рим — открытый город» и «Похитители велосипедов», «Жить в мире» и «Бандит», «Горький рис» и «Во имя закона», показывают, что как на национальном, так и на международном рынке неореализм оказался прекрасным способом помещения капитала.

Стоит напомнить и обо всех тех случаях кажущегося первоначального неуспеха, который мог бы обескуражить продюсеров, но впоследствии, по окончании полного цикла национального и международного проката, оказывался прекрасной сделкой.

Забыв обо всем этом, некоторые продажные писаки поспешили объявить о мнимом коммерческом провале «Чуда в Милане», когда этому фильму еще только предстоит пройти вторым, третьим и четвертым экраном; обычно это сказывается на общих итогах проката фильма на национальном рынке в виде отнюдь не маловажной цифры в восемьдесят, а то и больше процентов, не говоря уже о сборах, которые может дать его прокат на международном рынке, где имена таких художников, как Витторио Де Сика и Дзаваттини, являются верным залогом успеха.

Когда те же продажные писаки, глашатаи самой конформистской печати, пускались в критико-эстетические рассуждения по поводу того же фильма, они говорили об «упадке» и, следовательно, смерти неореализма. «Чудо в Милане», по их мнению, и являлось печальной и окончательной эпитафией ему. Как раз на днях назло злопыхательским измышлениям печати Де Сика начинает работу над своим «Умберто Д. », сохраняя верность тем принципам, которые сделали его на протяжении долгого и славного режиссерского пути тем, чем он стал; и, если судить по находящимся в стадии разработки или осуществления произведениям всех режиссеров, которых обычно относят к неореалистическому направлению, никто не собирается сворачивать знамена из-за обещанной «пророками кризиса» катастрофы.

И все же, чтобы расчистить поле от бесчисленных недоразумений, необходимо раз и навсегда определить облик и психологию тех, кто начал разговор о мнимом «кризисе» неореализма.

Исторической объективности ради нужно сразу сказать, что в первом ряду этих «пророков кризиса» те, кто всегда намеренно старались представить лучшее направление нашего кино как очернение Италии, как такое ее изображение, которое якобы показывает нашу страну в жалком и недостойном виде. Нечего говорить, что все они не только отличаются узостью представлений о культуре и искусстве, но еще и проявляют при этом тупой шовинизм и ностальгию по фашистскому духу. «Двадцатилетие»1 тем и отличалось, что вынуждало художников пренебрегать подлинной, босой и голодной Италией, заставляя вместо того прославлять ее напыщенные фасады. Не думаю, чтобы имело смысл полемизировать с такими «пророками кризиса» — история культуры и искусства давно вычеркнула их со своих страниц.

Но есть другая категория «пророков», которые привыкли судить о фильмах, обращая внимание прежде всего на форму, а не на весь фильм в целом. Это те, кто расчленяет фильм на бесчисленное количество мельчайших частичек и говорит о «нарушении равновесия в построении кадра», о «внутреннем ритме» и «внешней динамике», а за всем этим забывает рассмотреть главный смысл фильма, который составляет его гуманистическую и поэтическую цен ность и является той основой, откуда берут свои корни его художественные достоинства.

Этой категории мы не можем отказать в добросовестности и честной потребности в критическом анализе.

Иногда представителям этой категории слишком поспешно приклеивали ярлык «мучеников кино» и, отгородившись этим ироническим наименованием, отказывались вступать с ними в споры, начинать диалог, который помог бы как-нибудь развеять недоразумения во имя достижения общей конечной цели — защиты новых универсальных ценностей, завоеванных передовым итальянским кино.

Хотелось бы, чтобы эта статья и положила начало такому диалогу, который стал бы основой для взаимного обмена идеями и опытом.

У нас сложилось впечатление, что представители этой второй категории столкнулись с призраком «кризиса» неореалистического кино, увязнув в тупике формалистического поиска; они обвиняют неореализм в усталости, внутреннем износе, монотонности. Они также считают устаревшей и даже набившей оскомину тематику, до сих пор вдохновлявшую это кино. Поступая таким образом, они теряют из виду предпосылки, способствовавшие рождению и развитию неореалистического кинематографа. А ведь только углубленное критическое осмысление этих предпосылок может, на наш взгляд, положить начало ясному, последовательному анализу, который позволил бы уловить» суть этой проблемы во всех ее аспектах и во всей ее сложности.

В самом деле, на каком основании все мы, и «пророки кризиса» и те, кто возражает им, можем утверждать, что итальянское кино оказалось самым важным художественным событием послевоенного времени во всем мире?

Вот первый обязательный вопрос, который мы должны поставить, чтобы начать конкретное исследование. Я думаю, что ответить на него можно только одним образом: итальянское неореалистическое кино стоит сегодня на повестке дня международной культуры потому, что это прежде всего глубоко национальное кино.

В истории всякой цивилизации (я не претендую здесь на открытие чего-то нового) послание искусства приобретало всеобщую ценность тогда, когда оно глубоко затрагивало духовную жизнь и судьбы народа, его проблемы, чаяния, критические состояния, лишения и надежды, страдания и завоевания.

Не думаю, чтобы внезапный и столь мощный расцвет нашего кино следовало приписать случайности. В самом деле, не случайно он совпал с нашей борьбой за национальное освобождение, борьбой, в которой лучшие люди разных классов и разных верований вновь обретали чувство свободы и чести. Это была прежде всего борьба, наиболее конкретный смысл который надо искать в том, что трудящийся народ, простые люди благодаря своему новому подъему, самоотверженности, силе своего протеста, жертвам стали творцами истории и вершителями судеб нашей страны.

Движение за национальное освобождение, этот новый этап нашего Рисорджименто, было столь бурным и самопроизвольным, что дух его проникал во все области итальянской жизни, включая и культуру.

Вот та человеческая правда, которая стала правдой искусства.

Кинематограф усваивал эту правду, вбирая проблемы, которые предлагала ему новая реальность послевоенной итальянской жизни.

И вот, когда дороги Италии стали заполняться партизанами, возвращающимися с фронтов, из плена солдатами, беженцами, безработными, трудящимися, борющимися за свое будущее, когда воочию предстали трагические и горестные последствия фашистских войн: сироты, вдовы и все, кому пришлось страдать, — эти персонажи, с их драмами, и начали появляться в более или менее верном изображении на экранах итальянских кинотеатров.

Тогда мы увидели, как актеры, когда-то, казалось, обреченные оставаться неизменными, снимают дорогие фраки и модные костюмы, чтобы сменить их на более скромные, но подлинные одежды — порванный мундир ветерана или комбинезон рабочего; увидели, как, побуждаемые деятельной любовью, режиссеры ходят по улицам, отыскивая тех рабочих, тех шуша, тех бедняков, которые сами, всем своим естеством и обличьем рассказали бы свои безнадежные истории.

И вот исчезли в дыму развалин гостиные и будуары, длинные анфилады богато украшенных залов былых времен, аллеи в парках — и на экранах наконец-то возникли во всей своей реальности скромные жилища, трущобы, укрытия в подвалах среди руин, оставленных бомбардировками.

Целая человеческая общность, растерзанные и страдающие люди, властно вызвавшие у взволнованных зрителей во всем мире не жалость, а чувство гнева и уважения.

Что же все это означало?

Если во имя поиска специфического смысла этого события отвлечься от чисто эстетических рассуждений, то это означало, что объектив съемочного аппарата, так же как и объектив истории, зарегистрировал смещение движущих сил в итальянской жизни; сам этот объектив переместился от одномерного отображения буржуазного мира (за которым только и признавал, да и то не в полной мере, права гражданства фашизм в период своего двадцатилетия) к отображению другого, более обширного мира — мира униженных и оскорбленных.

А потому нельзя не считать революционным это событие в нашем кинематографе, которое своим опытом обогатило всю нашу культуру, оставив в ней особый след.

Даже с чисто художественной точки зрения это событие показывает нам, что мир униженных, поскольку именно он оказался в центре борьбы за национальное освобождение и своей кровью определил ее подъем и причины, самой силой своей реальности не мог не заговорить о своих проблемах. Он и заставил говорить о себе людей, не разделявших политических верований друг друга, режиссеров, которые были и остаются людьми разного воспитания, разного культурного уровня, именно эти по-разному сформировавшиеся и столь разные по натуре люди обрели удивительную общность устремлений, глубокое единство действий, исследуя силу этой реальности, и дали жизнь тому направлению, которое теперь существует под именем неореализма.

И я думаю, поучительно для всей итальянской культуры подчеркнуть плодотворность этой общей позиции, этого духовного единства. Поучительно, поскольку именно благодаря этому завоеванию нашим режиссерам удалось глубоко проникнуть в повседневную реальность жизни нашей страны.

Совокупность всех этих причин и позволяет нам сегодня говорить, как отмечалось выше, о глубоко национальном по своему характеру кинематографе.

И заслуга в этом принадлежит прежде всего тем, кто сумел обновить источники вдохновения итальянской культуры, хотя каждый из них, естественно, оставлял свой личный отпечаток, давал особую интерпретацию этому направлению.

Вот те существенные моменты, по которым можно судить обо всем явлении в целом, вот то великое завоевание итальянского кино, которое не смогут перечеркнуть никакие формалистические изыскания. Признаем это завоевание и увидим, что в его свете покажутся бледными поиски «внутреннего ритма», «внешнего динамизма» и тому подобной чертовщины, на основе которой и соизволили говорить о «кризисе». Встав на эту, к тому же освященную историей платформу, дискуссию можно вести и дальше. Тогда мы сами будем на ней настаивать.

Сегодня, через шесть лет после своего зарождения, неореалистическое направление дает нам столь обширную и определенную картину, что можно рискнуть сделать кое-какие замечания и предположения относительного будущего.

Можно и даже нужно поднять вопрос о том, каковы перспективы нашего передового кинематографа, какими путями могут и дальше идти вперед наши лучшие режиссеры. Тут нужны честные, но вместе с тем строгие суждения, и прежде всего нужно дать оценку тем путям, которыми эти режиссеры пришли к изображению итальянской действительности.

Сразу же можно отметить, что в постановках, наиболее непосредственно навеянных войной за национальное освобождение («Рим — открытый город», «Пайза», «Солнце еще всходит» и некоторые другие), режиссеры развивали тематику боевого движения, рассматривая коллектив в процессе его диалектического развития, причем люди и их судьбы изображались не как индивидуальные лица и как частные случаи, но как герои общей драмы.

В большинстве же прочих фильмов почти всегда изображался мир, где в центре каждого драматического поворота были только интересы сентиментального плана. Этот своеобразный сентиментализм и не позволил режиссерам таких фильмов пойти дальше изучения какой-нибудь одной определенной стороны действительности, не позволил обосновать серьезность и неотложность какой-нибудь проблемы, раскрыть особенности какого-нибудь человеческого положения. Правда, поступая таким образом, они честно прислушивались к зову истории и несли его менее внимательным людям. Но правда и то, что сами они только частично улавливали его отдельные стороны и не воспринимали общего содержания итальянской реальности, не видели возможностей выхода и решений, подсказываемых теми самыми обстоятельствами, теми самыми социальными слоями, которые им хотелось представить на экране. В самом деле, как это всегда бывает в поэтическом творчестве, именно общий охват жизни позволяет художнику получить наблюдения, подсказки и решения более широкого плана, не ограниченные узкими рамками сентиментально-психологического исследования.

Такие рамки рискуют представить художнику его персонаж как бы изолированным, клишированным. Беда, сказали бы мы, если бы дальнейший путь потерпевшего поражение рабочего из «Похитителей велосипедов» (а значит, и путь самого режиссера) оказался не таким, как у многих других рабочих, которые в реальной истории Италии шли по тем же улицам Рима уже не сломленные пессимизмом или фатализмом, но поглощенные борьбой за завоевание какой-нибудь работы...

Беда, если бы сицилийский шахтер ушел в неприкрытое отчаяние после закрытия шахты и отказался от борьбы в тот самый момент, когда многие тысячи его товарищей в реальной истории Италии стиснув зубы сражаются за спасение тех же шахт.

Все это означает, что, если такие фильмы, как «Похитители велосипедов» и «Дорога надежды»2, оказались ценным художественным документом, мужественным обличением социальных несправедливостей, то оба эти фильма требуют, чтобы сами художники пошли дальше своего обличения, встали в ногу с неукротимым ходом истории, к которой взывают их персонажи, чтобы добиваться все новых успехов, идти вперед, разворачивать борьбу против несправедливости.

