Посредники

Богуславская Зоя Борисовна

ЗАЩИТА [1]

 

 

#img_5.jpg

 

I

За неделю до суда, во вторник, адвокат Родион Николаевич Сбруев сидел в своей длинной, как вагон, комнате и натощак курил, охваченный чувством потери. О предстоящем процессе он почти не думал, суд над Никитой Рахманиновым, угнавшим «ситроен» у соседа, которого зверски избил, не представлял интереса. Сбруев согласился вести это дело под нажимом крайне напористой матери обвиняемого, Ольги Николаевны, которая не вызывала у него никакого сочувствия, и от жалости к отцу Рахманинова, старому детскому врачу Василию Петровичу, лежавшему в больнице с оперированной почкой, которому глубоко сочувствовал.

Теперь Сбруев раскаивался в своем согласии. Парень оказался трудным, даже неприятным, обстоятельства преступления неясными. Кроме того, на Сбруеве висело другое дело, тянувшееся уже два года: дело об убийстве — обвиняемых Михаила Тихонькина и его группы, сложное и противоречивое, по которому после приговора городского суда до сих пор шли отклики возмущенных граждан, шумела печать.

Сбруев никогда не брался за два дела сразу, и это случайное совпадение было для него мучительно как для человека, не ведавшего раздвоения.

Сейчас, прикуривая сигарету от сигареты и ощущая тоскливое посасывание в груди, он думал о том, что после смерти матери ни разу не выезжал из Москвы, что болят спина и глаза от работы по ночам и что жизнь уходит.

Он сидел в круглом, как самовар, кресле, протертом до подкладки еще отцом, его окружали вещи, которые он знал всю свою сознательную жизнь: тонкие, с выпиленными вензелями на перегородках полки, готовые рухнуть под натиском книг; громоздкий письменный стол, занимавший полкомнаты, над которым в самодельных рамках висели три фотографии: две в траурных — отца и матери, а в нарядной — их школьного выпуска. Освещала комнату низко свисавшая люстра с шестью рожками, подаренная матери к свадьбе ее родителями; просыпался он от боя старых часов, будивших когда-то Родиона в школу, потом в университет, а теперь уже не будивших его — так привык он к низкому вибрирующему звуку, растекавшемуся в ночи по всей квартире... Все это было из далекого прошлого. А сейчас?

Он проходит к зеркалу: физиономия серая, напряженно-заискивающая. Посмотрел на часы. Поздно. «Нет, к черту все, — в который раз за неделю думает он. — Пора начинать новую жизнь. Пора. Брошу курить, разгоню всех баб и женюсь. Цветной телевизор куплю, самовар электрический... Вот куплю и начну. Например, с декабря».

Родион открывает форточку, ложится на коврик, расслабляется. С выдоха начинает дыхание по системе йогов. Теперь не думать ни о чем, оставить у порога хатха-йоги все мысли, суетные желания. Сосредоточиться.

А в голове отпечатки фраз, голоса, комплименты, блаженная похвальба тостов.

Вчера проводы его бывшего подзащитного, солиста ансамбля Григория Глушкова, зашли далеко за полночь. «Едет парень на гастроль, — пел ансамбль «Ритмы», — у него такая роль». Да, едет. Вырулил. Афишу демонстрировал: «Киев, Москва, Минск, Рига... Солист ансамбля...» «Спасибо тебе, гражданин адвокат, — жмет его локоть дядя Глушкова. — Зеленый еще был. Молодость. По природе ведь он такой добрый. Ромка Хромой его подвел...» — «Подождите вы, — досадливо отмахивается от них Григорий. — Выпьем за Родиона Николаевича! Помните, — обращается он к Родиону, когда увозили меня, вы сказали: «Три года не вечность»? А потом еще добавили: «Ф о р м у  нужно сохранить, парень. Потеряешь форму — на сцену больше не выйдешь. Человеку не дано повернуть время вспять, но жить спрессованно, за троих — в его возможностях. Только вот характер нужно иметь». Так, а? Колоссальную роль вы сыграли в моей жизни, Родион Николаевич. А я для вас — пшик, — он присвистывает, — один из сотен».

Григорий поворачивается то к дяде, то к Родиону. Видно, как под рубахой натягиваются мышцы, как гнется талия. «За Родиона Николаевича!» — кричит он, перекрывая шум.

Родион размяк. Мясо, пропитанное уксусом и специями, много соков, зелени — все это не зря придумано. «В рубашке ты родился, Григорий Глушков, — бормочет он, — в беленькой». А может, он не произносит это, а только думает? «Пришли бы новые «молодые дарования». Танцору в двадцать семь начинать не просто... А рассудить — совершено ли преступление? Не совсем так. Между определениями «виновен — невиновен» располагается, дорогие мои, порой весь психологический спектр бытия. От таких, допустим, простых понятий, как «оступился», «ошибся», до порока, возведенного в степень. Разобраться в этом — голову поломать надо...»

Родион с трудом поднимается, отходит от стола. Присев на подоконник, жадно закуривает. Здесь, за портьерой, можно побыть одному. Ему виден окутанный дымом профиль Григория, его молодой затылок. Редкого дарования парень. А пропал бы ни за что. За плевую махинацию. Слаб человек. Только раз подумал: «Могу же я без очереди машину получить?» И получил. Ему ведь и вправду некогда. Весь год в разъездах. И заработал он деньги не как-нибудь — по́том. После каждого концерта рубашки три выжмет, в гостиницу возвращается — пошатывает. А тот, кто устроил Григорию «Москвича», — другое дело.

«Едет парень на гастроль. У него такая роль...» — поют на три голоса ребята из «Ритмов».

Подоконник прохладный, с улицы веет свежестью. Не двигаться, не говорить. Что же получается? Один знает законы, думает, как их обойти. Другой попался по глупости или безграмотности. А закон  е д и н. Вроде бы и преступления нет. «Что я, хулиганил, замки взламывал? — удивился Глушков на следствии. — А почему тому дяде понадобилось продавать сертификаты — какое мне дело? Не спрашивать же приличного человека?!»

Родион отбрасывает притушенный окурок в окно, присаживается к столу, молча чокается с Григорием. «Скажи, Родион Николаевич, — радостно вздрагивает тот. — Ты действительно верил, что я не знал? Действительно?» Родион кивает. Откуда Григорию знать, какой крупный куш отвалили себе его «благодетели»... Сейчас-то парень уже не споткнется: вон гости набрались, а он трезв как стеклышко. Родиону хочется сказать Григорию какие-то возвышенные, немыслимо прекрасные слова о том, что, мол, выстоял ты, парень, разогнул подкову судьбы. Но он помалкивает...

Во дворе они прощаются. «Верил, — подтверждает Родион, обнимая Григория. — Ты честный парень». Григорий останавливает такси, шепчется о чем-то с водителем. Затем припадает к Родионову плечу.

...После трех первых упражнений дышится легче, мышцы становятся эластичнее.

Нет, стоп! Вчера проводы Глушкова, до этого Ларисины именины. Хватит, в конце концов.

Родион переворачивается на живот, поднимает голову и, стараясь не отрывать пупка от пола, пробует выгнуть спину. Это «кобра». Тяжеловато идет сегодня, поясница стала пошаливать последнее время. Два дня назад, когда из машины вылезал, такое приключилось — срам! Одна нога на тротуаре, другая под рулем, а вдоль спины будто каленый шампур проложили. Нет, к черту! Надо начинать новую жизнь. Режим, воздержание, никаких перегрузок.

Он отдыхает минуты две, потом встает, складывает коврик. Что ни говори, йоги кое-что смыслили в человеческом организме.

В этом он убедился, когда в Варне на Золотых Песках встретился с Девом Мурти — «самым сильным человеком на Гималаях». Думал: липа. Не может человек об горло гнуть толстые металлические стержни и уцелеть под тяжестью грузовика. Или грузовик фальшивый, или массовый гипноз? После представления не выдержал, побежал за кулисы. Своими глазами видел, как шофер откатывал грузовик на задний двор, как переговаривались с Девом Мурти его сыновья.

Ну пусть не под грузовиком лежать, думал тогда Родион, пусть хоть грипп не каждую осень прихватывает — и то благо. Теперь-то и он кое-чего достиг. По любым лестницам взбегает без сбоя дыхания, работает по шестнадцать часов. А в последние две недели — пожалуйста: всего-навсего именины, проводы — и уже спина не гнется. «Нет, решено. Кончу оба процесса, и все. Режим. Брошу курить, самовар куплю, над столом распорядок дня вывешу».

Родион вытряхивает окурки в мусоропровод, с надеждой заглядывает в холодильник. Пива нет. Вчера выдул. Подумав, он накидывает куртку и спускается за почтой.

В ящике ворох писем, два журнала — «Наука и жизнь» и «Социалистическая законность», газеты. Теперь он взбегает по лестнице, вдыхая запах типографской краски.

Придя, удобно плюхается в кресло, пробегает «Литературку», журналы откладывает на вечер.

Теперь письма.

С них обычно начинается день. Раньше наиболее содержательные он читал матери или Олегу.

Мать, как многие люди ее поколения, относилась ко всякой корреспонденции крайне серьезно. Олег, напротив проявлял глубокое равнодушие: «Дельные люди незнакомым не пишут. У них своих забот навалом». «Ну и ошибаешься, милый невропатолог. В наш век прямой междугородной связи письма адвокату — это, брат, редкие, порой драгоценные документы: просто так, за здорово живешь защитнику писать никто не кинется. Нужен сильно действующий побудительный стимул. Вот эти-то стимулы и следует изучать, дорогой друг. К примеру, не только вам, но и социологам, педагогам».

Он вскрывает один из конвертов. Из школы № 1... пишут:

«Уважаемый товарищ адвокат Сбруев!

Как нам кажется, адвокатура в нашей стране существует не для того, чтобы выгораживать хулиганов и преступников, а чтобы предотвратить судебную ошибку и помочь суду раскрыть все обстоятельства дела. Зачем же вы занимались в городском суде укрывательством Тихонькина? Группа распоясавшихся бандитов участвовала в убийстве восемнадцатилетнего Толи Рябинина. Какая разница, кто нанес последний удар — Тихонькин или кто-либо из его дружков? Все они виноваты, и не важно, кто именно решил исход. Погиб человек, и все те, кто гнался за ним, — убийцы...»

«Тихонькин!» — поражается Родион и отшвыривает письмо. Ни одно дело за всю десятилетнюю практику Родиона не отняло у него столько усилий и времени. Вместо того чтобы переключиться на эту гаражную историю с Рахманиновым, ему приходится думать только о доследовании, которое сейчас ведут по делу Тихонькина.

Раздражаясь все больше, Родион хватает со стола письмо и заставляет себя дочитать до конца.

«Целый год различные судебные инстанции с  в а ш е й  помощью, — продолжали авторы, — занимались этим делом и дозанимались до того, что государственный обвинитель отказался от обвинения Тихонькина в умышленном убийстве, хотя сам убийца признался во всем. Неужели не ясно вам, что дело чистого случая, кто добил жертву ножом, и, если даже это был не Тихонькин, в интересах общего дела нельзя отменять приговор городского суда? Это нанесет ущерб воспитанию молодежи. Если судебные инстанции бессильны сами все решить по закону, предоставьте преступников суду общественности. Поверьте, народ разберется с этим Тихонькиным сам и не позволит суду уклониться от справедливого приговора — высшей меры наказания.

В заключение позвольте задать вам вопрос, гражданин адвокат: каким хозяевам вы служите? Не имеете ли вы в этом деле личный интерес? Сколько вам платят за защиту? Для чего-то ведь понадобилось вам покрывать хулигана и головореза?»

В конце следовали подписи десяти учителей школы № 7... и обратный адрес. Значит, не анонимка. Внизу приписка:

«Копия. Оригинал отослан в «Комсомольскую правду».

Родион вскакивает. Такие послания по его адресу приходят не часто. А вот требование усилить наказание характерно. Эти радетели справедливости, не зная закона, настаивают на высшей мере для парня, которому в момент преступления не было еще восемнадцати.

Руки Родиона дрожат, у виска бьется пульс. Вот и отыщите тут побудительный стимул! Представьте, как, собравшись вместе, эти люди подбирают наиболее уничтожающие слова, чтобы взамен одной жизни потребовать другую. При этом они чувствуют себя борцами за правду. «Нет, тем же социологам надо было заняться этим, — думает он. — Допустим, рассчитать на ЭВМ и в общегосударственном масштабе письма, которые пишутся в  з а щ и т у, и те, что требуют  в о з м е з д и я. А потом выяснить, почему так активны люди, ратующие за немедленную расправу. И, увы, так медлительны те, кто просит разобраться, спасти, восстановить справедливость».

