Посредники

Богуславская Зоя Борисовна

 

#img_1.jpg

#img_2.jpg

 

ГОНКИ

#img_3.jpg

Все началось с «Москвича».

Тогда он подумал: автомобиль — это движение, фантастический кругозор. Наконец, это комната.

Стояло чудовищно жаркое лето 196... года. Изо дня в день солнце прокаливало стену его дома, плавило асфальт. Люди еле брели по опустевшим улицам, зелень всю выжгло, а он, Родион Сбруев, ничего не чувствовал, он перелетал через заборчики палисадников, свистел на весь двор, вызывая своего лучшего друга Олега, — в то лето море ему было по колено. Он знал — в четыре он увидит Валду. Если б ему сказали еще прошлым летом или еще этой весной, что он будет часами болтаться возле МГИМО, у этой скамейки, он бы умер со смеху. Ему в полной мере была свойственна болезнь века — нетерпение.

Он вечно был в нетерпении. Если Олег не был готов в ту минуту, когда Родион заходил за ним в кино, его охватывало непонятное раздражение. Если кто-то за столом объяснял предмет дольше положенного, он вскакивал, готовый прервать. Так нестерпимо ему было слушать дальше. Прямо до головокружения. Будто тошнота подкатывала к горлу.

— Покурю в коридоре, — бросал он, вставая из-за стола.

Ребята переглядывались. За столом или в коридоре — что за разница.

Он бы не мог ответить толком. Просто в какой-то момент наступала полная несовместимость его с этой компанией, с этим пространством. Потом раздражение проходило, иногда через полминуты. И он снова возвращался в комнату, разговаривал с теми же людьми или мчался дальше.

А тут его буквально пригвоздило к скамейке. Даже если его звали куда-нибудь или он вспоминал о делах.

В то утро от скуки он листал журнал «За рулем». На последней странице мелькнула реклама нового автомобиля. Лениво проглядел текст. Запомнились мощность, параметры двигателя, скорость.

Вот тут ему и пришла в голову эта идея. Он бы увозил Валду за сто километров от людских глаз. Прятал в сосновом бору, катал на лодке. Да и вообще — откидные сиденья, свист ветра. От этой мысли все мешалось в его башке.

Схватив журнал, он бросился к подъезду института. Поток будущих международников уже потянулся из дверей. Оживленно переговариваясь, шли четыре девочки, совсем юные, и среди них вихрастый парень, постарше. Он был в порядке, парень, и чувствовал себя прекрасно.

— Чернявый, подстраивайся, — предложила Родиону одна в плиссированной юбочке.

— Не видишь, он уже ангажированный, — засмеялась другая и показала глазами на дверь института.

Да, обычно Родион не отходил от скамейки, чтобы Валда, отколовшись от своих, сама подошла к нему. И каждый раз, когда он выхватывал взглядом ее фигурку из стаи девчонок, он шалел.

Она шла так, будто не отрывала ступней от земли, как девчонки из ансамбля «Березка». Пепельные легкие волосы летели назад, подхваченные ветром, сливаясь с загаром плеч и рук, бедра подрагивали в такт шагам, и все это было вытянуто в струнку и, чуть извиваясь, приближалось к нему. Она была невозможно узенькая в плечах, в талии, в бедрах. Когда она оказывалась совсем близко, на маленьком обтянутом лице он различал под мохером ресниц темные неулыбающиеся глаза, которые всегда словно испытывали собеседника.

Сейчас она даст себя обнять, и ты уведешь ее, думал он, сдерживаясь, чтобы не ринуться ей навстречу. На виду у всех они обнимались. И он шел с нею, ощущая мягкую детскость плеча, запах свежей кожи.

Тогда он уже приступил к дипломной практике, она перешла на последний курс.

Она знала испанский и немецкий и конечно же родной латышский.

Обычно спрашивал и рассказывал он. Она отвечала.

— Валда, — говорил он, прижимая ее локоть, — съездишь в свою Ригу, вернешься и — начнем искать комнату...

— А дальше? — тянула она.

— Ты говоришь, у тети твоей дети, домик маленький, — тебе-то зачем оставаться там? Будем в Москве устраиваться. Или махнем в другое место.

— Не знаю, — говорила она.

— Почему? Разве ты нужна этой тете? У нее же родных полно без тебя.

Она кивала головой.

— Бог ты мой, — взрывался он, — она тебя воспитала, выучила, ну и хватит! Дай ей пожить вольготно.

Валда молчала.

Он начинал беситься, говорил, что тетю можно навещать, посылать ей деньги, когда они оба будут зарабатывать. Если тетя заболеет, то, на крайний случай, есть самолет, всего-то час с лишним, и они тут как тут, будут о ней заботиться.

Валда слушала, затем закидывала руки ему за шею.

— Тебе этого не понять...

Она часто говорила так: «Тебе этого не понять», или: «Ты не знаешь», или: «Не надо об этом».

Он знал — о чем. О ее детстве.

У нее было особое детство. Только для фильма какого-нибудь или для романа. Ее детство казалось таким неправдоподобным, что он с трудом представлял себе его. Она никогда не рассказывала подробности. Может быть, не помнила. Но он знал, что в сорок втором ясли, в которые ее поместила мать, попали под обстрел, детей стали переправлять через озера, многие погибли под бомбежкой, остальных рассовали по детдомам, чужим семьям. Валда прожила три года в какой-то семье, а когда война кончилась, родителей ее не нашли, нашли в Риге младшую сестру матери — тетку Дайну, у которой были свои три девочки — все старше Валды. Дядя, муж Дайны, тоже пропал без вести. В армии он был переводчиком, и после него в семье остались немецкие книги, словари. Уже в семь Валда пробовала разбирать словари, потом читала по-немецки Гофмана. За испанский она взялась в Москве на третьем курсе института и порядком освоила его за два года. Удивительно.

— Видишь мотор? — встретил ее Родион в тот день и показал журнал. На последней странице сверкал снимок вишневого автомобиля. В фас, в профиль и в разобранном виде. — Можно выиграть по лотерейному билету. — Он убрал прядь с ее глаз. — Представляешь, машина...

— Зачем? — удивилась она.

— Ну как... — не нашелся он сразу. — Это ж быстрота, движение... Успеваешь в десять раз больше, чем другие.

Она подняла глаза, смотрела на него долго, внимательно, потом вдруг сникла. Это было непостижимо, когда она вот так, на глазах, внезапно грустнела. Что-то появлялось в глубине зрачков, и тогда он понимал, что бессилен что-либо сделать. Он начинал валять дурака, выдумывать всякую ересь, вроде того, что на фестивале в Варне их тихоня Олег познакомился с итальянской звездой Джульеттой Мазиной, та теперь едет в Москву, и Олег просит у Родиона тот самый галстук, который Валда подарила ему на день рождения.

Сейчас он брякнул что-то про автомобиль с электроуправлением, который-де изменит всю структуру города и пригородов... Но она покачала головой, разглаживая юбку на коленях:

— Зачем все успевать?

Она вечно ее разглаживала, хотя полотняная юбка держалась на тугом ремешке с пряжкой, и все это без единой складки было обтянуто вокруг ее бедер, ползло вверх, открывая коленки.

— Пойдем, — встала она, перехватив его взгляд. — Ты прав: автомобиль — это замечательно. Только дело не в быстроте...

— В чем же?

— Ну... — она замялась. — Ну, это один из способов уехать от самой себя. Какая-то часть здесь, другая уже далеко. — Она улыбнулась. — И потом — где мы его возьмем?

— Ну, за этим-то дело не станет, — кинул он.

Так в его голове утвердилась маниакальная идея об автомобиле. Он буквально помешался на этом. Пусть никуда не годный. Развалюха. Можно достать запчасти, найти ребят технически грамотных. Или по доверенности...

А жара не спадала. И по-прежнему по утрам шла дипломная практика.

Тема Родиона была связана с насилием над несовершеннолетними, и Федор Павлович ему поручил поучаствовать в деле Мальцова, парня восемнадцати лет, возбужденном матерью его семнадцатилетней подруги Галины Рожковой. Допросы парня, оформление протоколов Родион доложен был провести самостоятельно, а материалы сдать Федору Павловичу, как старшему следователю, руководящему практикой.

В сущности, это было первое такое задание. Первое профессиональное столкновение с человеком, перешагнувшим грань дозволенного и попавшим в мир преступления и наказания.

Как только Родион вник в это дело, он пришел к Федору Павловичу.

Тот сидел в прокуратуре, седой, усталый, все на свете перевидавший, и тер глаза кулаком. Рядом щебетала молоденькая секретарша.

— Федор Палыч, — окликнул его Родион, когда секретарша прервала свою тираду о том, что протоколы писать не на чем, кончилась бумага, — извините, можно вас на минутку...

Федор Павлович вышел к нему в коридор, устало облокотился о подоконник.

Мимо бегали девочки с модными прическами, разносившие в толстых папках «Дела», откуда-то из коридора вынырнули два дружинника и начали обсуждать чью-то свадьбу.

— Не могу я, — наконец решился Родион. — Что-нибудь другое, ну что хотите, а это не могу.

— Это почему? — поинтересовался Федор Павлович.

— Не могу... — Родион увидел, как обернулись дружинники, и понял, что говорит чересчур громко. — Ну войдите в мое положение. Я же для этого Мальцова — такой, как и он. Как же я буду его спрашивать: почему, мол, ты ее того, а она что... Не могу я в это влезать... Их бельишко трясти.

— Тогда меняй специальность, — холодно сказал Федор Павлович. — Да побыстрей. Еще только четыре с половиной года потерял, а то, глядишь, десяток уплывет.

— Зачем же вы так? — обиделся Родион. — Я ж вам, как... да ладно!

— И я тебе по-отечески, — возразил следователь. — У нас  ч и с т е н ь к о й  работы не бывает. Надо, чтобы после человек чистым стал. После твоей разборки. Для этого ты и поставлен, — добавил он, подводя черту, — во всем досконально разобраться, осмыслить. И гляди в оба, чтобы они тебя не надули, дельце это не простое.

— Что же, — взмолился Родион, — прямо спрашивать, к а к  он это с ней сделал?

Федор Павлович помолчал, потом медленно, словно с трудом оторвавшись от подоконника, двинулся прочь. Потом вернулся.

— Ты спросишь не только, к а к  все было. А где. Сколько раз встречались? И выяснишь, почему Галина готова его выгораживать, а обвиняет Мальцова ее мать. Соблазнитель этот поднял руку на ее родную мать, нанес ей телесные повреждения, и все же дочка за него. В чем здесь дело? Итак, учти, виновник преступления за тобой.

— Мать его преследовала, — буркнул Родион. — Мешала им поступить по-своему, их счастью мешала, — вот он и схлестнулся с ней.

— Счастью, говоришь? — сдвинул брови Федор Павлович. — Ну, брат, ни в чем ты еще не разобрался. Ты найди подход к парню, он тебе кое-что разъяснит. Счастью, — усмехнулся он. — Даже сейчас Мальцов категорически отказывается узаконить свои отношения с девчонкой. Хотя знает, что это единственное, что спасло бы его. По крайней мере, смягчило бы вину.

— Не может быть! — ахнул Родион. — Что же ему мешает пойти в загс? Он же гулял с ней.

— «Гулял», — передразнил Федор Павлович. — Вот ты и разберись, что мешает. Побеседуй с матерью Рожковой, с Галей, а потом уж с ним. А жениться он не хочет категорически. Через три месяца ей стукнет восемнадцать. И уж кому-кому, а Мальцову-то известно, что, если даже для проформы он женится, брак он когда-нибудь может расторгнуть, а приговор уже никак не изменишь. Даже для своей выгоды, для избежания срока, он не желает — понятно?

— Так, может, прямо и начать с этого, почему не женится? — уже уступая, спросил Родион.

— Не спеши, — Федор Павлович еще раз внимательно оглядел Родиона. — Больно ты, брат, азартен, — посетовал он. — Азарт тебе очень будет мешать в жизни.

И вот теперь, после мимолетного и бесплодного разговора с Галиной и ее матерью, Родион вызвал Васю Мальцова на первый допрос.

Они беседовали в комнате следователя. Здесь же, за другим столом, шел допрос женщины, давшей взятку за поступление дочери в вуз. Женщина плакала. Лицо ее было смято, стерто слезами и несчастьем. С первых же ее слов Родион понял, что взятку она дала от отчаянья. Дочь растила без мужа. Испугалась, что не пройдет по конкурсу...

Родион не мог отключиться от событий за соседним столиком, все это мешало ему. Но что поделаешь: комнат в прокуратуре не хватало, в каждой работало по два-три следователя.

Расположился он подальше от окна — чтоб не так заметна была его неуверенность и можно было остаться в тени. Кроме стола, простых стульев и телефона, в комнате ничего не стояло: стол и стулья были чересчур новенькие, необжитые, Родион чувствует себя не в своей тарелке, как в чужом подъезде.

Вася Мальцов, напротив, вошел чуть волоча ноги, вразвалочку, как к себе. Не спеша оценил обстановку, затем оглядел зареванную женщину, следователя за соседним столом и уж потом удобно уселся на отведенное ему место. Узкие глаза его блеснули на Родиона из-под рыжих косм, падавших на брови, он насмешливо улыбнулся.

Действительно, было чему улыбаться.

Родион увидел их обоих как бы со стороны. Рядом с неуклюже-сильным, независимо-безразличным обвиняемым он конечно же казался изнеженным, бледным, хлипким. Детскость его физиономии, безусость губ и непокорная вихрастость макушки сводили на нет старшинство в четыре года.

— Ну что? — Родион нахмурился. Чтобы сосредоточиться, он разложил бумаги, потом решил идти напрямик. — Будем признаваться или мне вопросы задавать?

— Так не тебе же я стану признаваться, — нагло уставясь на него, тыкнул Мальцов.

— Мне. Я буду вашим следователем.

— Не может быть?! — Мальцов заложил ногу за ногу. На ногах — вельветовые туфли на молниях, как говорится с иголочки. И брючки. Брючки тоже имели складочку, будто только что из универмага для новобрачных.

Родион вообще забыл почистить ботинки. Брюки хранили отпечатки засохшей глины и травы. Вчера они с Валдой до ночи просидели на берегу Химкинского водохранилища. Моросил дождь, после дневной жары это было одно наслаждение. Он обернул курткой ее голые ноги, газетой покрыл голову. И когда она, прижавшись плечом, молча, не дыша смотрела, как расходятся круги по воде, он думал, что ничего ему в мире больше не нужно. Только бы было так всегда. Общие солнце, ливень, какая-нибудь комнатенка, скромные заработки и путешествия на край ночи и дня.

Родион заставил себя сосредоточиться.

— Очень даже может. Это как раз мое первое дело.

— Учиться на мне будешь? — усмехнулся Мальцов.

Родион кивнул.

— Если вы не одумаетесь, мне ни за что не выпутать вас из этой передряги, — сказал он, вздыхая. — И статья паршивая.

— Ну и что, — огрызнулся Мальцов и опустил ногу. — Тебе-то что? Или пожалел?

— Да нет. Просто удивляюсь на вас, — подчеркнул Родион свое настойчивое «вас». — Очень уж непроизводительный расход времени. Отсиживать за то, что побыл с девчонкой.

— Ух ты, — присвистнул Мальцов. — Уже скалькулировали. А я, если хотите знать, отсиживать буду не за то, что побыл, а за то, что больше быть не хочу.

— Разонравилась?

— А это уж наше с ней дело. К вам оно не имеет отношения.

— Ну, как знаете. — Родион начал собирать бумаги на столе. — Тогда вы пока свободны.

— Значит, раздумали меня вытягивать?

— Нет у нас взаимопонимания, — вздохнул Родион. Бумаги на столе были уже собраны. — А нет взаимопонимания — одна бюрократическая липа получается.

— Ладно, я подумаю, — сказал Мальцов, но в тоне его было мало обнадеживающего.

— Думайте.

Родион вышел из здания прокуратуры крайне недовольный собой. Не было в нем эдакой солидности, силы характера. А без этого — какой он юрист?

Бывало, мать поглядит, как он то гантелями займется, то бегом — трусцой, а потом вдруг закаливание его увлечет — чуть ли не в прорубь лезет, — и пожалеет:

— Ничего-то ты до конца не умеешь довести. Быстро увлекаешься, быстро остываешь. Тебе не тело тренировать, а волю.

Он обижался.

...Снова, что ли, в Химки махнуть, подумал сейчас. Жарища нестерпимая. Нет, на реку, в Звенигород, решил.

Там, в Звенигороде, была одна такая чистенькая студеная речка. Вода прозрачная, ледяная, аж челюсти сводит. Он подумал об этой речке, и недовольство его быстро прошло. Праздничное ощущение предстоящего вечера нахлынуло, вытеснив все остальное. Он снова вообразил, какое чудо эта речка. Именно не море, не озеро, а стремительная, прозрачная струя, которая бежит, как электричка, сквозь лес, поля, город и живет отдельной, таинственной жизнью.

Чуть не бегом пустился он по улице. Рубаха быстро взмокла, компрессом облепив грудь и спину.

«Ага, — вспомнил он, — ребята же дали мне тот телефончик. Насчет машины».

Он поискал бумажку, телефон начинался на Б-9. Где-то здесь, в центре. Вот если бы выгорело с этим дядечкой! Что тот хочет? Продавать машину? Или — на пока? Вроде бы он уезжает куда-то.

В автомате было невыносимо душно. Дверь не откроешь, с улицы грохот. Наконец он пробился сквозь какие-то голоса к уверенному басу и договорился заехать тотчас.

Действительно, басовитый дядечка оказался крайне сговорчивым. В предвкушении своего двух-трехгодичного отбытия в город Женеву он готов был продать очень потрепанный и проржавленный «Москвич-401», а если не получается быстро (и толково) продать, то оформить «по доверенности», пока не пересечет дядечка в обратном уже направлении границу и не оформит продажу на имя Родиона Сбруева.

Вся операция могла занять каких-нибудь три-четыре дня. Но с маленькой поправочкой. Гражданин Р. Н. Сбруев должен был перевести на расчетный счет дядечки (или выложить на стол) небольшую сумму в размере... двадцати пяти месячных стипендий.

Маленькая задачка по арифметике. Ну, допустим, полгода доучиваться, затем зарабатывать год, полтора. Итого вам нужно минимум два года, чтобы осуществить небольшое уточнение к договору басистого дядечки.

Это отпадает. Машину надо брать сейчас.

Родион свернул в сад «Эрмитаж». В тиши обеденного перерыва можно было хорошенько продумать создавшуюся ситуацию. Какими законными способами добываются деньги в его плачевном положении? Невольно в уме промелькнули статьи, по которым добывание денег карается от трех до пятнадцати лет. Высшая кара по этой статье — за крупные государственные хищения, со взломом сейфов, ограблением банка и тому подобным, — ассоциировалась у него со сценами из знаменитых кинобоевиков и детективов.

Среди густого кустарника сада «Эрмитаж» было неожиданно прохладно. Тишину нарушали лишь пассажи двух электрогитар. Началась репетиция эстрадного оркестра. Мысль Родиона работала четко, отвлекаемая порой капризами динамика, который то включался, то замолкал.

Итак, пойдя путем исключения и отбросив способы, которыми нельзя добывать крупные денежные суммы, Родион сформулировал наконец позитивную программу, основанную на личном опыте.

Опыт этот предоставлял Родиону минимум четыре честных возможности приобретения большой суммы денег. Удобно разместив ноги на скамейке, он попытался проанализировать каждую.

Возможность первая — касса взаимопомощи. Эта статья подразумевала болезнь, роды, двойняшек или тройняшек, кражу у тебя имущества или, на худой конец, переезд на новую квартиру.

Выигрыш. Ну, предположим, счастливое участие в денежно-вещевой лотерее или на бегах. Но шанс выиграть в четыре дня нужную сумму маловероятен, проиграть остаток стипендии — почти стопроцентен. Значит, и это отпадает.

Кредит. Рассрочка. Уговорить владельца, что он, Родион, будет в течение двух лет его женевского времяпровождения выплачивать ему, или тем, кому он скажет, сумму, которая в итоге составит стоимость машины. Это третий способ.

Родион обнаружил, что он весь искусан комарами и непристойно чешется. Один такой комар странных размеров сел в этот момент к нему в нежное углубление локтя и заставил Родиона вскочить.

Нет, на кредит дядечка вряд ли пойдет. Два года. Маловероятно.

Родион начал вышагивать вдоль здания летней эстрады, ощущая бьющие по нервам несоответствия ударника и электропилы. Весь джаз играл нормально, и только ударник, должно быть с утра уже поддавший, начисто перебивал ритм и мелодию прекрасной песни «Королева красоты»:

С тобою связан Навеки я. Ты жизнь и счастье, Любовь моя...

Запахло жареной рыбой и каким-то супом или гуляшом. Родион облизнулся, но пошел дальше. На еду времени не было.

Выбравшись из сада, он подумал, что остается еще последний, четвертый способ — взять в долг. У папы-мамы, всех родственников и знакомых. Подключить к этой операции Олега, уж с чем, с чем, а с серым веществом у Олега было все в порядке.

Представив себе первый же разговор, допустим, с отцом, Родион скис.

— Нельзя, чтобы желания человека опережали его возможности, — скажет назидательно папа. — Такие люди плохо кончают. Завтра тебе захочется виллу на берегу Черного моря, а послезавтра — кольт. — Отец снимет очки, протрет их замшевым квадратиком и добавит: — Сначала — заработай деньги, потом определяй, как ты думаешь их расходовать.

Мама, сидящая рядом, печально кивнет в знак согласия. А когда отец уйдет, она обнимет его.

— Может, я могу быть тебе полезна, мальчик?

Но мама полезной быть не могла. Главная мечта Родиона состояла, между прочим, в том, чтобы освободить мать от материального участия в бюджете семьи и дать ей возможность заняться художничеством. Изделия матери из пробки, прутиков, желудей были столь оригинальны, что каждый видевший в доме эти штучки ни на что другое уже не обращал внимания. Быть может, от матери перешла к Родиону пагубная любовь к старинным виньеткам, инкрустациям, причудливым витражам?

Родион шел по бульвару в направлении Трубной площади. Возбуждение его окончательно улеглось, и теперь он уже думал о своей затее с некоей безнадежностью. В сущности, почему именно автомобиль? Почему не мотоцикл или байдарка? Куда лучше скопить на надувную байдарку. Плавать. Между зарослями и камышами просвечивает вода, Валда лежит на дне лодки, подставив шею, плечи, ступни ног утренней прохладе.

«...С тобою связан... навеки я...»

Родион поглядел на часы — было около двух. Отзвонить дядечке. Мол, все. — сгорело-перегорело. Но, поразмыслив, он решил отодвинуть подальше момент расставания. Успеется.

Может, позвонить Олегу? Жди! Будет он тебе торчать дома.

Родион лениво побрел к автомату. Набрал номер Олега и, вдруг услышав тихий, глухой голос, дико почему-то обрадовался.

— Эй, эй! — завопил Родион в трубку. — Ты дома! Невероятно! Сто лет, сто зим.

— Двести, — отозвался голос.

— Ну ладно. Не комплексуй. В моем распоряжении два часа. Нахожусь около Трубной.

— В моем — полторы минуты, — вяло откликнулся Олег.

— А потом?

— Еду в комиссионку выбирать подарок шефу. Шестьдесят лет стукнет.

— Выберешь завтра.

— Не могу. Поручение обширного коллектива Первого медицинского института. Деньги жгут руки.

— Слушай, старик, — с места в галоп начал Родион, — у тебя нет идеи раздобыть много денег? Позарез надо.

— Женщины? — усмехнулся голос.

— Хуже. Машина. По дешевке подвернулась.

— Рехнулся, — присвистнул Олег, — пока мы не общались, ты, кажется, сильно преуспел по этой части.

— Ну вот, — вздохнул Родион, — и ты, Брут.

— Поехали в комиссионку, хочешь? — предложил Олег. — Подарок-то по твоей части, а? За два часа обернемся. Надо раздобыть трубку. Какую-нибудь почудней или шибко старинную. Шеф уронил свою в воду. Весь факультет нырял в Хлебникове. Не отыскали.

— Ладно, — вздохнул Родион. — Пусть не автомобиль — купим трубку.

Через двадцать минут оба они шагали по направлению к старому Арбату, где неподалеку от зоомагазина находилась, по словам Родиона, лучшая в Москве старина.

В отличие от Олега Родька испытывал тягостную страсть к декоративной старине, вписанной в замкнутое пространство комнаты. Часами он мог сидеть, уставившись, как завороженный, на. изгиб линий какого-нибудь секретера или шахматного столика, на искусное сплетение металла и дерева. Ему ничего не стоило отличить отделку на ноже, кинжале, лорнетах, портсигаре одной эпохи от другой, безошибочно и точно определить «возраст».

Олег высмеивал всю эту ерунду. Он, студент-медик, жил в Москве подобно командированному, который сам не выбирает гостиницу, а селится в той, что дало учреждение.

С седьмого класса Родион знал Олега, то есть с момента, когда тот с отцом приехал из своей Хомутовки в столицу. И в отличие от других одноклассников у этого парня до предела были укомплектованы рубрики «любви и нелюбви». Добавить туда что-то новое стоило неимоверных усилий.

В свое время, увидев в классе Олега Муравина — конопатого тощего парня, волосы которого были словно вытравлены перекисью, класс дружно загоготал и окрестил его «белой вороной». А Родиону понравился новичок, похожий на белого петушка, и он, первый заводила в классе, быстро усмирил буйную потребность однокашников израсходовать запас энергии за счет неопытности новоприбывшего деревенского парня.

Частенько, ощущая свое превосходство старожила, Родион пытался вводить «белую ворону» в курс городской жизни. Таскал на водную станцию, по паркам, по залам старинных зданий, на новые фильмы. Но тогда же он убедился, что Белесый не очень-то нуждается в его просветительстве. Олег Муравин имел на все собственную точку зрения, которую отнюдь не собирался менять.

И теперь, спустя много лет, они так же спорили, как и в прошлые школьные времена.

Недавно, после зимней сессии, они схлестнулись, выходя с фильма Клода Лелюша «Мужчина и женщина».

— Пластмассовое искусство, — бросил Родион на улице. — Ни грамма подлинности.

— А что, по-твоему, подлинное? — обернулся Олег.

Рядом, в толпе, кто-то восторженно смаковал подробности финала. Как-де этот французский парень бежит за поездом, а его краля кидается ему навстречу из вагона, и что будет, когда им доведется жить под одной крышей с двумя детьми...

— Подлинное — это подлинное, — рассердился Родион. — А здесь все красиво  п р и д у м а н о. И все мимо, мимо. Как парик рядом с естественными волосами или намазанные губы рядом с ненакрашенным ртом.

— А мне намазанные больше нравятся, — улыбнулся Олег. — Косметика — тоже искусство, и двадцатый век поднял его на небывалую высоту. Начитались тут некоторые юристы Чернышевского...

— При чем здесь Чернышевский? — взорвался Родион. — Ты что предпочитаешь: натуральную икру или синтетическую? Бифштекс из говядины или из нефти?

— Так то же бифштекс, — возразил Олег, — а мы об искусстве толкуем. Человеческий мозг обязан преобразить истинный факт. А уж дело художника сместить его в сторону высокого или низменного. Поэтому я люблю чтобы искусство было откровенно, а не подстраивалось под жизнь.

— Значит, что же, преображенный суррогат жизни? Так? Приятный допинг для хорошего самоощущения и аппетита?

— Ничего подобного, — наконец рассердился Олег. — Оно может быть трагично, отвратительно, вздыблено, лишь бы не пресно.

— Э... Э... это уже подтасовка. Мы начали с целлофана, а кончили трагедией. Мухлюешь, старик. Твое полиэтиленовое папье-маше не может быть вздыблено или драматично.

— Может. Если художник работает с этим материалом, если это его производственный замысел. Брюки из лавсана не менее хорошо могут быть скроены, чем из бостона. И спорить, какой материал лучше, так же смешно, как утверждать, что полевые лютики лучше оранжерейных роз или что лошадь в поле лучше, чем лошадь Петрова-Водкина.

— Глупость, — оборвал Родион. — Я про одно, ты про другое.

И в этот раз, как обычно, они не доспорили.

Да и потом Родион мало в чем мог убедить Олега. С точки зрения логики в характере Белесого была масса непоследовательного.

К примеру: несмотря на тягу к заменителям и ультрасовременным материалам, Олег так и не полюбил город. Его страстно, тайно продолжало тянуть в деревню. Вернее, не в саму деревенскую каждодневную жизнь, а на волю: в лес, к гнездам, конской упряжке.

— Ну и что, — смеялся Олег в ответ на подначки Родиона. — Как во всякой непроявленной личности, во мне совмещаются крайности.

Родион только отмахивался.

Стоило им попасть за город, как Олег разувался в любую погоду, прислушивался к птичьим голосам и шороху ветвей, останавливался у каждого муравейника. Он легко ориентировался на местности и предсказывал погоду лучше бюро прогнозов.

— Порядок, — говорил он, посмотрев на затянутое тучами небо. — С утра будет ясно.

И все! Так и было.

Сейчас они шли вдоль витрин старого Арбата и Родион вслух размышлял о преимуществах автомобиля перед пешим передвижением.

Олег молчал довольно долго.

— ...благодаря автомобилю, — продолжал Родион, — ты всегда в пути. Движущаяся лента событий за окном, мелькание асфальта, ветер заменяют тебе привычное статичное наблюдение. Автомобиль, если хочешь — переворот мироощущения людей нашей эры. Совершенно новая философская категория, где понятия пространства и времени существенно сместились, — Родион размахивал руками, и его вихор на макушке подрагивал в такт. — Это как бы твои собственные ресурсы плюс мощь мотора, это ты, возведенный в энную степень. Ясно?

— А как же твои вечные ценности, — поддразнил Олег, — за которые ты всегда так радеешь? Где же возьмутся годы титанической усидчивости для создания потолков Сикстинской капеллы, романов Достоевского или «Кольца Нибелунгов» Вагнера? Где их взять? Если ты можешь за один день пересечь Францию. Или, позавтракав в Химках, поужинать на Рижском взморье. Шиш тебя заставишь сидеть на одном месте. Автомобиль, как ни говори, это гибель вечного.

— Ты прав, старик, — вдруг меланхолично согласился Родион.

— Поэтому титаны культуры, энциклопедические личности, — заключил Олег, — отмирают и уходят в прошлое. Как динозавры. Кто пришел на смену Леонардо, дворцам Казакова или Толстому Льву? Я тебе отвечу. Коллективы. Единицу заменил групповой ум. Синхрофазотроны, компьютеры, «Голубые гитары»...

— Ну нет. Автомобиль — это другое, — засмеялся вдруг Родион, и в глазах его запрыгали огоньки. — За рулем — ты один.

— Ну, может, ты и один, а я предпочитаю на пару.

— Ого! Как мы заговорили... — остановился Родион. — Кстати, вот и искомая витрина, — показал он рукой. — Приглядись, здесь прошлое так и вопиет к нашей совести.

Кончался обеденный перерыв. Они рассматривали выставленный в витрине комиссионки неполный сервиз для чая с треснутым чайником и сахарницей. Бирюзово-голубенькие цветочки гирляндой шли по белому фарфору, отражаясь в подносе. А рядом стояли здоровенные часы с кукушкой, на которых как раз пробило три четверти. Часы были деревянные, циферблат, стрелки, окантовка золотые.

— Ну, а как насчет денег? — обернулся Родион. — Не придумал?

— Сколько просят?

— Полторы новых.

— Фью, — присвистнул Олег. — Лучше давай домишко купим. И корову. Будем круглый год пить молоко, а летом по очереди сдавать хату девицам с хорошим знанием иностранных языков.

— Ладно, — огрызнулся Родион. — Юмор можешь оставить при себе.

Олег покрутил головой.

— А это что? — спросил он, показывая на старый колокольчик с изображением позолоченных животных.

— Как что? Не видишь? Колокольчик.

— Лилипут?

— Дубина ты, — отмахнулся Родион. — Это ж лакеев вызывать. Девятнадцатый век. Анна Каренина или княгиня Бетси, когда им горничная понадобится, хватались вот за такой колокольчик. Понял? — Он вздохнул.

— Ну ладно, — примирился Олег. — Можно, старик, устроить складчину. Скинуться человекам пяти надежных ребят.

— На что скинуться?

— А ты про что?

— Я про машину.

— И я про машину.

Родиона аж качнуло.

— Ну... а дальше, договаривай.

— Оформим на одного. Допустим, на тебя, — сжалился Олег, — а пользоваться будем всем чохом.

Так пятеро парней — гитарист и меланхолик, душа двора Вася Мамушкин, его вечный спутник, лучший метатель диска в юношеской команде длинноногий Петя, Родион, Олег и Валентин Жмуркин, самый одаренный студент с Олегова курса, скинувшись по 350 рублей, стали «совладельцами» «Москвича». Автомобиль был действительно «в возрасте», он дважды побывал в «капиталке», резина уже по третьему заходу была съедена до корда. Но, может, из-за зеленого цвета, местами сильно полинялого и выцветшего, или из-за тяжеловесного хода, который был слышен за три квартала, они окрестили его «Крокодил» (говорят, те живут шестьсот лет) и любили до умопомрачения.

В ту пору, ранним утром, рабочие, разгружавшие хлеб во дворе, и почтальоны могли наблюдать, как за дальним сараем лежит на брюхе зеленое чудище, верхом на нем, опустив голову в зияющую пасть капота, устроился длинноногий Петька, а рядом застывший, как заяц на бегу, прислушивается к шуму мотора Родион, и на физиономии его болезненно отражаются малейшие перебои машины. В кабине «Крокодила», всегда в одной и той же позе, свесив одну ногу в открытую дверцу, а другую приладив меж педалями, возлежит ленивец из ленивцев Вася Мамушкин и услаждает слух окружающих надрывными переборами гитары.

Большим козырем в Родионовой затее с автомобилем было знакомство с Сашей Мазуриным.

Саша был много моложе их всех, но уже в девятнадцать он выезжал на соревнования и был такой же знаменитостью их двора, как в других — шестилетние шахматисты или тринадцатилетние гимнастки.

Родиона с Сашей познакомил Васек Мамушкин, который долгое время был неразлучен с Мазуриным, и, когда тот возился со своей спортивной машиной или чинил старый трофейный «опель» отца-полковника, Васек все так же меланхолично перебирал струны гитары, бубня в ритм какие-то стихи собственного сочинения.

— Нормальная машина, — пожал плечами Саша, прогнав «Крокодила» метров восемьсот. — В достойных руках, разумеется, — добавил он.

— Рук десять, — засмеялся Родион.

— Как? — бросил Саша.

— Пять владельцев — десять рук, — пояснил Родион.

— Н-да! — пробормотал Саша и перешел с Мамушкиным к очередным проблемам.

Поразить Сашу Мазурина было невозможно. Родион впервые встречал парня, который никогда ничему не удивляется. По крайней мере внешне.

Когда Родион с Олегом схватывались по поводу какой-нибудь книги, Саша не реагировал ни одним мускулом, как будто эта материя была далека от него, как Венера от Юпитера. Но если доведенный до накала Родион впрямую обращался к молчаливому свидетелю, Сашка спокойно выдавливал из себя какую-нибудь мысль, которая освещала проблему с совершенно неожиданной стороны.

Ну и завидные это были часики, от шести до восьми утра, когда они были полными хозяевами времени и пространства, а два отцветающих тополя кружили над ними рой бестелесных пушинок. И тополя эти заменяли им, ребятам, выросшим на асфальте, лесные чащи, озера с камышами и поля ароматной гречихи.

Поначалу за каждый день эксплуатации «Крокодила» совладельцы торговались, предлагая взаимовыгодный обмен на магнитофонные записи, билеты на футбол и даже дюжину «Жигулевского». Потом ажиотаж поубавился, торг шел только за уик-энд, и вот настал момент, когда начал сказываться возраст машины. Количество ездовых часов становилось все меньше, количество часов под автомобилем — все больше. И как-то так получилось само, что только Родион без всякого нажима и насилия лежал под этим самым «Крокодилом» часами, не требуя У остальных совладельцев компенсации. Ребята уже плохо ориентировались, когда «Крокодил» приходил в негодность, а когда был в исправности. И преимущественное право пользования естественно перешло к Родиону. Конечно, он снисходил к просьбам ребят, но уж если сам бывал свободен, вернее, если свободна бывала она...

Никогда у него не было такого лета.

Они с Валдой исколесили все Подмосковье. «Крокодил» выжимал 80—90 километров, и они мчались по шоссе, врубаясь в поток машин, как ветераны автоспорта. Видно, все в его натуре соединилось для этой страсти. Он любил «Крокодила» как живого. Заботился о нем, «лечил», умывал. Он скучал, когда отрывался от машины на полдня. Он готов был гладить кузов, ласкать крыло. Он доставал запчасти, драил никель, стекла, полировал до потери сознания все покрытые краской части. И «Крокодил» отвечал ему взаимностью. Это была добрая, покладистая машина. Она не любила быстрых переключений, резкого торможения или внезапных разворотов. Родион приспособился к мотору, тормозам. Он прилежно изучил все причуды характера «Крокодила» и знал, что тот не потерпит, если вздумаешь ехать, не прогрев мотора две-три минуты, никогда не давал резкого ускорения, если не была выдержана вторая передача. И многое, многое другое.

И все же азарт езды, новизна окружающего, свист ветра в проемах стекол — все это приобретало особый, высший смысл, только когда она, Валда, участвовала во всем этом.

«У каждого человека, — думал он, — бывает ощущение полноты счастья. У одного — это миг, когда он достигает пика Гималаев, у другого, когда выдержал последний день голодовки, у третьего, когда видит в микроскопе то, чего искал, а у четвертого — просто когда слушает музыку или стоит перед входом в Архангельский заповедник».

Для Родиона в ту пору это была езда с Валдой.

Впоследствии он не раз думал, что в двадцать два еще не могло быть наслаждения достигнутой высокой целью, потому что все цели были далеко впереди, а могла быть только радость наслаждаться самим процессом. Он мчался куда-то по одной из дорог, не думая о конечном пункте. Счастьем была сама езда.

Но теперь чаще спрашивала она, и ее вопросы задевали его.

— Зачем мы носимся как сумасшедшие? — говорила она. — Все объездим за одно лето, а дальше?

— Так далеко я не заглядываю, — говорил он и целовал ее.

— А если после института меня пошлют работать в Латвию или... в Южную Америку?

— Тогда и будем решать.

Он не мог согласиться с тем, что Валда стала думать только о будущем. Ей нужна была эта определенность на пять лет вперед. Она жила будущим даже больше, чем настоящим. Как люди, которые никогда не забывают, что после встречи Нового года придется снимать с елки игрушки, а после вечеринки вымыть посуду и полы. Конечно, ей тоже было хорошо вот сейчас, в эту минуту, когда они мчались на Клязьминское водохранилище, чтобы посмотреть на стройный косяк белоснежных яхт, или на водную станцию в Химки, или на эту самую речку в Звенигород. Она ездила с ним повсюду и слушала его рассказы, остановив свои темные, неулыбчивые глаза на его лице. Она соглашалась делать все то, что он предлагал, но сама никогда ничего не желала. Она не  с т р е м и л а с ь, она не сопротивлялась.

Ни разу он не мог припомнить, чтобы она о чем-либо попросила его. Или активно выразила свое настроение. Но уж если ей не хотелось... переубедить ее было невозможно.

Она спрашивала: «Разве это так необходимо?» Или: «Это очень важно для тебя?» Как будто сразу давая понять, что конечно же это для него не может быть важно.

Только раз она с охотой поддержала его идею.

Родион задумал провести воскресенье вместе с Олегом и его новой приятельницей Валей — студенткой какой-то театральной студии или училища.

Родион снисходительно улыбался, думая об этом. О том, что у его белесого друга могла завестись своя  л я л я.

— Воображаю, — сказал он Валде. — Артистический самородок, будущая Бабанова. Оба млеют, за руки держатся и учат монолог из «Собаки на сене».

Валда не ответила.

Накануне, в субботу, Родион провел второй допрос Мальцова. И эта встреча дала мало нового. Парень явно тянул резину. Как только речь заходила о его семнадцатилетней Галине, он зло иронизировал над догадками Родиона, наотрез отказываясь дать объяснение происшедшему.

После часа хождений вокруг да около Родион сдался.

— Ну ладно, выкручивайтесь! Я умываю руки. Только на что вы рассчитываете?

— Пусть судят и дают, что положено.

— А что положено?

— Ну это вам лучше знать. Вы выбрали себе эту работенку, упекать людей подальше.

— Ничего этого я не выбирал, — огрызнулся Родион. — Значит, вы можете перекалечить всех девок, и никто вас не имеет права остановить? Так, да? — Родион вздохнул. — Я подумал: «Зачем ему срок зарабатывать? Мы с ним поладим».

— А еще что вы думали? — осклабился Мальцов.

Родион поглядел в окно. Небо ярко синело в квадрате окна. И он вспомнил, как вчера та же синева плыла над их головами. Жара застыла в воздухе, и сейчас ему снова, как во все эти дни, представилась езда с ветерком, и они катят в своем зеленом «Крокодиле» по нескончаемой, как кольцевая трасса, дороге, пьяные от движения, быстроты. На поворотах машину заносит на бок. Он чувствует тепло навалившегося тела Валды и застывает. Только руки мягко выворачивают руль, чтобы ее не отбросило обратно на место.

— Разрешите закурить? — услышал он.

— Курите, — пожал Родион плечами.

— Не знаете вы эту Галю, — вдруг сказал парень. — Не принуждал я ее к сожительству. И не думал. Она сама ко мне явилась. Как говорится, «явилась и зажгла». И все было у нас строго по договоренности.

— По договоренности? Ну и словечки вы выбираете.

— Уж какие имеются.

— Ну хорошо. Если вы обо всем договорились, почему же теперь уговор не хотите выполнять?

— А теперь не хочу, — парень упрямо сжал губы.

— Что ж, разлюбили? — не удержался Родион. — Надоела?

— «Разлюбили — не разлюбили», — передразнил Мальцов довольно точно. — Не так все это. И она совсем не такая. Я думал... — Мальцов нервно затянулся. Комната уже была полна дыма. — Думал, все иначе...

— Значит, — уточнил Родион, — сегодня одна для вас не такая, завтра другая не такая, а где же граница? Граница между увлечением и распущенностью?

— Ладно, — махнул рукой Мальцов. — Не можем мы понимать друг друга.

Так Родион и остался ни с чем.

На другой день, в воскресенье, он завел «Крокодила», заехал в общежитие к Валде, затем на Разгуляй к Олегу.

— Полежим на траве! — обрадовался Олег.

Но у Родиона была другая идея. Он давно мечтал свезти Валду в Кусково. И Олега тоже. Не оценить неповторимой красоты отделки бывшего загородного дома графа Шереметева они не смогут. Это кого хочешь укачает.

Он мчался по Садовому кольцу, предвкушая особенный праздник, когда самые для него близкие, Валда и Олег, будут с ним весь день. Посмотреть Кусково — это не то что просидеть в химкинском ресторане. Олегову зазнобу он в расчет не принимал.

Это было как раз из тех «вечных ценностей», над которыми так иронизировал Олег.

— Не могу объяснить, — как-то изливался Родион Валде, — почему меня это так задевает. Со мной прямо что-то творится, когда я вхожу в залы Кусковского дворца, брожу между колоннами, задрав голову смотрю на окна, высокие потолки. Полная завершенность художественного мышления. Мне в этот момент кажется, что и я способен на великие свершения, на неслыханную активность действий. А потом все проходит. Порыв испаряется, и я соглашаюсь с Олегом: вечное, непреходящее не может родиться в стремительных ритмах нашего времени. Как создать для потомков памятники на тысячелетия и вместе с тем уметь переключаться, бежать с веком наравне, чтобы ежедневно все обновлять?

Валда уверяла его, что и сейчас создается вечное и что поток информации и технический прогресс тому не помеха. Но это она только так говорила.

Сидя за рулем, Родион в зеркальце разглядывал Олегову Валю и не мог не признать, что она оказалась классная девчонка. Родион вообще-то с такими девчонками не знался. Она скорее походила на иллюстрацию к журналу. Во всяком случае, в те времена такие девочки встречались не часто. В брючном костюме, с блестящими, яркими губами и какой-то двухцветной стрижкой, с коралловыми сережками в маленьких ушах, она положительно нравилась ему. Да, Белесый не промахнулся.

Родион летел сквозь жару, чтобы наконец увидеть дорогие ему места. Ему казалось, что он откроет ребятам что-то важное и что это важное еще больше сблизит их всех... Стоило ему представить старинный сумеречный пруд со склонившимися к нему отцветающими липами, силуэт дворца, отражающийся в нем, ветхий мостик на возвышении, как он чувствовал всем своим существом нетленность, несмываемость почерка человеческого.

— У этого чертова графа, — проговорил он ликуя, — особое отношение к дороге было. Учел все. И общий вид, и каждый уголок в отдельности, а? Вот смотрите!

Долгожданный мостик вынырнул из тени деревьев, Родион притормозил, они выскочили из машины, и им открылись как на ладони сверкающая поверхность пруда, островок посредине, аллея со столетними липами, ограда парка с коваными решетками и вазами на столбах...

— Дорога-то раньше шла ко дворцу Растрелли, на Перово, — прожурчала Валентина.

Она стояла сзади, с Олегом. Родька даже не понял, о чем она. Потом спохватился.

— Какой Растрелли? Это же все крепостные строили. И пруд, и архитектурный ансамбль. Предание гласит — за одну ночь пруд был вырыт людьми, спасшимися от чумы тысяча шестьсот пятьдесят пятого года.

— Нет же, — засмеялась Валентина. — Это действительно легенда. Здесь работали профессиональные художники, архитекторы и вольнонаемные люди.

Пара туристов обернулась и беззастенчиво пялилась на Валентину.

— Это тоже гипотеза, — обиделся Родион. Он скосил глаза на Валду — она сейчас во все глаза лупилась на Олегову партнершу. — А Растрелли при чем?

— Он соседний дворец строил, не этот, — пояснила Валя. — Я же говорю, эта дорога вела в Перово. А вон то село подарила императрица Елизавета Петровна своему любовнику Разумовскому. Здесь для ее фаворита и был выстроен дворец. Императрица сама часто в нем жила. С наследником. Летом, конечно.

Вот так она кидала ежеминутно. С милой шуточкой, как будто она с пеленок знала каждую достопримечательность Кускова. Олега все это не задевало, а Родион почему-то слинял начисто.

Когда они вошли во дворец, Валя онемела. Она совершенно не ориентировалась в расположении залов, картин, точно не была здесь никогда.

— Я здесь и на самом деле впервые, — захохотала она, запрокидывая стриженую голову. — Правда, правда.

— Как это? — поразилась Валда. — А все сведения у вас? Из книг?

— Вовсе нет, — еще сильнее залилась Валентина. — Мы по парку много гуляли. С одним человеком — большим знатоком. А дворец закрыт был.

Тут-то Родион и взял реванш.

Он рассказал им о шпалерах, вытканных из толстой крученой крашеной шерсти с тысячью оттенков. Из этой же шерсти портрет Екатерины II в золотой раме. Показал Малиновую гостиную, в которой некогда сверкали малиновые штофные обои. Он ошеломлял деталями, сопоставлениями. Точно эксперт-искусствовед, он анализировал рисунок дубовых фламандских кресел, объясняя, почему они принадлежат к середине семнадцатого века, а не к восемнадцатому, когда создавался дворец, что обивка кресел сохранилась той же, что при чопорных гостях графа Шереметева.

— Вот здесь на камине, — показывал Родион, подражая манере гида, — в наборной крышке из дерева панорама Кускова середины восемнадцатого века, а вот, — подводил он их к столу для хранения нот, — шедевр инкрустации, уникальное произведение искусства...

Валда шла за ним чуть дыша, немая от изумления и восторга, и Родион ощущал тот подъем душевных сил, который может даже заурядного человека преобразить на одну какую-то минуту в сверходаренного. А ему отпущена была не одна минута.

Потом они пили в маленьком летнем кафе фруктовую воду и закусывали яичницей с сосисками. Они спорили, острили, волны беспричинного безудержного смеха захлестывали их. Посреди всего этого Родион вдруг увидел за соседним столиком девчонку. Лет шестнадцати. Беловолосая, в очень открытом сарафане, и с нею неприятный, с выступающими зубами парень, с которого она глаз не спускала. Где-то он видел эту малявку. Лицо с припухшими веками над темно-серыми кроличьими глазами.

— Доедайте и пойдем, — услышал он слова Валды.

На тарелке Валентины оставался кусок яичницы и полсосиски.

— Жарко, — отмахнулась та и отставила тарелку. — Двинулись? — она приподнялась.

Валда посмотрела в сторону стола и каким-то странно замедленным движением, как в кинематографе, вынула из стаканчика две салфетки, собрала вилкой остатки с тарелки Валентины и завернула.

Все тягостно молчали.

— Что ж, накормим этих кошек за всех других, — кинул Родион. — Идемте же! — Его уже неудержимо тянуло вон из кафе.

— Да, конечно, — пробормотала Валда. — Покормим кошек. — Она оглядела каждого по очереди. — Когда я была маленькая, у нас  с т о л ь к о, — она вытянула ладонь вперед, — и на четверых не было.

«То-то и оно! — подумал Родион. — А ты про шторы, вензеля. Где тебе докопаться до ее психологии».

На улице, обернувшись, он в окне снова увидел знакомую девчонку. Парочка допивала кофе. Теперь он вспомнил наконец! Галина Рожкова. «Потерпевшая», зазноба Мальцова. Значит, в Кусково ее занесло. И с этим зубастым парнем. Кто бы мог подумать...

Через полчаса они лежали в траве на лесной поляне. «Крокодил» отдыхал рядом в тени. Пахло черникой, теплым мхом и дымом из дачного поселка.

Возбуждение Родиона не утихало. Он говорил без умолку. Все они — и Валда, и Олег с его дивной актрисой — были ему родные в доску. Он любил их вселенской любовью и благословлял час, когда ему пришла идея прокатиться вместе в Кусково.

— Ну, обними меня, — просила Валда.

Он стискивал ее плечи, перебирая горячие волосы.

— Маленькая моя, — шептал он, дурея. — Миленькая.

На обратном пути они проехали по окружному шоссе на Клязьминское водохранилище, выкупались. Купались много, долго. В наступившей полутьме слышались голоса, летели брызги. Родион вылез на берег и видел белые призраки, настигающие в воде друг друга. Ах как клево все-таки жить, когда выкупаешься, когда твоя девчонка рядом и ты поворачиваешь ее к себе, осторожно вытирая ее шею, грудь своей рубашкой.

В понедельник Родион в третий раз должен был встретиться с Василием Мальцовым.

По дороге в прокуратуру он тщетно пытался побороть праздничный настрой души, чтобы разжечь воображение, вызвать в себе интерес к этой истории. Уж очень полярны были проблемы этого парня и его собственные. У Родиона возникло чувство, что он чем-то даже марает свои святые отношения с Валдой, вникая в переливы неблаговидной связи Мальцова с Галей. Ему захотелось покончить разом это неприятное дело. Пусть Мальцов заработает наказание, которого сам добивается.

«Сегодня же подведу черту, — подумал он. — И отчитаюсь перед Федором Павловичем».

В комнате следователя жара прокалила подоконники, шкафы, даже вода в графине помутнела. С отвращением он в который раз перелистывал дело, первые допросы, снятые со свидетелей, Мальцова, «потерпевшей» Гали, которая преспокойно развлекается с другим. Папка была противно теплая, хотелось пить, но вода казалась несвежей. Ожидание становилось все тягостнее. Пришел следователь, сел за соседний стол, закурил сигарету и углубился в чтение протоколов. Казалось, Родиона он во внимание вообще не принимал.

Родион тяготился все больше, проклиная запаздывавшего Мальцова. Он заставил себя думать о завершении всего этого постыдного этапа ученичества и о том времени, когда наконец-то он перейдет на стажировку в адвокатуру. Затем вступит в коллегию адвокатов, и ему начнут поручать  н а с т о я щ и е  д е л а.

За соседним столом тем временем уже шла своя жизнь. Являлись с показаниями вызванные на сегодня свидетели. Они отвечали, следователь записывал услышанное, все шло у того как надо, и Родиону было стыдно, что сам он сидит бездарно за пустым столом и теряет авторитет.

«Совсем обнаглел, — подумал он о Мальцове. — Если не под стражей, значит, можно черт те как вести себя».

Прошел целый час, когда в комнату неожиданно вошла мать Гали.

— Федора Павловича где можно найти? — торопливо проговорила она, не здороваясь.

— Не знаю, — отрезал Родион. — Вашим делом занимаюсь я.

— Мне старшой нужен. — Она была явно не в себе. Грубоватое властное лицо потеряло амбицию. С ней происходило что-то непривычное.

— Если хотите дать новые показания, — с деланным равнодушием произнес Родион, — я могу записать. Федор Павлович с ними после ознакомится. Я как раз жду Мальцова.

— Не дождетесь! — отрезала женщина.

— Как это? — возмутился Родион. — Он же ко мне приходит, а не к Федору Павловичу.

— То раньше, — протянула мать Гали, — а теперь не придет. Нет его.

— То есть как нет? — подскочил Родион.

— Совсем нет, — сказала мать. — Он себя того... порезал, — и она показала краем ладони на горло.

Родион ринулся с места.

— Вы понимаете, что говорите?

— А что от Васьки еще ждать, — огрызнулась она, — привык руки в ход пускать. Сначала к людям с кулачищами...

Родион плохо соображал. Он уже не слышал, что говорила эта баба, он понимал, что случилась катастрофа. Катастрофа, беда, к которой он, Родион, имеет прямое отношение. «Да не может быть, — пронеслось в мозгу. — Дело-то плевое поручили, ерунда какая-то. И парень непробиваемый».

— Где он сейчас? — выдохнул Родион.

— В больнице. Можете позвонить. — Она протянула бумажку.

Родион, путаясь в диске, начал набирать номер. Занято. Он уже подумал бросить и мчаться в больницу, но в этот момент ворвалась Галя.

Ее роскошные волосы слиплись от пота, платье, натянутое на груди, промокло, кроличьи глаза потемнели от гнева.

— Уходи! — приказала она матери, с трудом переведя дыхание. — Ты уже сделала свое!

Мать упиралась.

— Иди же, — дочь тащила ее к двери. Слезы негодования блестели на серых ресницах.

— Допрыгались, голубчики, — проорала мать неизвестно про кого, но Галя уже выволокла ее из комнаты.

Через полминуты она вернулась.

— Это я во всем виновата, — вскрикнула Галя. — Я. Даже если он... все равно меня судите.

Родион с отчаяньем продолжал набирать номер больницы. Наконец отозвался чей-то голос.

— Дежурная! Как там состояние Мальцова? Мальцова, говорю...

Казалось, она перерыла все истории болезни, прежде чем дать простую справку. Потом подошел кто-то другой и ответил, чтобы по поводу Мальцова звонили в изолятор. Родион записал телефон изолятора.

— Значит, жив, — сказал он Гале. — Успокойтесь. А то рубите сплеча. Можете ухудшить его положение.

— Да никакого такого положения у него нет. — Теперь она как-то осела, потухла. Голос звучал с полным безразличием. — Обыкновенная история. Только он в ней совсем не виноват.

— Пусть так, — собираясь с мыслями, сказал Родион. — Но отношения между вами были? И на вашу маму он руку поднял. От этого никуда не скроешься.

— А он и не скрывался, — отмахнулась она. — Просто всем этим поступкам есть совсем другое объяснение, чем вы даете.

— А факты? Например, почему он не хотел узаконить ваши отношения?

— Потому что мне это ни к чему.

Тяжба была затеяна матерью этой девочки. Не поставь она событий на принципиальную высоту, может, и поладили бы потом. Во всяком случае, все было бы забыто, перезабыто и осталось только в семейных преданиях. А теперь дочка вспомнила о самолюбии. Раньше надо было думать, милая.

— Не верите? — бросила Галя и отвернулась. — Для вас ведь вся жизнь уложена в статьи уголовного кодекса. Выучили и рады. А она не всегда укладывается. Бывает, что никто не виноват, а сделать ничего нельзя.

— Нет такого положения, чтобы не нашлось выхода. — Родион смягчился, — Может, вместе поищем? — сказал он. — Видите, что теперь стряслось.

— Не знаю я ничего. Господи, — прошептала Галя. Она теребила пуговицу на беечке трикотажной кофты. Пальцы побелели от волнения. — Ведь все дело в том... — она перевела дыхание, — что... что он был для меня совсем случайный человек. Первый встречный, можно выразиться. Если б я его получше знала!

— И вы пошли с первым встречным?

— Вот именно. Пошла. Назло Генке. Мне Гена нужен был. Только по нем я бредила. А он... — голос ее оборвался хрипотцой, точно прокуренный, — он, видно, только побаловаться хотел. Месяца через два стал пропадать. Вот я на стенку и полезла. Думала, лишь бы отомстить. Родители Васины в деревню уехали. Иной раз он на меня поглядывал. Я знала, что он не откажется от меня. — Она сглотнула комок в горле. — Мы и встречались-то с Васей всего ничего.

— Ну, и что?

— Вернулся Генка. И все пошло-поехало. Я про нашу с Васей любовь почти вовсе забыла. Говорю вам, только Генка мне нужен был.

Родион подумал, что надо бы записывать: показания Гали имели решающее значение для квалификации вины Мальцова.

— А с Васей как же? — нахмурясь, уточнил он. — С ним все же продолжалось?

— Хотела разорвать. Чувствую, не могу его обманывать. Позвала его к нам и все рассказала.

— Что рассказали? — упавшим голосом переспросил Родион.

— Что не нужен он мне и не будет ничего. — Она глядела в сторону. — Здесь мать моя нас и застукала. Такой скандал пошел, на весь дом. Меня избила. И к нему — чтоб женился. — Она прокашляла совсем осевший голос, вынула из сумки платок и вытерла углы искусанных губ. — Я, дура, еще пригрозила Васе: «Женишься — все равно бегать от тебя буду».

Родион растерялся. Бог ты мой, какой переплет. А Мальцову-то каково? Ведь эта семнадцатилетняя шмакодявка что натворила! И он, Родион Сбруев, бессилен теперь что-либо исправить. «Вот и первая твоя роковая ошибка, — пронеслось в мозгу. — П р о г л я д е л  ты Мальцова. А вдруг он совсем оборвал свою жизнь?» Тогда не помогут ни покаянные тирады этой Гали, ни его, Родиона, запоздалое прозрение.

Он пододвинул телефон и стал беспрерывно набирать изолятор.

На четвертый раз к телефону подошли. Глухой голос ответил, что Мальцову наложены швы, сделано переливание крови. Все зависит от состояния в ближайшие сутки. А вообще-то организм очень здоровый.

Родион положил трубку. Спина взмокла и горела, как от ожога.

Галя беззвучно плакала.

Перед глазами Родиона встала вчерашняя сцена в кусковском кафе, как она сидела с этим зубастым Генкой, разомлев от жары. Как тянула коктейль соломинкой, а ее глаза с припухшими веками не отрывались от лица парня. Сейчас то, вчерашнее, казалось таким далеким, как будто трагедия сегодняшнего была отделена рвом, через который не перебраться. И его собственное счастье, еще утром переполнявшее его до краев, тоже отодвинулось на тысячи километров.

Родиона потрясла полная непредвиденность подобного поворота событий.

«Невероятно, но факт, — любил говорить Федор Павлович. — Профессионалы в нашей области прекрасно знают это». Но Родион не мог примириться, что вот так запросто, за здорово живешь восемнадцатилетний парень захочет пырнуть себя ножом. Из-за чего! Из-за этой крольчихи, которая слова доброго не стоит. Чертовщина какая-то. А повернулось иначе. Для Мальцова обстоятельства как сложились! Ведется следствие, и в нем нет вины, только один позор. И предательство девчонки, из-за которой все случилось. Она предала и плевала на него. Это кого хочешь подкосит. Да и совпадение — не застукай их мать или будь она поумней, кто знает, как все повернулось бы.

«Только вчера ты думал, что знал человека, осуждал его, — с горечью рассуждал Родион, — а на самом деле ни хрена ты о нем не знал. Ты спокойно глядел, как он стоит у последней черты и его душит отчаянье, да еще грозил сроком, поучал, как надо вести себя. И ни в чем, ни в чем ты не сумел разобраться».

— Значит, так, — сказал он, возвращаясь к реальности. — Когда мать вас застала, вы как раз признавались Мальцову в своих отношениях с Геной?

Галя кивнула.

— Ну и что... вот в этот раз, когда вы ему раскрыли, что он для вас только орудие мести, вы что, тоже были с Мальцовым... как раньше... перед тем как вас застала мать? — не удержался Родион.

— Была...

Она наклонила голову, и он увидел светлую макушку, густо обрамленную жесткими волосами.

— ...Уж после этого мы с ним объяснились.

«М-да, — подумал Родион, наспех записывая услышанное. — Такое не сочинишь».

— Сутки надо потерпеть, — сказал он, вставая. — Не теряй надежды.

— Господи, если б я его понимала?! — сказала Галя, сжимая ладонь. — Я с вами поеду, можно? Там подожду.

— Да, да... конечно.

Родион стал собираться. Она не двигалась с места.

— Идем, — позвал он, — я подвезу тебя.

Все та же жара стояла на улице, запыленные ветки клонились в окна прокуратуры, и небо было синим, как вчера, но все было другим. Он ехал в потоке автомобилей с ощущением тягостной необратимости происшедшего. Нелепое, страшное несчастье запутало его, и он не в силах выкарабкаться. Никогда еще он никого не хоронил из близких или родных. Никогда не сталкивался с невозможным. У него это просто не укладывалось в мозгу. Сам он был полон энергии, сил, для чего же другим надо было губить себя? Неужели то, что тебе удача во всем и ты счастлив, это тоже ничего не значит? Все может в один миг, которого ты совсем не ожидаешь, перевернуться по «независящим от тебя обстоятельствам»? Сейчас его поразила и потрясла мысль, что, очевидно, именно так живут все люди — в этом неизбежном соединении взлетов, радости и утрат. И может быть, только пройдя через испытания и горечь потерь, рождается полноценная личность, способная выстоять перед жизненными невзгодами и неотвратимостью смерти.

Он высадил Галю у приемного покоя, подождал, пока она вошла. Затем двинулся в хирургию.

— Я из прокуратуры, — сказал он, показывая свое удостоверение дежурному врачу. — Мне нужно поговорить с Мальцовым.

Маленькая, усохшая, без возраста женщина пожала плечами:

— С ним говорить еще рано. Да он и не сможет.

— Разрешите хотя бы взглянуть на него? — В голосе Родиона зазвучали явно непротокольные ноты. — Пожалуйста...

— Не знаю, на что здесь смотреть, это не экспонат судебной криминалистики, — сказала врач, сдаваясь. — Минуту, не больше, и в моем присутствии. Только близко не подходите, — добавила она уже в коридоре.

Врач открыла дверь изолятора, и Родион увидел его.

Голова, шея, плечи были забинтованы — все, кроме глаз. Глаза были открыты и смотрели на вошедших не мигая, не реагируя, и было непонятно, узнает Мальцов кого-либо или нет. Так длилось несколько минут. Родион не выдержал.

На улице его охватило паническое возбуждение. Ему захотелось найти Федора Павловича или Олега, затем он бросился в машину, но через два квартала повернул обратно. Он не мог уйти. И не мог оставаться. Все казалось абсурдным, он просто не понимал, что сейчас с собой делать, куда деваться от этого. Он кинулся к телефону; долго набирал какие-то номера. Позже он даже не мог вспомнить, кому звонил. Наконец он добрался до дому и услышал приглушенное «здравствуй» матери.

— Мама, — закричал он, не помня себя, — мама...

Через полчаса он сидел с ней рядом, глядя на ее пальцы, такие замечательные и искусные. Она уговаривала его съесть салат, попробовать малины, она без конца предлагала ему все это, задавая такие малозначительные, не идущие к его состоянию вопросы, говорила ненужные, неважные для него сейчас вещи. Но почему-то именно это оказалось спасительным. И только в атмосфере нерассуждающей материнской любви он снова понял, что люди рождены быть счастливыми и что все в этом мире устроено так, как надо, то есть хорошо и благополучно.

Прошел месяц.

События шли своим чередом. Родион закончил институт и был направлен на работу в районную юридическую консультацию. У Валды настала дипломная практика, в качестве гида она ездила по городу с кубинской делегацией. Все вертелось, бежало, как асфальтовая лента дороги. Впереди и позади него. Но что-то стряслось с ним. Он не мог даже объяснить, что именно. История с Мальцовым сидела в нем, как непереваренная спица в желудке. Никак не мог он вытолкнуть ее из себя. Он знал, что Мальцов в общем-то поправился, хотя что-то еще не восстановилось в левой руке, что парень готовился сдавать в судостроительный институт, а Галя перешла в десятый. Родион сдал по форме все протоколы допроса, уверив себя, что теперь ему нет никакого дела до всего этого. И все же он не мог выбросить их из головы.

Ребята разъехались. На «Крокодил» претендовал теперь только Васек Мамушкин, катавший двух девиц-близнецов — тонюсеньких, светлоглазых, в мини-юбчонках.

— Ты их различаешь, когда целуешься? — считал нужным сострить каждый, кто наблюдал вихревые возвращения Мамушкина во двор.

— Нет, — парировал Васек, — я им флажки прикалываю.

Измаявшись вконец от жары и временного безделья, Родион вымолил у Мамушкина «Крокодил» на три недели. И они с Валдой уехали к ее тетке на Рижское взморье.

В эти первые августовские дни, как засидевшаяся в конуре собака, он вертелся вьюном от утра до вечера. Носился по набережной, встречал знакомых, втягивая их в свои автопробеги, освоение новых безлюдных мест, строя все новые планы. И вправду, он как будто с цепи сорвался. С раннего утра — путешествия, по ночам — танцы, музыка, гулянье вдоль пляжей. Бог мой, как любил он все это — холодную гладь лунной дорожки, бегущей по воде, темные влажные дюны за спиной, как нетерпеливо наслаждался присутствием Валды, ее красотой. Потом он немного успокоился, все вошло в курортную колею, а московские дела — как отрезало.

Стояли необычные для августа в этих местах теплые дни. И теперь, с утра, они никуда не летели, они выбирали дюну подальше от всех, у сосен под откосом, зарывались в песок, пока кожа не раскалялась, потом с шумом и брызгами бежали в море до глубокой воды и плыли, почти касаясь друг друга, молча, сосредоточенно, как зачарованные.

Так было до обеда. Потом они заскакивали в закусочную, проглатывали второе, снова садились в машину и неслись. Каждый раз в другое место. В условиях Рижского взморья «Крокодил» был лампой Аладдина и скатертью-самобранкой, вместе взятыми. Они катали по разным радиусам рижских замечательных дорог — в Сигулду, Майори, на речку Гауя, где в густом сосняке спрятался поселок Мурьяно. Потом, усталые, пьяные от езды, впечатлений и моря, они часами в сумерках лежали не двигаясь, с ощущением безмерного покоя. Она перебирала пальцами песок и сыпала ему на спину, он протягивал руку, дотрагиваясь до ее плеча.

К вечеру собирались тучи, становилось влажно, прохладно, поверх платья она надевала дождевую курточку, ее распущенные пепельные волосы, днем блестевшие как мокрый спелый крыжовник, становились темными, тяжелыми, оттеняя тонкий профиль с острым носом и подбородком.

Ему бы за это время подладиться к тете, договориться, как быть дальше и где развернется их с Валдой совместная жизнь. Но он боялся тетиной суровости и практицизма, ему не хотелось портить объяснениями эти три недели, доставшиеся с таким трудом. Он откладывал разговор на предотъездный день.

В пятницу, когда оставалось шесть дней, Родион увидел у светофора Домского собора спортивную машину. Красная машина шла под номером 60, явственно черневшим на ее боковых дверцах. Через несколько мгновений машина притормозила у тротуара и из нее выскочил Саша Мазурин.

— Ты на гонки? — спросил он, как будто встретился с Родионом на улице Горького в Москве и спрашивает, не выпить ли им пива.

— Гонки? — Родион улыбнулся. Это было в Сашкином стиле.

— Шоссейно-кольцевая гонка. На первенство Союза. Ты что, не в курсе?

Саша показал на крупные плакаты, развешанные повсюду. Они не раз мелькали перед носом Родиона, но он не вник в их содержание.

— Ух ты! — поразился он. — А ты что, выступаешь? — недоверчиво обернулся он к Саше.

— Угу, — кивнул тот.

— Так, может, зайдешь перед гонкой? Ты где остановился? — вскрикнул Родион.

— Нигде, — пожал плечами Саша и показал на машину.

— И ночуешь в машине? — восхитился Родион.

— Естественно.

Он был просто неподражаем, этот Сашка. Ни тени изумления. Ну, подумаешь, встретились. Ну, что особенного — гонки. Сидим в машинах, ночуем здесь же, нормально. Порядок.

— А контрольный заезд?

— Был сейчас. Завтра в себя приходим и изучаем окрестности.

— Так ты что, сегодня и прибыл? Самолетом?

— Да нет же. — Саша улыбнулся и снова показал на машину: — На ней и приехал.

Родион опешил. Значит, 1150 километров без гостиницы, всю ночь и день? Потом контролька, на скорую руку достопримечательности. И на другой день гнать на первенство?

— Именно, — улыбнулся тот.

— Ну ты даешь, — Родион не знал даже, что сказать. — Запиши адресок-то, — заторопился он, вспомнив о времени. — Познакомлю со своей Валдой. Постой, — пришла ему в голову идея. — Говоришь, первенство? В субботу и воскресенье?

Саша кивнул.

— А где?

— Трасса Бикерниеки. Тут недалеко. Любой таксист покажет. — Саша начал садиться в машину. — Я выступаю в воскресенье. — Коренастое тело его с трудом протиснулось в дверцу красного «Москвича». И Родион снова поймал себя на мысли, что это было бы так здорово — трасса, гонки...

Впрочем, само предположение, что Саша может участвовать в гонках, получать призы, всегда казалось Родиону крайне удивительным. По видимости, ничто под луной не могло заставить Мазурина спешить куда-то — тем более к финишу. Вялый, грузный в походке и движениях, он, казалось, не обладал чувством времени и был человеком, сделанным совершенно из другого материала, чем те, что дерутся за первые места.

Для Родиона, стремившегося все охватить сразу, которого всегда куда-то несло, и, уже придя в одно место, он опаздывал в другое, — это Сашино нутро было непостижимо. Саша никогда вообще не спешил. Он мог прийти на минуточку и засидеться до ночи. Перечислять уйму того, что немедленно предстоит сделать, и засесть с ребятами на два часа за дюжиной пива. К тому же в быту Саша начисто был лишен рефлексий. Сидеть на месте или ехать, пойти на фильм или посмотреть футбол? Казалось, вся воля, хватка, талант существуют в нем совершенно для другого, начисто отсеченного от его будничных привычек.

Родиону же, наоборот, все, что он задумывал, надо было делать немедленно, а если уж ему хотелось чего-нибудь, то уж только этого.

Но в результате как-то получалось все шиворот-навыворот. Непонятно как, но Саша Мазурин все успевал: работать, участвовать в гонках, готовить к соревнованиям девять спортивных машин, получать для спортлаборатории новые автомобили, испытывать их и разъезжать в разные концы Союза к разного рода клиентам по рекламациям. А Родион не успевал ничего.

— Если соберетесь, — сказал Саша, прощаясь, — номер мой 00-57. Проба. Порядковый, как видишь, — шестьдесят. — Хлопнула дверца, взревел мотор, и Мазурин сорвался с места.

Рижане восхищенно глядели ему вслед.

...К идее гонок Валда отнеслась равнодушно.

Под вечер они лежали на песке, прислушиваясь к ветру с моря.

— Прекрасно, милый. Поедем обязательно, — сказала она, медленно перебирая кончиками босых пальцев ног кремовый песок. — Только бы долежать так до гонок, никуда не двигаться. — Она дотронулась до него, лениво растрепала волосы. — И ни о чем не думать.

— Тебя что-то беспокоит? — спросил он, поглядев на нее.

— Ну зачем ты так? — вскинула она брови. — Что меня может беспокоить?

На ужин тетя Дайна приготовила вареники с вишнями, испекла необыкновенно вкусный яблочный пирог и заварила кофе как-то по-своему, на пару́, как только истинные кофеманы умеют его заваривать. Казалось, она старалась принять их по-особому.

Поджарая, с выпирающими из-под открытого платья ключицами, она и трех слов еще не сказала за весь вечер. Только угощала, «Ешьте это», «Ешьте то», «Попробуйте печенье и варенье попробуйте», но все это будто относилось не к Родиону, а было формой гостеприимства, традиционного в этом доме. Ни разу тетя Дайна не обратилась к Родиону, не улыбнулась ему, но он все время ощущал ее напряженное внимание к каждому его жесту, слову. Родион, привыкший шумно выражать свои мысли и чувства, никак не мог приспособиться к этой молчаливости. Он степенно жевал пирог и пил кофе, и хвалил все, скучно, прилично, еле сдерживая нетерпеливые вопросы. Ему, к примеру, хотелось расспросить тетю о ее родных детях, сводных сестрах Валды. Он не мог взять в толк, почему о них ни слуху ни духу, а на удочеренную Валду приходится такая всеохватывающая забота тети.

— Где же дочки ваши, — не удержался Родион, — не в Риге?

— Почему же, — пожала плечами тетя Дайна. — Две в Риге. Одна в Ленинграде. А вы что, познакомиться хотите?

— Конечно.

— Они не очень-то любят меня навещать. — Тетя убирала со стола, не поднимая на него глаз. — Все больше я к ним езжу, внуков нянчу.

Она поставила блюдечки для ягод и вынула из буфета вазу с вишнями. Ваза оказалась возле самого плеча Валды. И Родион, ощущая вечернюю свежесть моря, вдыхая пряный запах вишен, исступленно мечтал о вечере с Валдой на берегу.

— Не любят они этот дом, — заключила тетя, пододвигая к Родиону вазу. — Ешьте ягоды.

Родион видел, как изменилось выражение лица Валды, словно тетя сказала о чем-то таком, что положено было знать лишь им двоим. И вдруг он с необыкновенной отчетливостью осознал, что чувствует себя здесь совершенно посторонним. Неожиданно, необъяснимо он понял, что ни в коем случае не хотел бы жить здесь, и это нежелание его — сильнее самой привязанности к Валде. «Чушь, — одернул он себя мысленно, — разве не все равно где — лишь бы вместе». — «Нет, не все равно, — холодно скользнула мысль. — Надо, чтобы и Валда была, и остальное, к чему ты привык... А если остального нет? И ты все поменял — жизнь, окружение. Без матери, без Олега, Москвы, ребят? А туда только наездами, командировками...» — «Нет! — закричало что-то внутри него. — Нет. Почему непременно одно за счет чего-то другого? Только все вместе!»

А Валда любила каждую вещь в тетином доме. С утра она протирала зеленые жалюзи на окнах, стряхивала пыль со старых выцветших штор, выбивала диванные подушки.

Подоткнув подол своего фиолетового в горох сарафана, она бегала босая по дому и, отжимая мокрую тряпку, протирала линолеум. За две недели их пребывания у тети Валда надраила до блеска медную люстру с витражными стеклами и светильники над постелями, убрала цветами комнаты и террасу. Когда она делала всю эту работу, она преображалась, как помещение, в котором зажгли разноцветный фонарь. И отсвет иных, незнакомых Родиону чувств проступал на ее лице, делая его прекрасным и чужим.

Между Валдой и тетей существовала незримая связь, не обозначенная родственными узами, сходством интересов или характеров. В чем она заключалась, Родион не мог бы определить, но это не было просто любовью, уважением или жалостью.

На другой день, когда они лежали на пляже, Родион высказал предположение, что с детьми у тети какие-то нелады.