Вот задача, стоящая сегодня перед лучшими представителями итальянского кино, если они хотят развиваться и дальше, если они хотят углубить видение мира, которое содержится в их собственных фильмах, если они хотят сделать все выводы, вытекающие их тех предпосылок, что стали новым явлением в их искусстве, и наметить все горизонты, открываемые тем миром, куда они заглянули, чтобы полностью и окончательно завоевать ту реальность, где живет представленная ими масса униженных и оскорбленных. В этом и только в этом основные вехи проблемы. Когда-нибудь в будущем, если не подтвердятся намеченные нами перспективы роста, — тогда и только тогда наши друзья — «пророки кризиса» услышат от нас об опасностях кризиса неореалистического направления. Но не сейчас. Все, что мы говорим сейчас, напротив, доказывает нашу огромную веру в то, что сделано. Решающее слово, конечно, за режиссером. Именно их произведения покажут нам, насколько они остались верны себе. Пример Витторио Де Сика, который своим «Чудом в Милане» доказал, что в обличении несправедливостей, ожесточивших героя его «Похитителей велосипедов», сам он ушел дальше, внушает нам надежду.

Очевидно, можно сделать множество оговорок и по поводу борьбы, изображенной в «Чуде в Милане», но никто не сможет отказать Де Сика в том, что он расширил рамки конфликта между человечным и социальным, показанного им в предыдущих фильмах. Ради сохранения верности своей природе художника Де Сика не захотел стоять на месте. Перед лицом такой благородной позиции мы тоже не должны застревать на обсуждении формалистических просчетов, чувства меры, органичности или неорганичности повествования — все это вещи, по поводу которых можно даже признать правоту наших раздраженных пуристов; но в целостном историко-критическом суждении о произведении они занимают совсем незначительное место.

Так пожелаем же, чтобы такую потребность ощутили и другие режиссеры, чтобы они и впредь оставались верными своему художественному складу. Пока они будут идти курсом, который принес славу их произведениям, отвергая подкуп и запугивание заинтересованных кругов, передовое итальянское кино, эта славная страница нашей культуры и нашего искусства, не будет закрыто или смято кризисом.

Перевод Н. Новиковой

 

Луиджи Кьярини. О неореализме

Введение

Разговор о неореализме в итальянском кино мог бы легко набить оскомину, так много говорилось на эту тему, причем в таком тоне и с такими преувеличениями, какие характерны для кинематографической критики, прародителями которой всегда были реклама и пропаганда, так же как у фильма — промышленное производство и коммерция. Однако нами руководит намерение сказать хотя бы что-нибудь новое и желание исследовать это явление, имеющее важное и особое значение в истории кино не столько с узкой точки зрения стилистики, сколько как выражение определенной идеологической направленности и настроений итальянского народа в эти последние годы, в тот неповторимый, счастливый момент, когда люди верили, что смогут построить без дальнейшей борьбы и страданий новую, мирную жизнь, новый мир, который будет лучше того, что так трагически рухнул.

Сегодня, спустя столь короткое время, эти надежды уже далеки, точнее сказать, эти иллюзии, ибо было действительно иллюзией полагать, что история делает скачки и трагические события войны породят в душах людей стремление к справедливости и свободе: для этого необходим долгий и глубокий процесс, непрерывный и болезненный опыт.

Если все это не учитывать, вряд ли можно понять параболу неореализма: я употребляю слово «парабола», ибо это кинематографическое направление, это течение в нашем кино уже переживает период упадка и регрессирует, становится беззубым, ибо оно холодно, «маньеризмом».

Куколка не превратилась в бабочку.

Неореализм: неточный термин

В Италии и за рубежом много спорили о «неореализме» — названии, пришедшем к нам из-за Альп и, несомненно, неточном с критической и эстетической точек зрения, но уже принятом в повседневном употреблении; поэтому не следует отказываться от этого термина, отвергая его при помощи теоретических аргументов, привести которые не составило бы большого труда, а нужно описать скрывающееся под этим термином явление, осознать его на основе представляющих его фильмов. Совершенно ясно, что подобную классификацию не надо понимать исключительно в стилистическом плане, ибо она охватывает фильмы, весьма отличающиеся друг от друга в отношении формы, как, например, «Рим — открытый город», «Трагическая охота», «Земля дрожит», «Похитители велосипедов»; по этой же причине нельзя также и говорить, как это кое-кто делает, о «новой итальянской школе», поскольку дело идет не о направлении или течении в области формы, общем для некоторого числа художников, среди которых имелся бы «глава школы», а о стихийном движении, не имеющем литературных или, во всяком случае, интеллектуалистических истоков и которое не ставит перед собой в качестве непосредственной цели разрешения общих стилевых задач.

Неореализм — это не веризм

Самой большой ошибкой было то, что неореализм приняли за кинематографический «веризм» или спутали с ним: думали, что неореализм якобы состоит в том, что всё снимают с натуры, без актеров, с исполнителями, взятыми с улицы, хотя, возможно, и соответствующими по своему социальному положению и профессии тем персонажам, которых они воплощают в фильме. В силу этой ошибки истоки неореализма искали в документализме и поэтому путали духовную позицию художника с техническими средствами, с материалом. «Рим — открытый город», являющийся первым и наиболее знаменитым фильмом итальянского неореализма, обязан своим успехом сотрудничеству двух таких замечательных актеров, как Маньяни и Фабрици, не считая второстепенных персонажей, роли которых также исполняли профессиональные актеры.

То, что некоторые режиссеры, как, например, Висконти в фильме «Земля дрожит», скрупулезно придерживались веризма, — это обстоятельство технического и, если хотите, стилистического порядка, возникшее из конкретного содержания фильма: художественная фантазия (или, если вам так больше нравится, искусство воплощения) целиком сместилась в сторону режиссуры, тщательно отработанных, изысканных съемок, эффект которых был рассчитан до мельчайших подробностей.

Росселлини воплощал выдумку, «фантазию» в своем фильме при помощи почти документальной техники, тогда как Висконти поступил наоборот, стилизуя документ хитроумной техникой «художественного фильма».

Как каждый может убедиться, две техники и два стиля абсолютно разные; столь же отличается от них и «барочность» Де Сантиса, такая рельефная, вещная, мощная в фильмах «Трагическая охота» и «Горький рис».

И все же в этих различиях обнаруживаются общий мир и общая манера, тождество интересов, аналогичная духовная позиция в отношении окружающей действительности, которые превращают неореализм не в какую-то школу, не в стилистическое течение, а в духовное движение, охватывающее саму концепцию искусства или по крайней мере концепцию кино как средства художественного выражения, занимая решительно полемическую позицию по отношению к другим направлениям не столько в смысле формы, сколько и главным образом в смысле содержания.

Таким образом, историческая диалектика отражается в диалектике художественной.

Гуманистическое и социальное значение неореализма

Предупреждение Франческо Де Санктиса

Неореализм возник из искренней потребности в правде и гуманности, порожден самыми широкими чаяниями, в муках рождавшимися во время войны и иностранной оккупации, после стольких страданий, способствовавших превращению личной драмы психологического характера в коллективную драму и давших толчок социальному исследованию причин стольких бед и такой ужасной катастрофы. Итак, душа неореализма — социальная действительность, условия человеческого существования нашего народа во время немецкой оккупации («Рим — открытый город»), высадки союзников («Пайза»), беспорядка первых послевоенных лет («Шуша» и «Трагическая охота»), и именно эта его душа и привела к углублению, которое, отталкиваясь от катастрофы войны, восходило, как в «Земля дрожит», к более глубоким и извечным мотивам, к более старой и врожденной болезни.

Таково — и не может быть никаким иным — направление неореализма, которое не всегда выражало такое содержание в новых формах: всякое другое толкование является тенденциозным и порождает недоразумения.

Приняв это за отправную точку, мы уясним, что неореалистические фильмы не могли не иметь полемического и в то же время политического тона — «политического», разумеется, в более широком значении, чем «программные установки какой-либо партии». Позиция кинематографистов не была, так сказать, заранее обусловлена идеологическим схематизмом (а когда таковой вступил и игру, появилась угроза подорвать силу художественного выражения фильмов), а вырабатывалась перед лицом исторической и социальной действительности, которую они раскрывали при помощи съемочного аппарата. В неореалистических фильмах — и в этом их сила воздействия — говорят сами факты: не в смысле брутального документализма (впрочем невозможного как абсолютная и абстрактная объективность, ибо ее никогда нельзя полностью очистить до субъективного элемента, который представляет собой режиссер), а в их историко-социальном значении.

Итальянский неореализм, как мы сказали, возвращается к истокам: экран вновь становится зеркалом жизни, схваченной теперь уже не столь натуралистически в своих внешних проявлениях, а в своей конкретной диалектике; съемочная камера, изобретенная уже полвека назад, показывает теперь действительность в ее историческом движении, не изолируя более человека в абстрактной истории какого-то абстрактного персонажа, а прочно включая человека в социальную структуру, с его идеалами, его чаяниями, его страданиями, открывает, отбросив всякое лицемерие и всякую риторику, конкретные ценности родины, свободы, труда, семьи. Кажется, что кино более чем через полвека услышало призыв Франческо Де Санктиса1, которым он заканчивал свою «Историю итальянской литературы»: «Италия должна искать саму себя, рассматривая действительность ясным взором, освободившись от всяких покровов и оболочек, следуя духу Галилея и Макиавелли. В этих поисках реальных элементов своего существования итальянский дух воссоздаст свою культуру, восстановит свой нравственный мир, освежит свои впечатления, обретет в своей внутренней жизни новые источники вдохновения — женщину, семью, природу, любовь, свободу, родину, науку и добродетель — не как идеи, блистающие и витающие в пространстве, но как конкретные и близкие объекты, ставшие его содержанием... Заглянуть в нас самих, в наши нравы и обычаи, в наши идеи и предрассудки, в наши добрые и дурные качества, сделать современный мир нашим миром, изучив, ассимилировав и преобразив его, «исследовать собственное сердце» в соответствии с завещанием Джакомо Леопарди»*.

* Де Санктис Фр. История итальянской литературы. Т. 2. М., 1964, с 557.

Неореализм как осознание итальянского общества

Слова великого Учителя, приведенные здесь, могут показаться слишком громкими, несоразмерными по отношению к кино, но кто свободен от академических и литературных предрассудков, кто понимает пророческий смысл и моральную силу этих слов, именно столь далеких от предрассудков, лицемерия и риторики, тот не будет удивлен и шокирован тем, что они процитированы в этой связи. Быть может, была необходима именно первозданная, невинная чистота кино, над которым еще не довлеет груз «академической» и интеллектуалистской традиции, чтобы выразить эту потребность в искренности и правде, ощущавшуюся всем нашим народом, после того как в результате трагедии войны и оккупации рухнули столь многие идеологические и риторические надстройки, развеялось так много иллюзий.

Следует добавить и то, что общие страдания и опасности способствовали выработке глубоко укоренившегося сознания необходимости солидарности, понимания того, что судьба каждого прочно связана с судьбой всего народа. Через трагедию и несмотря на братоубийственную борьбу, силой самих событий рождался тот коллективный дух, который свидетельствует о неугасшей жизнеспособности народа.

Замечательный аппарат Люмьера был тут как тут — карусель изображений, как его называли, фабрика дешевых снов, но также и самое мощное средство воспроизведения действительности. Теперь это уже была не мирная и поверхностная жизнь 1895 года, простое воспроизведение которой заставляло кричать о чуде в силу самой новизны изобретения, а потрясенный и рухнувший мир: от его картин у зрителя сжималось горло, показ его не мог не вызывать у всех одинаковых мыслей, одинаковых эмоций и реакций, я сказал бы даже — приводил всех к одинаковым выводам.

Хотя такое утверждение и может показаться слишком смелым, несомненно, что первые неореалистические фильмы производили такое впечатление, будто заново было открыто кино: зрители очутились лицом к лицу с жизнью в ее ужасающей правде — в известном смысле так же, как это произошло в 1895 году. Только теперь им показывали жизнь не с приятной поверхностью, а в ее глубоко гуманном содержании, в диалектике войны и мира, варварства и цивилизации, реакции и прогресса: механическое воспроизведение стало художественным истолкованием. Публика, привыкшая за полвека развития выразительных средств кино читать изображения — следить по лицу актрисы или актера, исполняющих главные роли, за перипетиями любовной истории, — теперь видела отраженное на экране собственное лицо, читала по нему свои трагедии и свои беды; следила уже не за «историей», а за Историей, находила на экране отражение жизни во всей ее полноте. Отсюда растерянность, бурный успех как в Италии, так и за границей первых итальянских неореалистических фильмов, который не в силах были объяснить литераторы и киноэстеты. Ибо, надо сказать, фильмы эти казались в некотором смысле грубыми и примитивными, как и первые короткие ленты братьев Люмьер, и, конечно, не обладали ловким хитроумием и утонченностью, которых достигло кино за полвека своего развития.

