А жизнь шла своим чередом. Каждый день мы приходили в школу, шумели, смеялись, получали пятёрки и двойки. Мария Васильевна смотрела на нас добрыми глазами из-под очков и учила нас, и хвалила, и корила, и, в общем, мы росли, как росли и миллионы наших сверстников в этом огромном чудном мире. Но мой дружок Серёга Губенко замыслил спасти меня от моего, страшного наваждения — дружбы с Верочкой Батистовой, с Бородавкой.

— Старик, — говорил он, покачивая крупной головой. — Ну чего ты туда пойдёшь? Чего? Э-э-эх ты, а ещё друг называется! Лучше давай набьём рожу Лютику из девятнадцатого дома. У него отец за границу ездит, у него жвачка есть и шариковые ручки. А мы отнимем. Пойдём?

Конечно, никого он бить не собирался и ничего отнимать бы не стал, но хоть этим ухарством он отчаянно пытался вовлечь меня в привычный круг интересов вольной, весёлой жизни.

— Не пойду, — отвечал я и шёл к Бородавке, слушал её стишки и разговаривал на возвышенные темы.

Дома мои походы всячески одобряли, что, кстати, внушало мне некоторое недоверие. Ведь если взрослые так охотно тебя поддерживают, улыбаются, стало быть, что-то не так, что-то такое странное получается. Самой активной сторонницей моих новых интересов была бабушка.

— Это очень хорошо, что ты дружишь с Верочкой, — говорила она так рассудительно, что я морщился. — Она чудесно на тебя влияет. Ты вот и читать больше стал, а то раньше тебя со двора не дозовешься, от хоккея по телевизору не оторвёшь. Она, видно, хорошая девочка. И маму я её видела, очень милая, порядочная женщина.

Оно, конечно, Агнесса Павловна была милой и порядочной женщиной, но тогда это звучало для меня как-то очень пыльно, скучно и назидательно.

А однажды Губенко подошёл ко мне на перемене, отвёл в дальний угол коридора, к лестничной площадке, и строгим голосом с долей злейшей иронии сказал:

— Ну что, я кое-чего понял.

— Чего? — спросил я.

— Бородавка… то есть Батистиха, на физкультуру ходит?

— Нет, не ходит.

— А почему не ходит?

— Она же освобождена, она больная. Ты что?

— Освобождена? — Глаза его излучали максимум сарказма. — Больная, говоришь? Да-а… А я знаю, почему она не ходит на уроки физкультуры… — Он помедлил.

— Почему? — не выдержал я. — Ну почему?

— А у неё, — медленно и зловеще проговорил Серёга, — у неё все ноги волосатые! Вот так, Лёха! Понял?

Как, какими ухищрениями разума пришёл он к этому необыкновенному выводу? Непонятно! Но сказано это было так уверенно, с такой силой убеждения, что я даже ни на секунду не засомневался, не удивился абсурдности этого заявления. Я принял его как неизбежную данность. А голос у Серёги уже стал тёплым, дружеским… Знал, знал он, чем можно сразить, отравить юную душу, а я не ведал противоядия.

— Откуда ты знаешь? — только и спросил я.

Если бы он ударился в подробности, в объяснения, то я, может, и засомневался бы в достоверности его слов, но он только горестно покачал головой и тихо сказал:

— Знаю.

И мир перевернулся!

Я ведь уже почти совсем не обращал внимания на её отталкивающую внешность и даже запах её комнаты стал воспринимать как нечто обыденное, привычное, неотделимое от всей жизни её семьи. А тут… Все последующие уроки я внимательно приглядывался со своего места к Верочке и подсознательно искал в ней что-то звериное, животное, но ничего, кроме разве что сходства с лягушкой, не находил. В моём разыгравшемся воображении появлялись лесные чащобы, какие-то вурдалаки, мохнатые сатиры с копытами. И рождалось во мне ощущение противоестественности нашей с ней дружбы, ибо не может же человек, в самом деле, всерьёз дружить с енотом или слоном, и не может животное (да ещё и гадкое!) Читать ему стихи Пушкина! Не может!

Но после уроков из какого-то упорства, а ещё и из необъяснимой заинтересованности я пошёл её провожать. Стояли мягкие майские дни, и уже зелень полностью вылезла наружу, но была ещё не запылённой, а свежей, чистой. Газоны были вскопаны деятельными общественниками, и вообще недавно прошёл субботник, и всё сияло и сверкало новыми красками, побелкой. Я вглядывался в Верочку и заметил, что за этот год она стала ещё, более грузной и нескладной, а глаза у неё стали такими уж совсем белыми, что даже страшновато было. Дул лёгкий, тёплый ветерок, за тополями звенел трамвай на проспекте, и всё было как-то необыкновенно солнечно и благостно.

— Давай присядем на скамеечку, — вдруг предложила Верочка у своего подъезда. Обычно она никогда ничего подобного не предлагала. — Такой воздух замечательный. Ты чувствуешь, Алёша? Ах, какой воздух!

Я что-то буркнул в ответ. Она с трудом забралась на зелёную скамейку, расплылась, растеклась по ней, грузно осела, приоткрыла рот и задумчиво подняла белые глаза к высокому, с лёгкими облачками небу.

— А вот ты знаешь, Алёша, — немного насморочно заговорила она, ибо была слегка простужена. — Вчера ночью дождик шёл, ты не слышал, наверное. А я не спала. Говорят, что в дождь хорошо спится, но я, наоборот, так всегда мучаюсь, плачу и как будто жду чего-то хорошего, чистого. Так после ночного дождя сегодня много дождевых червей. А я недавно где-то прочитала, что дождевые черви слепые…

— Естественно, слепые, — хмыкнул я. — Они же в земле живут. Что ж тут интересного?

— А я подумала, знаешь, что? Что раз у них глазок совсем нет, то как-то ведь они должны всё различать. Значит, у них должно быть какое-то… ну, что-то такое, что им заменяет глазки.

— Ну и что?

— Вот у меня, Алёша, нет здоровья. Конечно, немножко есть, но очень, очень мало. Значит, что-то должно и у меня быть, что заменяет мне здоровье. Ведь правда, Алёша? — Она выкатила на меня глаза, дыша с хрипом, тяжело.

— Наверное… может быть… что-то есть, — сбивчиво проговорил я, вновь поддаваясь чувству жалости.

— Конечно, есть! — счастливым голосом сказала Верочка — Я думаю, что у меня есть мама, есть Дуся, есть ты, и вы мне заменяете моё здоровье. Это же так замечательно, что у меня вы все есть. Все вы, вы все.. — Закончить она не смогла, захлюпала носом, заколебалась вся, зарыдала.

И в этом её «все вы», в перечислении нас троих было такое бездонное, вселенское одиночество, такая оторванность от этого мира, что мне стало душно-сладко и к глазам подступили слёзы.

— Верочка, — сказал я, забывая обо всём. — Ты знай, что если тебе я буду нужен, если когда-нибудь тебе помочь там надо будет или ещё что-нибудь, то я всегда… — Волнение тоже мешало мне договорить.

Верочка плакала, заливалась слезами и кивала своей огромной головой, и реденькая косичка прыгала у неё на затылке. Она пыталась сказать что-то похожее на «спасибо», но выговорить не могла. Потом слезла со скамейки, нервно махнула мне рукой и скрылась за дверью.