— Что ты! — засмеялась Валда. — Все ее очень любят, не дождутся, когда она приедет, ревнуют друг к другу. У дочерей детей много, хлопоты, быт, где им сюда выбраться. Вчера я с тетей ездила к Югне, старшей ее дочери, — пояснила Валда. — Знаешь, Югна нашла, что в последние месяцы тетя очень сдала. Вдруг стала старая.

Валда меняла мокрый черный купальник на серый с желтым, прячась за полотенцем. Полотенце обхватило бедра до колен, как туника. Из-под него видны были мокрые голени и ступни, с каплями моря на коже. От сосен капли влаги светились зеленым и переливались, как перламутр.

— Знаешь, — обернулась она, — страшно вот так говорить — «уже старая». А ведь она была очень красивая, тетя Дайна. Самая красивая в здешних местах. Из-за нее чуть не убили дядю Павла, когда она его выбрала.

Она замолкла, улеглась рядом с ним. Потом сказала:

— Оказывается, сегодня ночью тете было плохо. Сердце.

— Почему ты решила? — спросил он.

— Нашла у нее пузырек и кусок сахара. — Валда прикрыла веки, и он увидел, как золотятся ресницы на ее темных щеках. — Я ее приперла, и она призналась. С ней теперь бывают эти сердечные приступы. — Она снова помолчала. — А раньше — никогда. Очень она была здоровая и выносливая. Даже гибель дяди ее не сломила. Только очень стала скрытная.

— С тобой тоже? — спросил Родион.

— Со мной? — Валда помедлила. — Когда речь не о ее здоровье, пожалуй, нет.

— Не расстраивайся, — сказал Родион, — мы уедем, она отдохнет, забот будет меньше.

Валда не ответила.

— Выкупаемся? — предложила она несколько минут спустя.

Валда вскочила, схватила его за руку. И они побежали в воду. Когда они уже плыли назад из далекого моря, тихо, не спеша, почти не замечая взмахов рук, Валда показала на берег:

— Видишь, какие новенькие...

Из-за санатория выглянули разноцветные треугольники и трапеции коттеджей.

— А у тети дом разваливается на части. — Она мерно плыла полубрассом, дыша над водой.

Родион лег на бок, подгребая лишь одной рукой, чтобы плыть с ней вровень.

— И у тети прекрасный домик.

— Ах, что ты понимаешь! Все ветхое, в стенах червяки завелись, двери скрипят от старости. — Она поплыла быстрее. — Здесь нужен хозяин. Мужчина, который бы пришел и все обновил.

На берегу Родион вспомнил:

— А гонки? Я забыл — в субботу или воскресенье?

— На какой машине выступает твой знакомый?

— На «Москвиче».

— Значит, воскресенье, — засмеялась Валда. — Гоночные формулы обычно сначала, потом — «Волги», а потом уже «Москвичи».

На рассвете Валда отправилась с тетей на рынок. Родион проснулся поздно, и впервые ему стало не по себе на этой приморской станции. Как-то скучно и уныло показалось сидеть одному в этом доме на берегу. Он остро ощутил запах сырости, увядания и никак не мог избавиться от него. Вышел во двор, облокотился на железную ограду и осмотрелся. Как нарочно, море было серым, холодным, день обещал быть пасмурным, непляжным. И снова все, абсолютно все в этой пасмурно-серой дымке показалось ему чужим, враждебным. И маячившие вдали лодки, и бредущие вдоль берега отдыхающие, задрапированные с ног до головы, как будто и не было лета, и чайки, не слезавшие с воды в ожидании дождя. И внезапно на него накатило всегдашнее его нетерпение — желание немедленно сняться с места, что-то делать, куда-то бежать. Тотчас. Сию минуту. Иначе с ума сойдешь. И впервые за все эти дни с Валдой он подумал, что — пора и хорошо бы податься в Москву. И снова вспомнился ему Мальцов, и Федор Павлович, захотелось позвонить из Майори по автомату, разузнать, что у них там. Но он не пошел звонить и узнавать, чтобы не сорваться совсем. Он подумал, что осталось каких-то пять дней, и надо побороть этот зуд перемены.

Чтобы как-то разрядиться, он решил выехать на шоссе, где попросторней, не думать о пешеходах и окунуться в скорость. Ну хотя бы в это самое Бикерниеки смотаться. Разведать, где оно находится и в какую половину дня выступает Саша.

Блестящая асфальтовая дорога шла ровной лентой под уклон. Не скидывая скорости и чуть притормаживая двигателем, он выехал в направлении, указанном ему милиционером, на Бикерниеки. И минут через десять дорога захватила его целиком.

Впереди, на горизонте, струились облака, обрамляя туманной завесой асфальтовую ленту в низинах, но он уже убежал из дома, и погода была ему нипочем. Он был — в движении, ветер свистел в ветровике, звучала на включенном «Маяке» танцевальная музыка, и ему вдруг стало весело ехать одному по такой гладкой, прекрасной дороге с предельной быстротой, на какую был способен «Крокодил».

«С тобою связан навеки я, ты жизнь и счастье, любовь моя». Он насвистывал в такт музыке, заряжаясь силой, уверенностью, движение завело его, как часовой механизм, и снова возникло это предчувствие праздника, риска, острых моментов — когда они с Валдой будут смотреть гонки.

Он сразу нашел поворот на Бикерниеки, и вскоре, после свертки за небольшим холмом, открылась полоса соснового леса. В кругу темных вековых сосен шла эта гоночная кольцевая трасса, сбоку, в начале ее, за оградой, образовался городок автомобилистов, охраняемый милицией.

Родион назвал Мазурина, его пропустили.

В каждом углу, ряда в три, четыре, стояли машины разных марок, и издали казалось, что город машин, как пчелиный рой с ульями и сотами, живет своей автомобильной жизнью, не подвластной людям. В каждом синем, вишневом или желтом теле что-то урчало, разговаривало или отдыхало, остывая от пробега. Лишь подойдя вплотную, Родион обнаружил людей, которые ползали, вынюхивали, выстукивали, надраивали свои машины, как врач изучает прочность организма человека, готовя его в дальний перелет. В самом конце, на другой стороне от входа, рядком стояли разных цветов «Москвичи», и под ними тоже «колдовали» перемазанные нигролом люди.

Ни Саши, ни Сашиной машины здесь не было. Родиону говорили: «Он только что был». Или: «Посмотрите на мойке». Или: «Вот его механик». В конце концов ему надоело все это. Он обалдел в чаду стуков, мелькания красок, бензина и решил ехать обратно. Сашин механик напомнил, что они выступают в воскресенье, после гоночных машин.

Родион поплелся за ограду. Сквозь хмурую непогодь на мгновение проглянул свет и тут же скрылся. Потом все чаще облака раскалывались солнечными лучами, и вскоре, как это часто бывает на Балтике, вырулил прекрасный день. Стало жарко, курортно, и все вокруг сразу же преобразилось. Аромат соснового настоя наполнил воздух. Родиону нестерпимо захотелось выкупаться. Он доехал до моря, бросился в воду, в темпе взял стометровку, не обсыхая нацепил куртку, открыл все окна и с удвоенной скоростью помчался к Риге.

В доме все еще было пусто. В дверях торчала записка:

«Родион! К сожалению, не имел возможности ждать. Выступаю в воскресенье, начало гонки в 12.00, а там не знаю. Напоминаю мой стартовый номер — 60 (красный «Москвич-408»), государственный номер 00-57. Проба. В понедельник меня сразу же увезут в Москву, так как сам я буду, видимо, не в состоянии — заболел гриппом. Настроение паршивое. Надежды влезть в первую десятку мало, а дальше пятого — незачем.
Саша».

Разминулись. Родион прошел на кухню, увидел на окне кувшин с молоком и жадно, большими глотками выпил весь, затем поднялся наверх, покрутился, не найдя чем заняться, сбежал в сад, сел в машину и поехал в Майори звонить.

До прокуратуры не дозвонился. Федора Павловича не было на месте. Тогда он набрал номер Олега.

Совсем близко отозвался женский голос, и, только поняв, что «Олега Петровича нет дома», Родион узнал голос.

— Валя? — спросил он неуверенно.

— Я.

— Это Родион. Звоню вам из Риги. Из Риги, говорю. Что ж это он вас оставляет?

— Сама прогнала.

— Ого, — Родион хмыкнул в трубку, — так быстро?

В ответ засмеялись:

— Нет, совсем не быстро. Все утро агитировала в «Снежинку» рубашки сдать. Мне порепетировать надо.

Родион увидел, что пятнадцатикопеечные иссякают.

— А... ну тогда ясно. — Он обнаружил еще четыре монеты. — А что вы репетируете?

— Отрывок. Вернее, сцену.

— Какую?

— «Месяц в деревне» Тургенева. Верочку...

Родион не помнил этой пьесы Тургенева. Он и вообще-то забыл, что Тургенев кроме прозы писал драмы, но на всякий случай прокричал:

— О-го-го! В звезды метите, в Татьяну Доронину? Скоро здороваться перестанете.

— С вами не перестану, — она засмеялась. — А вот он и сам, гуляка поневоле. Хотите с ним поговорить?..

— Что не плавается? — спросил Олег. — Не сидится на курорте?

— Сидится, — солгал Родион.

— А что ж ты трезвонишь, мешаешь актрисам роли репетировать?

— Я вижу, у тебя от этих репетиций телячий восторг. Квартирку-то напрокат сдаешь или навсегда?

— Надолго, — проворчал Олег. — Ну, что там у тебя? Медовый месяц? Смычка с родственниками? Погода-то какая?

— Погода классная. Послезавтра думаем на гонки смотаться. Первенство Союза здесь проходит.

— Да ну? — ахнул Олег. — Врешь небось.

— Очень ты нужен врать.

— Черт дери, везет же некоторым. На гонки, ездят, а тут сиди изучай симптомы по «Болезни Паркинсона» Канделя.

— Каждый выбирает свою судьбу. Был бы поумнее, примотался.

— Ах так. Мы, значит, будем единолично на «Крокодиле» кататься, а вы — «пользуйтесь услугами Аэрофлота»? Шалишь.

— Подожди, — пробормотал Родион, — последние секунды пошли — сейчас позвоню снова.

Он наменял монет и набрал снова.

— Где гонки? Какие гонки? — ворвался в трубку Валин голос — Хочу до смерти! Как вас найти?

Родион прокричал адрес.

Трубку вырвали, и снова зазвучал насмешливый басок Олега:

— Перебьется. Пусть учит свою Верочку... Ну ладно, старик, — бросил он, — потом доложишь в подробностях. Только не заставляй «Крокодила» претендовать на золото.

— Уговорил. Не буду, — засмеялся Родион, — До встречи в столице. Дня через четыре.

Родион повесил трубку. Значит, полная спевка, они с актрисой прекрасно поладили. Репетиция, рубашки, Паркинсон...

Теперь он снова начал маяться. Куда деть себя, что делать, пока она вернется с этого чертова рынка. И вдруг ему дико захотелось позвонить матери.

Этим летом они с отцом снимали в Хлебникове, на Клязьминском водохранилище, дачу, которую Родион присмотрел, когда ездил с Валдой. С каждым годом мать все хуже переносила жару в Москве, растопленный асфальтовый запах, столпотворение людей. Родион вспомнил, что у нее последнее время то и дело немели ноги, ходить ей становилось все труднее. А Родион с этим «Крокодилом» и помешательством на Валде почти не бывал у своих. Чтобы выбраться к ним на дачу, нужен был день или хотя бы полдня. И теперь он чувствовал острую вину и клялся себе, что, вернувшись с Рижского взморья, будет навещать родителей не менее двух раз в неделю.

Он набрал московский номер. Естественно, никого. Он уже собирался повесить трубку, когда раздался щелчок и явственный голос матери, как будто рядом, откликнулся:

— Алло. — Она отдышалась и повторила: — Алло?

— Ты, оказывается, в городе? — закричал он. — Вот сюрприз!

— Только что приехала. Прямо от лифта. — Она помолчала, снова переводя дыхание. — Ну, как ты там, сыночек? — Она еще помолчала, потом спросила совсем тихо: — Женишься?

Боже мой, как она сказала это «женишься»! Он ведь, собственно, еще не женился, он только собирался. Уехал на взморье просто так, заслуженный отдых после института... А они небось с утра до вечера толкуют с отцом про Валду, женитьбу.

— Не сейчас еще, — добавил он поспешно.

Мама подышала в трубку. Казалось, она присела.

— Тебе удобно говорить? — сказал он. — Ты не устала?

— Я — в кресле, — отозвалась она. — Слушаю тебя.

— Скоро увидимся, — закричал он. — Через пару дней. Он почувствовал, как она облегченно вздохнула.

— Приеду и сразу в Хлебникове

— Сначала сюда позвони, — проговорила она очень тихо. — Мне что-то нездоровится. Папа уговаривает побыть здесь.

— А... хорошо. Позвоню сюда, — сказал он, и сердце его заметалось. — Так я тебя еще завтра наберу, хорошо? — Он сделал бодрый голос. — Надеюсь, ничего серьезного?

— Что ты... какое серьезное — переутомление. — Она тихо засмеялась. — Не торопись, погуляй на взморье.

— Хорошо, хорошо, — отмахнулся он.

— Тут тебе звонили, — протянула она. — Сейчас я посмотрю. — Зашелестела бумага, и после паузы она сказала: — Федор Павлович и Рожнова.

— Рожнова? Это кто?

— Она телефон оставила, срочно просила позвонить, — удивилась мать.

— Когда?

— Вчера. Вот. — И она назвала номер.

— Ну, пока, — сказал Родион, машинально пытаясь запомнить телефон. — Береги себя. До скорого.

— До свидания... — Она помолчала, потом добавила глухо: — Если соберешься жениться, уведоми все же.

Родион ощутил острый стыд, что поторопился закончить разговор, и, только повесив трубку, понял — боялся забыть номер телефона.

«Рожнова», — проговорил он вслух, шагая по коридору, и вдруг понял: Рожкова, а не Рожнова, Галя. И сразу память вытолкнула наружу и облекла в линии и краски облик непутевой подруги Мальцова. Белокурые спутанные волосы, вспухшие губы, зареванные кроличьи глаза.

Он вернулся, наменял монет на три рубля и пошел в кабину.

Федора Павловича опять не было. Ни дома, ни в прокуратуре. Странно. Он стал набирать Галю Рожкову.

Она отозвалась сразу же, как будто дежурила у трубки.

— Сбруев говорит, — сказал Родион без предисловий, — вы просили позвонить?

— Да, да, — заторопилась Галя, — думала, может, вы в курсе...

— В курсе чего?

— Его местопребывания, — она затихла. — Ну, где он сейчас.

— Кто — где?

— Ну, Вася...

— Да вы что? — разозлился Родион. — По-вашему, я его за собой вожу.

— Извините, — голос Гали упал, похоже было, что сейчас она разревется.

— А домой не наведывались? — сжалился Родион.

— Нет его дома, — прошептала она. — Вася совсем исчез.

— Как это?

— Так. — Галя протяжно всхлипнула. — Уже две недели. — Она зарыдала в голос.

— Ну, будет, будет вам, — Родион пытался собраться с мыслями. — Что вы панику разводите? Попробуем выяснить что-нибудь.

— Проходу мне нет во дворе, — задохнулась Галя.

— Ладно. Позвоню я вам. Завтра.

И Родион бросил трубку.

Да, снова история Мальцова настигла его, но Родион почему-то был уверен, что на сей раз ничего такого не случится. Через день, другой ее Вася объявится как миленький.

Он снова, почти машинально, набрал прокуратуру.

— Федор Павлович! — закричал он радостно. — Это я, Родион Сбруев. Я — из Риги.

— Ну и отдыхай, — спокойно пробасил голос шефа.

— Я думал, срочное что...

Федор Павлович кашлянул.

— Нет, пока справляемся. Были тут уточнения. По Мальцову...

— А где он сейчас? — заорал Родион, не обращая внимания на издевательское «пока справляемся».

— Рыбку отлавливает на Оке. Приходил за справкой.

— А-а... И надолго он туда?

— Не спрашивал. Думаю, насовсем.

Они попрощались.

Успокоившись относительно Мальцова, Родион сел в машину и сразу же забыл о нем. Он медленно тащился на второй скорости по закоулкам Майори.

«Переутомление», — вспомнил он слова матери. Какое же переутомление, если они уже месяц на даче? Свежий воздух, канал рядом. Может, жара на нее действует? Или другое что. Значит, она уже женила его и обиделась. Действительно, вышло вроде как тайно или исподтишка. Нет, пора, пора все продумать и объясниться. Поговорить с тетей, как они с Валдой будут жить, про это пресловутое будущее, которое он так не любил программировать.

Он мотался под солнцем два часа. «Крокодил» прокалился и тяжело дышал. Влажная испарина лежала на окнах. У какой-то свертки на море он остановил машину, кубарем скатился с откоса, скинул еще не просохшую рубашку и снова бросился в воду.

Далеко в море он пришел в себя.

Чем дальше отплывал он от берега, тем неотвязнее обступали его мысли о хлопотах в связи с женитьбой, о проблемах, которые поставит перед ним тетя Дайна. Брак. Что это такое? С чем решающим для него самого связан подобный союз? Меняет это что-либо в человеке — в его распорядке жизни, психологическом климате? Его отец, допустим, женился на матери, когда им было по двадцать четыре года. Сразу после института. А вот Мальцову нет и девятнадцати, и он бы ждал Галку, если бы не ее фортеля. Она же в шестнадцать или семнадцать уже схитрила, обманула, да еще подло использовала его чувство. Родион попытался вспомнить разные другие браки. Друзей, знакомых. Что же это такое сегодня? Брак не «по-итальянски», а по нашим условиям. Что он дает и в чем его преимущества перед вольготной твоей жизнью? Он вспомнил, кажется у Апдайка, что-то вроде: «есть странное свойство всякой сильной и необычной любви избегать брака» или «страшиться брака»...

Теперь он уже плыл в привычно силовом стиле, изредка оглядываясь. Берег позади казался бело-розовой окантовкой бирюзового блюда, а вдали бежала гладь моря, пустынная и безмерная. Лишь какая-то лихая парочка, заплывшая за буй на водном велосипеде, вертела ногами и, казалось, не двигалась с места.

Нет, все это не то, не то... Есть иное неодолимое стремление — завершить любовь непременно браком. Как будто человека помимо воли влечет связать с собой другого — через быт, детей, общность впечатлений, не оставив ничего скрытого, неузнанного. Хотя именно для любви, как и для всякого чувства, абсолютно невозможна несвобода.

Где же эта грань, думал он, между готовностью все разделить с Валдой и желанием оградить свою жизнь от любого вмешательства? Между попыткой сделать для нее все, даже несвойственное себе, и опасностью саморазрушения. Наверно, определить эту грань и значит избежать столь частого краха, этого стереотипного раздражения, с которым многие супруги со стажем говорят друг с другом на людях. А вдвоем? В дороге? За столом? Каждый раз подобное приводило его в ужас. Он спрашивал себя: «Зачем они вместе, в этом постыдном каждодневном препирательстве? И какое количество нервной энергии уходит у них на все это? Не проще ли разбежаться и сохранить свободу?» Нет, у них с Валдой не может быть даже отдаленно похожего на это.

Воздух стал прозрачным до голубизны. Сумеречное море опрокидывалось теперь далеко за горизонт. Уже остались позади велосипедисты, унеслись вслед за прошедшим кораблем чайки. Пора было возвращаться. Укрепившись в решении сегодня же положить конец неопределенности, он повернул к берегу, быстрыми взмахами укорачивая расстояние до этой минуты встречи и объяснения.

...— Ну где ты пропадала? — сказал он, вбегая. — Это был кошмар какой-то... Целый день.

Валда стояла у окна в синем с большими голубыми разводами халатике, накинутом поверх лилового сарафана, увидев его, она села рядом. Он обнял ее, неистово прижал, ощущая, как по виску с мокрых волос течет вода. Не глядя на тетю Дайну, он целовал свою суженую, затем они поднялись наверх, и он кинулся с разбега на тахту.

Если б она не подсела к нему! Или если бы не этот сарафан. Или на дворе шел дождь, или было еще утро.

— Так как же гонки? — было последнее, что он услышал, утопая в складках ее сарафана.

— Послезавтра, в воскресенье, — пробормотал он, ощущая таинственный зов ее тела, запах соли и сдобного, исходивший от нее.

В субботу они почти не виделись. Валда избегала его или старалась отвлечь тетю от новизны их отношений. Она была тиха и печальна. Но после чая, когда наступил сумрак, этот зов опять появился в ее глазах и улыбке, И они ушли на побережье и снова были вместе, и все в них было едино, все безудержно ликовало. Да, это было именно так. Он не мог ошибиться. Все, все было именно так.

Вечером, в субботу, уплетая ужин, Валда старалась не видеть суровой настороженности глаз тети Дайны и подрагивание худых, жилистых рук, когда она несла тарелку со свежей рыбой.

Какое это имело значение теперь! Тетя или родители Родиона — они не имели права ограждать ее. Родная, данная ему на всю жизнь Валда — это ясно и не подлежит обсуждению. И ничего не изменится оттого, что он поговорит с тетей об их отношениях с Валдой не сегодня, а перед самым отъездом.

Он глотал бескосточную рыбу, пялясь на Валдины руки и шею, когда раздался стук шагов по лестнице и через мгновение, как с луны, в комнату ввалились Олег с Валей.

Это было непостижимо, как всё в те дни. Чтобы Белесый летел на самолете из-за каких-то двух дней в Риге на первенство Союза! Да, видно, будущая звезда перекантовала что-то в этой неподвижной конструкции.

— Уступаю свой пай в «Крокодиле» за две чашки чаю, — пробасил Олег, ставя на пол лакированный чемоданчик Валентины.

— Кофе, — поправила та.

— Ну, пусть кофе, — улыбнулся он.

Боже, как Родион обрадовался им! Он разглядывал синюю в полоску безрукавку Олега, плотно прилегавшую к груди и плечам, чесучовые брюки. Все это чертовски шло к его вытравленным волосам и природному загару. А рядом отполированная до блеска Валентина, как будто она свалилась сюда не с самолета, а с конкурса Мисс Прибалтика 196... года. Даже тетя Дайна не сводила глаз с этой будущей актрисы, у которой так вольно лежали волосы двух оттенков — пепельного и рыжего, с коралловых серег, перекликавшихся с ее карими глазами, с мальчишеского профиля, словно выпиленного с деревянного Буратино. Ситцевый костюм и тот сидел на ней с шиком.

Тетя Дайна кивала в такт щебету Вали и довольному баску Олега, она улыбалась.

На столе появились лепешки, запахло поджаренной коркой, уютом и гостеприимством, как будто подоспели «настоящие» гости.

— Олег Петрович с дамой останутся у нас, — сказала тетя, когда на столе появилась бутылка «Рижского бальзама». Олег не возразил. И вскоре за столом установилась бездумная атмосфера оживления, восклицаний, вопросов. Произносились какие-то тосты, рассказывались смешные байки, и только Валда была молчалива, как будто приезд гостей не радовал ее.

Поздно вечером они снова гуляли вдоль берега, и их ноги бархатно тонули в песке, а море чуть шелестело сбоку.

Обняв ее плечи, Родион притих, сердце его разрывалось от счастья, муки, любви ко всему живому. Потом в темноте они потеряли из виду тех двоих, и только слышен был, то отдаляясь, то возникая, колокольчиковый голос Валентины. Потом они нашли друг друга и закатились в ресторан к «Семи сестрам», где танцевали до упаду под слаженный ритм отличного джаза. Потом они снова ушли на море. И так бродили всю ночь, влюбленные, пьяные, всесильные.

Мало дней таких выпадает человеку. И Родиону тоже выпало не много.

...Гонки начинались в двенадцать, а Саша выступал после первого перерыва, в три часа дня.

Родион высадил Валду, Олега и Валю у входа, а сам поехал искать, где бы припарковаться. Народ валил густой массой по боковым дорожкам, газонам, оцепленным милицией, из переулков, улиц и прямо по шоссе. Люди шли компаниями, семьями, в одиночку и парами, с рюкзаками, сумками, набитыми едой, как едут на пикник в лес или на целый пляжный день.

С трудом втиснув «Крокодила» между двумя такси — «Волгами», Родион шел вдоль рядов автомобилей, с удивлением отмечая иногородние номера: московские, горьковские, ленинградские и с десяток тбилисских. Четверка ребят впереди него оживленно обсуждала утренние результаты.

— Хороший парень, — рассуждал совсем молоденький в косоворотке алого цвета, — а не подфартило. Если б не резина, он первым пришел. Как пить дать. Жаль, ты утро пропустил. Были острые моменты. Все же что ни говори, а гонки во многом дело случая...

— Чистая лотерея... — заметил другой, с шеей, дочерна прокалившейся на солнце.

— Полминуты всего-то уходит на смену резины, а эти полминуты все и решили. Теперь не видать Черепицкому золота. А ведь он верняком на золото шел. — Парень с досадой поддел какой-то камешек носком и отшвырнул далеко в сторону.

«Футболист или хоккеист, — подумал Родион. — И знает, конечно, всех участников наперечет».

— А что с тем случилось, с Беляускасом? — спросил второй. — Серьезно?

— Могло быть хуже. Дважды машина перевернулась.

— Подумаешь, перевернулась...

— Да это ж формула, соображаешь? Гонщик незащищенный. Один шлем башку страхует.

— Уж это точно, — поддакнули остальные. — Хорошо отделался.

— Три ребра, — прикинул рассказчик. — Перелом ключицы и машина с правого бока всмятку. Вот у Гунара в прошлом году действительно чудо. Машина вся скрюченная, хоть на металлолом сдавай, а он из машины вывалился целехонький, пролетел меж деревьев, упал на травку и хоть бы хны. Ни одного перелома. Уж не знаю, какая гадалка ему ворожила.

Родион в толпе поискал глазами Олега и сразу увидел его белесую голову, резко выделявшуюся среди темных, загорелых людей. Все трое стояли около билетера. С боем выхватив программу из рук продавца, они двинулись вдоль шоссе.

Зрители, как муравьи, облепили крученую ограду. Родион поволок своих к повороту. Здесь, на возвышенности, могучие сосны отбрасывали густую тень.

— Быстрее, — обернулся он. — Захватят территорию.

Они трусцой побежали по шоссе. С ревом развернувшись вдалеке, к ним навстречу шла красная машина. На солнце блеснуло «60».

— Сашка! — завопил Родион и бросился наперерез. Но Сашка уже притормозил.

Он шел, как всегда, чуть вразвалочку, будто с ленцой, и снова Родион поразился его самообладанию: на лице Саши ничего не отразилось — ни радости, ни удивления. Как будто каждый день бывает первенство СССР и специально к нему прикатывают из Москвы друзья. «Ну и что? — говорил его вид. — Нормально. Не прыгать же из-за этого до потолка?»

Саша был в тренировочном костюме, и сквозь облегающий трикотаж видно было, что он начинает слегка полнеть.

— Отвез ленинградских приятелей в конец трассы, — сказал он, — там уже все полно. За поворотом, где вон те сосны, еще есть места. Самый крутой вираж трассы, — пояснил он, — «аппендикс», кульминация событий.

Они перезнакомились и пошли за Сашей.

— Вон туда проберитесь, — остановился он.

— Ну пока... — протянул Родион руку и ощутил влажность Сашиной ладони. Действительно, тот был болен. Его лихорадило, мутные, с поволокой глаза выдавали температуру.

— Вот это да! — отреагировала Валентина, когда Сашина машина скрылась за оградой. — Жизнь отдашь! — Она тряхнула стриженой головой, и снова Родион подумал, что в ней сидит Буратино.

— Сколько длится гонка? — спросил Родион.

— Говорят, два часа. Кто больше кругов пройдет, — задумчиво протянул Олег. — Как он высидит два часа за рулем? Не представляю, у него небось пульс сто сорок.

Он легко перепрыгнул через ограду и, взобравшись на холм, подал обе руки женщинам.

— Странный парень, — заметил Родион. — То мне кажется — золото девяносто шестой пробы, идеальный партнер во всем, а то...

— Что «то»? — спросила Валда.

— А то в лице его что-то вроде жлобское.

— Вот как? — удивилась она. — Не заметила.

Они шли по холму, густо покрытому травой и лесными желтыми цветами, рой мотыльков кружился у ног, в небе не утихал гомон жаворонков. Вдруг в этом гомоне затарахтел репродуктор и откуда-то с небосвода грянуло: «Проба... проба... так? хорошо?» Потом тарахтение прекратилось, и из микрофона зазвучали голоса певцов местного битансамбля.

Они устроились в самом конце аппендикса, под сосной, как советовал Саша, и действительно — от старта до поворота отрезок шоссе был виден им целиком, и лишь маленький участок, пролегавший в густом лесу за крутым виражом, оказывался вне их поля зрения. Ах, как же празднично, как красиво было все вокруг!

В светящемся прозрачном воздухе золотились верхушки сосен, сливаясь в дальней точке дороги с горизонтом, внизу чуть дымилась гладко отполированная для гонки трасса, нестерпимо пахло хвоей, грибами. Родиона затопила немыслимая нежность ко всему окружающему, к ребятам, он благодарил судьбу, что они встретились и сошлись в этом мире, а могли бы разминуться.

...На обложке программы была нарисована «Формула». Торчащая голова гонщика в шлеме, на брюхе «Формулы» выписана семерка.

Сверху крупным шрифтом разъяснялось:

ЧЕМПИОНАТ СССР

ЛИЧНО-КОМАНДНЫЙ ЧЕМПИОНАТ 196... ГОДА

ПО ШОССЕИНО-КОЛЬЦЕВЫМ АВТОМОБИЛЬНЫМ ГОНКАМ

Рига, трасса «Бикерниеки», 7, 8 августа 196... года.

— Послушай, — дотронулась до его руки Валда, — как они поют.

Он вслушался. Рядом, совсем близко, пела компания ребят Окуджаву.

Когда мне невмочь пересилить беду, Когда подступает отчаяние, Я в синий троллейбус сажусь на ходу, Последний, случайный...

...Прошло минут пятнадцать, и гонка вошла в привычный ритм: надежд, азарта, разочарований.

Машины гурьбой вылетали на аппендикс, притормаживая, будто оглушенные ревом мотора, затем неслись на полной скорости по прямой, чтобы за следующим дальним виражом исчезнуть из виду и возникнуть уже на стартовой прямой с другого конца трассы.

Взрыв сотен глоток, выкрики имен, возгласы одобрения сопровождали появление машин, когда обнаруживался иной порядок участников, а кое-кого было уже недосчитаться.

Что ни говори, каждая минута в этой общей встряске насыщена ни с чем не сравнимым счастьем, сходным с безумием, когда все остальное на свете летит в тартарары и исступленно молишь только о том, чтобы настигнуть, перегнать, взять финиш.

...Контрольная гонка для Саши прошла неудачно, и сегодня он должен был стартовать в третьем ряду машин. Наступившее утро, час за часом, приносило ему все новые непредвиденные осложнения. Его лихорадило, ломило спину, и он никак не мог побороть безразличия, которое явно не сулило выигрыша. Из-за этого теперь его даже раздражала мысль о приезде Родиона и Олега с их подружками. Перед ними ему меньше всего хотелось шлепнуться, а это было неминуемо. Он попробовал размяться, затем растер до малиновой красноты шею, руки, грудь. Но все его попытки преодолеть болезнь были безуспешны.

Потом возникло новое ЧП — неполадка в одной из машин и бессмысленное дерганье в предстартовой зоне, когда металл коробки все раскаляется, и ты сидишь в ожидании сигнала, задыхаясь от бессилия.

...Но теперь, когда Саша уже полчаса шел одиннадцатым из тридцати четырех участников, все это осталось позади. Он уже ни о чем не мог думать, кроме машины и дороги. Он понимал, что сейчас, после четырнадцати кругов, уже произошла та естественная разборка на группы — лидирующую, середнячков и совсем отставших, которая почти полностью предопределяет конечный результат. И все же слабая надежда вырваться из серединки и дотянуться до первой пятерки брезжила в его сознании, заставляя фиксировать всю совокупность обстоятельств на трассе, чтобы из множества решений выбрать единственно необходимое.

Он сразу же наметил себе ориентиры: на одном входе в вираж — наклонившуюся ель, похожую на строительный кран, а на аппендиксе, где сидели ребята, сросшиеся две сосны — и шел не рискуя, приберегая силы для второго, самого тяжелого часа гонки.

Сейчас можно было идти вольно, на третьей скорости, не жалея машину. Саша хорошо знал, что отдых ей потребуется позже, когда перегретый мотор заставит его идти на четвертой скорости, включив печку на полную мощность, чтобы хоть как-то продуть мотор, и от этой печки жара в кабине станет нестерпимой и вымотает последние силы. Как это ни странно, Саша не ощущал возбуждения, на какое-то время он потерял ощущение скорости, в нем все словно выключилось, и он молил лишь о том, чтобы ничего не случилось с мотором, чтобы резина, тормоза, сальники выдержали необходимые два часа.

«Милая, — заклинал он машину, — ну еще кружок. Вот так. Умница... Ну еще...»

На двадцать шестом круге, когда шел второй час гонки, случилось то, чего он более всего опасался, — закипела тормозная жидкость. Это грозило вывести из строя тормоза, и тогда — все! На кольцевой трассе без тормозов не вывернешься. Любой ценой надо было дать им остыть, и, стараясь не терять темпа, попробовать на разворотах обходиться двигателем.

Так он прошел полкруга, когда увидел в зеркальце, что его настигает один из лидеров — обогнавший его на целый круг Дамбиманис на своей оранжевой машине, а вслед за ним подстроился парень на черном «Москвиче», вырвавшийся из последней десятки. Саша впервые заметил этого малого позавчера на контрольной гонке и запомнил его фамилию — Люсечкин.

Законно посторонившись, Саша пропустил Дамбиманиса, когда вдруг понял, что Люсечкин вместо того, чтобы пойти за Сашиной машиной, захотел воспользоваться его джентльменством и норовил проскочить вслед за оранжевым лидером.

«Хорош, — завелся Саша. — Но такие номера у нас не проходят». А парень уже «сидел» у него на хвосте, нетерпеливо «начиная греть».

«Ну и хамье, — окончательно вскипел Саша. — Я тебя научу хорошим манерам».

В тот самый момент, когда парень решил, что удачно обходит Сашину машину по внутренней кромке аппендикса, Саша сильным рывком бросил машину вправо, и парень вынужден был резко притормозить, чтобы не наскочить на него. Тогда Саша, вылетая из виража, так же резко рванул влево, и Люсечкин, не сумев удержаться на кромке, сорвался с трассы.

Но этого Саша уже не мог видеть.

Теперь в нем словно что-то переломилось. Как будто был прорван какой-то заслон. Саша овладел своим телом, точно эпизод с черным «Москвичом» дал ему ту встряску, которая поборола болезнь. Он сразу же почувствовал в себе легкость, прилив сил.

«Ну, теперь уж не подкачай, — приказал он машине. — Давай зажжем на небе свою звездочку, а? Покажем, на что мы способны...»

Ребята сидели на холме, вымотанные обилием переживаний, внимание их уже несколько притупилось.

Через сорок минут гонки картина почти определилась, стабильность ситуации закрепляла за Сашей в лучшем случае одно из последних мест в первой десятке. Машина его шла пыхтя, вираж она огибала с рывком, захватывая лишнее, в то время как его более сильные соперники, и в особенности первая пятерка, делали это как бы одним росчерком пера с двумя легкими притормаживаниями. Родион остро ощущал, до какой степени Саша не в форме, как вяло он сопротивляется и как далек от вдохновенного полета тела, рук, нервов.

Только одно было поразительно. В отличие от многих других, «Москвич» под номером 60 делал полный круг каждый раз в одно и то же время, с точностью маятника. Ровно две минуты, две секунды. Ни секундой больше, ни меньше. Это было похоже на штамповку деталей на конвейере.

За час гонки выбыло около половины участников. У большинства не выдерживал автомобиль. Резина, электроснабжение. У одного из первой пятерки вдруг открылась дверца на вираже. Она, как раненое крыло, цеплялась за землю. А гонщик не сдавался, уже круга три он шел так, медленно теряя скорость. Шесть машин обогнали остальные больше чем на круг и теперь, по второму разу, обходили вереницу отставших. И вдруг оказалось, что после потерь ближе всех к первой лидирующей группе двигался Саша. Как это получилось — было непонятно. Вроде бы и шел он без обгонов, в то время как другие, рискуя, калечили машину, теряли выдержку или, наоборот, вырывались вперед.

Родион видел, как из-за леса приближались к Саше две машины — оранжевая и черная, как у самых ног Олега черный «Москвич» стал дергаться вправо-влево и вдруг вылетел с трассы, перевернувшись далеко за поворотом.

Мальчишки с визгом ринулись с холма к месту происшествия. Туда же мгновенно устремились санитарная машина и наряд милиции. Родион машинально отметил, что и Олег вдруг вскочил и побежал вслед за мальчишками. Он продолжал следить за трассой, но прежний настрой как рукой сняло.

А гонка продолжалась. Большинство участников даже не подозревали о случившемся, они видели только свой отрезок пути. И только по кольцу болельщиков шел шепоток, что-де Люсечкин отделался незначительными ушибами, а с машиной он намается будь здоров, она разбита всмятку.

Когда Саша вновь появился из-за поворота, он шел уже пятым. Гонка входила в свою завершающую стадию.

Из репродуктора прорезался голос, уделивший Сашиной персоне полминуты. Диктор подробно охарактеризовал Сашу как гонщика, объяснив, что он самый молодой из выступающих в этом заезде, он сказал об успехах Саши в предыдущем году, затем прокомментировал ситуацию всей пятерки, отметив сильные стороны каждого гонщика. После этого в репродукторе захрипело и снова полилась музыка.

А напряжение все росло.

Впереди Саши выбыла голубая машина, затем серая. В музыку ворвался голос диктора, уже без всякого самообладания вопившего: «Красаускас — Литва и Волков — АЗЛК вышли из строя. Мазурин идет — т р е т ь и м!»

— Невероятно, — услышал Родион голос Валды и с трудом узнал его. — В раскаленной машине... с температурой. — Она казалась осунувшейся, в глазах застыл испуг.

— Да, фантастика, — согласился Родион, плохо соображая, — просто непостижимо.

Еще пять минут назад он был охвачен азартом, переполнявшим его до краев, он вскакивал, лез обниматься. В какой-то момент он даже схватил сидевшего у его ног мальчишку за плечи и, только когда тот вывернулся, понял, что до боли стиснул его... А после эпизода с Люсечкиным все это как отшибло. Ему вдруг странным показалось, что он как балбес предвкушал от гонок лишь неслыханный праздник. Ведь на самом-то деле потерявший управление автомобиль может быть беспощаден к человеку. «Вот почему Мазурин так независимо-взросло держится среди нас, автолюбителей, — подумал он сейчас. — Ведь «Крокодил» для нас всего-навсего забава, комфорт, средство жить в свое удовольствие. А настоящие гонки — это победа жизни над смертью, это желание доказать себе и другим что-то важное про этот самый автомобиль и вообще про человеческие возможности». Да, для Мазурина его машина была надежным другом и опасным врагом одновременно.

«Остается две минуты до конца гонки», — выкрикнул репродуктор.

«Всего две... Только бы ничего не изменилось, — мелькнуло в голове Родиона. — Только бы не глупая случайность».

— Ну и Саша, — бросил Олег, — все мои медицинские прогнозы повержены в прах.

«Когда он успел вернуться, — пронеслось в мозгу Родиона. — Ничего, видно, не соображаю».

— Шестьдесят, ше-стьде-сят!.. — вопили рядом с ним. — Наддай, Мазурин!!!

Оставалась минута.

Минута...

Из-за угла на стартовую прямую все три машины выскочили в прежнем порядке. Они проходили аппендикс с ревом разрывающейся канонады. Люди орали уже осипшими голосами. Приближалась развязка. И вдруг перед самой финишной прямой выбыла еще одна машина. Сначала никто не понял, что произошло. Но потом людское кольцо ахнуло. Вторая. Горьковчанин Павлов, претендовавший на одно из первых двух мест, вынужден был сойти с круга. Лопнула покрышка. К счастью, гонщик понял это вовремя и медленно, не спеша съехал на обочину, как будто свернул на другую дорогу.

«Вот она, шальная случайность, — еще успел подумать Родион, — резина выбила за минуту до конца блистательного гонщика!»

Прозвенел гонг, объявили конец гонки.

Конец! Заиграла победная музыка. Ребята кубарем скатились вниз и ринулись к финишу. Медленно подруливали туда же остальные машины. Из них вылезали гонщики, распаренные, красные, они осматривали машины, прикидывая потери.

— Пойдем, — сказала Валда и потянула Родиона за руку.

— Ну уж нет, — возразила Валя. — Вы как хотите, а я собираюсь поздравить Сашу. Это же колоссально! — Она трижды перевернулась на каблучке, и Олег расхохотался.

Родион перехватил его взгляд. «Влип, — почему-то рассердился он. — Влип окончательно. Свадьбой пахнет. «Караул» надобно кричать. «Горько!»

«Вторую медаль, серебряную, — прокричали из репродуктора, — завоевал молодой спортсмен, москвич Александр Мазурин. Его результат — 49 кругов. От первого места, завоеванного Дамбиманисом, он отстал всего на полтора круга. Это выдающийся результат для спортсмена, впервые участвующего в сильнейшем составе. Отличительные качества Александра Мазурина — выдержка, воля, напор и прекрасное знание автомобиля, его потенциальных качеств. Пожелаем же ему...»

— Пойдем, — опять потянула его за руку Валда. — О чем ты все думаешь?

Ни о чем он не думал. Просто он еще не очнулся от всего этого. Он был как в шоке. Слава аллаху, на этот раз все обошлось и Мазурин сделал почти невозможное. Теперь это преодоление неудачных обстоятельств, победа над самим собой казались Родиону много важней, чем почетный результат.

— Эй! — услышал он голос Олега. — Пошли к гонщикам. — Они с Валей уже спускались с холма.

Когда ребята подошли к автомобильному лагерю, солнце лишь краем высовывалось из-за сосен и узкая подсветка его напоминала затухающую бенгальскую ракету. Машинный городок за оградой мало изменился по сравнению с позавчерашним. Потрепанные автомобили, промасленные комбинезоны, черные от нигрола руки, на лицах — озабоченность предстоящим ремонтом.

Саша встретил их равнодушно, через плечо свешивалось полотенце, на потном, грязном лице не было торжества, мятые щеки с серым отливом ввалились, на воспаленные веки набегали слезы — бог мой, до чего же он был измочален!

Олег молча обнял его, а Родион стал мять.

— Это надо отметить, — наседал он, — ты так не вывернешься... Либо съездим в ресторан потанцуем, либо на море...

— Нет, вы только взгляните на него, — защебетала Валя, кидаясь к Мазурину. — Он здоровается за руку, беседует. Эдак запросто, как обыкновенный смертный.

Саша потоптался на месте, не зная, как реагировать, или устал до смерти, но вдруг широко заулыбался, совсем по-мальчишески, открыто, гордо. Видно, он сам только сейчас осознал, что все кончилось для него так здорово, что он выиграл не что-нибудь, а серебро и теперь приедет в Москву на коне.

— Вы небось за латышей болели? — обернулся он к Валде. — За Дамбиманиса?

— Я не думала об этом, — смутилась Валда, — кто выиграет. — Она подняла глаза на Сашу. — Вы бы полечились.

— Искупаемся, — усмехнулся Саша, — и сразу надо за машину браться.

— Нет, сначала ты, будь добр, разберись с температурой, — возмутился Родион. — Эй, Олег, сделай беглый осмотр пациенту. — Он обернулся, — никого, остались только они с Валдой. — Что же это, — растерянно протянул он, — адвокаты пекутся о здоровье гонщика, а невропатологи заняты личной жизнью? Олег! — крикнул он. Никто не отозвался. — Каковы, а? Смылись...

Валда держала Сашину потную руку, отсчитывая удары пульса. Тот не шевелился — у обоих было какое-то странное выражение лица. Будто они ждали чего-то.

— Температура не меньше тридцати восьми, — Валда наконец отпустила его руку.

— Пройдет, — сказал Саша. — Пока.

— Ну хотя бы аспирин... — настаивала Валда.

— Ничего не надо, — засмеялся сзади Олег. — (Откуда они вынырнули?) — Нервная встряска, положительные эмоции все вылечат.

— Эй, Мазурин! — крикнули сверху. — Всех свистают в судейскую.

Сашин механик издали махал полотенцем, не желая приближаться к чистой компании.

— Ну, как там? — крикнул Саша. — За ночь управимся?

— Не знаю. Тормозные колодки выбиты, масляный датчик тоже. Ну и мелочи, потек сальник полуоси...

— Ладно. Если не загнусь, вместе дожмем, — бросил Саша. — Выезжать еще послезавтра. — Саша обернулся к Родиону. — Часиков в десять я, наверно, загляну. Что-нибудь сообразим.

— Да ладно уж, — отрулил Родион. — В себя давай приходи.

— Ничего, — усмехнулся Саша. — Либо вылечусь до десяти, либо... уж тогда завалюсь спать на двенадцать часов.

— Мы будем ждать! — пообещала Валда.

В десять Саша появился.

Он был собран, бледен. На его массивной груди непривычно было видеть пиджак, галстук. Все это ему не очень-то шло. Героем он выглядел в свитерах, спортивных костюмах. Но ликованию ребят не было предела. Они бросились в «Крокодил» и стали объезжать знаменитые точки питания на побережье.

Несмотря на триумф молодого гонщика Александра Мазурина, они не попали ни в «Лидо», ни в «Жемчужину». Всюду было забито или заранее заказано. В «Лидо» пела какая-то звезда, на которую рвались с прошлой пятницы, ходили слухи, что обязательно будет петь зарубежный баритон, а через неделю Муслим Магомаев. Жаждущие попасть демонстрировали служебные книжечки, командировочные удостоверения и справки, атаковали швейцара и администратора, тряся денежными купюрами, но все безуспешно.

Олег предложил бросить это пижонство и пойти в какое-нибудь забытое богом тихое место. Валда вспомнила, что, если топать в сторону от шоссе с полчаса, есть замечательно уникальный ресторан с зазывным названием «Лесная быль».

Когда они наконец нашли выпиленные из дерева столики «Лесной были», живописно вписанные в естественный пейзаж, в ресторане, по существу, все уже было кончено. Остатки еды не убирались, официантов не было. За соседними сдвинутыми столиками догуливала шумная компания. Кроме нее в ресторане было много парочек, жаждущих потанцевать. Все присутствующие были чуть навеселе, громко целовались, потом принимались отплясывать под магнитофон, потом снова садились за столики. Никто не обратил внимания на вновь прибывших. Среди танцующих был сам шеф музыки — молоденький, чернявый паренек, стриженный почти наголо, со своей курносой девчонкой, которой на вид можно было дать не более пятнадцати. Чернявый регулярно перематывал пленку и с наслаждением, без устали отплясывал все самое модное, быстрое. Со всех столов на них восхищенно-взирали подвыпившие гости. Другие танцующие делали попытку вертеть ногами, плечами, бедрами, но все это было уже не то.

Родион тоже пошел танцевать с Валдой. Они торчали в круге, пока не кончилась пленка. Валя занимала Сашу и Олега веселыми историями об актерах, не выучивших текста, и всем было весело, все им удавалось в этот вечер.

«Да, вот таким и бывает счастье, — подумал Родион. — Вот так оно выглядит, и никак иначе. А может быть, и иначе, но все равно так». Ему хотелось осчастливить дорогих своих друзей, он подначивал Олега, поддевал Сашу, выкрикивал тосты.

Затем помчался танцевать с Валей. Она была такая яркая, воздушная и душистая, она любила его лучшего друга, и Родион любил ее за это, он обнимал и прижимал Валю, как свою, а она хохотала, подставляя ему стриженую макушку.

— Смотри-ка, — Валя остановилась. — За нашим столом что-то происходит.

Из подсвеченного танцевального круга трудно было определить, что именно. Но незнакомый полный парень с длинными патлами что-то требовал от Валды.

Когда они подбежали, уже разгорелся скандал.

Малый сильно набрался, он еле стоял на ногах.

— Так как же, подруга? Не надумаешь? — настаивал он, с трудом сохраняя равновесие.

— Сказано тебе, — миролюбиво тронул его за плечо Олег. — Отчаливай.

— Она не немая, — огрызнулся парень. — Пусть сама отвечает.

Он ближе придвинулся к Валде, его качнуло. Пытаясь опереться о стол, он не попал и уперся в плечо Валды.

В тот же миг Саша Мазурин спокойно приподнял его за ворот пиджака, сволок за соседний стол и двумя ударами кулака усадил на место.

Родион ошарашенно глядел им вслед.

— За серебряного призера, который спас положение, — крикнул Олег, поднимая бокал. — Серебро — основополагающий металл для сохранения авторитета, здоровья и много чего другого. Ура!

Саша вернулся. Все опять зашумели, наперебой предлагая тосты за него, за Валду, а герой застенчиво улыбался, смущенный непривычным вниманием.

Поздно ночью они гуськом добирались до шоссе к машине.

Собственно, и ехать-то было всего ничего. Километров пять до тети Дайны, Саша же решил ехать до города на попутной.

Но в дороге произошло еще одно событие.

На повороте к Майори два маленьких латышских автобуса преградили им дорогу.

— Ну, что там? — Родион высунулся из окна.

— Проезжай, — махнул рукой человек, стоявший на обочине.

— Где проезжать-то, — крикнул Родион, — расположились, как на ночевку.

— Вон там, — показал человек, — переезжай на левую сторону...

Чертыхаясь, в кромешной тьме Родион сдал назад, затем съехал на левую сторону, чтобы проскочить мимо автобусов.

Когда он огибал участок в подсвете автобусных фар, ребята отчетливо увидели на шоссе массивную темную фигуру человека. Он лежал навзничь, лицом в асфальт, длинные волосы разметались, руки были перемазаны грязью. Около тела стояли люди. Родион притормозил, тут же засвистела сирена. «Скорая» подъехала вплотную, тело жертвы положили на носилки. Они узнали его. Тот самый набравшийся парень, которого час назад осаживал Саша.

— Двигай, двигай! — закричал водитель автобуса Родиону. — Цирк, что ли?

Они проехали.

Это была их последняя совместная поездка. Последняя в жизни.

А потом все оборвалось.

На другой день после гонок Родиона вызвали телеграммой в Москву, тяжело заболела мать. Он уехал срочно, не объяснившись с тетей Дайной. Олега оставили в институте на кафедре. Вскоре Родион попал на курсы адвокатуры. А Валда?

Валда не вернулась из Прибалтики.

Она не отзывалась на его звонки, перестала писать. Что там происходит — он даже представить себе не мог. Он продолжал звонить, думая о болезни тетки, находя Валде оправдания. А может, просто дни стоят хорошие и она целый день пропадает на море?..

Через месяц он встретил Олегову Валентину. Она повзрослела, стала солидней. Волосы под шапкой были заложены за уши, признаков летнего лихого мальчишки в помине не было. Казалось, он не видел ее целую вечность. Вечность, которая сделала ее женой Олега...

— Родька, — кинулась она к нему, — ты что, с ума сошел? Куда ты девался? Мы уж в милицию собирались заявлять.

Валентина тараторила, отвлекала его, чтобы не упоминать о том, что произошло. Имена Валды и Саши как будто ушли из ее памяти. Но он все знал. Валда в конце концов ему написала. Она сообщила, что приедет в Москву только сдавать госэкзамены, что тетя Дайна вполне здорова, а Саша Мазурин теперь живет в их доме, работает на гарантийной станции в Риге.

После письма Валды он словно потерял ориентир, метался целыми днями по городу, вынашивал планы мщения, приезда в Ригу. Никак он не умел объяснить случившегося. Ему казалось, жизнь кончилась...

Однажды, когда Родион уже работал в юридической консультации, пришел посетитель. Сначала он топтался в коридоре, Родиону был виден широкий разворот плеч, мощный рыжий затылок. Черный нейлоновый костюм парня отливал серебром. Он о чем-то справился у секретаря, затем двинулся в комнату Родиона.

— Здравствуйте, — протянул он лапу и хмуро улыбнулся. — Припоминаете меня?

Смешной вопрос. Родион через сто лет узнал бы его.

— Мальцов?

— Он самый. Жив-здоров.

— Это хорошо, — протянул Родион, не зная, что еще сказать.

Мальцов действительно выглядел что надо — лобастый, нарядный, загорелый.

— Я по делу, — протянул он и густо покраснел.

Родиону стало, не по себе. Он подумал, что сейчас Мальцов вернется к давнишней истории, будет просить его о чем-нибудь.

— Какие там дела! — отмахнулся Родион. — Теперь, видите, занимаюсь защитой.

— Это хорошо, — промямлил Мальцов и сел.

Родион молчал, пережидая.

— Так вот какое дело, — сказал Мальцов, — хочу вас пригласить в свидетели.

Родион невольно поморщился.

— А против кого, собственно, свидетельствовать?

Мальцов покраснел еще гуще.

— Не против, а за.

— Не понял?

— За меня, — улыбнулся Мальцов. — Женюсь я. На Галине Рожковой. Так вы уж побудьте с моей стороны.

Родион оторопел. Он таращился во все глаза на Мальцова и не мог прийти в себя.

Он вспомнил изолятор, забинтованную голову этого парня, безысходное отчаяние его безумного поступка, затем бегство из города, отъезд на сейнер... и подивился некоей незримой нити, связавшей судьбу Мальцова с его собственной судьбой.

И впервые за все эти дни он вдруг подумал с надеждой, что и у него еще может все наладиться, и ему тоже однажды повезет, и будет счастье, как было в то ослепительное ясное лето, когда у него была Валда и «Крокодил» и когда так нестерпимо палило солнце.

1974 г.

 

ТРАНЗИТОМ

#img_4.jpg

Серая метнулась на дорогу. Где-то хрустнула ветка, потом застонали. Олег, подражая стону зверя, тоже протяжно охнул.

Собака бросилась на землю, залегла. В оранжево-желтой листве заблестел островок снега. Затем Серая стремительно вскочила и понеслась. За дубовыми стволами мелькнула голова, вытянутое стрелой тело.

Олег облегченно вздохнул. Купол громадного муравейника она не задела. Ученая. Сегодня с утра у него только прицельные снимки. Стоящих мало. Не время. Он выжидает у старого, полусгнившего пня в развилке развесистой ели. Фоторужье с длиннофокусным объективом вытянуто далеко вперед. Рядом микрофон, улавливающий малейший звук, шорохи тысяч муравьиных ног. Благодать.

Чем кончится переполох, наделанный им?

Он взорвал мосты, перекрыл дороги. Для очередного эксперимента он вторгся в святая святых рыжей цивилизации. Воткнул одиннадцать пронумерованных спичек в ровнехонький конус купола. Муравьи — неистовствуют. Возбуждены до предела. Похоже, что его догадка оправдывается. Рыжие наделены чувством пространства, формы. Они валят спички и уносят их в строгой последовательности — от вершины к основанию. Если и дальше будет так — недурной материал он подкинет ученым мужам — мирмекологам.

Но это надобно проверить. Терпение, терпение.

Он уже сделал около ста пятидесяти снимков. Кассет пять с момента вторжения спичек в царство рыжих.

Неделю назад он выкинул с ними другую штуку. Разбросал кружочки из разноцветной целлюлозы. Рыжие и в цвете разобрались. Вынесли яркие, наиболее раздражающие пятнышки, потом белые.

К концу отпуска в Гурулеве, ближе к холодам, он отважится на самое трудное. Это уже вдвоем с Родионом. Из-за своего процесса Родька задержался. Когда появится, они попробуют метить муравьев изотопами. Чтобы воспроизвести схему подземного лабиринта. Почему-то ведь муравьи не замерзают ни при какой зиме без отопления, одежды или волосяного покрова.

Сейчас только наблюдения, опыты. Шелест опадающих листьев. Покачивание оранжево-медных деревьев.

Осень.

Пока он сидит со включенной аппаратурой, вникая в муравьиные страсти, он спокоен. Серая приучена к тишине, не шелохнется. Великая целительница мирмекология.

Целительница, учительница, мучительница...

Что ж, в задержке Родьки, быть может, есть своя предопределенность. Значит, Олегу полагается эта неделя полного одиночества, чтобы понять, как же дальше. Как выкарабкаться. Чтобы он снова и снова всходил на Голгофу, возведенную его памятью.

Все началось с пятнадцатилетней танцовщицы.

Девочка появилась у, него больше года назад с матерью. Худое, почти костлявое существо. Обращенные внутрь ступни, вытянутая шея и отчаянье, засевшее над впалыми щеками. А мать совсем другая — уверенная, с запрокинутой головой и гибкими движениями.

Он сказал привычное:

— Я вас слушаю.

Заговорила мать:

— Марина в балетной школе. Она уже начала выступать. В массовке кордебалета «Щелкунчик». Помните? А танец маленьких лебедей?

Она подняла глаза и плавное течение слов прервалось. Подбородок вопросительно замер.

— Вы не ходите в балет?

— Нет.

Она пожала плечами:

— Дело вкуса, конечно. Мы с Мариной, — она приласкала дочь взглядом, — живем балетом.

Он промолчал. Подобный шахматный дебют был ему известен. Для него это ничего не значило. Он — невропатолог, чужие нервы его профессия. К сожалению, у него имеются и свои. Их приходится расходовать экономно. Сегодня он уже проконсультировал трех тяжелобольных. Впрочем, эта женщина — мать, она тоже не обязана вникать в его переливы. Он ждал продолжения.

Она поправила узел светлых волос, в ушах мягко сверкнули камни.

— Ну так вот... предстоял отчетный концерт... В Колонном зале. Решающий. — Она проверила, достаточно ли внимательно он ее слушает. — Это во многом судьба ученика. Понимаете? — Она снова подняла глаза. Вопрос тут же погас в них. Ясно, что и этого он не понимал. — Ну попробуйте представить себе, — протянула она с раздражением. — Марина танцует этюд Шопена. Стремительное движение. Полет. Она это делает неподражаемо. Перед самым концом вариации — прыжок. Один, потом другой, и так всю сцену надо... вдоль, — она попыталась воспроизвести руками.

Лицо врача оставалось непроницаемо. Конечно же, он ничего не смыслил в настоящей жизни, именуемой искусством. А она не научилась говорить с людьми, которые не ценили того, что она считала нужным, чтобы они ценили. Обычно в подобных случаях она просто обрывала разговор, не видя причин опускаться до чужого невежества. Но здесь... она не имела такой возможности. Надо было довести до конца начатое. И она сделала над собой усилие.

— Когда Марина почти пересекла сцену — раздался свист. Из зала. Бандитский свист. Марина споткнулась и... упала... Ведь так? — обратилась она к дочери, и ее голос дрогнул.

Та покорно кивнула.

Он спросил:

— Когда это случилось?

— Уже полгода назад... Все это время в ноге боли, и она боится ступить на нее, стать как следует. Врачи не могут ничего найти, а у нее боли. Она хромает. Покажи профессору, как ты ходишь.

Девочка поднялась.

— Не надо, — оборвал он.

Ему не захотелось, чтобы она показывала при матери. Наработанный рефлекс даст привычную картину. Так он ничего не узнает.

— Можно попросить вас выйти на минутку? — Он посмотрел на мать.

— Меня? — Она решила, что он оговорился. — Зачем?

— Мне бы хотелось поговорить с Мариной.

— Что же, я, по-вашему, мешаю? — Она не могла взять в толк, для чего может быть нужна Марина, если ее самой не будет. Олег устало смотрел на мать, думая, что со многими любящими, к сожалению, происходит эта странная логическая неувязка. Лишаясь сна, свободы, жертвуя всем своим временем, они постепенно начинают воспринимать чужую болезнь как свою собственность. Иногда в большей мере, чем больные.

Он пожалел мать:

— Нет, не мешаете. Просто мне бы хотелось поговорить с самой девочкой.

Она вышла. Снова — немой психологический этюд. Казалось, она оставляет Марину в зверинце и не может поручиться, что по возвращении застанет ее целой.

Так это началось. Так он познакомился с Мариной Шестопал и ее матерью Ириной Васильевной.

Это были трудные отношения. Сочувственная прикованность без взаимности, жертвы при сопротивлении тех, ради кого жертвуешь, помощь, за которую платят враждой. Ирина Васильевна невзлюбила его с первой минуты. Чем заметнее были его успехи в лечении девочки, тем более чуждым становился он матери.

На то были свои причины.

Олег почти сразу определил, что нога Марины здорова. Боль, вялость ступни — все это помещалось не в кости, а в мозгу девочки. От свиста из зала и падения произошел психологический шок. С течением времени он мог обернуться патологией. Марина уже не верила, что может танцевать. Она и мать были убеждены: стоит стать на больную ногу — Марина рухнет навзничь. Как тогда. На сцене. В тот роковой день, когда раздался этот свист. По ночам она, наверно, просыпается от него, обливаясь слезами.

У каждого бывает этот свист, когда тебе улюлюкают вслед, предрешая твой провал. И нужны опыт, сила воли и известное безразличие к окружающим, чтобы это преодолеть. Конечно же, для Ирины Васильевны болезнь Марины была так же непреложна, как вечер в Колонном зале и позор провала. Одно тесно связалось с другим. Танец и падение. Убежденность в этой связи была столь непоколебима в мозгу девочки, что это могло  д е й с т в и т е л ь н о  случиться. И не только падение. В ноге могли произойти необратимые перемены. Тогда уже поздно. Тогда уже ничему не поможешь. Даже если первопричина — психопатический комплекс — будет изжита.

Но так далеко еще не зашло. Он решил — надо сделать попытку.

Почему, собственно, «надо»? Этот случай не вызывал у него никакого интереса. Его основное время поглощали две палаты на Парковых, где лежали больные с тяжелым нарушением мозгового кровообращения. Это были больные по его тематике. Осталось, собственно, сделать последний и уже не экспериментальный шаг. Обобщить материалы клинических опытов и последовательно изложить новую методику. Е г о  м е т о д и к у. Новое окно в мозг без единой царапины на черепе. Новая система терапии. Это чего-нибудь да стоит. Для этого надо было проследить конечный результат исследований, У больных 19-й и 20-й палат.

На кафедре, куда привела дочь Ирина Васильевна, он бывал реже, два, три раза в неделю, для встреч с шефом, коллегами, на ученых советах. Но медицина есть медицина, и люди болеют не только «по профилю» тематики. Олег консультировал все палаты их клиники, стараясь уловить сдвиги в течении болезни.

Но Марина. От нее он мог отказаться. Здесь скорее нужен был психиатр. Он не сделал этого. Почему? Теперь не стоит обманывать себя. Уже и тогда дело было не в девочке. Мать. Эта узость лица, темные, тревожно расширенные зрачки и еще что-то, чего он тогда не осознал. Он испытал странное чувство, словно из него вынули источник энергии, который пульсирует теперь где-то вовне. И все частицы его души тянутся к магниту, находящемуся за пределами его тела.

Олег согласился наблюдать Марину.

Он поставил свои условия. Первое. На каждую встречу с ним она приходит одна. Второе. Ирина Васильевна не вмешивается в лечение дочери. В течение месяца, допустим, ему должна быть предоставлена полная свобода.

— Без меня она не поправится, — прекрасные глаза Ирины Васильевны повлажнели. — Боже мой.

— Я попробую.

Помнится, он даже испугался, вдруг откажет. Как в тумане он видит руку, обнявшую плечи дочери, спину в проеме двери. Не оставлять же девочку как подопытного кролика для каких-то экспериментов. У двери она обернулась. Все средства были уже испробованы. Выхода не было.

— Хорошо. Но вы за все отвечаете. Малейшее ухудшение... и я... я...

Что она с ним сделает, он не понял. Конечно, он за все в ответе. В этом одна из приятнейших привилегий его профессии. Шестопалы могут скандалить, снять его с работы, подать в суд. Он может только отдать часть души, знаний и восстановить то, что потеряно. В случае успеха он мог рассчитывать на признательность больного и его окружающих. И то лишь в том случае, если больной не считал, что все это Олег обязан. Некоторые исходили именно из этого. «Вам за это платят зарплату, — сказал ему один папаша, — и немалую притом». Да, конечно, это его профессия. Удовлетворение он черпает не в благодарности пациентов. Просто кому-то он нужен. И трепыхаться по поводу каждого неудачного высказывания родственника больного по меньшей мере смешно.

В тот день Олег так и не сумел выяснить, что Ирина Васильевна с ним сделает. Ассистентка доложила: привезли больного из Подмосковья в тяжелом состоянии. Лично к нему. Пожилой мужчина бьется в конвульсиях, необходимо срочно посмотреть его именно в состоянии припадка. Потом ему сделают укол, наступит облегчение.

— В понедельник. На Парковую, — обернулся он к Ирине Васильевне. — Пусть Марина подождет на скамейке.

Скамейка, статейка, ищейка, ротозейка...

Что это? Не с собой ли он разговаривает. Испекся, как говорится. Он покосился на Серую. Нет, не дрогнула.

Угробить отпуск на насекомых. Ну и привязанность. Родька смеется: «Муравьиная мать». Что он понимает. Побыть наедине с лесом, небом, запахом росы. В гулком пространстве вечно прекрасного. Ни одного обязательного движения. Полная свобода. Полная свобода от других и себя. Своего чувства долга, привязанностей.

Ну вот. Рыжие выволакивают пятую спичку. Так-так. Она ниже прежних. Это что-нибудь да значит. Вершина почти совсем очистилась. Вновь торжествует чистота линий. Словно конус купола мерили циркулем.

Почему рыжие так чувствительны к вершине. Так ранимы? Что в ней? Может, здесь их высшая нервная точка. Шоковое острие. Похоже на то. Недаром многие мирмекологи поддерживают гипотезу об общественных насекомых как коллективном теле и разуме. Сколько ни рассуждай, а доказано — без улья или муравейника насекомые, перенесенные на большое расстояние, гибнут через сутки, двое. Как рука без тела. Или нога. Гибнут без себе подобных. Да-с.

Сейчас рыжие возьмутся за шестую. На это уйдет около часа. Глядишь, и сумерки накатят. Сматывай фоторужье, магнитофон и домой.

Он легонько свистнул. Серая шевельнула ушами и снова затихла. Все, шельма, понимает. Когда — пора, а когда — нет.

Скоро домой. Олег выбрал старый деревянный сруб на краю села, сплошь окруженного оранжевым заревом трехъярусного широколистного леса, с редкими елями, чтобы как можно меньше людей. Даже когда выходишь из дому. Украинку-хозяйку он знал с детства. Она стала аккуратна, молчалива. Он почти не сталкивается с ней. Кое-что она готовит ему и изредка, если надо, подтапливает. Убирает и стирает он сам. То есть почти не стирает и совсем не убирает. Все находится на тех местах, куда попало.

Рыжие бы такого не допустили. У них высокоразвитая организованность. Только общее дело, жизнеобеспечение. Черт, может, они к нему пристали из-за фамилии? С детства он, Олег Муравин, убегал к их гнездам, в лес.

Детство его прошло в Хомутовке. Совсем недалеко отсюда. Война половину изб спалила. Лес стоял черный, обугленный. А муравьи не переводились. Что ни говори, рыжие — самая стойкая порода на земле. Все пережили. Войны, чуму, вулканические извержения. Миллионы лет порода эта сохраняла свой строй и биологию почти неизменной. Зачем? В чем тут фокус?

Семилетним оборванцем он бегал по изрытым бомбами дорогам, прятался от ребят за черные обрубки стволов и следил за муравьиной жизнью.

Родьке этого не понять. Он насквозь городской человек. Когда мать померла, отец взял Олега в Москву, в десятилетку. Так, с седьмого, они и сошлись с Родькой, сугубо городским парнем.

Потом оба подались в институты. Олег — в медицину, Родька — на юридический. Родьке удивительно шло быть юристом. Лоб, осанка, взгляд. А Олег в своем институте выглядел как белая ворона. Да он и вправду походил на белую ворону. Волосы неправдоподобно светлые, точно вытравленные перекисью. У людей всего одна такая прядь бывает, а у него ресницы, брови и вся башка белесые до смешного. И тощий был тоже до невозможности. Видно, послевоенный деревенский харч сказался. Щи из крапивы да брусника с грибами.

Глядя на его белесость, все улыбались.

После окончания Олега закрутила клиника, кафедра. Все прошлое ушло, поменялось. А Родька остался. Вот — до тридцати трех остался.

Раз в тридцать можно себе позволить кое-что размотать в жизни. Или, наоборот, ничего не разматывать. Забыть на месяц о пациентах, кафедре, об этой женщине с обтянутыми скулами.

Смотришь перед собой, наводишь дуло объектива, записываешь шорохи и думаешь. Лафа! Допустим, предпочесть ли ему, Олегу Муравину, ускоренное сгорание нервных клеток — замедленной размеренности бытия? Все рассчитать и дотянуть до следующего века? Без единого срыва, сумасшедших графиков. «Человек двух эпох». А? В наш век это вопрос не праздный. Допустим, Родька. Он считает, кто выживет, тот и победитель. Проживешь три поколения, — значит, увидишь и сделаешь втрое больше. В этом ли смысл, выжить? А вдруг не в этом. А вдруг надо каждый день за троих думать, делать, рисковать — насыщенно, заполненно, не рассчитывая, что будет. И завершить свой круг в блеске сил, без увядания, ограничений. Как говорится, не присутствовать на собственных похоронах, иссякания сил душевных и умственных.

...Какая печаль и счастье, когда листья падают. Будто отрывается что-то от тебя и уплывает. Время, иллюзии, страсти. Ветер доносит характерный муравьиный запах.

Снежная шкура Серой сверкает, глаза прикрыты.

Он дотянулся, потрепал шею собаки. Ведь вот беда какая. Только начнешь о себе, привычная связь ассоциаций все одно приведет к тому, что произошло.

Не может он еще отключиться. От того, что случилось в его жизни. Даже от графиков измерений, полемики на кафедре, от результатов 19-й и 20-й палат — и то не может. Раньше, при виде муравьиного царства, он заряжался, как прибор, включенный в электросеть. На этот раз — не то.

Очевидно, полная свобода придет только с появлением Родиона. Родька — праздничный человек. Подарок судьбы. Его одного можно «впустить». До известного предела, конечно. Но все же можно. Быть может, потому, что Родька — еще из юности. Из послевоенных столовых, лесозаготовок, уборки картошки, очередей. И всегда он знал, Родька не подведет. Если что, отобьется, вытащит. Так и сохранился у него этот рефлекс пожизненного доверия.

Однажды, году в 1954-м, кажется, они влипли в историю. Был солнечно-теплый май, весна. С Москвы-реки подул ветер ледохода, и Олега нестерпимо потянуло в деревню. До отчаянья. Прошвырнуться с Родькой мимо клуба, показать ему, сроду не видавшему настоящего леса, эту красотищу. Дупла, где белки хранят запасы сушеных грибов, птиц, когда гнезда вьют. Родька и отличить-то не может, где поет дрозд, где соловей. Олег пристал: «Поедем да поедем». Родька не хотел и слушать. Ну что там такого в твоей деревне. А здесь, в Москве, чемпионат по футболу. Пропустить футбол — это для Родьки все равно что уступить на танцах свою девчонку. Успеется, говорит, в другой раз. Кроме того — предки. У Родьки они были несговорчивые, а у Олега отец — еще трудней.

И все же он уломал Родьку, его предков.

Правда, пришлось наплести про шефство над подмосковным колхозом. «Трехдневная помощь», то да се. Надо.

А в Хомутовке их не поняли.

У Олега родных почти не осталось, ребята его подзабыли. Они бродили ненужные, неумелые. Деревенская жизнь медленно текла мимо них. В последний день вышла стычка из-за соседского пацана. Батя пацана — кузнец, как напьется, привязывал его к столбу и лупил. Медленно, с толком, ремнем. Пока всего не исполосует. Пацан уж только хрипел и поскуливал. Под конец Олег не выдержал, перемахнул через забор и дал этому папане. Тоже со смыслом дал. Забрали их с Родькой в участок разбираться. Разобрались. Начали следствие. Из-за глаза папаши. Глаз Олег повредил ему здорово.

Положение было аховое. Если б еще не вранье про шефский колхоз. Но Родька и тут не промахнулся. Зная крутой характер Олегова отца, принял удар на себя и уговорил милицию отпустить Олега.

Да, лучше было не связываться с Олеговым батей. Тот мог без разговоров изъять Олега из школы. Благодаря Родькиным ораторским данным Олег успел вернуться вовремя. А через два дня дело прекратили. Пацановский предок огласки испугался, за ним еще самогон числился. И еще что-то.

Зато на Родьку пришлось все сполна. И за задержку и за вранье. У него дома не выносили вранья. За что другое ему никогда не попадало. А тут всыпали. Два месяца шел бойкот. Сам готовил, покупал, убирал. Как будто бы один жил в квартире. Это Родьку с Олегом еще больше породнило. Так и повелось: если что не так, — стоит появиться Родьке, — и все изменится. Он что-нибудь придумает.

А теперь — что придумаешь? Ничегошеньки. Просто Родька будет рядом, отвлечет его, даст неисчерпаемые возможности заниматься его особой. Какой-нибудь своей речью, когда он буквально за уши вытащил плясуна ансамбля песни и пляски, вздумавшего вне очереди купить «Москвич». И конечно же, последним его процессом, где уже после пересмотра в Верховном Суде и доследования предстояло защищать предполагаемого убийцу — семнадцатилетнего Тихонькина.

Олег зажмурился, представив, как Родька будет носиться по комнате, стремительный, неуемный. Словно в жилах его переливается не кровь, а ртуть. Что ни говори, внешность составляет половину успеха адвокатской практики Родиона Сбруева. Иной раз глядишь на это бульдожье лицо с ежом жестких волос на лбу, задвигает он длинными кистями рук, словно дирижер палочкой, и присвистнешь. Ого! Вот это личность. Единица! Таким взглядом, как Родькин, казалось, можно передвигать вещи, останавливать поезда, открывать скрытое в душе преступника. А голос? Густой, вибрирующий, он же тебя прямо-таки обволакивает. Его силе невозможно противиться.

Взять хотя бы предстоящий процесс. Всем интересно, как Родька расколет этого «самообвинителя» Тихонькина. Уже начался большой шум. Пресса, общественное мнение, дискуссия.

Олег вздохнул. Как бы ему хотелось сейчас мандражить подобно Родьке. Кого-нибудь вытаскивать, против кого-нибудь воевать. А он вот распластан, как манная каша. Смотри в одну точку, думай о рыжих и будь доволен. Видишь, они уже седьмую спичку валят. Он щелкнул аппаратом раз, другой. Последние отсветы дня. Потом он попытается сравнить предыдущие снимки с этими.

Глубже, больней, любит, не любит, вспомнит, забудет...

Хоть бы что-нибудь сдвинулось с места. Отступило. Чтобы затих этот ритм в башке. Просто помечтать в оранжевом лесу под шуршание муравьиных ног, усиленное микрофоном.

Он и Марине-то назначил на Парковую из-за этого. Не раз он убеждался: когда ступаешь не по асфальту, а по земле, все идет иначе. Таинственна сила врачевания у деревьев, птиц, запахов цветущих стволов. За высокой больничной оградой был разбит фруктовый сад, а за ним росла ольха, окруженная густым кустарником барбариса. В колючках темно-зеленых листьев прятались пеночки и дрозды, издававшие при приближении ворон характерные ча-чак, ча-чак. Дрозды разносили семена барбариса, и его много развелось в округе. Был здесь и куст акации, который ранним летом цвел пышным золотом, как сентябрьский закат.

Уже на первом сеансе он заставил Марину ходить почти нормально. Она этого не заметила, но это было так. Он должен был сразу же подтвердить свой диагноз и подготовился к эксперименту.