Неореализм и предшественники реалисты в киноискусстве

Почему вдруг такая удача? Такой резонанс? Вопрос возникает сам собой, если подумать о том, что «реализм» был не нов в кино, а также и фильмы, назовем их так, политического и социального характера. Достаточно напомнить о некоторых американских лентах Видора, таких, как «Аллилуйя!», «Хлеб наш насущный», или о советских фильмах Эйзенштейна и Пудовкина «Броненосец «Потемкин», «Конец Санкт-Петербурга», или о французском реализме — фильмах Ренуара и Карне «Человек-зверь» и «Набережная туманов»2, стилистически куда более зрелых, чем наши «Рим — открытый город», «Пайза» и «Шуша»; впрочем, и в самом итальянском кино, предшествовавшем неореализму, имелось реалистическое течение, ко торое шло от «Затерянных во мраке» Мартольо до «Одержимости» Висконти, в котором, как считали историки кино, можно найти более или менее значительные прецеденты.

Антиформалистские истоки неореализма

С появлением итальянского неореализма сразу отпали поэтики и грамматики, заботы о форме, даже, я сказал бы, заботы технического порядка, прежде всего крупные планы, ибо теперь снимали при помощи минимальных и даже не вполне эффективных технических средств и реальная человеческая жизнь, материя, если вы понимаете, что я хочу сказать, брала верх. Война взволновала и перевернула душу кинематографистам, как и всем остальным, кто ее пережил, и они оказались перед лицом мира, опустошенного бурей. Оплакивая потери и разрушения, они в то же время чувствовали, что завоевали свободу художественного выражения, ту свободу, которой они столько лет были лишены и к которой лучшие из них так горячо стремились, преодолевая цензурные рогатки. И вот их первые слова, разговор со зрителем посредством фильмов, горячий, сквозь рыдания, быть может, порой бессвязный, но исполненный страстного волнения, искренности, жгучей правдивости, весь пронизанный надеждой, верой в лучший мир.

«Рим — открытый город».

«Рим — открытый город» был открытием, его успех почти беспрецедентен. Говорят, в Америке продюсеры его смотрели и пересматривали по многу раз, чтобы понять, в чем же секрет того, что этот фильм вызвал восторг у зрителей во всем мире. Несомненно, что, подходя к фильму со старыми мерками, этого не понять. Лента не имеет обычной структуры: повествование то бежит быстро и гладко, то, пролетая над основными моментами, настойчиво задерживается на аспектах, которые могли бы показаться второстепенными, если бы не их гуманистическое богатство. Фотография без изысков, часто шероховатая, почти документальная, а ритм монтажа не обусловлен формальными акцентами кадра. Какое различие между всем этим и совершенной техникой американских фильмов!

И все же вот в чем секрет: в фильме есть Рим, Италия во времена немецкой оккупации, с ее страданиями и ее мучениками, есть надежда. Есть — для всех людей, которые ее пережили, — трагедия войны, зверская жестокость войны, ее преступления и позор. Быть может, никто не вспомнит из этого фильма ни одного красивого кадра, ни одного «маленького шедевра», такой сцены, что зовется «достойной синематеки», но все, кто видел фильм, никогда не забудут горестного и гордого лица Маньяни, ее страстного бунта против гитлеровских солдат, ее отчаянного крика, прерванного автоматной очередью, когда она бежит вслед за увозящим ее мужа грузовиком. В этом персонаже воплотились горе и героизм всех жен и матерей, всех женщин, которым война принесла столь жестокие страдания.

Никто не забудет фигуру священника, которого играет Фабрици, — великодушного, солидарного с жертвами, человека среди людей («Пути господни неисповедимы!» — отвечает он немецкому офицеру, упрекающему его, священника, в том, что он защищает коммуниста), способного с такой простотой пойти на смерть — принести высшую жертву. И каким правдивым, доподлинным кажется этот окраинный Рим, с его широкими, одинаковыми улицами, с облупившимися восьмиэтажными домами, населенными беднотой, кипящими от возмущения и отчаяния, где эсэсовцы проводили свои непрерывные облавы!

Во время демонстрации этого фильма зрители уже не замечают границ экрана, не ощущают ловкости ремесла, не разражаются восторженными кликами по поводу виртуозного мастерства режиссера, актеров и оператора. Изображение показывает действительность, но не блестящую и холодно остраненную, как в зеркале, а схваченную в ее движении, в ее сущности. Авторы фильма сливаются с этой действительностью, целиком растворяются в ней.

Антиформализм не означает отсутствия стиля

Надеюсь, никто не подумает, что я хочу, пусть даже как абсурд, утверждать, что успех фильма, тот его секрет, что искали американские продюсеры, объясняется, мол, или грубостью материала, самого по себе столь жизненного и жгучего, или даже отсутствием стиля, которое могло бы удивить как нечто новое. Столь впечатляющая действительность вызывала различное внутреннее отношение у кинематографистов, совершенно новое чувство, которое теперь становилось содержанием фильма. Стремясь найти свое художественное выражение, это чувство разбивало каноны старых поэтик, порождая новые формы. Эти формы не обладали зрелой утонченностью предшествующих форм и могли даже показаться грубыми и примитивными, а порой таковыми и были.

«Рим — открытый город» представлял собой великий урок: это был призыв к основным ценностям кино, против всякого формализма и всякой коммерции, — тем ценностям гуманизма, которые являются общими для всего искусства. Но кино, само обладающее коллективной душой, пожалуй, является наиболее подходящим видом искусства, чтобы выразить коллективную душу.

«Пайза» как совершенствование стиля

Если «Рим — открытый город» все же имел, так сказать, сюжет, интригу, хотя и столь хрупкую, что это нарушало равновесие повествования, так как истинной его темой был показ народной жизни Рима во время оккупации, то в фильме «Пайза» тот же Росселлини отказался от последних остатков всякого сюжета — в фильме в отдельных эпизодах рассказывалось о событиях истории Италии в период продвижения союзных англо-американских войск от Сицилии до долины реки По. Начиная с первого, «островного», в следовавших один за другим эпизодах, посвященных Неаполю, Риму, Флоренции, Болонье, и до последнего, о Комаккио, который заключал фильм, придавая ему почти эпическую форму, постепенно показывалась вся Италия, — с ее трагедией, нищетой, достоинствами и недостатками, религией и героическими подвигами.

По сравнению с «Римом — открытым городом» этот фильм означает шаг вперед также и с точки зрения стиля: в нем достигнуто большее равновесие, более широкое, уверенное дыхание, более четкий, порой торжественный, как, например, в финале, ритм.

Неореализм — то не бесцельный показ жестокостей жизни

Тогда кое-кто говорил (и этот аргумент неоднократно повторяли и всерьез и в шутку и повторяют иногда до сих пор), что некоторые жестокие сцены в «Пайза», в которых показаны наши язвы, например римский эпизод с «сеньориной»3, представляют собой достойную сожаления форму садизма, пораженчества. Такие утверждения не заслуживали бы того, чтобы их даже принимать во внимание, если бы они сегодня вновь не стали распространенной и опасной тенденцией. В суровости неореалистических фильмов, конечно, тех, что заслуживают рассмотрения с художественной точки зрения, присутствуют смелость и мужественность, делающие честь нашему кино. Это реакция на всю риторику долгих лет, на традиционное лицемерие, это любовь к искренности и желание поставить людей лицом к лицу с действительностью какова она есть — вот чем руководствовались наши кинематографисты. В этих фильмах нет того более или менее литературного любования чем-то скандальным, того стремления поразить зрителя отвратительным и непристойным, которыми кое-кто вдохновлялся при создании барочной и пустой литературы о людском горе населения одного замечательного нашего города — замечательного как людьми, так и природой. Неореализм не рассчитывал на успех, показывая жестоко сти жизни, — он обличал без всякого любования, никогда не преувеличивая, без дурного влечения к живописности, условия человеческого существования, которые сами по себе уже были осуждением определенной системы, служили предупреждением.

«Шуша»

в нем не было того добротного мастерства, что, например, в «Терезе-Пятнице» того же Де Сика, но также и здесь — и это уместно подчеркнуть — нужны были новые мехи для нового вина.

По этой причине легко понять, почему наибольший вклад в неореализм внесли молодые режиссеры. Но это движение увлекло за собой также и старых режиссеров, людей испытанного ремесла, которые, однако, не всегда выдерживали испытание именно потому, что ими не руководила внутренняя потребность.

Что, может быть, и «Шуша» режиссера Де Сика создавался под влиянием болезненного желания показать итальянских мальчишек мелкими жуликами и воришками, соперничающими между собой из-за негров, которым они чистят сапоги? А может быть, это все же одно из самых смелых и страстных выступлений в защиту детей, страшное обвинение обществу, точнее сказать, цивилизации, которая каждые двадцать лет развязывает все более ужасные войны, причем значительная часть приносимых ими бед и лишений ложится на безвинных и беззащитных детей? Обвинение бесчеловечных тюремных систем, которые лишь множат зло?

Обвинение исходит от тех, кто умеет понять подростков, от того, кто даже в их проступках, спровоцированных взрослыми (горе тому, кто подвергнет искусу детей!), умеет найти поэзию и невинную чистоту.

Фильм Де Сика, возможно, не обладает такой силой, как фильмы Росселлини, но в нем есть горячее человеческое участие, самое заботливое и глубокое понимание драмы его персонажей. Душа его играет на других струнах, но духовная позиция перед лицом горестной послевоенной действительности такая же, как у Росселлини; одинаковы и мотивы, заставившие режиссера показать эту действительность.

Грубая жестокость, которая в течение стольких лет обагряла кровью нашу страну и свидетелями которой были дети и подростки, сперва испуганные, а потом почти к ней привыкшие, словно это было естественными условиями жизни, ужасающе проявляется в финале фильма, где один из героев убивает своего приятеля ударами ремня.

Также и «Шуша», в его душевном смятении, волнении, не был свободен от недостатков, «грамматических ошибок»,

Политическое значение неореализма

Фильмы Росселлини и Де Сика не могут быть названы политическими, идеологическими в программном смысле: моральная позиция вытекала из самого показа действительности. Быть может, смотреть на эту действительность, осознавать ее уже в известном смысле значило занимать определенную политическую позицию, точно так же как и скрывать ее или лицемерно искажать. Впрочем, все те, кто прошел путь неореализма, даже если и не служили какой-нибудь партии, внесли свой весомый вклад в идею социального обновления.

«Солнце еще всходит» Вергано, «Трагическая охота» Де Сантиса, «Заблудшая молодежь» Джерми и даже «Трудные годы» Дзампы, если и не показывают народ как главное действующее лицо, занимают критическую позицию по отношению к коррупции буржуазного общества, его трусливому конформизму и вырождению.

Неореализм и различные стили

Теперь неореализм начинает приобретать оттенки в зависимости от темперамента того или иного режиссера, приобретать сатирические акценты, идти в различных на правлениях в поисках определенного стиля, который каждый режиссер выбирает в соответствии со своей личностью. Попытки таких режиссеров, как Блазетти и Камерини, включиться в это движение, остаются бесплодными. Блазетти после холодного и риторического «Одного дня жизни» вернется к своей старой любви, к «историческим фильмам-колоссам», и подарит нам «Фабиолу», которая заставит с сожалением вспоминать «Кабирию» Пастроне и «Камо грядеши?»4 Гуаццони, куда более искренние и живые, ибо были выражением мира, где наивная риторика темы Древнего Рима все же имела некоторую привлекательность и мотивы. Также и Камерини не больше повезло с «Анонимными письмами» — фильмом известного мастерства, но абсолютно холодным, лишенным всякой внутренней взволнованности.