Он пытается войти в норму. «Ущерб воспитанию молодежи... В интересах общего дела... — передразнивает он авторов письма. — Знаем мы, откуда это укоренившееся понимание общей пользы в ущерб интересам отдельного человека. Слыхали! Как можно выиграть общее дело, если наказать невиновного? Хоть бы над этим задумались. Или вообразили бы себя на месте отца, матери этого Тихонькина. Каково бы было досточтимым учителям, если бы из неких  в ы с ш и х  интересов укатали их собственного сына? Ладно, воздадим славу закону, в котором для несовершеннолетних высшей не предусмотрено...»

Где-то над головой повисает равномерный свист. Чайник! Последнее достижение техники. Со свистком. Родион заваривает полпачки цейлонского — сегодня надо покрепче, — вынимает из холодильника яйца, зеленый лук. Ставит на плиту сковородку. Звонит телефон.

— Алло? Алло?

Молчат. Не понравился, видно.

«Нет, вы только вникните в это, — не утихает в нем, — «на суд общественности»!» Он вспоминает мать Тихонькина, сухонькую, безгласную Васену Николаевну. Ее спину, когда она выходила из зала после приговора в городском суде.

Родион снимает шипящую сковородку, несет ее в кабинет.

Тридцать лет назад жених этой Тихонькиной пришел с войны. Без левой ноги. Истрепанный госпиталями, немолодой, хмурый. Только через десять лет у них родилась дочь, еще через три — сын. Началась для матери стирка по чужим людям, длинные ночные дежурства, недоедание, недосыпание, потом не повезло совсем: травма на производстве, да какая — пальцы правой руки! Дорогие высокосправедливые авторы письма, если вам это в кино показать, вы бы ей ох как сочувствовали. А в жизни? Значит, в наше еще не до конца сознательное время суд обязан не только общество охранять от нарушителей законности, но и самих нарушителей от общества?

Забыв о еде, Родион быстро проглядывает остальную почту. Два письма из мест отбытия наказания. Повестка на сегодняшний Президиум коллегии. Записка от Ларисы — брошена прямо в ящик. Не читая, он засовывает ее в карман. Потом снова начинает вышагивать по комнате, пока не слышит звонки телефона.

— Алло? Алло?

Он усмехается: понятно, Ларисины номера. Увы, этому он уже не поможет. Позавчерашние именины были последней данью их отношениям. Она этому не верила. Придется поверить.

Он отходит от телефона, возвращается, набирает номер консультации. Занято. С одного захода через Клавочку не пробьешься.

В консультации у него прием до двенадцати часов. Затем заседание Президиума коллегии адвокатов... В шесть встреча с коллективом всесоюзного института, тема — «Изучение причин и разработка мер предупреждения преступности». Приглашены видные психиатры, судебные медики, разговор о новейших открытиях криминалистики. На сей раз на высшем уровне.

Впрочем, до вечера еще надо добраться.

Он выпивает чуть теплый чай, съедает остывшую глазунью и снова курит. Покончить с делом об угоне машины и всерьез заняться Тихонькиным!

Внезапно его охватывает чувство глубокого равнодушия, опять это утреннее посасывание в груди, которое превращает тебя в студень. На какие-то секунды он забывает о времени, долге, пути. Кажется, что земля опрокидывается на него.

Усилием воли Родион стряхивает с себя это, мрачно смотрит в окно. Сейчас ему чудится поезд, мерный перестук колес, сизый дымок над полем, избы, крытые шифером, а утром: стоп — приехали. Станция Гурулево. На платформе — длинная фигура лучшего его друга, к которому уж совсем было собрался. Вот он. Родион останавливается у фото их школьного выпуска. В последнем ряду светлая голова Олега Муравина. Тощая шея, наморщенный лоб. Бог мой, как же он мог забыть! О телеграмме, которую вчера сдуру отправил Олегу. Хотел повременить, так нет же, не удержался. И все из-за Ирины Шестопал. Ну что с того, что она выступает главной свидетельницей по делу этого угонщика Рахманинова? Зачем было доводить сие до сведения Олега? «Ничтожество», — клянет он себя теперь. Выбить из колеи человека, замотанного кафедрой и клиниками, который в кои-то веки оторвался от своей неврологии и выбрался на месяц в деревню. «Может, пронесет? — хитрит он с собой, сгребая две пепельницы, набитые окурками. — Нет, не пронесет. Примчится. Слишком много вышеназванная Шестопал значит для Олега».

Сейчас он вдруг вспоминает, как Олега дразнили в классе белой вороной. Из-за волос, словно выкрашенных перекисью. Э, нет. Не только в волосах было дело. Еще мальчишкой Муравин выделялся особым складом ума, который отвергал уже сложившиеся представления, скрытным характером, неподвластным влиянию сверстников. А неожиданные причуды его воображения? Да и теперь то же! Какие-то нелепые, вполне бесперспективные опыты с насекомыми и поразительные результаты исследования тонуса вен головного мозга, о котором он талдычил столько лет. Оказалось, что клинические наблюдения подтвердили наличие этого самого тонуса и того, что он имеет важнейшее, еще непознанное значение для нашего организма. Теперь-то о нем широко заговорила пресса. И у нас и за... Строится громадный корпус для новых экспериментов.

Родион щурится, представляя, как Олег в предрассветном тумане Гурулева идет ему навстречу, — детская, идиотски-счастливая улыбка собирает в пучок морщины на загорелом скуластом лице. «Старик! — вопит он, как когда-то. — Не верю глазам своим! Думал, надуешь. Кстати, ты вовремя — пойдешь со мной метить муравьев изотопами. Как, не против?»

Увы, все это придется сейчас отложить. Деревню, ночные посиделки с Олегом. И из-за чего? Из-за встречи с Рахманиновым, который чуть не убил соседа, чтобы покататься три дня на его машине.

Бой часов заставляет Родиона вспомнить о времени. Как все провернуть? И самое тяжелое — разговор с матерью Рахманинова Ольгой Николаевной. Эта женщина, деспотичная и в то же время безвольная, ему глубоко несимпатична. Почему он поддался на ее уговоры вести их дело?

Родион достает из ящика стола папку «Записи по делу Рахманинова», нехотя открывает ее. Под обложкой, поверх бумаг — фотография. Кудрявый, с усиками, уже сильно потертый парень. Осклабился, как на свадьбе. Редкостно несимпатичный экземпляр. То требует новых свидетелей и путает версии, то у него зубы болят, отвечать не желает. Еще откажется в суд идти — с него станется.

Родион сует папку обратно, задвигает ящик.

Что поделаешь, если сам ты, жаждущий правосудия, увы, тоже человек. К одному у тебя лежит душа, к другому — никак. Вот, допустим, история с убийством Рябинина и признанием Тихонькина нафталином пропахла, а не отвяжешься, думаешь о ней неотступно.

Казалось бы, чудовищно простое дело. В заводской многотиражке оно было решено с помощью простейших, элементарных действий. Даже вырезал для памяти как Показательный отклик общественности на приговор городского суда. Вот, пожалуйста:

«Трое из нашего района: Михаил Тихонькин (17 лет), Александр Кеменов (18 лет) и Кирилл Кабаков (18 лет), — констатировал автор статьи, — в 197... году после кинокартины «Кавказская пленница» учинили драку с парнями соседней улицы, догнали самого длинного из них, Толю Рябинина, и зверски избили. После двух ножевых ранений в легкое и печень Рябинин упал. Подобранный в подъезде, он был привезен в больницу, где скончался через 20 минут. Дело слушалось в городском суде.

Из троих обвиняемых семнадцатилетний Михаил Тихонькин, которого многие знали в районе как работящего, неглупого парня, в ходе следствия полностью признался в убийстве. Подробно описал, где взял ножи, как пырнул раз, другой.

Городской суд согласился с выводами предварительного следствия, показаниями подсудимого и свидетелей и осудил Тихонькина за предумышленное убийство «путем нанесения двух смертельных ран» на десять лет лишения свободы — срок максимальный для несовершеннолетних. Двум другим участникам драки — Кеменову и Кабакову — дали соответственно четыре и три года. Из этого следует, — делал вывод летописец этих событий, — что надо запретить продажу крепких напитков в районе клуба, усилить идейно-воспитательную работу, организовать досуг...»

И т. д. и т. п.

Резонно. Но, дорогой товарищ из заводской многотиражки, все оказалось не так-то просто, если сегодня, по прошествии стольких месяцев, дело вернули на доследование. И это в результате кассации, поданной лично адвокатом Сбруевым. Интересно, известно ли сейчас автору статьи, что Верховный Суд РСФСР высказал сомнение, мог ли один человек нанести два удара разными ножами, не совершил ли это убийство вместе с ним кто-нибудь другой? Версию же о том, что удары ножами нанес Тихонькин, Верховный Суд посчитал недоказанной именно после аргументов защитника.

Кто-то другой... Кто же он, этот другой, и почему Тихонькин его покрывает — вот в этом следует сейчас разобраться.

На прошлой неделе Родион познакомился с материалами доследования в прокуратуре, восстановив и проанализировав весь ход дела. Экспертизы, описание улик, свидетельские показания... До сих пор ничего нового для себя Родион не обнаружил, а теперь надо было все прерывать, чтобы заниматься Рахманиновым. «Так или иначе, — подумал Родион, откидываясь в кресле, — но действовать. Побороть эту чертову апатию. Иначе еще лет десять будешь получать письма сограждан, подозревающих тебя в укрывательстве преступников. Или и того хлеще — во взяточничестве».

Он выпивает подряд два стакана чая крепости чифиря, потом начинает собираться. «Дело Тихонькина, — размышляет он, запирая ящики, — перестало быть моим делом. Здесь речь идет о репутации защиты вообще. Перед широкой общественностью. За истекшие месяцы чересчур много пузырей поднялось на поверхность от этого процесса. Значит, остается одно: подвергнуть сомнению каждую деталь. Каждую. В с е — перепроверить. Как будто только что, впервые узнал об этом преступлении».

Он набирает номер консультации... Наконец-то. Томный голосок Клавочки протяжно информирует об обстановке. Ждут два новых клиента.

— Предлагала других, Родион Николаевич, не соглашаются. Вас хотят. У Прохорова решается вопрос, состоится ли Президиум коллегии. Такая скука без вас, — неожиданно вздыхает Клавочка. — Приходите скорей.

— Кассетный магнитофон заведите, — смеется Родион в трубку. — Кнопку нажал — ансамбль «Веселые ребята», в другой раз нажал — Шаляпин. А главное, поменьше курите. Цвет лица портится. Он у вас удивительный...

— Я серьезно... — обижается Клава. — Да не забудьте насчет Президиума. Перезвоните.

— Угу, — мычит Родион.

Положив трубку, он берет со стола другое письмо, торопливо вскрывает, смотрит на подпись: Рябинина.

«Уважаемый адвокат Р. Н. Сбруев, — выведено ровным, спокойным почерком. — Хотя я и потерпевшая мать, но обращаюсь с просьбой. Помогите смягчить приговор Михаилу Тихонькину. После гибели сына Толи ничего у меня не осталось. И все же я прошу о Михаиле. Все мы в кино сидели, сами все видели. Может, причина в пьянке и мордобоях, что на нашей улице творились? Виновных здесь полон рот. Моего сына мне не вернуть. А мать Михаила, калека и инвалид, может, хоть доживет до его возвращения.
И. Рябинина».

С уважением.

Так-то вот. Покажи письмо деятелям из 7... школы — не поверят. Скажут: подучили. Конечно, разговор с Васеной Николаевной Тихонькиной был. Это по письму видно. Но разве подучишь мать, потерявшую сына?

Он откладывает письмо, достает из стола «Обвинительное заключение» по делу Тихонькина, запихивает его в портфель. «В прокуратуру, к следователю Вяткину», — решает он окончательно. Быстро непослушными пальцами набирает номер консультации.

— Ага... Значит, Президиум коллегии в два?

Так он и думал. Родион одевается и спешит на улицу.

Юридическая консультация в центре, в здании Торговой палаты. Если идти по Чернышевского, потом по Куйбышева — не больше двадцати минут.

Асфальт почти просох, в редких трещинах блестят под солнцем стебельки увядающей зелени. Хорошо! Родион идет стремительно, висок и плечо ощущают тепло уходящей осени. А давно ли ему казалось, что ясный солнечный день не располагает к преступлению, к обнажению темных сторон в человеке, что солнце пробуждает лишь доброе, светлое? Увы! Люди калечат жизни друг друга иногда и посреди цветущих гор и садов, на просторах пляжей, в тихом море или на реке под щебет птиц...