Она сидела на скамейке, спиной к больничным корпусам, когда он подошел. Он внимательно огляделся — матери поблизости не было. Девочка вела себя неспокойно. Руки касались лица, коленей, шеи. Он окликнул ее. Взгляд, как и при первом знакомстве, униженно прятался, будто физическая неполноценность, так внезапно свалившаяся на нее, была позором, клеймом, которое всякому бросалось в глаза.

Он спросил:

— Если бы ты не была больна, что тогда? Если полная свобода?

Она задумалась:

— Уехала бы куда-нибудь. С мамой.

— Куда?

— Не знаю, — отозвалась она равнодушно. — К морю, наверно. — Взгляд ее бесцельно бродил вдоль дорожек сквера, руки продолжали круженье от колен к лицу и плечам.

Вот оно как. Она не приучилась даже мечтать. Мечтала за нее тоже мама. Она пассивно принимала ее вкусы, привязанности, не пытаясь извлечь из души никаких собственных звуков. Все равно лучше мамы не придумаешь.

Он вдруг вспомнил свою Валю и ее рассказы о первом дебюте. Еще в детстве она бредила по ночам, что заболеет прима и премьеру некому будет играть. Тогда она предложит порепетировать, и все ахнут. Потом наступит спектакль. Шквал оваций, корзины цветов, заголовки в газетах. Звезда. Нет, актриса из нее так и не получилась.

Он попробовал другое.

— У тебя своя комната?.

— Да.

— Ты там одна?

— Да. То есть с Никой.

— Кто это Ника?

— Кошка.

— Любишь кошек?

Она вдруг возмутилась:

— Что ж, по-вашему, нельзя любить кошек?

Первый раз она возмутилась. Единственный проблеск самостоятельного чувства. Даже не чувства — интонации. Этого нельзя было упустить.

Он протянул нарочито медленно:

— Наверно, можно. Лично я кошек не выношу. Сегодня последнюю сдал на живодерню. Жаль, правда, было — такая серенькая, как семечки, шустрая. Я ее в приемную посадил. Вон машина подъехала — сейчас зарегистрируют. — Он махнул вдаль.

— Где? — выдохнула она.

Он порядком перетрухнул, но стоило рискнуть.

— Вон, видишь, белый пикап. Повезет всех разом. — Он показал пальцем на реанимационную — та остановилась у приемного покоя. Шагах в тридцати от них. Марина лишь взглядом проследила за его рукой. И побежала.

Она бежала шагов десять. Ни малейших признаков отставания ноги. Она бежала легко, как на сцене, порхая и перепрыгивая через корни, выползшие на дорожку. Еще мгновение, и все могло кончиться. Она вспомнит, и конец. Еще, того гляди, подвернет ногу.

— Постой! Не там, не там же! — заорал он.

Она обернулась.

Он нарочито прищурился, словно вглядываясь.

— Да вот она, проклятая. Улизнула. — Он скорчил недовольную рожу. — Ну погоди. Попадешься мне у раздаточного стола. Испугом не отделаешься.

Марина вернулась. Она снова сильно прихрамывала и, если бы кто-нибудь ей сказал, что полминуты назад она бежала нормально, — не поверила бы. Лицо ее выражало презрение, почти брезгливость к нему. Сейчас она походила на мать.

Молча она села рядом. Растянутые, нелепые губы, острый подбородок, дрожащий от возбуждения. «С  т а к и м  у меня не может быть ничего общего».

Что ж, это были издержки диагностики. Олег на них шел. Он упал в ее глазах. Можно было попытаться вырулить, хотя сразу это ничего не даст.

— Значит, не разучилась сердиться? — Он посмотрел на нее с интересом. — Честно говоря, против кошек я ничего не имею. У нас дома две живут — близнецы. Серая и пополам с белым.

Она не верила. Плечи ее еще вздрагивали после бега, глаза хранили печать недоброй решимости.

— Мне надо было понять — чувствуешь ли ты что-нибудь, кроме болезни, — признался он. — Или в голове твоей только она одна. Это как бы розыгрыш. Так его и принимай. — Он помолчал, глядя в сторону. Затем сорвал прутик барбариса и повертел на свет. Капля невысохшей росы сверкнула радугой. — Ты можешь поправиться. Уверен. Но... надо самой верить в это.

— Когда? — спросила она хмуро. — Когда я вылечусь совсем?

Он ответил не сразу. Он не хотел больше обманывать.

— Думаю, недели через три, через месяц. Не больше. — Он бросил прут. — Будешь ходить ко мне три раза в неделю.

Она скосила глаза. Ощупала ими его лоб, полуприкрытые веки, костюм.

Теперь он должен был сыграть последний эпизод — независимо, скучающе ждать, пока она решит и взвесит свои наблюдения. Этюд под девизом: «Хочешь лечись, хочешь нет. Мне спокойнее». В конце концов, действительно — чужие люди, чужая судьба, что ему.

Она натерпелась, видно, достаточно. Профессор ей не нравился. Но что поделаешь, мама его выбрала, — значит, он кое-что смыслит. Двадцать дней — не так уж долго. Потом она снова будет как  в с е. Все — в ее балетной школе. В единственно реальном для нее мире. Ради этого надо было терпеть.

— Когда следующий раз? — спросила она.

Он отдал ей должное. Она тоже великолепно играла свою роль. Ни тени заинтересованности. Как будто речь не о ней. И от того, когда он назначит следующую встречу, зависит, согласится ли она. Да, женщины и в пятнадцать лет — народ особый.

Сейчас у него самого свело ногу. Он вылез, прошелся.

Сумерки. Вот и наступили. Солнце уползло за макушку дальнего дуба, небо совсем очистилось. После полудня птичьи стаи особенно отчетливы в нем. Естественно. Сентябрь. Заканчиваются пробные полеты. Точно по приказу скворцы собираются в кучу, потом рассыпаются, вычерчивая в воздухе спирали, и одновременно опускаются вниз. Гармония, согласие безукоризненные. Лучшие часы суток. Лес здесь удивительно густой. Под дубами и кленами растет черемуха, рябина, а под ними подлесок: орешник, бересклеты и молодые дубки. Хозяйка говорит, что дубки сажает нарядная сойка. Одну он спугнул, когда пришел сюда. В дупле его дуба она копила на зиму желуди. Вон сколько их. А теперь боится, не подлетает. Изредка мелькнет из-за веток ее сине-черное платьице с белым горошком и пестрый хохолок короны. А потом исчезнет. Нет, видно, муравьям сегодня больше не одолеть. Медленно тянут седьмую, незапланированную спичку. Тишина. Равновесие души.

Как-то нескладно у него шло лечение. Он долго провозился с Мариной. То поддавалась она, то все снова возвращалось. Согласился — из-за Ирины Васильевны, потом его задело. Ворваться внутрь и перебороть болезнь.

Его почему-то всегда влекло к этой опасной грани, на которой происходит противоборство сознательного с бессознательным. Когда в разумное, волевое начало врывается неодолимое подсознание и крушит волю, тело, душу. То, что в психоанализе называется борьбой между ego и id, когда для излечения пациента его заставляют вспомнить и «отреагировать» забытую травматическую ситуацию, послужившую источником психического сдвига.

Однажды, придя на кафедру, он заявил шефу, что необходимо ввести новую проблематику в аспирантские темы.

— А если конкретнее? — покосился на него шеф. Открыть что-либо их сверхэрудированному шефу было задачей нелегкой, но все же Олег отважился.

— Ну, допустим, последствия стрессов, психических срывов, что так часто предшествует нарушению кровообращения сердца, мозга.

— Это не наша забота, — мягко отвел его наскок шеф. — Нам бы в терапии разобраться.

Он подал знак начинать сообщение, и ученый совет пошел по накатанным рельсам, чуждым авантюризма и прожектерства.

«Как он не понимает, — злился Олег, слушая тезисы будущей диссертации ассистента их кафедры Юрия Мышкина. — Нельзя отгородиться проволокой. Каждую минуту натыкаешься на связь с этой самой психикой».

— Еще по старинке, — крикнул он запальчиво, — лечат от язв, рака, гипертонии, в то время как надо лечить от депрессии, от невроза или комплекса неполноценности.

...Что-то случилось. Вдали раздался отрывистый густой рев. Птицы взметнули вверх, как брызги от камня. Серая напружинилась, вслушиваясь, и понеслась. Где-то, ломая ветки и ревя, бежал зверь. Когда идет гон, зверь в таком возбуждении, что никого не пощадит. Придется лезть наверх, в случае чего. Олег с силой прижал камеру и охнул, подражая лосю, но тот был еще далеко. Серая заливисто лаяла где-то рядом. Минута, другая, и все стихло. Серая ползет обратно. Брюхо от стыда к траве прижала. Нет, лохматая, сегодня не судьба. Ни тебе. Ни мне. Завтра, может, повезет. А сегодня все.

Пора двигаться. Темнота наступает здесь внезапно, сразу заполняя собой пространство. Тогда не сориентируешься. Чересчур густо растет лес. Да и промокнешь. Роса, туман. Росы осенью здесь обильные.

Он сложил аппаратуру, глотнул из металлической фляги кофе, из другой спирт. Ух ты.

Кажется, чуть отпустило. Самую малость.

Он знал, что это еще не окончательно. Когда он вернется в свою избу, принесет воды и заправится, наступит темнота. Полная. И тогда начнутся финальные кадры. Память подкидывала их обычно ночью. Но до этого еще далеко. Еще предстояли минимум три действия.

Конечно, наступит день или ночь, когда это не вернется. Стемнеет, он останется один в комнате. Залезет в постель и, натянув одеяло на уши, чтобы утром не слышать петуха, уснет. Ни мать, ни дочь Шестопалы и никто другой не доберутся до его комнаты. Всё. Он будет вне их власти. Произойдет отключение. О т к л ю ч е н и е.

А пока что подведем итоги. Рыжие поработали на славу. Семь спичек. Не мало. Попробовали бы мы потаскать колонны высотою в 18 метров, диаметром в 2,5 метра. А для них спичка и того больше. Еще две отснятые кассеты заложены в коробку. Серая вскочила, заметалась, радостно повизгивая. Рабочий день кончился. А, проголодалась? Идти минут тридцать пять — сорок. Поспешай, милая. Мы ведь не близко забрались.

Не мешкая, он зашагал по чуть светлеющей тропинке. Вскоре ритм движения почти совпал с ритмом его мыслей. И снова, привычно вернувшись в болевую колею, память начала восстанавливать подробности случившегося.

...Марина ходила регулярно. Он менял для нее обстановку, темы бесед, переключал ее интересы и прописывал на ночь адалин. Но это все не имело решающего значения. Значение имела только ее воля. В основном он занимался психотерапией. И все шло по накатанному его опытом и интуицией плану.

Марина все меньше жаловалась на боли в ноге, все реже вспоминала о ней и почти совсем не прихрамывала.

Несколько раз мать чуть было не портила все.

Она врывалась к нему и, чуть захлебываясь, начинала сообщать. Во сне Марина стонет. Нога ее то поправляется, то «никаких сдвигов». Значит, все остановилось? Значит, исцеление не станет полным и бесследно это пройти не может?

Он отмечал, что дочь сдержала слово и не сказала о предполагаемых сроках лечения, подумал он и о том, что в домашних условиях рефлекс болезни более стоек, чем на приемах у него. Поэтому, естественно, у Ирины Васильевны может складываться такое представление. Для него же важнее было другое. Не постепенность. Не улучшение раз от разу. А тот мгновенный переход из состояния болезни в состояние абсолютно здорового человека. В какой-то момент она должна была поверить, что это не вернется, что она  в с е г д а  может твердо, безбоязненно опираться на ногу. Она обязана верить, что это не вернется совсем.

Он ждал исцелительного мгновения, когда уверенность вытеснит опасение в голове Марины. Этого он не мог объяснить Ирине Васильевне. Она бы все разрушила. Кроме того, ему становилось все труднее с ней. Он боялся ссоры, вражды. Ее оценка почему-то приобретала для него значение. Как она посмотрит, как войдет...

Последняя встреча с Ириной Васильевной превзошла все ожидания.

Она появилась в его кабинете крайне возбужденная, с нервным оживленьем на лице. Он отметил резкую перемену в ней. Щеки провалились. Две складки у рта образовали презрительное полукружье. И все же она сохраняла необыкновенную привлекательность. Необычная узость овала, чрезмерная обтянутость скул придавали лицу драматическое благородство. Он увидел следы бессонницы, притаившиеся в прозрачных веках, глубокой усталости в подрагивающей губе.

— Я пришла поблагодарить вас, — сказала она, извлекая нечто из сумочки. — Вы были очень терпеливы с Мариной. Мы обе вам крайне признательны... — Она небрежно развернула вынутый предмет, и он оказался серебряным портсигаром. — Вот, — протянула она жестом Клеопатры, одаривающей гонца за небольшую услугу. Сейчас она более чем когда-либо походила на исполнительницу некоей роли. Его поразило несоответствие оживленного возбуждения и тоскливой пустоты в глазах, манерной вычурности поведения и усталости, какой-то беззащитности жестов. Это садануло его, потом пропало, и он разозлился.

Так... Значит, она считала вопрос исчерпанным. Она забирала Марину и давала ему понять, что он самонадеянный индюк. А она, смотрите, великодушна. Она не бьет лежачих. Она  б л а г о д а р и т  их. Увлекательнейшее зрелище. Не думала ли она, что он растрогается.

Он встал, чтобы не видеть портсигара, и отошел к окну. Надо было реагировать. Не дать ей утвердиться в своей правоте. Если ее начнешь уговаривать, она проявит характер и не уступит ни за что. Если наорать, она еще, пожалуй, закатит истерику. Просто выгнать? Нет, и это не годилось. Она пойдет жаловаться. Марина исчезнет так и так. А ему нужна была всего неделя. Неделя с Мариной.

— Мне кажется, — проговорил он, подмешав в интонацию достаточную дозу грусти, — что у Марины в последние дни некоторое ухудшение. Вы не заметили?

Он не обернулся. Он продолжал смотреть в окно. Но он понял, что попал. Даже сейчас, когда прошло больше пяти месяцев и Олег ступал по росе, выпавшей за сотню километров от Москвы, он помнил тот момент. И не мог себе простить его. Прерывистое дыхание, которое она пыталась запереть в груди, эту паузу. Он обернулся и увидел беспомощно обмякший подбородок и пелену ужаса, застлавшую глаза. Ухудшение! Она не могла забрать Марину, если шло это обострение (значит, могло становиться еще хуже). Он подумал, что вспышка миновала. Дочь живет в ней сильнее, чем самолюбие, вычурность позы, в которую она становилась, разговаривая с людьми. На это он и рассчитывал.

— У нас уже билеты, — произнесла она невнятно, голос ее потух, надорвался. — В Прибалтику... — Она металась между необходимостью действовать так, как она предполагала, и страхом повредить дочери. Он видел стиснутые пальцы на локтях, белизну, разлившуюся от ногтей. — Что же вы предлагаете? Вы же видите — все приостановилось. — Голос ее набирал силу. — И вы бессильны. Значит... значит, надежда только на перемену обстановки. Ждать бессмысленно.

Он решил промолчать. Выдержка. Только она могла спасти его.

— В чем вы находите ухудшение? — Она расцепила пальцы, кожа медленно начала розоветь. — Это... очень серьезно?

Страх за Марину взял верх, но через мгновение все могло перевернуться.

— Это бывает, — нехотя откликнулся он. — На последнем этапе. Думаю, выздоровление близко.

— Выздоровление? — Она наконец дала себе волю. — О каком выздоровлении вы говорите? — Теперь встала она. — Его и следов не видно. Даже наоборот, как вы проговорились. Вы же сами сознались только что. Три недели вы мучили ребенка, рожденного летать, возвыситься над ординарностями. И вот теперь хладнокровно заявляете мне, матери, что есть ухудшение и это естественно. Для кого естественно? Для вас — она выговорила местоимение с убийственным оттенком брезгливости. — В ваших «экспериментах», конечно, естествен какой-то процент брака. Но дочь моя предназначена для иного, и я не могу допустить, чтобы она попала в этот процент.

Пожалуй, сейчас, когда она металась по кабинету, выкрикивая свои обвинения, и краска залила скулы, она была наименее опасна. Она хлестала его этой высокопарной чепухой, а он сквозь ожоги ударов видел, как много драгоценного отпустила ей природа и как глупо отшлифовали отпущенное люди. Родители, школа, муж... Кто был ее муж? Где он?

— Придется отложить Прибалтику, — сказал он равнодушно. — Сейчас отъезд невозможен.

— Это почему же?

— Есть вероятность, что наступит реакция.

Она не понимала.

— Реакция на лечение. Еще не завершенное. Депрессия. Чувство безысходности.

Он говорил о Марине, но подразумевал мать. Это ей он предсказывал бессонные ночи, опустошенное одиночество и угрызения совести от сознания бессмысленности жертвы, которая не окупилась. Депрессия, бессонница, синдром эмоционального нарушения. Оказывается, они возникают совсем не тогда, когда предполагаешь.

Конечно, подумал он тогда, есть некий муж. Она сама ничего не делает. От безделья придумала себе это: высокое предназначение Марины, необходимость пожертвовать ради нее своей жизнью, заботиться о ней день и ночь, чтобы оправдать свою несостоявшуюся миссию в жизни общества и в личной жизни.

Все это она придумала, так считал он тогда. Если б он считал иначе...

— Вы работаете? — спросил он, исходя из своей стройной концепции о даме, обеспеченной стопроцентным мужем.

— Да. Но я брошу все. Меня отпустят. Если надо.

— Какая работа?

— Преподаю музыку. Фортепьяно. Но это не имеет значения.

— Все имеет значение. — Он подошел к ней, когда она склонилась над его столом. На мгновение она затихла, и он увидел, что волосы ее отливают желтым и блестят, как лаковый паркет. Ему захотелось потрогать их. Можно вообразить, что бы она выкинула, если бы он проделал это с ее волосами. Олег улыбнулся и сунул руку в карман.

— Вы улыбаетесь. А гарантии? Я сдам путевки, мы не поедем. Этому не будет конца. Снова мучения, неизвестность. Должна же у вас быть какая-то схема лечения болезни... Или вы экспериментируете наугад?

— Дайте мне немного времени, — монотонно пробубнил он. — Потерпите еще.

Она уступила.

— Вы не имеете права так безапелляционно распоряжаться ее судьбой. Посоветуйтесь хотя бы.

Проще всего было тогда согласиться с ней. Именно в этот момент. Пусть уходят. И так уже ухлопал на них уйму времени. Пламенный привет. Делайте, что хотите, мадам.

Нет, это было не в его принципах. Начатое надо довершать. Она не верила? Что ж, поверит. Для нее психотерапия, внушение — пустые слова? На уровне шарлатанства? Он заставит относиться к нему с уважением. Просто он и эта женщина принадлежат к двум разным психофизическим моделям. Как борцы разных весовых категорий.

— Итак, договорились? — сказал он. — Вернемся к нашему разговору через неделю? — Он отошел от нее. — Оставьте меня еще на неделю-другую с Мариной. Значит, завтра в четыре.

— Вы хотите настроить ее против меня! — вскрикнула она хрипло. — Но это не получится. Я ничего вам не сделала такого. — Она то поправляла волосы, то лезла в сумочку, потом подбежала к двери, затем вернулась. — Не соглашусь... Вы первый, кто... Но я так просто не соглашусь...

Его мозг вел двойную жизнь. Долг звал его к жестокости, резкости формулировок, непосредственное побуждение — утешить ее, чем-то порадовать.

— Если только что-нибудь случится с ней... Я... я... Вас, — она подбирала слово пообиднее, но теперь он не думал о том, что же она с ним сделает. Он стоял безучастный и ждал, когда приступ кончится и она оставит его одного. — Я... я, — она не договорила. Глаза утратили защитный гнев. С них будто сняли пелену, и они стояли перед ним тоскливые, пустые, как заколоченные окна.

Потом он еще раз видел это в ее глазах. И тоже не понял. Понял много времени спустя.

Сейчас он был просто ошеломлен несовпадением. Нарочитая поза, манерная аффектация слов — и кричаще-откровенный взгляд, нагие глаза, в которых только пустота и безумие.

— Я, я... — Она опустила руки, и они сползли вдоль тела. — Я не переживу этого.

Теперь ему действительно стало не по себе. Пока она кричала, проявляла характер — все было в порядке. В борьбе за Марину они с Ириной Васильевной, к сожалению, стояли по разные стороны. Что поделаешь. Это бывает. А вот так уже не годится. Это все равно как человек, которому положено стрелять в тебя, стреляет в воздух.

Он нагнал ее в коридоре.

— Возьмите портсигар.

Она посмотрела, не узнавая.

— Не беспокойтесь, — сказал он, — все будет в порядке...

...До этого места истории с Шестопалами он добирался не однажды. Дорога памяти была безопасна до этого поворота.

Для чего он так торопится? Никто его не ждет. Хозяйка доит в восемь. Подоит и повесит ему бидон на ручку двери. Еще у калитки забелеет марля на бидоне, и он поймет, что хозяйка уже загнала корову, подоила и легла. Особое ощущение деревни и вольницы появлялось у него всегда, когда он пил парное молоко. Казалось, ему лет одиннадцать и он с камышом в руке утопает ногами в болоте и ищет утиные гнезда. Он помнил, как украдкой слизывал из кувшина верхушку молока, пока мать не позовет завтракать. Она все настаивала, чтобы кипятили. Говорила, у коров бруцеллез. Как у людей чахотка. Он никак не мог взять в толк, почему у людей из бруцеллеза получается туберкулез. Мама умерла, когда ему не было двенадцати.

Может быть, из-за этого он никогда не научился разбираться в женской психологии. Всегда он на этом горел. Почему-то не умел он женщин как следует заинтересовать собой. Их занимал его образ жизни, или положение, или телосложение. Но не он сам. А он интересовался ими. Их естеством. Как существами другой конструкции. Быть может, в этом и было дело. Он горел на том, что предполагал их необычность.

И с Валей так же. Для нее было очевидным то, что у него и в голове-то не укладывалось. Допустим, как она это называла: «сфера общения». С утра, в лучшие часы работы мозга, она треть дня проводила в разговорах по телефону. Ему казалось это немыслимым, преступным расточительством души. А она утверждала, что это такая же необходимость, как читать журнал, ходить на выставки или учить роль.

Если портился телефон или она попадала в дом без телефона, она начинала скучать. Это как запой. Два-три звонка с утра. Как у других допинг в виде рюмки коньяка или двойного кофе. Счастье, что он уходил обычно рано. Но вот в выходные дни или праздники она не находила себе места. Он смутно ощущал, что Валя ищет предлога выпроводить его погулять или за покупками, чтобы поговорить по телефону, как алкаш ищет повода ускользнуть из дома, чтобы добраться до стойки.

Но дело было не в этой разности использования своего времени. Дело было в разности внутренних состояний. Они жили в одних и тех же комнатах, проходили через одни и те же потрясения и при этом ухитрялись не соприкасаться.

Теперь уже началось поле. Он успокоился, умерил шаг. Здесь он свободен. Почему-то подсознание его — как все темное и неисследованное — боялось открытого пространства. Олег шел по полю, вернее, не по полю, а по туману, и пытался отдыхать. Напряжение воспоминаний сказалось. Он ощущал утомление, тяжесть в затылке. Его бесило, что он, изучавший механизмы головных болей и открывший некоторые новые пути подхода к их лечению, сам больше всего страдал от болей в затылке.

Туман стелился в низинах змеевидным облаком. Было сыро, но все-таки это было чертовски красиво — туман. Он окутывает тебя, отделяя от дороги, которую нужно преодолеть. Ты один в спальном мешке тумана.

Он знал, что здесь, за поворотом, туман рассеется и минут через десять покажется дощатый сруб с колодцем. На самом краю села. В жарко натопленной избе он будет пить молоко, закроет на ночь кур, затем намочит тряпку в ведре, протрет пол, чтобы было прохладнее. И завалится с книгой.

Он не любил читать на крыльце или в саду. Даже не из-за мошек, налетавших со двора. Для чтения нужно замкнутое пространство, ощущение, что тебя не прервут.

Разные книги входили в него в разное время. Каждая настоящая связалась с чем-то в нем самом.

Позапрошлым летом он наткнулся на седьмой том Бунина. Рассказы. Эти он никогда не читал. Да и вообще Бунин для него был закрытая страница. Мрачный бытописатель деревни. Такие — не для него. В книгах он любил стремительность действия, событийность. Чтобы на каждой странице что-нибудь происходило. На описаниях быта он тосковал. Жалел свое время.

А тут его забрало. Весь отпуск провел с этой книгой.

Он отдыхал тогда в Крыму. В крупном ведомственном санатории. Санаторий был «экипирован» подъемным лифтом, катером, водными лыжами и теннисным кортом, а также собственными ларьками с фруктово-винными изделиями и промтоварами. На пляже — лежаки, разноцветные зонты, горячий и холодный души и прохладительные напитки. Райское место.

А он почему-то хандрил. С Валей полностью не порвал и с другой не связался. Не женат и не холост. Эта смута душевного настроя, непривычка к одинокому отдыху дали себя: знать. Нескончаемая протяженность вечеров, потребность уклоняться от коллективных поездок в Севастополь, Бахчисарай или Воронцовский дворец, неумение от завтрака до обеда торчать со всеми на пляже — симптомы, которых он раньше в себе не замечал. Свои любимые послеполуденные часы, с пяти до семи, он проводил на пляже. Пусто. Лежаки, составленные вкривь и вкось, еще хранили сырые отпечатки плавок, купальных костюмов и мелкой гальки, отставшей от кожи.

Взамен отдыхающих сюда проникали местные мальчишки. И вдруг на высокопоставленном пляже начиналась совсем иная жизнь. Почерневшие до белесого шелушения подростки приводили сюда своих подруг. В трусиках, прикрывавших самый низ гладко-кофейного живота, и ярких полосках бюстгальтеров, они садились в ряд на причале, болтали в воде голыми ногами и отжимали свои длинные волосы. А мальчишки, учитывая эту аудиторию, залезали на верхнюю бетонную площадку, словно крыло самолета нависшую над морем, и показывали класс ныряния.

Они штопором ввинчивались головой в воду или прыгали «солдатиком». Иногда кто-нибудь, лениво подойдя к головокружительному краю, не глядя, бросался вниз, лишь чуть зажмурившись и как бы только что надумав. Все эти приемы и заходы, рассчитанные на кофейных девочек, вовлекали и Олега в какую-то свою игру.

Особенно нравился ему один тонконогий парень с волосами белыми, как пена. Быть может, схожей белесостью масти? Он делал немыслимые сальто, задерживая последний разворот подчас до самой поверхности воды, а девчонки ахали, глядя зачарованными глазами, как молниеносно, одним резким движением распрямлялась пружина его тела.

Много дней подряд Олег наблюдал эту возню.

Облокотившись на лежак и прикрыв голову газетой, он каждый раз боролся с ощущением, что молодость прошла.

Здесь, на лежаке, он однажды обнаружил кем-то забытый том Бунина.

Быть может, обстоятельства того лета, одиночество, неконтактность его с остальными и горечь от сознания того, что у него никогда уже не будет ныряния, босоногих девчонок и этой безответственности, беззаботности, сошлись для понимания Бунина, столь сильного и обезоруживающего.

Поразил его рассказ «Кавказ».

Маленький недописанный набросок всколыхнул в нем загнанное далеко вглубь, отозвался протяжной болью на долгие часы и дни.

Совпадение ли мест — там юг (Геленджик — Гагры), здесь — побережье Крыма — придало остроту этим ощущениям? Или было какое-то сходство в пережитом.

Помнится, больше всего его поразило, что рассказ о любви двоих, любви ответной, ошеломляюще смелой, не содержал ни слова любви. Вернее, Бунин сумел его написать так, что не было признаний, клятв. Герои не говорили о своих чувствах, а Олег испытывал всю меру их потрясения, всю значительность мгновения, остановившегося в них.

Пораженный искусством писателя, Олег попытался понять, из чего складывается это впечатление. И удивился еще больше. В самые высокие минуты любви женщина говорила: «Я только на минутку», или «...теперь я там буду с тобой», или: «Я совсем не могла обедать. И ужас как хочу пить». И бессмысленные ее опасения, что он узнает и найдет их. А дальше, как нарочно, у Бунина все не  о  н и х, а о том, что их окружают нагие равнины с курганами, веерные пальмы, черные кипарисы и горячие, веселые полосы света, которые тянутся через ставни в знойном сумраке их хижины.

В рассказе было только это. Только пейзажи и незначительные диалоги, а впечатление тревожного бегства тех двоих и предощущение трагедии, которой они расплатятся за дни у моря, было столь отчетливо, что казалось галлюцинацией.

Он вспоминал свою жизнь с Валей, поездку к Родиону в Ригу, гонки, затем их три совместные года и думал о том, что люди, погружаясь в самые драгоценные слои бытия, быть может единственно отпущенные им в жизни, заняты пустяками, тратят время на мелкие выяснения и только потом, со временем, когда тот слой далеко, складывается у них понимание, что пережитое было великим счастьем, каждой крупицей которого надобно было дорожить.

Почему же счастье, думал он, н и к о г д а  н е  п о с т и г а е т  с а м о  с е б я? Или постигает незначительно, несущественно, а не тем кардинальным, что толкало бы человека на защиту этого счастья, защиту, равную силе спасения от смерти, катастрофы или урагана.

И герой рассказа «Галя Ганская» тоже не думал об этом, не защитил своего взлета души, как защищал бы от грабителей дом, лавочку с галантереей, часы с золотым браслетом.

Олег читал рассказ за рассказом. А когда дошел до «Чистого понедельника», то понял еще одно. Сильное чувство не может даже выразить себя, а не то что осознать. Ни в словах, ни в поступках. Как будто молчание — единственная реальность истинно высоких переживаний.

Бунин благодарил бога, что он дал ему возможность создать «Чистый понедельник». Что рассказ этот написался. Тихий, как молитва, как минута поминания усопших, как тишина после зачатия.

Олегу не нравились бунинские женщины. Они ему казались ненужно экзальтированными. Он предпочитал тихую необычность, странность. Но какое это имело значение? Все, что сопутствовало двум людям из «Чистого понедельника»: и краткость любви, и невозможность задержать ее в первооткрытии, и обреченность человека чему-то постороннему его натуре и жизни, что люди называют судьбой и что держит их в плену до гробовой доски, — все это поразило Олега.

С великим чувством благодарности к Бунину он прожил то лето. Как итог — пришла мудрость не требовать от встречи, от чувства большего, чем они уже дали, быть признательным за то, что встречи эти есть или были в его жизни. Эти минуты, эти люди. Олег долго приобщался к этому умению. Только перестав бунтовать и просить большего, он научился радоваться выпавшему. Это привело к тому, что он сумел жить полно, открыто, глубоко постигая каждый час существования и благодаря за него. Как эти последние два года. До истории с Шестопалами.

Особенно счастлив он был в том, что делал.

Это относилось не только к науке. Чтобы высказать простую истину: вопреки представлениям, вены мозга, как и артерии, обладают своим тонусом, — понадобилось обследовать сотни больных. Клиника и десятки людей, проходящих через него с их неполноценной жизнью, падением в инобытие и взлетами прояснений, заполняли его, подымая на высоту самопожертвования и подвига, даруемую немногим. Он отвоевывал у мрака, бесчувствия, страха детей, чернорабочих, ученых, красавиц. В этой борьбе он находил самое главное — сознание, что необходим, что он может то, чего не могут другие.

Нынешний «муравьиный» отпуск был не таким. Он получил удар в той области, которую считал недосягаемой для судьбы. Была подорвана его вера в свою профессиональность, интуицию. В талант проницательности, позволяющий ему предвидеть поступки и предотвращать опасные случайности.

От момента, когда на Парковой он переступал порог больницы с табличкой: «Посторонним вход запрещен» — и его встречала около ординаторской молодой врач Инночка (для всех Инна Самсоновна) и, медленно пунцовея, докладывала о случившемся в его отсутствие, до последних записей в истории болезни — он испытывал счастье быть необходимым, быть самим собой. В этом, отведенном ему пространстве на сто коек, где каждая болезнь была драмой, которую можно приглушить, подправить и подделать под норму, но нельзя исключить навсегда, — он осуществлялся почти полностью.

А теперь — он сам в разладе с собой.

Впереди показался сруб. Туман нехотя освобождал левый угол с отметинами пожара, кусок крыши. Олег вгляделся. Кувшин с белой марлей торчал на месте. Он ускорил шаг.

Его комната была выскоблена, на столе лежал свежевыпеченный хлеб. Пахло поджаристой коркой, сырыми дровами, молоком.

Через полчаса он уже лежал в постели, укрытый городским верблюжьим одеялом, и темнота обступила его.

Еще один день. Один — из оставшейся недели одиночества. Затем будет Родька. Несмотря на боль в затылке, на провалы в прошлое, это, в сущности, был хороший, благополучный день. Полностью принадлежать себе — всегда подарок.

Вереница дней тянется за тобой и бежит впереди тебя. Этот день — что значит он в череде? Через всю жизнь ведь мало чего проносишь. Преступно мало. Собственно, никогда не бывает того или иного дня в чистом виде. Каждый включает в себя сегодняшний и многие другие. Нынче, допустим, двадцатое сентября, он возился со спичками в лесу, ел говядину со свежевыпеченным хлебом, но в сегодня вошло и двухлетней давности июльское предвечерье, когда он лежал на крымском берегу, наблюдая ныряющих мальчишек, читая Бунина, и начало мая, когда в его кабинете появились Шестопалы. И многое еще.

Он завел часы и положил рядом. Вытянуть ноги в блаженном состоянии, расслабиться, чтобы тело покоилось невесомо. Потом повернуться к стенке и подоткнуть одеяло.

И вдруг он подумал: а если действительно он «излечится». И наступит день, когда ему станет это безразлично. Когда он произнесет фамилию и подумает об этой женщине и ее Марине с ленивым равнодушием. Будет он доволен жизнью? Такого забвения он ищет? Или он готов маяться, не спать, стонать от душевной боли, но все же быть с  э т и м, чтобы оно не ушло от него. Мучило, но не ушло. Вот теперь, когда он так много знает об этой женщине, нисколько не приблизив ее к себе. Когда он понимает, что она первое существо, которое значит для него больше, чем он сам, — чего он добивается? Отключения или причастности?

Этого он не мог решить.

Он ворочался с боку на бок в бессмысленной смене вопросов, затем сел на постели, не пытаясь бороться.

Завтра — другие сутки. В них снова соединятся разные части его существования. Соединятся или оторвутся друг от друга? В сущности, это одно и то же. Дни контрастов, когда два противоположных события и настроения сталкиваются, как волны, набегая друг на друга, но не ослабляя силу наката.

Так, третьего апреля ушла его прежняя жизнь.

Это было всего несколько лет назад. Незадолго до шикарного санатория. То третье апреля он будет помнить. От утра до ночи.

...К десяти он поехал на Парковую. Приближалась защита Юрия Мышкина, и Олег хотел посмотреть больных после введения ряда препаратов. Тема, которой занимался Мышкин, — профилактика сосудистых заболеваний, интересовала его самого. Параличи рук, ног, лица были частыми последствиями повышения или исчезновения тонуса мозговых вен.

В парке кое-где еще уцелел снег, но уже прилетела белая трясогузка, запел жаворонок и редкие бабочки-крушинницы известили о раскрытии первых почек.

Ранняя весна, прекрасная звоном ручьев, перекличкой птиц и ароматом первого цветения, увы, крайне опасная для сосудистых больных. Обострения, рецидивы. И сегодня Олег предвидел картину весенних сюрпризов в «поведении» многих, почти выздоравливавших пациентов Мышкина и приток новых, ожидающих очереди на освободившиеся койки. Сюда, в неврологию, направлялись больные со всей страны по мышкинской проблематике, а коек было всего шестьдесят.

Олег бывал здесь, как правило, раз в неделю, но помнил зрительно место каждого больного в палате. Он поражал персонал во время обхода неожиданными, не к месту вопросами: «Почему рано выписали парня из Хабаровска?», «Откуда появилась лишняя койка в угловой палате?», «Зачем понадобилось перемещать больного Х. от окна к противоположной стенке?»

Зрительная память помогала ему входить в доверие к больному сразу же после второй встречи, потому что тот с удивлением обнаруживал, что профессор, видевший его в жизни раз, вдруг с ходу говорил: «Смотрите, у него щека опала и глаз приоткрылся» или: «Встаньте на ногу, нет, на левую, на левую... ведь у вас левая парализована». А таких больных было много, и каждый невольно думал: «Если он про меня все помнит, значит, помнит и про других. Ну, этот профессор молоток».

Олег догадывался по чуть заметному изменению выражения лица о сегодняшнем самочувствии лежащего перед ним человека и, предваряя его жалобы, говорил: «Ага, сегодня уже начали действовать препараты, у вас обострение, не правда ли?» Или наоборот: «Ты, миленькая, думаешь, уже здорова. Не горячись, не спеши. Еще недельку подожди прыгать».

Все это приводило к созданию ореола вокруг «нашего профессора». Больные после обхода обменивались мнениями, передавали их новеньким, и так творилась легенда об особых талантах врачевания Олега Петровича Муравина.

Олег это знал. Он был просто хороший специалист, профессионал в своей области, наблюдательность входила в его представление о своем деле. Но он понимал и другое. Диагноз поставлен. А до мельчайших деталей в мозг все равно не влезешь. Это не кишка или кость, которые можно рассмотреть на рентгене. Какая там часть нервов, или сплетений, или извилин серого вещества поражена — до запятых не угадаешь. Правда, сейчас есть ультразвуковая диагностика, энцефалография и ангиография со скоростной рентгенокинематографией и иммунологическая лаборатория. Все это значительно облегчает лечение, но все же до абсолютной точности еще далеко. Но допустим, диагноз поставлен снайперски. И ты точно знаешь, почему у человека атрофированы мышцы одного плеча или всей правой половины, отчего дрожат ноги или наступают обмороки и потеря зрения.

Но дальше начинается самое сложное. Что сделать, дабы устранить поражение, как  в ы л е ч и т ь. Тут кредит доверия больного, который Олег получал благодаря памятливости глаз и умению молниеносно сопоставить данные исследования, надо было оплачивать. На четвертом обходе, через месяц, увидев, что никаких улучшений нет, — не скажешь: «Ну, как делишки?» — и не сошлешься на законное ухудшение после первоначальной терапии.

Вот эта, вторая сторона процесса — эффективность лечения — больше всего его волновала при обходе. Он был прекрасный диагност, но надо было быть еще терпеливым терапевтом.

Тяжелая специфичность неврологического отделения состояла в том, что и капитан футбольной команды — тридцатилетний спортсмен, и полная пожилая женщина-врач из другой палаты, и ее соседка, девочка тринадцати лет, — все они были уравнены поражением нервной системы с невосполнимостью рефлексов. И как бы точно ни был обозначен диагноз, и как бы правильно ни было продумано лечение, некоторые из больных никогда не вернутся к прежней нормальной жизни. И нет в мире пока операции или лекарства, которое может полностью устранить поражение нервных центров. Можно только погасить вспышку данного обострения, остановить, да и то не всегда, прогрессирование новых изменений и продлить жизнь.

Эти обстоятельства всегда создавали у Олега при обходе необъяснимое чувство вины перед больными второго и третьего отделений. Как будто он лично был ответствен за то, что парень, бульдозерист из Саратова, двадцати одного года, глядящий на него с надеждой, как, наверно, глядела его бабка-старуха на икону, когда он заболел, увы, никогда не будет гонять мяч, поднимать груз и работать на своей машине. Опытный глаз врача и исследователя безошибочно отличал эту дрожь в коленях, автоматическое следование глаз за предметом, от всяких других проявлений и ставил диагноз — болезнь Паркинсона. Сегодня — болезнь, завтра — инвалидность.

Молодой организм, труднее приспосабливающийся к неизбежному, подчас не может вынести этого нервного слома, перехода к инвалидности, и нужны все усилия врачей, чтобы предвосхитить этот слом, подготовить к нему больного.

Поэтому в разговоре с таким больным Олег старался всегда воздействовать не только на болезнь, определяя или проводя определенный курс лечения, но на самого больного, на его психику. Надо было заставить эту психику приспособиться уже в клинике не только к настоящему, но и к будущему. К тому, что жизнь — это ценность, дар, даже если надо менять профессию, ограничить себя запретами, а иногда отказаться от самого элементарного и самого высокого. От мяса, поездки в деревню или любви к женщине. Словом, быть «не как все».

Вот оно.

Он нащупал в темноте сигареты и закурил. В чистоте воздуха он особенно остро ощутил горьковатый вкус табака и терпкий запах дыма. «Не как все». Вот в чем загвоздка. Одно из главных условий психического сдвига, стресса — внезапно наступающая несовместимость с привычным миром: окружением вещей, людей, отношений. Значит, это та самая грань прорыва бессознательного в сознание, когда человек своей бедой, болезнью или неполноценностью  о т г о р о ж е н  от нормальной жизни. Отгорожен. Ему кажется, что он не нужен. В этой ситуации наступает тот кризисный момент психологии, когда он может вдруг подумать, что лучше вовсе не жить, чем жить  т а к. Нужно мужество, каждодневное, ежечасное, чтобы обречь себя на  о с о б у ю  жизнь, не как у всех. Он затянулся раз, другой. А что такое — не как у всех? Кто такие все? Где норма? Разве он сам живет как все? Или Родька? Или Маринка?

...Как только он пришел в отделение, Юра Мышкин созвал всех врачей, и начался обход. Олег оставил на конец обхода тематических больных ассистента и двинулся на второй этаж в женское отделение.

Здесь у него была своя особая привязанность.

Сейчас он смутно помнил, что говорил, что делал во время обхода. Остались только эмоциональные связи с тем днем. Почему-то сначала он зашел в маленькую палату на двоих, где лежала врач Злотникова, его коллега. Тучное, рыхлое тело, заторможенная речь, отвечает на вопрос после паузы, приказание выполняет с заметным замедлением. Он подумал, надо бы сделать биопсию. Для этого он еще раз осмотрел ноги, выступающие синие вены, рыхлую ткань. М-да, у этой больной нервы плохо выполняют свою трофическую функцию. Если возьмешь кусочек мышцы на исследование, на месте биопсии может образоваться язва. Не зарастет, будет мучиться.

Он обсудил с Злотниковой, как с коллегой, опасность биопсии. Она согласилась. Что ж, продолжать прежние назначения, девинкан, папаверин, витамины.

Двигаясь к выходу, он слушал объяснения синеглазой Инночки Самсоновны, которая вела эти палаты. Она говорила коротко, толково и, главное, что отличает способного, знающего врача от заурядного, — сразу соотнося весь комплекс признаков, составляющих болезнь, а не анализируя поочередно каждый в последовательности задаваемых вопросов.

Блестя глазами, Инна Самсоновна почему-то тянула его в сторону двери. Она, помнится, хотела ему показать еще больную Матвееву, крановщицу двадцати пяти лет, с атрофией мышц правого плеча и предплечья.

«Устойчивая аллергия, вызывается почти каждым лекарственным препаратом... Ни димедрол, ни супрастин, по мнению больной, не снимают аллергию, а лишь усиливают ее», — волновалась Инночка, прижимая блокнот к груди. Олег предложил новую физиотерапию, похвалив ординатора за точность проделанного.

Потом он зашел к Насте. Это он помнит точно. Из-за закрытой двери вырывалась музыка, сильный гортанный голос. Диктор прокомментировал: «...теперь имя негритянки Аретты Франклин знает вся Америка. Миллион экземпляров долгоиграющей пластинки раскупается в три дня...»

Инночка распахнула дверь. Радио выключили.

Здесь, во второй палате, лежала Настя Гаврилова, его слабость, полненькая беловолосая девочка тринадцати лет. Она поступила к ним 8 Марта, доставленная «скорой помощью».

Олег окинул взглядом койку, лежащую фигурку Насти с характерно вытянутыми на постели несгибаемыми ногами и сразу отметил перемену. В чем она состояла, он еще не определил, но интуиция подсказала ему — дело пошло на улучшение.

Настя солнечно улыбнулась им всем сразу, приоткрыв розовые десны. Из глаз брызнули детскость, чистосердечие и та безмятежная вера, что все идет на поправку и скоро кончится, которая есть лучший фон для действительного выздоровления.

— Как дела, Настя? — спросил он. — Говорят, по комнате расхаживаешь, как здоровая.

— Да, — тоже улыбаясь, подтвердила Инночка. — Сегодня утром до двери и обратно дошла.

Он вопросительно посмотрел на Настю. Она залилась краской, чуть передернув плечом, кивнула.

— Ну покажи, что ты умеешь.

Он говорил с ней строго и ласково, как часто говорят дети с собаками. Но все равно она смущалась. Он уже знал, что Настя все проделает в его присутствии гораздо хуже, чем утром. А может быть, ей и вовсе это не удастся.

Но он помог ей приподняться и стать на ноги. Непослушные, как протезы, ноги упирались в пол, боясь оторваться.

Он сделал вместе с ней первый шаг, второй. Потом отпустил.

Врачи, ассистенты и больные стояли плотным кольцом вокруг Насти, а она демонстрировала им то, чему научилась в больнице.

Еще шаг, еще два неуверенных несгибаемых шага. И она пошатнулась.

Ее подхватили. Теперь она еще больше смутилась, как будто была виновата. Она не смогла дойти. Демонстрация кончилась не так удачно, как предполагалось.

Но она все равно улыбалась, когда они, подхватив ее под руки, двинулись к постели. Потом она отвернулась, поглядела на подоконник и на мгновение забыла, где она, что с ней. Он тоже посмотрел ей вслед и все понял... Вот откуда у него возникло при входе в палату это ощущение перемены. Подоконник Насти был заставлен вещами, убранными и подобранными со вкусом и домовитостью хозяйки. Крошечная елка, украшенная игрушками, две куклы, большая со светлыми косами, похожая на хозяйку, и маленький гуттаперчевый пупс, из тех, что плавают с малышами в ванне, сидели под елкой. Рядом стоял транзистор с громадной вытянутой антенной.

Нет, она не собиралась отказываться от жизни. Она устроилась здесь деловито, уверенно, ожидая срока полного выздоровления. Он отвернулся от подоконника, досадуя на себя.

Он-то знал — п о л н о г о  уже не будет.

Он помнил ход болезни, дважды испытанное в детстве онемение ног, которому не придали значения, потому что оно быстро прошло. Диагноз тогда был поставлен неточно. Потом беготня, школа. О том случае с ногами она и не вспоминала. И вдруг 8 Марта, посреди шумного праздника родителей, она почувствовала, что не может подняться со стула, как будто нет ног, а бесчувственные, немые подпорки. «Скорая» доставила ее сюда с полным параличом обеих ног.

Единственное дитя полковника Гаврилова и заведующей наборным цехом одной из московских типографий, утеха, надежда двух уже немолодых, загруженных людей.

В первый же обход, познакомившись с историей болезни и осмотрев Настю, он поставил новый тяжелый диагноз — рассеянный склероз.

Излечение паралича возможно, но полное? Чтоб танцевала твист и бегала по льду — на это один шанс из ста. Что ж, надо попытаться, чтобы восторжествовал один шанс.

— Что ты делаешь с куклами? — обернулся он к ней, уже направляясь из палаты.

Она оправилась от смущения, но все еще сидела на кровати, не ложась, в ожидании конца обхода. Щеки ее побледнели и опали, в глазах мелькнуло беспокойство.

— Учу их ходить под музыку.

Настя показала на транзистор. Олег вернулся, включил транзистор. Голос негритянской певицы тянул что-то медленное, заунывное, похожее на молитву.

— Ты ее вот как учи. — Он взял куклу за ноги и показал на подоконнике. — Два шага вперед, один вбок, вправо, потом еще вперед два, потом один влево.

Настя засмеялась.

В коридоре по дороге в мужское отделение, он продиктовал итоги осмотра, дал новые назначения. Что назначать?

Нужнее всего ей была детвора, воздух, игры. Не сейчас, сейчас еще рано, но потом — обязательно. Успехи, которых достигла Настя в ходьбе, были необыкновенны. Он бы не поверил, если бы в прошлый обход не видел сам, как она встала на ноги и сделала несколько шагов. Но сегодня, десять дней спустя, мало что изменилось. Процесс нормализации словно приостановился. Это был плохой симптом. Что-то мешало. Что же?

Он назвал ряд дополнительных исследований и попросил сделать как можно скорее. При этом обещал, что специально еще раз приедет на той неделе.

...Почему он так отчетливо это помнил? Может быть, Настя сильнее других задела его? Или тут иное. Пресловутый механизм запоминания. В чем он? Допустим, может ли он вспомнить Руслана Чиликина из соседнего отделения таким, каким он увидел его впервые? Что случилось тогда с ним? Ведь Чиликина он встретил совсем недавно, когда они с Родькой смотрели какой-то фильм. «Доживем до понедельника» или «Друг мой Колька»? Олег напрягся, силясь восстановить подробности обхода. Если он прав относительно сцеплений, — он все вспомнит. Осматривал ли Олег Чиликина в тот далекий апрельский день?

Да, да, конечно. Он тогда еще отметил необычайную красоту бульдозериста. Атлетическое телосложение, кудрявую русую голову и прозрачные глаза. С такими лицами соединяется представление о героях былин. Чистота, сила. Любуясь им, Олег еще подумал, что красота Чиликину дана словно в насмешку. Но что поделаешь, когда именно людей атлетического облика поражала болезнь мышц, атрофия определенных участков тела.

И все же это был совсем иной случай. Здесь диктовали свои законы гены.

Если бы те, кто отрицал в свое время наследственность, переход из поколения в поколение определенных признаков и генов, формирующих живую клетку, увидели брата и трех сестер Чиликиных, они поняли бы абсурдность своего утверждения.

Незадолго до этого Олег был в командировке в городе Горьком. Горьковский мединститут пригласил его оппонировать на защите диссертации, связанной с наследственными болезнями нервной системы. Диссертация делалась на местном клиническом материале. Заодно кафедра попросила Олега проконсультировать двух больных. Одним из них был Чиликин.

Через две недели, уже по возвращении в Москву, Олег положил его к себе в клинику, а несколько дней спустя сюда же без всякого вызова приехали три сестры Чиликина. Одну, тяжело страдавшую, он тоже госпитализировал, две другие жили у родственников и наблюдались амбулаторно.

Удивительнее всего было то, что брат и сестры были различные. Он — подтянутый, стройный, светлоглазый, они — полные, с карими глазами, с апатичными несхожими лицами.

Сходной была только болезнь.

Всех четверых мучило дрожание ног и головы, с годами усиливающаяся монотонность речи и скованность мышц. Поражение подкорковых узлов полушария головного мозга вело ко все более интенсивному разрушению нервных клеток, их гибели.

К обходу Инна Самсоновна начертила всю схему заболевания рода Чиликиных, представив Олегу результаты подробного обследования Руслана.

Его уже начали лечить, но сдвигов пока не было. Лишь во сне или в момент, когда он был чем-то захвачен, дрожание пропадало. Днем же все начиналось снова, изматывая, не позволяя забыться ни на минуту. Особенно усиливалась вибрация, когда Руслан волновался.

Вот и сейчас, пока его осматривали, руки, вытянутые перед собой, были спокойны, лицо безмятежно открыто им навстречу, а ноги ходили ходуном. И глаза перемещались за предметом, как у куклы. «Кукольный рефлекс глаз».

Он тогда все же доискался до причины общесемейного заболевания, его далекого источника. Энцефалит. Если бы это знать с самого начала, лечение могло быть намного эффективней. А сейчас конечным пунктом, обозначенным на карте истории болезни Руслана и его сестер, скорее всего должна была быть операция мозга. Впоследствии ее успешно и сделали в нейрохирургической клинике Эд. Канделя.

Тогда на обходе у него была другая задача.

— Что поделываете в больнице? — спросил он Чиликина.

— Сплю... — заторможенно ответил тот. — Или читаю... Когда книга есть... — Он наморщил лоб, глаза смотрели не мигая.

— Что читаете? — поинтересовался Олег.

— Про Сибирь... как лес сплавляют, — уточнил тот после длинной паузы.

Олег обернулся на койку, книга была открыта.

— Кончишь про Сибирь, освой «Спутник кинолюбителя». Поучись, как кино показывают. Это дело интересное и очень перспективное... Юрий Павлович, — обратился он к Мышкину, — добудем «Спутник кинолюбителя»?

Мышкин кивнул.

— Глядишь, через год Чиликин нас в кино пригласит. Что-нибудь такое про сладкую жизнь или Карамазовых. Не все же на бульдозере ворочать.

— Хорошо бы, — пожал плечами Мышкин.

Он был строг и к вольности профессора по части личной жизни пациентов относился неодобрительно.

Они двинулись из палаты.

Да, на бульдозере не придется тебе, Руслан, ворочать, думал Олег. Это уж точно. Отзвенела роща. Чем на инвалидность садиться, лучше ролики перематывать — кино дело увлекательное, и дрожание будет меньше.

— Сестре скажи, к ней в следующий раз зайду, — обернулся он к Руслану уже в дверях. — Когда исследования будут готовы.

...«Друг мой Колька» шел в студенческом клубе МИИТа, где Олег выступал на устном журнале. После выступления они остались с Родькой на фильм. Сели поближе к двери, досмотрев, двинулись к выходу. Возле операторской кинобудки стоял Руслан Чиликин, хмурый, бледный. Олега он не заметил. Он пристально глядел вслед девчонке, уходившей после картины. Высокая, тонкая девчонка шла быстро, не оглядываясь на Руслана, словно не оставляла позади себя ничего интересного.

...В конце обхода случилось ЧП. Из приемного покоя примчалась медсестра. Глаза очумелые, губы побелели.

— Олег Петрович, виновата. Привезли снова Бабаеву с кризом. Заведующая велела вам доложить. Я отошла позвонить вам, а она очнулась и подглядела.

— Что подглядела? — Олег опаздывал. На Бабаеву не было времени. Но она шла по тематике, бывшая больная 19-й палаты.

— В историю болезни подглядела, — опустила руки сестра. — Вот, все прочла. Да как зайдется... Ох... Я думала, конец... что теперь делать...

Она протянула историю болезни.

Олег быстро пробежал глазами, вспоминая.

— Я ей порекомендовала лечь, — воскликнула сестра, — а она сидит, глаза закрыты. Вот... вот совсем. Потом тошнота, рвота. Глаза налиты кровью. А если потом...

— Нет, «потом» не будет, — оборвал он.

Теперь не будет. Раньше было трудней. Олег первым смог доказать, что в основе подобных кризов лежит недостаточность тонуса мозговых вен, и первым не побоялся при высоком кровяном давлении ввести в вену больного во время криза кофеин. Да еще сколько! От двух до пяти миллилитров десятипроцентного раствора! Давление не повышалось. Напротив, оно снижалось по мере быстрого обратного развития картины криза. Теперь ему понятно многое. Не как вначале. Но инерцию традиций в лечении преодолеть не смогли даже некоторые врачи его клиники. А вот Инночка смогла.

— Кофеин под контролем плетизмограммы? — спросила она, готовая немедленно идти к больной.

— Посмотрим вместе, — ответил Олег. — Не забывайте об ее инфарктах. Сделаем электрокардиограмму. Если электросистол и признаков ишемии нет, то да. Если есть — не пожалейте двух ампул девинкана. Я вам привезу еще. Мне обещали в фармакокомитете....

В сущности, очередной обход. Ничего примечательного. А застряло в башке. День-то оказался особый, а шел он совсем буднично...

Потом взмыло вверх, и вдруг пик удачи...

На заседании Технического, комитета при Министерстве здравоохранения.

Здесь они с шефом в шумной толпе научно-технических революционеров пробивали много месяцев новый, более точный прибор для измерения тонуса мозговых сосудов. И дело-то плевое как будто, а тянулось. Выдумать у нас можно что хочешь, а гвозди достать — отдашь полжизни. Изобретать — это пожалуйста, все условия. А выполнить, сработать — некому. Только получив одномоментно четыре параметра на разном диапазоне давления, Олег мог окончательно синтезировать теорию метода.

Сейчас на Техническом комитете министерства надо было еще раз попытаться убедить представителей ВНИИМП в необходимости нового оборудования. А это было не просто. ВНИИМП фактически один. И каждое заседание — сотни заявок из разных институтов.

— Чай пить! — прервала его раздумья Инночка. — Никуда вы не уйдете. — Она перевесила его куртку в другую комнату. — «Всего одну минуту, — промурлыкала она, — приколет розу вам на грудь цветочница Анюта».

Он не уступал. Времени не было. А она вот что тут наворотила. На столе стоял громадный торт с воткнутыми крошечными свечами.

— Юрия Павловича день... — объяснила Инночка, и ее глаза смущенно брызнули синевой. — Он скрывает, но нас не проведешь. В апреле колоссально много великих людей народилось. — Она замялась. — А третьего апреля...

Он машинально пересчитал свечи. Двадцать семь. Ух ты, Юре Мышкину всего двадцать семь. Он уже кандидат, думает по миопатиям докторскую защищать. А Олег-то считал, что они с ним — ровесники. Вот как: выходит, уже на пятки наступают ассистенты. Надо поторапливаться.

Через сорок минут он подъезжал к серому зданию Министерства здравоохранения. Это был старинный особняк в Рахмановском переулке, располагавший солидной стройностью колонн и основания, вселявший веру в незыблемость традиций. Но он и не собирался нарушать традиций.

Совещание уже шло, когда они с шефом подоспели. Первый вопрос, о портативном электрокардиографе, рассмотрели до них. Выносили решение.

Докладная Олега вызвала оживленные прения. Как он и ожидал, прения быстро свелись к вопросу о том, будет ли экономически целесообразно создавать такого рода приборы. Обеспечен ли на них спрос и в других медицинских учреждениях. Специально для одной Парковой конструировать не имело смысла, завод мог отказать комитету.

Спрос на приборы появится только тогда, когда они станут диагностическими, то есть когда роль нарушений тонуса мозговых вен будет исследована чуть ли не в деталях. А провести такие исследования Олег мог только  п о с л е  изготовления требуемых высокочувствительных приборов.

Порочный круг замыкался.

Надо было поверить на слово. Идти на риск.

Помнится, он гоголем выкатился из министерства. Как чокнутый вышел. Даже с шефом забыл проститься.

Теперь-то остались пустяки. Стои́т, родимая. Гигантская лаборатория с новейшим оборудованием помогла...

Приборы, заботы, раздоры...

Олег уже обосновал почти всю методику. Месяца три тогда прошло. И изготовили. Правда, не всё. Часть оборудования перемонтировали, кое-что усовершенствовали.

А тогда, после Технического комитета, третьего апреля его пошатывало. От счастья. Как будто набрался. Не надо никого рядом. Наедине со свершившимся.

Сейчас, лежа в постели, один в пустой избе, он спросил себя: если бы тот день остановился на этом моменте? И все остальное, что за этим последовало, не случилось бы. Ну, допустим, его бы вызвали в другой город, к умирающему на консультацию. Или он сам подвернул ногу и его сволокли в больницу? И он не смог бы пойти на процесс к Родьке, заехать за Валькой перед банкетом в «Славянском базаре» и узнать то, что он узнал. Что тогда? Был бы он счастливее, благополучнее в эти три истекших года, если бы ничего не знал и только хлопотал по науке, допирая до сути методики. Если бы он шел по проторенной колее научного восхождения, не обремененный устаревшими пережитками бредовой ревности, унизительной бессонницы, бесплодного домогания любви? Эта идиотская сила воображения, которой он наделен, нужна ли она науке?

У Фрейда есть любопытная мысль. Каждая фантазия — это осуществляемое желание, воображаемый корректив к неудовлетворяющей действительности. Фрейд утверждает, что только неудовлетворенный фантазирует.

И часто именно те желания лежат в основе фантазий, которых мы стыдимся, в которых никому никогда не признаемся, так как скрываем их даже от самих себя.

...Сейчас он пытается дать себе отчет, хотел бы он, чтобы тот день оборвался. День счастья и страдания, в который так много ушло из его жизни. Или именно потому, что это ушло, основное завязалось и наслоилось в ней потом? И вообще, на каких весах взвешиваются эти «за» и «против» испытанных мук или безумства прожитого куска. В каких единицах измеряется убыток и приобретения. А может, бытие наше и есть безмерность страдания и ошеломление взлета? И все познается в сравнении одного с другим.

Что ж, подумал он, каждый человек заслуживает ту судьбу, которой достоин? Так, что ли?

В общем, так или не так, но, по какой-то там раскладке в его личном гороскопе, в то третье апреля он не сломал ногу и его не вызвали в другой город.

После совещания в Техническом комитете он бродил по улицам час, два — аллах ведает.

Потом увидел себя на мосту. Темнела вода, железная конструкция позвякивала. От острого сквозняка в спину дуло. Конечно же на мосту ветер сильнее. Закон встречных пластов воздуха. Где же это? Ах мамочка, какая мощь. Крымский мост. Кажется, Власова конструкция и еще кого-то.

Может, утопиться от радости. Или пристать к девчонке. Мол, милая моя, жизнь-то, а? Какие номера откалывает?

Он взглянул на часы. Еще есть время. Потом надо поспеть на Родькину заключительную речь. Не простое дельце он выбрал на свой день рождения. Из суда — прямо на банкет. Сколько Родьке в тот день стукнуло, прикинул Олег. Тридцать? Это было, помнится, первое дело с покушением на убийство, где Родька выступал защитником.

Накануне он вызвал Олега домой советоваться о предстоящей речи.

Ну и профессия, думал Олег. Какая-то нецелесообразная. Для чего, спрашивается, выгораживать прохвоста по фамилии Рыбин, если тот собирался убить жену. А хочешь не хочешь, Родька обязан вникать в его переливы, почему хотел убить, как дошел до жизни такой.

Родька изложил свои намерения. Существенно скостить срок, который требовал прокурор. Для этого нужны были не просто доказательства, смягчающие вину гражданина Рыбина, для этого необходима была система неопровержимой логики.

Родька бегал по комнате из угла в угол, дымил, переставлял предметы.

Олег с сомнением покачал головой:

— Липа все это. Твой Рыбин подонок, выродок, и все. Это видно невооруженным глазом.

Родька вскипел, обозвал Олега невеждой и начал убеждать его снова. Но ничего не помогало. Олег не переубеждался.

Родька страшно огорчился.

— Слушай, старик, — потерянно сказал он, разводя руками. — Если я тебя не могу нокаутировать, что же будет с прокурором и судьями?

Олег пожал плечами.

— Нет, так не пойдет, — вскинулся Родька, — это же предельно ясно. Ты просто не хочешь разобраться. Ну давай все по порядку. Я буду рассказывать, а ты останавливай, где, по-твоему, не сечет. — Он сел, попробовал успокоиться. — Буду жесто́к в изложении. Значит, так. Покушение было зверское. Рыбин несколько раз бил жену гантелью по голове, она заползала под кровать и кричала: «За что, Алеша? За что?» Он все распалялся, пробовал ее вытащить оттуда. Потом вошел сын с невесткой, и он обернулся к сыну: «Я убил мать». Сын подбежал, наклонился, увидел, что мать жива, бросился за врачом. «Ах, так я тебя еще не добил», — закричал отец и снова два раза ударил свою жертву гантелью. Когда она затихла, он медленно приблизился к телефону, набрал милицию и сказал: «Я хочу сделать заявление. Я убил свою жену. Моя фамилия Рыбин. Адрес... Я сделал это умышленно, в полном сознании. Расстреляйте меня». Родька вскочил, подбежал к Олегу.

— Это я доложил тебе лишь момент покушения. Пока ты еще ничего не знаешь о Рыбине, его жене, детях. Так? — он заглянул Олегу в лицо. — Ну, что ты можешь сказать на этом этапе?

Олег возмутился:

— Господи, да что ж тут говорить?

— А тебя не поражает, что Рыбин требовал себе расстрела сам? А? Разве логично? Выходит, ему самому жить было неохота? И никакой корысти в этом убийстве не было. А значит, тупица ты, он был  д о в е д е н  до этого крайнего шага.

Олег хмуро молчал, и Родька распалялся все больше.

— Не было корысти, а наоборот, Рыбин сам искал смерти в убийстве жены, раз он тут же, не раздумывая, потребовал себе смертного приговора. Он на это именно и рассчитывал, придя сам с повинной, да с требованием крайней меры.

— Все одно, — покраснел Олег. — Никому не дано права распоряжаться судьбой другого. Эдак каждый вздумает вершить самосуд. Какое нам дело, что и Рыбину твоему жить не хотелось. А может, жене его, наоборот, очень даже хотелось. Тем более, ты говоришь, у них дети.

— Ага, — почему-то обрадовался Родька. — Вот ты и подходишь к сути дела. Суть заключается в том, что в убийстве, если оно совершено человеком вменяемым (а судебно-медицинская экспертиза признала Рыбина таковым), в абсолютном большинстве своем повинны, иногда невидимые, многие соучастники преступления. Убийца-одиночка — это или маньяк, или человек, введенный в состояние аффекта. Во всех остальных случаях — надо искать подоплеку, взвешивать все обстоятельства. Из опыта самых крупных и шумных дел об убийстве что вытекало? Ты не соображал? А я досконально проанализировал. Именно  м о т и в ы  убийства и дают картину соучастия других людей, иногда менее виновных, чем убийца, а порой и  б о л е е. Ну вспомни, к примеру, хотя бы знаменитое дело об убийстве Абрамова его несовершеннолетним сыном Виктором. После речи Брауде суд оправдал убийцу, назначив лишь условный небольшой срок. Почему? Сын, убивший отца. А? Мотивы убийства решили всё. Оказалось, что изверг отец издевался над дочерью и женой на глазах у Виктора. Тиранил и оскорблял его самого.

А здесь с Рыбиным каковы мотивы? Почему он тут же пришел с полной повинной и требованием для себя вышки?

Олег не перебивал. Какая связь с делом Виктора Абрамова?

— Ты что? — наконец разозлился он. — Там пацан на истязателя, здоровенного дядю, а здесь здоровенный дядя — женщину, мать своих детей?

— Резонно, — поддакнул Родька. — Так я же и не прощу Рыбину оправдания. Я прошу  с н и с х о ж д е н и я. Понял?

— Не понял, — заупрямился Олег. — И тебе не советую понимать. Нечестно потворствовать выродку.

— Он не выродок, — возмутился Родька. — Он — продукт. Хочешь, я тебе все по пальцам докажу?

— Не докажешь. Я уже все слышал. И советую, не бери меня в союзники.

Родька как с цепи сорвался. Стал вопить об одноклеточности сознания некоторых людей, не способных к юридическому подходу, о равнодушии и еще о чем-то. Они орали и спорили, в результате чего Олега занесло, и он обозвал Родьку карьеристом, который из соображения выгодного будущего берется защищать заведомого, преступника и идет на сделку с совестью.

Потом они пошли на Волхонку в «Медный кран», раздавили по одной и помирились.

Стоя тогда на Крымском мосту, Олег, помнится, все ворошил в уме вчерашний спор и думал, каким же манером все-таки удастся Родьке защитить Рыбина. И удастся ли?

Родька, конечно, нашел выход. Шарики у него варят, хватка бульдожья. Да скорее всего, Олег не очень-то был прав в отношении Рыбина. Очень уж он гнушался счетов с бабами, кровопролития. Он вынул из кармана записку. «Славянский базар», — было выведено явно не Родькиной рукой, — зал № 4 (с выходом в вестибюль)».

«После процесса кутнем, — подумал Олег, — и скинем разом с себя эту мерзость».

Навстречу по мосту плыли фигурки. Девчонки. Две. Не пристанешь. Тоненькие прутики силуэтов колыхались как маятники. Да нет же, это его шатает. Он спрятался за стояк. Они прошли совсем рядом и остановились у перил. Он услышал, очень отчетливо, как слышно только в темноте:

— Представляешь, так прямо и говорит: «Складывай кресло-кровать и выметайся». Я ему: «Что с тобой? Свихнулся? Может, ты с похмелья?» А он: «Сказал, забирай! И все. Вон кресло — в углу». Пошла в столовую, а сама хлещу в три ручья. От одной обиды. Представляешь, вчера все у него убрала. Посуду перемыла. Кастрюли заросли, — может, месяц не чищены. Выстирала все, что накоплено. Потом за ванную принялась. Чистила, драила. А он ждал. Ласковый такой был. В тот вечер шептал, забавно так. И все было хорошо. А сегодня «забирай». Значит, я ему что? Обслуга? — Она всхлипнула. — Не обидно, что ли?

Вторая сказала врастяжку:

— Недоразумение... А может, поклеп. Или мать его против. Это очень даже часто бывает. Такая мать попадется, ой-ой. Скажет, «она в кафе работает, значит, гуляет, чтоб и духу не было». Ей, видишь ли, инженершу подавай или Людмилу Савельеву. Они все так об своих сыновьях понимают.

— Вряд ли. Скорей всего, поклеп. Может, на работу его прислали... Его бывшая все в комсомольское бюро писала. От зависти. Каждый день звонила мне. Подышит в трубку и бросит.

— Все они так, — вздохнула вторая. — Жены. У Чехова недаром сформулировано: «Жена есть жена».

— Нет, ты дальше слушай. Я ему говорю: «Вот кресло-кровать, и вот я. Больше не увидишь. Только если ты человек — объяснение дай. Что на тебя нашло. А то потом пожалеешь». А он: «Знаем, слыхали: «Меня нельзя бросить. Меня можно только потерять». Эти номера со мной не проходят». «Ну хорошо, хорошо, — говорю. — Ну ладно». Понимаешь, уже унижаюсь. Как последняя самая. «Бросай, если тебе так удобно. Только в чем причина?» А он: «Где, говорит, ты вчера ночью была?» — «Дома», — говорю. «Ах, дома, — гремит во всю глотку, — забирай кресло немедленно». — «Где же, по-твоему?» Он: «Тебе лучше знать. Придешь домой, на досуге с матерью обсуди». — «А она, мать, при чем?» Так он знаешь, что сказал: «Вы сначала сговоритесь с маменькой хорошенько, как врать, меньше шуму будет». — «Дома я была, дома», — кричу, а сама навзрыд рыдаю. А он: «В ванной — лицевое полотенце. Умойся, утрись и шагай». Да еще с издевкой: «В ногу со временем шагай».

Ну оделась я, собрала баульчик и пошла. Кресло-кровать забирать не стала. Если у него совести нет отослать, пусть пропадает. В дверях он еще поизмывался, — мол, «маме привет передай. Скажи, ее слова про тебя буквально исполнил: «Муси нет и не будет». И поимей в виду, говорит, Мусенька, все. Завязываю. И не звони, и не приходи».

Муся замолчала. В воздухе повисли ее вздохи и всхлипы. Потом она пролепетала:

— Видишь, недоразумение какое вышло? А? Это я от Кольки длинного все бегала. Ему и отвечали, мол, дома она не ночует, нет ее и не будет. А тут, видишь, не на Кольку пришлось, а на моего. Вот оно как все повернулось.

Она снова всхлипнула, но уже по инерции.

— Каким же испорченным надо быть, чтобы это подумать? Значит, выходит, с ним весь вечер любовь крутила, до дому добежала и на ночь к другому? — Она помолчала. — Что теперь делать? Что делать? И ума не приложу.

Она заплакала пуще прежнего.

— Пойдем, — сказала вторая. — Простудишься. Сквозняк.

Фигуры отделились от перил и поплыли.

Он улыбнулся про себя. Ишь ты, какие, оказывается, трагедии разыгрываются. Ничего. Это размолвка трехминутная.

Желтые витрины маячили в темноте. Он еще подумал о стеклах. В новом доме весь простенок был из стекла. Хорошо бы такие в диагностическую. Потом схватил такси, все никак не мог проскочить через центр, хоронили кого-то.

Олег вошел в зал суда, когда подводились итоги.

На задней скамье потеснились, освобождая еще одно место.

Он размотал шарф, расстегнул «молнию» на куртке и пристроился с краю. Не успел он осмотреться, как судья предоставил слово прокурору.

Олег чуть не присвистнул. Молодая, одетая в форму женщина, с чуть пробивающимися черными усиками, начала громким голосом. Такую под шкалу характеров не сразу подведешь. Перегибы эмансипации.

Прокурорша наслаивала факты, обвинения, как капусту шинкуют или щепу колют, коротко, четко отделяя одну мысль от другой. Было что-то неприятное в ее осанке. Резкий голос не убеждал, в ее объективность не хотелось верить. Она говорила о полном разложении Рыбина. Минуя подробности и не вникая в кухню отношений, она сосредоточила доказательства обвинения на более общих положениях и событиях в семье.

Почему-то Олега все это раздражало.

Он никак не мог приспособиться к происходившему. Сосредоточиться. То ему вспоминалась какая-нибудь реплика на техсовете, потом он мысленно прикидывал, как разместить оборудование. Вдруг его задели новые интонации в речи прокурорши. Сквозь уверенную жесткость слов прорывалось волнение. Несомненно, оно было искренним. Олег вслушался. «Наверно, и горячность ее, — миролюбиво подумал он, — это не подгон фактов под ярлык виновности, а убежденность. А может, так и надо выступать прокурору — безапелляционно. Чтобы не подкопаться. И зачем только Родька взялся защищать этого гада?» — снова с раздражением подумал он.

— Умышленное покушение на убийство, заранее обдуманное, — закруглилась прокурорша, — у зрелого, юридически образованного человека (сам был народным заседателем десять лет) не может вызвать нашего снисхождения. Неприглядность всей жизни этой семьи, во многом безнравственной, аморальной, картина взаимных обманов, измен, угроз, которые обнаружены на суде, только усугубляют вину подсудимого. Его вина требует не снисхождения, а заслуженной кары. Налицо самосуд, полное неуважение к советским законам, к личности и жизни другого человека.

Прокурорша остановилась. Затем назвала статью, по которой выходило 15 лет строгого режима.

После речи прокурорши все сдвинулось. Началось возбужденное перешептывание, восклицания. Шепот одобрения или несогласия? Олег бросил взгляд на подсудимого. Худое, вытянутое навстречу прокурору тело его сейчас было напряжено до крайности, одна рука приставлена к уху. Ухо тоже словно вытянуто в сторону голоса прокурора. Очевидно, Рыбин знал, что будет требовать обвинение, он не удивился, не изменился в лице, а только напрягся, прикованно глядя на прокуроршу.

Потом, должно быть, задавались какие-то вопросы...

Олег очнулся, услышав голос Родиона. Теперь он отчетливо видел все происходящее.

— Мария Васильевна, — обратился Родион к жене Рыбина, — последний вопрос: ваших детей, Лидии и Василия, как я вижу, нет в зале? Почему? Чем вы это объясняете?

Женщина отняла пузырек от носа, подняла глаза на адвоката и, пожав плечами, сказала:

— Что ж они на позор отца будут глядеть. Грязное белье трясти.

Голос у нее оказался низкий, прокуренный.

Родион кивнул судье, что удовлетворен ответом, и теперь, уже не ожидая разрешения, заговорил.

— Товарищи судьи! — начал он традиционно, и Олегу передалось скрытое напряжение этого голоса. — Несколько месяцев назад в благоустроенной, обжитой квартире по улице Чехова была освидетельствована тяжелораненая женщина, получившая травму головы. Это была сидящая здесь Мария Васильевна Рыбина...

Олег впервые видел друга, которого, казалось, знал до запятой, в роли человека, от которого зависит чья-то судьба. И как всегда бывает, когда ты открываешь в знакомом тебе, привычном, почти домашнем существе совсем другие качества, Олега охватило изумление.

Он помнил сегодня, как выглядел Родион и как воспринимался залом, кое-что запало из его аргументов — кажется, он ссылался на биографию. Остальное ушло.

А было это так.

Родион изложил обстоятельства покушения, сказал о «чувстве справедливого негодования», которое охватывает, когда становишься свидетелем страшной семейной драмы, о «естественном желании» строго покарать человека, нарушившего священный закон нашего общества — неприкосновенность человеческой жизни. Он призвал судить Рыбина по всей строгости, предусмотренной Уголовным кодексом страны.