Дзаваттини и неореализм

Имя, которое не может быть не названо даже при самом беглом обзоре неореализма, — это Дзаваттини, который внес в него вклад, несомненно, не меньший, чем вклад лучших его режиссеров, развив это направление в плане углубленного исследования повседневной действительности; это исследование не хроника, а раскрытие важного значения и моральной ценности, таящихся в самых мелких явлениях жизни, призыв, напоминание человеку о его ответственности — всегда и в любой момент. Дзаваттини, как он сам писал, почувствовал дух нового послевоенного итальянского кино, который «помог, как ничто другое, раз и навсегда ясно раскрыть социальную роль этого вида искусства»; кино «суждено идти в ногу с временем, рассказывая о том, что происходит в настоящий момент, а не вообще происходит, ибо настоящее, актуальное обнаруживают истинную степень достоинства человека в смысле его непосредственной ответственности». Это слова, произнесенные им год назад, и заканчивал Дзаваттини таким признанием и призывом: «Это правда, что наши самые знаменитые режиссеры увлекаются в настоящий момент святыми, сказками или притчами, но это не должно никого обманывать; это короткие каникулы... Они сохраняют верность тому, что им помогла осознать война, и итальянское кино действительно сделает все, чтобы показать нам реальную продолжительность человеческого горя и повседневную жизнь человека... »

Здесь Дзаваттини принял за каникулы куда более глубокие и сложные явления. Быть может, теперь, по прошествии года, он сам понимает это, он — соавтор, в частности, «Шуша» и «Похитителей велосипедов».

Именно в этом последнем фильме Де Сика достигает законченности своего стиля, добившись вместе с Дзаваттини гармоничного слияния, придающего фильму единство и последовательность. Как уже говорилось, Де Сика — художник, тяготеющий больше к лиричности, чем к эпосу, но этот режиссер чувствует необходимость прослеживать каждый шаг своего персонажа, быть с ним рядом и воспринимать движения его души. Он стремится раскрыть мир, общество через конкретные чувства своих героев. Поэтому каждая деталь приобретает у него важное значение, самое повседневное событие наполняется глубоким смыслом. И вот неореализм Де Сика, счастливо встретившись с Дзаваттини, находит свое самое лучшее выражение в этой простой истории рабочего, который вместе с маленьким сыном ищет украденный у него велосипед. И как ни прост этот сюжет, режиссер сумел показать нам не только подлинный Рим, передать его истинную атмосферу, но и социальные условия, в которых борьба за существование становится столь отчаянной и драматической.

«Земля дрожит» и совершенство формы

Совсем другой характер носит «Земля дрожит» Лукино Висконти. Этот фильм, несомненно, представляет собой самую значительную попытку увенчать неореализм произведением, которое, последовательно ассимилировав весь его опыт, достигло бы в то же время совершенства с точки зрения формы. Реализм фильма «Земля дрожит», доведенный до самого крайнего предела путем отказа от всякой искусственности (актеров, декораций, литературного диалога, музыкального сопровождения и так далее), рождается из искренней потребности — стремления понять и показать условия жизни сицилийских «морских батраков». Не без причины режиссер хотел, чтобы диалог в устах его персонажей звучал в самой привычной для них форме, так чтобы он стал действительно их языком, не только и не столько как диалектальная речь, а как нечто идущее от сердца каждого из действующих лиц, для которых найденные ими самими слова способствовали бы созданию образа на прочной основе психологической доподлинности. Действительно, режиссер сообщал рыбакам лишь простое содержание диалогов, а они выражали его на сицилийском диалекте, каждый в соответствии со своим темпераментом и фантазией. В результате диалоги фильма, придуманные этими рыбаками, в своей правдивости и простоте на редкость действенны, необычны и музыкальны, как ни в одном другом итальянском фильме. Такой доведенный до крайности реализм сочетается у Висконти с рафинированным, безошибочным вкусом: он заставляет вспомнить о некоторых фламандских художниках с их удивительными по правдивости и точности натюрмортами. И именно здесь, как мне кажется, и заключается то, что снижает ценность фильма, — не всегда счастливое слияние между формой и содержанием, которое то тут, то там, теряя силу, превращается в эстетические изыски, замораживающие повествование и нарушающие его ритм. Полностью удавшиеся эпизоды, такие замечательные, как эпизод любви девушки и каменщика, исполненный печальной и целомудренной деликатности, или эпизод солки рыбы, сверкающий первородной радостью и весельем, или эпизод ночного лова, пронизанный огнями фонарей и голосами, говорящими о «злом море», изобилуют сценами, в которых любовь к красивому изображению увлекает режиссера и заставляет его отвлекаться на утонченнейшие арабески. Конечно, этот фильм— горестное и удивительное открытие целого мира, нового для автора, который в этом открытии находит все интересным и волнующим, даже самые мелкие детали — окно с цветочным горшком, женщину, опершуюся на ограду, мужчину, сидящего на корточках возле лодки, и так далее, — и все это акцентирует, порой в ущерб существенным элементам. Редко когда кино показывало народ с таким благородством, с такой серьезной взволнованностью и прославляло его достоинство и высокие человеческие качества.

Короткий жизненный цикл неореализма

«Рим — открытый город» был создан в 1945 году, «Земля дрожит» — в 1948 году: две даты, означающие начало и конец периода, когда поистине казалось, что земля дрожит и в структуре итальянского общества вот-вот наступят коренные перемены. В этой атмосфере нетерпеливого ожидания и надежд на лучший мир, но также страхов и опасений итальянский неореализм смело и искренне сказал свое слово, извлекая его из живой действительности, встававшей перед художниками во всей своей диалектической глубине и сложности.

Спад неореализма

После этой даты начался спад. В стране постепенно восстанавливались старые структуры: в сфере кино прокат, наиболее коммерческие аспекты кинопромышленности вновь стали одерживать верх как определяющие моменты в ориентации кинопроизводства, исходя из внеэстетических требований публики, просившей развлекательных лент, фильмов бегства от действительности. С другой стороны, вокруг неореализма со стороны части кинокритики началось нечто вроде перетягивания каната: правые и левые журналисты спорили из-за лучших произведений, оспаривая их друг у друга, и, подмигивая, тянули за пиджак режиссеров. Каждый хотел перетянуть их на свою сторону. Надо добавить, что бывают моменты, когда честный и неприкрашенный показ действительности становится нежелательным, и что существует тысяча средств и возможностей, чтобы влиять на кино.

Кино как выражение социального климата

Спад в творчестве Росселлини

Кино, как известно, не индивидуальное творчество: недостаточно одного-двух художников, как в других видах искусства, чтобы создать определенный климат, течение, школу. Кино — коллективное художественное выражение. Фильм всегда является плодом определенного общества, организации или среды, которая его порождает: даже когда политическая направленность не проявляется в отдельных произведениях непосредственно, она присутствует в их субстрате, и тот, кто достаточно проницателен, всегда ее обнаружит. Совершенно ясно, что, так же как можно говорить о фашистском кино, даже оставляя в стороне пропагандистские фильмы, вроде «Старой гвардии» или «Черной рубашки»5, нетрудно различить и приметы итальянского кино Освобождения — кино, сбросившего путы риторики, конформизма и оппортунизма, кино, которому на короткое время удалось завоевать редкую свободу.

Кино и свобода

Кино, для того чтобы жить и процветать, в еще большей степени, чем другие виды искусства, нуждается в свободе; но именно на примере кино можно убедиться в том, насколько иллюзорна свобода, когда она не зиждется также и на экономической основе. Писатель, художник, музыкант «самодостаточны», то есть они могут создавать свои произведения сами и при помощи самых незначительных средств; режиссер же кино включен в экономическую жизнь своей страны, связан с производственной машиной и непосредственно от нее зависит. Чтобы создать свое произведение, ему в самом деле необходимы огромные средства и капиталы. Если страна, где он живет, хотя политически и управляется либеральными и демократическими органами, но не в состоянии предоставить ему материальной свободы, он даже не сможет воспользоваться этими политическими условиями.

Кто не понимает глубоких причин, вызвавших к жизни неореализм, не разделяет их, кто как художник не живет в его атмосфере и все равно хочет создавать произведения, повторяющие его черты, совершенно очевидно, не может достигнуть ценных творческих результатов, а создает лишь произведение преднамеренно стилизованное, то есть повторяет определенный стиль, перепевает мотивы полемики, не прочувствовав ее глубокую внутреннюю логику. И необходимо заметить: даже один и тот же художник может, сам того не замечая, перейти от стиля к стилизации. Недавние фильмы нашего кино дают тому примеры.

Даже в фильме Росселлини «Стромболи, земля божья», быть может, еще сильнее, чем во «Франциске, менестреле божьем»6, ощутим этот переход от стиля к стилизации: в результате того, что тема фильма сместилась с показа людей, живущих на острове, на историю — неоправданную и случайную — обращения приезжей иностранки, реализм режиссера вылился в документальные эпизоды о лове тунца, прекрасно сделанные, но поверхностные и не связанные с перипетиями истории, которую он хотел рассказать.

И все же в этом фильме то там, то здесь чувствуется, что режиссер мог бы подарить нам еще одно мощное произведение, если бы сохранил верность неореализму не как форме, а как мотиву вдохновения.

То, что фильм снимался на Стромболи, что доподлинно — по счастливому совпадению — даже извержение вулкана, доподлинен лов тунца и что жители острова говорят на сицилийском диалекте, ровно ничего не значит, если не доподлинны чувства, которые руководят персонажами, и то, что нам показывают, не их сложная реальная жизнь, а лишь внешняя ее видимость, чистый натурализм.

Познавательная ценность искусства

Как уже говорилось вначале, невероятная сила неореализма состояла в том, что это направление вернуло киноискусство к общему источнику всех видов искусства, таящемуся в подлинной гуманности опыта жизни и верности ее чувствам, к форме сознания образного «мышления», которое также способно показать полностью, целиком человека. Когда же искусство, вместо того чтобы вдохновляться жизнью, взятой в ее реальности и правде, ограничивается воспроизведением абстрактных схем, показом условных чувств, оно превращается всего лишь в выдумку, вымысел, несмотря на весь внешний веризм и натурализм. К этому всему следует добавить (как уже отмечалось, но необходимо здесь повторить), что неореализм, не будучи подсказан партийными программами, выступает в плане определенной моральной и социальной полемики и, если в фильме не звучит такая полемика, значит, тут нельзя говорить о неореализме.

Натурализм Кастеллани

Один проницательный французский критик, Жорж Садуль7, обо всем этом ясно сказал в связи с демонстрацией в Париже фильма Кастеллани «Под солнцем Рима», справедливо проводя различие между кинематографическим реализмом и описательным натурализмом: «Под солнцем Рима», — писал тогда Садуль, — второстепенный фильм, режиссер которого коммерциализирует принципы неореализма, совсем не усвоив уроков «Пайза», «Шуша», «Солнце еще всходит» или «Трагической охоты». «Под солнцем Рима» сводится, в сущности, к чистому описательству. Все события остаются на уровне приключения и живописности. В общем, мы не видим нигде проявления той сознательной позиции, которая столь ярка и действенна, например, в «Похитителях велосипедов». И далее: «Перед лицом драмы римской молодежи, ввергнутой в пучину краха фашизма, немецкой оккупации, опьянения свободой, черного рынка и бандитизма, нельзя придерживаться того живописного и «объективного» тона, который уместен при описании поведения дикой канарейки или пчел. Необходимо человеческое тепло, критическая точка зрения, чего мы не находим у Кастеллани».

Действительно, неореализм, сведенный к пустой форме, переходит в манерность и бессмысленно доводит до предела подчеркивание некоторых чисто внешних аспектов, как это правильно отмечает критик; к примеру, как в названном фильме Кастеллани, где одна сцена, без всякой к тому причины, происходит... в уборной.

Подлинные и мнимые причины спада

Проанализировать его причины было бы, конечно, интересно. Разумеется, влияет изменение духовного климата этих последних лет и в известной мере воздействие публики, которая все сильнее требует чисто развлекательных фильмов (укажем на все растущий успех комедийных лент), на прокатные фирмы и владельцев кинотеатров, которые в свою очередь оказывают давление на кинопроизводство. Влияет и цензура и система государственного субсидирования: обострение политической борьбы, ведущее к интригам, различным злоупотреблениям. Влияет и сама кинокритика, которая не поддерживает, что является ее долгом, лучших произведений; влияют и все прочие средства, при помощи которых возможно воздействовать на кинопроизводство, направляя его — также и при режиме демократических свобод — в определенную сторону.