С Толей Рябининым все случилось в начале февраля.

Шумели деревья в Измайловском парке и трескался под ногами наст, когда они догоняли его. А рядом выгибался овражек.

Сейчас Родиону отчетливо представился Рябинин. Высоченный детина, сто девяносто два сантиметра, и то, как он изогнулся под ударами ножа — одним, другим, — как затем без единого крика, скрючившись, добежал до подъезда чужого дома (только бы не увидела мать!) и здесь, на темной лестнице, рухнул навзничь.

Где-то позади, остановившись, переговариваются преследователи со штакетниками в руках. Они, остывая, решают, бежать ли дальше, а Толе остается жить полтора часа.

Лишь на следующий день избивавшие узнают, что тот длинный парень, которого они, забавляясь, преследовали, умер.

Двоих застали в школе за партами, один нес картошку из магазина, а трое, и среди них убийца или убийцы, мирно сидели в подъезде с девочками и ели мороженое. Они даже не взглянули на милиционера и дворника, как будто к ним это не могло иметь никакого отношения. «В драке вчера вы участвовали?» — спросил милиционер. «Ну...» — «Идемте», — сказал милиционер, удостоверившись, что имена и фамилии совпали. «Подумаешь, — пробурчал черный парень по фамилии Тихонькин. — Он ведь давно удрал». — «С кем этого не бывает», — миролюбиво заметил высокий со светлыми спутанными волосами, в стеганой черной куртке. «Его убили», — сказал милиционер. «Кто???» — «Да вы же и убили». Побледневшие лица, переглядка. «Он еще вчера вечером умер, — сказал милиционер. — Ну пошли, пошли, потом будем разбираться...»

Родион замедляет шаг, охваченный реальностью воображаемого.

И вдруг все сдвигается в его мозгу. Решение, планы... В висках начинает стучать будоражащий ритм, который, он знает, заставит его забыть недомогание, следователя Вяткина, свидание с Рахманиновым... Все это останется на потом.

В глазах — парни, бегущие между лесом и овражком по снежной тропинке. Согнувшийся пополам Толя Рябинин. Убийцы, мирно сидящие с мороженым в руках.

Он бросается в пролет улицы, сворачивает влево, вправо. Увидев по дороге почту, заскакивает в нее, дает Олегу телеграмму: мол, дело Рахманинова и свидетельствование Шестопал не такая уж срочность, сиди в своем Гурулеве, не рыпайся. Потом все так же поспешно ныряет в метро в направлении станции «Измайловская».

 

II

Олег Муравин попал на первый же поезд в Москву, и в вагоне у него произошла удивительная встреча.

Он сидел на задней скамье один под впечатлением утреннего телефонного разговора с Ириной Шестопал и утешал себя тем, что все слова, которые она ему сказала и которые еще скажет, меркнут перед возможной встречей, предстоящей через несколько часов, после стольких месяцев отчужденности, но содержание и интонация каждой фразы, которую он вспоминал, и ее последнее «Не слышу» — не подкрепляли его надежд.

Вернувшись в дом, Олег выбрился тщательно, как будто дорога дальняя. Мыслями он все возвращался к телефонному разговору с Ириной, не думая о причине, заставившей Родьку вызвать его в город и тем самым отменить свое прежнее намерение самому приехать в деревню. В самой телеграмме Родиона было что-то неприятное, быть может повелительность интонации или другое, что не водилось меж ними. Но, недовольствуя или осуждая, Олег ни минуты не колебался, ехать ли ему.

Лезвие бритвы было заграничное, типа «жилетт», и обещало трехмесячную полировку физиономии до лакового блеска. Шла третья неделя, полировка достигалась, но уже с некоторым насилием над личностью. В последний раз для порядка он поскреб щеки, подбородок. На прощание внимательно оглядел себя в зеркале и с неприязнью отвернулся. «Заехать в клинику, — пробовал он хитрить с собой, — на кафедру заглянуть, завтра Юра Мышкин защищается, а  п о т о м  уж на Колокольников».

В поезде, глядя на свое тощее лицо, отражавшееся в окне, иссеченное прочными морщинами вдоль лба и вокруг губ, он представлял себе этот переулок с веселым названием, зеленую комнату с низким диваном, с нависающей зеленой лампой, телефоном с длинным шнуром, который Ирина Васильевна тянула из коридора, и мрачнел.

Как многие люди, решительные в сложнейших делах своих профессий, Олег был крайне беспомощен и неумел в делах сугубо личных. Здесь для него была нарушена прямая связь опыта и вывода, причины и следствия. Поступки и обстоятельства возникали, казалось, ничем не обусловленные, и он пасовал перед их неразгаданностью, бросаясь в реальность, как в омут, из которого не знаешь, вынырнешь ли.

Вот и сейчас ему казалось бесполезным гадать о процессе, где она свидетельницей, и о том, как встретит его Ирина Васильевна после перенесенного прошлой весной нервного потрясения, уложившего ее надолго в больницу. Он хотел не думать обо всем этом, но почти осязаемый облик Ирины, возникший из глухого голоса в трубке, будоражил его, поднимая ненужные вопросы: о ее быте, здоровье, о том, продолжает ли она вести уроки музыки и как они ладят с дочерью.

Он никак не мог отключиться от всего этого, когда в вагон на остановке вошел парень. На вид лет двадцати восьми. Погруженному в свое Олегу смутно почудилось что-то знакомое в развороте плеч, в развалочке походки. Парень уселся напротив Олега, хотя кругом было полно мест. И Олег узнал его.

Саша Мазурин. Г о н щ и к... Лет десять назад он числился в их компании, когда затеял Родька купить в складчину развалюху автомобиль. Через полгода на прибалтийской кольцевой трассе в Бикерниеки все оборвалось, и распалась компания. Десять лет прошло. Боже, века — с тех рижских каникул, когда они с Родькой были так прекрасно молоды и самоуверенны. В одно мгновение вспомнились Олегу те гонки, завоеванное Сашей Мазуриным серебро и как все перевернулось в тот вечер, в то жаркое лето. Со смешанным чувством интереса и неприязни смотрел он сейчас на человека, который нанес удар по первой любви Родьки, увел его Валду. Кто знает теперь, может, это и не он, а вольный ветер моря увел Валду от московской Родькиной жизни?

Мысли эти в какие-то секунды пронеслись в голове Олега, и ему стало жаль того времени надежд и дерзаний, когда они кончали институты и все еще было впереди, и он подумал, что ничего уже не осталось от их юности, ничего и никогда не вернется.

— Еще ходите под номером шестьдесят? — сказал Олег, глядя в упор на Мазурина, ничуть не преображенного годами, лишь немного отяжелевшего.

— Ходил. — Саша улыбнулся, и снова, как в давние времена, сквозь простодушность и ленцу проступила застенчивость, которая так притягивала к нему людей.

— В мастерах? — спросил Олег, с удивлением обнаруживая, что у него нет вражды к этому человеку. Неуклюжая сила, исходившая от него, была чем-то мила, подчиняя, не навязывая себя. — Помните, когда встречались? — добавил Олег.

— Я вас сразу узнал.

Спокойное, бесстрастное лицо. Невозможно понять, рад он или нет.

— Откуда? — поинтересовался Олег.

— Так, выезжал на базу. — Саша помолчал. — Надо бы задержаться там, да вот на суд вызвали. — Он поморщился. — Грязное дельце.

— А вы-то в каком качестве?

— Я? — не удивился он. — В качестве эксперта, машину угнали... Я ведь теперь в Автодорожном НИИ работаю. — Он вздохнул. — Собственно, заключение я написал уже. Да вот потребовалось ответить на вопросы на месте.

— Ах вон оно что! В гонках по-прежнему участвуете?

— Еще участвую, — кивнул Саша, — но, думаю, последний год. Пора завязывать.

— А потом?

— Останусь в НИИ. Новых надо растить.

Он отвернулся, словно исчерпав тему.

Олег решил, что действительно не стоит ворошить старое. Он вынул из кармана газету и начал читать.

Неожиданно пошел снег. Первый в этом году. Он косил, как дождь, заполняя все пространство окна, и Олега охватило необъяснимо-радостное чувство ожидания чего-то неповторимо-важного, светлого, что сулит ему новая зима. Теперь уже без страха он подумал, что, позвонив Ирине из города, сразу же найдет какие-то веские аргументы для их встречи, которые до сих пор не находил. «Может, ничего не улетучивается в жизни, — подумалось вдруг, — а все пережитое сидит в тебе, и нужна только искра встречи, чтобы соединить два электрода?»

— Так что же это за дело с угоном машины? У кого угнали-то? — возобновил разговор Олег.

— У кого угнали, того чуть не убили, — сказал Саша.

— Вот как? Постойте, а это не с музыкальной фамилией парень? Чуть ли не Рапсодиев или Рахманинов? А?

— Да, Рахманинов, — подтвердил Саша.

— Вот так совпадение... — пробурчал Олег.

Саша не отреагировал. Как будто так и надо, что первый встреченный человек знает фамилию предполагаемого преступника.

— Когда суд? — поинтересовался Олег.

— Кажется, завтра.

— М-м-да... — Олег представил себе встречу в суде Родиона и Мазурина. — Из рижской компании кого-нибудь видите? — спросил, думая о Валде и той истории с Родионом.

— Нет, — протянул Саша, и в голосе его послышалось явное сожаление. — А вы?

Олег отрицательно помотал головой. Подъезжали.

На платформе Олег обернулся.

— Может, увидимся? На этом процессе?

Саша кивнул на ходу. В конце платформы его встречали трое ребят спортивного вида. Потискав Сашу, они все вместе разом нырнули в черный с желтой полосой спортивный «Москвич», на дверце которого крупно маячил номер «73».

 

III

У опушки Измайловского парка неожиданно пустынно. Ветер чуть ворошит прелые листья, пахнет сыростью, гниением. Родион присаживается на скамейку у забора, на возвышении. Отсюда ему хорошо видны здание клуба, где тогда шло кино, двухэтажные дома у дороги и тропинка вдоль леса к детскому саду, на которую те свернули с дороги, преследуя Рябинина.

Все отбросить: показания свидетелей, старые улики, письма «за» и «против»... Взглянуть на события, как будто это было вчера. Как реставратор счищает пыль и наслоения веков, чтобы обнаружить истинные контуры и краски оригинала, так медленно, шаг за шагом он должен заново восстановить случившееся.

2 февраля, шестнадцать часов, воскресенье... В битком набитом зале в пятнадцатом ряду сидит Михаил Тихонькин и ждет девчонку. Здесь же, в зале, в четырнадцатом ряду сидит мать Тихонькина Васена Николаевна, рядом с нею Мишин друг детства Саша Кеменов. Входят трое парней. Ищут места. Двое садятся позади Михаила, третий занимает кресло, предназначенное его девушке. Незнакомый человек рядом. Как чужого пса, Михаил обнюхивает нахала и требует освободить место. Парень отказывается. Начинается перебранка. Парень нецензурно выражается. «Укороти язык, — обрывает его Михаил. — Ты не в забегаловке». Парень не уходит. Михаил с надеждой оборачивается — е е  нет. «Тебе говорят, — настаивает он, — сматывайся». Гаснет свет. Титры кинохроники. «Сиди-сиди, а то ляжешь», — угрожающе шипит в темноте парень.

Итак, рядом с Тихонькиным сидит миловидный с ямочкой на подбородке Саша Шаталов по прозвищу Душка. Впоследствии он, заваривший всю кашу, выйдет сухим из воды. «Ушел после кино. В драке не участвовал. Погоню наблюдал издалека», — скажет он на суде.

Да, издалека. Но не только наблюдал.

Двое, пришедшие с Шаталовым, сидят сзади. В перебранку не вмешиваются. Это высокий медлительный Толя Рябинин и юркий, бойкий Валя Лоскутов. Посреди сеанса Шаталов оборачивается к ним и что-то говорит, после чего Лоскутов выскальзывает из зала. Тихонькин понимает: будет драка! Он толкает сидящего впереди Сашу Кеменова: «Зови наших к клубу». Тот выходит.

На улице этот любимец двора побежит во всю мочь до Щербаковской улицы, чтобы к концу сеанса вернуться вместе с Кириллом Кабаковым и другими «своими». В руках у них штакетины, выломанные из забора. Остается минут десять до конца фильма. «От нечего делать и для храбрости» они распивают поллитровку и «пять пива».