— ...И все же, — перешел он ко второй части речи, — я прошу, товарищи судьи, о снисхождении к человеку, которому нет снисхождения.

Родион остановился, обвел глазами зал, потом выверенно, остро отметил реакцию жены и группы, окружающей ее, и увидел Олега. Олег едва заметно одобрительно кивнул ему, но Родион уже забыл о нем, он обращался к судьям.

— Прокурор требует пятнадцать лет строгого режима. Основываясь на фактах, обвинение говорит: виновен, умышленно, продуманно Рыбин совершил свое преступление. Справедливо. Вина Рыбина налицо, но мы обязаны взвесить все обстоятельства, проанализировать не только факты, но и мотивы, уложить их в непредвзятую систему, то есть проявить предельную объективность. Мы обязаны взвесить со всей проницательностью не только эмоции Марии Васильевны, когда она кричала «за что?», но и  с м ы с л  этого возгласа.

Действительно, за что? В чем причина того, что спокойный, уравновешенный человек, который, по показаниям всех свидетелей — сослуживцев, соседей, друзей, являлся образцом сдержанности, вежливости и даже на прямые сочувственные вопросы — почему он так заброшен, одинок, неухожен в своей семье — никогда не отвечал жалобами, а всегда уклонялся от откровенности или обличений собственной семьи, — почему этот сдержанный, скрытный человек оказался способен на такую жестокость, последовательный садизм, принял такое, несовместимое со всей его жизнью и характером, решение?

Мне хочется, отвечая на этот вопрос, опереться на две категории фактов, смягчающих вину подсудимого. Первая — бытовые факты. Неоднократные грубые ссоры, беспочвенная ревность жены, доходящая до патологии, нецензурные выражения и, заметьте, грубые выходки исходят только от Марии Васильевны, не раз опускавшейся до рукоприкладства, — вспомним показания соседей, знакомых, ставших случайными свидетелями подобных сцен или оказывавших помощь пострадавшему от побоев Рыбину.

Атмосфера в доме в последние годы становится невыносимой. Главе семьи не оказывается не только уважения, но и элементарной помощи во время болезни. Близкие буквально бойкотируют Рыбина, отказываясь приготовить ему еду и обеспечить необходимый отдых после работы, что, естественно, ожесточает его с каждым днем все больше. Наконец, тяжелая двухмесячная болезнь сердца в больнице. В эту больницу из семьи уже никто не приходил.

— Неправда, — снова, но уже истошно, возмущенно закричал женский голос, — вас ввели в заблуждение. Сначала мы все ходили. Спросите у  н е г о, почему я перестала ходить!

На этот раз Олег отчетливо увидел Марию Васильевну. Она приподнялась, когда кричала, и лицо, изможденное, серое, было перекошено от негодования. Сказав свое, она тяжело рухнула на сиденье. Запахло аптекой.

Острота ситуации все больше захватывала Олега, на лбу выступила испарина, шею свело от напряжения. Только сидя в зале, он понял, какую адскую выдержку, надо иметь людям, ежедневно взвешивающим каждое сказанное слово на весах правды и лжи, добра и зла, которым дано это страшное право  с у д и т ь  себе подобных.

— И другой ряд фактов, — повысил голос Родион. — Я бы сказал, социально-исторических, которые я предлагаю вашему вниманию.

Олег насторожился. О такой постановке вопроса ему не было известно. Может быть, это и есть то, что Родька придумал как общую систему доказательств, о необходимости которой он говорил вчера.

— В этой связи мне бы хотелось, — медленно продолжил он, — сослаться на свидетельские показания старого товарища Рыбина, наблюдавшего его жизнь с тридцатых годов по сегодняшний день, — Ивана Семеновича Киселева.

Как вы знаете, Киселев рассказал нам о том, что помнит Марию Васильевну и Алексея Ивановича женихом и невестой, об их жизни до войны. «Это была образцовая семья. Мне казалось — вот люди, созданные друг для друга», — уверенно заявил Киселев, часто бывавший у Рыбиных в то время. Он сохранил добрые отношения с обеими сторонами до последнего времени, тяжело сокрушается по поводу случившегося сейчас. Такому свидетелю можно верить. «Разногласия начались после войны», — вспоминает Киселев.

И Родион привел примеры, когда на шум и крики к Рыбиным приходили соседи, заставали ссору, доходившую до тяжелых побоев. Во всех этих ссорах всегда обвиняющая сторона — Мария Васильевна. Алексей Иванович отмалчивается, хотя именно он страдает от рукоприкладства жены. Рыбин никогда не жалуется на семью, обвиняемый в семье всегда только он. Деспот, душегуб, патологически преследующий женщин своими ухаживаниями.

— Мне хочется спросить вас, товарищи судьи, о другом: как же совместить два столь несхожих портрета Алексея Рыбина? Один — тот, который нарисовали нам здесь его сослуживцы и соседи, человека, сдержанного до скрытности, справедливого, любимого коллективом и друзьями на протяжении тридцати с лишним лет. И другой — деспота, тиранившего семью, восстановившего против себя детей до такой степени, что ему много месяцев подряд приходилось питаться за отдельным столом.

Переждав шум зала, Родион удовлетворенно обвел глазами аудиторию и приступил к выводам.

— Итак, я подхожу к самому главному, — голос Родиона понизился, снова зазвучал затаенно, почти интимно, с легкой горечью человека, вынужденного делать признания, которые самому ему тяжелы. — Чем же объяснить эту двуликость? Казалось бы, хамелеонство не в природе такого человека-бойца, каким мы представляли себе Алексея Рыбина. Что же означает это соединение морали и аморальности, высокое чувство долга и изощренная жестокость преступления? Я думаю, товарищи судьи, что за кажущейся раздвоенностью морали подсудимого стоит объективное многолетнее существование в его семье двух противоречивых мировоззрений. В лице подсудимого мы имеем дело с одной из разновидностей людей, чье детство совпало с годами военного коммунизма, а характер окончательно сложился в период Отечественной войны. Привыкшие к суровой дисциплине военного времени, они судили людей только со знаком плюс или минус. Повседневность, сложность жизни воспринимается ими порой как отступление от норм высокой совести, они думают, что прямолинейность — это всегда правда, многослойная тактика — всегда фальшь, осторожность — всегда трусость.

В годы, когда Алексей Рыбин был на фронте, Мария Васильевна приводит в дом мужчину. Она знакомит его с детьми. Дети начинают любить доброго, распахнутого настежь человека, с открытой, но неглубокой душой. Возвращается Рыбин, он жив, все хорошо кончилось для него в этой суровой войне, и Мария Васильевна (надо отдать ей должное) сразу же расстается со своим возлюбленным во имя сохранения семьи. Но увы. Прежней, образцовой пары, о которой говорил здесь Киселев, уже нет и в помине. И, к сожалению, никогда уже не будет.

Родион поправил волосы. Лицо его, казалось, побледнело, когда он, протянув руку, раскрытой ладонью показал в сторону подсудимого.

— Рыбин не может смириться с мыслью об измене жены. О том, что в трудные дни на фронте в его доме жил другой. Он становится суров, мрачен, нетерпим, требует полного подчинения, вводит строгий распорядок в доме. Малейшее нарушение установленного им кодекса морали вызывает его нарекания, а порой жестокую мстительность. Дети, помня доброго, уступчивого дядю, безответственно баловавшего их, не принимают настоящего отца, не могут его полюбить. Конфликт ширится, растет, как поток, вырвавшийся в долину, и вот уже мать берет сына и дочь в союзники против отца, потом они становятся свидетелями ссор, матерщины, побоев.

Обстоятельства последнего года совместной жизни в семье Рыбиных вы уже знаете — полная несовместимость двух враждующих сторон. Незадолго до покушения Рыбин впервые признается Киселеву в письме из больницы: «Жизнь моя дошла до ручки. Дома жить не могу. Не знаю, что и предпринять. Ни здоровья, ни семьи у меня больше нет». Всю жизнь Рыбин привык к уважению и вниманию чужих людей, коллектива. Теперь, на старости лет, он презираем и ненавидим в собственном доме.

Такова ситуация в семье Рыбина перед последними трагическими фактами. Киселев предлагает Рыбину из больницы переехать к нему на время, пока в его доме разрядится атмосфера или он не подыщет себе новую квартиру. Подзащитный едет к Киселеву, но потом снова, спустя месяц, возвращается домой. Как мы знаем, не без участия и согласия Марии Васильевны.

Через несколько дней происходит покушение.

Товарищи судьи, я постарался раскрыть перед вами социальные и психологические мотивы, которые повлекли за собой преступление. Учитывая все вышеизложенное, прошу смягчить наказание...

Родион сделал паузу, он был взволнован и возбужден напряженным вниманием зала, он чувствовал успех, ноздри его трепетали, глаза блестели. Будто взвесив все, что предстояло ему сказать, он сделал шаг в сторону судей и закончил:

— Прошу суд применить к Рыбину статью 109 Уголовного кодекса, которая гласит, что за умышленное тяжелое телесное повреждение с опасностью для жизни полагается срок наказания до восьми лет лишения свободы. Учитывая чистосердечное полное раскаяние Рыбина и то, что он сам, первый сообщил о случившемся, и, наконец, то, что, будучи тяжелобольным, он не представляет больше опасности для общества, прошу суд приговорить его к трем годам лишения свободы с последующей высылкой на два года. Взгляните на моего подзащитного, — кончил Родион, — представьте, как проживет он даже эти три года и  п р о ж и в е т  ли он их.

Он сел. Несколько мгновений зал молчал. Олег не мог разобрать, преобладает ли одобрение или порицание. Жена Рыбина явно не сочувствовала просьбе защиты. Ей было мало трех лет заключения. Она хотела избавиться от мужа навсегда.

Олегу был неприятен ее вид, явственно проступившая в глазах жажда мести, и вместе с тем он понимал ее состояние. Но главное, что он ощутил тогда, это постыдность своего соглядатайства. Ему казалась нелепа, противна человеческим законам сама процедура суда, судебного заседания.

Где-то, в какой-то точке живет семья, несчастная или благополучная. Существует трое, четверо с их удовлетворением, покоем, работой, бытом. Потом однажды, как обвал, случается что-то страшное, ненормальное, что длится, может быть, ничтожную долю их жизни, и вот уже эти люди не семья, не возлюбленные, не сын и отец. Они обвиняемые и обвинители. И это новое их положение дает право и обязанность совершенно чужим, посторонним людям влезать в их глубоко скрытую интимную жизнь, судить, кто прав, а кто виноват, взвешивать на неких весах чувства, побуждения, ревность, самопожертвование. Может быть, для него, стороннего свидетеля, все это так невыносимо и оскорбительно? Или с непривычки? Олегу казались бестактными и вопросы судей, и показания свидетелей, словно подглядывавших в щель чужой жизни или подслушивающих у дверей. Его коробили ответы, которые всегда были неправдой, так как не могли вместить сложности ситуации, и потому даже искренние ответы не обнаруживали истину, а были только условным обозначением чего-то, что впоследствии подлежало оценке определенной статье Уголовного кодекса.

Лишь в одном Олег ощущал Родькину правоту. Если речь об убийстве или покушении убить — здесь всегда замешаны соучастники, видимые, а чаще незримые, и надо много терпения, убежденности и ума, чтобы выявить всех и раскрыть преступление.

Теперь предоставили последнее слово обвиняемому.

Рыбин стоял за деревянной загородкой, длинный, сухопарый и сухожилый, с лицом, покрытым желтой щетиной, на котором поблескивали стекла безоправных очков. Он напоминал Олегу тощую клячу, загнанную в стойло. По обеим сторонам загородки дежурили солдаты, краснощекие, сильные, безучастные к происходящему.

Когда подсудимый встал, заложив руки за спину, в зале загудели, зашевелились. Все как бы вытянулись навстречу тому, что он скажет. И только в первом ряду пожилую, со вспухшими, искусанными губами женщину подхватили под руки две соседки. Одна протянула ей флакон, из которого она что-то отпила, другая подала чистый носовой платок. Женщина утерла платком искусанный рот и напряженно застыла, ощущая на себе взгляды присутствующих.

«Жена Рыбина, — подумал Олег и с болезненным любопытством стал вглядываться в лицо женщины. — Маленькая, хлипкая, типичный холерик, а оказалась двужильная. Ее тюкали по голове гантелью, а она нашатырем спасается».

Надтреснутый сухонький голос подсудимого никак не мог прорезаться сквозь скованные оцепенением губы, судья попросил говорить громче. Рыбин откашлялся, странно дернув шеей, и продолжал с усилием:

— ...был, по существу, давно брошен семьей, жил как чужой среди врагов. Дети из-за жены меня ненавидели... Острые приступы удушья, было совсем плохо... никто не помог. Подыхай, мол, ты нам не нужен... Соседи приносили кислородные подушки. Из аптеки. Последний раз лежал в больнице, тоже никто не пришел. Ожесточился... — Рыбин замолчал и вдруг явственно, без усилий выговорил: — Ведь я ее любил, одну ее...

Кто-то крикнул: «Ложь! Сколько их перебывало!»

Олег не разглядел через головы, кто крикнул, жена или одна из ее соседок. Жена Рыбина, помнится, объясняла свое отношение к мужу его постоянными и частыми изменами; как рассказал Родион, на следствии прошли многие женщины, предполагаемые возлюбленные Рыбина: секретарша института, курортная знакомая, соседка по дому и даже участковый врач. Но ни одну из связей Рыбина доказать не удалось.

«Вот так финт, — удивился Олег. — Им обоим по шестьдесят, а они беспокоятся об изменах. Подслушивают, подстерегают. Какая мерзость. Им бы о боге...»

Когда он впервые на суде увидел обоих, в нем ни тот, ни другая не вызвали сочувствия. Глубоко скрытое в отношениях мужа и жены было отвратительно. Явная порочность семейной конструкции, державшейся на расчете и компромиссе столько лет.

Олег посмотрел на судью, каково ему. Молодой, аккуратно причесанный и отглаженный человек со строго сжатыми губами цепко вглядывался в подсудимого, словно ожидая от его последнего высказывания чего-то нового, чего он еще не знал из трехдневного процесса. Под материей пиджака ощущалось налитое, тренированное тело. Олегу почему-то, невпопад происходившему, представилось, как по утрам судья, отжимая гантели, приседает, как эта мускулистая шея напрягается под тяжестью, затем расслабляется.

— ...думал, ее убью, затем себя... — совсем захлебнулся надтреснутый голос Рыбина. — Сейчас глубоко сожалею... Прошу у нее прощения...

Рыбин остановился, помолчал, из-под воспаленного века медленно ползла слеза.

— Я счастлив, — с ударением произнес он, — что она жива. Да, она жива, слава богу. И готов понести любую меру наказания, если...

Он кончил на полуслове, но не садился, ожидая разрешения. Лицо подергивалось, руки все так же были плотно заложены назад.

...В перерыве Олег начал пробираться к Родьке. Зачем ждать приговора. И так все ясно.

Олег стиснул Родькину руку. Тот плохо соображал. Он плавился, как незастывший асфальт под подошвой.

— Извини, я побегаю по коридору, — сказал он, нервно закуривая. — Они теперь засядут надолго.

— Ну бегай, — сказал Олег. — Я, пожалуй, пойду. И поздравляю. Ты был молоток... во всех смыслах. Значит, мы с Валькой прямо в «Славянский»? — Он еще раз потряс руку Родиона. — До восьми.

На улице, сглотнув весеннего подмерзшего воздуха, он почувствовал, что сам — на пределе. Многовато для одного дня. Обход. Технический комитет, процесс...

Он шагал по бульвару. Безлистные ветки подрагивали длинными сережками, осыпая пыльцу. Редкие пенсионеры сидели на влажных скамейках, подложив газету.

Впоследствии, не раз возвращаясь мыслью к этому апрельскому дню, Олег открыл для себя, что в этом дне, как ни в каком другом, пересеклись, скрестились две половины его жизни. Обрубились старые корни и пошли свежие побеги, из которых вырос он, сегодняшний. Пожалуй, в апреле того года оборвалась его молодость. Или наивность, что ли. Как в наспех сложенной избе подгнивает скорее всего основание, а потом хозяева закладывают новый фундамент, который переживет их самих, так многое ушло из его бытия, скороспело заложенное юностью.

Сейчас, мучаясь бессонницей в жарко натопленной комнате, когда воспоминания тех лет с такой силой нахлынули на него, он впервые подумал о Родьке. Чем был этот день в его судьбе? Теперь-то Олег не обманывался на его счет. У него, скажем прямо, профессия — не сахарная.

Собственно, оба они бьют в одну точку. Оба они — п о с р е д н и к и. Между отдельными людьми и обществом. В этом их миссия. Избавить человека от изолированности, отторженности, привести к внутренней гармонии.

Он потянулся к сигарете, потом раздумал. Хватит. Если когда-нибудь люди будут доживать до глубокой старости в равномерно-естественном расходовании сил, нервов, в максимальном осуществлении самих себя — будут ли они полностью осуществляться?

С того самого дня Родька и он вступили в новую жизненную фазу. Это факт. Но знал ли Олег его жизнь после истории с Валдой? Как обстояло с его человеческими и мужскими привязанностями? Родька увлекался одной, затем следующей. Потом у него долго была очень милая, с черной челкой Наташа из парикмахерской. Но и ее он не впустил в дом.

Он всегда жил с родителями, обожал болезненную, по полгода проводившую в постели мать. Ходил с ней на концерты, в театр, звонил ей отовсюду. Олег отказывался понять, почему этот клыкастый дылда с фигурой атлета вдруг, как девица, верещит в трубку, с нежнейшими переливами выговаривая «мамочка», «мамуленька» и тому подобное. Для чего это он подробно, во всех тонкостях вникает в то, как она пообедала, что делала, с кем дышала свежим воздухом. До двадцати девяти маменькин сынок, злился Олег. Тебя бы в детстве сгонял папаня раза три по морозу картошку выкапывать за четыре километра — ты бы забыл «мамусеньку».

После Риги они с Валькой делали попытку наставить Родиона на путь жизненный, но тот не поддавался.

Наконец Олег перестал реагировать. Пусть гуляет, имеет тайную страсть, удобное изобилие привязанностей. Олег прекратил обижаться, принимал любую из спутниц Родьки, не вдаваясь в суть его взаимоотношений с женщинами.

Сейчас у Олега мелькнула мысль: а вдруг все проще. Или сложнее. И для Родьки свобода от семьи — обдуманная позиция или последствия глубокой травмы.

Но в тот апрельский день все это Олегу не приходило в голову. Он и не подозревал, что мокрый весенний бульвар с каждым шагом приближает его к последним часам юности, что стрелка на циферблате вот-вот остановится.

Мирные пенсионеры, рассаженные по скамейкам бульвара, видели перед собой тощего, с белесыми ресницами и волосами верзилу, идиотски размахивающего руками. Он шел какими-то странными зигзагами и присвистывал: «Мари не может плакать и рыдать, она умеет петь и танцевать...» Бедолаги пенсионеры! Если бы они знали, что этот малопривлекательный конопатый субъект на самом деле — миллионер! Он заставил министерство тряхнуть государственными капиталовложениями. В него, Олега Муравина, вкладывались деньги. И немалые. Надо было обмозговать, как израсходовать каждый рубль.

Он тихонько зашел за березу. Такую рожу надо было прятать, а то прохожие начнут оглядываться. Он достал сигарету, прислонился к дереву и закурил. Кто-то надрезал кору березы, по стволу медленно сочился прозрачный сок. В народе говорят: у дерева «плач» начинается. Милый мой, дивный апрель. Теперь Олег немного успокоился. Что говорят нам часы? Половина пятого. Собственно, с Валькой он договорился встретиться на банкете. Еще три часа без дела. Кроме того, как доказано их семейным опытом, на чистку перышек Вальке еще понадобится с часок. Глядишь, и девять набежит.

И вдруг, как через скорлупу, проклюнула и замаячила идея эксперимента. Сейчас же вот засесть дома с листом бумаги и набросать будущий план работы. Может же человек в такой день помечтать. А потом и выпить. В «Славянском базаре» за Родькин счет.

Сейчас он доложит Вальке о своей победе.

Домой! И заодно ее поторопит. Нельзя же опаздывать в «Славянский базар» в этот исторический для Родьки день.

У подъезда он машинально отметил слабый отблеск лампы в Валькином окне. Еще валяется на тахте. Треплется по телефону. Телефонный шнур был новейшим усовершенствованием Олегова дома и представлял такую же драгоценность для его жены, как для других карликовый пудель, магнитофон «грюндиг» или прибор для изготовления хрустящих тостов. Он позвонил. Раз, другой — должно быть, минуты две, не меньше. Безуспешно. Валька не открывала. Когда она особенно самозабвенно «общалась» по телефону, с ней это бывало. Она могла не услышать.

Он постоял, позвонил еще, но никто не отозвался. Вот так номер. Не стоять же, в самом деле, под собственной дверью. Потом Валька непременно скажет: «Надо было ключ брать». А он всегда забывал. В другом пиджаке. Или на столе. Раза два просто в дверях забыл. Ну конечно же, сегодня для Комитета он переоделся, забыл переложить из кармана. Выпялился, как на сцену. Черный костюм, белая рубаха с галстуком. Он посмотрел в лестничное окно, капал дождь. Ну что ж. Вспомнил о спасительном автомате, который не раз его выручал. Он набрал свой номер. Длинные гудки. Значит, она не говорила по телефону. Пока он спускался, проблема новейшей косметики или сапог с отворотами была исчерпана. Немного погодя она взяла трубку. Голос тихий, до странности приглушенный. Так она обычно откликалась на звонки.

— А... Это ты, дорогой. Как Родькина речь? Суд уже высказался? Нет? Приговор еще не огласили?

Он еще не опомнился и машинально пробормотал:

— Да, да, конечно. Идет заключительный тур. Что ты там делаешь? — На него вдруг напало раздражение. — Ты уже придумала, как одеться?

— Придумала, милый. Наряжусь в вечернее. Хочу для Родьки во всем великолепии. Значит, к восьми подъеду, да? В вестибюле «Славянского базара», хорошо?

— Я за тобой зайду, — засмеялся он.

— О... Это замечательно, — она немного замялась. — Не торопись только. Досиди до конца. Все равно мне еще надо сбегать в парикмахерскую.

Она положила трубку.

Он не успел даже сказать, что он здесь, в соседнем подъезде. Чепуха какая-то. Ладно, пусть она нафабривается, удлиняет ресницы, делает начес. Он посидит дома и поработает.

Он выглянул на улицу. Дождь припустил вовсю. Он переждал немного, затем перебежал через двор и поднялся к себе. Он звонил минут пять — никого. Галопом умчалась в парикмахерскую. Вот не повезло. Он спустился вниз и сел на подоконник между этажами. Широкие подоконники — вечное пристанище бездомных парочек.

Он достал из папки чистый лист бумаги и занялся делом.

Прошло минут десять. Он уже нарисовал, как удобнее оборудовать кабинет, процедурные. Где разместить приборы, экраны для наблюдения над функциями мозга. Контур схемы образовал спину гуся.

Где-то начали отпирать дверь, звякнула цепочка, заскрипел засов. Сейчас его увидят. Вот нелепость. Гордость невропатологии сидит на подоконнике в собственном парадном и чертит схему. Он быстро свернул бумагу и медленно начал подниматься вверх. Будто лифт не работает.

Раздались поцелуи. Женский сдавленный голос сказал: «Ты иди в сторону Калужской, направо. Он всегда подъезжает с другой стороны». Мужчина пробормотал: «Запахнись, простудишься». Но она еще добавила: «Плащ завтра закинь. А то он хватится. Салют».

Дверь хлопнула. И через мгновение навстречу ему в полутьме, легко перескакивая через ступеньки, устремилась короткая мальчишеская фигура. На ней, как с отцовского плеча, болтался его новенький плащ.

Расставание с семейной жизнью происходило неоригинально, наверное, как и у всех. С открытиями, прозрением. Валька не могла примириться с его решением уйти. Она пробовала выяснять отношения, настаивать. Но он постарался сократить процедуру до минимума.

Больше всего его потрясло ее поведение. Как мало, оказывается, мы знаем людей, даже если живем с ними бок о бок годы. Ему было бы во сто крат легче, если бы она отпиралась, отрицала или кричала, просила прощения, даже билась в истерике. Но все было иначе. Проще, страшнее.

Когда он утром собирал вещи, наскоро бросая в чемодан смену белья, бритву, рукописи, она сказала:

— Ну зачем ты это так воспринимаешь? Ну прошу тебя. — Она стояла за его спиной, сжимая пальцы, и голос у нее чуть дрожал. — Ну почему ты все так драматизируешь? Тебе же самому от этого хуже. Только хуже. — Она дотронулась до его плеча. — Ну, погоди. Сядь, поговорим. Уйти ты всегда успеешь.

Он не хотел садиться. Не хотел ее голоса, лишних минут совместности. Ему казалось немыслимым, чтобы она касалась его, просила о чем-то.

Но она как будто не понимала его состояния.

Она думала, что он ждет, чтобы его уговорили. Что ему это нужно, вернее, так ему казалось, что она думает. А может быть, она ничего такого и не думала.

— Поверь, это не имеет никакого значения, — глухо говорила она. — Э т о  к тебе не относится. Ты — это ты. Разве ты не понимаешь?

Он молча собирался, и она не унималась:

— Неужели у тебя ни разу так не было? Вот такого, минутного. Через неделю я забуду, как его зовут, а с тобой совсем другое. У нас жизнь, семья. Не делай глупостей.

Голое ее звучал искренне, убежденно. Она верила тому, что произносила.

— Ну, правда. Ну хочешь, я поклянусь чем угодно. Для меня он ничего не значит. Это же — на поверхности. Как пена. У нас с ним даже разговора о любви никогда не бело. А тебя я люблю.

Она встала сзади и обхватила его шею руками. Знакомо запахло миндальным молоком, духами «Юбилейные». Он доставал их ей ко всем праздникам: к 1 Мая, к 8 Марта, ко дню рождения. Он знал, что надо достать эти духи и это будет лучший подарок, она будет счастлива. Она переливала их в пузырьки с этикеткой «Магриф» и ставила на трельяж. Потом хвасталась перед подругами, что муж дарит ей французские духи.

Нет уж. Это чересчур. Он терпеливо, нерезко разомкнул ее руки на шее и высвободился.

Над письменным столом висела старинная грузинская чеканка — «Он и Она» — овальные, узкие лица, фанатичные глаза. Подарок кафедры к его 30-летаю. Ему захотелось забрать с собой чеканку. Только это. Ребята старались, хотели порадовать его.

Он посмотрел еще раз, подумал и не стал брать.

Она сказала в отчаянии:

— Ну почему ты такой упрямый? Остынь, хочешь, выпьем коньячку Легче станет. Давай налью.

Он продолжал собираться. Она кружилась вокруг него.

— Ну выпьем по глоточку. Увидишь, все будет по-прежнему.

Он захлопнул чемодан, выпрямился, мысленно прощаясь с этим домом.

— Ну, хорошо. Пусть твоя комната останется как твоя, — сказала она со вздохом. — Будем считать, что тебе захотелось поработать одному. Хорошо? Ничего не меняй пока... Договорились?

Значит, вот оно как. Значит, она думает, что он просто погорячился. «Пена». Ей невдомек, что с ним. Вот когда пригодилась бы Родькина нирвана.

Родион увлекался йоговской гимнастикой. Где-то, кажется в Болгарии, он видел гималайского йога Дева Мурти. Теперь Родька как-то по-особому дышал по утрам, вздымая живот, сидел, подкладывая под себя ноги, делал стойку на плечах, голове и уверял, что застрахован от всех болезней и многих отрицательных эмоций. Нирвана.

Да, для Олега это было так же невозможно снова с Валькой, как человеку, который раз тонул, предложить: «Ты опять будешь тонуть, но зато после третьего раза тебя откачают и начнешь плавать». Нет, это работенка не для него. Второй раз сознательно в это не полезешь.

...Далеко в деревне зазвенел колокол. Низкие и частые удары. Снова залаяла Серая, на этот раз громко, заливисто.

Рука затекла. Он зажег свет и закурил. Сна все равно не было. Вот неожиданность. Отпустили его душу Шестопалы. Первый раз они не пожаловали. Зато вернулась Валька. Давно он это не вспоминал. Сколько прошло? Около трех лет. Первый-то год она часто вспоминалась. Проснешься и тянешься рукой. Нет Вальки рядом. Испугаешься. Что приключилось? Ах, да...

Но это оказалось только прелюдией. Только концом юности. Что кончилось теперь?

Много воды утекло за эти три года.

Он уже правит кафедрой, защитил диссертацию. Его работы вышли на мировой рынок научных исследований по мозговому кровообращению. Сейчас он близок к основному, может быть, единственному в жизни. Вот так-то. И все же при внешнем кажущемся благополучии верой в твоем каждодневном самочувствии наступает некий пробел. И начинаешь раскладывать. Что есть и чего нет. И что уже не вытянешь. Например, начинаешь задавать себе идиотские вопросы.

Для того ли дан тебе, Олегу Муравину, быстротекущий промежуток между отпочкованием от матери-природы и новым погружением в нее чтобы ты куковал по вечерам один, чтобы не было у тебя малых детей и фанатических последователей. Для этого? Нет, милый мой, тебе он дан, чтобы открыть еще один клапан, ведущий во врата продления человеческого существования. Мало? Ну, знаешь! Такая жизнь, как у тебя, дается одному на тысячу. Почему же ты не спишь? Ведь все уже думано, передумано. И ты — в отпуске. Неужто тебе не дает спать такая мелочь, как Родькин процесс, на который Ирина Васильевна Шестопал попала в число шестидесяти трех свидетелей по делу Тихонькина. Вот оно что. Давай разберемся. Что тебе в этом? Ах, тебя не устраивает, что ее будут спрашивать, чужие будут пялиться на ее, как лакированный паркет, волосы, на худые скулы и провалы щек. И Родион тоже будет говорить с ней, о чем-то спрашивать. А ты уже не вызовешь, не спросишь. И не знаешь, позволит ли она когда-нибудь, чтобы ты спрашивал. Это тебя выворачивает наизнанку?

Рукой он нашарил таблетки. Хоть часа два заснуть. Отпил молоко, разжевал таблетки и проглотил. Нёбо онемело, как под анестезией. Так всегда на него действовал ноксирон. Он пролежал минут двадцать с пустой головой. Бесполезно. Ничего не выйдет. Он опоздал уснуть. Уйти от этого.

Ирина Васильевна разделалась с ним задолго до знаменитого дела Тихонькина. Ни шума в прессе, ни споров еще не было. Да и само убийство случилось чуть позже.

Шестопалы никуда не уехали тогда. Прибалтика в тот летний сезон обошлась без них.

Он провозился с Мариной еще месяц. Нога окрепла, приобрела уверенность и устойчивость. Жаркими сухими утрами она приходила в Парковую в летних коротких платьицах, в белых бескаблучных лодочках.

Сидя на скамейке, он наблюдал, как она гоняла волан бадминтона. Прыгая, она глубоко прогибалась в спине то назад, то вперед, как будто всем корпусом ловила на сеть ракетки вращающуюся капроновую воронку. Около кустарника алела земляника. В воздухе стоял аромат чуть подсыхающей травы и разрыхленной почвы, окружающей яблони за сквером. Марина наклонялась, рвала землянику и приносила ему. Постепенно они привыкли друг к другу. Говорили о посторонних вещах, советовались, что можно ей делать, чего — нельзя.

Это был зверек, запуганный и в то же время избалованный, привыкший не доверять никому, кроме матери. Она чересчур рано вышла на сцену. Непреходящая загруженность классом, музыкой, распорядком дня, диетой, обостренное чувство соперничества не давали ей оглянуться. У нее не было того дара или сильного чувства предназначения, которое одно спасает в подобной среде. Она только и любила, что плавать да играть с кошкой.

Олег пытался говорить ей о радости делать прекрасное, о бескорыстном, беспричинном добре, да просто о деятельной, активной жизни для других. Она слушала его, улыбаясь, и поддакивала, не веря ничему. У нее было твердо сложившееся отношение к жизни, очевидно внушенное средой и матерью. Она никого ни разу не впустила в свой мир.

Как дождевая капля, он долбил сковывающий ее сознание наст и в оттаявшую прогалину пытался влить поток иных ощущений.

Марина не верила даже себе. Быть может, потому, что была некрасива. Не той подростковой некрасивостью ломающегося голоса и неуклюжей походки, а некоей тощей долговязостью, когда шея кажется чересчур длинной, а ступни непомерно большими. Но была в ее фигуре поразительная гибкость. Будто тело ее было создано не из сцепления костей, а из пружинных сочленений. Когда она шла ему навстречу, в ней все танцевало и изгибалось.

Он часто следил за этой игрой природы, воплощенной в теле пятнадцатилетней танцовщицы. Марина привыкла к его манере наблюдать. И все охотнее приходила на сеансы.

Уже возобновились ее занятия в бассейне. Нога не мешала плавать, и тренер была довольна ею. Длинным взмахом рук она быстрее других достигала противоположной стенки, отталкивалась от нее и плыла обратно. Погружаясь в воду, она менялась, как в танце, не помня о времени, о людях, о том, где она.

— Когда плывешь, забываешь, что через час ты что-то должна. Свобода, — сказала она ему. — Как будто ты и вода. Ни от кого не зависишь.

Они сидели на скамейке в кольце созревшего барбариса. Его веточки были усыпаны ягодами, как бусами, — красными, желтыми. Где-то в Измайлове цвела липа, пахло пряным, медовым летом. Ни шелеста, ни ветерка, только чуть слышное жужжание ос.

— А балет? — спросил он.

— Это другое, — нахмурилась она. Ее глаза чуть косили, ресницы подрагивали, как после бега. — Хотя они и похожи.

— Балет и плавание?

Она кивнула. Теперь она сидела, обхватив колени руками, в позе Аленушки. Щека прижалась к коленям, глаза блуждали по макушкам деревьев.

— Римка говорит: «Тебе потренироваться, можешь до нормы мастера спорта дотянуть». Представляете, настоящие соревнования, водная дорожка. — Она вздохнула. — У Римки характер. Она что задумает, то и будет. Всего добьется.

— Чего же ей хочется? — отозвался он.

— Да так, — Марина очнулась, выпрямила ноги. — Мало ли.

Она спохватилась, забеспокоилась. И все сразу ушло. Она заспешила, понуро входя в привычный распорядок, который нарушила.

— Я, пожалуй, пойду. Мама ждет.

Ему не хотелось обрывать разговор.

— Погоди. А ты бы чего хотела? — Он взял ее за руку. — Ну не торопись, — попросил он.

Рука безвольно обмякла, чуть затрепетав. Марина приостановилась на одной ноге. Вторая невольно согнулась. Так стоят только балетные женщины. В какой-то там позиции.

Но он обратил внимание на другое. Или ему это показалось? Ерунда, одернул он себя, невольно ослабляя пожатие руки.

Подчиняясь, она села. На кончик скамьи. Как будто на минуту, чтобы сразу вскочить и нестись дальше. Грудь ее вздымалась, волосы прилипли ко лбу.

— Хотел бы я поглядеть на твою Римку. Как ты с ней? Это ведь недавно?

Глаза ее были опущены, в тонкой коже век, как в листке, бежали нити прожилок.

— Что недавно? Ах, Римка. Да... Хотите, приведу? Вот она-то все знает.

— А ты?

Он тронул ногой ветку. Красные бусы барбариса посыпались по дорожке.

— Что тебе захочется завтра?

— Ничего, — подняла она ногу на скамейку и стиснула в колене. Коленная чашечка несуразно выперла наружу. — Что вы все психологией занимаетесь, что вам от меня надо?

Она встала. Прямая вытянутая спина заслонила просвет между барбарисами, и липовая аллея, видневшаяся вдали, исчезла.

Вскоре она привела Римму.

Прямо в больницу, в кабинет, не спрашиваясь. Рядом с Мариной Римма выглядела девчушкой.

Марина представила ее, объяснив, что Римма спешит на вечернюю тренировку и забежала ненадолго. Он обернулся к Римме. Она напоминала даже не щенка, а мышонка. Маленькая, юркая, с тихим тоненьким голоском и неслышными движениями. Мышонок. Чистый мышонок. Ни смущения, ни неловкости. Смотрит прямо, без интереса, выжидая.

— Хорошо, что ты такая самостоятельная; говорят, едешь на соревнования. И она, — Олег кивнул на Марину, — ведь тоже едет. На Балтийское взморье, — он улыбнулся. — Будет танцевать и нырять.

— Когда, — спросила Марина, — можно ехать?

— Когда угодно.

— А лечение, — сказала она. — Разве уже все?

— Все, — сказал он.

Она не поняла, потом возмутилась. Совсем как мать. Кончики ушей порозовели, расхлябанные, бесформенные губы вытянулись в стрелку.

— Что ж, по-вашему, я уже здорова?

— Здорова, — сказал он.

Она стояла в растерянности, как будто ее надули.

Да, он был прав, с ней что-то творилось.

— Я тебя внизу подожду, — услышал он голос Риммы. — Простите, — Римма протянула руку. Пальцы уместились в его руке свободно, доверчиво. — Не буду мешать, меня ждут там...

Марина стояла спиной, разглядывая схемы мозгового кровообращения, висевшие на стене.

— Значит, все, — повторила она, не поворачиваясь, но голос выдавал ее. — Значит, вы от меня отказываетесь?..

— Глупости, — прервал он. — Я прослежу за твоим состоянием и дальше. Если будет необходимость, конечно.

Он подошел сзади и положил руки ей на плечи. Под ладонями обозначились кости.

— Но, полагаю, все позади, необходимости в лечении не будет. — Она молчала, и он добавил: — Тебе сейчас надо одно: характер вырабатывать. Побольше собственных желаний, решений. Да просто уверенности в том, что тебе предстоит.

Она вдруг выдернулась из его рук, схватила со стула сумку и опрометью выскочила за дверь. Он слышал, как она бежала по коридору, по лестнице.

Нет, педагога из него не получалось.

Через неделю пришла Ирина Васильевна. Благодарить. На ней был костюм цвета апельсина. Черная бархатная лента подхватывала около лба волосы, гладко зачесанные назад, оделась как для праздничного дня.

За ее спиной в распахнутом окне он видел, как оторвались два листка и бесшумно закружились в воздухе. Скоро конец лета. Холодеет. Влажный воздух плыл вокруг лип, яблонь. На единственной акации лопались коричневые стручки, равномерно, громко, как щелкают орехи.

Он спросил, когда же они едут на взморье. Она ответила неопределенно, неохотно. Потом перевела взгляд и впервые в упор начала его рассматривать. Будто видела впервые. Ему стало не по себе. Показалось, что она смотрит не видя его, как будто разглядывает картину, висящую позади, а сам он прозрачен. Вдруг она очнулась, расстегнула сумочку. Он испугался, что повторится номер с портсигаром, но она достала карточку. На ней ее рукой был написан телефонный номер, адрес.

— Позвоните нам как-нибудь, — сказала она, протягивая карточку. — Марине будет приятно ваше внимание. — Она хлопнула сумочкой.

Он кивнул, ощущая нестерпимую жалость и нежность.

___

Спустя полгода все изменилось.

Он много думал о матери и дочери эти полгода. Они не выходили у него из головы. Однажды она ему позвонила, в другой раз он ей позвонил. Ничего примечательного. Вежливость, лаконизм, приязнь ответов. Ни малейшей инициативы. Спроса на него не было. А он хотел видеть ее нестерпимо, как будто она ему обещала встречу и обманывает.

Не раз он говорил себе — выбрось, забудь. Нет ни одного шанса на успех. Хватит и того, что было с Валькой. Белая ворона. Она тебя еле терпит. Но он не мог не думать об этом. Избавиться от зрительных и слуховых ассоциаций. Иногда это доходило черт знает до чего. Вот и сейчас. Снова и снова удаляющаяся спина в проеме чьей-то двери... прислоненное к стулу ее бедро... изгиб шеи, повернутой к окну... медь волос рядом на подушке.

— ...Я не переживу. ...Не могу больше терять. ...Звоните, Марине будет приятно ваше внимание.

Потом все заслонил просторный двор, окруженный больничными корпусами, и посреди двора она — с ярким румянцем на щеках и горячечным потоком слов.

Он сжал голову руками.

И снова — теплый локоть, прижатый к его боку, обнаженная прозрачность невидящих глаз, чуть расплывчатые очертания высокомерно подрагивающих губ.

Если б она знала.

Он часто думал, может ли одна сила воображения без малейшей пищи и каких-либо поводов заполнить тебя чувством, от которого нет защиты и спасения? Любовью, родившейся не с первого, не со второго взгляда, а безосновательно, все более властно проникая в тебя, постепенно образуя единственное  с о с т о я н и е  твоей души. Когда это состояние подчиняет в тебе все, становясь твоим ритмом, музыкой, сном, пульсом.

Иногда он целую неделю подряд таскался вечерами к ее дому на Колокольников переулок. Чтобы дождаться под окнами маленького особняка, когда погаснет свет. Пока стоял — прикасался к ее жизни: помогал накрывать на стол, разговаривал с Мариной, надавливал пальцами на клавиши и прислушивался к звукам. Звуки летели вверх к потолку, витали там голубым дымком и таяли. Потом она распускала желтые волосы, гасила верхний свет...

Когда это наваждение вовсе выбивало его из колеи, он сочинял расписание. По ее переулку он ездит только в среду, раз в неделю. Никаких стояний под окнами. Приучаться жить без этого. Испытывая свою волю, он честно, изнемогая, обходил стороной ее дом, отсчитывая дни до среды.

Прошла осень, кончалась зима.

Теперь, когда он приходил к себе на Парковую, в окне его кабинета висели сосульки. Оттаяло. Потом снова похолодало, сосульки обернуло снегом, пушистым, неправдоподобным. То и дело принимался дуть сильный ветер, хлопал по веткам, обваливая ватные комья, и они со стуком падали на промерзшую ограду.

В тот день он, с трудом нащупывая ногами тропинку, протопал вдоль ограды. За ночь намело, но солнце уже слепило по-весеннему, и белизна снега мутила голову и замирала в глазах розовым, красным, фиолетовым.

Он пришел очень рано. Просмотрел газеты и журналы. Среди вырезок ему попалась статья академика В. Н. Черниговского «Горизонты физиологии». Статья не несла большой информации, она была написана популяризаторски, но некоторые аспекты разработки проблем памяти и прогнозы академика задели его.

Раздался звонок. По прямому проводу. Чаще трещал селектор, загорались лампочки кабинетов, дежурных этажей или, коротко, непериодично, взывал внутренний.

Это была она.

Ирина Васильевна предлагала встретиться. «В любой час, когда удобно», — переливался ее голос.

Он оцепенел. Так неожиданно, сразу встреча, и срочная. Он растерялся. И не выгадал — что бы назначить на вечер или провести вместе целый выходной день.

— Побыстрее, — еще попросила она.

— Хорошо, — едва сдерживаясь, чтобы не наговорить чепухи, сразу согласился он. — После трех я свободен.

Когда он повесил трубку, наступило отрезвление. Вряд ли. Деловой звонок, деловые интонации. Ничего больше. Не было раздражения, но и добра не жди.

Она назначила ему встречу у «Ударника». Почему-то ей было это удобно в тот день.

Они обогнули кинотеатр, затем прошли мимо Театра эстрады. Шла новая программа с Аркадием Райкиным. Он очень любил Райкина, и ему показалось смешно, что часть красных букв афиши залепило снегом. Теперь читалось... дий... кин...

— Джаз Дий Кина, — попробовал он сострить, но она промолчала. Теперь он заметил, как она напряжена.

Они сошли вниз, к набережной. Здесь оказалась водная станция с домиком, скамейками и трапом, спускающимся к воде. Окошки водной станции промерзли, косые лучи вибрировали в них, как в квадратиках рафинада. Река, скованная льдом, ничем не выдавала себя, и ветер, все не утихавший, гнал по поверхности снежные клубы, как перекати-поле.

Они подошли к скамейке. Ирина Васильевна заколебалась. Он снял свой шарф. Широкий, черный, с белой полосой, подаренный ему Родькой к защите. Шарф лег на скамейку так, чтобы хватило обоим.

— Как Марина? — сказал он.

— О... Прекрасно, — отозвался ее голос. — Со здоровьем у нее все прекрасно.

— Значит, готовится к выпускным экзаменам?

Она не ответила, и он уточнил:

— Снова праздничный вечер, Колонный зал, аплодисменты. — Он подыгрывал ей, пытаясь расшевелить. — Ну так для чего я вам понадобился?

Она снова не ответила, и он вдруг понял, что она плачет. Она плакала беззвучно, слезы бежали по застывшим щекам, широко открытые глаза уставились на реку. Чтобы он не смотрел на это, она поднялась.

Так, снова, они прошли мимо афиш Театра эстрады, затем все так же молча дошли до центра, до Калининского проспекта. Бог мой! Как он мечтал ее утешить.

По улице, заполненной шумной толпой, он вел ее, продираясь сквозь куртки, кожанки, сквозь очередь у Военторга. Только выйдя к Новоарбатскому телеграфу, который он видел когда-то строящимся, он осознал, как давно не ходил пешком по московским улицам.

Машины, метро, пересадки, корпуса, палаты, отекшие ноги со вспухшими венами, включенные приборы, мокрые ленты проявленных исследований, обходы, остановившиеся зрачки, дрожащие руки, парализованные тела и лица — вот из чего состояла его жизнь. Иногда, поздно вечером, он позволял себе сидеть за письменным столом. Ел он нерегулярно, а спал и вовсе ничего. Только вот урывками, в выходные и во время отпуска, он изображал из себя фотоглаз. И подкидывал кое-какие материалы мирмекологам.

Если бы удалось добыть фото зимнего подземного убежища рыжих! Недавно открыли тайну их перезимовки. Почему муравьи не замерзают? На глубине метра, сгрудившись в единый клубок, они держат необходимую температуру до наступления весны. Потом выползают. Последнее, что Олег успел проявить, — опыт с куполом. Еще без спичек. Просто срезанный купол. Затем восстановленный. Эти снимки разложены на диване. Когда Олег вернется в Москву, он все увеличит. Некоторые пошлет в другие страны — профессионалам. Авось пригодятся для обобщений.

Сейчас он окутан изоляционным потоком тишины. Как и тьма, она непроницаема. Лежишь, думаешь. Хоть бы капля упала или паровоз свистнул.

Вот чем сильны рыжие — сплоченностью! Каждый за всех, и все за каждого. Не то что мы, рыхлые индивидуумы, склонные к сомнениям и рефлексиям. Муравей умирает, отторженный от себе подобных, через пару суток. А мы вот — высшая организация мозга и прочее, мы — живем. И вдруг как надрезом ножа рассеклось в мозгу: «А живем ли?» Может, и люди погибают, выброшенные из общества. Не то чтобы физически, а в качестве человеческой особи. А? Может, поэтому они и нуждаются в  п о с р е д н и к а х  между ними и обществом? Таких, как он, Родька? Отторженные от себе подобных — болезнью, преступлением, бедой, — они умирают. И если с каждым днем людей все меньше вокруг, надо вешать табличку: «Смертельно». Вот так. Смертельно. Даже если кругом толпа, движение. Важно, чтобы ты был не один на один со своей бедой.

...И в тот зимний день на Калининском кругом было движение, люди, гудела вся улица. Было чертовски холодно. Мерзли руки, ноги. Тела прижимались друг к другу, как муравьи, поднимающие температуру гнезда. Согревая ее локоть, он думал: «Все названия здесь про тебя: «Чародейка», «Метелица», «Сирень», «Малахитовая шкатулка». Даже «Институт красоты».

Он никогда бы не догадался, что́ за всеми этими «Чародейками» и «Метелицами».

— Зайдем в «Метелицу», — сказал он наугад, остановившись у одного из домов.

Она подняла голову, не понимая. Он повторил, она покорно согласилась.

Уже войдя с холода в стекло полупустого кафе и сев за столик, он понял, что здесь подают только мороженое. Для морозного дня — «удачная» выдумка. Болван. Олег виновато глядел в меню, но отступать было некуда. Он заказал три ассорти «Сюрприз» и сок манго. Горячего бы кофе, но кофе не было.

Она не притронулась ни к чему.

Он облокотился на стол, максимально приблизившись к ней:

— Ну так как вам живется? Рассказывайте.

Следы слез еще блестели на замерзших щеках, но в тепле краска начала проступать сквозь обтянутые скулы.

— Она уехала, — безнадежно сказала Ирина Васильевна, отворачиваясь.

— Куда?

— Сейчас в Цахкадзор, потом, кажется, в Крым.

Он удивился:

— А экзамены?

Рука, вертевшая ножку фужера с соком, завибрировала.

— Она не будет сдавать.

— Как? — Он испугался. — Она не может танцевать?

— Нет, — сказала Ирина Васильевна, и уголки ее губ дрогнули. — Она здорова. Абсолютно.

— Ну? — он настойчиво теребил ее, все придвигаясь, не умея сообразить, что к чему.

— Она не  х о ч е т  больше танцевать.

Он не поверил.

— Но почему? Что-нибудь стряслось? — В голове проносились обрывки воспоминаний, ассоциаций. Помимо воли он ощутил в словах Ирины Васильевны что-то лично касающееся его, но не нащупывал прямой связи. — Почему? — повторил он.

— Ах, вы не понимаете, — оборвала она. — Да ведь это  в ы  все придумали. Это  в а ш и х  рук дело.

Он оторопел. Вот, значит, как.

— При чем здесь я? — усмехнулся он.

— Вам это смешно? Если для вас это  р а з в л е ч е н и е, — она задохнулась, — смейтесь! Но не спрашивайте тогда, почему она уехала. Вы же ее всему этому научили: «характер», «выбор будущего»!

— Чепуха, ничему я ее не учил. Я ее лечил, — сказал он грустно.

— Не прикидывайтесь, — отчаянье исказило ее лицо, — систематически вы вбивали ей в голову бредовую мысль... Она стала игнорировать... мое мнение. Все эти ваши разговоры о  с а м о с т о я т е л ь н о с т и — это подлость, подлость, и больше ничего.

Он встал.

— Извините, — машинально он поставил стул на место, — в мои обязанности врача не входит выслушивать оскорбления пациентов. Успокойтесь. Тогда, если угодно, продолжим.

Ему было нестерпимо жаль ее, но обида взяла верх. Как любил шутить Родька, и вправду «ни один добрый поступок не остается безнаказанным». Сматывать удочки, и скорее.

Она нагнала его. Повисла на руке. Обдала дыханием:

— В е р н и т е  мне ее! Ради бога. — Она заглядывала ему в лицо снизу вверх, беспомощно, невероятно. Нагие до неприличия глаза гипнотизировали.

Он не двигался.

— Верните ее. Прошу вас. Что со мной будет?

Пальцы в перчатке легли на его плечо.

Он прикрыл веки. На мгновение он отбросил себя и эту женщину к Ялтинской бухте. Увидел, как они оба лежат там, скрывшись за камнем. Песчинки на тонкой коже ее локтей, шеи. Он осторожно снимает их ладонью.

Нет, его не купишь. Он высвободился.

— Это не зависит от меня. — Он усадил ее за столик. — Да скажите же толком, почему она уехала? И успокойтесь, — добавил он, — т а к  невозможно говорить.

— На тренировки, — быстро и очень возбужденно зашептала Ирина Васильевна. — К спартакиаде. Бросила все для этого плавания.

Она скинула перчатки, одну, другую, он увидел, какие длинные у нее пальцы. Пианистка. Пальцы коснулись рта, она подышала на них.

— Тренер морочит ей голову. Готовит ее в какие-то там чемпионки. Боже, — она хрустнула пальцами, — моя дочь — пловчиха! — Зрачки ее блестели, как после хорошей дозы атропина. — Вдумайтесь только, бросить балет, театр, все, все. Ради плавания... — Она была как в лихорадке. — Единственная дочь. Талант. В мясорубке спорта. Он выбросит ее, пропустив через себя, как выбрасывает сотни. — Она придвинулась к нему. — Хотела проводить ее, так знаете, что она мне сказала: «Не ходи, мамочка, это нелепо». И теперь — мы в разрыве, глубоком. Непоправимом. Я узнаю о ней от родителей Риммы.

Олег не смотрел на нее. Медленно, как читаешь напечатанный вразрядку текст слов, выделенных из фразы, входило в его сознание, что теперь все. Конец близок. Точка.

— Подумайте, все годы я мечтала для нее о большом балете. Сколько сил, жертв. — Она продолжала, как помешанная: — Все бросить. Перед самыми экзаменами. И родители Риммы поддерживают все это. Что они понимают? Они же ничего не понимают.

Он вспомнил Римму. Разговор в его кабинете. Так вот, значит, как — пловчиха. «Лидер водной дорожки». Хм. Длинные ноги, взмах рук.

— Она уже установила какой-то там рекорд, — шептала Ирина Васильевна. — Кролем на спине. Я в этом ничего не смыслю. Вот... — Ирина Васильевна вынула из сумочки бумажки. «Стометровка, двести». — Она протянула вырезку. — Смотрите, в журнале «Физкультура и спорт» написано, — она развернула статью и показала подчеркнутое: «Плывущая Марина Шестопал напоминает мне ласточку в полете, а ее руки, вырывающиеся; из воды, подобны крыльям». — Вот. Вы только подумайте. Это все про нее. Летом — спартакиада. А если пойдет как-то особенно успешно, сказала мать Риммы, в сентябре они поедут на первенство Европы. В Будапешт.

«Ай да Марина! Отколола номер, — подумал он. — Прогнозируй после этого, психолог».

Теперь он размышлял обо всем происходящем с новым волнением и горечью. Неужели в судьбе Марины он сыграл именно эту роль. Он вспомнил, как она выбежала тогда из его кабинета. «Значит, вы от меня отказываетесь?» И ее взгляд. Прощай, Марина. Как говорится, счастливого плавания. Спорт — дело запойное.

— Вы напишете ей, обещаете? — Ирина Васильевна теребила его за рукав. — Она вас послушает и вернется, поверьте. Только мысль о вашем влиянии поддерживает меня. Только это. Я... уже не в силах больше  т е р я т ь, — сказала она раздельно. — Это единственный шанс — Она протянула еще какую-то бумажку. — Вот их адрес. Скорее, пожалуйста, только поскорей.

Этого он не мог. Безнадежно, как в далекое море, уходила от него эта шлюпка. С каждым словом, с каждой просьбой. И где-то вдали, краешком глаза, отчетливее чем когда бы то ни было, он различал очертания того, что исчезало. Волосы, плечи, грудь.

И ничего нельзя было изменить. Выхода не было. Шлюпка уходила. А он был бессилен.

— Нет. Я не могу, — он не хотел обманывать. Он просто продолжал делать бесполезное, ступать в воронку, затягивающую его все дальше. — Как вы не понимаете.

— Боже, — широко распахнула она глаза, и в них заметался ужас. — Так все это правда, правда! Это ваша затея. Боже, — она суетливо собирала бумажки в сумочку, — зачем я здесь? С  к е м  я говорю...

Да. Вот оно. Пелена отчуждения, слепые зрачки.

— Вы забрали у меня дочь. Это все, чем я богата. — Слезы высохли, доверие исчезло. — Вы сделали ее несчастной. Больше у меня никого нет. Мне нечего больше терять... — повторила она и выбежала из кафе.

Он медленно пошел вслед. Видел, как официантка убирала с их столика. Нетронутое мороженое, соки.

...Он потер лоб. Так и есть. Одно и то же. Ничего не проходит. Все возвращается на круги своя. На круги памяти, словно это было вчера, словно на свете только она. Она. Все месяцы пролежавшая в Столбовой.

Он простаивал там часами, наблюдая, как ее ведут на прогулку. Он без конца говорил с врачами.

Когда он пришел в первый раз, она протянула руку и сказала:

— Я хочу дотронуться до твоих глаз. Я уже собралась. Машина подана. — Она заметалась. — Не знаю, во что одеться. Ты думаешь, это платье мне подойдет?

Он таращился на нее, молча, потерянно.

— Мне всегда шел бархат. — Она руками подбирала край легкой юбки. — Ах, как я счастлива. Вот сумочка.

Олег взял ее руку, подышал на пальцы.

— Пойдем.

— Хорошо, хорошо. Вот только не затопило бы этот двор... Вода... Смотрите, вон там. Еще далеко.

Да, да, конечно. Врачи ему говорили об этом.

Одна мания. Она ступает по краю водоема. Вода, вода. Не поскользнуться, чтоб не залило всю.

Он видел, как она расставляла ноги, и как потом нащупывала носком туфли, куда ступить. Ступала и сразу отдергивала.

Он готов был целовать ноги, следы на песке.

Однажды она закричала: «Он по горло в воде, смотрите, вытащите же его! Что вы стоите?»

Его увели.

Как-то он встретил в приемной Марину. Взрослую, цветущую. Ей пошла на пользу свобода. Так иногда молодой побег забирает все соки у матери-дерева, которое потом сохнет, болеет.

Он окликнул ее. Печальное, взрослое лицо вспыхнуло. Радость брызнула из глаз.

— Олег Петрович! — Она подбежала, заглянула в глаза, пританцовывая на месте. — Вы что... работали много? — Она словно покачивалась под его взглядом — загорелая, гибкая, с вспыхивающими искрами в глазах.

— Много. — Он удержал ее руки. — Сейчас никуда не уезжаешь? Побудь с мамой. Мне так важно, чтобы она поправилась.

Марина застыла, танец ног прекратился.

Он молча прошел в отделение, взял халат...

Экстраверты, циклотимия, Ирина Васильевна...

Месяца два назад ее выписали. Профессор сказал, что надеется — надолго.

___

...Теперь уже не стоило и пытаться. Он заставил себя встать. Распахнул окно. Рядом на диване белели проявленные снимки муравьиного купола. Память. Значит, товарищ академик Черниговский, если мы научимся управлять механизмом памяти, можно будет регулировать и воспоминания. Нажал кнопку — вспомнил. Нажал другую — забыл. З а б ы л. Не известное доселе человеку счастье — забыть. Забыть что-то. Вычеркнуть из памяти.

Остаться в кругу воспоминаний, которые берешь с собой. В дорогу. На весь, так сказать, данный тебе отрезок. Эдакий розовый сироп жизни. И вот ты в среде приятных обязанностей и забот, одержим только общечеловеческими целями. Не хочется? Тебе не это надо? Другое.

Налетели комары, он закрыл окно. В стекле забрезжил красный краешек рассвета. Поиграл, поиграл и пропал. Облако набежало.

Но все сразу не бывает. Даже у целенаправленного до идиотизма Родьки и то не бывает. И он тоже не одними абрикосами питался.

Олег вспомнил, как летом, месяца три спустя после процесса над Рыбиным, он встретил его в «Пирожковой» на углу Неглинной. Три месяца не виделись. Немыслимо. Но Олег уполз в свою конуру, зализывал раны после краха семейной жизни. И Родька почему-то не разыскал Олега, когда он съехал с прежней квартиры.

В «Пирожковой» он увидел Родьку за столом. Тот жевал кулебяку с капустой, прихлебывая из чашечки бульон. Рядом на очереди были котлеты, кисель и еще что-то. С недоумением Олег всматривался в знакомую фигуру, отмечая перемену в Родькином облике. Ел он механически, мало соображая, что делает.

Олег подошел к столику.

— Послушай, старик, — тронул он Родьку за плечо, — ты напоминаешь мне отощавшего с голодухи рысака, некогда бравшего призы на бегах.

Родька поднял глаза. Вяло обрадовался Олегу:

— Давненько я, брат, тебя не имел чести.

Потом он поинтересовался делами Олега, его коллегами и тем, как он реализовал в эти три месяца решения техсовета. О Вале он не спросил, словно никогда не имел о ней никакого понятия.

Олег рассказал ему о лаборатории, об экспериментах, которые начал проводить с новыми приборами. Объясняя, он увлекся, уже не боясь ступить в яркую полоску света, где его внутренний мир просматривался.

— А я, брат, долблю гранит с утра до утра. Новейшие методы судебной криминалистики. По волоску теперь преступника находят, во как. Что — негож?

— Давай, давай, — усмехнулся Олег. — В адвокатуре редки дистрофики. Зато в «шейке» поджарые смотрятся. — Он предложил Родьке сигарету: — Что у тебя сейчас? Кого выгораживаешь от праведного суда?

Родька помолчал. Челюсти перекатывались, спина гнулась.

— Знаешь, — сказал он, — раньше покупали все на деньги, еще раньше — на добычу, а наш брат все покупает на время. Во  ч т о  его вложишь — то с тобой и останется. Новый закон: ж и з н ь  —  н а  в р е м я.

Олег прикрыл веки, как от ожога.

— Потратишь время на дело — будешь большой специалист, на женщину — будешь с женщиной, на режим, питание, ну или спорт — будешь здоров.

— А если на других?

— На других? — переспросил Родька. — Не будешь  о д и н. Это как в сказке с тремя дорогами.

Олегу все еще хотелось выпутаться из тогдашнего, загладить невнимание к Родьке.

— Век буду помнить, — сказал он, — как здорово ты тогда выступил про Рыбина. Извини, что на рождение не пришел. Семейные обстоятельства.

Родион оторвал глаза от киселя.

— Выступил? Когда? — Он слабо улыбнулся. — Ах, ты о Рыбине? Да, здорово. Дали ему пять лет.

Он внимательно посмотрел на Олега:

— Ты разве не знаешь? О том вечере?

Олег помотал головой.

— Не отмеченный день рождения. Мама умерла. — Он болезненно сморщился. — В Кузьминках схоронили. Искали тебя. Пропал. — Родион устало потер виски. Потом поднялся. — Извини, у меня тут на углу свидание с одной потерпевшей.

Олег двинулся с ним к двери. Вот как. Родька без матери. Невероятно. То-то его вывернуло наизнанку. Уже у входа Родька обернулся:

— Зашел бы сегодня попозже. Поговорили?

Он выскочил, размахивая руками.

Олег чуть помедлил, затем вернулся в зал. Пирожки еще не кончились.

«В чистом поле огоньки, на сердце тревога... Повремени, повремени...»

...Наконец-то. Чуть улеглись нервишки... Приходят в норму. Когда же он лег снова? Отяжелели веки, мысли ползли и останавливались... Останавливались... Кончено.

Еще мелькнула мысль о том, как здорово будет завтра увидеть Родьку здесь, в деревне... Удивительно кричал петух. Столбовая... Муравьиная свалка... Папаня с вывороченной осколком рукой.

«Повремени, повремени... подожди немного...»

Он повернулся на бок, и горячая волна залила его.

___

Через час в окно постучала почтальонша. В тусклом, туманном стекле мелькнуло круглое личико, короткий жакет. Он выглянул.

Телеграмма. От Родиона. Вот тебе и на. Не едет... зовет срочно приехать на два дня!

Телеграмма когда давалась? — подумал он. — Ага, значит, есть еще время. Всего семь. Он оделся, свистнул Серую и вышел.

В лесу он сделал очередные снимки. Через полчаса на почте связался с Москвой.

Он не надеялся никого застать. Просто он заказал этот номер и назвал имя, чтобы произнести его вслух. Вытолкнуть из призрачного ночного бытия. Два месяца, как она выписалась. Осень начинается.

Его соединили. Раздались гудки.

«В чистом поле огоньки...» — вот привязалось.

— Алло, алло, — глухо отозвалось на другом конце провода. Незнакомый надтреснутый голос.

— Ирина Васильевна? Это Муравин. — Она дышала в трубку. — Завтра буду в Москве. Завтра. Хорошо?

— Надолго? — почему-то спросила она.

Он усмехнулся:

— Нет, дня на два. Транзитом. — В трубке затрещало, начало прерывать. — Завтра! Т р а н з и т о м, — испугался он. — Вы меня слышите? Слышите?! — закричал он отчаянно. — Буду завтра.

— Не слышу, — сказала она.

Когда они с собакой вернулись в лес, поднялся ветер. Оранжевые листья медленно кружились в последнем вздохе лета. Сквозь полуобнаженные деревья, как сквозь стропила дома, пробивалось солнце. Оно было теплое, спокойное. Муравьи повалили последнюю, одиннадцатую спичку и тянули ее подальше от купола.

1972 г.

 

ЗАЩИТА

[1]

 

#img_5.jpg

 

I

За неделю до суда, во вторник, адвокат Родион Николаевич Сбруев сидел в своей длинной, как вагон, комнате и натощак курил, охваченный чувством потери. О предстоящем процессе он почти не думал, суд над Никитой Рахманиновым, угнавшим «ситроен» у соседа, которого зверски избил, не представлял интереса. Сбруев согласился вести это дело под нажимом крайне напористой матери обвиняемого, Ольги Николаевны, которая не вызывала у него никакого сочувствия, и от жалости к отцу Рахманинова, старому детскому врачу Василию Петровичу, лежавшему в больнице с оперированной почкой, которому глубоко сочувствовал.

Теперь Сбруев раскаивался в своем согласии. Парень оказался трудным, даже неприятным, обстоятельства преступления неясными. Кроме того, на Сбруеве висело другое дело, тянувшееся уже два года: дело об убийстве — обвиняемых Михаила Тихонькина и его группы, сложное и противоречивое, по которому после приговора городского суда до сих пор шли отклики возмущенных граждан, шумела печать.

Сбруев никогда не брался за два дела сразу, и это случайное совпадение было для него мучительно как для человека, не ведавшего раздвоения.

Сейчас, прикуривая сигарету от сигареты и ощущая тоскливое посасывание в груди, он думал о том, что после смерти матери ни разу не выезжал из Москвы, что болят спина и глаза от работы по ночам и что жизнь уходит.

Он сидел в круглом, как самовар, кресле, протертом до подкладки еще отцом, его окружали вещи, которые он знал всю свою сознательную жизнь: тонкие, с выпиленными вензелями на перегородках полки, готовые рухнуть под натиском книг; громоздкий письменный стол, занимавший полкомнаты, над которым в самодельных рамках висели три фотографии: две в траурных — отца и матери, а в нарядной — их школьного выпуска. Освещала комнату низко свисавшая люстра с шестью рожками, подаренная матери к свадьбе ее родителями; просыпался он от боя старых часов, будивших когда-то Родиона в школу, потом в университет, а теперь уже не будивших его — так привык он к низкому вибрирующему звуку, растекавшемуся в ночи по всей квартире... Все это было из далекого прошлого. А сейчас?

Он проходит к зеркалу: физиономия серая, напряженно-заискивающая. Посмотрел на часы. Поздно. «Нет, к черту все, — в который раз за неделю думает он. — Пора начинать новую жизнь. Пора. Брошу курить, разгоню всех баб и женюсь. Цветной телевизор куплю, самовар электрический... Вот куплю и начну. Например, с декабря».

Родион открывает форточку, ложится на коврик, расслабляется. С выдоха начинает дыхание по системе йогов. Теперь не думать ни о чем, оставить у порога хатха-йоги все мысли, суетные желания. Сосредоточиться.

А в голове отпечатки фраз, голоса, комплименты, блаженная похвальба тостов.

Вчера проводы его бывшего подзащитного, солиста ансамбля Григория Глушкова, зашли далеко за полночь. «Едет парень на гастроль, — пел ансамбль «Ритмы», — у него такая роль». Да, едет. Вырулил. Афишу демонстрировал: «Киев, Москва, Минск, Рига... Солист ансамбля...» «Спасибо тебе, гражданин адвокат, — жмет его локоть дядя Глушкова. — Зеленый еще был. Молодость. По природе ведь он такой добрый. Ромка Хромой его подвел...» — «Подождите вы, — досадливо отмахивается от них Григорий. — Выпьем за Родиона Николаевича! Помните, — обращается он к Родиону, когда увозили меня, вы сказали: «Три года не вечность»? А потом еще добавили: «Ф о р м у  нужно сохранить, парень. Потеряешь форму — на сцену больше не выйдешь. Человеку не дано повернуть время вспять, но жить спрессованно, за троих — в его возможностях. Только вот характер нужно иметь». Так, а? Колоссальную роль вы сыграли в моей жизни, Родион Николаевич. А я для вас — пшик, — он присвистывает, — один из сотен».

Григорий поворачивается то к дяде, то к Родиону. Видно, как под рубахой натягиваются мышцы, как гнется талия. «За Родиона Николаевича!» — кричит он, перекрывая шум.

Родион размяк. Мясо, пропитанное уксусом и специями, много соков, зелени — все это не зря придумано. «В рубашке ты родился, Григорий Глушков, — бормочет он, — в беленькой». А может, он не произносит это, а только думает? «Пришли бы новые «молодые дарования». Танцору в двадцать семь начинать не просто... А рассудить — совершено ли преступление? Не совсем так. Между определениями «виновен — невиновен» располагается, дорогие мои, порой весь психологический спектр бытия. От таких, допустим, простых понятий, как «оступился», «ошибся», до порока, возведенного в степень. Разобраться в этом — голову поломать надо...»

Родион с трудом поднимается, отходит от стола. Присев на подоконник, жадно закуривает. Здесь, за портьерой, можно побыть одному. Ему виден окутанный дымом профиль Григория, его молодой затылок. Редкого дарования парень. А пропал бы ни за что. За плевую махинацию. Слаб человек. Только раз подумал: «Могу же я без очереди машину получить?» И получил. Ему ведь и вправду некогда. Весь год в разъездах. И заработал он деньги не как-нибудь — по́том. После каждого концерта рубашки три выжмет, в гостиницу возвращается — пошатывает. А тот, кто устроил Григорию «Москвича», — другое дело.

«Едет парень на гастроль. У него такая роль...» — поют на три голоса ребята из «Ритмов».

Подоконник прохладный, с улицы веет свежестью. Не двигаться, не говорить. Что же получается? Один знает законы, думает, как их обойти. Другой попался по глупости или безграмотности. А закон  е д и н. Вроде бы и преступления нет. «Что я, хулиганил, замки взламывал? — удивился Глушков на следствии. — А почему тому дяде понадобилось продавать сертификаты — какое мне дело? Не спрашивать же приличного человека?!»

Родион отбрасывает притушенный окурок в окно, присаживается к столу, молча чокается с Григорием. «Скажи, Родион Николаевич, — радостно вздрагивает тот. — Ты действительно верил, что я не знал? Действительно?» Родион кивает. Откуда Григорию знать, какой крупный куш отвалили себе его «благодетели»... Сейчас-то парень уже не споткнется: вон гости набрались, а он трезв как стеклышко. Родиону хочется сказать Григорию какие-то возвышенные, немыслимо прекрасные слова о том, что, мол, выстоял ты, парень, разогнул подкову судьбы. Но он помалкивает...

Во дворе они прощаются. «Верил, — подтверждает Родион, обнимая Григория. — Ты честный парень». Григорий останавливает такси, шепчется о чем-то с водителем. Затем припадает к Родионову плечу.

...После трех первых упражнений дышится легче, мышцы становятся эластичнее.

Нет, стоп! Вчера проводы Глушкова, до этого Ларисины именины. Хватит, в конце концов.

Родион переворачивается на живот, поднимает голову и, стараясь не отрывать пупка от пола, пробует выгнуть спину. Это «кобра». Тяжеловато идет сегодня, поясница стала пошаливать последнее время. Два дня назад, когда из машины вылезал, такое приключилось — срам! Одна нога на тротуаре, другая под рулем, а вдоль спины будто каленый шампур проложили. Нет, к черту! Надо начинать новую жизнь. Режим, воздержание, никаких перегрузок.

Он отдыхает минуты две, потом встает, складывает коврик. Что ни говори, йоги кое-что смыслили в человеческом организме.

В этом он убедился, когда в Варне на Золотых Песках встретился с Девом Мурти — «самым сильным человеком на Гималаях». Думал: липа. Не может человек об горло гнуть толстые металлические стержни и уцелеть под тяжестью грузовика. Или грузовик фальшивый, или массовый гипноз? После представления не выдержал, побежал за кулисы. Своими глазами видел, как шофер откатывал грузовик на задний двор, как переговаривались с Девом Мурти его сыновья.

Ну пусть не под грузовиком лежать, думал тогда Родион, пусть хоть грипп не каждую осень прихватывает — и то благо. Теперь-то и он кое-чего достиг. По любым лестницам взбегает без сбоя дыхания, работает по шестнадцать часов. А в последние две недели — пожалуйста: всего-навсего именины, проводы — и уже спина не гнется. «Нет, решено. Кончу оба процесса, и все. Режим. Брошу курить, самовар куплю, над столом распорядок дня вывешу».

Родион вытряхивает окурки в мусоропровод, с надеждой заглядывает в холодильник. Пива нет. Вчера выдул. Подумав, он накидывает куртку и спускается за почтой.

В ящике ворох писем, два журнала — «Наука и жизнь» и «Социалистическая законность», газеты. Теперь он взбегает по лестнице, вдыхая запах типографской краски.

Придя, удобно плюхается в кресло, пробегает «Литературку», журналы откладывает на вечер.

Теперь письма.

С них обычно начинается день. Раньше наиболее содержательные он читал матери или Олегу.

Мать, как многие люди ее поколения, относилась ко всякой корреспонденции крайне серьезно. Олег, напротив проявлял глубокое равнодушие: «Дельные люди незнакомым не пишут. У них своих забот навалом». «Ну и ошибаешься, милый невропатолог. В наш век прямой междугородной связи письма адвокату — это, брат, редкие, порой драгоценные документы: просто так, за здорово живешь защитнику писать никто не кинется. Нужен сильно действующий побудительный стимул. Вот эти-то стимулы и следует изучать, дорогой друг. К примеру, не только вам, но и социологам, педагогам».

Он вскрывает один из конвертов. Из школы № 1... пишут:

«Уважаемый товарищ адвокат Сбруев!

Как нам кажется, адвокатура в нашей стране существует не для того, чтобы выгораживать хулиганов и преступников, а чтобы предотвратить судебную ошибку и помочь суду раскрыть все обстоятельства дела. Зачем же вы занимались в городском суде укрывательством Тихонькина? Группа распоясавшихся бандитов участвовала в убийстве восемнадцатилетнего Толи Рябинина. Какая разница, кто нанес последний удар — Тихонькин или кто-либо из его дружков? Все они виноваты, и не важно, кто именно решил исход. Погиб человек, и все те, кто гнался за ним, — убийцы...»

«Тихонькин!» — поражается Родион и отшвыривает письмо. Ни одно дело за всю десятилетнюю практику Родиона не отняло у него столько усилий и времени. Вместо того чтобы переключиться на эту гаражную историю с Рахманиновым, ему приходится думать только о доследовании, которое сейчас ведут по делу Тихонькина.

Раздражаясь все больше, Родион хватает со стола письмо и заставляет себя дочитать до конца.

«Целый год различные судебные инстанции с  в а ш е й  помощью, — продолжали авторы, — занимались этим делом и дозанимались до того, что государственный обвинитель отказался от обвинения Тихонькина в умышленном убийстве, хотя сам убийца признался во всем. Неужели не ясно вам, что дело чистого случая, кто добил жертву ножом, и, если даже это был не Тихонькин, в интересах общего дела нельзя отменять приговор городского суда? Это нанесет ущерб воспитанию молодежи. Если судебные инстанции бессильны сами все решить по закону, предоставьте преступников суду общественности. Поверьте, народ разберется с этим Тихонькиным сам и не позволит суду уклониться от справедливого приговора — высшей меры наказания.

В заключение позвольте задать вам вопрос, гражданин адвокат: каким хозяевам вы служите? Не имеете ли вы в этом деле личный интерес? Сколько вам платят за защиту? Для чего-то ведь понадобилось вам покрывать хулигана и головореза?»

В конце следовали подписи десяти учителей школы № 7... и обратный адрес. Значит, не анонимка. Внизу приписка:

«Копия. Оригинал отослан в «Комсомольскую правду».