Некоторые говорили, что неминуемый спад неореализма объясняется тем, что он лишился такого актуального и жгучего материала, как война и действительность первых послевоенных лет. Это наблюдение не совсем точно, как, например, доказал фильм «Земля дрожит», не связанный ни с одной из этих тем. Впрочем, также и сегодня существует немало острых проблем нашей социальной жизни: мы должны раскрыть подлинное лицо Италии, показать новое главное действующее лицо ее истории — ее народ. В таком сложном, истерзанном мире, как тот, в котором мы сегодня живем, каждый должен занять позицию, и это касается не только партийной принадлежности, а и познания действительности: за познанием следует суждение, выводы.

Итак, причины спада совсем другие, и мы думаем, что в общем и в целом их здесь указали.

Попытки поисков других путей неореализма

Прежде чем закончить и подвести вкратце итоги (оставив в стороне из-за нехватки времени разговор о таких нехарактерных фильмах, как «Первое причастие»8 Блазетти — оценка его в известной степени совпадает со сказанным по поводу фильма Кастеллани; или «Запретный Христос» Малапарте9, экзальтированная и антигуманная риторика которого является прямым противопоставлением неореализму, несмотря на все искусственные жестокости), нельзя не упомянуть о трех важных фильмах, весьма характерных для нынешнего спада неореализма, — возможно, они дадут нам ключ к пониманию его причин. Это «Франциск, менестрель божий», «Дорога надежды», «Чудо в Милане». Представляет известный интерес и четвертый фильм, «Хроника одной любви» Антониони, в котором сделана попытка рассмотреть под критическим углом зрения также и жизнь крупной миланской буржуазии.

«Франциск, менестрель божий»

В фильме «Франциск, менестрель божий» Росселлини, несомненно, не обладающий мистическим темпераментом, как об этом свидетельствуют все его фильмы, берется за социальную тему уже не непосредственно и конкретно. С помощью нескольких эпизодов из «Цветочков»50 он хочет также выразить свою веру в человека и человеческую справедливость. Общая атмосфера фильма, вещная и человечная, передает в мистической форме легенды подлинную жизнь, которая волнует именно потому, что очищена от риторики и литературщины; действительность эта становится остро полемической для всякого, кто хочет и способен подвергнуть себя суду совести.

Любовь к богу у этого Франциска проявляется и осуществляется исключительно в любви к его созданиям. Главная сила фильма именно в том, что в нем сведены к человеческим меркам огромные, ибо они гуманны, чувства; в том, что «Цветочки» излагаются так, как излагались эпизоды в «Пайза». Но в этом также и слабость фильма: режиссер не сумел прямо, непосредственно достигнуть той цели, которую перед собой ставил. Кроме того, фильм вызвал широкую критику с исторической и религиозной точек зрения. Над фильмом висит груз компромисса, которого так и не удалось достигнуть; однако его высокие достоинства несомненны.

«Дорога надежды»

Джерми в «Дороге надежды» в известной степени проявил большую верность позиции неореализма: одиссея группы рабочих, потерявших работу на Сицилии после закрытия серного рудника и пытающихся эмигрировать в тщетной надежде найти лучшую жизнь, глубоко прочувствована и остро показана, но включенные в повествование психологически недостоверная драма любви и ревности, с неизбежной деревенской дуэлью на снегу, и оптимистический — несмотря на двоих погибших, из коих один на совести главного героя, — финал смещают акцент с действительности в сторону мелодраматической и искусственно зрелищной схемы, что лишает фильм его заряда и приводит к гибриду — компромиссу между неореализмом и самыми избитыми зрелищными стандартами.

Также и в этом случае режиссер изменил своему миру и не сумел ясно и решительно донести до зрителя содержание, которое хотел выразить.

«Чудо в Милане»

«Чудо в Милане» выбрало другой путь — путь сказки, фантастики.

Спустя некоторое время, прошедшее после первого просмотра, можно дать спокойную критическую оценку этому фильму, вызвавшему столь ожесточенные споры, сказать по правде, не всегда беспристрастные, ибо некоторые критики клюнули на крючок полемики, выходящей за рамки искусства. Мы вовсе не хотим здесь утверждать, что содержание фильма слишком незначительно для того, чтобы давать ему эстетическую оценку, а хотим лишь повторить мысль, которая, наверно, всем надоела, как неизменный припев в некоторых народных песнях: содержание художественного произведения представляет собой не нечто внешнее (в фильме — сюжет, интрига, фабула), а что-то куда более глубокое, что достигается формой, выражением подлинного и единственного содержания. Сюжет, интрига, фабула, так же как актерская игра, монтаж, фотография, лишь составные технические элементы и подлежат оценке как таковые. Я хочу сказать, что выводить значение «Чуда в Милане» из анализа отдельных эпизодов, находок режиссера и сценариста, гэгов — значит подвергнуться риску произвольных и абстрактных суждений; точно так же как если бы мы исходили из взятых отдельно монтажа, кадров или ритма, то могли бы заблудиться в анализе «техники», не сумев найти искусство, а вместе с ним и подлинное содержание.

Идя по такому ошибочному пути, каждый — в зависимости от своего настроения, симпатий, политических и моральных убеждений — мог оценивать фильм как ему нравится, находя в нем что-то в поддержку своей аргументации. Так, некоторые его определили (с удовлетворением или злобой — неважно) как коммунистический, даже более того — целиком и полностью советский, другие же сочли, что, напротив, он с начала до конца проникнут глубоким христианским духом, а третьи увидели в нем анархо-реакционный буржуазный компромисс.

Как мы видим, мнения прямо противоположные, совсем разные, но все они вне художественной оценки фильма; с другой стороны, все они — если принять их ложную предпосылку — в равной степени могут быть подтверждены точными и конкретными примерами. Мы прекрасно можем истолковать то, что полиция находится в полном распоряжении у богача Мобби как осуждение капитализма, который использует в собственных интересах силы государства, держит в своих руках его ключи, чтобы подавлять бедняков, так же как можем узреть христианский дух во многих поступках Тото или же констатировать асоциальность требования бездомных продолжать «занимать» (как говорят в Неаполе) землю, на которой забил нефтяной фонтан. Вообще, встав на такой путь, можно дойти до самых произвольных суждений и найти в фильме что угодно: может быть, его создатели выступают против английской монополии на иранскую нефть...

Такому неверному подходу способствует также мифологизация фигуры режиссера как автора фильма. Рядом с ним в качестве помощника самое большее, как в данном случае, ставят сценариста, всемерно акцентируя личность режиссера, которая уже нашла свое выражение в предыдущих фильмах. Это было бы правильно, если бы проявление индивидуальности режиссера не рассматривали как явление самовозгорания, на которое не оказывают ни малейшего влияния исторические, политические, социальные условия, производственная машина и так далее; если бы вдобавок при оценке его фильмов не принимали во внимание даже его поступки, как, например, то, что он подписал Стокгольмское воззвание". Поэтому бедным режиссерам со всеми этими манифестами, призывами, конгрессами, публичными заявлениями живется нелегко, они знают, что все это окажет то или иное влияние на оценку их очередного фильма, причем без всякого злого умысла со стороны кинокритики, пошедшей по пути столь ошибочных оценок.

«Чудо в Милане» появилось в своеобразный момент итальянской жизни и в известном смысле является также характерным его проявлением.

Художественная сущность фильма уже не во взволнованном открытии условий человеческого существования, как в «Шуша» или «Похитителях велосипедов», возникает не как результат озарения перед лицом действительности, показ которой уже сам по себе требует от художника оценки и стремления изменить ее, а в результате уныния, которое, чтобы не впасть в самый горький пессимизм, цепляется за тщетную надежду чуда. Среди фильмов Де Сика и Дзаваттини этот самый печальный, проникнутый отчаянием.

Такую веру в жизнь, пожалуй, можно уподобить насвистывающему самоубийце. Но именно здесь-то и таится художественная сущность фильма, выражающая весьма распространенное настроение, вполне понятную растерянность перед «замороженной» духовной атмосферой, которая кажется тупиком.

Идеологические и полемические мотивы не сливаются воедино с этой художественной сущностью: они остаются отвлеченными интеллектуалистскими противоречиями, вспышками недовольства, которые было бы неправильно пытаться рассматривать в рациональном, органическом плане. Самое большее, они представляют собой ответную реакцию, настроения, враждебные обществу, зиждущемуся на низких, эгоистических интересах; реакцию и настроения, которые по своей чисто интеллектуальной природе проявляются в тоне карикатуры и сатиры, не поднимаясь до уровня подлинной высокой художественности.

Между миром бедняков (в который уходит своими корнями поэзия фильма и который наиболее взволнованно и ярко показан в сцене похорон тетушки Лолотты; в той сцене, где Тото дарит свой чемоданчик несчастному, укравшему его у Тото только «потому, что он ему нравится»; в сцене, где бездомные греются в луче солнца, или сценах любви Тото и Эдвидже) и миром богачей нет диалектической связи, ибо невозможны синтез и единство между двумя «душами» фильма ни в плане реальности, ни в плане сказки.

Также и в этом случае надо учиться у Чаплина.

Таковы слабости фильма: рядом с искренним вдохновением, с которым показаны достаточно правдоподобно, хотя и с некоторым скатыванием в манерность, условия жизни городского «субпролетариата», где странности бедняков возможны и реальны, то есть рядом с «человеческой комедией» (мы можем ее так назвать), — сатирическая сказка, целиком интеллектуальная и литературная, полная умных находок, острот, порой дешевых, порой точно бьющих в цель, но и чистой развлекательности, которая иногда, как в сцене с превращением статуи в балерину, просто грешит против хорошего вкуса. И в то время как, скажем, ценная, убедительная часть фильма достигает точного ритма, гармоничного монтажа, выразительного и ровного актерского исполнения, соответствующей операторской манеры, когда все сливается в замечательное единство, позволяющее проникнуть в фантастический в своей правдивости мир этих несчастных, в душу каждого из них (ибо персонажи очерчены все очень точно — их физические недостатки, их пороки и злоба, такие же наивные и чуть ли не трогательные, как и их доброта), — другая часть фильма, назовем ее «чудесной» и сатирической, уступает также и по форме: она лишена искрометного ритма, острого и умного монтажа, стилизованной актерской игры, и, несмотря на голубя, атлетических ангелов, дух тетушки Лолотты, заколдованные тюремные фургоны и летающие метлы, ей не удается ни стать сказкой, ни достигнуть легкости. Может быть, именно потому, что она вся придуманная, «из головы» и в ней нет поэта, который оживил бы, воплотил придуманное в образы, проникнутые живительным дыханием искусства. Насколько больше деликатной тонкости, сказочности — приведем лишь один, но такой яркий пример! — в кадрах, где Тото, стоя на коленях, надевает новую туфельку на ногу Эдвидже, опершейся на ящик! Обычное изображение, вполне реальное, но сколько в нем поэтических ассоциаций и чувства. Это всего один момент — иллюзия сразу же рассеивается, ибо в этом обществе нет места для столь чистых и простых душ и сказка о Золушке всего лишь сказка. Образы, изображение полны этой печалью, этим недостижимым стремлением к добру, этой горечью, которая и есть поэтическая сущность фильма.

Некоторые в своей критике фильма ссылались на прошлое двух его авторов, даже на их заявления относительно целей и намерений, из которых они исходили, придавая всему решающее значение, будто дело идет о точном толковании статей закона.

То, что прошлое художника может иметь некоторое значение и помочь в оценке произведения, никто не отрицает, однако при условии, что всяким прецедентам не следует придавать излишний вес; весьма спорным является и то, что художники могут давать разъяснения относительно созданных ими произведений: нередко как раз им-то и следует меньше всего говорить, и, во всяком случае, значение всегда имеет не то, что они хотели сказать или сделать, или то, что они думали сказать или сделать, а то, что они действительно сказали или сделали, даже сами об этом не зная.

Итак, совершенно ясно, что «Чудо в Милане» представляет собой самую благородную и высокую попытку преодолеть нынешний спад неореализма, свидетельством которого являются и сильные и слабые стороны самого этого фильма. Также ясно и то, что Де Сика и Дзаваттини ошиблись, сойдя с почвы реальной действительности: только прочно стоя на ней, они смогут, как показывает сам фильм, о котором идет речь, рассказывать нам замечательные и тонкие, полные поэзии и нравоучения сказки, проникнутые надеждой на то, что чудо — в людях, решительно борющихся за торжество справедливости и добра также здесь, на этой земле, также и в Милане.