Вот они, трое главных подсудимых, — Тихонькин, Кеменов, Кабаков.

После окончания фильма перебранка между Тихонькиным и Шаталовым продолжается на улице. Сквозь толпу выходящих из зала зрителей пробивается к ним возмущенная компания во главе с Кеменовым. Они «под газом», им необходимо разрядиться. Такова исходная позиция. Но в ней лишь вероятность кровавого исхода. В этих условиях мать Тихонькина делает почти невозможное. Увидев приближающихся друзей сына и чувствуя неладное, она вцепляется в Михаила, оттаскивает от незнакомого парня и пытается увести домой. Уходя, оба они видят, как группа ребят со штакетинами в руках уже ринулась вслед троим незнакомым — Лоскутову, Шаталову и Рябинину — и погнала их.

Щербаковка гонит 2-ю Парковую.

На углу двое преследуемых — один из них виновник перебранки в кино симпатяга Шаталов — бросаются в переулок и останавливаются, наблюдая, как третий, высоченный, бежит по дорожке к лесу. Преследующие, чуть помедлив, устремляются на тропинку между лесом и оврагом. «Не того бейте!» — кричит Тихонькин, пытаясь вырваться от матери и видя, что Шаталов хочет ускользнуть. Как по испорченному телефону кто-то передает: «Того бейте, длинного». И погоня возобновляется, теперь уже только за длинным, за тихим, добродушным Толей Рябининым, не промолвившим за все время инцидента ни единого слова.

До этого момента показания обвиняемых совпадали почти на всех этапах следствия. И у Родиона не возникало того ощущения искусственной выстроенности фактов, которое так мешало ему точно сориентироваться в защите. Он встал и побрел по тропинке.

Вот здесь, перед лесом, когда они медлили в нерешительности, все могло завершиться иначе. И в каждый момент — до этого и после — убийства могло не произойти, если бы не роковое стечение обстоятельств. Казалось, нарушься ход вещей лишь в одном из звеньев (не выпили, не нашли подмогу на Щербаковке или нашли, но не подоспели к концу сеанса и т. д.) — все обернулось бы иначе. Но, увы, сегодня надо было понять именно механизм  с о в п а д е н и я обстоятельств, приведших к трагедии.

Было тихо, сквозь полуголые ветки вдруг пробилось солнце, укрыв дорожку лоскутным одеялом — тени и света. И Родион снова ощутил утреннее тоскливое посасывание в груди, словно с кем-то навечно расстался.

Он остановился в мгновенной растерянности, но переборол себя и пошел быстрее, ноздри его напряженно вдыхали запах осени, им начало овладевать привычное нетерпение. Он вспомнил схему погони, лежавшую в деле. Не пройтись ли по ней? Нет, к черту схему. Просто каждую деталь обстоятельно, непредвзято объяснить для себя, больше ничего не надо... Почему вообще стало возможным это убийство? Видно, надо знать, что представляли собой эти парни, их мысли, их жизнь. Почему они, интересуясь спортом, как и все споря о кинофильмах, книгах или летающих тарелках, преследовали хорошего человека только за то, что тот длинный и убегал? Почему носили с собой ножи, пустили их в ход, а потом спокойно ели мороженое, помогали матерям, бегали за картошкой?

Родион пошел вдоль овражка, пытаясь вернуться мыслями к последнему действию Измайловской трагедии, понять, почему множество совпадений, ничего не значащих для других, стали для них роковыми.

Вот здесь, на этой узкой тропинке, погоня продолжается только за длинным Рябининым. Пробежав метров сто, Кеменов на ходу оборачивается и свистом зовет Тихонькина. Но мать цепко держит Михаила. Откуда-то издали раздается крик Душки (Шаталова): «Он за мамину юбку хочет спрятаться!» (Да, в драке не участвовал, а подстрекательство — это не в счет?) Подхлестнутый «маминой юбкой», Тихонькин вырывается от Васены Николаевны. Он бежит к лесу, пытаясь догнать своих.

Все совпадает. И в деле и в показаниях. А дальше? Дальше-то и начинается нечто не очень убедительное. Из «чистосердечного признания» Михаила на последних допросах следует, что в этот момент он уже держал два ножа. Один, сапожный, будто бы весь сеанс был спрятан в рукаве, другой, охотничий, взятый у Кеменова, якобы находился наготове в левом кармане.

По последней версии Тихонькина, он обгоняет всю ватагу, настигает Рябинина и попадает в него одним ножом, затем другим. Почувствовав, что нож вошел в мякоть, он останавливается. За ним остальные.

А парень геркулесовой силы с двумя смертельными ранами поднимается и убегает. Кто-то лениво говорит: «Хватит, ему и так досталось». Азарт стихает. Наступает разрядка, можно расходиться. Преследователи мирно завершат воскресный день дома. А Толя Рябинин останется лежать в темноте чужого подъезда, истекая кровью.

Через сорок пять минут его обнаружит на лестнице один из жильцов. Еще через двадцать пять увезет «скорая». Еще через двадцать его не станет.

Родион вынул блокнот, упер в стол корешок и начал прикидывать, что к чему. Он записал два бесспорных обстоятельства: «Рябинин убит двумя ножевыми ударами; у б и й ц а  найден, Тихонькин сознался в преступлении». Но когда Тихонькин взял на себя оба удара? Сначала он отрицал вину, потом возникла версия об одном ударе. И много позже он признал себя полностью виновным. Это тоже факт.

Для опровержения сложившейся версии были две серьезные трудности. Признание Тихонькина и накаленность общественной атмосферы. Родион предвидел, что, защищая интересы подсудимого, он неизбежно будет выглядеть для несведущих людей защитником и  с а м о г о  п р е с т у п л е н и я. Как найти нужную позицию, чтобы преодолеть эту главную трудность, возникающую на пути любого адвоката в любом процессе?

Защитник обязан  в о  в с е х  с л у ч а я х  а к т и в н о  действовать в защиту интересов обвиняемого, на то он и защитник. А если твоя убежденность идет вразрез с признаниями обвиняемого? Если ты уверен, что приговор, построенный на самообвинении Тихонькина, ошибочный? И ошибка суда вызовет у тех, кто знает правду, лишь презрение к правосудию вообще, чувство превосходства над судьями, которых сумели обойти. При этом нельзя не думать и над тем, чтобы жизнь Михаила Тихонькина в дальнейшем могла сложиться более удачно.

Родион начал замерзать, ноги налились тяжестью, снова заныла поясница. Радикулит? Не иначе. Допрыгался. Старческие болезни уже развились. Он переминается с ноги на ногу, трет спину.

Окруженный шуршанием листьев, терпким застойным запахом парка, Родион пытался вспомнить, почему его довод о неубедительности перемены показаний, на которую он ссылался уже в городском суде, не был принят в соображение. Он мысленно вернулся в зал заседаний, наполненный гулом недовольства, мешавшим ему говорить, услышал приговор Тихонькину. Значит, сейчас надо было прежде всего понять причину разительной перемены в поведении Михаила от полного отрицания вины на первых допросах до полного ее признания на последних. Что произошло в нем самом? Родион опять пристроил к дереву свой блокнот и записал: «Когда произошла подмена одной версии Тихонькина другой?»

Теперь он перебирал в памяти каждый этап следствия. Реплики Кеменова, Тихонькина. Допросы. Очные ставки. Когда же произошла подмена? Как?

Наконец воображение натолкнулось на очную ставку подсудимых, когда Тихонькин уже взял на себя один из ударов. Как адвокату несовершеннолетнего Сбруеву было разрешено присутствовать при ней. Конечно, все случилось в тот раз...

Вводят Тихонькина. Коренастый, нарочито не спешащий, он приостанавливается в дверях. В темных глазах скрытое напряжение. Щеки запавшие, серые. Он терпеливо ждет вопросов, не теряя при этом достоинства. Невысокая фигура его с обмякшим на плечах пиджаком по контрасту с выражением лица кажется почти жалкой. Но Родион тут же вспоминает, что в тот февральский вечер по первому же сигналу семнадцатилетнего Тихонькина взрослые парни побегут к клубу избивать незнакомых ребят.

Вслед за Тихонькиным вводят Кеменова.

Он выглядит много солиднее Михаила, хотя старше всего на год. Узкие глаза поблескивают из-под светлой челки, хорошо, по фигуре пригнанная одежда выдает заботу ближних и достаток. В отличие от малопривлекательного, невидного Тихонькина его можно назвать красивым. Наверно, из-за роста, гибкой фигуры и гордо посаженной густоволосой белокурой головы, которой совсем не подходит тонкая, с выпирающим кадыком шея.

К Кеменову Родион давно присматривался.

На следующий день после преступления именно Кеменов даст подробные показания Вяткину о том, как все произошло, признается открыто в своей вине. Конкретность изложения обстоятельств по свежему следу не оставляет сомнений в его правдивости.

Родион вспоминает допросы обвиняемых, свидетелей, заключение экспертов. Затем вынимает свои выписки из дела. Здесь должны быть первые показания Кеменова. Вот они. 3 февраля, на другой день после убийства:

«Увидев, что двое наших побежали за длинным парнем, — говорил Кеменов тогда, — я оттолкнул Люсю Разуваеву и побежал за ними. Кирилл Кабаков — за мной. Не успел я добежать до ребят, как этот длинный снова побежал, и мы с Кабаковым за ним. У оврага его избили палками... Парень увидел, что бежим еще мы, вырвался от ребят и побежал дальше. Я не останавливаясь вытащил из кармана нож, пробежал еще метра три и ткнул ножом в него. Я хотел пырнуть его где помягче, в ягодицу, но при этом споткнулся и попал ему в левый бок со стороны спины. Нож вошел очень мягко». — «Сколько раз вы его ударили?» — спрашивает Вяткин. «Не помню... После этого я остановился. Парень побежал дальше. Я решил, что вообще не попал в него, но потом увидел на ноже кровь». — «Где были ваши товарищи в это время?» — «Кабаков хотел догнать пария, но я его остановил: мол, и так уже хватит». — «Что вы сказали Кабакову?» — «Он спросил у меня: «Ты чего остановился?» Я ответил: «Я, кажется, несколько раз попал ножом. Хотел в ягодицу, но попал, кажется, в бок и еще куда-то... А ты?» — «Нож вы ему показали?» — «Да. Тут же мы зашли в кусты, посмотрели на мой нож, и я обтер его. Мы вернулись. Придя во двор, я увидел подбежавшего Тихонькина и сказал ему, что пырнул парня ножом... Нож у меня был охотничий, старый». — «Зачем же вы ударили ножом человека, который вам ничего не сделал?» — «Я и сам не знаю, зачем это сделал. Просто я видел, как сильный парень отбивается от ребят. Я решил, что одними палками с ним не справишься. Поэтому достал нож, решил пугнуть его в мягкую часть».

Под показаниями стояло:

«Я рассказал все именно так, как было на самом деле».

3 февраля 197... года. И подпись.

Родион нашел запись той очной ставки между Кеменовым и Тихонькиным, которая сейчас казалась ему решающей, и сразу погрузился в атмосферу встречи двух соучастников. Родион вспомнил серую неподвижность одутловатого лица Тихонькина, его низкорослую фигуру и блеск темных, почти сливовых глаз; насмешливо скривленные губы Кеменова, его напрягшийся затылок и шею с тонко выпирающим кадыком; вспомнил он и набухшие руки Вяткина, лежавшие на столе, и замкнуто-хмурое выражение его лица.

Следователю Никифору Федосеевичу Вяткину, немолодому, усталому, с редкими светлыми волосами и растущей шишкой в верхней части лба, было противно возиться с этой, как он говорил, «невылупившейся публикой»; был он крупным специалистом, раскрывшим не один десяток крупных государственных хищений. В прокуратуре много говорили о блистательном умении Вяткина нащупать связи расхитителей, спокойно нагрянуть в глубинку, чтобы самому снять первый допрос при задержании преступников.

Но время шло, осколок, сидевший еще с войны в легком, подорвал здоровье Вяткина. Разъезжать становилось все труднее. И он осел в районной прокуратуре, где работать приходилось все больше с молодежью. У него самого детей не было, только жена Настя, вывезенная с войны, худенькая, страдавшая ревмокардитом. Вяткин ухаживал за ней, как за ребенком, и вечно с работы таскал сумку, набитую хлебом, бутылками молока, картошкой.