Родион вскакивает. Такие послания по его адресу приходят не часто. А вот требование усилить наказание характерно. Эти радетели справедливости, не зная закона, настаивают на высшей мере для парня, которому в момент преступления не было еще восемнадцати.

Руки Родиона дрожат, у виска бьется пульс. Вот и отыщите тут побудительный стимул! Представьте, как, собравшись вместе, эти люди подбирают наиболее уничтожающие слова, чтобы взамен одной жизни потребовать другую. При этом они чувствуют себя борцами за правду. «Нет, тем же социологам надо было заняться этим, — думает он. — Допустим, рассчитать на ЭВМ и в общегосударственном масштабе письма, которые пишутся в  з а щ и т у, и те, что требуют  в о з м е з д и я. А потом выяснить, почему так активны люди, ратующие за немедленную расправу. И, увы, так медлительны те, кто просит разобраться, спасти, восстановить справедливость».

Он пытается войти в норму. «Ущерб воспитанию молодежи... В интересах общего дела... — передразнивает он авторов письма. — Знаем мы, откуда это укоренившееся понимание общей пользы в ущерб интересам отдельного человека. Слыхали! Как можно выиграть общее дело, если наказать невиновного? Хоть бы над этим задумались. Или вообразили бы себя на месте отца, матери этого Тихонькина. Каково бы было досточтимым учителям, если бы из неких  в ы с ш и х  интересов укатали их собственного сына? Ладно, воздадим славу закону, в котором для несовершеннолетних высшей не предусмотрено...»

Где-то над головой повисает равномерный свист. Чайник! Последнее достижение техники. Со свистком. Родион заваривает полпачки цейлонского — сегодня надо покрепче, — вынимает из холодильника яйца, зеленый лук. Ставит на плиту сковородку. Звонит телефон.

— Алло? Алло?

Молчат. Не понравился, видно.

«Нет, вы только вникните в это, — не утихает в нем, — «на суд общественности»!» Он вспоминает мать Тихонькина, сухонькую, безгласную Васену Николаевну. Ее спину, когда она выходила из зала после приговора в городском суде.

Родион снимает шипящую сковородку, несет ее в кабинет.

Тридцать лет назад жених этой Тихонькиной пришел с войны. Без левой ноги. Истрепанный госпиталями, немолодой, хмурый. Только через десять лет у них родилась дочь, еще через три — сын. Началась для матери стирка по чужим людям, длинные ночные дежурства, недоедание, недосыпание, потом не повезло совсем: травма на производстве, да какая — пальцы правой руки! Дорогие высокосправедливые авторы письма, если вам это в кино показать, вы бы ей ох как сочувствовали. А в жизни? Значит, в наше еще не до конца сознательное время суд обязан не только общество охранять от нарушителей законности, но и самих нарушителей от общества?

Забыв о еде, Родион быстро проглядывает остальную почту. Два письма из мест отбытия наказания. Повестка на сегодняшний Президиум коллегии. Записка от Ларисы — брошена прямо в ящик. Не читая, он засовывает ее в карман. Потом снова начинает вышагивать по комнате, пока не слышит звонки телефона.

— Алло? Алло?

Он усмехается: понятно, Ларисины номера. Увы, этому он уже не поможет. Позавчерашние именины были последней данью их отношениям. Она этому не верила. Придется поверить.

Он отходит от телефона, возвращается, набирает номер консультации. Занято. С одного захода через Клавочку не пробьешься.

В консультации у него прием до двенадцати часов. Затем заседание Президиума коллегии адвокатов... В шесть встреча с коллективом всесоюзного института, тема — «Изучение причин и разработка мер предупреждения преступности». Приглашены видные психиатры, судебные медики, разговор о новейших открытиях криминалистики. На сей раз на высшем уровне.

Впрочем, до вечера еще надо добраться.

Он выпивает чуть теплый чай, съедает остывшую глазунью и снова курит. Покончить с делом об угоне машины и всерьез заняться Тихонькиным!

Внезапно его охватывает чувство глубокого равнодушия, опять это утреннее посасывание в груди, которое превращает тебя в студень. На какие-то секунды он забывает о времени, долге, пути. Кажется, что земля опрокидывается на него.

Усилием воли Родион стряхивает с себя это, мрачно смотрит в окно. Сейчас ему чудится поезд, мерный перестук колес, сизый дымок над полем, избы, крытые шифером, а утром: стоп — приехали. Станция Гурулево. На платформе — длинная фигура лучшего его друга, к которому уж совсем было собрался. Вот он. Родион останавливается у фото их школьного выпуска. В последнем ряду светлая голова Олега Муравина. Тощая шея, наморщенный лоб. Бог мой, как же он мог забыть! О телеграмме, которую вчера сдуру отправил Олегу. Хотел повременить, так нет же, не удержался. И все из-за Ирины Шестопал. Ну что с того, что она выступает главной свидетельницей по делу этого угонщика Рахманинова? Зачем было доводить сие до сведения Олега? «Ничтожество», — клянет он себя теперь. Выбить из колеи человека, замотанного кафедрой и клиниками, который в кои-то веки оторвался от своей неврологии и выбрался на месяц в деревню. «Может, пронесет? — хитрит он с собой, сгребая две пепельницы, набитые окурками. — Нет, не пронесет. Примчится. Слишком много вышеназванная Шестопал значит для Олега».

Сейчас он вдруг вспоминает, как Олега дразнили в классе белой вороной. Из-за волос, словно выкрашенных перекисью. Э, нет. Не только в волосах было дело. Еще мальчишкой Муравин выделялся особым складом ума, который отвергал уже сложившиеся представления, скрытным характером, неподвластным влиянию сверстников. А неожиданные причуды его воображения? Да и теперь то же! Какие-то нелепые, вполне бесперспективные опыты с насекомыми и поразительные результаты исследования тонуса вен головного мозга, о котором он талдычил столько лет. Оказалось, что клинические наблюдения подтвердили наличие этого самого тонуса и того, что он имеет важнейшее, еще непознанное значение для нашего организма. Теперь-то о нем широко заговорила пресса. И у нас и за... Строится громадный корпус для новых экспериментов.

Родион щурится, представляя, как Олег в предрассветном тумане Гурулева идет ему навстречу, — детская, идиотски-счастливая улыбка собирает в пучок морщины на загорелом скуластом лице. «Старик! — вопит он, как когда-то. — Не верю глазам своим! Думал, надуешь. Кстати, ты вовремя — пойдешь со мной метить муравьев изотопами. Как, не против?»

Увы, все это придется сейчас отложить. Деревню, ночные посиделки с Олегом. И из-за чего? Из-за встречи с Рахманиновым, который чуть не убил соседа, чтобы покататься три дня на его машине.

Бой часов заставляет Родиона вспомнить о времени. Как все провернуть? И самое тяжелое — разговор с матерью Рахманинова Ольгой Николаевной. Эта женщина, деспотичная и в то же время безвольная, ему глубоко несимпатична. Почему он поддался на ее уговоры вести их дело?

Родион достает из ящика стола папку «Записи по делу Рахманинова», нехотя открывает ее. Под обложкой, поверх бумаг — фотография. Кудрявый, с усиками, уже сильно потертый парень. Осклабился, как на свадьбе. Редкостно несимпатичный экземпляр. То требует новых свидетелей и путает версии, то у него зубы болят, отвечать не желает. Еще откажется в суд идти — с него станется.

Родион сует папку обратно, задвигает ящик.

Что поделаешь, если сам ты, жаждущий правосудия, увы, тоже человек. К одному у тебя лежит душа, к другому — никак. Вот, допустим, история с убийством Рябинина и признанием Тихонькина нафталином пропахла, а не отвяжешься, думаешь о ней неотступно.

Казалось бы, чудовищно простое дело. В заводской многотиражке оно было решено с помощью простейших, элементарных действий. Даже вырезал для памяти как Показательный отклик общественности на приговор городского суда. Вот, пожалуйста:

«Трое из нашего района: Михаил Тихонькин (17 лет), Александр Кеменов (18 лет) и Кирилл Кабаков (18 лет), — констатировал автор статьи, — в 197... году после кинокартины «Кавказская пленница» учинили драку с парнями соседней улицы, догнали самого длинного из них, Толю Рябинина, и зверски избили. После двух ножевых ранений в легкое и печень Рябинин упал. Подобранный в подъезде, он был привезен в больницу, где скончался через 20 минут. Дело слушалось в городском суде.

Из троих обвиняемых семнадцатилетний Михаил Тихонькин, которого многие знали в районе как работящего, неглупого парня, в ходе следствия полностью признался в убийстве. Подробно описал, где взял ножи, как пырнул раз, другой.

Городской суд согласился с выводами предварительного следствия, показаниями подсудимого и свидетелей и осудил Тихонькина за предумышленное убийство «путем нанесения двух смертельных ран» на десять лет лишения свободы — срок максимальный для несовершеннолетних. Двум другим участникам драки — Кеменову и Кабакову — дали соответственно четыре и три года. Из этого следует, — делал вывод летописец этих событий, — что надо запретить продажу крепких напитков в районе клуба, усилить идейно-воспитательную работу, организовать досуг...»

И т. д. и т. п.

Резонно. Но, дорогой товарищ из заводской многотиражки, все оказалось не так-то просто, если сегодня, по прошествии стольких месяцев, дело вернули на доследование. И это в результате кассации, поданной лично адвокатом Сбруевым. Интересно, известно ли сейчас автору статьи, что Верховный Суд РСФСР высказал сомнение, мог ли один человек нанести два удара разными ножами, не совершил ли это убийство вместе с ним кто-нибудь другой? Версию же о том, что удары ножами нанес Тихонькин, Верховный Суд посчитал недоказанной именно после аргументов защитника.

Кто-то другой... Кто же он, этот другой, и почему Тихонькин его покрывает — вот в этом следует сейчас разобраться.

На прошлой неделе Родион познакомился с материалами доследования в прокуратуре, восстановив и проанализировав весь ход дела. Экспертизы, описание улик, свидетельские показания... До сих пор ничего нового для себя Родион не обнаружил, а теперь надо было все прерывать, чтобы заниматься Рахманиновым. «Так или иначе, — подумал Родион, откидываясь в кресле, — но действовать. Побороть эту чертову апатию. Иначе еще лет десять будешь получать письма сограждан, подозревающих тебя в укрывательстве преступников. Или и того хлеще — во взяточничестве».

Он выпивает подряд два стакана чая крепости чифиря, потом начинает собираться. «Дело Тихонькина, — размышляет он, запирая ящики, — перестало быть моим делом. Здесь речь идет о репутации защиты вообще. Перед широкой общественностью. За истекшие месяцы чересчур много пузырей поднялось на поверхность от этого процесса. Значит, остается одно: подвергнуть сомнению каждую деталь. Каждую. В с е — перепроверить. Как будто только что, впервые узнал об этом преступлении».

Он набирает номер консультации... Наконец-то. Томный голосок Клавочки протяжно информирует об обстановке. Ждут два новых клиента.

— Предлагала других, Родион Николаевич, не соглашаются. Вас хотят. У Прохорова решается вопрос, состоится ли Президиум коллегии. Такая скука без вас, — неожиданно вздыхает Клавочка. — Приходите скорей.

— Кассетный магнитофон заведите, — смеется Родион в трубку. — Кнопку нажал — ансамбль «Веселые ребята», в другой раз нажал — Шаляпин. А главное, поменьше курите. Цвет лица портится. Он у вас удивительный...

— Я серьезно... — обижается Клава. — Да не забудьте насчет Президиума. Перезвоните.

— Угу, — мычит Родион.

Положив трубку, он берет со стола другое письмо, торопливо вскрывает, смотрит на подпись: Рябинина.

«Уважаемый адвокат Р. Н. Сбруев, — выведено ровным, спокойным почерком. — Хотя я и потерпевшая мать, но обращаюсь с просьбой. Помогите смягчить приговор Михаилу Тихонькину. После гибели сына Толи ничего у меня не осталось. И все же я прошу о Михаиле. Все мы в кино сидели, сами все видели. Может, причина в пьянке и мордобоях, что на нашей улице творились? Виновных здесь полон рот. Моего сына мне не вернуть. А мать Михаила, калека и инвалид, может, хоть доживет до его возвращения.
И. Рябинина».

С уважением.

Так-то вот. Покажи письмо деятелям из 7... школы — не поверят. Скажут: подучили. Конечно, разговор с Васеной Николаевной Тихонькиной был. Это по письму видно. Но разве подучишь мать, потерявшую сына?

Он откладывает письмо, достает из стола «Обвинительное заключение» по делу Тихонькина, запихивает его в портфель. «В прокуратуру, к следователю Вяткину», — решает он окончательно. Быстро непослушными пальцами набирает номер консультации.

— Ага... Значит, Президиум коллегии в два?

Так он и думал. Родион одевается и спешит на улицу.

Юридическая консультация в центре, в здании Торговой палаты. Если идти по Чернышевского, потом по Куйбышева — не больше двадцати минут.

Асфальт почти просох, в редких трещинах блестят под солнцем стебельки увядающей зелени. Хорошо! Родион идет стремительно, висок и плечо ощущают тепло уходящей осени. А давно ли ему казалось, что ясный солнечный день не располагает к преступлению, к обнажению темных сторон в человеке, что солнце пробуждает лишь доброе, светлое? Увы! Люди калечат жизни друг друга иногда и посреди цветущих гор и садов, на просторах пляжей, в тихом море или на реке под щебет птиц...

С Толей Рябининым все случилось в начале февраля.

Шумели деревья в Измайловском парке и трескался под ногами наст, когда они догоняли его. А рядом выгибался овражек.

Сейчас Родиону отчетливо представился Рябинин. Высоченный детина, сто девяносто два сантиметра, и то, как он изогнулся под ударами ножа — одним, другим, — как затем без единого крика, скрючившись, добежал до подъезда чужого дома (только бы не увидела мать!) и здесь, на темной лестнице, рухнул навзничь.

Где-то позади, остановившись, переговариваются преследователи со штакетниками в руках. Они, остывая, решают, бежать ли дальше, а Толе остается жить полтора часа.

Лишь на следующий день избивавшие узнают, что тот длинный парень, которого они, забавляясь, преследовали, умер.

Двоих застали в школе за партами, один нес картошку из магазина, а трое, и среди них убийца или убийцы, мирно сидели в подъезде с девочками и ели мороженое. Они даже не взглянули на милиционера и дворника, как будто к ним это не могло иметь никакого отношения. «В драке вчера вы участвовали?» — спросил милиционер. «Ну...» — «Идемте», — сказал милиционер, удостоверившись, что имена и фамилии совпали. «Подумаешь, — пробурчал черный парень по фамилии Тихонькин. — Он ведь давно удрал». — «С кем этого не бывает», — миролюбиво заметил высокий со светлыми спутанными волосами, в стеганой черной куртке. «Его убили», — сказал милиционер. «Кто???» — «Да вы же и убили». Побледневшие лица, переглядка. «Он еще вчера вечером умер, — сказал милиционер. — Ну пошли, пошли, потом будем разбираться...»

Родион замедляет шаг, охваченный реальностью воображаемого.

И вдруг все сдвигается в его мозгу. Решение, планы... В висках начинает стучать будоражащий ритм, который, он знает, заставит его забыть недомогание, следователя Вяткина, свидание с Рахманиновым... Все это останется на потом.

В глазах — парни, бегущие между лесом и овражком по снежной тропинке. Согнувшийся пополам Толя Рябинин. Убийцы, мирно сидящие с мороженым в руках.

Он бросается в пролет улицы, сворачивает влево, вправо. Увидев по дороге почту, заскакивает в нее, дает Олегу телеграмму: мол, дело Рахманинова и свидетельствование Шестопал не такая уж срочность, сиди в своем Гурулеве, не рыпайся. Потом все так же поспешно ныряет в метро в направлении станции «Измайловская».

 

II

Олег Муравин попал на первый же поезд в Москву, и в вагоне у него произошла удивительная встреча.

Он сидел на задней скамье один под впечатлением утреннего телефонного разговора с Ириной Шестопал и утешал себя тем, что все слова, которые она ему сказала и которые еще скажет, меркнут перед возможной встречей, предстоящей через несколько часов, после стольких месяцев отчужденности, но содержание и интонация каждой фразы, которую он вспоминал, и ее последнее «Не слышу» — не подкрепляли его надежд.

Вернувшись в дом, Олег выбрился тщательно, как будто дорога дальняя. Мыслями он все возвращался к телефонному разговору с Ириной, не думая о причине, заставившей Родьку вызвать его в город и тем самым отменить свое прежнее намерение самому приехать в деревню. В самой телеграмме Родиона было что-то неприятное, быть может повелительность интонации или другое, что не водилось меж ними. Но, недовольствуя или осуждая, Олег ни минуты не колебался, ехать ли ему.

Лезвие бритвы было заграничное, типа «жилетт», и обещало трехмесячную полировку физиономии до лакового блеска. Шла третья неделя, полировка достигалась, но уже с некоторым насилием над личностью. В последний раз для порядка он поскреб щеки, подбородок. На прощание внимательно оглядел себя в зеркале и с неприязнью отвернулся. «Заехать в клинику, — пробовал он хитрить с собой, — на кафедру заглянуть, завтра Юра Мышкин защищается, а  п о т о м  уж на Колокольников».

В поезде, глядя на свое тощее лицо, отражавшееся в окне, иссеченное прочными морщинами вдоль лба и вокруг губ, он представлял себе этот переулок с веселым названием, зеленую комнату с низким диваном, с нависающей зеленой лампой, телефоном с длинным шнуром, который Ирина Васильевна тянула из коридора, и мрачнел.

Как многие люди, решительные в сложнейших делах своих профессий, Олег был крайне беспомощен и неумел в делах сугубо личных. Здесь для него была нарушена прямая связь опыта и вывода, причины и следствия. Поступки и обстоятельства возникали, казалось, ничем не обусловленные, и он пасовал перед их неразгаданностью, бросаясь в реальность, как в омут, из которого не знаешь, вынырнешь ли.

Вот и сейчас ему казалось бесполезным гадать о процессе, где она свидетельницей, и о том, как встретит его Ирина Васильевна после перенесенного прошлой весной нервного потрясения, уложившего ее надолго в больницу. Он хотел не думать обо всем этом, но почти осязаемый облик Ирины, возникший из глухого голоса в трубке, будоражил его, поднимая ненужные вопросы: о ее быте, здоровье, о том, продолжает ли она вести уроки музыки и как они ладят с дочерью.

Он никак не мог отключиться от всего этого, когда в вагон на остановке вошел парень. На вид лет двадцати восьми. Погруженному в свое Олегу смутно почудилось что-то знакомое в развороте плеч, в развалочке походки. Парень уселся напротив Олега, хотя кругом было полно мест. И Олег узнал его.

Саша Мазурин. Г о н щ и к... Лет десять назад он числился в их компании, когда затеял Родька купить в складчину развалюху автомобиль. Через полгода на прибалтийской кольцевой трассе в Бикерниеки все оборвалось, и распалась компания. Десять лет прошло. Боже, века — с тех рижских каникул, когда они с Родькой были так прекрасно молоды и самоуверенны. В одно мгновение вспомнились Олегу те гонки, завоеванное Сашей Мазуриным серебро и как все перевернулось в тот вечер, в то жаркое лето. Со смешанным чувством интереса и неприязни смотрел он сейчас на человека, который нанес удар по первой любви Родьки, увел его Валду. Кто знает теперь, может, это и не он, а вольный ветер моря увел Валду от московской Родькиной жизни?

Мысли эти в какие-то секунды пронеслись в голове Олега, и ему стало жаль того времени надежд и дерзаний, когда они кончали институты и все еще было впереди, и он подумал, что ничего уже не осталось от их юности, ничего и никогда не вернется.

— Еще ходите под номером шестьдесят? — сказал Олег, глядя в упор на Мазурина, ничуть не преображенного годами, лишь немного отяжелевшего.

— Ходил. — Саша улыбнулся, и снова, как в давние времена, сквозь простодушность и ленцу проступила застенчивость, которая так притягивала к нему людей.

— В мастерах? — спросил Олег, с удивлением обнаруживая, что у него нет вражды к этому человеку. Неуклюжая сила, исходившая от него, была чем-то мила, подчиняя, не навязывая себя. — Помните, когда встречались? — добавил Олег.

— Я вас сразу узнал.

Спокойное, бесстрастное лицо. Невозможно понять, рад он или нет.

— Откуда? — поинтересовался Олег.

— Так, выезжал на базу. — Саша помолчал. — Надо бы задержаться там, да вот на суд вызвали. — Он поморщился. — Грязное дельце.

— А вы-то в каком качестве?

— Я? — не удивился он. — В качестве эксперта, машину угнали... Я ведь теперь в Автодорожном НИИ работаю. — Он вздохнул. — Собственно, заключение я написал уже. Да вот потребовалось ответить на вопросы на месте.

— Ах вон оно что! В гонках по-прежнему участвуете?

— Еще участвую, — кивнул Саша, — но, думаю, последний год. Пора завязывать.

— А потом?

— Останусь в НИИ. Новых надо растить.

Он отвернулся, словно исчерпав тему.

Олег решил, что действительно не стоит ворошить старое. Он вынул из кармана газету и начал читать.

Неожиданно пошел снег. Первый в этом году. Он косил, как дождь, заполняя все пространство окна, и Олега охватило необъяснимо-радостное чувство ожидания чего-то неповторимо-важного, светлого, что сулит ему новая зима. Теперь уже без страха он подумал, что, позвонив Ирине из города, сразу же найдет какие-то веские аргументы для их встречи, которые до сих пор не находил. «Может, ничего не улетучивается в жизни, — подумалось вдруг, — а все пережитое сидит в тебе, и нужна только искра встречи, чтобы соединить два электрода?»

— Так что же это за дело с угоном машины? У кого угнали-то? — возобновил разговор Олег.

— У кого угнали, того чуть не убили, — сказал Саша.

— Вот как? Постойте, а это не с музыкальной фамилией парень? Чуть ли не Рапсодиев или Рахманинов? А?

— Да, Рахманинов, — подтвердил Саша.

— Вот так совпадение... — пробурчал Олег.

Саша не отреагировал. Как будто так и надо, что первый встреченный человек знает фамилию предполагаемого преступника.

— Когда суд? — поинтересовался Олег.

— Кажется, завтра.

— М-м-да... — Олег представил себе встречу в суде Родиона и Мазурина. — Из рижской компании кого-нибудь видите? — спросил, думая о Валде и той истории с Родионом.

— Нет, — протянул Саша, и в голосе его послышалось явное сожаление. — А вы?

Олег отрицательно помотал головой. Подъезжали.

На платформе Олег обернулся.

— Может, увидимся? На этом процессе?

Саша кивнул на ходу. В конце платформы его встречали трое ребят спортивного вида. Потискав Сашу, они все вместе разом нырнули в черный с желтой полосой спортивный «Москвич», на дверце которого крупно маячил номер «73».

 

III

У опушки Измайловского парка неожиданно пустынно. Ветер чуть ворошит прелые листья, пахнет сыростью, гниением. Родион присаживается на скамейку у забора, на возвышении. Отсюда ему хорошо видны здание клуба, где тогда шло кино, двухэтажные дома у дороги и тропинка вдоль леса к детскому саду, на которую те свернули с дороги, преследуя Рябинина.

Все отбросить: показания свидетелей, старые улики, письма «за» и «против»... Взглянуть на события, как будто это было вчера. Как реставратор счищает пыль и наслоения веков, чтобы обнаружить истинные контуры и краски оригинала, так медленно, шаг за шагом он должен заново восстановить случившееся.

2 февраля, шестнадцать часов, воскресенье... В битком набитом зале в пятнадцатом ряду сидит Михаил Тихонькин и ждет девчонку. Здесь же, в зале, в четырнадцатом ряду сидит мать Тихонькина Васена Николаевна, рядом с нею Мишин друг детства Саша Кеменов. Входят трое парней. Ищут места. Двое садятся позади Михаила, третий занимает кресло, предназначенное его девушке. Незнакомый человек рядом. Как чужого пса, Михаил обнюхивает нахала и требует освободить место. Парень отказывается. Начинается перебранка. Парень нецензурно выражается. «Укороти язык, — обрывает его Михаил. — Ты не в забегаловке». Парень не уходит. Михаил с надеждой оборачивается — е е  нет. «Тебе говорят, — настаивает он, — сматывайся». Гаснет свет. Титры кинохроники. «Сиди-сиди, а то ляжешь», — угрожающе шипит в темноте парень.

Итак, рядом с Тихонькиным сидит миловидный с ямочкой на подбородке Саша Шаталов по прозвищу Душка. Впоследствии он, заваривший всю кашу, выйдет сухим из воды. «Ушел после кино. В драке не участвовал. Погоню наблюдал издалека», — скажет он на суде.

Да, издалека. Но не только наблюдал.

Двое, пришедшие с Шаталовым, сидят сзади. В перебранку не вмешиваются. Это высокий медлительный Толя Рябинин и юркий, бойкий Валя Лоскутов. Посреди сеанса Шаталов оборачивается к ним и что-то говорит, после чего Лоскутов выскальзывает из зала. Тихонькин понимает: будет драка! Он толкает сидящего впереди Сашу Кеменова: «Зови наших к клубу». Тот выходит.

На улице этот любимец двора побежит во всю мочь до Щербаковской улицы, чтобы к концу сеанса вернуться вместе с Кириллом Кабаковым и другими «своими». В руках у них штакетины, выломанные из забора. Остается минут десять до конца фильма. «От нечего делать и для храбрости» они распивают поллитровку и «пять пива».

Вот они, трое главных подсудимых, — Тихонькин, Кеменов, Кабаков.

После окончания фильма перебранка между Тихонькиным и Шаталовым продолжается на улице. Сквозь толпу выходящих из зала зрителей пробивается к ним возмущенная компания во главе с Кеменовым. Они «под газом», им необходимо разрядиться. Такова исходная позиция. Но в ней лишь вероятность кровавого исхода. В этих условиях мать Тихонькина делает почти невозможное. Увидев приближающихся друзей сына и чувствуя неладное, она вцепляется в Михаила, оттаскивает от незнакомого парня и пытается увести домой. Уходя, оба они видят, как группа ребят со штакетинами в руках уже ринулась вслед троим незнакомым — Лоскутову, Шаталову и Рябинину — и погнала их.

Щербаковка гонит 2-ю Парковую.

На углу двое преследуемых — один из них виновник перебранки в кино симпатяга Шаталов — бросаются в переулок и останавливаются, наблюдая, как третий, высоченный, бежит по дорожке к лесу. Преследующие, чуть помедлив, устремляются на тропинку между лесом и оврагом. «Не того бейте!» — кричит Тихонькин, пытаясь вырваться от матери и видя, что Шаталов хочет ускользнуть. Как по испорченному телефону кто-то передает: «Того бейте, длинного». И погоня возобновляется, теперь уже только за длинным, за тихим, добродушным Толей Рябининым, не промолвившим за все время инцидента ни единого слова.

До этого момента показания обвиняемых совпадали почти на всех этапах следствия. И у Родиона не возникало того ощущения искусственной выстроенности фактов, которое так мешало ему точно сориентироваться в защите. Он встал и побрел по тропинке.

Вот здесь, перед лесом, когда они медлили в нерешительности, все могло завершиться иначе. И в каждый момент — до этого и после — убийства могло не произойти, если бы не роковое стечение обстоятельств. Казалось, нарушься ход вещей лишь в одном из звеньев (не выпили, не нашли подмогу на Щербаковке или нашли, но не подоспели к концу сеанса и т. д.) — все обернулось бы иначе. Но, увы, сегодня надо было понять именно механизм  с о в п а д е н и я обстоятельств, приведших к трагедии.

Было тихо, сквозь полуголые ветки вдруг пробилось солнце, укрыв дорожку лоскутным одеялом — тени и света. И Родион снова ощутил утреннее тоскливое посасывание в груди, словно с кем-то навечно расстался.

Он остановился в мгновенной растерянности, но переборол себя и пошел быстрее, ноздри его напряженно вдыхали запах осени, им начало овладевать привычное нетерпение. Он вспомнил схему погони, лежавшую в деле. Не пройтись ли по ней? Нет, к черту схему. Просто каждую деталь обстоятельно, непредвзято объяснить для себя, больше ничего не надо... Почему вообще стало возможным это убийство? Видно, надо знать, что представляли собой эти парни, их мысли, их жизнь. Почему они, интересуясь спортом, как и все споря о кинофильмах, книгах или летающих тарелках, преследовали хорошего человека только за то, что тот длинный и убегал? Почему носили с собой ножи, пустили их в ход, а потом спокойно ели мороженое, помогали матерям, бегали за картошкой?

Родион пошел вдоль овражка, пытаясь вернуться мыслями к последнему действию Измайловской трагедии, понять, почему множество совпадений, ничего не значащих для других, стали для них роковыми.

Вот здесь, на этой узкой тропинке, погоня продолжается только за длинным Рябининым. Пробежав метров сто, Кеменов на ходу оборачивается и свистом зовет Тихонькина. Но мать цепко держит Михаила. Откуда-то издали раздается крик Душки (Шаталова): «Он за мамину юбку хочет спрятаться!» (Да, в драке не участвовал, а подстрекательство — это не в счет?) Подхлестнутый «маминой юбкой», Тихонькин вырывается от Васены Николаевны. Он бежит к лесу, пытаясь догнать своих.

Все совпадает. И в деле и в показаниях. А дальше? Дальше-то и начинается нечто не очень убедительное. Из «чистосердечного признания» Михаила на последних допросах следует, что в этот момент он уже держал два ножа. Один, сапожный, будто бы весь сеанс был спрятан в рукаве, другой, охотничий, взятый у Кеменова, якобы находился наготове в левом кармане.

По последней версии Тихонькина, он обгоняет всю ватагу, настигает Рябинина и попадает в него одним ножом, затем другим. Почувствовав, что нож вошел в мякоть, он останавливается. За ним остальные.

А парень геркулесовой силы с двумя смертельными ранами поднимается и убегает. Кто-то лениво говорит: «Хватит, ему и так досталось». Азарт стихает. Наступает разрядка, можно расходиться. Преследователи мирно завершат воскресный день дома. А Толя Рябинин останется лежать в темноте чужого подъезда, истекая кровью.

Через сорок пять минут его обнаружит на лестнице один из жильцов. Еще через двадцать пять увезет «скорая». Еще через двадцать его не станет.

Родион вынул блокнот, упер в стол корешок и начал прикидывать, что к чему. Он записал два бесспорных обстоятельства: «Рябинин убит двумя ножевыми ударами; у б и й ц а  найден, Тихонькин сознался в преступлении». Но когда Тихонькин взял на себя оба удара? Сначала он отрицал вину, потом возникла версия об одном ударе. И много позже он признал себя полностью виновным. Это тоже факт.

Для опровержения сложившейся версии были две серьезные трудности. Признание Тихонькина и накаленность общественной атмосферы. Родион предвидел, что, защищая интересы подсудимого, он неизбежно будет выглядеть для несведущих людей защитником и  с а м о г о  п р е с т у п л е н и я. Как найти нужную позицию, чтобы преодолеть эту главную трудность, возникающую на пути любого адвоката в любом процессе?

Защитник обязан  в о  в с е х  с л у ч а я х  а к т и в н о  действовать в защиту интересов обвиняемого, на то он и защитник. А если твоя убежденность идет вразрез с признаниями обвиняемого? Если ты уверен, что приговор, построенный на самообвинении Тихонькина, ошибочный? И ошибка суда вызовет у тех, кто знает правду, лишь презрение к правосудию вообще, чувство превосходства над судьями, которых сумели обойти. При этом нельзя не думать и над тем, чтобы жизнь Михаила Тихонькина в дальнейшем могла сложиться более удачно.

Родион начал замерзать, ноги налились тяжестью, снова заныла поясница. Радикулит? Не иначе. Допрыгался. Старческие болезни уже развились. Он переминается с ноги на ногу, трет спину.

Окруженный шуршанием листьев, терпким застойным запахом парка, Родион пытался вспомнить, почему его довод о неубедительности перемены показаний, на которую он ссылался уже в городском суде, не был принят в соображение. Он мысленно вернулся в зал заседаний, наполненный гулом недовольства, мешавшим ему говорить, услышал приговор Тихонькину. Значит, сейчас надо было прежде всего понять причину разительной перемены в поведении Михаила от полного отрицания вины на первых допросах до полного ее признания на последних. Что произошло в нем самом? Родион опять пристроил к дереву свой блокнот и записал: «Когда произошла подмена одной версии Тихонькина другой?»

Теперь он перебирал в памяти каждый этап следствия. Реплики Кеменова, Тихонькина. Допросы. Очные ставки. Когда же произошла подмена? Как?

Наконец воображение натолкнулось на очную ставку подсудимых, когда Тихонькин уже взял на себя один из ударов. Как адвокату несовершеннолетнего Сбруеву было разрешено присутствовать при ней. Конечно, все случилось в тот раз...

Вводят Тихонькина. Коренастый, нарочито не спешащий, он приостанавливается в дверях. В темных глазах скрытое напряжение. Щеки запавшие, серые. Он терпеливо ждет вопросов, не теряя при этом достоинства. Невысокая фигура его с обмякшим на плечах пиджаком по контрасту с выражением лица кажется почти жалкой. Но Родион тут же вспоминает, что в тот февральский вечер по первому же сигналу семнадцатилетнего Тихонькина взрослые парни побегут к клубу избивать незнакомых ребят.

Вслед за Тихонькиным вводят Кеменова.

Он выглядит много солиднее Михаила, хотя старше всего на год. Узкие глаза поблескивают из-под светлой челки, хорошо, по фигуре пригнанная одежда выдает заботу ближних и достаток. В отличие от малопривлекательного, невидного Тихонькина его можно назвать красивым. Наверно, из-за роста, гибкой фигуры и гордо посаженной густоволосой белокурой головы, которой совсем не подходит тонкая, с выпирающим кадыком шея.

К Кеменову Родион давно присматривался.

На следующий день после преступления именно Кеменов даст подробные показания Вяткину о том, как все произошло, признается открыто в своей вине. Конкретность изложения обстоятельств по свежему следу не оставляет сомнений в его правдивости.

Родион вспоминает допросы обвиняемых, свидетелей, заключение экспертов. Затем вынимает свои выписки из дела. Здесь должны быть первые показания Кеменова. Вот они. 3 февраля, на другой день после убийства:

«Увидев, что двое наших побежали за длинным парнем, — говорил Кеменов тогда, — я оттолкнул Люсю Разуваеву и побежал за ними. Кирилл Кабаков — за мной. Не успел я добежать до ребят, как этот длинный снова побежал, и мы с Кабаковым за ним. У оврага его избили палками... Парень увидел, что бежим еще мы, вырвался от ребят и побежал дальше. Я не останавливаясь вытащил из кармана нож, пробежал еще метра три и ткнул ножом в него. Я хотел пырнуть его где помягче, в ягодицу, но при этом споткнулся и попал ему в левый бок со стороны спины. Нож вошел очень мягко». — «Сколько раз вы его ударили?» — спрашивает Вяткин. «Не помню... После этого я остановился. Парень побежал дальше. Я решил, что вообще не попал в него, но потом увидел на ноже кровь». — «Где были ваши товарищи в это время?» — «Кабаков хотел догнать пария, но я его остановил: мол, и так уже хватит». — «Что вы сказали Кабакову?» — «Он спросил у меня: «Ты чего остановился?» Я ответил: «Я, кажется, несколько раз попал ножом. Хотел в ягодицу, но попал, кажется, в бок и еще куда-то... А ты?» — «Нож вы ему показали?» — «Да. Тут же мы зашли в кусты, посмотрели на мой нож, и я обтер его. Мы вернулись. Придя во двор, я увидел подбежавшего Тихонькина и сказал ему, что пырнул парня ножом... Нож у меня был охотничий, старый». — «Зачем же вы ударили ножом человека, который вам ничего не сделал?» — «Я и сам не знаю, зачем это сделал. Просто я видел, как сильный парень отбивается от ребят. Я решил, что одними палками с ним не справишься. Поэтому достал нож, решил пугнуть его в мягкую часть».

Под показаниями стояло:

«Я рассказал все именно так, как было на самом деле».

3 февраля 197... года. И подпись.

Родион нашел запись той очной ставки между Кеменовым и Тихонькиным, которая сейчас казалась ему решающей, и сразу погрузился в атмосферу встречи двух соучастников. Родион вспомнил серую неподвижность одутловатого лица Тихонькина, его низкорослую фигуру и блеск темных, почти сливовых глаз; насмешливо скривленные губы Кеменова, его напрягшийся затылок и шею с тонко выпирающим кадыком; вспомнил он и набухшие руки Вяткина, лежавшие на столе, и замкнуто-хмурое выражение его лица.

Следователю Никифору Федосеевичу Вяткину, немолодому, усталому, с редкими светлыми волосами и растущей шишкой в верхней части лба, было противно возиться с этой, как он говорил, «невылупившейся публикой»; был он крупным специалистом, раскрывшим не один десяток крупных государственных хищений. В прокуратуре много говорили о блистательном умении Вяткина нащупать связи расхитителей, спокойно нагрянуть в глубинку, чтобы самому снять первый допрос при задержании преступников.

Но время шло, осколок, сидевший еще с войны в легком, подорвал здоровье Вяткина. Разъезжать становилось все труднее. И он осел в районной прокуратуре, где работать приходилось все больше с молодежью. У него самого детей не было, только жена Настя, вывезенная с войны, худенькая, страдавшая ревмокардитом. Вяткин ухаживал за ней, как за ребенком, и вечно с работы таскал сумку, набитую хлебом, бутылками молока, картошкой.

Разложив бумаги, Вяткин придвинулся поближе к Тихонькину. «Расскажи в присутствии приятеля, — сказал он, не глядя на Кеменова, — как было дело». Тихонькин равнодушно, чуть запинаясь, слово в слово повторил свои показания. Впервые Родион заметил, что у него нет двух зубов и что, говоря, он чуть присвистывает.

Тихонькин подробно рассказал, как вырвался от матери и побежал вслед за ребятами, гнавшимися с палками за Рябининым. Как догнал их. Он плохо помнит, кто бежал рядом с ним, когда повернули назад, кто был еще. Не знал он и что случилось потом с Рябининым. «А самого Рябинина знали раньше?» — спрашивает Вяткин. «Нет», — мотает головой Тихонькин. «Видели его когда-нибудь?» — «Не приходилось». — «А вы?» — обращается он к Кеменову. «Не знал. И не видел никогда». — «Зачем же вы пустили в ход ножи? — говорит следователь. — Разве вы не понимали, что можете убить человека?» — «Нет, — опускает голову Тихонькин, — кто же об этом думает...» — «Вы подтверждаете сказанное Тихонькиным?» — обращается Вяткин к Кеменову, уже готовясь кончать очную ставку.

Кеменов, не отвечая, медленно поворачивается к Тихонькину. Впервые в упор рассматривает его. Пристально, многозначительно, как будто придавая особое значение тому, что собирается сказать, но ничего не говорит и отворачивается. «Может быть, вы хотите что-нибудь добавить?» — спрашивает Вяткин. «Что добавлять, — лениво бросает Кеменов, — все было не так». — «Как же?» — оборачивается следователь, уже протягивавший запись протокола Тихонькину. «Я, к примеру, никого не убивал и не собирался». — «Как же не убивали? — усмехается следователь. — По вашему собственному признанию вы ранили Рябинина в бок, а экспертиза показала, что эта рана в равной мере с другой привела к смертельному исходу». — «Да я и не ударял совсем», — говорит Кеменов, тряхнув белокурой челкой. Тонкая шея его еще больше напрягается. «Как это? — озадаченно глядит Вяткин и трет шишку на лбу. — Вы же сами на другой день признались...»

Кеменов передергивает плечами. Он смотрит в окно. Там, за окном, качнулась ветка, снег хлопьями полетел вниз. Городская плохонькая птица, сидевшая на ветке, нахохлилась, округлилась, устроившись поудобнее, и замерла, готовая вспорхнуть при первом шорохе. «Миша, — раздельно говорит Кеменов, не отрывая глаз от птицы, — припомни, к а к  все было. Расскажи правду, кто нанес  о б а  ранения». Тихонькин поднимает на Кеменова темные глаза, сильные скулы его окаменели, выдавая громадное напряжение, губы сжаты. Наконец он разжимает их: «Сегодня я говорить больше не буду». Вяткин пробует продолжать, зайти с одной стороны, с другой... Безрезультатно.

Родион сидит подавленный, с земли тянет сыростью.

Кеменов подбросил Тихонькину новую версию. Об этом Сбруев думал и раньше. Но главное не в этом, а в том, почему, черт возьми, Тихонькин, этот внутренне более собранный и волевой парень, на следующих допросах принимает пасовку Кеменова? Почему безоговорочно соглашается на нее?

Допрос возобновляется лишь семь дней спустя.

«Выйдя в тот день во двор, — заявляет после перерыва Тихонькин, — я подошел к Кеменову, спросил, есть ли у него нож. Кеменов ответил, что есть охотничий нож. Я попросил его дать мне нож». — «Зачем вам понадобился нож?» — «Этого я не могу объяснить». — «Продолжайте». — «Взяв с собой отцовский сапожный нож и этот Сашкин охотничий, я пошел в кино. Нож Кеменова во время сеанса... я раскрыл и положил в карман... Раскрытый нож Кеменова я так и держал в кармане в левой руке. Когда я побежал за Рябининым, я не сказал Саше Кеменову ни слова...»

«И это называется признанием! — поразился Родион. — «Взял нож у Кеменова». Зачем же ему еще один нож, когда и первый-то не был ему нужен в кино?»

Когда Родион напоминал о первых показаниях Кеменова в городском суде и о том, как по его же заявлению он «вытер нож у кустов», «положил его в карман», этому не придали должного значения. Мол, это бывает. С перепугу наговоришь и лишнего, а потом все выясняется.

«Значит, ты не был с ребятами, когда они побежали бить длинного парня? Что же ты делал?» — спрашивает Вяткин. «Стоял с девчонками, — говорит Кеменов. — Вызовите их, они подтвердят, что я не отходил от них после сеанса».

Оказывается, он от Люси Разуваевой и не отходил вовсе.

На следующий день Вяткин вызывает Люсю Разуваеву. «Бежал Саша Кеменов с теми, кто преследовал Рябинина?» — спрашивает ее Вяткин. «Не помню. Кажется, он стоял с нами».

Вот и все. Именно тогда появилась новая версия — убил Тихонькин. Но убежденность в самооговоре Михаила возросла у Родиона, когда он смог убедиться в более чем странном поведении близких Тихонькина. Ни сама Васена Николаевна, ни кто другой из прямых свидетелей убийства не попытались за два года опровергнуть сложившуюся версию, потребовать нового расследования. А приговор-то ведь: десять лет! Родители, сестра Катя, двоюродный брат Алексей не двинули пальцем, они как воды в рот набрали! Более того, пришлось  у г о в а р и в а т ь  их согласиться на кассацию в Верховный Суд.

Третий месяц идет доследование. На днях оно заканчивается.

А упорство Тихонькина непоколебимо. На все вопросы Михаил отвечает: «Я все уже сказал».

Родион достает сигареты, они отсырели, не раскуриваются. Вокруг скамьи все усеяно красными исклеванными рябининками.

По свидетельству одних, Михаил — «такой друг, каких не сыщешь, сильный, упорный, веселый, авторитет для друзей». По рассказам других — «любит верховодить, быть первым где не надо, участник постоянных сборищ и выпивок в подъездах, терроризирует всю улицу».

Ничего себе портрет, а? Посмотрим, что делает Тихонькин последние годы.

После семилетки, перепробовав множество профессий, начинает кочевую жизнь. Проводником, официантом на курортах, механиком. Нигде не приживается. Затем поступает в вечернюю школу, готовится в Институт связи. В последнюю осень Тихонькин едет на комсомольскую стройку и возвращается со значком лучшего строителя.

А родные?

Васена Николаевна в свои пятьдесят лет молчаливая, скрытная. За последние два года превратилась в старуху. Несмотря на производственную травму, по-прежнему работает в домоуправлении. Отец, Гаврила Михайлович, намного старше ее, воевал, теперь сапожничает в районной мастерской; старшая сестра Катя — воспитатель детского сада, живет отдельно. Скандалов в семье не бывало. Родные считают Михаила взбалмошным, но смелым, даже отчаянным. «Он всегда добр, отзывчив, а с матерью особенно считается», — говорит Катя.

Родион вздыхает, запихивает бумаги обратно. Больше здесь делать нечего.

Солнце уже опустилось. В консультацию не имеет смысла возвращаться. Пройдя по Щербаковской квартал, он задерживается у нового Института полупроводников. Сквозь громадное стекло серого куба проглядывает зимний сад с фонтаном, лестница, увитая плющом... райская жизнь у представителей НТР!

Он хаживал на Щербаковку, когда она только отстраивалась, в десятиэтажные дома вселялись люди, вчера еще жившие в бараках Благуши. Дом Тихонькиных у самого парка. В стороне. Здесь во дворике весной зацветет сирень. Соседские ребята с визгом понесутся к маленькой речке. На скамейках замаячат парочки. Но все это уже не для Михаила.

А вот и Семеновская площадь, новый парикмахерский салон, похожий на стеклянный аквариум.

Ему вспомнилась Наташа и как она работала парикмахером в мужском зале на Петровке, когда они познакомились. Он помнил запах грибов, которые она любила жарить. И вечера с этой тоненькой девочкой, смахивающей на монголку прямыми жесткими волосами, черными, как копирка, глазами. «А образование у вас какое, высшее?» — спросила она, подстригая его в первый раз. Родион тогда подумал, что девчонка ищет мужа с образованием. Потом он узнал, что Наташа одержимо хотела поступить в медицинский институт, но ее продолжали остро интересовать люди с другими профессиями. Какая лучше всего, в чем состоит работа и как складывается жизнь с этой профессией? Она вообще интересовалась вещами, которые его не занимали совсем.

В первый день их знакомства он пошло разыграл ее, бухнув что-то о цирке и уникальном номере на спине слона. И впоследствии, войдя в роль, он каждый раз, пока она его стригла, рассказывал ей о своих тренировках, описывал свои успехи здесь и за рубежом. Наташа долго верила этой брехне и, хлопоча над его головой, спрашивала, готов ли номер и когда можно будет это увидеть. Ему было жаль ее разочаровывать, но как-то, уставший, он проболтался. И она расстроилась.

Все оказалось не так просто.

Невинный розыгрыш обернулся обманом. Коря себя за это, он начал захаживать на Петровку с делом и без дела, приглашая Наташу в театр и за город, пока все не пошло по обычному, не раз хоженному кругу.

Месяца через два он обнаружил в ней нечто столь серьезное, что принял решение не появляться больше на Петровке.

А Наташа поступила в институт на врача-косметолога. Она продолжала работать на Петровке, по вечерам училась. Зная это, он стригся после семи, и сменщица Наташи часто рассказывала о ней, не осуждая Родиона, не расспрашивая.

Он не переставал вспоминать Наташу. Интонации, выражение глаз, когда она задавала свои бесчисленные вопросы, и то, как по утрам неслышно прокрадывалась в кухню и как шипела там кофеварка...

В стекла салона били лучи заката. В широких окнах отражался розовый кусок сквера, розовый, плывущий по площади троллейбус. Этот дворец красоты на Семеновской имел мало общего с тесной парикмахерской на Петровке.

А вот и знакомое кафе «Мимоза». «Должно быть, еще работает, — подумал. — Новенькие столики, кондиционер, лампы дневного света... Зайти, что ли? Некогда».

Минут пять простоял на стоянке такси, машин не было. Автобусы шли все в сторону Измайлова. А собственно, что он теряет? Ведь это же здесь, рядом. Сначала так сначала. Родион загадал: если пойдет такси — он возвратится в центр, если автобус — поедет в Измайлово к родителям Тихонькина.

Подошел автобус.

 

IV

Олег не застал Родиона дома и теперь в раздумье стоял у его подъезда.

В полдень выглянуло солнце, в городе не чувствовалось приближения зимы. Снег стаял, было сыро, шумно. Он уже отвык от скрежета тормозов, грохота моторов, бьющего в нос запаха бензина.

Побродить? Или в клинику заскочить? Сюрпризом, посреди отпуска. Или...

«Нет, не будет этого, — приказал себе. — Завтра... Зачем откладывать? — опять засомневался. — Марина на спортивных сборах, и раз уж так сложилось с Родионом... Нет, не смей. Повторится то, что уже бывало». Он сунет Ирине Васильевне купленные в киоске цветы, а она сядет напротив и станет вязать. Шаль какую-нибудь. Как будто его нет. Сгоряча он будет пороть что-нибудь о демографическом взрыве или о муравьиных свадьбах. Потом, когда оставаться дольше будет неприлично, он начнет искать повод для новой встречи. Например, предложит ей серию походов в театр, поездок в заповедные места Подмосковья. «Не беспокойтесь, — покачает она головой. — Я привыкла быть одна. Мне не бывает скучно». — «Да я и не имею в виду, что вам скучно, — засуетится он. — Просто в Консерватории концерт. Моцарт, «Реквием». Или «Кармен» в Большом. Можно достать... Попытаться...» — «Не пытайтесь, — скажет она спокойно. — Я все это услышу по радио».

Если ей верить, она вообще ни в чем не нуждалась.

Олег поехал к себе, бросил чемодан, затем набрал номер Родиона. Никто не ответил. На телефонном аппарате, на стульях, на подоконнике лежал толстый слой пыли. Олег было снова дернулся к трубке, но раздумал и без звонка двинулся к Колокольникову.

Он шел не спеша, купил на Сретенке цветы, постоял около кинотеатра, разглядывая рекламу.

В Колокольниковом было тихо. Гул транспорта, проходящего по Сретенке, сюда не доходил. Олег шел, прижимаясь к дому, чтобы из окон его не было видно.

В стеклах ее квартиры блестело разноцветное солнце — синее, оранжевое, изумрудное. Он позвонил раз, другой, пряча за спину хризантемы. Наконец она впустила его.

И вот он сидел в зеленом кресле около журнального столика, а она вовсе не вязала, а кружила по комнате, то наливая воду в вазу, то принимаясь накрывать на стол. Он протестовал, а она убегала на кухню, лазила в буфет. Он глядел на ее располневшие руки, на светлые, чуть поредевшие волосы, которые она теперь зачесывала на прямой пробор так, что, подхваченные сзади, они спереди закрывали углы висков и уши, он узнавал серую, старившую ее шаль, в которую она куталась, сутулясь, отчего спина казалась круглой.

— Со мной случилась ужасная история, — остановилась наконец она. — В начале июля. Даже не знаю, как вам рассказать и надо ли. Нет, вам это неинтересно.

Он замотал головой, но она уже прервала себя:

— Лучше я вам Равеля сыграю.

Она села к роялю, начала, но тут же вскочила, оборвав, словно забыла продолжение.

— Это было утром, — сказала она торопливо. Пальцы ее касались шеи, лба. — Ну, часов в семь, полвосьмого... Нет, я же вам не объяснила... Соседка болела гриппом, высокая температура. Звонит мне и просит: «Выйдите посмотрите, стоит ли машина в гараже, — не могу встать». Я спросила, что стряслось. «Муж уехал к приятелям вчера вечером и не вернулся, — пояснила соседка. — Думала, он заночевал у Горина. (Это приятель, с которым они на юге в отпуске были вместе.) Там его тоже не оказалось. Уж и не знаю, что думать, — добавила она. — Зайдите ко мне, голубушка, пожалуйста, за ключами. Может, машина на месте. Когда вам удобно».

Ирина Васильевна терла виски, как будто смазывала их нашатырем. Веки ее подрагивали.

— Это все давно уже было, но я помню каждое слово. — Она прикрыла глаза, как будто увидела что-то.

— Что же произошло? — напомнил Олег. Теперь он смутно начал понимать смысл телеграммы Родиона.

— Она дала мне запасные ключи от гаража. Я взяла их и сразу же пошла.

— Это далеко?

— Не очень. Сретенский тупик. Я часто мимо прохожу. Там индивидуальные гаражи. Двадцать или больше. И света почти нет. Одна только лампочка на весь тупик. Она вот так раскачивалась, — Ирина Васильевна показала на часы, — как маятник. Соседка потом сокрушалась: мол, сколько раз требовали, чтобы освещение лучше было, а примут решение проводить электричество — все пайщики вдруг отказываются платить. Видите, как бывает?.. Владельцы машин, а на электричество жалели. — Она снова вскочила. — Да что это я! Вы, наверно, есть хотите. С поезда прямо? И кофе не пьете...

— Нет. Рассказывайте! Что же произошло?

— Боже, вы не представляете, как там было пустынно. Но я ведь ничего не боюсь. — Она посмотрела на него, как бы проверяя, верит ли он.

Конечно, он верил. Страхи, уложившие ее тогда в клинику, не имели отношения к внешней опасности.

— Я вошла в гараж, — говорила Ирина Васильевна. — Машины не было. Уж взялась за дверь, вижу — ее перекосило, как будто соскочила с одной скобы. Нащупала выключатель, зажгла лампочку внутри... — Она умолкла, не решаясь описать увиденное.

Он выждал, пока она успокоилась, остановился взглядом на фотографии Марины. Длинная, худущая, в балетной пачке. Такой она была, когда он ее увидел впервые.

— В углу, в сторонке, — продолжала Ирина деловито, — лежал Егор Алиевич, сосед мой. Он, знаете, маленький такой, щуплый. Поэтому он выглядел, как мальчишка, свернувшийся клубочком. Я решила, что он пьян и заснул. А когда подошла поближе, поняла, что он без сознания. Я только наклонилась, не стала его трогать. Я помнила, что нельзя в таких случаях...

— Испугались? — не удержался он.

— Не помню. Я спешила вызвать «скорую». А те уже сами вызвали милицию. Потом я позвонила соседке.

— Все это в прошлом, — остановил ее Олег. — Теперь уж разберутся. Главное, чтобы сосед остался жив.

— Нет, нет. Тут другое, — заторопилась она, удивленная его реакцией. — Его жизнь уже вне опасности. — Она поглядела на Олега. — Вы даже не представляете, как я была спокойна, они все удивились. Я у его жены Нины Григорьевны просидела до их прихода, Егора Алиевича увезли в больницу, а они-то долго там возились. Собаки, милиция, свидетельствование. И меня сразу же расспросили, что и как я увидела. На днях суд, и я — первая свидетельница. Сегодня утром я, правда... ну да ничего. Ведь теперь уж к концу дело идет. — Она вздохнула.

— А машина? — спросил Олег.

— Ну, ее сразу нашли. У них ведь французская.

— Французская? Откуда же?

— Егор Алиевич работал где-то в Африке одно время. Там и купил «ситроен».

— Глупо, — сказал Олег, — красть в Москве французскую машину.

— Машина не такая уж яркая. Серая или голубая, как и многие машины. И опять я причастна к этому.

— К поимке преступника?

— Нет, не к поимке. А к самому преступнику. Я его знаю. Но это не главное. Главное состоит в том, что я, кажется, последняя и видела его перед преступлением. И еще вот что поразительно... Вы меня слушаете?

— Конечно. — Олег стиснул ее руку, неловко погладил.

— Он вообще-то не похож на преступника. И, может быть, я участвую в какой-то страшной ошибке. Не дай бог наведу на ложный след. Как мне и быть... даже не знаю.

— Продолжайте, — подбодрил ее Олег, внутренне содрогаясь от того, что еще предстояло ему услышать. — Почему вы думаете, что видели преступника последней?

— Да, да. В этом вся и суть. — Она замолчала, потом почему-то оглянулась на дверь. — Накануне того утра, когда соседка попросила меня зайти в их гараж, я была у этих гаражей. Вечером. — Она снова оглянулась, словно опасаясь, не стоят ли за ее спиной. — Там, за гаражами, есть проходной двор. У меня был урок музыки на соседней улице. Я возвращалась. Около гаражей встретила сына моего другого соседа, Василия Петровича. Довольно известный врач-педиатр. С бородой, солидный такой. Он когда-то лечил Марину от свинки. И вдруг вечером, представляете, у гаража его сын — Никита. Я его еще мальчиком знала. Когда школу кончала, он в первый класс пошел. А теперь встретила взрослого человека.

— Ну и что же? — с досадой отозвался Олег. — Какое он имеет отношение к угону?

— В том-то и дело. — Ирина Васильевна наклонилась к Олегу. — В этом весь ужас, что он, этот парень, которого я знала мальчиком, он и есть преступник.

— Рахманинов?

— Ну да. Он избил, и машину угнал тоже он. Так считают. Подозрение падает на него. И я на суде должна все снова рассказать и о Егоре Алиевиче в гараже и о встрече с Никитой накануне, понимаете? А я и поверить-то не могу, что это он. Мне кажется, что допущена какая-то страшная ошибка. Машина у Рахманиновых своя, зачем же Никите брать чужую?

— Постойте, — остановил Олег поток ее слов, — я слышал об этой истории от одного знакомого в поезде... — Олег помедлил. — Рахманинова Сбруев защищает. Я о нем говорил вам.

— Так это я его и посоветовала взять Ольге Николаевне, матери Никиты, — вспыхнула она. — По вашей характеристике. Видите, как это все серьезно, — добавила она, — и я должна свидетельствовать. Так нелепо, не правда ли?

Олег кивнул.

— Я новый сварю, — показала она на его остывший кофе. — Сейчас, не беспокойтесь.

Олег встал, осматривая комнату.

Ирина вошла с подносом, зазвонил телефон.

— Алло, алло!.. Это ты, ты, милая? — возбужденно-громко заговорила она. — Жду тебя... Конечно. — Она засмеялась. — Без снотворных. Не волнуйся... Вот навестил Олег Петрович... Передам. Но ты сама... Надеюсь, зайдет посмотреть на тебя. — Ирина кивнула Олегу, адресуя сказанное ему. — До встречи... Марина прилетит утром. — Она подошла к Олегу.

Он молча наблюдал за ней.

— Я ее попросила. Мне будет спокойнее, если Марина дома. Но я ей, конечно, не позволю таскаться по судам.

— Да... — протянул Олег. — Интересно на нее взглянуть... Так что же Рахманинов?

Она не могла сразу вернуться к прежней теме. Отблеск разговора с дочерью еще лежал на ее лице.

— Да, о Никите, — вздохнула Ирина Васильевна. — Если б вы видели это... Очень трудно все рассказать.

— А вы не торопитесь.

— Чудовищно, но это была самая обыкновенная встреча. И говорили мы ничего не значащие слова. А через час, а может быть даже меньше, это произошло. Понимаете? Значит, вот как может быть, что еще за час все выглядит буднично, просто, ничего не предвещает этого... А потом... Ни с того ни с сего.

— Может быть, Никита не случайно оказался там?

— Не думаю, — сказала она с тоской. — Нет, это не было обдуманно. Не верю. Это какое-то страшное совпадение или ссора. Или вообще это не он. Когда я его встретила, я хотела пройти мимо. Ну мало ли кто стоит на улице у гаражей? И вдруг этот человек подходит ко мне. Улыбается. Понимаете, улыбается. Я не путаю ничего. И говорит: «Ирина Васильевна, вы меня узнаете?» Тут я узнала его, конечно. Хотя он переменился. Я разглядывала его в темноте. Он был в яркой рубахе и замшевой куртке. Все нарядное такое, как с вечеринки. И только я про себя отметила, что он ведь совсем молодой, а у него уже залысины на лбу и полнота в шее у подбородка, как он говорит: «Я Никита Рахманинов, помните?»

Ирина Васильевна взяла чашку с кофе, рука ее дрожала.

— Ведь что удивительно! Он мог пройти мимо. Я-то его не останавливала. Понимаете? Он меня окликнул. И сам имя свое сказал. Он  х о т е л, чтобы его узнали. Олег Петрович, ну представьте, что он уже замыслил покушение, как они говорят. Зачем же ему меня останавливать? Ведь я — свидетель. Никто бы вообще не узнал, что он там был в это время. Тем более что он только приехал.

— Почему вы так считаете? — спросил Олег.

— Он сам мне сказал. — Она задумалась на секунду. — Он сказал: «Я ведь в армии был». — «Да, да, — вспомнила я. — Твой отец как-то говорил». Он кивнул. Потом спросил: «Где мои? Не застал их, а пришел за машиной». Значит, за «Москвичом». Я вспомнила, что родители Никиты уехали в отпуск на юг и что перед отъездом Василий Петрович пожаловался, что сын не слушается его, не хочет в институт. «Совсем отбился от рук, — говорил Василий Петрович. — И хорошо, что он попал в армию, армия его исправит». «Что же ты собираешься делать теперь, после армии?» — спросила я Никиту, после того как объяснила ему, где родители. Он как-то неопределенно покачал головой: «Буду разъезжать». И все. Весь наш разговор.

Ирина Васильевна замолчала, потом подняла глаза на Олега.

— Поняли? — Она пристально всматривалась в его лицо. — Никита всего этого мог мне не говорить. Ну что... он машину у отца хочет взять. И все другое. Это никак не вяжется с преднамеренностью. Правда? Но я не знаю, как убедить суд. Я вообще не могу разобраться в этой истории. Зачем ему надо было избивать? И брать эту заграничную машину вместо их собственного «Москвича»? Что-то здесь не так.

Она встала, заходила по комнате.

В пересказе Ирины Васильевны странного было действительно много. Наверно, существенные звенья преступления остались ей неведомы. Но чтобы узнать их, надо было ознакомиться с делом, влезть в историю, которая столь неожиданно становилась сейчас для него решающе важной.

Часы пробили два.

— Поеду к Сбруеву, разузнаю, что к чему, — сказал он, вставая. — Вечером позвоню. — Он задержал ее холодную руку. — Не тревожьтесь, судебную ошибку Сбруев не пропустит.

— Узнайте все у него, — сказала она умоляюще, — и не оставляйте меня эти дни.

 

V

Разговор с Родионом о деле Рахманинова был для Олега непрост. Он словно уже видел ироническую усмешку, с какой Родион выслушает его.

Скажем откровенно: до сих пор Олег не испытывал интереса к профессиональным тайнам Родиона, его коробили расспросы о преступниках, их психологии, о том, как удается добиться у них признания. Мерзко без необходимости заглядывать в чужую жизнь, будь она даже жизнью отпетого негодяя. Чаще всего он слушал рассказы Родиона не реагируя, не вникая, давая тому излиться.

Сейчас, оказавшись косвенно причастным к судебному процессу, он вдруг понял, что умело отгораживался от какой-то сложной, больной сферы действительности, которая требует вмешательства «ассенизаторов», как выразился поэт. Правда, у Олега были свои причины для подобной предвзятости. Он сталкивался ежедневно с возможностью смерти людей самых достойных, порой остро необходимых человеческому роду, с судьбой больных детей, беззащитных в борьбе с недугами. И ему казалась непомерной роскошью многомесячная трата времени на то, чтобы уменьшить срок наказания какому-нибудь мерзавцу, который загубил чью-то жизнь.

Олег глубоко сожалел, что талант Родиона из года в год уходит на борьбу за ничтожное снижение наказания, в сущности уже на девяносто процентов предопределенного обвинением, в то время как тот мог бы делать что-то более полезное с тем же блеском и страстью. Ведь Родион обладал редкой способностью отзываться на чужое несчастье. Непостижимым образом именно Родион оказывался под рукой, когда беда заставала кого-нибудь из друзей или самого Олега. И сколько раз это бывало...

И опять Родиона он не застал дома.

Было обеденное время, уезжать не имело смысла. Может, отзаседает и вернется? Олег пристроился на скамейке в противоположном дворе, решив ждать до упора. Сейчас он вспомнил, как мчался сюда, на Чаплыгина, когда разразилась катастрофа с Настей.

Сколько пролежала у него Настя Гаврилова в первый раз? Месяца три? После паралича ног это еще не много. Освоила хождение заново, передвигалась. Ну не бегом, конечно, но уж сама могла добрести до школы. И казалось, оба они выиграли бой.

И вот когда белокурая Настя снова вернулась к нему в ту самую палату, где лежала два года назад, безнадежно изуродованная новым параличом, Олег впервые потерял самообладание. Метался по городу, звонил каким-то коллегам, созывая консилиум. Потом позвонил Жаку Дюруа, чей доклад о новых данных по рассеянному склерозу он слышал в Париже той весной, а вечером, часам к восьми, приплелся к Родиону.

Многое важное стерлось теперь в его памяти из встречи с Родькой в тот день, когда он добивался невозможного для Насти, но многое другое отпечаталось с поразительной, фотографической точностью.

...Помнится, Родион сидел на диване. Рядом на стуле стоял термос, тарелка с сыром. В кофейник с водой был всунут кипятильник, над секретером, чуть освещая комнату, висело старинное бра. В комнате было очень мало мебели: стол, полки с книгами, неизменная ваза с цветами.

Олег поражался этому умению Родьки жить холостяком как семейному. В холодильнике всегда найдется масло, мясо, яйца. И пыли в квартире не видно. Правда, тогда еще мать была жива.

«Раздевайся, — сказал Родион. — Сейчас кофе сварю». «Зачем...» — махнул рукой Олег и сел не раздеваясь. «Ты что, на вокзале?» — одернул его Родька. Олег неохотно стянул куртку. «Может, по сто? А?.. Ну как знаешь, тогда, я тебе о Боброве расскажу и о трех его музах». — «Валяй о музах, — вяло улыбнулся Олег, сразу почувствовав облегчение. Непостижимая способность Родьки переключать разговор на своих подзащитных всегда умиляла Олега. — Ладно уж, — устало прислонился он к спинке кресла, — кофе давай, меня мутит от усталости. И водки, пожалуй».

Когда Олег отхлебнул водки и запил кофе по-турецки, которым так гордился Родька, наступило легкое возбуждение, отодвинувшее в глубину сознания острую боль бессилия. Мысли не цеплялись так стойко за одно и то же. Все пришло в движение и притупилось одновременно. Ну какой он, к черту, собеседник?

А Родьку уже понесло. «Послушай, ты когда-нибудь задумывался, во что обходится обществу клевета? А? — дернулся он навстречу Олегу. — Или ты только арию о клевете слышал? Господина Россини? — Он курил и бегал по комнате. — Почему так несоразмерны последствия клеветы и наказания за нее? Я уже не говорю, что оговор невинного стоит расходов на длительное следствие, приходится отрывать множество людей от дела. Но главное — неизбежные нервные срывы, почти обязательная потеря репутации... Идем дальше. Предположим, невиновный даже оправдан. Но перед кем? Перед кучкой родственников, свидетелей, находившихся в зале. А на работе, в подъезде, на улице? Кто-то знает правду, а большинство наслышано уже о какой-то судимости, человека начинают сторониться. А клеветнику что — он-то запросто пошел домой. Он ведь всегда при бульоне. Не вышло засудить — нервы потрепал, отомстил, и то хлеб».

Олег не реагировал. Теперь, после трех рюмок, голова его налилась чем-то плотным, ему хотелось уйти, заснуть где-нибудь в сторонке. Но он знал, что спать не сможет. «Не веришь? Ты думаешь, это из области предположений? Нет, друг, излагаю под непосредственным впечатлением сегодняшнего заседания суда». — «А можно без деталей?» — попросил Олег. «Попытаюсь».

Олег выпил еще кофе и опустил голову. Если не смотреть на Родиона, а просто следить за его голосом?

«Царицы эстрады, три иллюзионистки. Гвоздь программы в роскошном ресторане «Золотой купол». Они-то и обрушились на одного парня, которого я защищаю». — «Один на троих?» — Олег пробовал улыбнуться. «Делаешь успехи, — обрадовался Родька. — Но пока слабые... Он — на одну. Эстрадная звезда Эльвира Гранатова... В данном случае лицо, возбудившее дело. К следователю оно попало в довольно упрощенном виде... Слушай-ка, — перебил себя Родион, — может, пройдемся? Я уже полсуток не вдыхал кислорода...»

Посидев во дворе еще минут десять, Олег снова поднялся к Родиону. Сквозь дверь было слышно, как непрерывно звонит телефон. Кому-то другому он тоже был позарез нужен. Олег не стал спускаться, сел здесь же на ступеньки, благо этаж последний, прислонился к стене.

...Как в тот вечер они оказались в ресторане «Золотой купол» с многоярусными люстрами, мягкой ковровой тканью на полу, скрадывавшей шум голосов и шагов, Олег не помнил. Помнил стол, уставленный закусками, круг посреди зала, на котором шла эстрадная программа с участием потерпевшей Эльвиры Гранатовой, а в перерывах танцевали посетители.

«Чтобы понятнее, — тронул его за плечо Родион, дожевывая сардины, — когда Эльвира Гранатова вынимала из-за пазухи своих попугаев и петухов, кто-то из зала выкрикнул оскорбление по ее адресу, а в антракте в артистической этот же человек якобы ее избил. Бобров утверждает, что он ее пальцем не тронул, а обе партнерши Эльвиры, оказывается, не первый раз свидетельствуют в ее пользу. Бобров клянется, что и раньше они судились, всегда сдирая крупную монету с мужиков, пытавшихся увернуться от их наманикюренных пальчиков. Бобров говорит...» — «А Бобров кто?» Олег взял кусок лимона, пожевал. «Бобров? Я ж тебе час про него говорю. Бобров — обвиняемый, который якобы избил Эльвиру. Представь, он был мужем ее. — Родион с аппетитом доедал последнюю сардину. — Два месяца. Потом ушел. Тут-то все и началось. Эльвира во всеуслышанье заявила: «Все равно я его засажу... Эта птаха у меня за решеткой попоет»...» — «Вот как!» Олег попробовал сосредоточиться. Почему, продолжало стучать в его голове, именно эту лучезарную девочку, такую толковую, безгранично верившую каждому его слову, поражает смертельный недуг? За что? Зачем?

Холодея даже сейчас, Олег вспоминает ту жуткую ночь, когда так необходим ему был поглощенный своими делами Родька. Видно, человек воспринимает счастье, благополучие как норму существования, потому и не ценит этого; а боль — другое, она оставляет неизгладимые следы...

Родион все продолжал ему рассказывать об артистках, а Олег мысленно искал выход. «Если, допустим, не говорить пока ничего родителям Насти, а ее изолировать, выкроив для этого часть своего кабинета? А дальше? Лекарственная терапия, массаж, физио? Нет. Не то. Придется рассказать Гавриловым все начистоту...» «А что делает твой Бобров?» — старается Олег уловить суть рассказа Родиона. «Тромбонист в оркестре. Но теперь-то он без работы — Эльвира постаралась».

Подают бифштексы. Родион накидывается на мясо. «Ну и за что ты уцепишься? — Олег вяло тычет вилкой в салат. — Свидетели инцидент подтверждают. Я бы не брался». — «Занятная у тебя терминология! — вскипает Родион. — При чем здесь «уцепишься»? Мне надо установить истину, ясно тебе? Истину. А не сманеврировать». — «Ну хорошо, — соглашается Олег. — В чем, по-твоему, истина у этого скандалиста?»

В зале грохочут аплодисменты. Раскланивается кудрявый певец, в руках у него цветы.

«Эльвира Гранатова и Валентина Потемкина!» — объявляет руководитель ансамбля, пытаясь перекрыть шум аплодисментов.

И сейчас Олег помнит черноволосую женщину, с выпирающими ключицами, одетую в серебряное платье, и другую, невесомую, с бровями, сросшимися на переносице, их антураж для фокусов: никелированный столик с графином,стаканчики, коробки.

Брюнетка в серебряном платье эффектно поводит руками, и со стола исчезают графин, поднос, появляются платки, алая лента метров на двадцать, из рукавов выпархивают голуби. Гром аплодисментов. Эльвира низко раскланивается. «Они у нее в одном месте спрятаны! — слышится сзади звонкий голос. — Задери-ка подол!» «Слыхал? — Вилка замирает в руке Родиона. — Как в тот раз. Слово в слово! — Он резко отодвигает тарелку. — Нет, ты слыхал? Тот же текст! И никакого Боброва!» — «И вправду, значит, не виноват твой тромбонист, — бормочет пьяно Олег. — Видно, сегодня я не советчик».

Он наливает по бокалу себе и Родиону. «Выпьем за наших женщин. Или за тех, что будут нашими». — «А будут? — чокается Родион, потирая руки от возбуждения. — Нет, не зря интуиция привела меня сюда». — «Это уже частности, — придвигается Олег к нему. — На тебя всегда какая-нибудь дура найдется». — «А... А я-то думал... — хлопая Олега по плечу, продолжает Родион свое. — Теперь представь: если бы в Уголовном кодексе была статья за клевету, равнозначная статье за преступление, в котором клеветник обвиняет неугодного ему человека? За клевету три года и за оговор столько же?» — «Просто вы пользуетесь устаревшими данными, — бурчит тот. — Медицина давно уж доказала, что  с л о в о, тем более слово оскорбительное, может стать таким же пусковым механизмом необратимых патофизиологических и биохимических процессов в организме, как и действие. Понял?» — «Неужто доказала? — вскидывается Родион. — И ты можешь мне это изложить на бумажке? Как бы это пригодилось... Если б мне такую научную выкладку — фокусницы сто раз бы все продумали, прежде чем строчить донос». — «Это точно. Это ты прав...» — поддакивает Олег. «Что с тобой? — спрашивает Родион, в упор разглядывая Олега. — Что у тебя стряслось сегодня?» — «У меня вот случай, — поднимает тот глаза на Родиона. — С девочкой. Здесь и наука пока ничего не может. На стенку лезешь от бессилия». — «Не мямли, — злится Родион. — Какая еще девочка?» Родька тормошит его, заставляя вновь и вновь возвращаться к рассказу о ходе болезни. Он предлагает рисковать, оперировать. Он не отпускает его до утра. И Олегу становится легче.

Да... Тогда Родька вытащил его. А Настя? Настю они не вытащили...

Сидеть на ступеньках становится холодно. Глупость какая-то. Сам же вызвал в Москву, а теперь исчез. Может, будет заседать до вечера. Или к зазнобе поедет. Уж лучше ему по телефону дозваниваться.

Теперь пошел снег, ворсистый, как утром, когда он ехал в поезде. Скамейки, стволы, люди — все бело. Снежинки тают на щеках, облепляют брови, виски. Шины автомобилей утюжат снег, превращая его в грязь. «Вернуться домой?» — лениво думает он.

Олег заходит в магазин и от нечего делать накупает «жигулевского». Затем бредет еще квартал, замечает зеленый огонек такси. Что ж, очень кстати. Он поднимает руку. Таксист притормаживает.

— Не найдется ли, шеф, сигаретки? — Он плюхается на заднее сиденье.

Безусый ухмыляется на «шефа», щелчком выталкивая две «Краснопресненских».

— А куда поедем, дядя?

— К Разгуляю, — морщится Олег, получив за «шефа» «дядю».

 

VI

Семья Тихонькиных жила в новом доме, принадлежащем заводу, в самом конце Щербаковки, там, где улица переходит в Измайловский парк.

Родиону уже приходилось бывать здесь из-за того, что Васена Николаевна уже много месяцев была прикована к постели, — и каждый раз он должен был испрашивать разрешения на это в коллегии. Подменять Вяткина он не собирался, но что поделаешь, коли складывается такая ситуация? Не отступать же.

Теперь он сидит с Васеной Николаевной, разморенный круто заваренным чаем, вареньем из айвы и длинной, с частыми паузами беседой, с удивлением обнаруживая, что Тихонькина уже встает, хозяйничает, и коря себя за то, что невольно нарушил предписание, запрещающее адвокату посещения на дому. Полог, отгораживающий часть комнаты, где находится угол Михаила с его кроватью, тумбочкой и аквариумом на окне, теперь снят. Ненужными кажутся сейчас хрустящая накрахмаленная наволочка, узорчатое зеленое покрывало, рыбы, снующие в освещенном аквариуме.

— Убийство не могло произойти так, как это описывает Михаил, — решается Сбруев, мешая ложечкой в стакане. — Еще не поздно поправить ошибку, если она допущена.