которые обусловили его рождение и развитие. Упадок неореализма не может не носить лишь временного характера: в самом деле, было бы слишком печально, если бы было иначе. Ибо это означало бы, что наше кино отказывается включиться со своей огромной выразительной силой в движение обновления и социального прогресса.

Но главное — этот окончательный спад явился бы признаком приостановки неизбежного хода истории.

Перевод А. Богемской

 

Лукино Висконти. «Самая красивая»: история одного кризиса

«Хроника одной любви»

«Хроника одной любви» Антониони грешит такой же нерешительностью: режиссеру не удается до конца раскрыть свою тему, раскрыть глубокие мотивы, руководящие поступками его героев. В результате, с одной стороны, холодный фильм, не выказывающий ни чувств, ни. страстей, ибо намерением режиссера и было холодно, я сказал бы — безжалостно пронаблюдать жизнь определенного социального слоя; с другой стороны, фильм, лишенный четкой авторской позиции, ибо режиссер не пожелал или не сумел проникнуть взглядом глубже, до конца, в эту жизнь.

Заключение

На этом заканчивается беглый и краткий обзор пути итальянского неореализма; выводы, считаете их вы обоснованными или нет, мы предвосхитили в ходе изложения.

Кризис и временный спад неореализма не означают, что время его жизни истекло, а означают, что в настоящий момент уже нет тех духовных условий, той атмосферы,

— Скажите, пожалуйста, каковы были причины вашего согласия ставить «Самую красивую»? Ведь этот сюжет, во всяком случае, по внешним признакам совсем не похож на те, что вы ставили до сих пор.

— Выбор и предпочтение сюжета не зависят только от воли режиссера. Необходимы также финансовые усло вия, позволяющие ставить этот сюжет. После того как я был вынужден отказаться от «Повести о бедных влюблен ных» и от «Кареты святых даров»1, Сальво Д'Анджело2 предложил мне сюжет Дзаваттини. Я уже давно мечтал снять фильм с Анной Маньяни, и, поскольку именно она предполагалась на главную роль в «Самой красивой», я согласился. Мне было интересно сделать опыт с подлин ным «действующим лицом», при помощи которого я мог бы выразить кое-что важное и глубокое. Меня интересова ло и то, как сложатся отношения между мной, режиссе ром и звездой Маньяни. Результат оказался наилучшим.

— Что было вашей целью — «картина среды» или «картина персонажей»?

— Фильм об одном персонаже. В сущности, это исто рия одной женщины или, лучше сказать, история одного кризиса. Некая мать, которая была вынуждена отказаться от своих затаенных мелкобуржуазных желаний, пытается их осуществить через дочь. Потом она убеждается в том, что если и возможно достигнуть лучшей жизни, то в совершенно другом направлении. И в конце фильма она возвращается домой такая же «чистая», как уходила. Она сознает, что плохо любила свою девочку, и испытывает глубокую горечь от всех тех хлопот и знакомств, через которые она была вынуждена пройти ради того, чтобы проникнуть в мир, который казался ей изумительным, но, по существу, достоин только сожаления.

— Много ли изменений вы внесли в первоначальный сюжет Дзаваттини?

— Да, много. Прежде всего — герой, который у Дза ваттини был служащим, в фильме стал рабочим, а соответ ственно этому и действие, которое должно было развора чиваться в квартале Аннибалиано, перемещено на окраину, точнее, в район Пренестино. И второй момент: у Дзаватти ни — девочка проваливалась на конкурсе; в фильме же ее утверждают на роль героини и, тут же, напротив, мать, которая билась всеми средствами за то, чтобы сделать из девочки актрису, поняв свою ошибку, отказывается подписать контракт. Таковы самые важные структурные изменения. Но во время съемок были сделаны еще многие другие, поскольку я пошел по пути, значительно отличав шемуся от того, который был намечен Дзаваттини, да и от того, который предусматривался по сценарию. Диалоги также были полностью изменены. В этом очень помогла Маньяни, потому что с нею можно работать методом импровизации...

В ее искусстве живет народная стихия, не имеющая ничего общего с театральным ремеслом. Маньяни умеет поставить себя на уровень других и в определенном смысле умеет других поднять до своего уровня. Вот на это особое и редкостное свойство ее личности я главным образом и опирался. А с другой стороны, и Гастоне Ренцелли (рабочий) и Тина Апичелла (девочка) полностью оправдали мои ожидания. Особенно девочка, которая показала незаурядные ум и инстинкт. Уже через пятнадцать дней работы она освоила все профессиональные приемы. Настолько, что порою приводила нас в замешательство. В одной сцене, например, она должна была плакать: она оставалась тихой и спокойной до самого начала действия, а как только раздавался удар хлопушки — начинала плакать и при команде «стоп» — прекращала. И так десять раз подряд... Девочка пяти с половиной лет!

—Какой метод нужен для того, чтобы добиваться правильных реакций от непрофессиональных актеров? Подсказка, внушение?

— Между подсказкой и внушением. Я подсказываю им суть сцены, они пробуют выражать ее по-своему. В' этой работе, в этом непосредственном сотрудничестве сцена постепенно как бы наводится на резкость. Далее: чтобы дать актерам больший заряд правдивости, я всегда оставляю им простор для реплик и действий, играемых до и после нужной мне сцены. Данный метод полностью себя оправдал, и даже с Маньяни: ведь, не «разогреваясь» таким способом, она никогда не смогла бы находить столь удачные реплики.

— Насколько я смог понять, сценарий для вас — канва: примерно как в комедии дель арте?

— Сценарий — это основа, сюжет фильма. Его непре менно надо иметь перед собой. Но предусмотреть диалоги и действия в их окончательном виде невозможно. В реали стическом фильме персонажи могут говорить вполне опре деленным способом, и этот способ необходимо найти. Наконец, я думаю, что у фильма должен быть только один автор — режиссер. И при таком моем методе работы «настоящий» фильм рождается на месте. Я бы сказал, что самое важное — это выбор актеров, то есть героев будущего фильма. Если они найдены, то большая часть работы позади.

У каждого свой метод работы, своя точка зрения. Но в отношении актеров я твердо убежден в том, что если у человека есть талант, есть подлинно кинематографический инстинкт, то его можно научить произносить даже самые трудные реплики. Необходимы только труд и упорство.

— Однако работа с непрофессиональными исполните лями среди прочих трудностей включает печальную необ ходимость дубляжа?

— Для меня — нет. Я снимаю только синхронно. Вот Де Сика, действительно, дублирует своих актеров. Но дубляж — это конец всему. Все теряет смысл. Как я уже говорил, если у человека есть талант, то он сможет «произ нести» даже самые трудные реплики. Беда заключается в том, что у нас не умеют открывать актеров: между тем в Италии их великое множество. Нет никакого смысла в конкурсах красоты, кроме, конечно, их прямого назначе ния. Здесь идет отбор бюстов и ног, но не темпераментов. Выборы «мисс» вообще не имеют никакого значения: иногда победительницы бывают красивы, но обычно это кретинки. Они не умеют говорить, не умеют двигаться — у них нет настоящих актерских данных. Не успев отсняться в первом своем фильме, они начинают заботиться лишь о новых контрактах и новых миллионах. Они не думают о том, что надо учиться. Поэтому даже те из них, у кого есть хоть капля таланта, в самое короткое время портятся.

— Чем же здесь можно помочь?

— Изменить критерии отбора, создать школы при школах, но серьезные. И затем начать в них обучать та ких, как Гастоне Ренцелли, Тина Апичелла.

— В чем вы, основываясь на вашем личном опыте, видите различия между режиссурой в кино и в театре?

— По существу, никакого различия нет. В театре так же необходимо выбирать актеров, которые могли бы про износить такие же определенные реплики и произносить «естественно», необходимо каждому поручать такую роль, в которой бы по возможности искренне проявлялись его природные данные.

— Почему, работая на театре, вы отдаете предпочтение ярким, эффектным постановкам, в кино, напротив, вас привлекает сугубо реалистическая среда?

— У кино и театра разные задачи: они призваны говорить о разном. Кинематографические средства позво ляют «заглянуть» в повседневную жизнь, театр же знако мит зрителя с некими текстами. Наконец, пышных поста новок, о которых вы говорите, было не так уж много. Не которые из них, особенно сразу после войны, я специаль но ставил в такой манере, чтобы привлечь зрителя.

— Многие критики упрекают вас в формализме, осо бенно много таких упреков выпало на долю фильма «Земля дрожит». Что бы вы могли им ответить?

— Отвечу, что они ошибаются. Я никогда не занимал ся отделкой кадра. Я никогда не думал о кадре самом по себе. Каждый кадр продолжает предыдущий, естественно продолжает. «Земля дрожит» снималась с максимальной простотой. И заботился я о совершенно противоположном эффекте — об эффекте абсолютной обнаженности.

— В одной из своих статей Ренцо Ренци задавался вопросом, почему в таком фильме, как «Земля дрожит», где автор стремился документировать реальную ситуацию, нет даже упоминания о существовании партий и проф союзов.

— Именно потому, что я не хотел искажать реального положения вещей. Политическая панорама Ачитреццы в период съемок была такова: пять куалюнкуистов3, осталь ные — равнодушные. Не было ни партий, ни тем более профсоюзов. Этот вопрос мне задавали многие политиче ские деятели, мне задавал его сам Тольятти. И я отвечал, что не собирался говорить вообще: я собирался говорить только об Ачитрецце.

— Считаете ли вы, что принадлежите к неореалистиче скому направлению в итальянском кино? Если да, то чем ваш неореализм отличается от неореализма Де Сика, на пример, или Джерми?

— Думаю, что было бы лучше говорить просто о реа лизме. Несомненно, я работаю в этом направлении. На мой взгляд, большая ошибка Джерми и даже Де Сика (при всем моем уважении к ним) состоит в том, что они теряют отправной пункт — фактическую социальную дей ствительность. Да, в жизни есть бородачи4, есть Ламбра те5, подпольная эмиграция, но таких финалов, как в «Чуде в Милане» и в «Дороге надежды», в социальной действи тельности не существует. Мне кажется, тут происходит опасное смешение реальности и романтизма. В финале фильма «Земля дрожит» больше обещаний и надежд, чем в полете бородачей над городом верхом на метлах. Худож ник не может и не должен бежать от реальности. Я против бегства.

— Еще вопрос: не могли бы вы сказать несколько слов о положении дел в современном итальянском кино? Какие проблемы следует считать самыми серьезными?

— Отвечу в двух словах: положение бедственное. Самая серьезная проблема — это проблема сюжетов: ма териал трактуется на самом низком уровне и зачастую в крайне вульгарной форме. Мы снова вступили в период упадка.

— Что такое для вас сюжет? Согласны ли вы с Рене Клером, что «хороший сценарий может и должен быть рассказан в нескольких предложениях»?

— Сюжет — это ведь тоже одно слово. Слово, приво дящее в движение фантазию и духовные силы режиссера, который его слышит.

Интервью вел Микеле Гандин6 Перевод Л. Аловой

 

Роберто Росселлини. Беседа о неореализме

— Считаете ли вы себя вправе претендовать на звание «отца» итальянского неореализма?

— Не мне судить, верно ли, что наиболее впечатляю щим образом так называемый неореализм проявил себя в «Риме — открытом городе». Но я истоки неореализма вижу подальше: прежде всего, в ряде художественно-до кументальных лент о войне, среди которых фигурирует и мой «Белый корабль»; затем, в правдивых и собственно художественных фильмах о войне, где были «Лючано Ceppa — пилот», для которого я писал сценарий, и «Человек с крестом», который я ставил; и, наконец и прежде всего, в ряде фильмов, не ставших большим явлением, таких, как «Проходите, впереди есть места», «Последний извоз чик» и «Кампо деи Фьори»1, где благодаря безыскусному исполнению актеров, в частности Анны Маньяни и Альдо Фабрици, складывается, если можно так выразиться, формула неореализма. Кто может отрицать, что именно эти актеры первыми как бы воплотили неореализм? Что эстрадные номера с «силачами» или «римские куплеты», исполнявшиеся, по замыслу Маньяни, на ковре или под одну гитару, или персонаж, созданный в периферийных театриках Фабрици, порой предвосхищали некоторые фильмы неореалистической эпохи? Неореализм зарож дается как диалектальное кино — и это происходит бес сознательно, самосознание он приобретает потом, в гуще человеческих и социальных проблем военного и после военного времени. И раз уж заговорили о диалектальном кино, хорошо бы вспомнить и наших менее прямых — в историческом плане — предшественников: я имею в виду Блазетти и его фильм с «типажами», «1860», и такой фильм Камерини, как «Что за подлецы мужчины!».