Разложив бумаги, Вяткин придвинулся поближе к Тихонькину. «Расскажи в присутствии приятеля, — сказал он, не глядя на Кеменова, — как было дело». Тихонькин равнодушно, чуть запинаясь, слово в слово повторил свои показания. Впервые Родион заметил, что у него нет двух зубов и что, говоря, он чуть присвистывает.

Тихонькин подробно рассказал, как вырвался от матери и побежал вслед за ребятами, гнавшимися с палками за Рябининым. Как догнал их. Он плохо помнит, кто бежал рядом с ним, когда повернули назад, кто был еще. Не знал он и что случилось потом с Рябининым. «А самого Рябинина знали раньше?» — спрашивает Вяткин. «Нет», — мотает головой Тихонькин. «Видели его когда-нибудь?» — «Не приходилось». — «А вы?» — обращается он к Кеменову. «Не знал. И не видел никогда». — «Зачем же вы пустили в ход ножи? — говорит следователь. — Разве вы не понимали, что можете убить человека?» — «Нет, — опускает голову Тихонькин, — кто же об этом думает...» — «Вы подтверждаете сказанное Тихонькиным?» — обращается Вяткин к Кеменову, уже готовясь кончать очную ставку.

Кеменов, не отвечая, медленно поворачивается к Тихонькину. Впервые в упор рассматривает его. Пристально, многозначительно, как будто придавая особое значение тому, что собирается сказать, но ничего не говорит и отворачивается. «Может быть, вы хотите что-нибудь добавить?» — спрашивает Вяткин. «Что добавлять, — лениво бросает Кеменов, — все было не так». — «Как же?» — оборачивается следователь, уже протягивавший запись протокола Тихонькину. «Я, к примеру, никого не убивал и не собирался». — «Как же не убивали? — усмехается следователь. — По вашему собственному признанию вы ранили Рябинина в бок, а экспертиза показала, что эта рана в равной мере с другой привела к смертельному исходу». — «Да я и не ударял совсем», — говорит Кеменов, тряхнув белокурой челкой. Тонкая шея его еще больше напрягается. «Как это? — озадаченно глядит Вяткин и трет шишку на лбу. — Вы же сами на другой день признались...»

Кеменов передергивает плечами. Он смотрит в окно. Там, за окном, качнулась ветка, снег хлопьями полетел вниз. Городская плохонькая птица, сидевшая на ветке, нахохлилась, округлилась, устроившись поудобнее, и замерла, готовая вспорхнуть при первом шорохе. «Миша, — раздельно говорит Кеменов, не отрывая глаз от птицы, — припомни, к а к  все было. Расскажи правду, кто нанес  о б а  ранения». Тихонькин поднимает на Кеменова темные глаза, сильные скулы его окаменели, выдавая громадное напряжение, губы сжаты. Наконец он разжимает их: «Сегодня я говорить больше не буду». Вяткин пробует продолжать, зайти с одной стороны, с другой... Безрезультатно.

Родион сидит подавленный, с земли тянет сыростью.

Кеменов подбросил Тихонькину новую версию. Об этом Сбруев думал и раньше. Но главное не в этом, а в том, почему, черт возьми, Тихонькин, этот внутренне более собранный и волевой парень, на следующих допросах принимает пасовку Кеменова? Почему безоговорочно соглашается на нее?

Допрос возобновляется лишь семь дней спустя.

«Выйдя в тот день во двор, — заявляет после перерыва Тихонькин, — я подошел к Кеменову, спросил, есть ли у него нож. Кеменов ответил, что есть охотничий нож. Я попросил его дать мне нож». — «Зачем вам понадобился нож?» — «Этого я не могу объяснить». — «Продолжайте». — «Взяв с собой отцовский сапожный нож и этот Сашкин охотничий, я пошел в кино. Нож Кеменова во время сеанса... я раскрыл и положил в карман... Раскрытый нож Кеменова я так и держал в кармане в левой руке. Когда я побежал за Рябининым, я не сказал Саше Кеменову ни слова...»

«И это называется признанием! — поразился Родион. — «Взял нож у Кеменова». Зачем же ему еще один нож, когда и первый-то не был ему нужен в кино?»

Когда Родион напоминал о первых показаниях Кеменова в городском суде и о том, как по его же заявлению он «вытер нож у кустов», «положил его в карман», этому не придали должного значения. Мол, это бывает. С перепугу наговоришь и лишнего, а потом все выясняется.

«Значит, ты не был с ребятами, когда они побежали бить длинного парня? Что же ты делал?» — спрашивает Вяткин. «Стоял с девчонками, — говорит Кеменов. — Вызовите их, они подтвердят, что я не отходил от них после сеанса».

Оказывается, он от Люси Разуваевой и не отходил вовсе.

На следующий день Вяткин вызывает Люсю Разуваеву. «Бежал Саша Кеменов с теми, кто преследовал Рябинина?» — спрашивает ее Вяткин. «Не помню. Кажется, он стоял с нами».

Вот и все. Именно тогда появилась новая версия — убил Тихонькин. Но убежденность в самооговоре Михаила возросла у Родиона, когда он смог убедиться в более чем странном поведении близких Тихонькина. Ни сама Васена Николаевна, ни кто другой из прямых свидетелей убийства не попытались за два года опровергнуть сложившуюся версию, потребовать нового расследования. А приговор-то ведь: десять лет! Родители, сестра Катя, двоюродный брат Алексей не двинули пальцем, они как воды в рот набрали! Более того, пришлось  у г о в а р и в а т ь  их согласиться на кассацию в Верховный Суд.

Третий месяц идет доследование. На днях оно заканчивается.

А упорство Тихонькина непоколебимо. На все вопросы Михаил отвечает: «Я все уже сказал».

Родион достает сигареты, они отсырели, не раскуриваются. Вокруг скамьи все усеяно красными исклеванными рябининками.

По свидетельству одних, Михаил — «такой друг, каких не сыщешь, сильный, упорный, веселый, авторитет для друзей». По рассказам других — «любит верховодить, быть первым где не надо, участник постоянных сборищ и выпивок в подъездах, терроризирует всю улицу».

Ничего себе портрет, а? Посмотрим, что делает Тихонькин последние годы.

После семилетки, перепробовав множество профессий, начинает кочевую жизнь. Проводником, официантом на курортах, механиком. Нигде не приживается. Затем поступает в вечернюю школу, готовится в Институт связи. В последнюю осень Тихонькин едет на комсомольскую стройку и возвращается со значком лучшего строителя.

А родные?

Васена Николаевна в свои пятьдесят лет молчаливая, скрытная. За последние два года превратилась в старуху. Несмотря на производственную травму, по-прежнему работает в домоуправлении. Отец, Гаврила Михайлович, намного старше ее, воевал, теперь сапожничает в районной мастерской; старшая сестра Катя — воспитатель детского сада, живет отдельно. Скандалов в семье не бывало. Родные считают Михаила взбалмошным, но смелым, даже отчаянным. «Он всегда добр, отзывчив, а с матерью особенно считается», — говорит Катя.

Родион вздыхает, запихивает бумаги обратно. Больше здесь делать нечего.

Солнце уже опустилось. В консультацию не имеет смысла возвращаться. Пройдя по Щербаковской квартал, он задерживается у нового Института полупроводников. Сквозь громадное стекло серого куба проглядывает зимний сад с фонтаном, лестница, увитая плющом... райская жизнь у представителей НТР!

Он хаживал на Щербаковку, когда она только отстраивалась, в десятиэтажные дома вселялись люди, вчера еще жившие в бараках Благуши. Дом Тихонькиных у самого парка. В стороне. Здесь во дворике весной зацветет сирень. Соседские ребята с визгом понесутся к маленькой речке. На скамейках замаячат парочки. Но все это уже не для Михаила.

А вот и Семеновская площадь, новый парикмахерский салон, похожий на стеклянный аквариум.

Ему вспомнилась Наташа и как она работала парикмахером в мужском зале на Петровке, когда они познакомились. Он помнил запах грибов, которые она любила жарить. И вечера с этой тоненькой девочкой, смахивающей на монголку прямыми жесткими волосами, черными, как копирка, глазами. «А образование у вас какое, высшее?» — спросила она, подстригая его в первый раз. Родион тогда подумал, что девчонка ищет мужа с образованием. Потом он узнал, что Наташа одержимо хотела поступить в медицинский институт, но ее продолжали остро интересовать люди с другими профессиями. Какая лучше всего, в чем состоит работа и как складывается жизнь с этой профессией? Она вообще интересовалась вещами, которые его не занимали совсем.

В первый день их знакомства он пошло разыграл ее, бухнув что-то о цирке и уникальном номере на спине слона. И впоследствии, войдя в роль, он каждый раз, пока она его стригла, рассказывал ей о своих тренировках, описывал свои успехи здесь и за рубежом. Наташа долго верила этой брехне и, хлопоча над его головой, спрашивала, готов ли номер и когда можно будет это увидеть. Ему было жаль ее разочаровывать, но как-то, уставший, он проболтался. И она расстроилась.

Все оказалось не так просто.

Невинный розыгрыш обернулся обманом. Коря себя за это, он начал захаживать на Петровку с делом и без дела, приглашая Наташу в театр и за город, пока все не пошло по обычному, не раз хоженному кругу.

Месяца через два он обнаружил в ней нечто столь серьезное, что принял решение не появляться больше на Петровке.

А Наташа поступила в институт на врача-косметолога. Она продолжала работать на Петровке, по вечерам училась. Зная это, он стригся после семи, и сменщица Наташи часто рассказывала о ней, не осуждая Родиона, не расспрашивая.

Он не переставал вспоминать Наташу. Интонации, выражение глаз, когда она задавала свои бесчисленные вопросы, и то, как по утрам неслышно прокрадывалась в кухню и как шипела там кофеварка...

В стекла салона били лучи заката. В широких окнах отражался розовый кусок сквера, розовый, плывущий по площади троллейбус. Этот дворец красоты на Семеновской имел мало общего с тесной парикмахерской на Петровке.

А вот и знакомое кафе «Мимоза». «Должно быть, еще работает, — подумал. — Новенькие столики, кондиционер, лампы дневного света... Зайти, что ли? Некогда».

Минут пять простоял на стоянке такси, машин не было. Автобусы шли все в сторону Измайлова. А собственно, что он теряет? Ведь это же здесь, рядом. Сначала так сначала. Родион загадал: если пойдет такси — он возвратится в центр, если автобус — поедет в Измайлово к родителям Тихонькина.

Подошел автобус.

 

IV

Олег не застал Родиона дома и теперь в раздумье стоял у его подъезда.

В полдень выглянуло солнце, в городе не чувствовалось приближения зимы. Снег стаял, было сыро, шумно. Он уже отвык от скрежета тормозов, грохота моторов, бьющего в нос запаха бензина.

Побродить? Или в клинику заскочить? Сюрпризом, посреди отпуска. Или...

«Нет, не будет этого, — приказал себе. — Завтра... Зачем откладывать? — опять засомневался. — Марина на спортивных сборах, и раз уж так сложилось с Родионом... Нет, не смей. Повторится то, что уже бывало». Он сунет Ирине Васильевне купленные в киоске цветы, а она сядет напротив и станет вязать. Шаль какую-нибудь. Как будто его нет. Сгоряча он будет пороть что-нибудь о демографическом взрыве или о муравьиных свадьбах. Потом, когда оставаться дольше будет неприлично, он начнет искать повод для новой встречи. Например, предложит ей серию походов в театр, поездок в заповедные места Подмосковья. «Не беспокойтесь, — покачает она головой. — Я привыкла быть одна. Мне не бывает скучно». — «Да я и не имею в виду, что вам скучно, — засуетится он. — Просто в Консерватории концерт. Моцарт, «Реквием». Или «Кармен» в Большом. Можно достать... Попытаться...» — «Не пытайтесь, — скажет она спокойно. — Я все это услышу по радио».

Если ей верить, она вообще ни в чем не нуждалась.

Олег поехал к себе, бросил чемодан, затем набрал номер Родиона. Никто не ответил. На телефонном аппарате, на стульях, на подоконнике лежал толстый слой пыли. Олег было снова дернулся к трубке, но раздумал и без звонка двинулся к Колокольникову.

Он шел не спеша, купил на Сретенке цветы, постоял около кинотеатра, разглядывая рекламу.

В Колокольниковом было тихо. Гул транспорта, проходящего по Сретенке, сюда не доходил. Олег шел, прижимаясь к дому, чтобы из окон его не было видно.

В стеклах ее квартиры блестело разноцветное солнце — синее, оранжевое, изумрудное. Он позвонил раз, другой, пряча за спину хризантемы. Наконец она впустила его.