— Зачем вы это? — Тихонькина поднимает умные тоскливые глаза. — Все пережито! И старика не тревожьте, он в этом суде полжизни оставил. Не лишит бог здоровья — дождемся сына, а приберет — и на том спасибо.

— Я не собираюсь беспокоить Гаврилу Михайловича, — хмурится Родион. — А тот сапожный нож, которым Михаил якобы ударил Рябинина, так и сгинул. В речке ничего не нашли... — Он медлит. — Чем же работает Гаврила Михайлович?

— У него еще два ножа имеются, такие же точно.

— А всего три было?

— Три.

— И все одинаковые?

Она кивает.

— Можете мне показать?

Васена Николаевна приносит оба ножа.

Блестящие, заточенные до рукоятки куски металла — без футляра. Он осматривает один из ножей, затем кладет его на стол. Прикоснувшись к скатерти, нож цепляет нитку. Родион перекладывает нож на тарелку.

— Острые, — говорит Васена Николаевна.

— Да, острые, — подтверждает он. — И третий такой же острый?

Она кивает. Вид ножей ей неприятен.

— Теперь подумайте, — говорит он. — Нож этот я на одно мгновение к скатерти прислонил и то нитки чуть попортил. Как же Михаил два часа во время сеанса держал нож в рукаве? Да и потом, уже после драки, он до вечера таскал его в кармане, пока в прорубь не бросил?.. И ни одна ниточка в кармане или в рукаве не повредилась? Под микроскопом исследовали.

Родион раскуривает сигарету...

— Опять неувязка. Медицинская экспертиза показала, что одна рана у убитого по краям рваная, как от деревянной рукоятки. — Родион отодвигает чашку. — Не сходится, понимаете?

— Зря все это, — пожимает плечами Васена Николаевна, — не получится у вас ничего.

— А если он вообще его не брал? И не было никакого ножа у него в рукаве во время сеанса? Тогда что?

Она беспокойно вскидывает глаза.

— Бог с вами. Что это вы надумали?

— Вспомните, кто у вас пользовался ножами Гаврилы Михайловича. На кухне, по хозяйству? Поройтесь по столам, у соседей поспрашивайте.

— Никогда отец наш чужим своего ножа не даст. Ни под каким видом. — Тихонькина начинает собирать со стола. — Бесполезно, бесполезно это, против воли Миши все равно ничего не поделаешь.

— Почему же? — Родион уже не может сдержаться. — Да вы родные ему или нет? Что вы как воды в рот набрали? Или вы не понимаете, о чем речь?!

— Он отопрется от всего.

— Ну уж это позвольте: пока Михаил не отказался от защиты, я имею право доказывать в суде все, что считаю правильным. Мало ли что он утверждает! Если будут неопровержимые доказательства...

— Вы-то найдете доказательства, — опускается на стул Тихонькина, — да послушает ли вас суд?

— Послушает, — резко обрывает он. — Вы как хотите, а я этого не имею права оставить. Вы же должны понять ситуацию — последняя возможность сейчас... Не мог нож в доме затеряться? — вскакивает Родион. — Давайте поищем еще раз, а?

Она покорно идет в кухню. Выдвигает ящики, заглядывает на полки, роется в сундуке. Безрезультатно.

— Извините, — понуро опускает она голову, — обещалась к Кате заехать. Рождение у нее завтра. Первый раз выползу, — Васена Николаевна поправляет платок, — голова-то еще слабая.

— Поехали, — говорит он, не видя иного выхода. — Я помогу вам.

Она молча собирается, выражение покорности, столь не идущее к ее волевому лицу, чуть слабеет. Он помогает ей одеться.

В автобусе на Балашиху пусто. Рабочий день еще не кончился. Автобус огибает, угол парка, затем выезжает на шоссе, потом трясется по мощеной дороге.

В поле, за городом, гуляет пронзительный ветер приближающейся зимы. Солнце блестит не грея, островки снега белеют на темной земле, как смятое белье. Родиона вдруг берет тоска, его неотвратимо тянет вернуться. А Васена Николаевна не видит этой земли, не видит этого снега, не чувствует она и своих слез. Быть может, Тихонькина думает о молодости, когда водила сына в первый класс и надеялась, что он проживет жизнь лучше, чем она, или вспоминает свое пятидесятилетие, когда из барака они переехали в новую квартиру и впервые она перестала таскать в дом дрова, носить воду из колонки на соседней улице.

У сестры Михаила Кати они пробыли недолго. Однако визит этот принес Родиону две неожиданных удачи. Первая: нашелся тот самый нож — оказывается, Катя взяла его у отца перед Новым годом, чтобы, раскалив, плавить им края капронового платка. И вторая: письма Михаила двоюродному брату Алексею и другу своему Василию Гетману, которые она хранила на случай пересмотра дела.

Родион дважды встречался с Алексеем. Он помнил скуластое лицо двоюродного брата Тихонькина, летчика, прилетавшего к Михаилу после приговора горсуда на несколько дней из Заполярья. Такой человек мог сильно влиять на него. Помнил Родион и рассказ Алексея о детских походах с Мишкой и как учил того настольному теннису, спуску на горных лыжах. Говорил он о Михаиле с горячностью, не верил происшедшему, требовал свидания. «Жаль, — сказал Алексей после встречи с братом в тюрьме, — что избыток энергии у этих ребят растрачивается на драки, пьянки, азарт соперничества, круговую поруку. На другое ее уже не остается. А преступление выхватывает из толпы те организмы, сопротивляемость которых наименьшая... Это как в пору эпидемии», — добавил он. «Оригинально, но неточно», — подумал тогда Родион. Уже прощаясь, Алексей сказал: «Очень сомневаюсь, Родион Николаевич, чтобы Михаил рассказал все как было. Вот если бы истина была доказана каким-нибудь иным путем, а не путем допроса самого Михаила, это бы могло помочь делу».

«Доказано, каким-либо иным путем...» Почему Родион тогда пропустил мимо ушей эти слова?

Он пробегает записку Алексею, задержавшись на последней фразе, потом еще раз перечитывает последний абзац.

«Лешка, ведь ты меня знаешь, — писал Михаил ровным крупным почерком, — знаешь, что я для других ничего не пожалею. Вот и в этом деле то же самое. Я думал о нашей встрече и о том, что на прощание я схлопотал от тебя дурака. Но иначе я поступить не мог. Жребий пал на меня».

Родион останавливается. Листок подрагивает в руке, «...иначе поступить не мог». В чем не мог? Что стоит за этим «жребий пал на меня»?

И Гетману, в сущности, то же самое. Вот:

«...как-никак, Вася, мне пришлось получить самый большой срок, а моя мать знает, что я виноват, но не в этом. Рассказать тебе обо всем не могу. Через много лет, когда совсем освобожусь, ты поймешь все. Она (мать) поверит, что иначе я поступить не мог. А мне, Васька, по правде сказать, все это надоело. Только и слышу в свой адрес — дурак да дурак. Ты же знаешь, что я стальной, если что решу твердо. И учти, Василий, ч т о  б ы  н и  с л у ч и л о с ь, я буду стоять на своем. Передай это моей матери... Пусть она зря не тратится и не обивает пороги...»

Ну вот, в этом письме все обнажено до предела. И признание в какой-то  д р у г о й  вине, а не в этой. И ссылка на мать, что «она поверит», стало быть, она что-то знает. И убеждение, что невозможно было поступить иначе. И наконец, бесповоротное решение «стоять на своем» до конца.

— Спасибо, — прощаясь, сказал Родион Кате. — Разрешите мне оставить эти записки у себя?

Катя не возражала.

— А согласится ли мать выступить на суде? — спросила она, когда Васена Николаевна вышла.

— От этого, может быть, будет зависеть судьба ее сына, — пожал плечами Родион.

Через полчаса он стремительно шагает по Щербаковской, страстно веря в этот день, как игрок, начавший выигрывать. «Азарт тебя губит, Сбруев, — говорил, бывало, Федор Павлович, у которого он проходил институтскую практику. — Сильно он будет мешать тебе в жизни».

«Что поделаешь, каков есть!» — думает сейчас Родион.

У дома с палисадником он видит, как из углового подъезда выбегает парень в желтой куртке и джинсах. За ним девушка. Черные волосы, портативный магнитофон, перекинутый через плечо, широкий пояс, словно рассекающий надвое ее тонкую фигурку... Наташа! Ух ты, как переменилась... Он провожает глазами эту женщину, значившую так много для него прежде, остро ощущая свою непричастность к ее новой жизни. Да, конечно, он предполагал, что она к кому-то придет, но при этом она должна была мучиться, искать с Родионом встреч для объяснений и в конце концов только назло ему пойти за немилого. А она забыла, как его звали. Из жизни вычеркнула. И поделом. Не думал же он, что в любой момент стоит протянуть руку — и все вернется?.. «Волосы отрастила», — с досадой думает он, замедляя шаг.

 

VII

В прокуратуру Родион плетется, уже не надеясь застать Вяткина. Что ж, заявит ходатайство, а вечером позвонит, потом все же придется заглянуть в консультацию, внести дополнения в записи, узнать об ожидавших его клиентах. И сразу же домой. Авось от Олега уже есть что-нибудь.

Родион пересекает трамвайные линии, идет к метро. Пока эскалатор везет вниз, он раздраженно думает о законах, которые, как емко ни пиши, все равно не могут охватить все многообразие жизненных случаев. Каждое преступление, в сущности, обстригаешь под статью закона, как сучья деревьев под ровную линию проспекта. А дело Тихонькина и вовсе не укладывается в стереотипы «преступления и наказания». Вот и думаешь, что прав Порфирий Петрович у Достоевского, размышляющий над делом Раскольникова. Мол, подумаешь: так, частный случай, убийство старушки, а на самом-то деле  о б щ е г о - т о  случая, того самого, на который все юридические формы и правила примерены, вовсе  н е  с у щ е с т в у е т  по тому самому, что всякое дело, как только оно  с л у ч и т с я  в  д е й с т в и т е л ь н о с т и, тотчас же и обращается в совершенно частный случай... Ничего не возразишь. Природа позаботилась, чтобы у живых существ не было двух одинаковых носов, подбородков, отпечатков пальцев, а не то что поступков или их мотивов. Впрочем, по мнению милейшего Порфирия Петровича, работа следователя — это свободное художество, которое нельзя стеснять формой, а это уж, простите... Если стесненности формой не будет, можно оправдать и полнейшее беззаконие.

Когда Родион добирается до прокуратуры, начинает темнеть. И сразу холодает.

Конечно, Вяткина он уже не застает. Родион оставляет у него на столе ходатайство о допросе новых свидетелей и о приобщении к делу найденных писем Тихонькина.

В консультации он просматривает почту, приготовленную Клавочкой. Сзади слышится шорох, Родион оборачивается. В дверях мнется девушка. В руке лакированный чемоданчик, черная кожаная жакетка пузырится на бедрах.

— Можно к вам? Я по делу Тихонькина. — Она густо краснеет. — Меня зовут Римма Касаткина.

— Смелее, — приглашает Родион, с интересом наблюдая смену выражений на юном лице подруги Михаила. — Садитесь.

— У меня одно важное дело, но... — она настороженно прислушивается, — только я лучше вечером. И не здесь.

— Где же?

— Ну, в любом месте...

— Тогда назначайте сами. — Родион прячет улыбку.

— Я бы хотела, чтоб нас никто не увидел... Не в консультации. Ну хотя бы в сквере здесь часов в семь...

— Как вам угодно, — деловито соглашается Родион, — в сквере так в сквере. К семи я буду.

Минуты две он сидит, пережидая, пока Римма скроется. «Вот и не верь в удачу дня, — подумал. — Катя ее прислала или сама?»

На улице Родион снова вспомнил об Олеге. Пожалуй, стоит заглянуть к нему на Разгуляй. Хотя бы записку оставить.

Родион выскакивает у остановки на Разгуляе, видя, как Олег выныривает из своего подъезда.

— Ну молоток, ну удружил! — мямлит Родион в смущении. — А мордень-то отрастил.

— Да и ты не усох, — улыбается Олег. — Я уж к тебе вторые сутки наведываюсь. Ты что, дома не ночуешь?

Родион хмыкает.

— Часов пять ночую, — бурчит он, с изумлением отмечая, как странно выглядит в городе Олегов загар, белозубость, светлые до белизны волосы.

— Ну, пошли, что ли, ко мне?

В комнате Олега, необжитой, холодной, со скудным набором мебели, где самый нарядный предмет — шкаф с книгами во всю стену, Родион никогда не может найти себе удобного места.

— Валяй сюда, — показывает Олег на кушетку, такую узкую и жесткую, что Родион с трудом представляет себе, как на ней может уместиться длинное тело Олега. — Сейчас что-нибудь сообразим.

— Потом, — отмахивается Родион, садясь на стул. — Вот если у тебя пиво найдется, а то у меня с утра изжога.

Родион осматривается. В пояснице отдает смутной, глубинной болью. «Прогресс, — думает он, глядя в угол на «Темп-6», — теликом обзавелся!»

— Ты хоть раз включал его после установки? — кричит он, видя Олега, входящего с бутылкой и двумя стаканами.

— Регулярно смотрю «Время», слушаю симфонические концерты иногда...

— Да? — Родион с любопытством всматривается в лицо друга. — Что-то раньше я не замечал у тебя тяги к серьезной музыке. А я вот все больше по спорту и многосерийным детективам. — Он смотрит на часы. — Мозг разгружаю.

Родион передвигает стул поближе к телевизору, кладет ноги на край столика.

— Сейчас, например, идет семнадцатая минута матча тбилисского «Динамо» и «Спартака», не веришь — включи.

— Верю, — смеется Олег, придвигая бутылку «жигулевского».

— Нет, ты проверь, проверь, — настаивает Родион.

— Не подначивай. Смотреть не дам. — Теперь Олег тоже разглядывает его. Долго, пристально, как подопытного кролика. — Выкладывай, что у тебя там? И у меня к тебе кое-что имеется...

— Сначала счет выясним, идет? — предлагает Родион.

— Сначала поговорим, потом выясним.

— Ну, аллах с тобой. — Родион вздыхает. Он нехотя отходит от телевизора, лениво выпивает два стакана пива, разваливается на кушетке. — Ну ладно, выкладывай. Ирину видел?

— Допустим, — отмахивается Олег. — А ты мне лучше ответь: по делу Рахманинова эксперта вызывали?

— Медицинского?

— Автомобильного! Там ведь дело с угоном машины.

— А что? — Родион насмешливо оглядывает Олега.

— Он уже прибыл. Я с ним в одном вагоне ехал.

— Поздравляю с приятной встречей.

— Для тебя она будет не менее приятной. Это Сашка Мазурин.

— Мазурин? — Оживление слетает с лица Родиона. «М-м-да, — думает он. — Вот так сюрприз». — Что ж, он смыслит в этом деле...

И вдруг мозг затопляет воспоминание. Родион даже запрокидывает голову, так явственно оно. Кольцевая трасса в Бикерниеке. Сосна на высоком холме, под которым они лежат вчетвером... Мчащийся на обгон красный «Москвич» с цифрой 60... Как многократное эхо, Сашкино имя в репродукторе: «...второе место, серебро»... Вьющийся серпантин дороги, лесной ресторан. Валда танцует с Мазуриным, драка Сашки из-за нее с каким-то ублюдком... А ночью в мягком морском прибое Валда по колени в воде отжимает волосы. Родион подкрадывается к ней, хватает в охапку... А через день Валда остается с Мазуриным. Он заставляет себя встать, сбросить все это. Как она смотрела на Мазурина после драки в ресторане... Бог ты мой!

Сколько раз за эти годы Родион уже разыгрывал эту партию. Думал, где была ошибка и что можно было исправить. Как будто, если от тебя уходит первая любовь, можно что-то исправить. Господи, может, первая всегда уходит? Раньше, позже. До брака, после. Вот у Олега ушла после. Ну и что?..

— Растолкуй мне, — Олег держит в руке стакан, — что же это за дело Рахманинова.

— Обычное, — отмахивается Родион, как бы выныривая из другого мира. — Избалованный, циничный парень. Когда что-нибудь втемяшится в голову — вынь да положь. Не дадут — можно и силу применить. Ты Тихонькина помнишь? — перебивает он себя. — Так вот, обнаружились новые обстоятельства. — Родион вдруг торопливо, сбивчиво начинает рассказывать о ноже, письмах. — Знаешь, — восклицает он, — для меня Тихонькин — это как «быть или не быть»! Не могу остаться в дураках, когда мне абсолютно ясно, что убил не он.

— Подожди, — просит Олег. — Мне сначала нужно понять, что с этим угонщиком.

— Что понимать-то? — Родион раздосадован. — Тебе небось Ирина все рассказала.

— Ты не допускаешь здесь судебной ошибки?

— Да ты что? — Родион уже жалеет, что заговорил о делах с Олегом. — Какая ошибка?

— А чем ты объяснил это избиение? Причина тебе ясна? Говорят, он был неплохой парень...

— Кто говорит? — злится Родион. — Что ты слушаешь пересуды?

— Да ты не кипятись. Я хочу понять. — Олег подходит к окну. — Вот, к примеру, — спокойно продолжает он, — почему он угнал чужую машину, когда у них есть своя?

Родиону вдруг становится стыдно: Олег бросил отпуск, примчался. А они как-то все не о том.

— Знаешь, — извиняется он, — я тебе потом все разъясню. У меня жуткий день сегодня. Я хотел о Тихонькине посоветоваться.

— Успеешь. Объясни в двух словах об угонщике — и перейдем к твоим заботам. Ирина считает, что в рахманиновском деле много неясного, странного...

— Милый, ну что неясного? Рахманинов пойман с поличным в момент, когда он катался на угнанной машине.

Родион машинально включает телевизор. На экран медленно выплывает группа футболистов, толпящихся у ворот. Склонившись над мячом, размахивает руками судья, напротив него так же размахивает руками капитан команды.

— Выруби звук, — советует Олег, — и так все уяснишь.

— Ты пойми, — говорит Родион, подчиняясь, — даже самым толковым двум людям в одном и том же происшествии видится порой прямо противоположное. Для этого человечество и изобрело обвинение и защиту. Как же ты судишь, выслушав только одну сторону?

Он все еще смотрит на экран, потом вскакивает, прохаживается по комнате.

— Ну хорошо. — Он смотрит на часы. — Давай, у меня еще час с лишним в запасе. В чем именно сомневается Шестопал?

Олег сам не готов еще к прямому разговору. Ему вдруг отчетливо представляется, как он придет в зал на этот процесс, а Ирина будет рассказывать суду о соседях, разговоре с Рахманиновым ночью у гаража, описывать утреннюю картину, которую там застала.

— У нее создается впечатление, что в этой истории много предвзятости...

— Читал ее показания, — нетерпеливо обрывает Родион, — ну и что? Что ее смущает?

— Да подожди ты, — не выдерживает Олег, — ты хорошенько вникни в ее опасения. Они стоят того.

Он подходит к телевизору, выключает его.

— Прежде всего ее смущает, — Олег медленно возвращается на свое место, — что Рахманинов, пренебрегая прекрасной возможностью остаться незамеченным, сам окликнул ее. Для чего нужны человеку, уже задумавшему преступление, свидетели? Значит, Рахманинов не задумывал угона? А что потом произошло между ним и Мурадовым? Этого никто не знает. Очевидцев нет.

— Если б мы рассчитывали только на них, — усмехается Родион, — раскрывалось бы очень мало преступлений. Допускаешь же ты, что существуют средства, научно обосновывающие виновность обвиняемого?

— Да, да, конечно, — отмахивается Олег. — Но разве в данном случае не могла быть просто ссора?

— Ну и что? Конечно, была. Но результат ее не драка, а в сущности, избиение.

— Почему?

— Потому что драка — это когда люди бьют друг друга, а избиение — когда бьют одного. Или бьет один. Улавливаешь разницу?

— А если первый удар — ответ на что-то? Трудно предположить, что человек, до этого не грешивший рукоприкладством, кинется без всякой причины избивать другого.

— Допустим, ты прав на сто процентов, — Родион подходит совсем близко к Олегу, — но обвинение справедливо говорит о зверском избиении, когда жертва не сопротивлялась, без попытки впоследствии оказать помощь пострадавшему. Все это имеет определенную юридическую квалификацию, и никуда от этого не денешься.

— Мне кажется, что ты не вник достаточно глубоко в непосредственный повод к избиению. Не думаешь же ты, что все действительно из-за машины?

— Ладно, — сдается Родион. — Если ты настаиваешь... Поехали, — подбегает он к вешалке, — одевайся!

— Это еще зачем?

— Дома у меня выписки из дела и копия обвинительного заключения. Основные показания Рахманинова в нем приведены. Посмотрим их вместе.

«Да, этого у него не отнимешь, — усмехается про себя Олег. — Хватка бульдожья».

Когда они подходят к дому Родиона, начинает темнеть. В сумерках нереальными кажутся полуколонны, пилястры, пористый камень старой кладки. А комнаты Родиона с лепными потолками, полукруглыми венецианскими окнами заливает теплый желтый свет. Прочная многовековость мебели, старинных канделябров, небольшой секретер с выдвигающимся баром, в узкой высокой голубой вазе цветы.

— Раздевайся, — торопит Родион. Он идет к секретеру, вынимает папку с записями. — Вот, — тычет пальцем в какую-то строчку. — Слушай и вникай с ходу.

Олег еще не приспособлен к такому напору — видно, здорово он отвык от городского темпа.

— «Рос я в семье, — читает Родион, — где меня с детства очень баловали...» Да, забыл предупредить, — перебивает он себя. — Раньше Никита подбрасывал следствию разные версии то о женщине, которая может засвидетельствовать его ночное алиби, то о некоем Бруннаре, который якобы, избив Мурадова, скрылся. Бруннар-де ждал Рахманинова за углом и подоспел на защиту в момент, когда началась ссора. Впоследствии действительно нашли человека с этим именем и данными. Рахманинов был знаком с ним еще в армии. Там же Бруннар угодил в тюрьму. Расчет был точен — времени на поиски Бруннара ушло много. Когда и эта версия оказалась ложной, Рахманинов признался. И знаешь, как всякий неврастеник, он уж коли заговорил, то наизнанку вывернулся. Нате, мол, глядите, каков я, как ловко я вас путал, а захотел — перестал петлять. Теперь он распасовывает новый вариант: мне все безразлично, делайте что хотите.

Родион гасит люстру, включает бра, торопливо закуривает.

— «...баловали, и я привык к тому, — продолжает он читать дальше, — что отказа мне ни в чем не бывает. У меня было все уже в детстве. Не знаю, относится ли это к делу и можно ли это понять... когда вот так все есть с самого начала. И ничего не хочется из того, что есть. Кончил школу так себе. Стал искать, чем бы заняться. Мои увлечения родителям не нравились, казались дармоедством. Они тянули на свое. На «серьезное» дело. В институт не поступил, конкурс требовал более знающих людей. Надо было искать работу. Любимой специальности не было. Время от времени я выдумывал себе занятия, которые мне нравились. А потом уже сам собой выработался вкус к таким опасным и рискованным операциям, которые выделяли меня среди других. Мне нравилось, когда меня благодарили и я мог то, чего они не могли. Оказалось, подобных забот у людей очень много...» — «Много?» — задает вопрос следователь. «Много, и самых разнообразных. Я даже не могу перечислить всех услуг, которые оказывал. Но все они требовали сноровки, оперативности и фантазии. Дела с риском, с фантазией мне больше всего нравились». — «Что же это за дела все-таки?» — «Ну, к примеру, что-нибудь достать. У всех людей, включая самых знаменитых, обязательно чего-то нет. Или им некогда заниматься этим. Кому платье нужно для выступления, кому гостиница. Или, допустим, батарейки для транзистора, или пленку для киноаппарата. У меня все расширялся круг знакомых... Я знал, кому что нужно». — «Что же, вы стали вроде мальчика для услуг?» — «Можно сказать и так». — «Как же оплачивались ваши услуги?» — «По-разному. Очень часто не оплачивались совсем. Мне просто доставляло удовольствие видеть изумление и восхищение певицы, которая разошлась с мужем и не могла найти квартиру, когда я ее привозил на готовое». — «А если оплачивались эти услуги, то как?» — «Чаще всего такими же услугами. Те, чьи просьбы я выполнял, помогали мне выполнять просьбы других. Иногда я получал вознаграждение». — «В виде чего?» — «Борзыми щенками». — «То есть?» — «Мне платили натурой. Кто предложит летом пожить на даче, кто привезет из-за границы куртку или диски». — «В чем же состояло ваше главное занятие?» — «Машина... Шестнадцати лет я выучился водить «Москвич», ездил с отцом, позднее я получил права и брал машину у отца, потом мы поссорились. Тогда я людям с машиной стал оказывать двойные услуги, и они мне доверяли. Часто я помогал перевезти вещи, доставить родных за город, иногда возил и самих владельцев машин. Допустим, к примеру, едет кинознаменитость на «Мосфильм». Съемки до ночи. А ведь зима, холод. Он мне отдает машину. Вечером я ему подгоняю теплую, заправленную, да еще выполню все его поручения, куда надо заеду и с кем надо переговорю. За день я, конечно, выполнял не только его поручения. Часто перевозил кого-нибудь из больницы, встречал на аэродроме прибывших и много еще чего. Машина давала мне свободу передвижения, темп. А темп, как известно, решает все». — «В чем же здесь риск?» — «Сначала я ничем не рисковал. Потом я познакомился со многими артистами, спортсменами. У меня появились женщины. Мне нужны были деньги. Свезти в ресторан, сделать подарки. Как-то раз я ездил на курорт». — «Об этом потом. Женщины видели в вас человека, который тратит на них деньги?» — «Ну почему же! Я был очень удобен им во всех случаях. Это же только мещанское представление, что у артистов или спортсменов сладкая жизнь. На самом деле жизнь у большинства из них очень муторная. Днем работа, репетиции, вечером спектакли или съемки, концерты. Личной жизни иногда никакой. Разве что в самом коллективе заведется кто. А тут выплываю я. Подвезу, поухаживаю, накормлю. После спектакля придумаю какое-нибудь развлечение. Я являюсь в виде десерта к постному обеду. Или рождественского деда-мороза. От меня им одни удовольствия и просто облегчение жизни». — «И много было таких людей, которые нуждались в вас?» — «Я был нарасхват. Всюду меня встречали, всюду баловали и любили...» Ну как? — останавливается Родион. Лицо его задумчиво.

— Толковый мужик твой следователь, — говорит Олег озадаченно. — За десять вопросов выяснил всю подоплеку. Валяй дальше. Меня не это интересует.

— И напрасно. Самое интересное именно этот тип и как он удобно вмонтировался в нашу жизнь. Почитал тебе вслух и начал воспринимать его другими глазами. Понимаешь, Рахманинов порожден неудовлетворенным спросом. А? Точно? Он как бы заполняет пробелы в сфере обслуживания.

— Пожалуй. Ну а как Рахманинов объясняет конфликт с Мурадовым?

— На этот вопрос он отказался отвечать.

— А почему машину угнал?

Родион листает записи:

— Вот здесь вопросы о машине... «Были ли вы в ссоре с родителями к моменту случившегося?» — спрашивает следователь. «Перед армией я год не жил дома. Потом вернулся из армии, ссор не было, я изредка видел мать, но домой не возвращался». — «Для чего вы в тот вечер пришли домой?» — «Чтобы взять «Москвич» отца. Я же вам объяснил. Мне позарез нужна была машина на три дня». — «Куда же вы собирались ехать?» — «Во Владимир». — «Почему у вас в руках оказался гаечный ключ?» — «Я пришел за машиной, собирался уехать в другой город. У меня были все инструменты на случай неисправности в дороге. «Москвич» наш был очень старым. Когда я понял, что родители в отпуске и другого выхода нет, я решил ломать замок на отцовском гараже, достал напильник и гаечный ключ. Но, ударив раза два по замку, я отказался от этой затеи, сообразив, что ключей от машины у меня все равно нет». — «Как вы узнали, что родители в отпуске?» — «Дома я их не застал. А потом встретил соседку». — «Вы имеете в виду Ирину Васильевну Шестопал? Когда это было?» — «Тогда же. Не застав своих дома, я постоял у гаража, не зная, на что решиться. Увидев ее, подумал: может быть, она скажет мне о родителях». — «Расскажите о встрече с соседкой. Ее вы увидели перед самым появлением Мурадова?» — «Кажется, да. Я плохо помню, я уже сильно волновался». — «Хорошо. Рассказывайте». — «Она шла из проходного двора, и, хотя было уже темно, я ее сразу узнал. Их квартира была над нами, и я еще в детстве помнил, как здорово она играла на рояле. В руках у нее что-то было, кажется сумка с бутылками. Когда она подошла ближе, она увидела меня, но не узнала. Мне показалось, что ей надо помочь. Я ее окликнул. Она не удивилась. «Я Никита, сын Василия Петровича, — сказал. — Помните?» — «А я-то думала, вы еще в армии», — ответила она. Потом Шестопал предложила мне зайти к ним и сказала: «Что же ты стоишь во дворе? Ключей не оставили?» — «А где мои?» — спросил я. «Уехали на юг, разве ты не знаешь?» — удивилась она. Я взял у нее кошелку, проводил. Вот и вся встреча». — «Почему вы пошли ее провожать? Вы хотели увести ее с места преступления?» — «Нет, это было безотчетно. Проводил, и все. Я же еще не решил, что именно сделаю, чтобы достать машину». — «И она вас ни о чем не спросила?» — «Не помню. Впрочем, может быть, она сказала что-то о дочке. Я когда-то возился с ее дочкой Мариной, когда та была еще маленькой. Кажется, она говорила о ее спортивных успехах. Меня это мало интересовало. Мне надо было добыть машину». — «И почему же все-таки не добыли?» — «Роковое стечение обстоятельств. Отпускное время, многие в отъезде. Кого застал дома, тем машина самим была нужна в эти дни. Никогда для меня не составляло проблемы раздобыть машину. А тут такая осечка вышла».

Родион снова останавливается, тянется за сигаретой. Олег замечает, что вид у него какой-то неважнецкий. Лицо серое, щеки запали.

— Бог с ним, — говорит он, вставая, — не буду тебя терзать больше. И так поражаюсь твоему долготерпению. Возишься с этим всю жизнь. Вот я в одно дело влез, и то у меня чувство какого-то постыдного соглядатайства.

В углу бьют часы. Они басят, как колокол низкого регистра, наращивая один удар на другой. Шесть.

Родион поднимается.

— Знаешь, мне пора. А то эта Римма Касаткина еще раздумает. — Он закрывает папку, накидывает куртку. — Сегодня мне самому что-то не нравится в этой истории с Рахманиновым... Послушай, — вдруг оживляется он. — Действительно, поговори с Ириной. Первое — о том, из-за чего разошелся Никита с родителями, она, наверно, знает это. Второе — как к Никите относятся соседи, были ли у него в доме друзья. Третье...

— Минутку, — останавливает его Олег. — Мне бы знаешь что хотелось? Может быть, показания ее про то, что она увидела в гараже. Только это место давай просмотрим.

Родион неохотно скидывает куртку. В движениях тяжеловесная усталость, насилие над собой.

— Скажи, — Олег медлит, — ей что, обязательно в суд являться? А нельзя просто зачитать ее показания?

Родион останавливается.

— Ну и ну! — Он рассматривает друга, будто впервые видит. — Неужели ты не знаешь, что показания свидетелей, преступника, любого ходатая должны быть проверены в процессе судебного разбирательства? Не зачитаны, а  п р о в е р е н ы. Ясно? И каждый участник процесса обязан ответить на все вопросы судьи, экспертов, обвинения, защиты.

— Что же, — недоверчиво целит в него глазами Олег, — всех без исключения вызывают в суд?

— А ты думал? У одной из сторон могут возникнуть новые ходатайства, и тогда следующее заседание откладывается до явки нужных свидетелей. Это правило. И только в исключительных обстоятельствах показания зачитываются. Если свидетель физически не может явиться. В любом другом случае каждая из сторон имеет право настаивать на отсрочке разбирательства до вызова нужного им свидетеля. Сечешь?

— Ну и что, всюду это соблюдается?

— Должно соблюдаться.

— Ладно. Уговорил. Но все-таки прошу, найди мне запись этого места в ее показаниях.

Родион ухмыляется. Да, видно, напрочь околдовала Олега эта женщина. Он листает папку, находит нужные страницы.

— Вот, вникай сам. Впрочем, это мало что тебе даст.

«Это было часов в семь, может быть, полвосьмого утра, — читает Олег. — Мне позвонила соседка Нина Григорьевна Мурадова, попросила заглянуть к ним в гараж. Она извинилась, но сказала, что очень беспокоится: муж не вернулся домой от друзей. Меня удивила ее просьба. Обычно Мурадовы никого из соседей не посвящали в свою жизнь. Я взяла ключи и пошла. Было еще темно, стоял туман. Только вплотную подойдя к гаражам, я нашла их секцию, девятнадцатую. Ключи мне не понадобились, замок был навешен только на одну дужку. У меня еще мелькнула мысль, что сосед, наверно, выпил, забыл запереть гараж. В этой мысли я утвердилась еще больше, когда увидела, что гараж пуст. Машины в нем не было. Я только приоткрыла ворота гаража и начала их закрывать, но заметила, что ворота немного повреждены. Я прошла внутрь, зажгла лампочку и начала осматриваться. У самых ворот гаража, в углублении, лежал Егор Алиевич, свернувшись калачиком, и спал. Я подумала, как было бы ужасно, если бы я его заперла. Я подошла, чтобы его разбудить...»

Олег приостанавливается. Его поражает деловой тон показаний, четкость памяти, воспроизводящей подробности.

«...Когда я подошла к нему, я все поняла...» — «Что вы поняли?» — спрашивает следователь. «Я поняла, что он без сознания. Лицо, казалось, окаменело, рука, до которой я дотронулась, была чуть теплой. «Он сейчас умрет», — подумала я и попробовала чуть приподнять его. Тут уж я увидела под ним кровь. Тогда я догадалась, что он не по своей воле здесь оказался. Я сразу вспомнила, что нельзя трогать человека и касаться его, если что-то с ним произошло. Я прикрыла дверь гаража и побежала к автомату». — «Куда вы позвонили?» — «Сначала я хотела позвонить в «скорую» и в милицию, потом Нине Григорьевне». — «Ну и как, дозвонились?» — «В милицию... да... А может быть, и в «скорую» тоже. Не знаю...» — «Успокойтесь. Припомните, как вы все объяснили Нине Григорьевне». — «Я сказала, что муж ее в гараже. Он тяжело ушибся. Надо вызвать врача». — «А о машине она спросила?» — «Да. Я сказала, что машины в гараже нет. Теперь я точно помню, потому что она сразу поинтересовалась этим. Я даже удивилась, что она это спросила. Но потом я поняла, что ведь она-то не знает, что с мужем. Думает, выпил и ударился. Она ответила: «Спасибо. Мне все ясно. Не беспокойтесь больше. Я займусь этим сама». Я ее спросила, не нуждается ли она сама в чем-нибудь. Она ответила: «Нет, спасибо, ничего не надо»...»

Олег закрывает папку, поднимается.

— Эй, где ты там?

— Тебя сторожу, — слышится из кухни.

Олег направляется туда.

— Когда начало-то? — спрашивает он, с изумлением оглядывая Родиона, присевшего на корточках у фондю, в которой что-то шипит.

Тикают часы, пахнет жареным мясом.

— За пять минут, понял? Мечта холостяков и вдов. Понимаешь, я без мяса буксую. По куску сейчас перехватим, а вечером, считай, ты приглашен на ужин. — Он смотрит на часы. — Давай жуй, а то уже без пятнадцати.

— Спасибо. Суд, говорю, когда?

— Суд? В десять тридцать утра. — Он пристально смотрит на Олега. — Ты что, придешь?

Олег кивает.

— Действительно? — радуется Родион. — Не передумаешь? — Он стискивает руку Олега. — Конечно, подлец я, что тебя высвистел из муравьиной благодати. Слабинкой твоей воспользовался? А! Но ты извини. Я даже  о п р о в е р ж е н и е  потом протелеграфировал.

— Ладно уж паясничать, — пожимает плечами Олег. — Я свое все одно возьму. Про изотопы-то помнишь?

— Помню, помню. Не кляни меня, — извиняется снова Родион, насаживая на вилки по здоровенному куску мяса. — Побудешь с недельку, а там вместе махнем. Идет? Сколько еще у тебя остается отпускных?

— Много, — отмахивается Олег, пробуя мясо. — Мне с ними делать нечего. Для изотопов мороз нужен. Жду морозов... Нет, положительно в тебе погиб повар, — смеется он, глотая мясо.

Родиону становится еще более стыдно.

— Знаешь, слабость человеческая. Духом пал. А Ирина-то как... в общем?..

— В «общем» хорошо. — Олег поднимается.

— Я провожу тебя.

— Не стоит, — уже не глядя на Родиона, устремляется к двери Олег.

...«Ну и денек, — думает Родион, оставшись один. — Ни начала, ни конца, ни отзвука, ни удовлетворения...» Он понимает, что надо спешить, до встречи с Риммой остается всего полчаса, но в нем словно завод кончился. Родиона тянет прилечь подремать. «Да, времена Андреевского, Корабчевского, Плевако, гремевших на всю Россию, канули в небытие. Кому сегодня нужен талант адвоката? Десятку людей, связанных с данным делом? Допустим, у того же Олега внушительный список опубликованных работ, для него почти выстроен корпус с лабораториями и современной аппаратурой, клиникой. И каждый год — рывок вперед. А я? Из чего бегаю, езжу, хлопочу?.. Для чего все? Как я могу уберечь, предостеречь таких Тихонькиных?»

Когда-то они с Олегом воображали, что их роль — быть  п о с р е д н и к а м и. Между отдельной личностью и обществом. И призвание их — избавлять человека от изолированности, отторженности, созданной физической или нравственной ущербностью. Вернуть его в общество. Но так ли это? Возрастает ли в современном человеке желание этой самой общности, это еще вопрос. У некоторых, напротив, усилилась тяга к изолированности... И все же не может, не должна выветриться у людей потребность в общении, единении. Просто она приобрела другие формы...

В сквере у консультации так же людно, как на улице. Родион с трудом отыскивает свободную скамью. «Какие аргументы в пользу Тихонькина может использовать Вяткин после моего ходатайства? — размышляет он. — Существуют ли они в природе? Письма? Но они доказательство косвенное... Посмотрим дальше».

В обвинительном заключении нащупывается два слабых места. Он вынимает тот же блокнот и записывает: «Первое. Каким образом мог Тихонькин догнать и опередить ребят?» Двухметровый Рябинин убегал от преследователей с максимальной скоростью. Факт? Факт. Михаил вырвался от матери, когда все уже добежали до поворота на тропинку... Тоже бесспорно. Только после выкрика: «Он за мамину юбку хочет спрятаться!» — Тихонькин дернулся и побежал. С какой же скоростью он должен был бежать, чтобы догнать своих? Предположим, будут изучены параметры роста, шага... Можно ли установить, что Тихонькин не догнал преследователей? Так, попробуем подкинуть это Вяткину. Ну а второе? Подготовить эксперимент. Непременно. Только это даст нужный результат.

Идею эксперимента он вынашивал давно, потом отступился. Ошеломляющая дерзость задуманного настораживала. Нет, суд на это не пойдет. И все же он записывает: «Подготовить ходатайство о проведении судебного эксперимента с куклой»...

Сидеть неудобно и холодно. Римма запаздывает. Или он проглядел ее? Родион встает, начинает прохаживаться.

На крайней скамейке он замечает девушку. Она сидит, поджав под себя ноги, обнимая черный лакированный чемоданчик.

— Римма? — вглядывается в нее Родион.

Она кивком здоровается с ним.

— Можете теперь говорить? — уточняет он, пристраиваясь рядом.

Римма чуть отодвигается.

— Не хочу, чтоб мама знала. Она так нервничает, когда я занимаюсь Мишей. — Римма сдергивает левую перчатку. Один палец, другой. — Не бросишь ведь друга в беде. Хотя помочь ему трудно. До конца только он знает, как все было. Вернее, я тоже подозреваю... но доказать не могу.

— Что же вы подозреваете?

— Ему гордость не позволяет, чтобы другие пострадали больше, чем он. Понимаете? В особенности Кеменов.

— Почему?

— Ну как это почему? — Она хмурит лоб, тонкие брови подрагивают. — Потому что друзья. А что тут такого? Это честно.

— Честно? Это ведь не с папой поссорился. — Родион еле сдерживается. — Какое право он имеет распоряжаться своей жизнью и жизнью других? Что он знает о ней?

Теперь она и вовсе обижается:

— Значит, знает.

— Но  д р у г и е - т о  не думают о Михаиле.

— При чем здесь другие? — Голос Риммы звучит вызывающе. — Для Михаила это дело принципа. Вы его плохо знаете. Он ведь очень умный. И принципиальный.

— Какая это принципиальность! — отмахивается Родион.

Она возмущается:

— Да вы что, вправду не понимаете? Или притворяетесь? — Глаза ее сверкают. — О н  их втянул в драку. — Лицо ее горит, губы дрожат. — Они из-за  н е г о  побежали за Рябининым, чтобы  е г о, Михаила, защитить.

— От кого защищать-то? Рябинин никого не оскорблял.

— А это уже роковая ошибка. — Лицо ее становится печальным. — Привязался в кино Шаталов, а убили Рябинина. Вот что ужасно! Но и ошибка тоже произошла из-за Михаила. Он обязан был их остановить, да не смог. Он считает, что виноват один.

— Вот вы как думаете... — Родион достает сигарету. — И вам не жаль Михаила? — Он замолкает, представляя, что ждет Тихонькина, если ошибку не исправят.

— Смотрите, — Римма распахивает сумку, — вот!

В зыбком свете фонаря Родион видит листок со знакомым почерком. Положительно последние двое суток он будто идет по следам этого почерка. Он осторожно берет листок из рук Риммы, медленно вчитывается в строки Тихонькина:

«...хотелось бы сказать многое, но нельзя. Надеюсь, ты когда-нибудь узнаешь всю правду, а пока это останется для тебя загадкой. За себя не боюсь, но не хочу, чтобы друзьям было хуже, чем мне. Ведь все произошло из-за меня. Поэтому я считаю, что  с а м ы й  б о л ь ш о й  с р о к  должен получить я. Может быть, другой так не сделал бы, но я иначе поступить не мог. Попробуй понять меня и догадайся обо всем сама...»

— Это уже не для вас. — Римма отбирает записку. — А теперь вы как думаете?

— Так же, как и раньше. Ничего это не меняет. — Он старается передать ей свою уверенность. — Разве дело в одном Михаиле? Если уж у вас все разложено по полочкам, то объясните мне, почему Кеменов  п р и н я л  эту жертву? Ну, допустим, Михаил сам все решил. Но почему остальные так охотно спрятались за его спину? А Васена Николаевна? Она-то не может же согласиться с решением сына.

Римма молчит. Он придвигается поближе, видит темные жесткие волосы, детский профиль, скошенные в смятении глаза.

И в какие-то секунды время смещается далеко назад.

...Вода, круглые пластинки льда, покачивающиеся на мелкой волне, яхта. Ветер почти утих, и только что вздутые паруса обмякли и сморщились.

Он стоит, глядя на монгольский профиль Наташи, подчеркнутый капюшоном. Она давно уже смотрит не отрываясь на воду. Примостившись на одной из льдин посреди реки, сидят две галки. Серо-черные клювы уткнулись в шейный пушок друг друга. «Скажи, — прерывает молчание Наташа, — если чутье тебе подсказывает, что перед тобой преступник, он тяжко виноват в несчастье других, ты все равно воспользуешься неосведомленностью обвинения и будешь настаивать на своем?..»

У него начисто пропадает охота быть откровенным, любить ее, пропасть с ней на дне яхты. «Знаешь, порой мне кажется, — на глаза Наташи навертываются слезы, — что тебе не так правда важна, как твой...» — «Ну что ты затеяла это сейчас? — раздраженно отмахивается он. — Ну, если хочешь, да, в любом случае я буду настаивать на соблюдении закона, — делает он над собой усилие. — Я не имею права поддаваться своим ощущениям, симпатиям или антипатиям». — «Даже если ты уверен, что этот человек изворачивается и лжет? Он покалечил чью-то жизнь и хочет уйти безнаказанным? И тогда ты будешь за него?»

Он ищет глазами льдину с двумя припавшими друг к другу галками, но ее уже не видно.

«Да, бывает так. — Что ж, кое-что он попытается все же объяснить ей. — Следствие только предполагает виновность, а доказать ее не может. Обязанность адвоката настаивать на соблюдении всех норм, чтобы ни один человек не был осужден по подозрению».

Над водою повисла серая пелена. Нос яхты, приподнимаясь, рассекает туман, опускаясь, ныряет в него снова.

«Настаивать, даже против совести...» — глухо звучит ее голос за его спиной. «Господи, что ты заладила одно и то же! — взрывается он. — Сегодня я, послушный антипатии, допущу осуждение человека за вину, не доказанную до конца, завтра другой юрист во имя своей антипатии или, как ты говоришь, внутренней убежденности в виновности осудит невиновного. Что же будет?»

Льдины попадаются реже, их уносит течением в излучины бухты. Яхту тоже гонит к берегу, в отражения берез, повисших над водой.

«Сочувствие — враг объективности, — говорит он жестко. — Адвокат должен заглушать этот голос во имя беспристрастного установления истины. Даже если в данном случае произойдет ошибка и один преступник будет оправдан... — Родион меняет галс, яхта замедляет ход. — Случайно проскочившая ошибка ведет к несправедливости по отношению к одному человеку, — он оборачивается к Наташе, но ее лица не видно, — а правило нарушать законы — к массовым беззакониям. Поняла? Юристы, между прочим, тоже люди. — Он смягчается. — И разные к тому же. У мягкого, доброго юриста побуждения гуманные, у непреклонного, жесткого — злобные. Можно ли поручиться, что побуждения любого из нас всегда объективно справедливы?»

Она продолжает молчать, опустив голову.

Яхта уже у самого берега, Родион ищет удобную излучину, чтобы причалить.

«Эй, — окликает он Наташу, — что с тобой сегодня?» Она мотает головой. «Продолжай, я слушаю. Так этот злобный адвокат...» — «Вся штука в том, — Родион поправляет обмякшие паруса, — что жестокий человек не осознает себя как жестокого и несправедливого. Он думает, что оценивает обстоятельства правильно. И на основе собственных предположений будет карать всякого подозреваемого. Вот для чего пишутся законы. Они — объективные мерила субъективных предположений».

Родион достает конец, бросает его на берег.

«Пойми, — делает он последнюю попытку сгладить ситуацию, — право на защиту одно из самых гуманных прав в мире, его нельзя отнять ни у одного подсудимого. Будь он закоренелым рецидивистом или впервые оступившимся юнцом».

Яхта толкнулась о берег. Он застопоривает ее у ствола березы, затем протягивает Наташе руку, помогая сойти.

— Мне пора. — Римма встает со скамейки. — Извините. — Она протягивает руку.

Родион растерянно смотрит на нее, пытаясь восстановить предшествующее.

— Мы обо всем поговорили?

— По-моему, да. — Она улыбается. — А насчет Васены Николаевны... Ничего вы от нее не узнаете. Семейные счеты.

— С сыном?

— Нет. Их семьи с Кеменовыми.

— С Кеменовыми?

— Может быть, вы не знаете, Мишин отец... — она запинается, — ну, в общем, он уходил из дома. Когда Мише лет семь было. Васена Николаевна тогда в прачечной работала. А тут устроилась на стекольный завод, зарплата побольше за вредность. — Римма поднимает глаза, взрослые, серьезные. — Там ей не повезло. Поступила на мебельную фабрику. И там тоже... Ну вы знаете, пальцы ей отхватило на правой руке.

Она медленно двигается, он — рядом с ней.

— А Кеменовы что же? — Родион старается попасть в ее шажок.

— Они ее спасли, можно сказать. Мишка только в школу пошел, Васена Николаевна в больнице, потом еще осложнилось... Тут Мишка у соседей-то и стал жить как свой.

— У Кеменовых? — переспрашивает он.

— Ну да. Ведь их матери большие подруги.

Она ускоряет шаг.

— Сколько же времени жил Михаил у Кеменовых?

— До шестого класса. В общем, лет пять... Извините, я побегу. А вы не ходите дальше. Если что-нибудь еще, позвоните. По вечерам я всегда дома...

Сейчас, в консультации, Родион наспех вносит пометки в свои записи в счастливом настроении открытия, как будто побывал в неведомом и прекрасном краю или встретился с необыкновенным человеком, поведавшим ему свою историю.

«Начну, начну новую жизнь, — выйдя на улицу, улыбается он про себя. — Например, не остановлю вон то такси, а двинусь к тюрьме пешком. Подумаешь, час какой-нибудь».

Теперь уж можно всерьез заняться гаражным делом.

Разговор с Рахманиновым предстоит жесткий, но надо набраться терпения. Кто знает, может, в опасениях Шестопал и есть свой резон.

 

VIII

В утро суда Никита Рахманинов проснулся рано. Он почти не спал, думая о длинных, томительных днях, которые ему предстоят. С десяти до двух заседание, затем перерыв на обед, затем вечернее заседание. В каждую минуту этих дней ему надлежало слушать, отвечать, вспоминать все сначала от момента, когда он приехал домой в Москву за машиной, до той минуты, когда уже во Владимире его взяли и повезли обратно. Из разных уст предстояло ему узнавать мнения о случившемся и о себе самом, и избавиться от этого или сократить разбирательство было невозможно. Особенно мучительным ему казалось то, что факты и события, уже отодвинутые его сознанием в прошлое, на которых сам он давно поставил крест, нескончаемое число раз будут прокручивать чужие люди перед его близкими, и сейчас он просто не мог себе представить, как выдержит все это. Он предвидел, что во время процесса обвинитель и свидетели будут подолгу копаться в самом тяжелом для него — в мотивах происшедшего, расчленяя, объясняя каждый момент избиения им Мурадова в гараже, то есть нарочно возвращая его именно к тому, о чем он старался забыть. Порой это ощущение предстоящей нравственной пытки было столь невыносимо, что он думал о том, как хорошо и просто было бы все покончить разом, так сказать «оборвать нить жизни», пока его не вымотали окончательно. Но каждый раз, когда он решался на самоубийство, начинал продумывать в подробностях и то, как он это сделает, и то, что за этим последует, что-нибудь да останавливало его.

Позавчера, к примеру, перед самой вечерней кормежкой появился его адвокат Родион Николаевич Сбруев и начал тянуть из него «правду». Он настаивал на том, чтобы Никита рассказал, какие отношения были у него с потерпевшим Мурадовым до инцидента в гараже и что послужило действительным поводом к его избиению. И снова, как это уж не раз бывало во время свиданий с адвокатом, весь заряд умственной энергии Рахманинова, который нужен был для выработки плана самоуничтожения, ушел на то, чтобы обмануть проницательность Сбруева и не сказать ему того главного, из-за чего все произошло.

Сбруев был ненамного старше его, двадцатисемилетнего, может быть, на пять-шесть лет, но разница была не в возрасте. Рахманинову казалось, что адвокат жил в совершенно ином круге представлений, мерил все совершенно другим аршином, чем он. Ничего он не смыслил в жизни Никиты, ничего не мог в ней изменить, и присутствие его только раздражало Рахманинова. Глядя на бледную физиономию адвоката, на небрежно откинутые густые волосы и крупную рыхловатую фигуру, которую облегал коричневый в крапинку пиджак, сшитый в каком-нибудь высоковедомственном ателье по спецзаказу, Рахманинов представлял себе, как, должно быть, бегает сейчас за этим красавчиком его мать, мать преступника, и какую сумму адвокат получит, если ему, Никите, не припаяют максимальный срок — пятнадцать лет строгого режима.

Сбруев поддерживал в нем слабую надежду на возможное смягчение участи. Но для этого он, Никита, должен был со всей откровенностью осветить ситуацию в гараже, по возможности не восстановив против себя судью и народных заседателей. Надежда адвоката смягчить приговор основывалась на внутренней его убежденности — в противовес обвинению — в том, что действия Никиты не были преднамеренными, заранее запланированными, но найти неопровержимые доказательства для подтверждения этого внутреннего убеждения было Сбруеву труднее всего. Никита это хорошо понимал. Но он не решался дать адвокату, далекому от его жизни человеку, те сведения, которые хотя бы объяснили истинную причину происшедшего. Он считал это абсолютно бесполезным. Во-первых, он сам ничем не мог подтвердить свой рассказ, вернее, то доказательство, которое у него было, он не хотел приводить. Приведи Никита его — он вынужден был бы открыть суду тайные стороны жизни его семьи, что было для него невозможно. Во-вторых, этот последний аргумент тоже мало что изменил бы в деле, потому что скрытые обстоятельства, заставившие его ненавидеть Мурадова, не могли вызвать сочувствия у других людей, в том числе у адвоката. И Никита петлял в показаниях или отмалчивался. Сбруев конечно же чувствовал уклончивую неоткровенность подзащитного, и это не улучшало их взаимоотношения. Но Никите сейчас было все равно. Уже недели полторы, как впал он в полную апатию, не нарушаемую ничем, кроме редких приступов отчаяния и мыслей о самоубийстве, и мечтал только об одном: чтобы все поскорее кончилось и суд был позади.

Но вот сегодня нестерпимая мысль о разбирательстве его преступления в присутствии родных и знакомых овладела им с новой силой. С удивлением он обнаружил сейчас, что все остальное — сколь бы жестко с ним ни поступала судьба — было, как оказалось, гораздо легче выносить: физическую боль, опасность ареста, скитания по чужим квартирам и городам, допросы, которым, казалось, не будет конца, — чем эти пять-шесть дней процесса, которые ему предстояли.

От рокового решения покончить с собой его останавливала еще мысль о  С о н е. Пожалуй, это было единственное, что теплилось в нем, но и оно пробуждалось все реже. Соня работала санитаркой в тюремной больнице, где полгода назад он пролежал дней двадцать, и у нее должен был родиться от него ребенок. Мысль об этом существе, которое появится на свет, взамен его жизни или, во всяком случае, с иной судьбой, чем у него, вызывала в его душе непонятное движение.

Сейчас, когда все ценное и несущественное сместилось в его представлении, он вдруг осознал, что привязан к этой неказистой, малоподвижной Соне с мелкими перманентными кудряшками, не очень-то образованной и совсем не шикарной, и что ему безразлична Галина Козырева, сероглазая полногрудая актерка, на которой он недавно женился во Владимире и ради которой добывал эту проклятую машину.

Он знал, что Галина бросила свои спектакли, ходит из-за него по инстанциям, записываясь на приемы все к новым и новым важным лицам. Знал он также, что она делает это не только для того, чтобы выпутаться самой, но и потому, что действительно страшится разлуки. И какая бы мера наказания ему ни грозила, она думает сейчас, что будет ждать его долгие годы, ездить на свидания в далекие края, чтобы жить с ним там, когда ей это разрешат. Но совместное будущее с нею тоже не имело сейчас для Никиты никакого значения. В последние дни он почти не вспоминал о Галине, был с нею груб на единственном свидании, отговаривал ходить по начальству, А о Соне он думал неотступно, пока не овладело его душой то полное равнодушие, которое сделало его бесчувственным к ней и ко всему на свете.

Именно в таком состоянии апатии, к которому со вчерашнего дня присоединилась зубная боль, находился он до этого утра, утра суда. Сейчас же его лихорадило, то и дело он покрывался испариной, и в каждой части тела стучал молоточек, который он не мог остановить. Ему казалось, что до машины, которая повезет его в городской суд, и то не добраться — так била его дрожь и дергал зуб. Если бы сейчас Рахманинова спросили, какое у него единственное желание, он попросил бы беспробудного сна на эти семь дней, с тем чтобы очнуться, когда приговор будет уже оглашен. Или чтобы произошло чудо подмены и кто-то другой мог пройти за него все стадии разбирательства, ответить на вопросы, а он не слышал бы их, не знал об этом совсем и только сам уже отбывал наказание.

За ним пришли около десяти.

— Рахманинов, в суд, — сказал молодой конвойный, открыв дверь. — Что ж ты ничего не ел? — добавил он, поглядев на миску. — Перед судом подкрепиться следует...

У двери стоял другой конвойный, такой же молоденький, как и первый. Оба они были по-деревенски румяны, здоровы, и обязанность сопровождать преступника для них ничего такого особенного не значила, они ее выполняли четко, но благодушно. Второй конвойный был особенно веселого нрава. Никита где-то его видел, тот кивнул ему как знакомому и улыбнулся. Пока Рахманинов влезал в рукава пальто, почему-то ставшего ему тесным, пока вели его на улицу, этот парень пританцовывал, бормоча: «Суд идет, и наш процесс кончается...» — и чувствовалось, что у себя дома он первый гитарист и танцор и по девочкам не дурак. Никита все это замечал, но внешний мир не пробивался к нему, как будто он наблюдал все происходящее из окна вагона.

Когда вошли в здание суда на Каланчевской улице, Рахманинов, проходя по коридору, нечаянно увидел свое отражение в оконном стекле и поразился, как старо и некрасиво он выглядит. «На лбу залысины, морда помята, как у сорокалетнего. С такой будкой надо завязывать существование».

В горсуде шел ремонт. Как все ремонты, он затянулся. Осенние дожди и сырость мешали просохнуть выкрашенным потолкам и стенам. Пахло мокрой штукатуркой. Помещение еще не топилось, и в зале заседаний было холодно и сыро.

Рахманинов с удовольствием опустился на скамью за деревянным барьером, трое конвоиров обступили его, он опустил голову и прикрыл глаза, чтобы еще минуту никого не видеть и не слышать.

Так он сидел, не разгибаясь, за перегородкой, отделявшей его от зала, но краем глаза видел, как впустили публику, как побежала девушка-секретарь с обвязанным горлом, как, положив на стол том его дела, она степенно, сдерживая дыхание, вошла в комнату судьи и сразу же появилась, сказав до шепота сиплым голосом:

— Встать! Суд идет!

В зале задвигали скамейками, люди вставали вразнобой, поднялся за барьером и Рахманинов. Скосив глаза вправо, он сразу охватил взглядом весь зал, лица — матери, Сони, Нины Григорьевны, жены Мурадова, затем увидел справа от себя столы, за которыми привычно друг против друга разместились прокурор Мокроусов и адвокат Сбруев, потом уж стал рассматривать судью и двух народных заседателей.

Когда все сели, судья разложил перед собой материалы дела, шепотом условился о чем-то с народными заседателями — очень полной седоволосой женщиной с ямочками на щеках и добрым ртом и молодым усатым мужчиной с натруженными сухими руками, которые на столе казались непомерно большими. И снова чувство безысходности охватило Рахманинова. Он опустил голову и уставился в пол.

Пока проходили все формальности, он полудремал, прислушиваясь к ноющему зубному нерву. Объявили состав суда, потом посыпались вопросы к жене потерпевшего, обвинителю и к Рахманинову — доверяют ли суду в этом составе. Никита, отвечая, машинально вставал, затем садился и снова погружался в забытье. Судья принялся разъяснять права подсудимому, истице, судебному эксперту. Было выслушано ходатайство прокурора о допуске общественного обвинителя, и после всего этого судья приступил к чтению обвинительного заключения.

Никита ознакомился с обвинительным заключением дней десять назад, и тогда оно вызвало в нем жгучее сопротивление. Может быть, потому, что он впервые увидел себя глазами обвинения, а может быть, из-за языка, которым оно было написано. Все в этом заключении, как показалось Рахманинову, было подведено под логику и лексикон сухого протокольного судопроизводства. Ответы, показания свидетелей и поучительный вывод, вытекающий из всего этого, выглядели казенно, как будто речь шла об инвентаризации или бюджетном балансе. Рахманинов сознавал, что почти все факты обвинительного заключения были верны, но их изложение и истолкование казались ему карикатурно оглупленными.

Сегодня при чтении того же документа он не почувствовал ничего. Лишь бы скорее. Он знал, что чтение займет не менее получаса, и решил использовать это время, чтобы отдохнуть.

Рахманинов попытался забыть, где и зачем он находится, заставить себя думать о чем-нибудь постороннем. Но ни забыть, ни думать о другом он не мог. С приходом судьи и заседателей что-то сдвинулось в его психике. Нервы взвинтились до предела, лихорадка усилилась.

Чтобы избавиться от этого, он постарался отключить голос судьи, и стал изучать лица присутствующих, придумывая, что это за люди в обыкновенной жизни и чего они ждут от суда.

Сам судья, медленно, чуть задыхаясь, читавший этот страшный для зала документ, был вовсе не стар. У него было тонкое, нервное лицо, произнося слова, он чуть шепелявил, и при этом его щеки подрагивали. С помощником прокурора района, выступавшего здесь в качестве обвинителя, у Рахманинова были свои счеты. Никита не мог привыкнуть к его тону, казавшемуся высокомерным, к омерзению, которое прокурор, думалось, испытывал, обращаясь к нему. Сейчас злое, агрессивное чувство при взгляде на широкое лицо Мокроусова, твердо очерченный подбородок, как бы приходивший в противоречие с близоруко щурившимися глазами, которые угадывались за стеклами в тонкой позолоченной оправе, шевельнулось в Рахманинове. Шевельнулось и погасло. Все, что записано в заключении, которое читал судья, было делом рук многих, в том числе и свидетелей, среди которых были люди, прежде вызывавшие у Никиты даже симпатию. Он думал, что, очутись он на воле, он мог бы вот с этим коротать вечера, а с этим смотаться на бега, поставив по три рубля на Красавицу или Нежную. А с Ириной Васильевной Шестопал, будь она лет на пять помоложе, можно было бы и в Крым прокатиться. Когда Рахманинов думал о показаниях именно этих симпатичных ему людей, зубная боль делалась нестерпимой.

Он почувствовал, что еще больше устал от всеобщего внимания, где не понять, чего было больше — презрения, жалости или просто циничного любопытства, и скользнул взглядом в сторону адвоката. Это был единственный человек, которого совсем не занимал Рахманинов. Сбруев листал свои записи. Обвинительное заключение он знал назубок и сейчас, по мнению Рахманинова, не испытывал к нему, своему подзащитному, ровным счетом никаких чувств, а занят был лишь собственной ролью в этом деле и тем, как ее играть в тех неожиданных обстоятельствах, которые готовит ему этот процесс. Ведь Сбруев и мать хотели лишь одного — уйти от обвинения в покушении на убийство с целью хищения машины, и это тоже было ему неприятно. Рахманинов внутренне был уверен, что абсурдность обвинений в предумышленном нападении очевидна, но радости при этой мысли не испытывал. Поэтому усилия адвоката тоже не вызывали у него никакой благодарности. Он, Никита Рахманинов, всю жизнь только то и делал, что ошибался, уродовал свою жизнь, которая теперь была кончена, а этот Сбруев чувствовал себя непогрешимым и, очевидно, еще собирался двигаться ввысь по лестнице благополучия. Сейчас он глядел с неприязнью, притупленной лихорадкой и зубной болью, на хорошо отутюженный костюм адвоката, смуглое подвижное лицо с высоким, как казалось, безмятежным лбом и нетерпеливо подрагивающими губами и на то, как, углубившись в свои записи, то и дело откидывал он привычным жестом черную прядь волос, падавшую ему на лоб.

Затем он подумал о матери и осудил ее за то, что она притащилась на суд, накрасив губы. Не понимает она, что ли, что его ответы и все, что по ниточке будут здесь разматывать, совсем не для ее ушей? Пришла бы на оглашение приговора через пару дней. Ей и этого бы с лихвой хватило. Но когда он вгляделся в лицо матери и увидел, как она опухла, порыхлела за время, прошедшее с последнего свидания, как малиново-красны ее веки, то невольно ответил на ее виновато-умоляющий взгляд.

Соня сидела позади всех, на задней скамье, и лицо ее ничего не выражало. Он всегда удивлялся непроницаемой тяжеловесности ее взгляда, улыбки. Казалось, лицо это не имело никакого отношения к тому, что происходило в душе. Никакой зависимости. Он судил о ее чувстве к нему только по ее поступкам. Пять с половиной месяцев назад она ошарашила его тем, что хочет оставить ребенка. Теперь беременность была заметной, и Никита думал о том, что, услышав приговор, она поймет, что уже поздно что-либо изменить. В последнее время в ней ощущалась особая отгороженность от внешних событий, свойственная беременным женщинам, когда внутри них происходит непонятная работа другой жизни. Может быть, именно она, эта отгороженность, даст Соне силы вынести весь ужас человеческих и гражданских обвинений, которые посыплются здесь на него. Он жалел сейчас Соню, боялся за ребенка, которому придется дышать отравленным воздухом известки, сырой штукатурки и судебного разбирательства. Но и только. Сейчас и это тоже не трогало его по-настоящему.

— Подсудимый, встаньте, — услышал он голос судьи и понял, что оглашение обвинительного заключения окончено и для него тоже все кончено. Все, что было до этого. И отдых, и наблюдения, и вольные его мысли о своей и Сониной жизни. Настала минута, которая ляжет железной плитой между его прошлым и будущим.

Как в тумане отвечал Рахманинов на вопросы, отчетливо осознавая лишь, может, два-три момента. Они касались не подробностей, хотя интереснее всего для окружающих были именно подробности, а общих черт его жизни, когда судья или прокурор пытались нащупать связь между происшедшим ночью в гараже и всей предыдущей жизнью Рахманинова. Он вышел из своего отупения, когда прокурор вдруг спросил:

— Для чего вы сочиняли версии, которые заведомо были ложны? На что вы надеялись?

— Не понимаю вопроса, — попытался отделаться Рахманинов.

— Я уточняю. Вы надеялись на то, что переложите вину со своих плеч на другие? И уйдете от ответственности?

— Ничего я не надеялся. Я просто сочинял, чтобы отвязаться от расспросов.

— Боже, — услышал он голос матери, — что такое он говорит?

В зале произошло легкое движение.

— То есть попросту лгали? — уточнил прокурор.

— Назовите как угодно. Я выдумывал что попало.

— Для чего? Вы надеялись уйти от приговора?

— Никуда я не хотел уйти, — раздраженно огрызнулся Никита, — мне легче было говорить на другую тему.

— Не дерзите суду, Рахманинов, — сердито обрывает его судья. — Для выяснения истины вы обязаны подробно отвечать на все вопросы.

— Я уже все рассказал на последнем допросе. Зачем заново копаться в этом?

— В суде вопросы могут задавать только  в а м, — резко парирует судья. — Вы не имеете права задавать вопросы. Потрудитесь  и з л а г а т ь  ф а к т ы, а уж суду позвольте их оценивать.

— Виноват, гражданин судья, — равнодушно извиняется Рахманинов.

— Разве вы не понимали, что врать безнравственно? Вы что же, всегда врали? — продолжал свое прокурор.

— Если надо было. Что тут особенного? Многие врут, и я тоже.

— Для чего вы лгали?

— Это очень украшает жизнь. К примеру, если ты скажешь женщине, что без ума от нее, жить без нее не можешь, ей хорошо и к тебе она отнесется теплее. А если правду...

— Ваша философия нас не интересует, — перебивает судья. — Отвечайте на вопросы.

— Вот вы связаны узами брака с Козыревой, угнали ради нее машину, — монотонно продолжает обвинитель, — значит, вы любите ее?

— Нет.

— А что же?

— Это был расчет.

— Какой?

— Женитьба помогала мне освободиться от родительской опеки. Козыревой было хорошо, а мне удобно.

Прокурор задумывается.

— Скажите, а сейчас вы тоже лжете?

— Сейчас я говорю правду.

Потом пошли какие-то уточнения, и снова он отвечал механически, отключив эмоции и мысли. Волна тупой ноющей боли захлестнула его. Он вынырнул из нее, когда услышал:

— Вы пытались лишить жизни человека, хорошего, ценного для общества, из-за машины, — уточнил прокурор. — Вы что же, считаете, что ради исполнения вашей прихоти можно отнять жизнь у человека?

Рахманинов не реагировал, до него дошел лишь конец фразы. Прокурор повторил вопрос.

— Это вышло случайно.

— Случайно? Как же вы могли «случайно» нанести множество ударов по голове и спине гаечным ключом? Чтобы отнять машину и увезти ее, вам достаточно было одного-двух ударов, а вы продолжали зверски избивать свою жертву.

— Я не собирался отнимать у него машину.

— Но вы ее увели. Как же можно объяснить это?

— Это уже потом. Когда я думал, что все кончено. Мне уже было все равно.

— Значит, вы уверяете, что не собирались угонять машину Мурадова, когда начали избивать его?

— Нет. Просто увидев, что он лежит без движения, я уж заодно прихватил и машину. Мое дело было кончено.

— Как же связать показания вашей жены Козыревой о том, что вы поехали в Москву за машиной, с тем, что вы не собирались, по вашим словам, брать машину?

— Я собирался достать машину у отца или у кого-нибудь из друзей. Я обошел многих до этого, но мне не повезло.

— Значит, вы просто так, без всякой корыстной цели, избили хорошего человека?

— Он не был хорошим человеком.

— Это по-вашему. А по отзывам всех, кто его знал, он был честным, прекрасным человеком.

— По отзывам всех, кто знал меня, я тоже был неплохим человеком.

— Не дерзите, Рахманинов, — опять предостерег судья. — Отвечайте на поставленный вопрос. Объясните, за что конкретно вы избили Мурадова?

— Не могу объяснить, но только не из-за машины.

— Значит, если бы возобновить ту ночную ситуацию, вы повторили бы то же самое?

— Сейчас нет.

— Что изменилось?

Рахманинов молчит.

— У меня больше пока нет вопросов.

Прокурор захлопывает блокнот, смотрит на судью. Никите кажется, что лицо его говорит: как я ни стараюсь быть спокойным, но вы сами видите...

— Гражданин Рахманинов, — обращается к нему судья, — вы усугубляете свою вину отказом отвечать. Вы признались в своей вине. Ответьте теперь суду, почему вы раскаиваетесь в содеянном?

На мгновенье в голосе судьи Никите слышится что-то отеческое. Он чувствует, как покрывается испариной. Зеленые круги медленно плывут перед глазами, и впервые память касается того, что предшествовало драке. Если бы даже он рассказал об этом, ничего бы не изменилось. Ни для кого из них. Разве что для Сонькиного ребенка.

— Потому что теперь я дорожу своей жизнью, — говорит он раздельно, — а тогда я ее ни во что не ставил. Окажись я слабее, Мурадов не пощадил бы меня. Но оказался сильнее я, вот и вся разница.

— Вы что, серьезно считаете, — брови судьи ползут вверх, — что можете по своему усмотрению вершить суд и чинить расправу?

— Да, тогда я так считал, — говорит Рахманинов, до боли стискивая зубы, чтобы они не щелкали.

— У меня еще вопрос, — заявляет прокурор. — Скажите, подсудимый, что конкретно так подействовало на вас сегодня? Страх перед наказанием?

Рахманинов медлит. Труднее всего ему отвечать прокурору.

— Многое... — наконец произносит он. — Можно сказать, что и предстоящее судебное разбирательство, сам процесс заставил меня все продумать сначала. Всю мою жизнь. — Никита чувствует, что этого не надо было произносить. Сейчас нервы у него сдадут. Дрожь бьет все сильнее. Собрав остатки воли, он заставляет себя успокоиться, обрести равновесие.

Вопросы переходят к адвокату. Вот оно, наиболее мучительное. Рахманинов предвидит, что Сбруев будет копаться в самом болезненном, его вопросы пройдут в миллиметрах от эпицентра, случившегося «для его же, Рахманинова, пользы».

— Расскажите, — спрашивает Сбруев, — почему вы ударили Мурадова? Постарайтесь поподробнее вспомнить этот момент. Кстати, кто ударил первый?

— Первым ударил я.

— Продолжайте.

— Когда соседка Шестопал мне сказала, что родители на курорте, я понял, что и машиной отца не смогу воспользоваться. До этого я уже многих обзвонил, не хотел у своих одалживаться. Я попробовал гаечным ключом сбить замок с нашего гаража, но сообразил, что ключей от машины у меня все равно нет. Тут я стал прикидывать, у кого еще можно добыть машину. Без машины я не мог вернуться. В это время подъехал Мурадов. Я обрадовался — он мог меня выручить. Он вышел, чтобы открыть ворота. Я был уверен, что машину он мне даст. Но он отказал. Мы заспорили, он сказал какую-то гнусность. Мы подрались... Дальше я плохо помню.

— Почему вы были уверены, что Мурадов даст машину?

— Потому что он мне раньше не отказывал.

— «Потому что он мне раньше не отказывал», — для протокола четко повторил Сбруев. — В чем причина, что другим он не доверял машину, а вам давал?

— Он кое-чем был обязан мне.

— Чем именно?

— Неважно. Это к делу не относится. За ним был должок.

— Денежный?

— Нет. Мне и в голову не могло прийти его избивать, — говорит неожиданно Рахманинов и чувствует, как начинают дергаться его губы, — но он сам нарвался, — добавляет он тихо и замолкает.

Сейчас то, как это было в действительности, молнией проносится в его мозгу.

«...Больше ничего не хочешь? — говорит Мурадов и показывает Никите жирный кукиш. — Может, тебе подарить ее, а?» Кукиш расплывается перед глазами Никиты, он уже заслоняет всю отвратительную морду соседа...

— Вы слушаете, Рахманинов? — прорывается к нему голос судьи. — Я вас спрашиваю, для чего вам была так нужна машина? Позарез, как вы выразились.

— Хотел... сдержать слово.

— Вы чуть не убили человека, чтобы сдержать слово?

— В известном смысле так. — Рахманинов чувствует приступ тошноты. Его мутит от реальности картины, прошедшей перед ним сейчас. — Извините, гражданин судья, — говорит он. — Я плохо себя чувствую. Прошу перерыва.

Судья смотрит на побелевшее лицо Рахманинова, шепчется с заседателями.

— Суд, совещаясь на месте, постановил удовлетворить просьбу подсудимого. Перерыв на пятнадцать минут.

Сначала выходят посторонние и свидетели, затем Нина Григорьевна Мурадова. («Порядочная стерва, — думает о ней Никита, — понятия не имеет о своем муже».) Мать Никиты ждет Сбруева, пока тот переговаривается с Мокроусовым. Со стороны они кажутся единомышленниками. Как-то схлестнутся в заключительных речах?

Соня не двигается с места. Как будто требование конвоя к ней не относится. Продолжая сидеть, она не мигая смотрит на Никиту, и ее остановившийся, пристальный взгляд ничего не выражает.

Никита видит, как молоденький белозубый конвойный, покосившись на живот Сони, обращается к ней. Она неохотно поднимается, запахивает то и дело расстегивающееся на животе пальто и уходит, тяжело переваливаясь с ноги на ногу.

Суд тоже удаляется в свою комнату, и Никита наконец остается в зале один с конвоем. Молоденький светло-русый парень начинает напевать и пританцовывать около Никиты, как застоявшийся конек.

— Есть небось хочешь?

— Нет.

Ничего он не хочет.

После перерыва возобновляется допрос Рахманинова. Подсудимый вял, апатичен, лицо его, покрытое пятнами, особенно яркими на лбу и у носа, выглядит измученным. Несколько ответов — и он садится на скамью, опустив голову.

Начинается допрос свидетелей.

Со стороны Мурадова проходят: хозяин дома, где провел Егор Алиевич вечер перед возвращением в гараж, гости, видевшие его там. Все они показывают, какой аккуратный, вежливый, интересный человек Мурадов, как в этот роковой для него вечер был он остроумен, весел. Хорошо говорят о Мурадове и его сослуживцы и соседи по гаражу.

Владельцы индивидуальных гаражей в Сретенском тупике отмечают, помимо всего прочего, «патологическую любовь Егора Алиевича к своей машине». «Он ухаживает за ней постоянно, истово, консультируясь в малейшей неисправности. Боясь какой-либо случайности, он никогда ключей никому не доверяет и не оставляет в машине посторонних. Даже если в дороге передает руль, то, пересаживаясь, не оставляет ключей в замке, а вынимает их, передавая из рук в руки. В расчетах точен и бережлив до скрупулезности».