— И все же, если оставить в стороне все историче ские прецеденты, в итальянском послевоенном кино ут верждается такой реализм, какой до войны мы не могли себе даже представить. Не сделаете ли попытки опреде лить его?

— Я кинопостановщик, а не критик и не думаю, что смогу совершенно точно объяснить, что такое реализм.

Я могу только сказать, как я его ощущаю, какое представление о нем я составил. Быть может, кто-нибудь другой сумел бы объяснить это лучше меня.

Это — обостренное любопытство к отдельной личности. Это — присущая современному человеку потребность говорить обо всем, как оно есть на самом деле, осознавать действительность, я бы сказал, беспощадно конкретным образом, соответствующим характерному для современности интересу к статистическим и научным данным. Это еще и искренняя потребность смиренно видеть людей такими, каковы они на самом деле, не прибегая к разным хитростям ради изобретения чего-то необыкновенного. Понимание, что необыкновенное откроется в поиске. Наконец, желание познать самого себя и не избегать действительности, какой бы она ни была.

Вот почему в своих фильмах я пытался проникнуть в самую суть вещей, придавая им ту цену, какую они имеют, — задача нелегкая и даже честолюбивая, поскольку дать любой вещи ее истинную цену — означает уловить ее настоящий и всеобщий смысл.

— Термин «неореализм» или, проще, «реализм», столь ясный для вас, так же ясен и всем тем, кто спорит о нем или является его поборником?

— Мне кажется, что в отношении термина «реализм» после стольких лет существования реалистического кино все чаще происходит некоторая путаница. Кое-кто еще представляет реализм как нечто внешнее — как выход из павильонов на улицу, как разглядывание лохмотьев и страданий. Для меня реализм не что иное, как художест венное воплощение истины. Когда установлена истина, достигается и ее выражение. Если же эта истина ложная, фальшь ее ощущается, а воплощение не достигается. При таких воззрениях я, естественно, не могу верить в «развлекательное» кино, как его понимают в некоторых промышленных кругах, в том числе за пределами Европы; оно приемлемо лишь настолько, насколько способно постичь истину.

— В чем же предмет реалистического фильма, который вы противопоставляете обычному «развлекательному» фильму?

— Живым предметом реалистического фильма яв ляется не история, не рассказ, а «мир». У него нет заго товленных заранее положений, они складываются сами собой. Лишнего и рассчитанного на зрелищный эффект он не выносит, напротив, отвергает все это и прямо стремится к сути. Он не задерживается на поверхности, но ищет более сокровенные струны души. Он отвергает приманки и готовые рецепты, раскрывает те пробуждения, которые внутри у каждого из нас.

—В чем еще, по-вашему, особенности реалистического фильма?

— Если коротко, то это фильм, который задается вопросами и другим задает вопросы. Одна американская газета, нападая на мое «Чудо», писала: «Поскольку кино — это развлечение (entertainment), оно не должно поднимать проблем». А вот что такое реалистический фильм для нас — это фильм, который хочет заставить думать.

Именно эта задача встала перед нами в послевоенное время; никто из нас даже и не пытался делать то, что называется «развлекательным» кино. Нас занимали поиски истины, ее соотнесение с действительностью. Для первых итальянских режиссеров, называемых неореалистами, это было самым настоящим проявлением мужества — уж этого-то никто не может отрицать. Позднее вслед за теми, кого можно было бы назвать новаторами, пришли популяризаторы, роль которых, быть может, еще важнее: они повсюду и даже с еще большей ясностью распространяли неореализм. Им ведь не приходилось ничего ломать и, вероятно, удавалось лучше выразить свои намерения; благодаря им сочувствие неореализму стало шире. Потом же, как это неизбежно бывает, пошли уже искажения и отклонения. Но к этому времени добрую часть своего пути неореализм уже прошел.

— Как вам кажется, оставались ли вы верны сформу лированному вами сейчас представлению о реализме во всех своих фильмах?

Если я и оставался верным этому представлению, то происходило это само собой, без каких-то усилий с моей стороны. Не думаю, что последовательность нужно сохранять любой ценой. Когда человек последователен любой ценой, он близок к безумию. Если я придерживался каких-то укоренившихся во мне принципов, в которые я твердо верю, то, наверное, можно сказать, что я оста вался последовательным. А мне и правда это кажется верным, поскольку от моих документальных лент к первым военным фильмам, к фильмам послевоенного времени и до сегодняшних проходит, пусть даже через разно образные искания, одна-единственная линия. Нельзя, например, отрицать, что в «Белом корабле» и в «Человеке с крестом», в «Пайза» и в «Франциске», в коротком эпизоде «Чуда»2 и в финале «Стромболи» духовный мир один и тот же.

— Как, по-вашему, «Франциск — менестрель божий» — реалистический фильм?

— Несомненно, представляя, каким бы мог быть Франциск как человек, я никогда не отступал от действи тельности ни в том, что касается событий (они строго соответствуют исторической правде), ни в отношении каких-либо других элементов, способствующих воссозда нию картины событий. Например, костюмы являются как бы частью «действительности». Они так подлинны, что их просто не замечаешь.

В этом фильме я попытался раскрыть некую новую сторону Франциска, новую, но не лежащую за пределами действительности: это такой Франциск, который в любом случае должен оставаться убедительным в общечеловеческом и художественном планах.

— Каких принципов вы придерживались в своих фильмах?

— У меня нет рецептов и готовых решений. Но когда я оглядываюсь на свои фильмы, то, конечно, вижу в них постоянные мотивы, но они повторялись не потому, что были программными, а потому, что так выходило само собой. Прежде всего, это хоральность. Реалистический фильм сам по себе хорален. Моряки в «Белом корабле» так же значимы, как беженцы, укрывшиеся на хуторе, в финале «Человека с крестом»; как горожане в «Риме — открытом городе», как партизаны в «Пайза» и монахи в «Франциске».

«Белый корабль» — образец хорального фильма: от первой сцены, где моряки пишут письма крестным матерям, и до сцены боя, где раненые слушают мессу или поют, сами себе аккомпанируя. Еще в этом фильме есть мотив безжалостной жестокости машины к человеку, негероический аспект существования человека на военном корабле, где он почти что заслонен измерительными приборами, гониометрами, штурвальными колесами и ручками управления. На первый взгляд не героический и не лирический — и все-таки невероятно героический аспект.

Потом, это документальная манера наблюдать и анализировать; этому я научился в своих первых короткометражках — «Подводная фантазия», «Ручей Рипасоттиле»; «Прелюдия к послеполуденному отдыху фавна», — а продолжил и в «Пайза», и в «Германия — год нулевой», и в «Стромболи».

Затем это постоянное обращение к фантазии даже в документальном в самом строгом смысле слова фильме, поскольку в человеке какая-то одна часть стремится к конкретному, а другая тяготеет к воображаемому. Первое стремление не должно подавлять второе. Вот отсюда и идет все фантастическое в «Чуде», в «Машине, убивающей негодяев», если хотите, в «Пайза», так же как и в «Франциске», в начальной сцене, где солдаты под дождем толкают монашка, а возле хижины стоит св. Клара. Да и финал — все в снегу — также должен был иметь некий фантастический колорит.

Наконец, религиозность: и я имею в виду не столько обращение к божественной воле героини «Стромболи» в финале, сколько как раз те темы, которые я раскрывал уже десять лет назад.

— Вы считаете, что всегда придерживались принципа хоральности, который, выходит, является особенностью ваших произведений?

— Начинал я, несомненно, делая ставку прежде всего на хоральность. Сама война побуждала меня к этому: война сама по себе — явление массовое. Если потом от хоральности я перешел к открытию персонажа, к углуб ленному исследованию протагониста, например мальчика в «Германия — год нулевой» или героини «Стромболи», то это естественное развитие моей режиссерской деятель ности.

— Согласны ли вы, что в ваших фильмах часто бывает разрыв между одним особенно удачным эпизодом, таким, например, как сцена с мальчиком, бегущим по городу, в «Германия — год нулевой», и другими, непонятно почему незавершенными или по крайней мере очерченными более бегло?

— Это правда. Действительно, каждый фильм, ко торый я снимаю, интересует меня какой-то одной сценой, например финалом, который я, бывает, мысленно себе представляю. В каждом фильме я различаю проход ной эпизод, как, например, первая часть фильма «Гер мания — год нулевой», — и событие. Вся моя забота в том только и заключается, чтобы подойти к этому событию. В остальных же, проходных эпизодах я чувствую себя неуверенным, рассеянным, отчужденным.

Может быть, тут все дело в моем несовершенстве, не спорю, но должен сознаться, что эпизод, не имеющий важного значения, вызывает у меня раздражение, утомляет, делает прямо-таки бессильным, если угодно. Уверенно себя я чувствую только в решающем эпизоде. «Германия — год нулевой», если уж начистоту, родилась именно ради эпизода с мальчиком, блуждающим в одиночестве среди развалин. Вся предшествующая часть не интересовала меня ни в малейшей степени. И «Чудо» родилось ради эпизода с жестяными мисками. А для последней части «Пайза» я приберегал эпизод с трупами, медленно плывущими по течению По с табличкой, на которой написано «Партизан». Река месяцами носила эти трупы. За один только день вполне можно было встретить несколько.

— Ваше вдохновение созревает во время работы над сценарием или в период съемок? Верите ли вы в так называемый «железный», обязательный и неизменный сценарий?

— О «железном сценарии» имеет смысл говорить, когда имеешь дело с фильмом развлекательным. Когда же речь заходит о реалистическом фильме, вроде того, расцвет которого мы наблюдаем в Италии, который поднимает проблемы и ищет истину, здесь руководствоваться теми же критериями нельзя. Тут главную роль играет вдохновение. И «железный» уже не сценарий, а сам фильм. Писатель набрасывает какой-то абзац, страницу, а затем зачеркивает. Художник кладет кармин, а затем проходится сверху зеленым мазком. Почему же мне нельзя зачеркнуть, переделать, заменить? Потому-то и сценарий не может для меня быть «железным». Если бы я полагал его таким, то считал бы себя писателем, а не режиссером. А я ставлю фильмы.

Тему каждого своего фильма я подолгу изучаю и обдумываю. Делается набросок сценария, поскольку было бы нелепо придумывать все в последний момент. Но эпизоды, диалоги, вся постановочная часть приспосабливаются к требованиям каждого дня. Тут уже вдохновение играет свою роль в заранее определенных рамках замысла фильма. В конечном счете вырисовывается общая картина того, чем должна быть сцена, которую нужно снимать.

Приготовления заканчиваются. Все обеспечено и предусмотрено: тут-то, дайте уж мне сказать, и начинается то, что я считаю самой нудной частью постановки фильма, его проклятой частью.

—Как вы оцениваете вклад ваших сотрудников в постановку?

— Сотрудники представляют собой средство для достижения цели. Режиссер держит их в своем распоряжении, как библиотеку. Что нужно, а что нет, надлежит решать ему. И это решение также является частью его самовыражения. Когда он знает своих сотрудников в совершенстве, знает, чего может от них добиться, получается, что он как бы выражает себя через них.

Мне повезло, что с самых первых документальных лент рядом со мной был композитор, с которым я исключительно хорошо ладил — это был мой брат4. С ним я обсуждал свои первые шаги в кино, с его помощью пытался более функциональным образом объединить изображение и музыку.

Что касается актеров, у меня были бесценные помощники: Марчелло Пальеро5 и Анна Маньяни, Альдо Фабрици и Ингрид Бергман6, а кроме них — настоящие моряки и настоящие партизаны, настоящие монахи и настоящие рыбаки. За ними, за солистами и «хором», я должен признать большую роль в успехе моих фильмов. И раз я уже вспомнил Фабрици, то обязан уточнить, что спорный гротескный персонаж, представленный им в «Франциске», был таким задуман мною и потому всю ответственность я беру на себя.

— Значит, вы признаете, что любите фильмы с корот кими эпизодами, как, например, «Пайза», или «Франциск», или два эпизода «Любви» («Человеческий голос» и «Чу до»), или «Зависть»7 (по «Кошечке» Колетт, одна из новелл фильма «Семь смертных грехов») и, если уж на то пошло, эпизоды «Белого корабля» (в кубрике, бой, на плавучем госпитале), «Германия — год нулевой» (бег среди раз валин), «Стромболи» (лов тунца, бегство), — все это вполне законченные эпизоды?