И вот он сидел в зеленом кресле около журнального столика, а она вовсе не вязала, а кружила по комнате, то наливая воду в вазу, то принимаясь накрывать на стол. Он протестовал, а она убегала на кухню, лазила в буфет. Он глядел на ее располневшие руки, на светлые, чуть поредевшие волосы, которые она теперь зачесывала на прямой пробор так, что, подхваченные сзади, они спереди закрывали углы висков и уши, он узнавал серую, старившую ее шаль, в которую она куталась, сутулясь, отчего спина казалась круглой.

— Со мной случилась ужасная история, — остановилась наконец она. — В начале июля. Даже не знаю, как вам рассказать и надо ли. Нет, вам это неинтересно.

Он замотал головой, но она уже прервала себя:

— Лучше я вам Равеля сыграю.

Она села к роялю, начала, но тут же вскочила, оборвав, словно забыла продолжение.

— Это было утром, — сказала она торопливо. Пальцы ее касались шеи, лба. — Ну, часов в семь, полвосьмого... Нет, я же вам не объяснила... Соседка болела гриппом, высокая температура. Звонит мне и просит: «Выйдите посмотрите, стоит ли машина в гараже, — не могу встать». Я спросила, что стряслось. «Муж уехал к приятелям вчера вечером и не вернулся, — пояснила соседка. — Думала, он заночевал у Горина. (Это приятель, с которым они на юге в отпуске были вместе.) Там его тоже не оказалось. Уж и не знаю, что думать, — добавила она. — Зайдите ко мне, голубушка, пожалуйста, за ключами. Может, машина на месте. Когда вам удобно».

Ирина Васильевна терла виски, как будто смазывала их нашатырем. Веки ее подрагивали.

— Это все давно уже было, но я помню каждое слово. — Она прикрыла глаза, как будто увидела что-то.

— Что же произошло? — напомнил Олег. Теперь он смутно начал понимать смысл телеграммы Родиона.

— Она дала мне запасные ключи от гаража. Я взяла их и сразу же пошла.

— Это далеко?

— Не очень. Сретенский тупик. Я часто мимо прохожу. Там индивидуальные гаражи. Двадцать или больше. И света почти нет. Одна только лампочка на весь тупик. Она вот так раскачивалась, — Ирина Васильевна показала на часы, — как маятник. Соседка потом сокрушалась: мол, сколько раз требовали, чтобы освещение лучше было, а примут решение проводить электричество — все пайщики вдруг отказываются платить. Видите, как бывает?.. Владельцы машин, а на электричество жалели. — Она снова вскочила. — Да что это я! Вы, наверно, есть хотите. С поезда прямо? И кофе не пьете...

— Нет. Рассказывайте! Что же произошло?

— Боже, вы не представляете, как там было пустынно. Но я ведь ничего не боюсь. — Она посмотрела на него, как бы проверяя, верит ли он.

Конечно, он верил. Страхи, уложившие ее тогда в клинику, не имели отношения к внешней опасности.

— Я вошла в гараж, — говорила Ирина Васильевна. — Машины не было. Уж взялась за дверь, вижу — ее перекосило, как будто соскочила с одной скобы. Нащупала выключатель, зажгла лампочку внутри... — Она умолкла, не решаясь описать увиденное.

Он выждал, пока она успокоилась, остановился взглядом на фотографии Марины. Длинная, худущая, в балетной пачке. Такой она была, когда он ее увидел впервые.

— В углу, в сторонке, — продолжала Ирина деловито, — лежал Егор Алиевич, сосед мой. Он, знаете, маленький такой, щуплый. Поэтому он выглядел, как мальчишка, свернувшийся клубочком. Я решила, что он пьян и заснул. А когда подошла поближе, поняла, что он без сознания. Я только наклонилась, не стала его трогать. Я помнила, что нельзя в таких случаях...

— Испугались? — не удержался он.

— Не помню. Я спешила вызвать «скорую». А те уже сами вызвали милицию. Потом я позвонила соседке.

— Все это в прошлом, — остановил ее Олег. — Теперь уж разберутся. Главное, чтобы сосед остался жив.

— Нет, нет. Тут другое, — заторопилась она, удивленная его реакцией. — Его жизнь уже вне опасности. — Она поглядела на Олега. — Вы даже не представляете, как я была спокойна, они все удивились. Я у его жены Нины Григорьевны просидела до их прихода, Егора Алиевича увезли в больницу, а они-то долго там возились. Собаки, милиция, свидетельствование. И меня сразу же расспросили, что и как я увидела. На днях суд, и я — первая свидетельница. Сегодня утром я, правда... ну да ничего. Ведь теперь уж к концу дело идет. — Она вздохнула.

— А машина? — спросил Олег.

— Ну, ее сразу нашли. У них ведь французская.

— Французская? Откуда же?

— Егор Алиевич работал где-то в Африке одно время. Там и купил «ситроен».

— Глупо, — сказал Олег, — красть в Москве французскую машину.

— Машина не такая уж яркая. Серая или голубая, как и многие машины. И опять я причастна к этому.

— К поимке преступника?

— Нет, не к поимке. А к самому преступнику. Я его знаю. Но это не главное. Главное состоит в том, что я, кажется, последняя и видела его перед преступлением. И еще вот что поразительно... Вы меня слушаете?

— Конечно. — Олег стиснул ее руку, неловко погладил.

— Он вообще-то не похож на преступника. И, может быть, я участвую в какой-то страшной ошибке. Не дай бог наведу на ложный след. Как мне и быть... даже не знаю.

— Продолжайте, — подбодрил ее Олег, внутренне содрогаясь от того, что еще предстояло ему услышать. — Почему вы думаете, что видели преступника последней?

— Да, да. В этом вся и суть. — Она замолчала, потом почему-то оглянулась на дверь. — Накануне того утра, когда соседка попросила меня зайти в их гараж, я была у этих гаражей. Вечером. — Она снова оглянулась, словно опасаясь, не стоят ли за ее спиной. — Там, за гаражами, есть проходной двор. У меня был урок музыки на соседней улице. Я возвращалась. Около гаражей встретила сына моего другого соседа, Василия Петровича. Довольно известный врач-педиатр. С бородой, солидный такой. Он когда-то лечил Марину от свинки. И вдруг вечером, представляете, у гаража его сын — Никита. Я его еще мальчиком знала. Когда школу кончала, он в первый класс пошел. А теперь встретила взрослого человека.

— Ну и что же? — с досадой отозвался Олег. — Какое он имеет отношение к угону?

— В том-то и дело. — Ирина Васильевна наклонилась к Олегу. — В этом весь ужас, что он, этот парень, которого я знала мальчиком, он и есть преступник.

— Рахманинов?

— Ну да. Он избил, и машину угнал тоже он. Так считают. Подозрение падает на него. И я на суде должна все снова рассказать и о Егоре Алиевиче в гараже и о встрече с Никитой накануне, понимаете? А я и поверить-то не могу, что это он. Мне кажется, что допущена какая-то страшная ошибка. Машина у Рахманиновых своя, зачем же Никите брать чужую?

— Постойте, — остановил Олег поток ее слов, — я слышал об этой истории от одного знакомого в поезде... — Олег помедлил. — Рахманинова Сбруев защищает. Я о нем говорил вам.

— Так это я его и посоветовала взять Ольге Николаевне, матери Никиты, — вспыхнула она. — По вашей характеристике. Видите, как это все серьезно, — добавила она, — и я должна свидетельствовать. Так нелепо, не правда ли?

Олег кивнул.

— Я новый сварю, — показала она на его остывший кофе. — Сейчас, не беспокойтесь.

Олег встал, осматривая комнату.

Ирина вошла с подносом, зазвонил телефон.

— Алло, алло!.. Это ты, ты, милая? — возбужденно-громко заговорила она. — Жду тебя... Конечно. — Она засмеялась. — Без снотворных. Не волнуйся... Вот навестил Олег Петрович... Передам. Но ты сама... Надеюсь, зайдет посмотреть на тебя. — Ирина кивнула Олегу, адресуя сказанное ему. — До встречи... Марина прилетит утром. — Она подошла к Олегу.

Он молча наблюдал за ней.

— Я ее попросила. Мне будет спокойнее, если Марина дома. Но я ей, конечно, не позволю таскаться по судам.

— Да... — протянул Олег. — Интересно на нее взглянуть... Так что же Рахманинов?

Она не могла сразу вернуться к прежней теме. Отблеск разговора с дочерью еще лежал на ее лице.

— Да, о Никите, — вздохнула Ирина Васильевна. — Если б вы видели это... Очень трудно все рассказать.

— А вы не торопитесь.

— Чудовищно, но это была самая обыкновенная встреча. И говорили мы ничего не значащие слова. А через час, а может быть даже меньше, это произошло. Понимаете? Значит, вот как может быть, что еще за час все выглядит буднично, просто, ничего не предвещает этого... А потом... Ни с того ни с сего.

— Может быть, Никита не случайно оказался там?

— Не думаю, — сказала она с тоской. — Нет, это не было обдуманно. Не верю. Это какое-то страшное совпадение или ссора. Или вообще это не он. Когда я его встретила, я хотела пройти мимо. Ну мало ли кто стоит на улице у гаражей? И вдруг этот человек подходит ко мне. Улыбается. Понимаете, улыбается. Я не путаю ничего. И говорит: «Ирина Васильевна, вы меня узнаете?» Тут я узнала его, конечно. Хотя он переменился. Я разглядывала его в темноте. Он был в яркой рубахе и замшевой куртке. Все нарядное такое, как с вечеринки. И только я про себя отметила, что он ведь совсем молодой, а у него уже залысины на лбу и полнота в шее у подбородка, как он говорит: «Я Никита Рахманинов, помните?»

Ирина Васильевна взяла чашку с кофе, рука ее дрожала.

— Ведь что удивительно! Он мог пройти мимо. Я-то его не останавливала. Понимаете? Он меня окликнул. И сам имя свое сказал. Он  х о т е л, чтобы его узнали. Олег Петрович, ну представьте, что он уже замыслил покушение, как они говорят. Зачем же ему меня останавливать? Ведь я — свидетель. Никто бы вообще не узнал, что он там был в это время. Тем более что он только приехал.

— Почему вы так считаете? — спросил Олег.

— Он сам мне сказал. — Она задумалась на секунду. — Он сказал: «Я ведь в армии был». — «Да, да, — вспомнила я. — Твой отец как-то говорил». Он кивнул. Потом спросил: «Где мои? Не застал их, а пришел за машиной». Значит, за «Москвичом». Я вспомнила, что родители Никиты уехали в отпуск на юг и что перед отъездом Василий Петрович пожаловался, что сын не слушается его, не хочет в институт. «Совсем отбился от рук, — говорил Василий Петрович. — И хорошо, что он попал в армию, армия его исправит». «Что же ты собираешься делать теперь, после армии?» — спросила я Никиту, после того как объяснила ему, где родители. Он как-то неопределенно покачал головой: «Буду разъезжать». И все. Весь наш разговор.

Ирина Васильевна замолчала, потом подняла глаза на Олега.

— Поняли? — Она пристально всматривалась в его лицо. — Никита всего этого мог мне не говорить. Ну что... он машину у отца хочет взять. И все другое. Это никак не вяжется с преднамеренностью. Правда? Но я не знаю, как убедить суд. Я вообще не могу разобраться в этой истории. Зачем ему надо было избивать? И брать эту заграничную машину вместо их собственного «Москвича»? Что-то здесь не так.

Она встала, заходила по комнате.

В пересказе Ирины Васильевны странного было действительно много. Наверно, существенные звенья преступления остались ей неведомы. Но чтобы узнать их, надо было ознакомиться с делом, влезть в историю, которая столь неожиданно становилась сейчас для него решающе важной.

Часы пробили два.

— Поеду к Сбруеву, разузнаю, что к чему, — сказал он, вставая. — Вечером позвоню. — Он задержал ее холодную руку. — Не тревожьтесь, судебную ошибку Сбруев не пропустит.

— Узнайте все у него, — сказала она умоляюще, — и не оставляйте меня эти дни.

 

V

Разговор с Родионом о деле Рахманинова был для Олега непрост. Он словно уже видел ироническую усмешку, с какой Родион выслушает его.

Скажем откровенно: до сих пор Олег не испытывал интереса к профессиональным тайнам Родиона, его коробили расспросы о преступниках, их психологии, о том, как удается добиться у них признания. Мерзко без необходимости заглядывать в чужую жизнь, будь она даже жизнью отпетого негодяя. Чаще всего он слушал рассказы Родиона не реагируя, не вникая, давая тому излиться.