Потом пошли свидетели со стороны Рахманинова.

Из Владимира приехали две актрисы и один актер, хорошо знавший отношения Никиты и Галины Козыревой, администратор гостиницы, где они жили, и старик Бородкин, билетер и сторож, которого Никита возил два дня по городу вместе с актерами. Все они на разные лады намекали, что-де не вышло бы ошибки, уж очень непохоже на Рахманинова это зверское избиение. Кроме хорошего, они от него ничего не видели: добрый, щедрый, всегда выручит из беды.

— Неужели вас не интересовало, откуда такая щедрость? — спрашивает прокурор Бородкина.

— Ну что вы, — машет тот руками, — как это можно спрашивать?

— Человек вернулся из армии и вот разъезжает на машине, платит за всех. Это не вызывало у вас подозрений? — обращается он к актрисе, подруге Козыревой.

— Нет, — пожимает она плечами, — не вызывало. Человек платит, значит, есть чем.

— У меня еще вопрос к подсудимому, — заявляет обвинитель.

— Подсудимый, встаньте, — говорит судья.

Рахманинов встает.

— Объясните суду, откуда у вас были деньги?

— Мне давали. Не крал же я. Я выполнял работу, и мне давали.

— Какую, к примеру?

Рахманинов отвечает чуть слышно, неразборчиво, язык его будто распух.

— Купит кто-нибудь издалека машину. Ее надо перегнать, допустим, во Фрунзе. У владельца нет достаточного умения или прав на вождение. Я это за него делаю... Достану нужную вещь... Или машину починю... Чаще всего чинил машины. Я ведь во всех марках разбираюсь... Деньги были всегда.

— Почему же вы считали необходимым тратить их попусту? Вы не ценили деньги?

Рахманинов пожимает плечами.

— Не знаю... Натура такая. Я любил быть в центре внимания.

И опять проходят свидетели. Они подтверждают: да, он всегда был в центре внимания в их компании. Выпивал? Нет, не слишком. Во всяком случае, не видали, чтобы до безобразия. Никогда не дрался, не хулиганил.

Наконец просят в зал Галину Козыреву.

Она вызывает особый интерес зала. В публике происходит движение, ее разглядывают и оценивают. Сообщница? Шлюха? А может, действительно жена? «Ничего не знала, не ведала».

— Расскажите, как вы познакомились с Рахманиновым, — говорит судья. — Как можете его характеризовать и поподробнее о той встрече, вернее ночи, когда он приехал из Москвы на машине.

Козырева переминается с ноги на ногу перед столом суда. Она кажется крайне неуместной в этом зале в своем лакированном красном пальто, красных лакированных сапогах, с длинной гривой распущенных русых волос.

— Мы встретились на улице в Москве, — говорит она запинаясь и перекидывает за спину волосы. — Рахманинов прогуливался с товарищем, подошел ко мне. Говорит: «Вы скучаете, и мы скучаем. Может, зайдем в кафе погреться?» Приличные молодые люди, хорошо одетые, почему не пойти. Я пошла. Через день он уехал со мной во Владимир.

— В каком качестве он уехал с вами?

— Как муж.

— Почему же вы так быстро согласились стать его женой, уехать с ним? Вы ведь его совсем не знали? — щурится судья.

Козырева пожимает плечами. Пальцы бегают вдоль пуговиц лакированного пальто. Она то расстегивает их, то застегивает.

— Почему не знала? — поднимает она глаза на судью. Глаза серые, настороженные. — Два дня достаточно, чтобы узнать. А если не узнаешь — то и двух месяцев мало.

Это уже мировоззрение.

— Как же вы, взрослая, самостоятельная женщина, актриса, решились связать свою судьбу с малознакомым?

Козырева мнется, подыскивая слова.

— Он был очень вежливый, — выдавливает она из себя, — не мелочный. Ну и внешне мне понравился. Он ведь не такой был, — простодушно оборачивается она на Рахманинова.

Никиту передергивает. Он с презрением смотрит на эту женщину, которая всего полгода назад сводила его с ума.

— Вы считаете внешность и вежливость достаточно вескими аргументами для выбора спутника жизни? — говорит судья. На лбу его пролегают длинные поперечные морщины.

Теперь Никите видно, что судья отнюдь не так молод, как кажется.

— Конечно, — удивленно вскидывает брови Козырева, — если есть... — она подбирает слово, — есть подходящая наружность и симпатия.

— Достаточно, — обрывает судья. — Что произошло в ночь на десятое июля?

— Ну, он пришел очень поздно, сказал: вон — гляди в окно — машина. Тебе подарок в день именин... Будем гулять. — Она закусывает нижнюю губу. — Я выглянула в окно, думала, разыгрывает. Под фонарем, вижу, стоит заграничная голубая машина. У меня аж дух захватило. Фантастика, говорю. Я ведь его так любила, так любила! — Она вспыхивает, но сразу берет себя в руки. — Вижу, он устал очень, бледный. Шутка — полночи в дороге. А он говорит: нет, я не очень устал, ты лучше брюки постирай. Что, мол, с тобой, спросила, на тебе лица нет? А он говорит: я по дороге человека сбил, в больницу отвозил. Сильно, спрашиваю, поранил человека? Нет, говорит, он уже в порядке. Потом мы легли спать. — Она мнется снова. — В общем, утром поехали на речку.

— Два дня вы гуляли, бывали в ресторанах. За все это платили. Откуда же у него такие деньги? Вы же ему не посторонняя, неужели ни разу не спросили?

— А что было спрашивать? В этот раз я ему давала, он был совсем пустой.

— Без денег? Это вас не удивило?

— Он сказал, что не успел снять со сберкнижки. А я как раз получила за гастроли. Их мы и тратили.

Прокурор просит разрешения у суда задать вопрос свидетельнице. Судья соглашается.

— Рахманинов утверждает, — говорит прокурор Козыревой, — что в браке с вами у него не было любви, один только расчет. Часто так бывало, чтобы вы тратили на него свои деньги?

— Как это расчет? — Женщина остолбенело глядит на Мокроусова, потом переводит глаза на мужа, сидящего за барьером. — Ерунда, — приходит в себя Козырева. — Без меня он минуты не мог прожить.

— Врет она, сволочь! — раздается хриплый голос из зала. — Из-за нее все! И машина и драка!

Никита вздрагивает. Он видит искаженное злобой лицо Сони и то, как она, выкрикивая, приподнялась всем на обозрение. Зал разом загудел.

— Прекратить реплики! — кричит судья. — Иначе мне придется удалить из зала всю публику. Продолжайте, — обращается он к Козыревой, когда тишина опять восстановлена.

— Зачем мне врать, — пожимает плечами Козырева, — пусть он сам подтвердит.

— Рахманинов, — настаивает прокурор, — вы подтверждаете, что в отношениях с Козыревой вами ничто, кроме расчета, не руководило?

— Истинная правда, — говорит Никита.

Козырева начинает всхлипывать. Слезы, как капли из испорченного крана, стекают на подбородок, на лакированный красный обшлаг. Потом она утирает глаза вышитым батистовым платком, успокаивается.

— Все равно врет. И тогда мне все врал и теперь. Тогда врал, что аспирант, что у отца машина. А я видела, что хвастает, но не хотела его разоблачать. Если ему так лучше, пусть фанаберится. А теперь, если хотите знать, — обращается она уже прямо к судье, — у меня с ним ничего общего не может быть. Он уголовник, и наш брак недействителен. Я знать ничего не знаю, что у него там приключилось.

Она опять хлюпает в свой платочек. Когда поднимает голову, видно: размыло краску на веках, стерлась помада.

Судья уже не смотрит на Козыреву. Он быстро проглядывает листы дела.

— И последнее... Успокойтесь, Козырева, и отвечайте: где именно были пятна крови, когда вы стирали Рахманинову брюки?

— Я же заявляла.. — Всхлипы ее прекращаются.

— Козырева, успокойтесь! — судья терпеливо разъясняет свидетельнице, что прежние показания надо повторить, что они должны быть подтверждены в ходе судебного разбирательства. — Прошу вас, вспомните, как все было.

— Так я и подтверждаю: были пятна. А что кровь, я не заявляла, думала, грязь, — скороговоркой отвечает Козырева. — Я теперь подтверждаю только насчет его характеристики. Если он говорит «расчет», значит, он подлец. Так и запишите, что он подлец, и это мое сегодняшнее мнение.

Судья перешептывается с заседателями. Те кивают.

— Вы пока свободны, — говорит он Козыревой. — Спасибо... Перерыв до трех, — объявляет судья в зал. — После обеда продолжим. — Он заглядывает в листок и обращается к старшему по конвою: — Предупредите, пожалуйста, свидетельницу Шестопал Ирину Васильевну, что ее вызовут первой после обеда.

Рахманинов сглатывает слюну. Наконец-то его отпустят на полтора часа. Отдых. Не слышать их голосов, не думать о предстоящих показаниях соседки, после которых начнется самое мучительное.

Обед. Сейчас Никита представляет себе, что он значит для других. Для судьи, для прокурора, для Сбруева. Он воображает, как они съездят домой или в ресторан, подадут им обед из четырех блюд. Закусочка, стопочка, борщ, стейк. Пусть их. У него самого нет аппетита, во рту тошнотворная вязь, как после блевотины, в голове — непроглядная муть. Нет, ничего ему не надо. «Скорей бы конец, — думает он. — Какой-никакой, а конец».

 

IX

Ранним утром, когда Олег только проснулся, резкий юго-восточный ветер бил прямо в его окно, шевеля занавеску, а сейчас все улеглось, выглянуло солнце, заблестев в каплях, свисающих с крыш.

В начале девятого он позвонил в клинику своему ординатору Инне Ивановне.

— Олег Петрович! — ахнула Инна Ивановна, которую он помнил еще студенткой Инночкой. — Все хорошо, не беспокойтесь. — Считая, что он звонит из Гурулева, она кричала сверх необходимого вдвое. — Затылочные боли прекращаются в среднем на четвертый день, зрительные расстройства исчезают еще раньше. Остальное надо еще анализировать, продолжаем наблюдения.

Сообщение Инночки обрадовало его. Новая программа лечения расстройств мозгового кровообращения начинала себя оправдывать. Но только начинала.

— Расскажите мне подробнее о Колосове и Марусе Куравлевой, — просит он.

Милый голос Инны Ивановны возвращает его в привычное русло забот, от которых он отвык за эти недели. И он чувствует, как обретает душевное равновесие и ощущение прочности, надежности своих поступков.

— Колосов выписался, — говорит Инночка. — В шесть вечера за ним полцеха приехало.

— Это хорошо. — Олег чувствует легкое разочарование.

— Ждут вас на заводской вечер, — продолжает Инночка. — Колосов там гвоздь программы.

— А что он делает?

— Пародии читает. Вы разве не слышали? На вас тоже сочинена.

— Ну а еще? Про Куравлеву расскажите.

Информация Инночки всегда по-женски непоследовательна, но достоверна.

— Про Куравлеву... — мнется Инночка. — К сожалению, по-прежнему постоянно в бегах. Разве так лечатся?..

— Это еще что такое? — вскидывается Олег.

— Конечно, я ее не застукала, но ведь от сестер не скроешься. Как придут навещать из кафе «Арфа», так и уведут. Костюм с собой прихватывают. К отбою она возвращается...

— Не хотите же вы сказать, что она выпивает? — перебивает Олег.

— Что вы! Этого нет, какое питье! Она наедается до отвала. Все сдобное, кондитерское, пирожных штуки три, мороженого две порции. Какие уж тут лекарства! Мужу ее звонила, он говорит: «Это инсинуация. Не верю».

— А с ней самой вы пробовали разобраться?

— Пробовала. Не признается. С соседкой по палате делилась: «Я, говорит, без сладкого никогда не поправлюсь. Кто к чему привык, не должен сразу все менять. Раз организм требует, значит, ему надо. Главное, говорит, чтоб Олег Петрович не узнал...»

— Вы мне не цитируйте, — нетерпеливо обрывает Олег, — а примите строжайшие меры и пригрозите: выпишу немедленно! Шуточки! Однажды она в этом кафе останется.

— Еще четверых готовим на выписку... — меняет тему Инночка. — Сейчас на обходе окончательно решим.

Олег смотрит на часы. Половина девятого.

— Благодарю вас, Инночка, — говорит он торопливо, — на вас можно положиться.

Он опускает трубку на рычаг, словно обрывает нить, связывающую его с понятным, родным миром, и спешит выскочить из дома.

— Ну как, мастер водной дорожки? — говорит Олег, разглядывая в дверях Марину Шестопал. Сейчас он пытается отождествить пышную вольность стрижки, легкую округлость линии плеч и бедер стоящей перед ним царевны-лебеди, с тем длинноногим существом с вывернутыми ступнями и костлявой грудью, которое он лечил два года назад.

— Нормально, — откликается она, тараща на него глаза. — А вы помолодели! Отдых? Или успехи?

Ух ты, как она заговорила. А давно ли...

— От сырости, — ухмыляется он, протягивая руку. — В деревне дожди две недели, а вчера вот снег повалил.

— Уже? — поднимается им навстречу мать.

На столе стакан с чаем, таблетки. Значит, приняла для храбрости. «Хорошо, что вчера после обеда заседание отменили из-за болезни Рахманинова, — думает Олег. — Очень кстати эта суточная передышка».

 

X

В коридоре суда негде пристроиться. Свежепокрашенные стены еще не высохли. На скамейках отчетливо видны неотмытые следы штукатурки. В углу, возле двери в зал заседаний с прикнопленной бумажкой: «Дело Рахманинова» — стоят стулья. Олег усаживает Ирину Васильевну и, приоткрыв дверь, протягивает конвойному повестку.

Шестопал вызывают сразу же, они входят.

В зале холодно, неуютно, и до того, как прозвучал первый вопрос, Олег бегло окидывает взглядом судью, заседателей, прокурора, Родиона и останавливается на Рахманинове.

Следуют первые формальные вопросы. Ирина стоит очень близко к столу, в руке зажат вязаный берет, сутулая спина распрямилась.

— ...объясню вам ваши права... за дачу ложных показаний... распишитесь...

Олег слышит монотонный, с едва заметной шепелявостью голос судьи, односложные ответы Ирины и изучает подсудимого. Как поведет он себя сегодня, как будет реагировать на показания соседки?

Никита Рахманинов сидит, подперев голову руками, глаза опущены. Олегу виден кружок плеши, курчавящиеся по краям густые клочья волос. Рот Рахманинова чуть подергивается. Вместе с верхней губой подергиваются усики. В эти моменты он удивительно походит на хорька, и это сочетание хищности и равнодушия кажется характерной особенностью его лица.

Родион выглядит здесь совсем чужим, незнакомым Олегу, каким, очевидно, предстал бы и сам Олег, встреться он с другом в палатах клиники или на кафедре. Эти две половинки бытового и общественного человека, возможно, мало в ком органически слиты.

— Товарищ Шестопал, расскажите суду, как вы встретились в тот вечер десятого июля с подсудимым, — задает вопрос судья.

Ирина Васильевна начинает. Олег видит чуть заносчиво вскинутую голову, руки, мнущие берет, вслушивается в ее голос. Она рассказывает о встрече с Никитой накануне, о том, что увидела утром — почти точно, слово в слово, то, что он прочитал в ее показаниях у Родиона. Она высказывает предположение о возможной ошибке.

— Ведь мальчик был такой славный, — останавливается она. — И добрый...

— И с родными он был таким же? — спрашивает судья.

— Может быть. Хотя они совсем другие, чем он. Вон и не ладили.

— Мы ему все разрешали! — раздается откуда-то сбоку женский выплеск и тут же рыдания.

Все оборачиваются. Мать Никиты, вынув из сумочки носовой платок, промокает глаза, углы губ.

— Почему, по-вашему, не ладили? — спрашивает судья, когда всхлипы утихают.

— Не знаю, как объяснить. — Ирина Васильевна смотрит в сторону подсудимого...

Судья ободряюще кивает.

Ирина Васильевна мнется, розовеет, прядь волос падает на брови.

— Как-то мы спускались в лифте, Никита еще школьником был, он и спрашивает меня: «Где получить справку, в каких городах есть училища лесного хозяйства?» Я удивилась: «Зачем тебе?» А он: «Мой товарищ интересуется». Я, признаться, даже не знала, что существуют такие училища. Говорю: «Может быть, в справочном бюро подскажут твоему товарищу, как это узнать. Он что же, лесником хочет стать?» — «Не лесником, а лесничим, — поправил он меня. — Это очень даже большая разница». Я совсем опешила. «Лесничий должен много знать, — сказал Никита. — У него огромное хозяйство, целый лесной город». — «Вот как? — удивилась я. — А кто же тогда лесник?» — «Лесник — это только на своем небольшом участке. Для этого училища не надо кончать». И тут, неожиданно совсем, он пошел меня провожать. «Лесничим быть — это очень опасная профессия, — убеждал он меня. — Поэтому лесничему положено оружие. Большой процент страдает от нападения браконьеров».

Ирина Васильевна взглядывает на судью, как бы ища у него поддержки.

— Я была поражена всем этим. «А ты откуда про все знаешь? — спрашиваю. — Друг, что ли, рассказывал?» Он посмотрел на меня и засмеялся: «Мой друг — это я и есть». — Она останавливается. — Спустя некоторое время, когда я увидела Никиту и спросила его... ну как, мол, узнал ты, где лесничих готовят, он не стал объяснять. «Это не выход», — отмахнулся от меня. А я говорю: «Выход? Из чего?» А он: «Из замкнутого круга». Я промолчала, но стою и смотрю на него, а он вдруг и говорит: «Человек не может сам выбрать, у кого ему родиться. Я не у тех родился». Тут я рассердилась, говорю: «Ты несправедлив к своим, они же сдувают с тебя пылинки». А он: «Они замечательные, но мне надо было не у них родиться». «А у кого же?» — постаралась я все обернуть шуткой. «У объездчика или у чабана, — говорит. — Предки глушат у меня интерес к жизни». И пошел. Ну, думаю, болезнь роста. Все образуется. И вот, — Ирина Васильевна разводит руками, — не образовалось.

Рахманинов сидит, уткнув голову в руки. Само напоминание о прошлой свободной жизни, когда, казалось, только еще предстоит выбор пути, нестерпимо. Он сжимает зубы до боли, чтобы не вырвалось ни звука.

— У меня вопрос к свидетельнице, — приподнимается со своего места Родион. — Какие нелады наблюдали вы между Рахманиновым и родителями?

— Как бы это выразиться, — неуверенно говорит Ирина Васильевна. — Василий Петрович — человек самостоятельный, труженик. Никита ничего не умел добиваться длительное время... Это его главная слабость... Если — не тотчас, он сдавался.

— Поясните свою мысль, — просит судья.

Ирина Васильевна задумывается.

— Его тянуло в дрессировщики или водолазы, — она старается найти нужные слова, — как подростков обычно. Или вот на лесничего. А Василий Петрович повторял: «Я сделаю из него человека, я не допущу легкой жизни». Он считал, что это не занятие для мужчины — лес объезжать. Сам ведь он до болезни очень много работал... Ну а Ольга Николаевна совсем другое. Она редко вечерами бывала дома, поэтому, если уж дома, старается все прихоти сына исполнить. Что бы ни попросил. Даже из-за пустяка какого-то все пороги обобьет. Или из-за еды, если ему захотелось. В ту же минуту она стремилась достать...

Все в Олеге протестует при последних словах Ирины Васильевны. Этот цивилизованный парень, сын интеллигентных родителей, избив соседа, не зная, жив ли он, уже на следующий день не только не мучился приступами совести, а веселился напропалую, ни на минуту не задумываясь, что стало с человеком, которого он бросил в гараже.

Судья просит Шестопал присесть, начинает задавать вопросы подсудимому:

— Когда вы познакомились с Мурадовым?

Монотонный рассказ Рахманинова о его встречах с Егором Алиевичем, об общих связях и знакомствах вызывает в воображении Олега круг явлений странно смещенных, почти карикатурных, с которыми ему никогда не приходилось сталкиваться.

«Что же это такое? — задается он вопросом. — Порождение чего? Цинизм, чисто утилитарные запросы: я — тебе, ты — мне. А время, уходящее в пустоту, а жизнь — ни во что не ставятся».

Он смотрит на судью, который зябко поеживается, на полную гладко зачесанную женщину — народного заседателя — и думает, как много перевидели они в этих стенах, как много задали себе вопросов, которыми он впервые задается.

— Почему вы не говорите о том, что произошло перед вашей дракой? — слышит Олег голос Родиона. — Я настаиваю на вашем ответе, подсудимый.

— Не помню... — невнятно бормочет Рахманинов, — мы заспорили...

— Постарайтесь вспомнить. — Судья откидывается на стуле, показывая, что не собирается торопиться. — Вы утверждаете, — начинает он листать дело, — что машина здесь ни при чем. Что же явилось сигналом к драке?

— Не помню, — опускает голову Рахманинов.

— Постараюсь вам напомнить. Вы говорили, что Мурадов еще не въехал в гараж, когда вы настойчиво потребовали у него машину. Затем вы стали «открывать силой дверцу». Он-де замахнулся на вас ломом, вы отскочили к воротам, но он все равно въехал в гараж. Дверца зацепилась, «в гараже Мурадов сам выскочил из машины». Цитирую ваши показания на последнем допросе. Ссора продолжалась в гараже. Вы подтверждаете это?

— Да.

— Разрешите вопрос? — просит Сбруев. — Мотор у машины в это время работал или был заглушен?

— Работал.

— Значит, чтобы выехать, вам оставалось только сесть в машину и включить передачу? — уточняет Родион.

— Да.

— Почему вы продолжали избиение Мурадова, когда путь уже был свободен?

— Не знаю... Был спор.

— Подсудимый, — бросает со своего места прокурор, — вы отрицаете, что поводом к зверскому избиению Мурадова послужило желание воспользоваться машиной. Значит, можно понять вас так, что вы наносили удары человеку исключительно с целью причинить ему особые мучения?

— Не буду я отвечать, — отворачивается Рахманинов, чтобы не видно было, как сильно дергается его губа. — Не делайте из меня садиста, гражданин прокурор.

— Прекратите полемику! — обрывает судья. — Здесь только суд вправе решать, правомерны ли вопросы обвинения. Никто из вас ничего не делает, Рахманинов. Снова я призываю вас вспомнить, по какой причине началось зверское избиение человека, который уже не мог вам мешать? Какие мотивы были у вас?

— Виноват, — понуро говорит Рахманинов, — плохо помню. Сейчас уже трудно представить... — Он еле ворочает языком, ему хочется прислониться к чему-нибудь. — Если не ошибаюсь, — поднимает он голову, — Мурадов придерживал дверцу. Вот так! Он не давал мне пройти... — Рахманинов что-то чертит рукой в воздухе, потом замолкает.

— Я заявляю ходатайство, — обращается Мокроусов к судье. — Продолжить судебное заседание на месте преступления. Утверждения подсудимого могут быть там проверены в присутствии эксперта. Кроме того, в гараже Рахманинов, очевидно, в с п о м н и т, что произошло после того, как он вынудил Мурадова выйти из машины.

Судья медлит, потом обращается к Родиону. Тот согласен с ходатайством обвинения. Судья начинает совещаться с заседателями.

— Суд удовлетворяет ходатайство, — говорит он, собирая бумаги на столе и уже вставая. — Что ж, это разумно. Завтра же в полном составе выедем на место... Как вы полагаете, — спрашивает старшего по конвою, — возможно будет завтра доставить подсудимого к гаражам?

— Возможно, — кивает лейтенант. — Нужно разрешение и наряд.

— Вы к утру закончите формальности? — уже торопливо договаривает судья.

Лейтенант снова кивает.

— Заседание прерывается. — Судья уже собрал со стола почти все бумаги. — «В пятницу к одиннадцати часам, — диктует он секретарше, — прошу суд и свидетелей быть по адресу: Сретенский тупик, гараж... — он справляется в деле, — номер девятнадцать». Повестки вручит секретарь.

Словно в полусне Рахманинов воспринимает заявление судьи о перенесении заседания, из всего сказанного до него доходит лишь одно. Снова  о т д ы х. Он согреется и, может быть, уснет. Мысль эта придает ему силы, он затихает на мгновение, мозг его проясняется. И, только выйдя из здания суда на улицу и садясь в тюремную машину, он со всей беспощадностью осознает, что продолжение будет на  м е с т е.

В гараж, где все случилось, он уже приезжал со следователем, но тогда они были вдвоем с чужим для него человеком. Теперь же ему предстояло вспоминать происшедшее в присутствии многих далеко не безразличных ему людей, и при этой мысли его, как и утром, захлестывает чувство безнадежности, необратимости всего происшедшего, полной невозвратимости его прошлой, хорошей ли, плохой, жизни.

Присутствие матери, жены Мурадова, Сони, соседей делает невозможным откровенное признание. Он пробует отодвинуть от себя мысли о предстоящем, а там — будь что будет.

Из зала суда Олег вышел с Ириной Васильевной, с тем, чтобы, проводив ее, вернуться за Родионом, у которого еще были на Каланчевской свои дела.

По дороге Ирина вспоминала детали, которые не пришли ей в голову на суде. И дома она тоже не могла успокоиться и все возвращалась к одному и тому же, как будто бежала по кругу.

— У этой ссоры какая-то серьезная причина... — говорила она, зажигая свет в столовой. — Я не склонна верить, что в каждом из нас сидит зверь и просто не было повода ему проснуться. — Она раздернула шторы, открывая форточку. — Ну что же вы молчите? Вы еще ни слова не сказали.

Олег следит за ходом ее рассуждений, за сменой выражений на ее лице, попутно сравнивая эту комнату — в мягком свете люстры, с коричневым пианино, причудливо свисающими растениями — со своей невыразительной, неухоженной квартирой, пробуя поместить Ирину и себя в некое производное, которое можно было бы назвать их общим домом, но соединения не получается.

— Вы предполагаете, — говорит он, — что у Рахманинова были какие-то особые счеты с Мурадовым до момента столкновения в гараже? Но почему же это возникло только в тот раз ночью? А если бы они не столкнулись у машины?

— Почему-то Мурадов именно для Никиты делал исключение и давал ему машину. Зачем-то Никита нужен был Мурадову, он оказывал ему услуги...

— Мать Никиты знала об этом?

Ирина кивнула.

— Ольга Николаевна ворчала, но не вмешивалась в эти отношения. Впрочем, она человек легкомысленный, ей так было спокойнее, видно...

— Кем она работает?

— Была секретаршей, потом завотделом тканей в магазине, а может быть, я ошибаюсь... Но это не то. — Ирина начала метаться по комнате, привычно сцепляя и расцепляя пальцы. — Как поведет себя Никита завтра в гараже? Может быть, перед дракой все же произошел какой-то психический сдвиг?

— Я интересовался, — отозвался Олег. — Экспертиза выявила психопатию, истерические черты... Ничего более.

— А разве не существенно — откуда у человека подобные истерические черты?

— Конечно. — Олег затянулся. — Но сегодня наука на этот вопрос еще не дает ответа. Если Егор Алиевич провоцировал неуравновешенность Никиты — это может быть учтено. Но все равно...

Вдруг он заметил, что лицо ее переменилось, схлынула кровь со щек, под глазами разлились темные круги. Он заторопился.

— Хочу застать Сбруева в горсуде, — извинился он. — Заехать за вами перед гаражами?

— Не надо. — Отказ прозвучал резко, и она протянула обе руки. — Это ведь совсем рядом. Мы поговорим после...

Вернувшись в горсуд, Олег застал Родиона в вестибюле. Тот разговаривал с матерью Рахманинова, вид у него был не очень бодрый. Ольга Николаевна уже подкрасила вспухшие губы, припудрила набрякшие веки и щеки.

— Я передам ему вашу просьбу, — сказал Родион Рахманиновой, заметив Олега.

Минут через десять они сидели в столовой гостиницы «Ленинградская», где с часу до трех кормили дежурными обедами за рубль с небольшим.

— Видал, каков субчик! — возмущался Родион. — А ты говоришь...

— Ничего я не говорю, — усмехнулся Олег.

— Это тебе не энцефалограмма. Это, брат, человеческие компромиссы, ведущие к преступлению. Тут опять Достоевский. Что, ты думаешь, сказала мне сейчас мамаша после заседания? «Дайте, говорит, мне отсидеть за него, это я во всем виновата...» Да, эти типажи на рентгенах не просветишь.

Подошла официантка.

— У тебя в зале был довольно идиотский вид, — сказал Родион, когда они заказали один из двух имеющихся в меню вариантов. — Кстати, из показаний твоей Шестопал тоже вытекает, что с Ольгой Николаевной не все просто.

— Мурадов часто ездил с Никитой. По словам Ирины, их связывало нечто большее, чем компания или дела...

Официантка подала бульон с омлетом.

— Я не смог из него вытянуть на эту тему ни слова! — Родион бросил ложку в бульон. — Ну фрукт...

— Как будто из разных кусков слеплен.

— Из одного куска. Дерьма... Ты только вдумайся — приезжает во Владимир, выдает себя за аспиранта, сына адмирала или генерала. Откуда деньги? Хорошая стипендия и прирабатывает уроками. Машина? У отца взял. Дальше. Чтобы удрать из дома и обосноваться во Владимире, надо жениться — и пожалуйста, он идет в загс с той же легкостью, как если бы взял напрокат телевизор. Во всем этом поражает лишь одно: что окружающие — актеры, работники гостиницы, служащие театра — все готовы его выгораживать. И, может быть, именно за то, что красиво врет, характером легок, широк в кутежах. Оказывается, всем им позарез нужен такой парень, который все умеет организовать, сколотить компанию, развеселить. Он всех знает, всем необходим...

Олег молча глотает бульон. Второе не несут.

— Крутится он, крутится, — продолжает Родион, — а внутри-то пустота, хребта никакого, и вот наступает минута, когда в руке гаечный ключ, рядом человек, препятствующий его желанию, и он не останавливается перед тем, чтобы любой ценой убрать препятствие. Не жадность, не страсть к обогащению, а непривычка к отказу толкает его на зверство.

— Ну а машину-то все же доставал из-за бабы, — говорит Олег задумчиво. — А потом эту же бабу и продал. «По расчету», слышал?

— Глупости, — обрывает Родион. — Это он снова заливает. Какой там расчет! Он спятил из-за нее. Ты еще не знаешь, что он вытворял в этом Владимире.

— Из-за этой лакированной дуры?

— Именно.

— Для чего же он про любовь по расчету сочинил? — поражается Олег.

— А черт его знает. Может, из «благородных» побуждений. Выгородить ее желает.

Официантка принесла второе, поставила по стакану клюквенного киселя.

— И все же согласись, как бы ни трактовать его характер, — Олег смотрит мимо тарелки, — бить до изнеможения, когда уже никакого сопротивления нет, это уже особое дело. Тут либо патология, либо месть... Но за что? Вот я тебе сказал, что они вместе ездили, старые, сложившиеся отношения. Впрочем, это мало что меняет. — Олег еще не дотронулся до второго.

— Меняет, — приостанавливается Родион, уже отхлебывая кисель. — Ты не помнишь разве версию обвинения? Детали?

— Нет, — отзывается Олег. — Меня тогда все интересовало с другой точки зрения...

— Так вот, — говорит Родион. — Слушай внимательно, чтобы завтра следить за обеими системами аргументации. Хотя, конечно, могут быть сюрпризы. Обвинение твердо настаивает на том, что замышлялось убийство с целью завладения машиной иностранной марки... Доказательства? Гаечный ключ приготовил заранее, еще до прихода Мурадова. Об отсутствии родителей прекрасно знал, поэтому не мог рассчитывать на отцовскую машину. Во Владимире сказал многим: «Ждите, приеду на машине». Появился у гаражей поздно, хотя приехал в город раньше и мог зайти попросить машину. Значит, поджидал Мурадова из гостей, чтобы завладеть ключами и машиной. Думая, что Мурадов мертв, спрятал его в гараже, чтобы подольше не нашли и успеть скрыться в другом городе. Соответственно и все обстоятельства обвинение излагает по-другому, чем показывает Рахманинов. Схватка была за машину, так как Мурадов сопротивлялся до последнего и не выпускал Никиту из гаража. Рахманинов не был в состоянии аффекта, так как уехал из гаража медленно, а не впопыхах: вывернул карманы Мурадова, достал документы, спрятал избитого поглубже в гараже, прикрыл ворота. Логично?

— Не верится, — тянет Олег.

— Почему же не верится? — подначивает Родион. — Ты свежий человек. Мне важно, почему тебе так кажется. Где, по-твоему, нарушается логика? Ну-ка пошевели мозгами.

— Хорошо. Первое... Рахманинов знал, что удрать на «ситроене» невозможно, сразу засекут. Так? Второе. Он мог прихватить бесчувственного Мурадова и бросить его по дороге. Опять же он не мог не понимать, что в гараже утром Мурадова найдут и исчезновение машины тоже обнаружат.

— А дальше?

— Мне сдается, у него другое было в голове: пусть три дня, да мои. — Олег выпивает кисель, осторожно отставляет стакан. Он оглядывается — зал пуст. — Клади трояк, и двинули. На улице договорим.

— У меня уже имеется опыт, — говорит Родион, когда они выходят из здания, — если возникает разительное несоответствие между  п о с т у п к о м  и  ц е л ь ю, надо копать и копать. Пока не найдешь  д р у г у ю  цель...

Олег застегивается, поднимает воротник.

— Пожалуй, — ежится он. — Пойдем к автобусу? Пешком далековато.

Остановка автобуса за углом, стоит только обойти гостиницу.

— Именно в этих случаях, — продолжает Родион, — опасность судебной ошибки особенно велика. Вот, допустим, Тихонькин вызывает у меня симпатию, семья его тоже: отец воевал, инвалид, мать тоже инвалид, и, кроме того, нелепое, случайное убийство... А этот... — Родион прикуривает на ходу. — Да, видно, нет такого судебного дела, которое не требовало бы полной отдачи адвоката. Что-то в Рахманинове я проморгал. — Он останавливается, застегивает пуговицу на воротнике. — У обвинения какой еще довод? Оно сравнивает Рахманинова и Мурадова. Первый — авантюрист, бездельник, которому государство дало все, а он на это наплевал. Второй же — уважаемый во всех смыслах работник, приносивший пользу делу, стране. Отсюда соответствующий вывод.

— Хорошо, про обвинение ты мне толково разъяснил, ну а ты-то как себя поведешь?

— Не знаю. Думаю еще. Мыслю. Понял? Новые обстоятельства, возникшие за эти дни, я еще не переварил. Например, что связывало Мурадова с Рахманиновыми — матерью и сыном? То, о чем думает твоя Шестопал. Кроме того, завтра в гараже многое прояснится. Послушаем Рахманинова, Мазурина...

На автобусной остановке довольно солидная очередь.

— Между прочим, — Олег неуверенно останавливается, — мне кажется, нельзя все же класть на весы итог жизни сорокапятилетнего человека, который уже послужил на благо отечества, и двадцатисемилетнего.

— Разумеется... Так вот, я спрашивал Рахманинова: для чего вы врали следствию, это же против вас. А он так спокойненько: сначала попробовал, клюнули. Значит, можно выкрутиться. А потом понесло — цеплял одно за другое... Но ведь, говорю, это подло — на других валить, имена называть. Знаю, соглашается, но меня гнало, как лисицу. Лишь бы отсрочить... Понятно? Вот тебе лишний пример, как важно объективное раскрытие преступления для сознания самого обвиняемого. В самой мысли о неотвратимости наказания, невозможности свалить вину на другого уже заложен первый посыл к его перевоспитанию.

— Ну, это очевидно, — усмехается Олег.

— Давай без иронии. Согласись, преступление — это всегда  к р а й н о с т и человеческой психики, бездонность ее провалов. Действие, совершенное при исключительных обстоятельствах, которое невозможно в обычных условиях... Анализ подобных явлений много дает для исследования глубин подсознания человека.

— Да, да... И тут ты прав.

— Если влезть хотя бы в последние две недели перед преступлением Рахманинова и Тихонькина, то можно открыть для себя такой пласт жизни, быта, нравов, тенденций, что навек хватит. Знаешь, — вдруг останавливает он себя, — давай бросим эту затею ждать автобуса?

— Глупо, уже столько стояли. Сейчас придет.

— Ты оптимист, — роняет Родион. — Так вот, чтобы сделать выводы и поставить так называемую профилактику преступлений на соответствующий уровень, надо сложить все наши усилия — социологов, юристов, психологов и еще кое-кого. И главное — не ставить точку на деле, когда оно кончено.

— Пожалуй, — опять соглашается Олег. — Признаюсь, я оказался мало подготовлен ко всему этому. Где-то в глубине души я считаю, что сознательное покушение или убийство — это все равно состояние невменяемости, пусть временной, даже минутной. Просто еще не найдена градация этих состояний по сегодняшней шкале. Нарушение нормальной, здоровой психики может проявиться в истерическом срыве, мании преследования, ревности и в любой другой реакции, неадекватной обстоятельствам.

— К сожалению, старик, уголовный кодекс сегодня еще не приспособлен к твоим высоким открытиям.

Из-за угла выныривает переполненный автобус.

— Влезай, я пройдусь до Разгуляя, — протягивает руку Олег.

— Ладно, бывай. Я тебя вконец измучил? — Родион пытается пролезть в дверь, — Олегу видно, как странно он изгибается при этом.

— Так, может, я завтра заеду к тебе перед заседанием? — предлагает Олег.

— Не надо! — кричит Родион. — Я не из дома поеду.

«Вторая осечка за сегодня, — констатирует Олег, издеваясь над собой. — Для одного дня более чем достаточно. Что ж, доживем до пятницы».

 

XI

Родион не сразу находит Сретенский тупик. Он оказывается вовсе не на Сретенке, а дальше, за темной глухой улочкой. Здесь стоят два ряда кирпичных гаражей, в каждом — тяжелые железные ворота, запертые на засовы и замки. На место преступления Родион выезжает впервые, мрачность этих строений, унылая серость утра производят на него гнетущее впечатление.

Накануне вечером у него состоялось свидание с Рахманиновым в тюрьме. После встречи с Олегом Родиону хотелось еще раз попробовать вызвать своего подзащитного на откровенный разговор относительно обстоятельств, предшествовавших драке, и того, что связывало его с Мурадовым.

...Никита уже сидит в помещении для свиданий, перегнувшись пополам, голова втянута в плечи, рука подложена под щеку с больным зубом. При виде Родиона он не проявляет ни малейшего желания переменить позу.

«Плохо себя чувствуете?» — спрашивает Родион официально на «вы». «Нормально». — «Завтра выезд на место». — «Это я уяснил в суде».

Родион вынимает пачку «ВТ» и протягивает сигарету. Делать это не положено, но сейчас Родион сознательно идет на нарушение. Рахманинов, удивленно вскинув глаза на Родиона, берет сигарету.

«Ты приготовился к этому моменту?» — переходит Родион на «ты». «А что мне готовиться?» — «Ты ведь обязан воспроизвести по сантиметрам, где, что и как произошло. Это твоя последняя возможность, понял?» — «Да будет вам! Все я давно понял...» — говорит Рахманинов, устало прикрывая глаза.

Он не спал прошлой ночью и, видно, не заснет сегодня. И, как бывает перед решающим и тяжелым шагом, в воображении его все возникали обрывки собственной жизни. Не тех ее благополучных звеньев, когда он, еще счастливый мальчуган, строил фантастические планы на будущее, а тех неладных, неосуществленных, которые уж теперь никогда не поправить. Он подумал, что, став взрослым, он больше всего ценил свободу от близких ему людей, независимость от дома — матери и отца — и право жить иной жизнью, чем они. Но, отколовшись от них и уйдя из-под их влияния, он так и не смог добиться самостоятельности. Последние месяцы перед арестом он сравнивал себя с катящимся под гору колесом, которое, подпрыгивая и корежась на выбоинах, мчится вниз, ускоряя движение, пока не наткнется на преграду или не израсходует всю энергию. Несколько раз за последние годы он пытался сопротивляться этому навязанному и предопределенному извне, как ему казалось, движению. Но когда он твердо решал бросить все: и этот бесконечный круговорот услуг, пьянок, беспамятств с малознакомыми женщинами, после которых просыпаешься с ощущением нестерпимого омерзения к жизни и к себе, — каждый раз, как только он решал завтра же встать и не звонить нужным людям, не пить по вечерам, он выдерживал один день, максимум два, обнаруживая, что нет в его характере тех волевых пружин, которые помогут ему выйти из порочного круга. И тогда он мечтал о том, что познакомится с сильным и хорошим человеком, который  в ы т я н е т  его, подтолкнет к стоящему делу, а потом уж он зацепится, утвердится в нем сам, но среди его окружения таких людей не было.

Он с горечью припомнил то двойственное чувство, которое овладело им после угона машины. Ему казалось, что теперь он полностью свободен от людей и их законов, что нечего ему теперь страшиться и он может хоть недолго, но поступать как угодно, и одновременно не покидавшее его ощущение, что все уже кончено, все хорошее совсем уже кончено и он — труп. И последняя его гульба, и люди, которых он развлекал и катал, их любовь, удивление казались ему чем-то призрачным, и ему не предназначенным.

Той ночью во Владимире, когда он лежал в гостиничном номере рядом со ставшей ему вдруг безразличной и чужой женщиной, он понял для себя и другое — что свобода от людей и их законов оборачивается во сто крат худшей зависимостью. Потому что становишься рабом ежеминутного ощущения, что тебя преследуют, сознания, что все твои планы могут быть оборваны в любое мгновение.

Женившись на Козыревой, он пытался  п о м е н я т ь  свою жизнь, если уж нет у него воли  и з м е н и т ь  ее; он хотел сыграть роль человека с будущим, образованного и честного, имеющего в обществе иную ценность, чем та, которая была в действительности, но и этого он не сумел. Он уговаривал себя тогда, что хочет списать свою прежнюю жизнь, чтобы честным уйти в другую, ощутить уважение людей театра, тяжело зарабатывающих свой хлеб. Но и перед ними он не смог стать иным, чем был на самом деле, и им он старался казаться птицей «особого полета». На первом же из прежних знакомых, который не захотел признавать в нем ничего нового, он сорвался и стал действовать по старым, водившимся меж ними законам торгашей и жлобов.

Родион сидит возле молчащего Рахманинова, потом собирает разложенные бумаги, двигается к выходу.

«Что я должен сделать? — слышит он хриплый голос Никиты. — Вы же адвокат... Собаку на этом съели».

Родион медлит у двери, глядя в упор на Рахманинова, на его озлобленную и опухшую физиономию, потом вспоминает об отце его, детском враче Василии Петровиче, который лежит в больнице, и быть может, уже не встанет с постели, и возвращается.

Сейчас, когда Родион идет вдоль гаражей, еще темно, как ночью, небо обложено вкруговую, и проезд освещается электрическими лампочками без колпаков, подвешенными меж двух столбов. Их раскачивает, точно маятники, — номера гаражей то появляются, то исчезают. После истории с Мурадовым владельцы раскошелились на общее освещение, которого несколько месяцев назад еще не было. И все равно сырой туман, поднимающийся с земли, клочьями забивает проходы. Хорошего обзора нет.

У гаража № 19, на месте преступления, уже стоят многие из участников выездного заседания.

Нервное длинноносое лицо судьи серо, горло наглухо закрыто теплым шарфом. То и дело он разражается кашлем.

— Результат ремонта в горсуде, — поясняет он, пожимая руку Родиона. — Прокурор уже здесь. Хорошо, что вы аккуратны.

Мокроусов озабочен. Сегодня перед выездом на место он зашел в прокуратуру и узнал, что следствие по делу бежавшего из колонии рецидивиста, убившего нескольких женщин на протяжении одной недели, никак не закончится. Преступник запирается. Это сообщение расстроило Мокроусова до крайности, и после Сретенского тупика он предполагал вернуться в прокуратуру и вплотную заняться этим... Ничто, однако, не выдает его озабоченности: Мокроусов, как всегда, подтянут, стекла безоправных очков поблескивают свежо и молодо.

Родион видит жену Мурадова, Нину Григорьевну, крашеную блондинку с настороженным лицом, и Ирину Шестопал, которая кажется ему несколько тяжеловесной и утомленной. Здесь же толпа любопытных — из тех, кто жаждет дать любые сведения по любому поводу.

Судья просит публику отойти за гаражи. И сразу же на полной скорости въезжает в тупик Мазурин. Разворачиваясь, его спортивный «Москвич» грохочет, как целая автоколонна.

Мазурин кивает собравшимся, приваливается плечом к стене гаража. Маленькая пунцовощекая секретарша с клеенчатой тетрадью пристраивается рядом — вести протокол.

Наконец подъезжает тюремный фургон с арестантом.

Сначала из него выпрыгивают двое конвойных, вслед за ними овчарка на длинном поводке, затем спускается Рахманинов, за ним еще двое конвойных.

Никита Рахманинов в коротком черном пальто, с непокрытой головой выглядит жалко и неопрятно среди озабоченных, деловых людей. У каждого из присутствующих здесь своя служебная цель, и только у него никакой цели уже нет. Рахманинов чувствует это с первых минут, когда все вокруг него начинают двигаться: открывают гараж, выкатывают оттуда машину, чтобы воспроизвести ситуацию.

Выйдя на свежий воздух, в вольной одежде и без наручников, он впервые за все эти недели чувствует желание жить, выжить. С особой остротой сейчас он осознает, что люди вокруг него — одно, а он — совершенно другое. И это полное его одиночество среди себе подобных кажется ему столь диким, невыносимым, что ему хочется заорать на весь тупик, чтобы воспользоваться этим правом вопить и выть на всю вселенную. Перед его глазами вспыхивает огонек той ночи, когда он ехал в Москву и считал делом чести вернуться во Владимир на машине, чтобы покатать на именинах Галину и ее гостей, и это фанатическое желание кажется ему сейчас таким убийственно ничтожным, абсурдным рядом с его жизнью, что горло перехватывает судорога. Ему становится жарко, несмотря на промозглый холод этого осеннего утра, он начинает расстегивать пуговицы пальто, чтобы хоть что-то делать, не стоять истуканом.

Судья объявляет открытым выездное судебное заседание.

Сбруев, за минуту до этого прикованный к «ситроену», теперь подходит ближе к подсудимому. «Похоже, что вся моя вчерашняя работа — фьюить, насмарку», — думает он, отмечая болезненную красноту кожи у носа и на лбу Рахманинова, глухую затравленность его взгляда.

— Расскажите, как все произошло с момента попытки въезда машины в гараж, — говорит судья и закашливается.

— Я подошел, — едва слышно бубнит Рахманинов, пережидая кашель. — Поздоровался... Мурадов спросил, откуда я взялся. Я объяснил. Потом я сказал, что мне нужна машина дня на два. Он ответил: «Больше ничего не хочешь?» Я сказал: «Больше ничего». Он говорит: «Машина мне самому нужна. Завтра обещал кое-кого подвезти». И оттолкнул меня. Я догадывался, кого ему надо подвезти. Возил он всегда одну и ту же...

— Кого же? — перебивает судья.

— Это неважно, — говорит Рахманинов.

— Это наше право решать, что важно, что нет.

— Я не могу сказать при его жене.

— Хорошо. Мы еще вернемся к этому. Что же вы ответили на отказ Мурадова?

— Я сказал, что он подвезет кого угодно через два дня, потому что меня надо выручить. Он засмеялся: «На мели, значит?» Я наврал, что у меня что-то случилось. Сейчас не помню что. Кажется, что жена собралась рожать.

Родион наблюдает за подзащитным. Краска залила его лицо, уши, открытую шею, он совсем распахнулся, как будто на дворе лето и нестерпимо печет солнце.

— У меня вопрос к подсудимому, — выступает вперед обвинитель.

Родион видит мощные плечи Мокроусова, холодный огонек ума за безоправными стеклами и понимает, что ему, Родиону, придется нелегко.

— Значит, уже при первой просьбе к Мурадову о машине вы прибегли ко лжи? — спрашивает прокурор.

— Да.

— И все это для того, чтобы только покатать свою жену и ее друзей?

— Только для этого.

— Продолжайте, — говорит судья Рахманинову.

— Потом мы заспорили с Мурадовым... Он стал меня оскорблять... Я сказал, что без машины все равно не уеду... — Фразы вдруг перестают выныривать из памяти Рахманинова, он все не найдет нужного слова. — Потом... он сказал, чтобы я убирался с дороги, и стал садиться в машину.

Родион краем глаза замечает вдали Олега. Тот переговаривается с охраной, хочет подойти ближе. При его появлении лицо Ирины Шестопал вздрагивает. Видно, уже не надеялась.

— Продолжайте. — Судья придерживает шарф рукой. — Что случилось после того, как Мурадов въехал в гараж?

— Я уже сказал, — снова как-то весь оплывает Рахманинов. — Я плохо помню детали. Я был не в себе.

— И все-таки попробуйте.

— Он замахнулся ломиком, хотел отогнать меня, мы сцепились, я попытался вытащить его из машины. Сказал: в последний раз прошу — дай мне машину, а то хуже будет. Он стал обзывать. Я ударил его, потом... я не помню... я же говорю.

— Позвольте, — снова высовывается из-за спины судьи обвинитель. — Вы сказали, что избивали Мурадова не для того, чтобы добыть машину?

— Нет.

— Для чего же?

— Заткнуть ему глотку!

— У меня все! — Мокроусов что-то записывает в книжечку.

— Разрешите? — Родион продвигается чуть вперед. — Рахманинов, покажите, где происходила драка?

— Здесь... — Никита тычет на место в центре гаража.

— Каким же образом избитый вами очутился в том углу?

— Я его туда оттащил.

— Он был без сознания, когда вы его тащили?

— Да.

— А когда уезжали, вы понимали, что оставляете человека в тяжелом состоянии?

— Нет. Я думал, что оттащил мертвого.

— Значит, вы решили, что убили его? Что он мертв?

— Да.

— Ясно. У меня пока все.

— Пойдемте в гараж. — Судья прижимает шарф к подбородку. — И вы, товарищ эксперт, — поворачивается он в сторону Мазурина. — И вы, — приглашает он Шестопал и Мурадову. — Подсудимого пока отведите подальше. — Судья делает знак конвою.

Рахманинова отводят шагов на пять и ставят спиной к гаражу.

В гараже темно, в беспорядке свалены банки, канистры. Подвесная полка болтается на одном гвозде и вот-вот сорвется.

— Подойдите ближе, — говорит судья Мурадовой. — А вы, — обращается он к Шестопал, — опишите позу Мурадова.

— Здесь, в углу, — показывает Ирина Васильевна, — он лежал свернувшись, поджав ноги, как будто спит...

— Вы подтверждаете это описание? — обращается судья к Мурадовой, когда рассказ Шестопал окончен.

— Да, — говорит она, бледнея.

Судья смотрит в бумагу.

— С описанием милиции совпадает. Теперь приведите подсудимого, а вы, — обращается судья к Мазурину, — ответьте на вопросы, связанные с дракой за машину и угоном.

В гараж вводят Рахманинова.

Он показывает место, где произошло избиение, угол, в который оттащил бесчувственного Мурадова.

— У вас есть вопросы к подсудимому?. — оборачивается судья к Мазурину.

Тот кивает.

— Когда Мурадов пытался въехать в гараж, — Мазурин запинается, лицо становится напряженным, — ворота были полностью открыты?

— Да, наверно, — удивляется Рахманинов. — Одну половину он обычно подпирал ломом.

— А если не подпереть, можно было въехать в гараж?

— Не думаю, — мямлит Рахманинов, — бок обдерешь.

— Вы не помните, когда Мурадов повредил дверцу машины?

Рахманинов поднимает голову, в упор рассматривает Мазурина. Его куртку на «молниях», круглую, апатичную физиономию, мощные плечи.

— Не припоминаю, — отворачивается он.

— У меня пока больше нет вопросов, — говорит Мазурин.

Родион прикидывает, куда гнет Мазурин.

— Рахманинов, значит, вы утверждаете, что драка происходила вот здесь у дверцы? — задает он вопрос подсудимому.

— Да, со стороны руля... — бубнит Никита.

— Почему вы в этом уверены?

— Мурадов пытался въехать в гараж... я ему не давал, он оттолкнул меня, въехал. Наверно, тут он в воротах и ободрал все... — Чувствуя, что говорит не то, Рахманинов замолкает.

— Значит, вы вспомнили, что дверца была повреждена при въезде в гараж? — уточняет судья.

— Да. Думаю, что так.

— Объясните суду, почему вы так считаете?

— Я держал ворота, не давал подпереть одну створку ворот ломиком. Он решил так въехать. Когда понял, что помял машину, совсем взбесился...

— Разрешите вопрос к подсудимому, — подходит Сбруев ближе к Рахманинову. — В какой момент вам удалось овладеть ключами и вывести машину из гаража?

— После того, как с Мурадовым было кончено.

— Скажите, — продолжает Сбруев, — где хранил Мурадов железный ломик, которым подпирал дверь?

— Под сиденьем.

— Под правым или левым?

— Под правым, там, где пассажир.

— Спасибо. У меня больше нет вопросов.

— Товарищ Мазурин, — судья обходит машину и становится со стороны руля, — вы можете описать поподробнее, что надо было сделать Рахманинову, чтобы отнять машину у Мурадова, завести мотор и уехать?

Мазурин мнется. На круглом волевом лице снова проступает краска. Ему не по себе в центре внимания, среди чужих людей.

— Рахманинов пытался отнять у Мурадова ключи, овладеть рулем еще до въезда Мурадова в гараж. Есть системы, у которых ключи вынимаются при остановке двигателя, без поворота, а здесь надо повернуть полтора раза. — Мазурин подходит поближе к машине и начинает показывать. — Мурадов въехал, сильно помяв при этом машину. Затем, уже в гараже, Мурадов выскочил из машины... Ругань, затем драка... — Мазурин замолкает.

— Мы вас слушаем, — подбадривает эксперта судья.

— Очевидно, Мурадов был уже без сознания, когда Рахманинов вывел машину из гаража...

— Значит, и вы полагаете, что повреждение машины — дело рук самого Мурадова?

— Да.

Наступает тишина. Слышно, как поскуливает овчарка за фургоном.

— Разрешите вопрос к подсудимому? — голос Сбруева кажется чересчур звучным, громким.

— Если можно, короче, — недовольно соглашается судья, — а то мы и так очень затянули.

— Хорошо. Вы уверены, что Мурадов сам выскочил из машины?

— Уверен.

— Драка началась сразу же, как только он вышел?

— Нет, не сразу.

— После чего же она началась?

— Разрешите минутку. Соберусь с мыслями. Сейчас... я вспомню. — Он в изнеможении прислоняется к стене.

Длинная пауза.

— Хорошо... — подумав, говорит судья. — Товарищи, пятиминутный перекур! А вы обдумывайте... — бросает он уже на ходу Рахманинову.

Все, кроме конвоя, расходятся.

Мазурин мнет сигарету и не спеша направляется прикуривать к своей машине. По дороге он наталкивается на Олега.

— Ну как гонки? — спрашивает тот. — Кажется, вы говорили — последние?

— Завтра, — мрачно бросает Мазурин, — если интересуетесь, приходите на ипподром в десять утра. — Он всматривается в Олега. — Приглашаю серьезно, хотя успехов особых для себя не жду.

— Спасибо. — Олег кивает. — Очень возможно, что приду.

Никиту отводят к тюремному фургону.

— Присядь сюда, — наклоняется к нему белозубый конвойный, показывая на ступеньку машины. — Курево есть?

Рахманинов поворачивает голову, видит этого веселого парня, полного здоровьем, и волна благодарности захлестывает его.

Он садится на край ступеньки, затягивается горьким дымом, и теперь перед его мысленным взором с новой силой проходит картина того, как все было на самом деле.

«Больше ничего не хочешь?» — говорит сосед. Он открывает гараж, садится в машину, готовясь поставить ее на место.

Никита преграждает ему дорогу.

«Ты дашь мне машину! — кричит он, пытаясь перекрыть шум заведенного мотора. — На два дня!» — «Вот тебе!» — Мурадов показывает кукиш, хлопает дверцей. Сейчас машина въедет в гараж. «Ах, вот ты как! — задыхается от обиды Никита. — А раньше ты иначе со мной разговаривал. Когда  т е б е  надо было». — «Ничего мне от тебя не надо. Н е  н а д о! — бешено кричит сосед, пытаясь оторвать руки Никиты от дверцы. — Убирайся! Давно не видел твоей физиономии и не соскучился!» — «Других нашел? — спрашивает Никита с ненавистью. — Не нужен стал? — Он пытается открыть дверцу. — И ты мне не нужен! С этим я завязал. Но долг платежом красен, и ты мне дашь машину!» — «Убирайся или пеняй на себя!» — в ярости кричит Егор Алиевич, выхватывая из-под сиденья ломик. Никита отскакивает к воротам, пытаясь закрыть створку. Мурадов с грохотом въезжает в гараж, ломая дверцу. «Ах, вот ты как, значит, — шепчет Никита и проскальзывает вслед за машиной. — Этот номер у тебя не пройдет».

Он с силой дергает сплющенную дверцу на себя, та открывается, еще одно усилие — и Никита овладевает рулем.

«Шкура! — неистово вопит сосед, выскакивая из машины. — Ты у меня поплатишься. — Он снова замахивается ломиком и кричит: — Ах ты, с у к и н  сын! Ах, выродок!»

Никиту охватывает бешенство, он пытается выхватить ломик у Мурадова, но ему удается лишь выбить его из рук.

«Мать твоя — сука, я с ней спал и буду спать! Когда захочу!» — издевается Мурадов. «Повтори, гад! — орет Никита, выхватывая из кармана гаечный ключ. — Гад, гад!» — бьет он по скользкой роже. Уже ни о чем не думая, ничего не соображая. Куда попало. Пока сосед не падает.

...Потом он ехал с горьким привкусом крови во рту по загородному шоссе. На ключе зажигания покачивался брелок с самоваром. Ровный гул мотора усыплял сознание. Ему все было до фени. Вокруг темень непроглядная, он гнал на ощупь, чувствуя под колесами плотность асфальта. Потом его остановил инспектор ГАИ.

Никита достал из кармана машины мурадовские права.

Молоденький щуплый лейтенант, осветив фонариком документы, просмотрел их.

Очевидно, Никита дрожал, потому что тот, взглянув на него, спросил; «Что, замерз? Закури — согреешься!»

Никита поставил машину на обочину, и они покурили.

«Не страшно ночью стоять одному?» — вырвалось у Никиты. «Нет, — сказал инспектор. — Привычка!»

И вдруг Никита поймал себя на том, что много бы отдал за то, чтобы остаться здесь, никуда не ехать дальше, а побыть с этим парнем и выпить чего-нибудь покрепче. Он смутно помнил, как мчался по Горьковскому шоссе мимо густого леса, прудов, церквей...

Во Владимир он приехал под утро, уже почти рассвело.

Галина ждала в номере гостиницы, где они вместе прожили до этого две недели.

«Поздравляю, — сказал он вяло, — с днем рождения». — «Что с тобой? — спросила она. — На тебе лица нет». — «Ничего, — пожал он плечами. — Перетрухал малость». — «А кровь откуда?» — «Сбил человека на шоссе». — «Как? — испугалась она. — Где же он?» — «В больницу отвез, и все дела».

Больше она не спрашивала...

Показав ей из окна машину, он сел за празднично накрытый стол и жадно ел, ел. Как будто с цепи сорвался.

Потом она увидела бурые пятна на брюках, куртке и сразу же принялась чистить, стирать.

Днем собрались ее друзья, подруги, и они поехали купаться на речку. Там же, в речке, она выстирала рубаху.

Холодная вода остудила голову Никиты. Тело, постепенно сбрасывавшее усталость, наливалось бодрящей энергией.

Весь город глядел на его голубую машину. Никогда здесь не видывали «ситроена». А Никита, как обещал жене, катал всех по очереди: билетершу Катю, старика Бородкина, рабочих сцены, — всех, всех подряд. Потом они объездили Суздаль, Боголюбово, фотографировались на фоне Покрова на Нерли, ели малину и чернику, пили студеный квас из бочки.

На третий день в номер к Галине Козыревой пришли двое. Он сразу понял: в с е. Его время кончилось. Финита! Он сам вышел к этим двоим, пошептался с ними и протянул руки. Галя кинулась на них, билась в истерике, не понимая. Ему было все равно. Финита! У него все прошло к ней. Когда сознание прояснилось, ему показались лишними она, ее налитое тело, поставленный резкий голос, спутанные волосы.

На суде он ее выгораживал, чтобы не притянули, поверили, что не знала. Ведь она отмывала пятна, ездила в машине, заботилась о нем...

— Эй! Гражданин подсудимый! Вставай! — Веселый белозубый парень дергает его за плечо. — Подумал малость, а теперь к делу.

Никита приходит в себя, усилием воли открывает глаза. Он видит идущего к ним судью, прокурора, Сбруева и, мгновение помедлив, понуро выпрямляется.

 

XII

Родион вваливается в комнату, бросает куртку на диван, начинает вышагивать из угла в угол. Черт, какая неразбериха. В гараже все дело Рахманинова повернулось совершенно по-иному.

Он отшвыривает ногой попадающиеся на пути предметы, отфутболивает туфли под кровать, запускает теннисный мяч в дверь ванной.

Мурадов оказался пошлым бабником, жохом и циником. И Рахманинов избивает его в сущности не из-за машины. Актриса эта ему тоже не нужна. Только так, покрасоваться, хвост распустить... И как ловко все подвел судья: раз-де из машины Мурадова не вытащили, дверца была повреждена не Рахманиновым, а при въезде, значит...

Родион машинально переодевается, включает телевизор, бездумно щелкает переключателем программ: эстрада, хроника, спектакль, эстрада, хроника... Он выключает телевизор, берет со стола «Неделю». В разделе юмора шутка:

«Подсудимый, вы должны говорить суду только правду, истинную правду. Все остальное скажет ваш адвокат».

Вот вам, пожалуйста. Адвокат как синоним жулика. И это в порядке вещей. Юмор зарубежный, но и у нас что-то не приходится читать об адвокатах под рубрикой «Герои наших дней».

Он роется в ящике, ищет сигареты. Конечно, главный его прокол в том, что он так и не смог отделаться от личного отношения к Рахманинову. И сейчас его антипатия не меньше. Он вспомнил давние споры с Наташей. Видно, с этим ничего не поделаешь. Сколько себе ни внушай, все равно поддаешься собственным оценкам и чувствам. А потом оказывается, что у лично вам малосимпатичных людей обнаруживаются обстоятельства, вызывающие сочувствие.

Первый раз, можно сказать, ему так воткнули. И прокурор, и рядовая свидетельница. Вдруг Шестопал без всякого протокола обратилась к Рахманинову: «Клевета то, что тебе сказал Егор Алиевич. Это же все ложь!» А тот как затравленный заметался. «Я ему не поверил! Не поверил!» И откуда голос взялся? Судья не пробовал его остановить, и он все бормотал под нос: «Я стер с его рожи похабные слова... стер...» Судье, думаю, не часто такое доводится видеть.

Родион гасит окурок. Он не находит себе места, ни к чему сейчас не лежит душа.

Еще год назад пошел бы к матери. А теперь?. Заполнить пустоту утраты оказалось невозможным. Не объяснишь, что изменилось с ее смертью. В нем самом что-то сдвинулось, умерло.

Он мало виделся с матерью в последнее время, но звонил часто. По два раза в день, по три. Она говорила: «Может, зайдешь?» — «Постараюсь», — обещал он. Потом звонил, извинялся: «Не получилось». А теперь это ощущение зияющей пустоты и невероятности постарения. Как будто не год — лет десять прожил. Никому ты не обязан, не подотчетен. Свобода!

Сколько раз в жизни он мечтал, чтобы никто не лез в душу. Сколько раз с раздражением отмахивался от наивных наставлений матери, ее бесполезных советов. И вот — свободен! Ты сам свой высший суд.

Минуту он медлит, потом выскакивает из дома, идет в гараж. Вот славно — починили «жигуленка». Он смотрит на часы: без десяти семь.

Ехать некуда. А надо! Минут через пять обязательно настигнет Лариса. Для нового этапа выяснения отношений. Уже раз десять все выяснено-перевыяснено. Ей подавай  п р и ч и н у  разрыва. Нет причины.

Он заводит машину, бесцельно сворачивает на бульвар. У стенда с афишами притормаживает.

«Лебединое» — в Большом, «Двое на качелях» — в «Современнике», на Таганке — «Галилей». Не попадешь! В кино ринуться? Какое-нибудь «Золото Маккены» или «Три тополя на Плющихе» с Ефремовым и Дорониной? Нет, и в кино не тянет... Может, выпить для поднятия настроения? Олега разыскать? Тот небось у Ирины торчит, пылинки сдувает. Учительница музыки, высокоорганизованное существо. Бах, Моцарт... Родион усмехается.

А может, музыку послушать? Все ходят на концерты, упиваются: «Прокофьев, Малер», а он лет пять ни в одном концертном зале не был. Ладно, изучим афишу у Консерватории.

...На улице Герцена перед Консерваторией толпятся люди — спрашивают билетик. В Малый зал — «Родион Щедрин. Двадцать четыре прелюдии и фуги». Это еще что? А-а-а... все одно. Говорят, Щедрин из новых весьма... весьма...

Он ставит в стороне машину, рядом тормозит такси. И по закону непредвиденного случая именно ему, а не ожидающим давным-давно энтузиастам толстяк, вышедший из такси, предлагает билеты. Пока он берет оба билета, компания меломанов настигает толстяка. Поздно!

Теперь Родион сливается с толпой безбилетников, машинально приглядываясь, кого бы осчастливить.

Две ослепительные красотки весело щебечут в ожидании мужчин. Одна в длинной юбке, другая в расшитом брючном костюме. Такие без билетов не остаются.

— Мода, эксперимент... — рассуждает та, что в длинной юбке и при браслете.

— Пусть так, — перебивает ее другая, в брюках. — Но до него только у Шостаковича и у Баха это было. Двадцать четыре прелюдии и фуги — это не кофточку связать, — встряхивает головой шатенка. — Ты еще увидишь, на что он способен. Щедрин — гений...

— Ерунда, — отмахивается первая. — Форма предопределена, никуда от нее не денешься.

Она оглядывается, выражая нетерпение. Мужчины запаздывают.

— Сонет тоже задан, но есть некоторая разница — Шекспир это или Бернс. — Ирония так и сочится из шатенки.

— Да, — вспоминает первая, — говорят, миди  о т х о д я т, либо макси, либо мини. Я, пожалуй, желтое отрежу? Сделаю мини, как ты считаешь?

— У вас лишние билеты? — подходит к ним девушка.

Черный костюм, достоинство... Бог мой — Наташа! И ничего от той, что несколько дней назад убегала с парнем и смеялась, перекинув магнитофон через плечо.

— Может, и лишние, — говорит та, что собиралась отрезать платье. — Неплохо бы проучить наших мужиков.

Ее подруга улыбается Наташе:

— Шутит она.

— Разрешите предложить вам билет, — подходит Родион к Наташе.

Та поднимает глаза. «Согласится она или нет?» — еще успевает подумать он. Наташа соглашается.

Ах, как восторженно, как безудержно он любил ее в тот вечер!

В душе он сознавал, что принадлежит к тому гнусно-пошлому типу мужчин, которые всегда желают того, что им не принадлежит, стремятся задержать то, что уходит, и тратят всю силу страсти и выдумки на того, кто к ним безразличен.

Он сидит рядом с ней, той самой Наташей, которой доставил так много страданий, перед которой был круглым подонком, и бесится оттого, что она спокойно слушает своего Щедрина. Из-за каких-то прелюдий она притащилась стрелять билетик у входа, а теперь упивается ими и следит отнюдь не за его настроением, а за вариациями, которые с такой легкой замысловатостью выполняет на рояле сам автор.

В начале антракта, пока публика продолжала бить в ладоши, приветствуя бледного от напряжения Щедрина, Родион наклоняется к ней.

— Тебе не кажется, — говорит он, — что в случайности иногда заложена судьба человека?

— Не кажется, — пожимает она плечами.

Так длится довольно долго. Когда они наконец выходят из зала, Наташа забивается в угол, спокойно рассматривает движущихся по вестибюлю слушателей, кивая знакомым.

— Ты здесь часто бываешь? — интересуется он, когда она здоровается с компанией, стоящей на лестничной площадке у входа в репетиционные комнаты.

— Нередко, — отзывается Наташа. — Прости, мне нужно кое-что сказать ребятам.

Она отходит. И вновь Родион с досадой отмечает ее независимый вид, уверенность движений, походки. Ему становится тошно.

Он злится совершенно несообразно обстоятельствам и ничего не может с собой поделать.

— Знаешь, я, пожалуй, пойду, — говорит он, когда звенит звонок, приглашающий ко второму отделению. — У меня работа. Ты не обидишься?

— Что ты! — удивляется она. — Конечно, нет.

— Тебе можно как-нибудь позвонить?

— Зачем? — отвечает она вопросом.

— Знаешь, мне этого почему-то дико хочется, — не пытался солгать он.

Она улыбается.

— Позвони, если так «хочется».

Он держит ее руку.

— Как ты живешь сейчас?

— Нормально.

— Нормально  о д н а  или нормально вдвоем?

— Как придется, — спокойно отнимает она руку. — Извини, уже свет тушат.

...Он возвращается домой, срывает с себя пиджак, рубаху, брюки, носки, бросается под душ и долго хлещется горячей водой, не обращая внимания на ноющую боль в пояснице, пока не устает. Потом он выпивает кофе и садится с сигаретой, пробуя вернуться к своим делам.

Суд над Никитой Рахманиновым прервали, отложив до момента, когда Мурадов сможет говорить. То есть до выписки из больницы, а это минимум на месяц. Без допроса потерпевшего этот клубок не размотать.

Родион тянется за новой сигаретой, медлит, разминая ее, затем отшвыривает пачку подальше.

Тихонькин. За эту неделю Вяткин поработал на славу — вызвал всех дополнительных свидетелей: Гетмана, Римму, Катю Тихонькину. Документация готова, пора подумать об эксперименте и о своей защитительной речи.

Он присаживается к столу, вынимает записи. Пытается перечитать их. Нет, сегодня ему уж не сосредоточиться. Башка не варит. Еще эта встреча в Консерватории. Все одно к одному. Он листает записи, вынимает бумагу в надежде, что, начав составлять план, он в процессе привычной работы заставит себя думать.

Около десяти, насилуя себя, он заканчивает первый, приблизительный вариант речи и, откинувшись в кресле, ощущая изнеможение во всем теле, перечитывает написанное:

«Товарищи судьи! Вот уже более года, как Михаил Тихонькин упорно доказывает, что он убил Рябинина. Даже здесь, в суде, под пристальным взором сотен людей он продолжает твердить: «Я бежал за ним, держа в каждой руке по ножу. Сперва я ударил сапожным ножом, который был в правой руке, потом охотничьим, который держал в левой руке».

Я надеюсь доказать здесь, что это ложь. Оправдалось то, о чем предупреждал он друга — Василия Гетмана, чье письмо я приведу здесь с разрешения суда.

«Если я задался целью, — писал Михаил, — то сделаю все, что от меня зависит, чтобы достигнуть ее. Что бы ни было, я буду стоять на своем».

И стои́т! Вопреки очевидным фактам.

На вопрос суда, за что он убил Рябинина, Михаил ничего ответить не смог. Он признает, что Рябинина раньше не знал, впервые увидел его в клубе за два часа до убийства и даже ни о чем с ним не говорил. «Просто так...» — вот был единственный ответ семнадцатилетнего Тихонькина о причинах убийства.

Мне придется в этом процессе  о п р о в е р г а т ь  показания своего подзащитного. Я буду доказывать, что он вводит суд в заблуждение. Я буду просить вас не верить показаниям человека, которого я  з а щ и щ а ю. Я сам призываю вас не верить подсудимому...»

Родион останавливается. Он представляет себе реакцию зала и, подумав, решает отмести главный контраргумент.

«Это — редкое и необычное положение адвоката. И, естественно, может возникнуть вопрос: а вправе ли защитник действовать против своего подзащитного?

Закон дает ясный ответ. Да, вправе, если это отвечает действительным интересам подзащитного. Статья 51 Уголовно-процессуального кодекса обязывает адвоката использовать все средства и способы защиты в целях выяснения обстоятельств, оправдывающих обвиняемого.

Самооговор подсудимого — это не его личное дело. Обществу не безразлично, кто понесет ответственность за совершенное преступление. Закон требует, чтобы каждый, совершивший преступление, был подвергнут справедливому наказанию и ни один невиновный не был привлечен к уголовной ответственности и осужден...»

Раздается звонок. Родион не сразу соображает: телефон. Бог с ним. Не до него. Телефон продолжал трезвонить. Не выдержав, Родион берет трубку.

— Ты получил мою записку? — Голос Ларисы привычно агрессивен.

— Возможно.

— Значит, получил. — Она переводит дух. — Трудно, что ли, было позвонить?

Он морщится. Как не вовремя!

— Мы уже все выяснили, — силится он побороть раздражение. — Извини, у меня ни минуты.

— Ни минуты? — перебивает она. — Чем же ты так занят?

— Пишу речь.

— Вот как, — угрожающе воркует ее голос. — И только?

Он молчит. Господи, ведь он сам поддерживал этот напор страстей, утомительно-высокую ноту ее монологов.

— Не только, — сдерживается он.

— Хорошо, что ты еще врать не научился, — продолжает она, — хотя и это не за горами... Ты прекрасно знаешь, что не вывернешься и мне все известно.

— Что известно?

— Что твоя машина весь вечер отсутствовала и видели ее совсем в другом месте.

— Значит, взялась за прежнее?

— Думаешь, так легко избавиться от меня? — не слушая, продолжает она. — Между прочим, я тоже занята. Еще не сдан отчет по конференции. И вообще это неинтеллигентно не отвечать на записки... Скажи, почему я должна убивать на ожидание весь вечер?

— Прошу тебя, — перебивает он, — не жди ты ничего. У меня башка трещит.

— Ах, вот как! — звенит ее голос. — Я и не знала, что музыка тебя так утомляет. Может, ты с ней еще и выпил?

— Прекрати сейчас же! — орет он, срываясь. — Не мешай мне работать!

— Буду, буду мешать, — звенит ее голос, — сегодня, сию минуту ты выслушаешь, что я о тебе думаю. — Она употребляет несколько сильных прилагательных. — Думаешь, если другие считают, что ты известный защитник, то тебе все списывается? Нет, дружок. Я-то вижу, что все это показуха, фальшь! Тебе до другого человека нет никакого дела. Твой махровый эгоизм прикрывается высокопарными словами о гуманности...

Он бросает трубку. Сегодня его нервная система к этому не приспособлена. Через пять минут она позвонит, будет извиняться, говорить: «Что взять с женщины, которая издергана любовью». Она издергана самолюбием, а не любовью.

Он открывает дверь на балкон. На улице сыро и безветренно. Сквозь рубаху сразу же пробирает холод. Он возвращается в комнату, еще раз перечитывает написанное. Необходимо ярче выразить  о б щ у ю  идею. Почему важно именно в нравственном смысле опровергнуть ложные показания преступника?

Он ходит по комнате минуту, две, потом набирает номер. Уже набрав, смотрит на часы — пять минут двенадцатого. Не очень-то удобно. Идиотски колотится сердце.

— Да, — ответила она тихо.

— Ты не спишь? — глупо спрашивает он.

— Нет, пришла недавно.

— Концерт так поздно кончился?

— Прошлась пешком, вечер хороший.

— Когда я тебя увижу? — спросил он.

Она помолчала.

— Это зависит не от меня.

— От кого же? — Он до смерти испугался. Сейчас — все, конец.

Она еще помолчала.

— От тебя, — сказала она.