— Это правда. И происходит это потому, что я нена вижу сценарий там, где он меня насилует. Логическая нить сюжета — мой враг. Проходные эпизоды необходимы, чтобы подойти к событию; но мне, естественно, хочется проскочить их, пренебречь ими. И в этом, сознаюсь, один из моих недостатков — несовершенство моего стиля. Если честно, то мне бы хотелось ставить только эпизоды — такие, как те, что вы назвали. Когда я чувствую, что кадр, который я снимаю, важен только для логической связи, а не для того, что мне нужно сказать, тогда сказывается мое бессилие и я уже не знаю, что делать. И напротив, когда это важная, существенная сцена, тогда все становится легко и просто.

— Значит, то обстоятельство, что вы предпочитаете ставить эпизоды, мы должны считать естественным или же это уловка, чтобы уйти от целостного, повествователь ного фильма?

— Я ставил фильмы, составленные из отдельных эпизодов, потому что мне так было удобнее. Потому что так я мог избежать тех переходов, которые, как я уже говорил, нужны только для непрерывности повествования, но эти полезные и не решающие эпизоды именно в силу этого своего качества — бог знает отчего — кажутся мне чрезвычайно скучными. И наибольшее удовольствие я получаю тогда, когда могу избежать логической связи. А самая тяжелая обязанность для меня в конечном счете — это оставаться в заранее установленных рамках истории.

— Что в кинематографическом повествовании вы считаете существенным?

— На мой взгляд, это ожидание: каждое решение рож дается из ожидания. Именно ожидание раскрывает дейст вительность, делает ее живой, именно ожидание, когда оно хорошо подготовлено, приносит освобождение. Возь мите, к примеру, эпизод ловли тунца в «Стромболи». Это эпизод, рожденный ожиданием: нагнетается любопытство зрителя к тому, что должно произойти, а затем — яростная сцена забивания тунцов.

Ожидание — это существо любого события в нашей жизни, то же самое происходит и в кино.

А теперь расскажите, пожалуйста, как вы начали свою кинематографическую карьеру.

—Случайно. В свое время меня поразили фильмы Видора «Толпа» и «Аллилуйя!», быть может, единственные «классические» фильмы, которые я смог тогда увидеть. В кино я ходил часто, поскольку мой отец был владельцем кинотеатра «Корсо». Моими первыми шагами были документальные фильмы. Их я делал, советуясь с братом.

«Прелюдия к послеполуденному отдыху фавна» не кинобалет, как мог бы подумать тот, кто не имел случая его увидеть. Это документальный фильм о природе, так же как и «Ручей Рипасоттиле» и «Подводная фантазия». Меня поражала вода, плывущая в ней змейка, летящая стрекоза. Совсем скромные, если угодно, чувства, как, например, в эпизоде со щенками на верхней палубе или с цветком, выуженным из воды моряком, который готовится сойти на берег («Белый корабль»).

— Что в ваших фильмах автобиографического?

— Вы, конечно, не случайно заговорили об этом. Действительно, в моих фильмах много автобиографиче ского. В документальных лентах можно найти мои юно шеские причуды, открытие жизни, жужжащего шершня, рыб, проплывающих под водной гладью. Потом идут война и безработица — разбуженные памятью эпизоды, которые хотелось бы снова прожить. «Рим — открытый город» — это фильм о «страхе», страхе, который испы тали все, но прежде всего я сам. Мне тоже приходилось прятаться, искать пристанище, у меня тоже были друзья, которых хватали и убивали. Это настоящий страх, когда — то ли от голода, то ли от ужаса — теряешь тридцать четыре килограмма, страх, который я описал в «Открытом городе».

Потом «Пайза». Говорили, что лучший эпизод фильма — заключительный: дельта По, вода, заросли камыша. И удивлялись, как это я так хорошо понял эту область Италии. А ведь я провел в этих местах много лет своего детства. Из этих краев была моя мать. Я ездил туда на охоту и рыбалку.

В «Чуде» и «Человеческом голосе» это Маньяни, вторгшаяся в мой мир. В «Стромболи» это чужестранка, вошедшая в жизнь такого простого человека, как рыбак Антонио. А чувства героини («Стромболи»), ожесточенной жизнью, но вернувшейся к мечтам, разве не могут быть автобиографичными? Это желание так раскрыть душу, чтобы вместить всех, не отрываясь от действительности, но обретая внутреннее освобождение в том обращении к богу, которое становится заключительным порывом в фильме. Она задается этой целью словно впервые в жизни, бессознательно, если угодно. Только перед лицом природы и себя самой, в присутствии бога она осознала ее.

В «Машине, убивающей негодяев» это мои паломни чества по Амальфитанскому побережью: места, где тебе было хорошо, которые любишь, где живут бедолаги, убежденные, что видели черта, где однажды мне сказали: «Да, я встречал его, оборотня. Вчера вечером, велосипедом на него наехал». Это безумцы, опьяневшие от солнца. Но они умеют жить, пользуясь той силой, которой владеют немногие из нас — силой фантазии.

В этом фильме, который является фильмом поиска и одновременно кризиса, как, впрочем, и «Любовь», у меня была еще одна цель — приблизиться к комедии дель арте.

«Франциска» и «Европу, 1951»8 можно отнести к той же автобиографической линии, поскольку они указывают на чувства, которые я нахожу как у себя, так и у ближнего. В каждом из нас живет менестрель и его противоположность, поскольку в человеке есть два стремления — к конкретности и к фантазии. Второе сегодня пытаются жестоко подавить. И правда, мир все больше делится на две группы: на тех, кто хочет убить фантазию, и тех, кто хочет ее спасти; на тех, кто хочет жить, и тех, кто хочет умереть. Вот проблема, которую я поднимаю в «Европе 1951». Я утверждаю: когда забывают о втором стремлении, о стремлении к фантазии, в нас пытаются убить всякое чувство человечности, создать человека-робота, который должен мыслить только одним определенным образом и стремиться к конкретному. Такая бесчеловечная попытка открыто и резко осуждается в «Европе, 1951». Я пытался откровенно высказать свое мнение, в своих интересах и в интересах своих детей. Такова была цель, которой я хотел добиться в этом своем последнем фильме.

Способность увидеть человека целиком и благожелательность в суждении о нем кажутся мне сугубо латинской, итальянской позицией. Это итог определенной цивилизации, это наша древнейшая привычка рассматривать человека со всех точек зрения. Для меня чрезвычайно важно, что я родился в цивилизации, устроенной таким образом. Я полагаю, что мы спаслись среди военных бедствий и других не менее ужасных несчастий именно благодаря такому нашему представлению о жизни, которое является чисто католическим. Христианство не изображает все хорошим и безупречным, оно признает заблуждения и грех, но допускает и возможность спасения.

А вот его противники допускают только то, что человек безупречен, последователен и совершенен. И вот это-то и кажется мне чудовищным и бессмысленным. В поиске, в благожелательном суждении о грехе я вижу единственную возможность приблизиться к истине.

— Каковы ваши планы на будущее?

— Их много, но больше всего меня занимает «Сократ: суд и смерть»9. Сократ — это современный человек. Ксан типпа воплощает дьявола. Рассказ должен разворачиваться в трех частях: введение, суд и смерть. Вводная часть будет в Афинах. Я воображаю чрезвычайно протяженный, как это известно из истории, город — весь выстроенный вдоль одной улицы, где пейзаж представляет собой рас пахнутую панораму. Примитивная жизнь среди коз. Дома как некие этрусские гробницы — я видел их в Черве тери, — где по дому блуждает ласка, к потолку подвешен насест и козы живут там же, где и люди, повсюду оставляя следы своего животного существования. Название города, написанное на подошвах обуви жителей, отпечатывается на земле, которую они попирают. Костюмы как в «Фран циске»: простые, вечные в конечном счете костюмы, кото рые и костюмами-то не являются.

Действие, как и в «Франциске», должно быть связано с действительностью. Сократ должен прийти к тому же итогу, что и Франциск, но последнего к нему приводят желания и мечты, а Сократа — логика. Франциск — это инстинкт. Сократ — рассудок.

В нашей цивилизации, латинской и христианской, мы не принимаем готовых истин... Мы полны иронии и скептицизма; мы в нескончаемых поисках истины. Мы видим не наличное, но прежде всего будущее. Так видел Франциск. Так видел Сократ.

Интервью вел Марио Вердоне10 Перевод Н. Новиковой

 

Чезаре Дзаваттини. Некоторые мысли о кино

Несомненно, что первая и наиболее поверхностная реакция на повседневную действительность — скука.

До тех пор пока нам не удается преодолеть и победить свою умственную и душевную лень, действительность кажется нам лишенной всякого интереса.

Поэтому нечего удивляться, что в кино естественной и неминуемой необходимостью всегда считали наличие какой-нибудь «выдуманной истории», которую следует вставить в действительность, чтобы сделать ее захватывающей, «зрелищной».

Однако совершенно ясно, что это было своего рода бегством от действительности, как бы признанием того, что без помощи фантазии ничего нельзя создать.

Поэтому наиболее важным и новым в неореализме, мне кажется, было то, что он показал: необходимость выдумывать какую-нибудь «историю» была не чем иным, как бессознательной попыткой прикрыть наше человеческое поражение, а наше воображение, как мы им пользовались, служило лишь тому, чтобы мертвые схемы поставить выше, чем подлинные события жизни нашего общества. Именно в этом, на мой взгляд, и заключается важнейшая характерная черта неореализма и самое ценное из того нового, что он принес.

Мы поняли, что окружающая нас действительность невероятно богата и нужно лишь уметь ее видеть, а также что задача художника не в том, чтобы заставлять человека возмущаться или умиляться выдуманными героями, а в том, чтобы заставить его размышлять (и, если хотите, также возмущаться и умиляться) о своих собственных поступках и о том, как поступают другие по отношению к нему самому, — в общем, задуматься над реальными фактами, такими, каковы они есть.

Я лично считаю это огромным достижением; хотел бы прийти к этому на много лет раньше, но я сделал это открытие лишь в конце войны. Речь идет об открытии морального порядка, о «голосе совести». Я наконец увидел окружающее и понял, что всякий уход от действительности означает предательство.

Алессандро Блазетти

«Прогулка в облаках»

Возьмем такой пример: если раньше кто-то хотел поставить фильм о забастовке, он прежде всего старался придумать сюжет, который можно было бы легко увязать с забастовкой, но где она служила бы лишь фоном. Теперь же наоборот: он занимает позицию человека, готовящего отчет, и старается рассказать именно о самой забастовке, стремится найти в неприкрашенном, документальном факте возможно больше заложенной в нем гуманности и других ценностей морального, социального, экономического и поэтического порядка.

От бессознательного, но глубоко укоренившегося неверия в действительность, от обманчивого, ошибочного бегства от нее мы пришли к безграничной вере в дела, в факты, в людей.

Такая позиция, естественно, требует углубления в действительность, умения придавать ей ту силу воздействия, ту доходчивость, те оттенки, которых раньше, до неореализма, мы не предполагали.

Но чтобы это делать, чтобы обнаруживать глубоко скрытые человеческие ценности, необходим огромный заряд настоящего, неподдельного интереса ко всему, что происходит в окружающем нас мире.

Поэтому кино нуждается, чтобы в его ряды призывались не только самые яркие интеллекты, но также — и прежде всего — самые живые души, наиболее чистые духом люди.

Осознание взаимосвязи существующих явлений, а следовательно, и решающего постоянного участия людей (любого из нас) во всем, что происходит вокруг, обязывает нас непрерывно отдавать себе отчет в происходящем — час за часом, человек за человеком.

Это неудержимое стремление кино видеть и анализировать, его «голод по реальному» и есть конкретное проявление уважения к другим людям, ко всему, что существует.

И в этом одно из отличий неореализма от американского кино.

В самом деле, позиция американских кинематографистов совершенно противоположна нашей: в то время как нас интересует действительность, близкая нам, нам интересно познать ее до конца и непосредственно, американцы продолжают довольствоваться подслащенным знакомством, выдумкой.

Роберто Росселлини

«Рим — открытый город»

«Пайза»

«Германия — год нулевой»

«Генерал Делла Ровере»

Витторио Де Сика Чезаре Дзаваттини

«Дети смотрят на нас»

«Похитители велосипедов»

«Умберто Д. » «Чудо в Милане»

Лукино Висконти «Земля дрожит»

Анна Маньяни «Самая красивая» «Чувство»