Сейчас, оказавшись косвенно причастным к судебному процессу, он вдруг понял, что умело отгораживался от какой-то сложной, больной сферы действительности, которая требует вмешательства «ассенизаторов», как выразился поэт. Правда, у Олега были свои причины для подобной предвзятости. Он сталкивался ежедневно с возможностью смерти людей самых достойных, порой остро необходимых человеческому роду, с судьбой больных детей, беззащитных в борьбе с недугами. И ему казалась непомерной роскошью многомесячная трата времени на то, чтобы уменьшить срок наказания какому-нибудь мерзавцу, который загубил чью-то жизнь.

Олег глубоко сожалел, что талант Родиона из года в год уходит на борьбу за ничтожное снижение наказания, в сущности уже на девяносто процентов предопределенного обвинением, в то время как тот мог бы делать что-то более полезное с тем же блеском и страстью. Ведь Родион обладал редкой способностью отзываться на чужое несчастье. Непостижимым образом именно Родион оказывался под рукой, когда беда заставала кого-нибудь из друзей или самого Олега. И сколько раз это бывало...

И опять Родиона он не застал дома.

Было обеденное время, уезжать не имело смысла. Может, отзаседает и вернется? Олег пристроился на скамейке в противоположном дворе, решив ждать до упора. Сейчас он вспомнил, как мчался сюда, на Чаплыгина, когда разразилась катастрофа с Настей.

Сколько пролежала у него Настя Гаврилова в первый раз? Месяца три? После паралича ног это еще не много. Освоила хождение заново, передвигалась. Ну не бегом, конечно, но уж сама могла добрести до школы. И казалось, оба они выиграли бой.

И вот когда белокурая Настя снова вернулась к нему в ту самую палату, где лежала два года назад, безнадежно изуродованная новым параличом, Олег впервые потерял самообладание. Метался по городу, звонил каким-то коллегам, созывая консилиум. Потом позвонил Жаку Дюруа, чей доклад о новых данных по рассеянному склерозу он слышал в Париже той весной, а вечером, часам к восьми, приплелся к Родиону.

Многое важное стерлось теперь в его памяти из встречи с Родькой в тот день, когда он добивался невозможного для Насти, но многое другое отпечаталось с поразительной, фотографической точностью.

...Помнится, Родион сидел на диване. Рядом на стуле стоял термос, тарелка с сыром. В кофейник с водой был всунут кипятильник, над секретером, чуть освещая комнату, висело старинное бра. В комнате было очень мало мебели: стол, полки с книгами, неизменная ваза с цветами.

Олег поражался этому умению Родьки жить холостяком как семейному. В холодильнике всегда найдется масло, мясо, яйца. И пыли в квартире не видно. Правда, тогда еще мать была жива.

«Раздевайся, — сказал Родион. — Сейчас кофе сварю». «Зачем...» — махнул рукой Олег и сел не раздеваясь. «Ты что, на вокзале?» — одернул его Родька. Олег неохотно стянул куртку. «Может, по сто? А?.. Ну как знаешь, тогда, я тебе о Боброве расскажу и о трех его музах». — «Валяй о музах, — вяло улыбнулся Олег, сразу почувствовав облегчение. Непостижимая способность Родьки переключать разговор на своих подзащитных всегда умиляла Олега. — Ладно уж, — устало прислонился он к спинке кресла, — кофе давай, меня мутит от усталости. И водки, пожалуй».

Когда Олег отхлебнул водки и запил кофе по-турецки, которым так гордился Родька, наступило легкое возбуждение, отодвинувшее в глубину сознания острую боль бессилия. Мысли не цеплялись так стойко за одно и то же. Все пришло в движение и притупилось одновременно. Ну какой он, к черту, собеседник?

А Родьку уже понесло. «Послушай, ты когда-нибудь задумывался, во что обходится обществу клевета? А? — дернулся он навстречу Олегу. — Или ты только арию о клевете слышал? Господина Россини? — Он курил и бегал по комнате. — Почему так несоразмерны последствия клеветы и наказания за нее? Я уже не говорю, что оговор невинного стоит расходов на длительное следствие, приходится отрывать множество людей от дела. Но главное — неизбежные нервные срывы, почти обязательная потеря репутации... Идем дальше. Предположим, невиновный даже оправдан. Но перед кем? Перед кучкой родственников, свидетелей, находившихся в зале. А на работе, в подъезде, на улице? Кто-то знает правду, а большинство наслышано уже о какой-то судимости, человека начинают сторониться. А клеветнику что — он-то запросто пошел домой. Он ведь всегда при бульоне. Не вышло засудить — нервы потрепал, отомстил, и то хлеб».

Олег не реагировал. Теперь, после трех рюмок, голова его налилась чем-то плотным, ему хотелось уйти, заснуть где-нибудь в сторонке. Но он знал, что спать не сможет. «Не веришь? Ты думаешь, это из области предположений? Нет, друг, излагаю под непосредственным впечатлением сегодняшнего заседания суда». — «А можно без деталей?» — попросил Олег. «Попытаюсь».

Олег выпил еще кофе и опустил голову. Если не смотреть на Родиона, а просто следить за его голосом?

«Царицы эстрады, три иллюзионистки. Гвоздь программы в роскошном ресторане «Золотой купол». Они-то и обрушились на одного парня, которого я защищаю». — «Один на троих?» — Олег пробовал улыбнуться. «Делаешь успехи, — обрадовался Родька. — Но пока слабые... Он — на одну. Эстрадная звезда Эльвира Гранатова... В данном случае лицо, возбудившее дело. К следователю оно попало в довольно упрощенном виде... Слушай-ка, — перебил себя Родион, — может, пройдемся? Я уже полсуток не вдыхал кислорода...»

Посидев во дворе еще минут десять, Олег снова поднялся к Родиону. Сквозь дверь было слышно, как непрерывно звонит телефон. Кому-то другому он тоже был позарез нужен. Олег не стал спускаться, сел здесь же на ступеньки, благо этаж последний, прислонился к стене.

...Как в тот вечер они оказались в ресторане «Золотой купол» с многоярусными люстрами, мягкой ковровой тканью на полу, скрадывавшей шум голосов и шагов, Олег не помнил. Помнил стол, уставленный закусками, круг посреди зала, на котором шла эстрадная программа с участием потерпевшей Эльвиры Гранатовой, а в перерывах танцевали посетители.

«Чтобы понятнее, — тронул его за плечо Родион, дожевывая сардины, — когда Эльвира Гранатова вынимала из-за пазухи своих попугаев и петухов, кто-то из зала выкрикнул оскорбление по ее адресу, а в антракте в артистической этот же человек якобы ее избил. Бобров утверждает, что он ее пальцем не тронул, а обе партнерши Эльвиры, оказывается, не первый раз свидетельствуют в ее пользу. Бобров клянется, что и раньше они судились, всегда сдирая крупную монету с мужиков, пытавшихся увернуться от их наманикюренных пальчиков. Бобров говорит...» — «А Бобров кто?» Олег взял кусок лимона, пожевал. «Бобров? Я ж тебе час про него говорю. Бобров — обвиняемый, который якобы избил Эльвиру. Представь, он был мужем ее. — Родион с аппетитом доедал последнюю сардину. — Два месяца. Потом ушел. Тут-то все и началось. Эльвира во всеуслышанье заявила: «Все равно я его засажу... Эта птаха у меня за решеткой попоет»...» — «Вот как!» Олег попробовал сосредоточиться. Почему, продолжало стучать в его голове, именно эту лучезарную девочку, такую толковую, безгранично верившую каждому его слову, поражает смертельный недуг? За что? Зачем?

Холодея даже сейчас, Олег вспоминает ту жуткую ночь, когда так необходим ему был поглощенный своими делами Родька. Видно, человек воспринимает счастье, благополучие как норму существования, потому и не ценит этого; а боль — другое, она оставляет неизгладимые следы...

Родион все продолжал ему рассказывать об артистках, а Олег мысленно искал выход. «Если, допустим, не говорить пока ничего родителям Насти, а ее изолировать, выкроив для этого часть своего кабинета? А дальше? Лекарственная терапия, массаж, физио? Нет. Не то. Придется рассказать Гавриловым все начистоту...» «А что делает твой Бобров?» — старается Олег уловить суть рассказа Родиона. «Тромбонист в оркестре. Но теперь-то он без работы — Эльвира постаралась».

Подают бифштексы. Родион накидывается на мясо. «Ну и за что ты уцепишься? — Олег вяло тычет вилкой в салат. — Свидетели инцидент подтверждают. Я бы не брался». — «Занятная у тебя терминология! — вскипает Родион. — При чем здесь «уцепишься»? Мне надо установить истину, ясно тебе? Истину. А не сманеврировать». — «Ну хорошо, — соглашается Олег. — В чем, по-твоему, истина у этого скандалиста?»

В зале грохочут аплодисменты. Раскланивается кудрявый певец, в руках у него цветы.

«Эльвира Гранатова и Валентина Потемкина!» — объявляет руководитель ансамбля, пытаясь перекрыть шум аплодисментов.

И сейчас Олег помнит черноволосую женщину, с выпирающими ключицами, одетую в серебряное платье, и другую, невесомую, с бровями, сросшимися на переносице, их антураж для фокусов: никелированный столик с графином,стаканчики, коробки.

Брюнетка в серебряном платье эффектно поводит руками, и со стола исчезают графин, поднос, появляются платки, алая лента метров на двадцать, из рукавов выпархивают голуби. Гром аплодисментов. Эльвира низко раскланивается. «Они у нее в одном месте спрятаны! — слышится сзади звонкий голос. — Задери-ка подол!» «Слыхал? — Вилка замирает в руке Родиона. — Как в тот раз. Слово в слово! — Он резко отодвигает тарелку. — Нет, ты слыхал? Тот же текст! И никакого Боброва!» — «И вправду, значит, не виноват твой тромбонист, — бормочет пьяно Олег. — Видно, сегодня я не советчик».

Он наливает по бокалу себе и Родиону. «Выпьем за наших женщин. Или за тех, что будут нашими». — «А будут? — чокается Родион, потирая руки от возбуждения. — Нет, не зря интуиция привела меня сюда». — «Это уже частности, — придвигается Олег к нему. — На тебя всегда какая-нибудь дура найдется». — «А... А я-то думал... — хлопая Олега по плечу, продолжает Родион свое. — Теперь представь: если бы в Уголовном кодексе была статья за клевету, равнозначная статье за преступление, в котором клеветник обвиняет неугодного ему человека? За клевету три года и за оговор столько же?» — «Просто вы пользуетесь устаревшими данными, — бурчит тот. — Медицина давно уж доказала, что  с л о в о, тем более слово оскорбительное, может стать таким же пусковым механизмом необратимых патофизиологических и биохимических процессов в организме, как и действие. Понял?» — «Неужто доказала? — вскидывается Родион. — И ты можешь мне это изложить на бумажке? Как бы это пригодилось... Если б мне такую научную выкладку — фокусницы сто раз бы все продумали, прежде чем строчить донос». — «Это точно. Это ты прав...» — поддакивает Олег. «Что с тобой? — спрашивает Родион, в упор разглядывая Олега. — Что у тебя стряслось сегодня?» — «У меня вот случай, — поднимает тот глаза на Родиона. — С девочкой. Здесь и наука пока ничего не может. На стенку лезешь от бессилия». — «Не мямли, — злится Родион. — Какая еще девочка?» Родька тормошит его, заставляя вновь и вновь возвращаться к рассказу о ходе болезни. Он предлагает рисковать, оперировать. Он не отпускает его до утра. И Олегу становится легче.

Да... Тогда Родька вытащил его. А Настя? Настю они не вытащили...

Сидеть на ступеньках становится холодно. Глупость какая-то. Сам же вызвал в Москву, а теперь исчез. Может, будет заседать до вечера. Или к зазнобе поедет. Уж лучше ему по телефону дозваниваться.

Теперь пошел снег, ворсистый, как утром, когда он ехал в поезде. Скамейки, стволы, люди — все бело. Снежинки тают на щеках, облепляют брови, виски. Шины автомобилей утюжат снег, превращая его в грязь. «Вернуться домой?» — лениво думает он.

Олег заходит в магазин и от нечего делать накупает «жигулевского». Затем бредет еще квартал, замечает зеленый огонек такси. Что ж, очень кстати. Он поднимает руку. Таксист притормаживает.

— Не найдется ли, шеф, сигаретки? — Он плюхается на заднее сиденье.

Безусый ухмыляется на «шефа», щелчком выталкивая две «Краснопресненских».