Ему показалось, что она издевается. Но она ждала, и он оторопел. Потом вдруг понял. Бог ты мой, это же всегда в ней было потрясающе! Беспощадная искренность. Без всякого там выламывания, цирка...

— Наташка! — завопил он. — Ты великий человек! Нет, ты просто... даже не знаешь, какая ты! Почему ты не поставила меня на место? Не сказала: катись, мол, ко всем чертям, сам твой голос мне отвратителен? Почему, а?

Она засмеялась:

— Не знаю. Наверное, просто не могу.

— У меня есть предложение! — заорал он. — Значит, так. Я завожу машину и еду к тебе. Ты в это время спускаешься вниз. Садишься в «Жигули» 63-37. Мы едем ко мне. Затем, затем... — он приостановился, — ты готовишь ужин, мы ужинаем... Потом я доканчиваю работу, а ты... ты сидишь рядом на диване и читаешь великолепный детектив Жапризо под названием «Ловушка для Золушки», у меня даже подсудимый один просил. А затем? Затем ты читаешь мою речь и даешь оценку, понятно?

— Понятно, — усмехнулась она.

— Я сказал что-нибудь не то? — снова испугался он.

— Нет, нет, — засмеялась она, — ты сказал именно то, что должен был сказать.

Родион кладет трубку. Все еще не веря в то, что произошло, он включает магнитофон на всю катушку и, преодолевая боль в спине, начинает выделывать ногами козлиные па, потом, задохнувшись, выключает маг.

— Наташка! Наташка! — орет он, шалея. — Ты помнишь наши встречи... на берегу-у-у!

Когда он немного успокаивается, он вспоминает о защитительной речи... На чем же он остановился? Важна общая идея... восстановление справедливости в каждом случае... в каждом преступлении... Нет, не получится сегодня... А надо.

Он садится к секретеру, заставляя себя думать, затем, немного погодя, записывает:

«Требование закона: «Ни один невиновный не может быть осужден неправильно» — отражает неразрывную связь интересов общества с интересами личности».

Родион останавливается, потом добавляет:

«Каждое зло, каждая несправедливость в отношении  о т д е л ь н о г о  человека нарушает  п р а в и л ь н у ю  с в я з ь  между человеком и обществом, воздвигает между ними стену, а значит, и вредит как интересам личности, так и общества в целом».

Перечитав это и выделив главное, Родион останавливается в раздумье. Все правильно, но звучит крайне казенно, неубедительно. Продолжать не имеет смысла.

Он переодевается, ставит на стол два прибора, бутылку вина. Затем, заглянув на часы, набирает номер Олега.

— Извини, не разбудил? — шепчет он в трубку. — Можешь завтра вечером заскочить ко мне?.. Ага, я так и знал. А когда? Ну ладно, ладно, бог с тобой, позвони утром.

Еще раз он внимательно осматривает комнату, расставляет все по местам. Потом заводит машину и едет за Наташей.

На рассвете, часов в шесть, Родион тихо пробирается на кухню. В квартире стоит запах «Шипра», сигарет, соединившийся с едва уловимым запахом душистого мыла и жасмина. Он зажмуривается от забытого ощущения ее присутствия. Наскоро перехватив сосисок с бутербродом, проходит в кабинет. Минуту сидит у секретера, боясь стряхнуть с себя блаженное оцепенение, потом пробегает вчерашнее начало защитительной речи. Переписывает одну фразу, другую, постепенно полемика с Тихонькиным захватывает его, и вот он уже катает страницу за страницей:

«Свои показания Михаил начинает с рассказа о том, как он сидел в переполненном клубе, где в этот воскресный вечер шла кинокартина «Кавказская пленница». В левом кармане, уверяет подсудимый, он сжимал раскрытый охотничий нож, в правый рукав пальто был вложен сапожный нож. Зачем он пришел в клуб с ножами, почему держал их в руках — на эти вопросы он ответить не смог».

Дальше на трех страницах шло изложение происшедшего в кино, которое заканчивалось так:

«Тихонькин уверяет, что после того, как весь этот вихрь погони скрылся из виду, он-де вырвался из рук матери и побежал за ребятами. Эта часть объяснения моего подзащитного — от момента, когда между ним и Шаталовым произошла перебранка, и до того момента, как Михаил вырвался от матери, — подтверждена многими очевидцами и сомнений не вызывает».

Теперь Родион переходил в наступление:

«Но то, что вслед за этим утверждает мой подзащитный, выглядит так же малоправдоподобно, как и то, что он сидел в кино, держа в руке по ножу. По утверждению Михаила, он побежал из клуба к забору, который огораживает детсад, выставив вперед два ножа. Увидев там Рябинина одного, он бросился на него и нанес два удара двумя ножами. И хотя твердо установлено, что в момент, когда добежал Тихонькин до забора, вся группа давно пробежала мимо этого места, он все же настаивает на своем. На все вопросы Михаил отвечает: «Было все так, как я говорю». Но изложу сначала вкратце, как появились сегодняшние показания Михаила...»

Здесь Родион оставляет место, чтобы позднее вписать признания Кеменова на другой день после преступления, очную ставку с Кеменовым, когда возникла новая версия.

«Отныне, — продолжал читать Родион, — для следствия все стало сразу предельно ясным: Тихонькин сидел с двумя ножами в кино. Тихонькин  н е з а м е т н о  д л я  в с е х  опередил ватагу, бежавшую за Рябининым, и бросился на него с двумя ножами в руках.

Городским судом семнадцатилетний Тихонькин был приговорен за нанесение двух смертельных ранений к десяти годам лишения свободы, к максимальному наказанию для лиц, совершивших преступление в несовершеннолетнем возрасте.

Но этот приговор был обжалован. Даже мать убитого Валентина Ивановна Рябинина, которая до сих пор не может поверить, что сын, которого она сама уговорила пойти в кино, больше никогда не вернется домой, — даже потерпевшая сейчас заявила в своей жалобе, что не верит ни приговору суда, ни показаниям Тихонькина.

Эта женщина добивается лишь одного: она хочет, чтобы за убийство сына ответил тот, кто его совершил...

Верховный Суд нашей республики отменил приговор суда и возвратил дело на дополнительное расследование...»

Звонит телефон. Родион поспешно хватает трубку, чтоб не разбудили.

— Ну что там у тебя? — раздался голос Олега.

— Ничего, — шепчет Родион. — Работаю.

— Ты что, осип?

— У меня тут спят.

— Ха... — неопределенно хмыкает Олег. — И много народу... спит?

— Немного. Валяй дальше, — довольно гудит Родион.

— Валяю. Позиция невмешательства в личную жизнь друзей меня всегда устраивала. Что Рахманинов?

— Отложили. Ждут возможности допросить Мурадова. — Родион косится на спальню. — Знаешь, — признается он, — я поражен твоей Шестопал. Видно, старею, механизм разладился.

— Эту свежую мысль ты высказал, помнится, последний раз года три назад. И до этого еще лет за пять.

— Надо признавать свои ошибки. Если она сумела выудить у подсудимого то, что я не мог на протяжении полугода, — пора подавать в отставку.

— Кроме того, — Олег смеется, — Ирина в некотором роде медиум.

— Таких в природе не водится.

— Как это? Не ты ли расписывал после Болгарии про ясновидящую Вангу из Петрича? — Олег довольно хмыкает.

— Так то ж Ванга... Ее, брат, академии исследуют как феномен.

— Ладно, не очень-то казнись. — Олегу кажется, что голос Родьки куда-то пропал. — Главное — избежали ошибки. Чего тебе еще надо?

— Избежать-то избежали, да помимо меня.

— А что, лучше было бы, если бы благодаря тебе все проморгали?

— Давай... лупи. Все одно.

— Ты знаешь, в чем я окончательно утвердился после дела Рахманинова? — помедлив, говорит Олег. — Его первый удар был ответом на смертельное оскорбление. Так ведь? Вот ты бы и заявил где-нибудь в высшей инстанции, что словесное увечье может служить таким же веским поводом для ответного удара, как повреждение челюсти. Ни в одном процессуальном кодексе сегодня еще не фигурирует эта сторона дела. Рукоприкладство карается, а оскорбление  с л о в о м, которое порой приводит к смерти — через час, день, месяц? Помнишь, мы говорили с тобой об этом? Раны чаще всего заживают, а последствия нервных потрясений остаются.

— Когда это будет, старик? — сдавленно гудит в трубку Родион.

— В недалеком будущем. — Олег не сдается. — Наука так же легко будет подсчитывать число нравственных увечий, ставших физическими, как воспаление легких или ангину. — Он замолкает, Родион слышит шуршание. — Инфаркт как следствие разговора с начальником. Неплохо, а? Или, допустим, заболевание печени как результат систематического издевательства любимой женщины. Годится? А психический стресс как итог лжи, надругательства? Ничего, а?

— Не может быть, — бурчит Родион.

— Вот ты тут скепсис разводишь, — голос Олега густеет, — а некий психиатр Лешан, кажется из нью-йоркской академии, почти доказал, что психические травмы часто имеют канцерогенный эффект. Понятно? А это означает, что имеется связь между нервными перенапряжениями и раком. Вот к чему сегодня подбирается наука! Доходит?

— Что ж, я, по-твоему, отстал, а?

— Не расстраивайся. Это до конца не доказано... А что твой гениальный эксперимент? Давно не слышу о нем. Ты же хотел посоветоваться.

— А у тебя что, явный избыток времени с утра?

— Считай, что так.

Родион медлит.

— Ну, если хочешь, то вот в двух словах.

И шепотом он объясняет Олегу суть эксперимента.

 

XIII

Наташа выдвигает один ящик, другой, пытаясь привести в порядок белье — рубахи, майки, носки.

Родион ушел позже обычного. Судебное заседание по понедельникам часто начинается с одиннадцати. Сегодня прения сторон по делу Тихонькина. Ночью ей даже приснился этот Тихонькин. Будто он бежит по льду, ноги расползаются, как у олененка. Он падает, потом опять поднимается. «Зачем же ты бежишь по льду?» — кричит она ему изо всех сил. «Нож надо в прорубь бросить», — мычит он ей в ответ, а ноги опять все расползаются и скользят на одном месте...

Разобраться в белье — и на работу. Эту неделю — понедельник, среда, пятница — с полтретьего, следующую — с утра. Никак она не умеет примениться к своей новой жизни, к этой квартире. Хотя что изменилось в ней? Телевизор побольше, магнитофон новый. В глубине, над столом, справа от фотографий отца и школьного выпуска, появился портрет матери. Да, мать умерла. Когда Наташе сказала об этом ее сменщица на Петровке, она кинулась искать Родиона, звонила раз пять. Подходила женщина...

Наташа добирается до нижнего ящика, присаживается на корточки.

Теперь уж Родион не так мчится по улице, не обрушивает на тебя каскад планов, фантазий — переменился. Может, из-за смерти матери? Раньше долго он ни на чем не умел задерживаться. Даже на себе самом. Уж не говоря о ней. Скажет: «Как ты себя чувствуешь?» Или: «Что-нибудь стряслось?» — но ответа никогда не слышит. Иногда она обижалась: «Почему ты не спросишь, как у меня дома? Я ж тебе вчера сказала, что отец заболел». Он удивленно вскинет брови: «Так ты же ничего не рассказываешь! Как там с отцом?» Она ответит, и он облегченно вздохнет: «Ну вот, я же знал, что ты сама все объяснишь».

И никогда он не умел лицемерить. Сразу запутается, растеряется. В этом и беда. Когда ты станешь ему неинтересна, он тоже не притворится. Из вежливости там или с умыслом. Как не захотел продолжать спектакль той осенью. Исчез, и конец. Словно переселился в другой город...

Рубашки хрустящие, хорошо отглаженные. Приспособился без матери, отдает в «Снежинку».

Через два дня наконец-то кончится процесс по делу Михаила Тихонькина. Слава богу. Родион весь издергался.

Она смотрит на часы — не опоздать бы на работу. Одной пациентке на полчаса раньше назначила. У немолодой тощей женщины после кишечного заболевания стали выпадать волосы. «Век лысых женщин», — написал когда-то французский «Вог», рекламируя парики. Положим, и мужчин тоже.

Действительно, после тридцати пяти волосы лезут очень у многих.

Наташа надевает пальто, бегом спускается по лестнице.

Тощей пациентке стоит посоветовать дарсонваль, витамины B1, B6. Пусть походит на процедуры, поколется, Согласится ли? А то ведь скажет: «Когда мне ходить на уколы, заниматься витаминами, массажем?» А без этого положение не улучшится. Настаивать, грозить облысением — нельзя. Мало ли какие у человека обстоятельства.

Когда-то Наташа сама пришла в «Косметику». Еще в старое здание на Петровку. На шее неожиданно выступило множество мелких, как присоски, родинок. Подобно опятам у пня, они множились с неимоверной быстротой. Казалось, будто шея забрызгана капельками грязи. «Не расстраивайтесь, — сказала ей врачиха с кожей смугло-абрикосового отлива, улыбаясь живыми, веселыми глазами, — это поправимо».

Она повела ее в другой кабинет, к косметологу-хирургу Анне Георгиевне Массальской. Наташа не могла оторвать глаз от Анны Георгиевны, от тонкого профиля пушкинских времен, прозрачно-молочной кожи лба и щек, каштановых пенистых волос. Тихий, ласковый голос Массальской действовал магнетически, Наташе захотелось быть хоть чем-нибудь похожей на эту женщину, которая была намного старше ее.

Впоследствии они подружились.

Наташа обнаружила, что множество самых разных пациенток стремятся к Анне Георгиевне отнюдь не только для исправления ошибок природы. Уход за внешностью составлял лишь одно из слагаемых извечной тяги женщин к самосовершенствованию. Кроме того, к ней шли по всякому поводу, как будто во власти Массальской было вернуть друга, мужа, купить нужную мебель...

Наташа стала мечтать о профессии врача-косметолога. Теперь она всматривалась в женские лица, примериваясь, как сделать лучше внешность той или другой из них. И однажды она решилась. Пошла сдавать экзамены в медицинский институт.

Теперь она работала в новом «Институте красоты», что на Калининском, где главврачом была знаменитая Кольгуненко. Туда же пришла и Анна Георгиевна...

На улице холодно. Уже ноябрь. Снег лежит. Наташа вспоминает, как когда-то с Родионом они летали на лыжах с гор в Опалихе, потом ели обжигающий борщ в избе. Вкуснее этого борща она сроду ничего не едала. Каталась Наташа плохо, то и дело он вытаскивал ее из снега. Когда лыжи глубоко завязнут, ни за что одна не подымешься. А он издевался: «У тебя просто тыльная часть перевешивает».

...В метро рядом оказываются студенты. Они бурно обсуждают итоги очередного конкурса бит-ансамблей. Наташа слушает их голоса, не вникая в смысл. Она думает. Что представляет собой жизнь Родиона теперь, когда они снова вместе? Две трети времени уходит у него на подготовку к процессу и на судебные заседания, подобные вчерашнему. Длительные, изматывающие. Какие же на это все нервы нужно иметь, волю, выдержку!

И снова — уж в который раз! — возникает перед ней картина единоборства между Родионом и Тихонькиным.

Тихонькин стоит, хмуро глядя мимо судьи. За спиной, на лавке, Саша Кеменов и Кирилл Кабаков.

Кеменов согнулся, теребит рукой лацкан пиджака. Светлая голова аккуратно причесана, пиджак хорошей шерсти. Отвечая, он поднимает голову, устремляя бесстрастный, холодный взгляд в пустоту, на щеке начинает дергаться мускул.

Кабаков то и дело сморкается, подавляя всхлипы. Он в отчаянии. Слезящиеся глаза неотступно следят за Тихонькиным. Когда тот отвечает на вопросы суда, Кабаков ерзает на скамье, чтобы изловчиться и заглянуть в лицо Михаилу.

После допроса Тихонькина поднимается Родион. Наташа знает это упрямое выражение его лица, когда жестко наливаются скулы, настороженно горят глаза, точно гипнотизирующие собеседника. Сегодня лицо Родиона выглядит серым, нездоровым — лицом человека, не спавшего много ночей.

«В свое время, — говорит он, — медэкспертиза установила, что ни одно ранение не могло быть сделано ножами, которые приобщены к делу. Характер раны в легком говорил...»

Сбруев бубнит уже знакомое суду, его едва слышно.

«Вы настаиваете на том, что взяли сапожный нож у отца и им нанесли удар в бок?» — обращается он к Тихонькину. «Настаиваю», — говорит Тихонькин, уже сильно измотанный. «Вы подтверждаете, что этот нож вы затем бросили в прорубь?» — повышает голос Родион. «Подтверждаю», — выдавливает из себя Михаил, готовясь повторять одно и то же до обморока. «Разрешите прервать допрос подсудимого, — обращается Родион к судье, — и пригласить в зал еще одну свидетельницу».

Судья выслушивает согласие Мокроусова, безразлично вялое поддакивание Тихонькина, Кеменова, Кабакова, затем, посовещавшись с заседателями, отдает распоряжение конвоиру. Тот исчезает за дверью.

В зал входит мать Тихонькина.

Она приближается к столу, чуть шаркая, вперив глаза в судью. Ни разу она не позволяет себе взглянуть на сына за перегородкой. Но тот... Наташу мутит при одном воспоминании о реакции Михаила на появление матери, с которой за прошедшие два года, очевидно, произошла разительная перемена.

Подойдя к судье, Васена Николаевна разворачивает темную тряпку, вынимает из нее нож. Заточенный кусок металла весело блестит на темном сукне стола.

«Объясните суду, — властно поднимается голос Родиона, — где находился нож все это время?»

Васена Николаевна монотонно, будто заученно излагает историю обнаружения ножа. В процессе ее рассказа лицо Тихонькина становится пепельно-белым, глаза застывают на фигуре матери. Васена Николаевна замолкает, в полной тишине зала она идет и садится на скамью, держа в руке тряпку.

«Тихонькин, встаньте!» — раздается решительный голос судьи. Опыт подсказывает ему, что этот момент — единственный для признания, через минуту будет поздно.

Михаил встает.

«Вы узнаете этот нож, предъявленный суду вашей матерью?» — «Узнаю», — опускает голову Тихонькин. «Это тот самый нож, о котором вы говорили?» — «Да». — «Значит, вы обманывали суд, когда утверждали, что бросили его в прорубь?»

Тихонькин молчит. Проходит вечность.

«Отвечайте суду», — требует судья. Тихонькин кивает. «Мы не слышим вас, — повышает голос судья. — Обманывали или нет?» — «Обманывал. Я знал, что он пропал у отца раньше». Не давая ему опомниться, судья предлагает: «Расскажите суду, как все было в действительности».

Тихонькин смотрит куда-то мимо судьи, потом опускает глаза, потом снова тоскливо смотрит в ту же точку и, не глядя ни на кого, бормочет: «Когда я вырвался от матери, я хотел догнать ребят, но они были уже далеко... Нож я потом взял у Кеменова...»

Михаил отвечает, голос звучит бесцветно, а на скамье подсудимых растет смятение. Кеменов цепким взглядом впивается в Тихонькина, словно пытаясь остановить поток его признаний, мускул на щеке дергается сильнее. Кирилл Кабаков начинает гримасничать, кривляться, вот-вот разрыдается.

Тихонькин останавливается, словно опомнившись, оборачивается на Кеменова. «То, что я сейчас рассказал, — равнодушно цедит он, — не меняет положения. Уже потом я ударил его... и убил все равно я».

Наташа видит бросившуюся,к выходу сестру Тихонькина, чувствуя, что сейчас все сорвется, но она вспоминает, что главные аргументы у Родиона еще впереди.

...В институте ее уже ждут.

Волосы тощей пациентки выпадали главным образом на висках и темени.

— Вам обязательно уезжать? — спрашивает Наташа.

Пациентка густо краснеет.

— Конечно, — спешит Наташа, — я могу вам предложить особое мыло, втирание и самомассаж по утрам, но лучше было бы...

— Скажите, я совсем потеряю волосы? — спрашивает пациентка.

— С о в с е м — нет. Но лучше было бы вам остаться на месяц — мы бы многое успели. Уколы, дарсонваль.

— Месяц? — говорит пациентка и смотрит на Наташу с отчаянием. — Хорошо, я подумаю.

Пока Наташа выписывает рецепт, пациентка сидит, застыв как изваяние.

Наташа протягивает бумажку, в комнату заглядывает следующая по записи. Уже около трех. А эта все сидит в кресле, сохраняя полную безучастность к окружающему.

Санитарка вносит мокрые компрессы. Наташа начинает мыть руки.

— Он бьет меня, — вдруг говорит пациентка, испуганно озираясь. — Возьмет что-нибудь тяжелое и швырнет. Иногда завоешь от боли.

— То есть как? — Наташа немеет.

— Так. Если я долго не уезжаю в командировку, он впадает в бешенство. И норовит покалечить. Я это все выдумала про кишечное заболевание. Это от нервов у меня волосы лезут. — Она перегибается в кресле, беззвучно плачет.

Наташа теряется.

— Ну вот... Ну как же это... Успокойтесь, пожалуйста, я сейчас положу компресс на лицо, горячий, потом холодный. — Она машет махровой салфеткой в воздухе, от салфетки идет пар. — Посидите минутку. Кожа расправится, посвежеет. Потом сделаем питательную маску. Ну успокойтесь, ну. Нельзя так.

Женщина затихает. Десять минут она сидит в маске, источающей запах земляники. Затем Наташа протирает ей кожу, кладет тон, пудрит.

— Нет, мне придется уехать, — говорит пациентка, застегивая пуговицы на кофточке и изумленно глядя на свое отражение в зеркале, — иначе может быть беда. Он напьется, искалечит меня, свою жизнь. Уеду, все будет легче. — Она тяжко вздыхает.

— Да что ему от того, что вы уедете? — восклицает Наташа. — Ему без вас лучше?

Пациентка как-то странно смотрит на Наташу.

— Милая вы моя, — говорит, качая головой, — ему не  б е з  м е н я  лучше, ему  с  т о й  лучше. Квартира ему нужна. Понятно? Я уеду — он ее притаскивает. Побудет с ней недельку и отойдет, заскучает. Из командировки приедешь — он другой. Виноватый. Вот я все в командировки и прошусь.

— Когда вас нет, она живет в вашей комнате?

— «Живет»! — передразнивает пациентка. — Да она у меня полная хозяйка. Всем пользуется как своим. Халатом, обувью, платьями. Потом месяц отмываюсь от их грязи. — Она встает. — Извините. Вас уже ждут.

— Вот рецепт, не забудьте, — протягивает Наташа бумажку. — Это очень хорошее средство. Сами массаж делайте. Вот так, — она показывает движения по ходу мышц головы.

Пациентка обнимает ее, напяливает парик и выскакивает из кабинета.

В открытую дверь просовывается голова медсестры Раечки.

— Идите скорее, — шепчет она. — К телефону.

Наташа сажает новую пациентку в кресло, протирает ей лицо тампоном.

— Приготовьте парафин, пожалуйста, — говорит Раечке и идет к столику администратора.

— Слушай, — слышит она нетерпеливый голос Родиона, — ты еще долго намерена торчать на работе?

— Я недавно пришла.

— Досадно! Мне совершенно необходимо тебя увидеть. Срочно.

Она улыбается:

— Вечером увидимся.

— Разве? — смеется он. — Но я должен немедленно сказать тебе два слова об эксперименте.

— Ты же не хотел.

— Только сейчас получил согласие.

— У меня, между прочим, рабочий день.

— Господи, что ты — не можешь на полчаса смыться?

— На полчаса не могу.

— А на сколько?

— Минут на десять. И то в пять тридцать, не раньше.

— Нет, сейчас. Я поднимусь, где пьют кофе.

Он бросает трубку.

Через полчаса они сидят на втором этаже «Чародейки» среди женщин в бигуди, мастеров в белых халатах, устроивших перекур, молодых людей, ожидающих своих приятельниц.

Родион набрал пирожных, глазированных сырков, но сам ни до чего не дотрагивается. Он с азартом чертит на салфетке схему эксперимента, объясняя, как все произойдет.

Наташа молча жует пирожное, вслушивается в голос Родиона, ее что-то тревожит, настораживает в нем. «Да, так будет всегда», — думает она. Она сама это выбрала. И другого ей не дано.

В среду Наташа снова работает во вторую смену. Она дома с утра. Родион завтракает, уткнувшись в какую-то бумагу; уходя, целует ее в макушку, тяжело ступая, направляется к двери. Сегодня он возьмет макет, заказанный для эксперимента, согласует ход его в деталях с судьей.

— Так я жду тебя через час. Зал номер одиннадцать, — оборачивается он, на ходу застегивая куртку.

В суд она идет медленно. Когда попадает в зал, слышит хриплый, прерывистый голос Тихонькина. Опоздала.

— ...Я думал его поучить только, — бормочет Тихонькин, присвистывая на букве «ч».

— Вы помните, как ранили Рябинина? — раздается вопрос Родиона.

— Я же сказал, что помню...

Теперь Наташа отчетливо видит Тихонькина. Низкорослый, с красивыми темными глазами, выбритый опытной рукой.

— Заявляю ходатайство перед судом на проведение эксперимента.

— Попрошу подробнее рассказать о сути эксперимента, — говорит обвинитель.

Родион торопливо описывает задуманное.

— Не вижу особой необходимости в этом, — пожимает плечами прокурор Мокроусов. — Впрочем, если защита настаивает... Я не против.

Судья, посоветовавшись с заседателями, кивает.

— Внесите! — приказывает он.

Дверь открывается, двое конвойных вносят высоченный манекен.

По залу проходит тревожный шорох.

Куклу водворяют на пол перед столом суда, она кажется громадной. Рост Рябинина — сто девяносто два сантиметра, — воспроизведенный в муляже, выглядит в небольшом зале неправдоподобно высоким.

— Дайте, пожалуйста, подсудимому деревянные ножи, — обращается Родион к конвойному и, обернувшись к Тихонькину, предлагает. — Покажите суду, как вы ударили.

Тихонькин бледнеет, внезапность предстоящего сражает его, но он силится овладеть собой. Наконец он поднимает горящие глаза на смуглолицего конвоира и берет у него деревянные ножи.

Теперь Наташу поражает на лице Родиона новое выражение — тяжелой необходимости и властного вдохновения. Таким она его совсем не знает. С болезненным возбуждением следит он за борьбой, происходящей в Тихонькине, маниакально убежденном, что обязан доказать то, чего на самом деле не было. Держа по ножу в каждой руке, подсудимый подходит к кукле, мучительно долго прицеливается, но ударить не может. Руки не слушаются, его бьет дрожь. Наконец он напрягается и делает первую попытку. Нож, соскользнув, задевает бедро.

— Михаил, брось! — неистово орет кто-то.

Все видят вскочившего с места Кеменова.

— Подсудимый Кеменов! — спокойно останавливает его судья. — Ведите себя как полагается! Успокойтесь! Иначе мы вынуждены будем прервать заседание.

Кеменов садится на место. Кабаков, закрыв голову руками, медленно раскачивается из стороны в сторону.

Держа нож лезвием вверх, невысокий Тихонькин снова направляет его в правый бок манекена, там, где расположено легкое. Но и на этот раз удар, направленный снизу вверх, не соответствует тому, подлинному. Со все нарастающим остервенением Тихонькин бьет и бьет в куклу, стараясь попасть в легкое. Кажется, он рухнет сейчас. Наконец он останавливается в изнеможении.

— Отдохните, — говорит судья ровным голосом, — если хотите, попробуйте еще раз... Вы по-прежнему настаиваете на своих показаниях?

Наташа чувствует подступающую дурноту. Она опирается на чье-то плечо и, пригнувшись, выскальзывает из зала.

Дома она падает в кресло, долго сидит не шевелясь, затем набирает телефон тощей пациентки.

— Забыла дать вам совет в дорогу. Вы ведь сегодня собираетесь?

— Да, еду, — помолчав, отвечает та. — Пропущу стаканчик на дорогу — авось проснусь в Орле.

— Старайтесь парик не больше трех часов носить, проветривайте кожу. — Наташа замолкает. — Ну что ж, отвлечетесь — в вагоне новые впечатления, новые люди.

— Какое там, — возражает пациентка. — От себя не уйдешь. Надо решаться на что-то. Вчера он говорит: «К Новому году чтобы была на месте, слышишь?» — «Слышу, говорю, а что за толк? Моя компания тебя все равно не устраивает. Прожду целый вечер одна». — «И подождешь, говорит, от тебя не отвалится». Я и отвечать не стала, что ему, дураку, объяснишь. А он видит, молчу, и еще добавил: «Настанет, говорит, у меня такое настроение — повидать тебя — приду. Выпьем чин чинарем, разложим по параграфам нашу семейную канитель. А не настанет — спать ложись. Что тебе еще делать-то?»

— И вы это все сносите? — ужасается Наташа. — Да бросьте вы его! Видная такая женщина. Зачем он вам?

— Пробовала, — вздыхает пациентка. — Однажды даже к подруге переехала — через неделю является. Ласковый, как дворняга. С подарками. Я, мол, тебя в обиду не дам ни себе, ни другим. Вернулась. А через три дня он мне консервной банкой промеж лопаток врезал. И опять все пошло-поехало. Теперь куда уж денусь? Мне теперь — все. Крышка. Ребенок у меня будет.

— Ребенок? — совсем теряется Наташа. — Так, может быть, это все и поправит? Сын или дочь...

— Не поправит. — Пациентка долго молчит, потом раздается всхлип, звон стекла. — Я только намекнула, а он: «Немедля чтобы избавилась, говорит. Я еще себя не похоронил — детей заводить. Мне еще пожить охота». — Пациентка замолкает надолго. — Мне ведь аборт никак нельзя, — совсем тихо добавляет она. — Кровь плохо свертывается. Да и вообще не хочу, понимаете, не хочу я! Может, это последний мой шанс...

Наташа ищет, что бы ответить, но так и не находит.

— Вернетесь — позвоните, пожалуйста, — просит она. — И теперь уж пить-то не надо, ребенок ведь... А насчет волос не тревожьтесь, за десять сеансов мы это поправим.

— Позвоню, — обещает пациентка.

Наташа сидит с телефоном на коленях в состоянии, близком к панике. Утренний эксперимент, поведение Родиона, незнакомого, безжалостного — как охотник, настигающий дичь, — и еще этот разговор. Ей почему-то кажется, что тощая пациентка непременно покончит с собой. Или что-нибудь в этом роде случится. «Что же теперь делать?» — лихорадочно прикидывает она.

Звонит телефон. Она машинально берет трубку.

— Это ты? — тихо гудит юношеский басок. — Ну как тебе живется, Кот?

Котом она была только для одного человека.

— Ничего. Живу. Ты-то как?

Он что-то начинает рассказывать о ребятах со Щербаковки, о своем дипломе, нововведениях в Измайловском парке, а у нее внутри все дрожит. «Ах, Толенька, Толенька. Милый ты, светлый мой человек».

— ...Вообще-то живем мы интересно, — закругляется он. — Мама тебя на именины приглашает. Придешь? Ладно, ладно. Знаю. Только ты вот что... Поимей в виду, если у тебя что не так, мы тебя ждем, поняла?

Наташа слушает, по щекам ползут слезы. Какие такие локаторы водятся у людей, которые все понимают? И самой-то себе не объяснишь, почему ей здесь не по себе, почему не может она привыкнуть и уж не привыкнет, видно. И все равно у нее на уме только этот занятый своими процессами, ограблениями, убийствами, глухой ко всему другому человек. Только этот. Которому она не очень-то и нужна. А тот — милый, славный, лучший в мире Толенька, — он не для нее.

Наконец она справляется с собой.

— Ты... сам меня нашел, Толя?

Он смеется.

— Нет, объявление в газете прочел. В общем, — он пересиливает себя, — мы ждем тебя  д о м а. — Он все никак не решается повесить трубку. — Ну пока, Кот.

— Пока, — шепчет она, не вешая трубку.

 

XIV

В день эксперимента Олег не был в суде. Он все забыл — и обещание Родиону, и встречу с Ириной, — когда обвалилось на него сообщение Инны Ивановны, что у четырех из тридцати пяти больных, лечившихся по новой системе, резкое ухудшение.

Он метался из кабинета в кабинет, сопоставлял анализы, цифры давления и множественные кривые, подолгу сидел у каждой койки, расспрашивая больных об их самочувствии. К двенадцати собрал всех сотрудников, пригласив и смежников, но консилиум был малорезультативен.

Только к вечеру он выбрался к Родиону.

В дверях молча стояла молодая женщина.

— Помнишь Наташу? — вяло спросил Родион, представляя ее, и Олег попытался вспомнить, когда он видел это точеное лицо, черные жесткие волосы, темные глаза, чуть разбегающиеся в разные стороны. — Заходи, ужинать будем.

Наташа молча, без улыбки следила за Олегом, за его колебаниями, затем взяла со стола поднос и вышла.

— М-да, — промямлил Олег. — Давняя твоя барышня.

— «Барышня», — передразнил Родион. — Полегче на разворотах.

Олег скинул куртку, присел. Он жалел, что пришел.

Спустя минут десять, когда с кухни послышалось шипение и запахло жареной яичницей, Олег почувствовал себя увереннее.

— Хорошенькая... — сказал он, затягиваясь. — Курить не запрещает?

— Ты ведь уже куришь, что спрашиваешь? — засмеялся Родион, и в голосе и смехе было что-то новое. — Знаешь, — сказал он с тем же подъемом, — я тебе дико признателен за приезд. Хотя это и не из-за меня. Но все равно... — Он расставил тарелки, чашки. — Да тебе и самому крайне полезно было понаблюдать за процессом Рахманинова. А?

Олег кивнул. Ему нравилось в этой комнате, он на минуту забыл о своих бедах, размяк. Его потянуло философствовать.

— Знаешь, что мне непонятно? — Он положил сигарету на край пепельницы. — Почему этот Никита или даже Тихонькин так мало страшатся последствий? Самого наказания?

Родион разводит руками:

— Все они редко думают о том, что их ждет впоследствии. Если думают — все равно не предвидят, что с ними произойдет. В психологическом смысле. Не осознают того устрашающего одиночества, которое их ждет. Когда цель преступления достигнута — нажива, карьера, месть, я беру оптимальный вариант, — то выясняется, что человек не может жить без одного — без привязанности себе подобных. Преступник, как правило, уже не способен общаться с людьми как прежде, а другого-то ему не дано. Вот и наступает то состояние, которого почти никто из них морально не выдерживает.

— Что ж, по-твоему, нет преступников, спокойно процветающих после того, как им удалось уйти от разоблачения и наказания?

— Ну, во-первых, таких немного. Во-вторых, и они, уверен, по крайней мере девяносто процентов из них, хотели бы вернуться к честной жизни, если смогли бы это сделать  б е з н а к а з а н н о. Понял?

Олег кивает.

— Но вообще-то, — он крошит хлеб и хитро щурится, — еще не было общества, которое было бы свободно от преступности. Может, среди людей должен сохраняться какой-то процент хищников, чтоб не нарушались равновесие, гармония развития...

— По-твоему, общество не может жить без тех, кто нарушает его законы? — Родион вскакивает.

— Ну... в каком-то смысле, — бурчит Олег.

— Небось начитался об эксперименте о волках с оленями? — Родион вынимает последний номер журнала. — Ах, не в курсе? Тогда вот здесь приводится общеизвестный пример. Оградили в диких прериях участок, где волки могли  б е с п р е п я т с т в е н н о  поедать оленей. Сто с лишним — стадо оленей, и двадцать с лишним — стадо волков. И что же? Волки, как оказалось, вовсе не истребили оленей. Естественное соотношение сохранилось: сто на двадцать. И воспроизводство шло точно по законам природного равновесия. Но при этом выживали сильные и выносливые олени, а погибали слабые и больные. И выходит: в диких условиях стадо накапливало здоровые, сильные качества. А следовательно, можно предположить, что волки в известном смысле даже приносили пользу оленям, поедая их, а?

— Логично. Но, к счастью, люди не олени.

— «Не олени»! — передразнил Родион. — Чем же?

— Люди-то, милый мой, не могут допустить гибели слабых и больных. Как ты не раз проповедовал, они обязаны проявлять гуманность именно к слабым, поверженным, оступившимся. На то они и люди. И наши с тобой профессии призваны ограждать прежде всего этих людей, которым грозит опасность. Они пострадали, им нужна защита. Так? А защищают, как известно, не от слабых...

В дверях возникает Наташа. Молча ставит масло, поджаренный хлеб, свекольный салат и мед в розетках.

— Выпить хотите? — поднимает она наконец глаза на Олега.

Олег пожимает плечами.

Наташа выходит.

— Поразительный человек, — шепчет Родион, и в его глазах прыгают искорки. — Знает такое — уму непостижимо. Прямо не устаю удивляться. Вчера, к примеру, замечаю: «Какой-то особый мед у тебя». А она: «Еще бы: с химическим карандашом на рынок хожу». «С чем?» — спрашиваю. «Пчела, говорит, дурень, воды не пьет ни капли, настоящий мед химический карандаш не растворяет. Если сунешь его в капельку и краска не поползет — бери. Натуральный!» Видал? — Родион оглядывается, как заговорщик. — Иногда мне кажется, что с нею годков десять скинул, а иногда... — Родион вздыхает, — что я старше ее на сто лет. Вон, на окне у нас, — показывает Родион, — пшеница проросла! Видишь? На птичьем рынке достала. Проращивает в воде, под марлей. «Утром, говорит, съешь десять проросших зерен — вся норма витаминов за день выполнена». — Он дергает по-мальчишечьи головой, победоносно оглядывает Олега.

Тот ковыряет ложкой салат. Не понять, слушает он Родиона или нет.

— Веришь, головную боль и ту может снять. Большой палец упрет в лоб над переносицей и давай тереть. Сегодня утром такой массаж мне пять минут провела, и отошло... Здесь у человека, оказывается, нервные окончания сходятся — глаз, носа, ушей. Особенно полезно тем, кто долго глазами работает.

— А Тихонькин твой как? Эксперимент удался? — помолчав, спрашивает Олег.

— Надо было самому приходить. — Родион нехотя переключается.

— Не мог. Чепе в клинике.

— Защитительная речь еще предстоит, приходи, если хочешь.

— Ладно... — Олег кивает. Мысль о клинике заставляет его подняться. — Извинись перед Натальей, — бормочет он, — салат у нее первосортный. Но мне на работу надо срочно — больной в тяжелом состоянии. На речь твою приду обязательно.

— Хорошо, что ты появился, — говорит Мышкин, увидев входящего Олега, и начинает двигать бровями. У него такая привычка — двигать бровями. — Нужен новый консилиум.

Они вместе сидят в ординаторской, отдавая какие-то распоряжения и стараясь не мешать реаниматорам. Те орудуют у койки сорокадвухлетнего больного с прилипшей ко лбу рыжей прядью. Ожидаемого улучшения не возникает.

Только под утро Олег уходит из клиники.

Дома принимает дозу намбутала и тюфяком валится на кровать. Когда просыпается, с этим рыжим лучше. Невероятно! Он кидается вон из города, целый день мотается под снегом и дождем в лесу.

К вечеру он входит к Ирине и, не раздеваясь, продрогший до костей, заявляет!

— Не могу я без вас. Извините.

— Да что это вы? — говорит она, пугаясь его безумного вида. — Бог с вами, вы же вымокли до нитки.

Он машинально отдает ей куртку, свитер, на паркете образуются лужи от ботинок, но ботинки он не рискует снять.

— Что с вами? — В руках у нее махровый халат цвета морской волны.

— Потом, — отмахивается он.

— А у меня огорчение. Сообщили, что отцу Марины стало хуже. У него ведь уже был инсульт. — Она выворачивает рукава халата и подает его Олегу. — Он срочно зовет Марину на Курилы.

«Ну конечно же, — с трудом пытается сориентироваться Олег. — Ее бывший муж, Маринин отец. Теперь он болен». Впервые все это складывается вместе в его сознании.

— Когда лететь? — спрашивает.

— Во вторник.

— Мы проводим ее на аэродром.

— Конечно. — Ирина заглядывает ему в глаза. — Я вообще не представляю, как обойдусь без вас. Уже привыкла с вами советоваться...

— Куда я денусь, — отмахивается он, мужественно пытаясь сохранить самообладание.

— Сначала Курилы, потом у нее сессия, — говорит Ирина печально, — и снова я одна. — Она расправляет его мокрую одежду у батареи. — Ведь это были такие прекрасно-напряженные дни... Так много у меня было забот и занятий, а завтра я проснусь — и что делать?

— Завтра? К половине десятого будьте готовы, — говорит он с излишней прямолинейностью.

— К чему готова? — глядит она испуганно.

— Мы поедем на автогонки. На ипподром.

Она жалко улыбается:

— Да, это единственный выход из положения.

— И я, — высовывается из-за двери Марина.

Он вздыхает с облегчением.

— Значит, до завтра, — машет он рукой с ощущением, что отвоевал год жизни.

 

XV

В ту субботу гонки отменили. Ледяная метель изуродовала дорогу. Пришлось отложить состязания до следующей субботы.

Но и в этот раз мало что изменилось, холод стоял по-прежнему невыносимый. Олег не предполагал, что на ипподроме такой ледяной ветер, оделся он совсем легко.

В ложе № 2, где билет стоит на тридцать копеек дороже, уже порядком набилось народу, Олег с трудом протискивается к боковому барьеру.

А публика все прибывает. Вваливается человек восемь молодых парней и две девахи. Они хохочут, не морщась жуют мороженое, облизывая падающий на него снег, и закусывают горячими пирожками по десять копеек. Компания чувствует себя как дома. Они называют гонщиков по именам — Саша, Вася, Серафим — и делают долгосрочные прогнозы о победителях. А впритык к ним два старика ведут свою степенную беседу.

— Смотри-ка, — говорит один, отчеркивая ногтем строчку в программе. — Царев-то на «Москвич» пересел. Помнишь его рысака? — Мясистые губы посасывают сигарету, в бороде блестят замерзшие капли.

— Не может быть! — изумляется второй, нацепляя очки. — Да. Точно, он! И инициалы совпадают. Как говорится, На всех видах транспорта. Сколько сейчас ему? Должно быть, годков тридцать пять?

— Никак не меньше.

— А помнишь, лет десять назад он на Ниле гонял? Гнедой с полосами жеребец, как зебра? От Избалованного и Крошки?

— Еще бы, — солидно подтверждает безбородый. — Такого второго не было. Разве что Калиф от Легиона и Карусели. Тот тоже был чудо. Да они и видом схожи...

Олег только раз в жизни был на ипподроме, студентом, с какой-то компанией. От того похода у него в памяти остался неожиданный выигрыш, сорванный за три рубля с таинственно прекрасной лошади по кличке Локатор, гульба с ребятами на шальные деньги...

— Олег Петрович, — вдруг слышит он голос, и две холодные варежки закрывают ему глаза. Он оборачивается, видит смеющиеся Маринины глаза, хлопья снежинок на ресницах. За ее спиной улыбается Ирина Васильевна. Олег обалдело разглядывает их шубки, меховые унты, расшитые яркими узорами.

Девочки и мальчики из сплоченной компании как по команде прекращают жевать пирожки, замолкают и тоже лупятся на вновь прибывших.

— Ну и погодка — не бей лежачего! — оглядывает Марина поле ипподрома. — Не везет гонщикам.

— Здравствуйте, — протягивает обе руки Ирина Васильевна. — Как я рада вам!

Она действительно рада. Желтое сено волос переливается на свету. Он с трудом отрывает глаза.

— Вот сюда, — он подвигает ее ближе к перилам, — Здесь не будут толкать.

Хрипит репродуктор. Всё приходит в движение.

Марина, вцепившись в перила, не отрываясь следит за происходящим.

— Что нового? — наклоняется Олег к Ирине Васильевне.

— Даже не знаю, как ответить. Соседи наши еще в большом волнении. Мать Никиты, Ольга Николаевна, не поймет, что же теперь будет. Поправится ли Егор Алиевич? Вам Родион Николаевич ничего не говорил?

Олег отрицательно качает головой.

— Я встречусь с ним на заключительной речи по другому делу.

— Может, будут подробности?

— Смотрите же, — перебивает Марина, — первый заезд.

Взмах флага, восемь фыркающих машин с ревом срываются со старта, и сразу же лидеры отрываются от основной шеренги. Их двое. Однако на правом вираже, с подветренной стороны, одному из них приходится туго. Машину слегка заносит на скользкой дуге, и вот уже третий гонщик проскакивает вперед.

— Внимание! — слышится голос из репродуктора. — Второй заезд!

И тут же на табло выскакивают фамилии участников и номера их машин. Мазурин значится вторым, но« мер «73».

На старте какая-то заминка, не хватает одной машины.

— Ваш Сбруев очень талантлив, — наклоняется Ирина к Олегу. — Надеюсь, обвинение в преднамеренности теперь будет снято, и тогда приговор будет справедлив. — Она кутается в шарф. — Пусть Никита Рахманинов живет с другим ощущением. Ведь пока живешь, всегда есть надежда.

— Да, в этом вы правы, — подтверждает Олег, думая о своем.

— Мне показалась особенно интересной у Родиона Николаевича эта часть об оскорблении словом... Смотрите, вот ваш знакомый...

Саша срывается со старта шестым. Но уже через круг он обходит идущую впереди машину, на рискованной скорости пройдя вираж.

Олег следит за гонкой с той же мыслью о странных повторениях, случающихся в жизни, когда тебе кажется, что по второму разу прокручивается лента фильма, который ты уже видел: Мазурин за рулем, гонки, другая женщина, которую любит Олег... Как будто стрелку часов передвинули на много лет назад.

Поразительно. За десять лет манера и характер езды Мазурина мало изменились. С таранным упорством он держит заданный ритм, почти не отступая от него всю дистанцию.

Через девять кругов красная машина Мазурина идет уже третьей. И здесь происходит самое эффектное для зрителя. После многих попыток обогнать вторую машину Саша будто бы отступает. Желтый соперник Мазурина, успешно маневрируя из стороны в сторону, не пропускает «73»-го вперед. С минуту они так и идут, как сцепленные тросом, вихляя вправо, влево. Потом Саша ловко обманывает соперника. Будто бы рванувшись вправо, он резко берет влево и под рев трибун проскакивает вперед в считанных сантиметрах от желтого противника.

Теперь Мазурин пытается сократить дистанцию между ним и первой машиной. Она невелика, но на вираже у его машины внезапно открывается капот. Бог мой, какая нелепость! Сейчас «73»-го начнет сносить в сторону... Гонщик почти с цирковой сноровкой виртуозно удерживает ее на ледяном вираже, и вот уже прямая.

Желтый предупредительный флаг парит в воздухе, напоминая о скором финише. Только бы ему добраться до конца! Тормозящий капот отнимает с таким напряжением завоеванные секунды.

— Вот это заезд! — говорит парень с обмороженным лицом.

Желтый соперник Саши неумолимо настигает его и успевает обойти перед самым финишем!

Трибуны неистово топают, орут. Никто не слушает новых объявлений, пока на табло не появляются имена участников следующего заезда. Мазурин снова едет. Подряд два заезда.

Машина уже в норме. Вопреки ожиданиям Саша уверенно набирает темп. В этом заезде он финиширует первым.

У Марины дрожат губы, пылают щеки. Не дождавшись конца, она опрометью бросается вниз.

Последний заезд.

Машины срываются со старта. Ажиотаж на трибунах достигает апогея. Подсчитывают очки, спорят, делают прогнозы.

Последние две машины притираются друг к другу, и вот уже одну выбросило за колею гонок. Около нее сразу начинают суетиться дежурные, появляется «скорая». Гонщик отряхивается от снега, как ни в чем не бывало напяливает шлем.

Флаг опускается. Конец.

Публика валит из ложи, Ирину прижимают к Олегу.

— Ваш Саша занял третье место... — вбегает Марина через минуту. — Теперь войдет в состав сборной Союза. Извините, Олег Петрович, я побегу. Мам, в общем, вечером я появлюсь... — Она оглядывается на мать и вдруг сникает. — Может, ты хочешь со мной?

— До свидания, — протягивает Ирина руку Олегу. — После свидания со Сбруевым загляните к нам!

Он не успевает ответить, их уже далеко относит толпа.

Конечно, он заглянет на Колокольников. Непременно.

 

XVI

За три часа до заключительного заседания в суде, в восемь утра, Родион въехал во двор клиники на Пироговской и поставил машину поближе к подъезду. Вчера дурацкий приступ радикулита согнул его пополам. С трудом выбравшись из «Жигулей», он позвонил Олегу, и тот настоял на рентгене у профессора Линденбратена, которому доверял. Пришлось сегодня терять драгоценное время и спозаранку переться к этому светиле, чтобы выслушать его богоспасительный совет — поменьше ездить в машине, побольше двигаться, бросить курить, пить и соблюдать диету, препятствующую отложению солей в позвоночнике. Года два назад он уже выслушивал все это, но тогда не случалось таких чертовых ситуаций, которые делают тебя посмешищем всей улицы в момент, когда вытаскиваешь задницу из машины.

Сейчас, у клиники, он тоже с трудом выбрался из кабины (движения вправо и влево причиняли острую боль), прошел по широкому коридору мимо множества кабинетов в самый конец, на кафедру рентгенологии.

Через десять минут он стоял голый перед экраном. Потом сидел в коридоре в ожидании, когда проявят снимки, потом что-то глотал, снова стоял на рентгене и сидел в коридоре.

И вот по истечении двух с половиной часов он был свободен. Свободен как никогда. Защитительная речь по Тихонькину. И все. Больше дел у него не было. Что симпатично в этих милых докторах, и особенно в  с в е т и л а х, — это документальность стиля. Никакой художественной орнаментовки или смягчающих прокладок. «Немедленная госпитализация, немедленная операция...» У них все «немедленно». Пока он сидел в кабинете Линденбратена, а они там совещались и вгрызались в его снимки, прозвонился Олег. Он тоже сказал: «Я сейчас немедленно приеду». Что ж, пусть едет. Посмотрим, во сколько минут исчисляется его «немедленно».

Родион вышел из клиники, закурил. Боль почти утихла, и ему стало казаться, что ничего и не было. Одна игра воображения, обычная перестраховка докторов. Только от этих глотательных смесей осталась тяжесть под ложечкой.

Он влез в машину, поджидая Олега в состоянии опустошения, какого давно не испытывал. Первое, что пришло ему в голову, когда этот Линденбратен врезал про операцию: «Хорошо, что мать не знает». Только в следующее мгновение он вообразил, что она не узнает, потому что ее  н е т. Вторая мысль, шевельнувшаяся в его мозгу, была мысль о Наташе. Слава аллаху, что обвел он судьбу вокруг горлышка, не связал женщину окончательно, не нарожал детей. Теперь бы им всем досталось на орехи. Наташу надо будет от этой ситуации избавить, По-тихому, без широковещательных формулировок и утомительных объяснений. В ее двадцать шесть все поправимо.

Собственно, сюжет самый банальный.

Сколько читано об этом, сколько видано спектаклей, фильмов. О болезнях, которые отметают всю прежнюю жизнь, девальвируют прежние ценности... Но когда это происходит на самом деле, и не с другим, а с тобой, и ты оказываешься единственным вместилищем богатейшей информации Линденбратена, все одно чувствуешь себя малоподготовленным.

Он усмехнулся, вспомнив, как однажды присутствовал при споре Олега с его ординатором Юрием Мышкиным в кабинете кафедры. Олег за что-то выволакивал парня, тот слушал молча, насупленно. Казалось, Олег убедил его.

«Вся беда, что мы с вами принадлежим к разным типам людей, — вздохнув, вдруг заговорил Мышкин, — вы к типу А, а я — к Б. От коронарной недостаточности погибнете...» «Прошу без грубостей», — отмахнулся Олег, уже выпустивший пар, и начал рыться в своем столе, «...а Юра Мышкин, — с постной миной добавил ординатор, — умрет от рака».

Родион, не выдержав тогда, расхохотался: «А я — по вашей шкале?» — «Не имею чести достаточно хорошо знать вас, — хмуро отозвался Мышкин. Потом пристально посмотрел на Родиона: — Вы агрессивны? Конкурентоспособны? Нетерпеливы?» — «Еще как!» — улыбнулся Родион. «И времени всегда в обрез? Тогда вы тоже — тип А, как Олег Петрович. Только это не моя шкала, а американская. В книге Фридмана и Розенмана про вас обоих сказано: «Именно бесконечное напряжение такого рода людей, их постоянная борьба со временем ведут так часто к ранней смерти от коронарной недостаточности». — «А еще по части Олега Петровича что у них сказано?» — нарочно громко спросил Родион. «Замечено, — оглянулся Мышкин на Олега, и во взгляде его промелькнуло обожание, — что, если много высказываться о вышестоящих лицах, можешь схлопотать инфаркт».

Олег листал бумаги на своем столе, не реагируя.

«Ну ладно, — согласился Родион, — а вы, то бишь тип Б, вам что грозит?» — «Мне? — Юра широко улыбнулся. — Я же вам сказал уже. Мне, человеку с мягким характером, уступчивому, неконкурентоспособному, редко вступающему в пререкания с шефом, грозит злокачественная опухоль. Эту закономерность вывела мисс Кэролайн Томас».

«Интересно, — думает сейчас Родион, — что у этой Кэролайн сказано об образованиях в позвоночнике? — Он усмехается. — Нет, американцев я обманул. С сердцем у меня полный порядок. Никакой недостаточности».

Родион включает приемник. По «Маяку» — информация.

«Ликвидировать неотложные дела, — думает он, — затем придумать, допустим, срочную командировку с выездом на место преступления... На Камчатку или куда-нибудь еще. Кстати, оттуда действительно пришло письмо с просьбой принять на себя защиту матери-одиночки — водителя автобуса, которая сбила шестидесятилетнего мужчину. Экспертиза установила, что выпила грамм сто. При сорока градусах на дворе не прогреешься — не поедешь... Ух ты, — замечает Родион длинную фигуру Олега, вылезающего из машины, — на такси прикатил!»

Родион наблюдает, как ловко высокий Олег выбирается из машины, как спортивно пружинит его походка, не соответствуя хмурому выражению лица, и в очередной раз ругает себя за то, что втянул друга в свои заботы. Отпуск его погорел теперь начисто.

— Давай побыстрее, — говорит Родион, открывая дверцу машины. — Опаздываю в суд из-за тебя. Ты сам-то располагаешь временем?

Олег кивает.

— Моя речь не будет длинной, думаю, и Мокроусова тоже. Часам к четырем освободимся.

— Ладно паясничать, — морщится Олег. — Наталья в курсе?

— Это еще зачем?

— Так, для сведения. Думал...

— Так вот. Чтобы ты лишнего не  д у м а л, я тебе разъясню. Я не собираюсь устраивать спектакль из своей болезни, ясно? И полагаю, что она не составит предмета для обсуждения с родственниками и сослуживцами. Тоже ясно? Я просто  в ы б ы в а ю  месяца на полтора-два. И все. Никому я не обязан давать отчета, куда я выбываю: к тебе в деревню или в командировку для участия в процессе...

Олег слышит знакомый голос Родиона, агрессивно-запальчивые нотки, протест против кого-то или чего-то и не может заставить себя вникать в суть. Известие, которое Линденбратен обрушил на него, слишком серьезно. Даже не столько сама операция опасна, сколько последствия, которые потребуют многолетних терпеливых забот о себе, к которым Родион абсолютно не готов. Олег договорился с Линденбратеном о консультации со специалистами-смежниками сегодня же в шесть часов. Рентгенологи, хирурги. Обязательно ли оперативное вмешательство? И нельзя ли обойтись вытяжением позвонков, лекарственной терапией и прочими мерами? В любом случае необходима госпитализация. Предстояло решить, куда именно класть Родиона и зачем. Болтовня его о командировках, деревне и прочем не имела сейчас ни малейшего смысла. Ставка была только на жизнеспособность пораженного организма, его энергию, выносливость. Олег был врачом и стремился прежде всего к ясности. Консилиум, как он предполагал, может дать более полную картину заболевания.

— К шести мне в клинику, — говорит он.

— Пожалуйста, — пожимает плечами Родион, — думаю, к пяти уже будешь свободен. Как волк в поле.

Наташа шла по извилистой улочке мимо трех вокзалов. Она знала, что ждет ее сегодня. Выступят прокурор, общественный обвинитель, потом Родион и другие адвокаты. И все с Тихонькиным к обеду будет решено.

Она шла, пытаясь разобраться в себе, понять, почему сейчас, когда все так прекрасно ладилось в ее жизни, ей так страшно.

Конечно, и это. Звонок Толи. Все эти дни она отводила от себя мысль о Щербаковке, где он живет с мамой, где ее ждут. Она чувствовала себя старшей по отношению к этим двум существам — сыну и матери, но с ними ей было проще, чем с Родионом. Она знала: кончатся эти столь важные для него два процесса — и наступит реакция. Обычная для него. Можно назвать это депрессией или чем-то другим. От этого ничего не меняется. Через пару дней Наташа почувствует, как он раздражен, мрачен, как мечется из угла в угол. Окружающее будет ему отвратительно, погода покажется мерзкой, работа бесполезной. И выхода не будет.

Что она ни предпримет — все будет впустую. Если пытаться его развлечь или переключить на что-нибудь другое, он огрызнется, станет грубить, оскорбит ее тоном и безразличием. Если она сделает вид, что все нормально, — он вдобавок еще и обидится. Значит, останется просто ждать, терпеть, молчать. Или погрузиться по уши в неотложные дела, пока он не придет в норму.

Она села на троллейбус, проехала одну остановку до метро, затем долго стояла на перекрестке, пережидая поток встречного транспорта. Но мысли неотступно следовали за ней — по улице, в троллейбусе, на Каланчевской площади.

Может быть, она уже привыкла жить без этих перепадов его настроения, в легкой свободе поступков и ощущений, когда не надо ни приспосабливаться, ни подстраиваться? Сейчас она должна была в последний раз во всем этом разобраться, все взвесить — и решить главное.

 

XVII

В городском суде ремонт кончился, помещение протопили. Олег не сразу понял, что находится в том самом коридоре, где несколько дней назад сидел с Ириной в ожидании вызова по делу Рахманинова.

Он видел, как Родион прошел в судейскую комнату, все уже было готово, но подсудимых еще не привезли. Новый секретарь — бледнолицая, прыщавая, с густой косой женщина средних лет — раскладывала бумаги.

Олег пристроился в дальнем конце зала, и сразу же рядом очутилась Наташа. Ее ему меньше всего хотелось бы сейчас видеть. Счастье, казалось, светившееся в ее взгляде, останавливало Олега, мешая поговорить с ней откровенно. И собственные его переживания — тяга к Ирине, тоска, надежда, неуверенность, сменявшие друг друга последние дни, — тоже заглохли, притаились, уступив чувству всепоглощающей тревоги.

— Хорошо, что вы не были на эксперименте, — слышит он Наташин голос, — вам повезло...

— Повезло? — удивился Олег.

— Да, это было ужасно... — Она вдруг замолкает.

— Выйдем минут на пять? — решается Олег, не зная еще, как поступит.

В коридоре, у окна, он разглядывает Наташу в полный рост. Узость бедер подчеркнута бежевой юбкой на ремешке, темно-зеленый свитер оттеняет пышность смоляных волос.

— Почему же мне повезло? — хмуро переспрашивает он, упорно решая вопрос: подготовлена ли эта женщина для понимания того, что предстоит Родиону? Пройдет всего несколько недель — и все, чем она недовольна сейчас, чем озабочена, отодвинется на сто лет...

— Трудно было вынести это.

— Но цель-то достигнута? — машинально продолжает Олег.

— Да, конечно.

— Тогда что же вас тревожит?

Она мнется.

— Не знаю. Может быть, по закону все будет правильно. Родион вывел наружу обман Тихонькина, и теперь засудят Кеменова и Кабакова... Но в одних ли статьях кодекса дело? Есть какой-то иной счет.

— Какой же?

— Сама не понимаю. В этом еще надо разобраться... В том, чья вина здесь не обозначена.

Публика хлынула в зал. Привезли подсудимых.

Олег и Наташа пробираются внутрь зала, поближе к столу суда, и оказываются с той стороны, где сидит Родион. Олег разглядывает Родиона. Сосредоточенное, упрямое лицо, недвижно лежащие на столе руки.

«Если я знаю о нем больше, чем он сам, — думает Олег, — то я и обязан решать, взвешивать. А он имеет право не думать. Знание, как выясняется, разрушительнейшая вещь порой».

Слово дают общественному обвинителю. Тот начинает медленно разбирать написанное, его плохо слушают, доказательства почти полностью совпадают с обвинительным заключением, они уже хорошо известны залу.

«Что честнее, разумнее, — продолжает стучать в мозгу Олега, — сказать Родиону обо всем, что ему предстоит, или скрыть? Как определить этот нравственный предел взаимооткровенности одного человека с другим?»

Он смотрит на друга. Для постороннего ничего такого не обнаружишь. Словно болезнь не коснулась его внешности. Вот Родион встает, уверенно льются слова, и рука знакомым жестом отсекает одну фразу от другой. До Олега доходят обрывки речи, но он плохо связывает их воедино, пропуская, быть может, самое существенное.

— ...В суде выяснилось также, — врывается в его сознание — что Тихонькин не участвовал в погоне за Рябининым и ни одного из двух ножей у него быть не могло. Сапожный нож, который якобы Тихонькин бросил в прорубь, был вам предъявлен его матерью, и, когда был продолжен допрос подсудимого, он заявил, что обманывал и следователя и суд... Тихонькин считает  с е б я  ответственным за все, что случилось, — слышит Олег. — «Я за ними послал, — рассуждает он, — они прибежали, чтобы меня защищать... Я крикнул им «бей!». Разве я вправе допустить, что теперь они пострадают больше меня?» Будучи по натуре своей человеком честным, Михаил сделал вывод, что должен ответить за все. Кто держал в руках по ножу, кто бил ими — для него второстепенный вопрос. Но мы с вами не можем встать на подобную позицию. Тем более что есть еще одно немаловажное обстоятельство, заставившее Тихонькина стоять на самооговоре до конца. Это обстоятельство — дружба Тихонькина с семьей Кеменовых, человеческий долг, который он платит матери Саши Кеменова, взявшей его в дом и воспитавшей в тяжелую для семьи Тихонькиных пору...

Олег теряет нить происходящего. Он вспоминает встречи с Родионом, их разногласия, споры, увлечения, всегдашнюю необходимость их друг другу. С чем это сравнишь? И имеет ли значение теперь, что кто-то из них оказался прав, а кто-то ошибался? Где, в какой точке подсчитываются эти итоги случайностей и закономерностей, ошибок и достижений, эти конечные производные наших и не наших плюсов и минусов?

«...Раньше, брат, покупали все на деньги, — говорил еще два года назад Родион, прикрыв дверь в комнату тяжелобольной матери, — до этого брали натурой, а в наш век все покупается на время. Во что его вложишь, то с тобой и останется. Новый закон: жизнь на время. Потратишь время на дело — будешь большой специалист. На женщину — будешь любим. На размеренный режим или там спорт — будешь здоров...» — «А если на других?» — усмехнулся Олег, — «На других? — останавливается Родька. — Тогда не будешь  о д и н. Это как в сказке с тремя дорогами».

Олег прикрывает веки как от ожога.

Вот тебе и три дороги...

Когда Олег приходит в себя, все уже говорят разом, стучат скамейки, кто-то толкает его. Машинально он поднимается, бредет вслед за Наташей.

— Никак не привыкну к этому, — говорит она. — И порой стыжусь, что не могу Родиону помочь сочувствием. А ведь его процессы — это он и есть. Почти весь, без остатка... — Она невесело усмехается.

Олег идет по проходу, рассматривая родных и близких тех, что сидят за ограждением. Мысленно он отмечает некоторое сходство своих мыслей с тем, что вырвалось сейчас у Наташи. Пожалуй, она действительно не просто барышня из парикмахерской. Есть в ней что-то... Это не сразу заметишь.

— Перерыв надолго? — спрашивает он уже в коридоре.

— Наверное, минут на пятнадцать, — пожимает Наташа плечами. — С Кабаковым же истерика.

В просвет неожиданного перерыва, объявленного из-за этой тряпки Кабакова, Тихонькин наконец может побыть наедине с самим собой. Из всех чувств, обрушившихся на него, самым сильным была обида. Он страдал оттого, что жертва, которую он принес ради другого, не только не была оценена Кеменовым и окружающими, но имела даже некую обратную реакцию. Получилось, что уже само обвинение в убийстве, которого он не совершал, разрушило его отношения с самыми, казалось, верными людьми. Поразительно и обидно было то, что люди на воле, которые  з н а л и  п р а в д у, из-за которых он пошел на это, вели себя так, будто он был истинным убийцей. Они перестали подавать признаки жизни, бывать у его матери и сестры. Только Римма и Вася Гетман, как раз не участвовавшие в том, что произошло, не предали его, остались такими же. Михаил оказался отвергнутым именно теми, кто, казалось, больше всех должен был понять его. Ведь он был уверен, что, взяв вину на себя, поступает как человек великой души, смелый и бескомпромиссный. И когда придется ему отсиживать срок, думал он, долгими днями изнурительной работы и унылыми ночами без снов он будет утешаться мыслью, что ребята ни на минуту не забывают о его жертве, что он живет повседневно в благодарной их памяти. По нему скучают, его ждут.

Теперь же все оборачивалось по-иному. То, что уже сегодня (даже не по истечении срока) они вычеркнули его из жизни, это — а не предстоящее наказание — угнетало его больше всего. Он не мог смириться с безразличием, равнодушием к своей судьбе тех, ради кого он принял все на себя. Он так жаждал их любви, доверия, почитания! Но все произошло иначе. Оговорив себя, Михаил поступился лишь своей собственной, единственно данной ему жизнью, до которой его приятелям не было никакого дела. Это чувство утраты друзей делало его одиночество невыносимым. Тайна, которой он уже не в силах был владеть, угнетала его, ожесточала. Случилось самое невероятное: его  ж е р т в а  обернулась для него и его семьи только позором.

Минутами у него возникало непреодолимое желание открыть суду правду об этом деле, но его останавливала гордость, невозможность предстать в новой роли — кающегося, разоблачающего себя. Поэтому в душе он почти ждал или, точнее, надеялся, что Сбруев докопается до истины, а сам-то он останется как бы в стороне.

О возвращении домой Михаил даже не мечтал. Он знал, что прежней жизни все равно не будет. Он только искал, думал, откуда началась его действительная вина.

Последние дни он часто вспоминал о Толе Рябинине.

Раньше его воображению представал высокий парень, молча бегущий вдоль забора, ничем не примечательный, кроме своего роста... Теперь до него доходили другие сведения. Михаил узнал, что хоронили Рябинина всем районом. Оказалось, что это был странный, упрямый парень, помешанный на растениях. Он делал в школе доклад о растениях-хищниках, которые будто бы питаются насекомыми или чем-то там еще. За ним не водились увлечения девчонкой или спортом. Только вот эти растения да дружба с тем парнем, к дому которого он бежал, истекая кровью... Узнал Михаил и о проклятиях по адресу убийцы, которые неслись над гробом. И в голове Тихонькина образовалось непонятное смещение. Человек, которого он никогда не знал в жизни, будучи мертвым, становился для него все живее, реальнее, и он уже не мог представить себе, как произошла та чудовищная ошибка, в результате которой погиб этот хороший парень, и как случилось, что именно он, Тихонькин, стал инициатором всей этой истории.

В этот последний перерыв, перед вынесением приговора, Михаил так и не смог продумать линию поведения, решиться на что-либо определенное хотя бы в своем последнем слове. Он чувствовал, что защита Сбруева идет по верному следу, но самолюбие мешало ему своим признанием подтвердить сказанное адвокатом. В этом состоянии неопределенности он и застал объявление судьи о конце перерыва.

Теперь Сбруев переходит к выводам.

— Признавая самооговор Михаила Тихонькина, ложность его показания, — говорит он, — мы не можем отказать ему в мужестве и глубоком осознании всей чудовищной несправедливости того, что случилось. Скажем прямо — Михаил Тихонькин избрал вредный для правосудия путь самообвинения. И все же я беру на себя смелость утверждать, что за неправильным поведением этого юноши скрывается ложно понятое, но все же чувство личной ответственности за смерть Рябинина.

Родион останавливается, переворачивает несколько исписанных листков и, откинув их прочь, продолжает:

— Тихонькин ложно трактует законы товарищества. «Я для друга ничего не пожалею», — пишет он брату. Ничего не жалеть для друга — это прекрасное качество уродливо обернулось в данном случае желанием во что бы то ни стало обмануть правосудие. Защищать друга, совершившего преступление, во имя своей ложно истолкованной справедливости. Подобные представления, увы, нравственно портят и того, кому хотят помочь, и того, кто приходит на помощь!..

Олег сидит оцепенев, ощущая плечом неподвижную напряженность Наташи, он дивится самообладанию Родиона. Откуда эта уравновешенность, молодая броскость жестов, блеск глаз? Олегу хочется спросить Наташу о ее планах, но он видит холодно застывшее лицо, внимающее каждому слову защитника, беспомощную складку у губ. Нет, ничего он не понимает в ней.

— ...И еще одно. — Взгляд Родиона переходит от судьи к народным заседателям. — Поступки Тихонькина во многом зависели и от того, кто его окружал, кого он слушал. «Там было конкретное дело, сплоченная группа ребят», — скажет он о новом комплексе в степном городке, который помогал сооружать. На стройке, вы знаете, он был одним из лучших. «А в нашем дворе что делать? У нас только пьют». Кто же в последние месяцы, кроме известных вам приятелей, окружал Тихонькина? Мы с вами слушали матерей и отцов, представителей школы, завода, председателя комиссии жэка, где подсудимые проживали, — все они вспоминали, приводили примеры, разоблачали или взывали к совести. Но никто из них даже не попытался проанализировать, почему именно эти парни, которые росли у них на глазах, оказались способными совершить преступление. Попытаемся сделать это мы. Многие скажут: «Зачем искать причину — это преступление во многом случайно, а Толю Рябинина теперь не вернуть». Да, это так. Но поведение Тихонькина и его друзей в этих обстоятельствах, их мораль и, главное, их отношение к человеку вообще — вот что не случайно в этом преступлении. И каждому из нас необходимо осмыслить самые глубокие причины происшедшего, чтобы задуматься над тем, что и кто должен делать, чтобы уберечь молодежь от преступности. «Зачем же ты продолжал преследовать избитого парня, — спросил судья Кирилла Кабакова, у которого, как вы видели здесь, сдали нервы, — ты же знал, что ему и так уже здорово досталось?» — «...Я  н е  м о г  сказать им, — ответил тот, — что мне стало  ж а л к о  парня». Кабаков считает унизительным сказать другому, что жалко убивать невинного человека, — вот в чем смысл этих слов. Вот что страшно! Значит, мы не привили этим парням элементарных понятий о доброте, человечности, сострадании, мягкости. Эти чувства они считают  п о с т ы л ы м и. Вот что в этом случайном уголовном деле не случайно: жестокость характеров, отсутствие уважения к чужой жизни, безразличие к другому человеку, если этот другой не «свой». В письме учителей одной из школ, посланном мне лично, были слова: «Чистое дело случая, кто добил жертву ножом. Если даже это был не Тихонькин, в интересах общего дела нельзя было отменять приговор — это нанесет непоправимый ущерб воспитанию молодежи». Нет, уважаемые учителя, н е п о п р а в и м ы й  в р е д  наносит обществу несправедливый суд и наказание невиновного. Нарушение законности в любом из звеньев нашего судопроизводства не может принести пользу  о б щ е м у  д е л у, сколь бы вам лично ни казалась бесполезной жизнь кого-либо из обвиняемых. Общее дело может выиграть только от полного и неукоснительного соблюдения законности. Поэтому нельзя допустить, чтобы вину одних взял на себя другой, чтобы наказание понес человек, не совершавший данного преступления. Товарищи судьи! — Родион отводит глаза от подсудимых. — По обвинению в убийстве я прошу вынести Тихонькину оправдательный приговор!

Помедлив, он садится. В зале наступает тишина. Судья и народные заседатели совещаются.

Теперь Родион спокойно оглядывает зал, коренастую фигуру Тихонькина, согнувшегося за барьером, подрагивающие плечи Кабакова, белокурого Кеменова, вцепившегося побелевшими пальцами в скамью.

Да, сегодня он победил. Он уже чувствует, что в его жизни выпал тот редкий случай, когда именно защитник сыграет решающую роль, повернув весь ход процесса в другую сторону. Но будет ли эта победа оценена теми, ради кого она так мучительно готовилась? Сейчас Тихонькин раздавлен случившимся, но кто знает, сумеет ли он оправиться? И что будет с Кеменовым? Какой жизненный итог подведут эти двое и их семьи в результате сегодняшней его победы?

Господи, сколько раз зло представлялось ему неким огромным, медузообразиым организмом, сколько раз в минуты усталости собственная борьба со злом казалась ему ничтожной, малорезультативной! Но однажды он вдруг подумал, что  к а ж д ы й, даже чуть ощутимый удар отзывается во всем чудище. Л ю б о е  пресечение несправедливости наносит в каком-то смысле урон всеобщей системе зла. Так ли это? Родион слышит, как судья объявляет перерыв. Потом последуют речи других защитников — Кеменова, Кабакова...

Олег смотрит на часы — половина пятого. Речь Родиона окончена. Все. Через полтора часа начнется консилиум на Пироговке. Больше здесь делать ему нечего.

— Пойдемте! — дотрагивается до его руки Наташа.

В коридоре у окна они останавливаются.

— Тут приглашение есть, — приглушает она голос. — Григорий Глушков утром заезжал. Не знаете? Из ансамбля «Ритмы» солист...

Олег машинально поддакивает.

— Бывший его подзащитный. Родион столько сил когда-то в его дело вложил.

— Ну и что он заезжал? — не может вникнуть Олег.

— Их ансамбль выступает вечером во Дворце культуры МИИТа. — Она мнется. — Может, стоит предупредить Родиона?

— Подождите, — решается наконец Олег, всматриваясь со все возрастающим доверием в черты лица, опустошенного тревогой, предчувствием. — Выйдем на минутку на улицу, мне надо сказать вам кое-что.

Наташа чувствует недоброе, она лихорадочно начинает застегивать пуговицы, искать что-то в сумке, руки ее не слушаются. Потом молча следует за Олегом.

— Есть ли более неблагодарная роль, чем роль адвоката? — всплескивает она руками, словно оттягивая сообщение Олега.

— Пожалуй, есть, — отшучивается он невпопад, — роль  ж е н ы  адвоката.

Они отходят в сторонку, к мокрой ограде, где стаял снег. Олег берет ее ладонь, влажно холодеющую в его руке. Он рассказывает Наташе о результатах рентгена, о предстоящей операции и ее возможных последствиях. Он всматривается в ее бледное лицо с высоким лбом и темными, напряженно застывшими глазами и все больше верит, что, оправившись, Наташа поведет себя именно так, как нужно в предстоящих долгих месяцах борьбы за жизнь Родиона. Думает он и о том, что связь его друга с этой женщиной гораздо более прочна и надежна, чем то, на что мог надеяться он сам, и от этой, казалось, такой неутешительной мысли Олег испытал первую радость за все томительные часы этого нескончаемого дня.

Здание городского суда наполнялось все новыми людьми, освобождаясь от тех, кто уже завершил свое дело, и эти два встречных потока отчаяния и надежды, страха и веры казались такими же вечными, как серые, плывущие в тусклом небе облака, уходящие за ясный горизонт.

1975 г.

Ссылки

[1] Роман З. Богуславской основан на документальном материале. Описание судебных процессов строится на подлинных обстоятельствах дела, в них использованы реальные ответы и письма подсудимых, речи других участников процессов. Все фамилии в романе, естественно изменены. — Ред.

[2] В защитительной речи Родиона Сбруева использованы фрагменты речи адвоката В. Я. Швейского, которая уже после завершения данной рукописи была опубликована в сб. «Защитительные речи». М., 1976. — Ред.