— А куда поедем, дядя?

— К Разгуляю, — морщится Олег, получив за «шефа» «дядю».

 

VI

Семья Тихонькиных жила в новом доме, принадлежащем заводу, в самом конце Щербаковки, там, где улица переходит в Измайловский парк.

Родиону уже приходилось бывать здесь из-за того, что Васена Николаевна уже много месяцев была прикована к постели, — и каждый раз он должен был испрашивать разрешения на это в коллегии. Подменять Вяткина он не собирался, но что поделаешь, коли складывается такая ситуация? Не отступать же.

Теперь он сидит с Васеной Николаевной, разморенный круто заваренным чаем, вареньем из айвы и длинной, с частыми паузами беседой, с удивлением обнаруживая, что Тихонькина уже встает, хозяйничает, и коря себя за то, что невольно нарушил предписание, запрещающее адвокату посещения на дому. Полог, отгораживающий часть комнаты, где находится угол Михаила с его кроватью, тумбочкой и аквариумом на окне, теперь снят. Ненужными кажутся сейчас хрустящая накрахмаленная наволочка, узорчатое зеленое покрывало, рыбы, снующие в освещенном аквариуме.

— Убийство не могло произойти так, как это описывает Михаил, — решается Сбруев, мешая ложечкой в стакане. — Еще не поздно поправить ошибку, если она допущена.

— Зачем вы это? — Тихонькина поднимает умные тоскливые глаза. — Все пережито! И старика не тревожьте, он в этом суде полжизни оставил. Не лишит бог здоровья — дождемся сына, а приберет — и на том спасибо.

— Я не собираюсь беспокоить Гаврилу Михайловича, — хмурится Родион. — А тот сапожный нож, которым Михаил якобы ударил Рябинина, так и сгинул. В речке ничего не нашли... — Он медлит. — Чем же работает Гаврила Михайлович?

— У него еще два ножа имеются, такие же точно.

— А всего три было?

— Три.

— И все одинаковые?

Она кивает.

— Можете мне показать?

Васена Николаевна приносит оба ножа.

Блестящие, заточенные до рукоятки куски металла — без футляра. Он осматривает один из ножей, затем кладет его на стол. Прикоснувшись к скатерти, нож цепляет нитку. Родион перекладывает нож на тарелку.

— Острые, — говорит Васена Николаевна.

— Да, острые, — подтверждает он. — И третий такой же острый?

Она кивает. Вид ножей ей неприятен.

— Теперь подумайте, — говорит он. — Нож этот я на одно мгновение к скатерти прислонил и то нитки чуть попортил. Как же Михаил два часа во время сеанса держал нож в рукаве? Да и потом, уже после драки, он до вечера таскал его в кармане, пока в прорубь не бросил?.. И ни одна ниточка в кармане или в рукаве не повредилась? Под микроскопом исследовали.

Родион раскуривает сигарету...

— Опять неувязка. Медицинская экспертиза показала, что одна рана у убитого по краям рваная, как от деревянной рукоятки. — Родион отодвигает чашку. — Не сходится, понимаете?

— Зря все это, — пожимает плечами Васена Николаевна, — не получится у вас ничего.

— А если он вообще его не брал? И не было никакого ножа у него в рукаве во время сеанса? Тогда что?

Она беспокойно вскидывает глаза.

— Бог с вами. Что это вы надумали?

— Вспомните, кто у вас пользовался ножами Гаврилы Михайловича. На кухне, по хозяйству? Поройтесь по столам, у соседей поспрашивайте.

— Никогда отец наш чужим своего ножа не даст. Ни под каким видом. — Тихонькина начинает собирать со стола. — Бесполезно, бесполезно это, против воли Миши все равно ничего не поделаешь.

— Почему же? — Родион уже не может сдержаться. — Да вы родные ему или нет? Что вы как воды в рот набрали? Или вы не понимаете, о чем речь?!

— Он отопрется от всего.

— Ну уж это позвольте: пока Михаил не отказался от защиты, я имею право доказывать в суде все, что считаю правильным. Мало ли что он утверждает! Если будут неопровержимые доказательства...

— Вы-то найдете доказательства, — опускается на стул Тихонькина, — да послушает ли вас суд?

— Послушает, — резко обрывает он. — Вы как хотите, а я этого не имею права оставить. Вы же должны понять ситуацию — последняя возможность сейчас... Не мог нож в доме затеряться? — вскакивает Родион. — Давайте поищем еще раз, а?

Она покорно идет в кухню. Выдвигает ящики, заглядывает на полки, роется в сундуке. Безрезультатно.

— Извините, — понуро опускает она голову, — обещалась к Кате заехать. Рождение у нее завтра. Первый раз выползу, — Васена Николаевна поправляет платок, — голова-то еще слабая.

— Поехали, — говорит он, не видя иного выхода. — Я помогу вам.

Она молча собирается, выражение покорности, столь не идущее к ее волевому лицу, чуть слабеет. Он помогает ей одеться.

В автобусе на Балашиху пусто. Рабочий день еще не кончился. Автобус огибает, угол парка, затем выезжает на шоссе, потом трясется по мощеной дороге.

В поле, за городом, гуляет пронзительный ветер приближающейся зимы. Солнце блестит не грея, островки снега белеют на темной земле, как смятое белье. Родиона вдруг берет тоска, его неотвратимо тянет вернуться. А Васена Николаевна не видит этой земли, не видит этого снега, не чувствует она и своих слез. Быть может, Тихонькина думает о молодости, когда водила сына в первый класс и надеялась, что он проживет жизнь лучше, чем она, или вспоминает свое пятидесятилетие, когда из барака они переехали в новую квартиру и впервые она перестала таскать в дом дрова, носить воду из колонки на соседней улице.

У сестры Михаила Кати они пробыли недолго. Однако визит этот принес Родиону две неожиданных удачи. Первая: нашелся тот самый нож — оказывается, Катя взяла его у отца перед Новым годом, чтобы, раскалив, плавить им края капронового платка. И вторая: письма Михаила двоюродному брату Алексею и другу своему Василию Гетману, которые она хранила на случай пересмотра дела.

Родион дважды встречался с Алексеем. Он помнил скуластое лицо двоюродного брата Тихонькина, летчика, прилетавшего к Михаилу после приговора горсуда на несколько дней из Заполярья. Такой человек мог сильно влиять на него. Помнил Родион и рассказ Алексея о детских походах с Мишкой и как учил того настольному теннису, спуску на горных лыжах. Говорил он о Михаиле с горячностью, не верил происшедшему, требовал свидания. «Жаль, — сказал Алексей после встречи с братом в тюрьме, — что избыток энергии у этих ребят растрачивается на драки, пьянки, азарт соперничества, круговую поруку. На другое ее уже не остается. А преступление выхватывает из толпы те организмы, сопротивляемость которых наименьшая... Это как в пору эпидемии», — добавил он. «Оригинально, но неточно», — подумал тогда Родион. Уже прощаясь, Алексей сказал: «Очень сомневаюсь, Родион Николаевич, чтобы Михаил рассказал все как было. Вот если бы истина была доказана каким-нибудь иным путем, а не путем допроса самого Михаила, это бы могло помочь делу».

«Доказано, каким-либо иным путем...» Почему Родион тогда пропустил мимо ушей эти слова?

Он пробегает записку Алексею, задержавшись на последней фразе, потом еще раз перечитывает последний абзац.

«Лешка, ведь ты меня знаешь, — писал Михаил ровным крупным почерком, — знаешь, что я для других ничего не пожалею. Вот и в этом деле то же самое. Я думал о нашей встрече и о том, что на прощание я схлопотал от тебя дурака. Но иначе я поступить не мог. Жребий пал на меня».

Родион останавливается. Листок подрагивает в руке, «...иначе поступить не мог». В чем не мог? Что стоит за этим «жребий пал на меня»?

И Гетману, в сущности, то же самое. Вот:

«...как-никак, Вася, мне пришлось получить самый большой срок, а моя мать знает, что я виноват, но не в этом. Рассказать тебе обо всем не могу. Через много лет, когда совсем освобожусь, ты поймешь все. Она (мать) поверит, что иначе я поступить не мог. А мне, Васька, по правде сказать, все это надоело. Только и слышу в свой адрес — дурак да дурак. Ты же знаешь, что я стальной, если что решу твердо. И учти, Василий, ч т о  б ы  н и  с л у ч и л о с ь, я буду стоять на своем. Передай это моей матери... Пусть она зря не тратится и не обивает пороги...»

Ну вот, в этом письме все обнажено до предела. И признание в какой-то  д р у г о й  вине, а не в этой. И ссылка на мать, что «она поверит», стало быть, она что-то знает. И убеждение, что невозможно было поступить иначе. И наконец, бесповоротное решение «стоять на своем» до конца.

— Спасибо, — прощаясь, сказал Родион Кате. — Разрешите мне оставить эти записки у себя?

Катя не возражала.

— А согласится ли мать выступить на суде? — спросила она, когда Васена Николаевна вышла.

— От этого, может быть, будет зависеть судьба ее сына, — пожал плечами Родион.

Через полчаса он стремительно шагает по Щербаковской, страстно веря в этот день, как игрок, начавший выигрывать. «Азарт тебя губит, Сбруев, — говорил, бывало, Федор Павлович, у которого он проходил институтскую практику. — Сильно он будет мешать тебе в жизни».

«Что поделаешь, каков есть!» — думает сейчас Родион.

У дома с палисадником он видит, как из углового подъезда выбегает парень в желтой куртке и джинсах. За ним девушка. Черные волосы, портативный магнитофон, перекинутый через плечо, широкий пояс, словно рассекающий надвое ее тонкую фигурку... Наташа! Ух ты, как переменилась... Он провожает глазами эту женщину, значившую так много для него прежде, остро ощущая свою непричастность к ее новой жизни. Да, конечно, он предполагал, что она к кому-то придет, но при этом она должна была мучиться, искать с Родионом встреч для объяснений и в конце концов только назло ему пойти за немилого. А она забыла, как его звали. Из жизни вычеркнула. И поделом. Не думал же он, что в любой момент стоит протянуть руку — и все вернется?.. «Волосы отрастила», — с досадой думает он, замедляя шаг.

 

VII

В прокуратуру Родион плетется, уже не надеясь застать Вяткина. Что ж, заявит ходатайство, а вечером позвонит, потом все же придется заглянуть в консультацию, внести дополнения в записи, узнать об ожидавших его клиентах. И сразу же домой. Авось от Олега уже есть что-нибудь.

Родион пересекает трамвайные линии, идет к метро. Пока эскалатор везет вниз, он раздраженно думает о законах, которые, как емко ни пиши, все равно не могут охватить все многообразие жизненных случаев. Каждое преступление, в сущности, обстригаешь под статью закона, как сучья деревьев под ровную линию проспекта. А дело Тихонькина и вовсе не укладывается в стереотипы «преступления и наказания». Вот и думаешь, что прав Порфирий Петрович у Достоевского, размышляющий над делом Раскольникова. Мол, подумаешь: так, частный случай, убийство старушки, а на самом-то деле  о б щ е г о - т о  случая, того самого, на который все юридические формы и правила примерены, вовсе  н е  с у щ е с т в у е т  по тому самому, что всякое дело, как только оно  с л у ч и т с я  в  д е й с т в и т е л ь н о с т и, тотчас же и обращается в совершенно частный случай... Ничего не возразишь. Природа позаботилась, чтобы у живых существ не было двух одинаковых носов, подбородков, отпечатков пальцев, а не то что поступков или их мотивов. Впрочем, по мнению милейшего Порфирия Петровича, работа следователя — это свободное художество, которое нельзя стеснять формой, а это уж, простите... Если стесненности формой не будет, можно оправдать и полнейшее беззаконие.

Когда Родион добирается до прокуратуры, начинает темнеть. И сразу холодает.

Конечно, Вяткина он уже не застает. Родион оставляет у него на столе ходатайство о допросе новых свидетелей и о приобщении к делу найденных писем Тихонькина.

В консультации он просматривает почту, приготовленную Клавочкой. Сзади слышится шорох, Родион оборачивается. В дверях мнется девушка. В руке лакированный чемоданчик, черная кожаная жакетка пузырится на бедрах.

— Можно к вам? Я по делу Тихонькина. — Она густо краснеет. — Меня зовут Римма Касаткина.

— Смелее, — приглашает Родион, с интересом наблюдая смену выражений на юном лице подруги Михаила. — Садитесь.

— У меня одно важное дело, но... — она настороженно прислушивается, — только я лучше вечером. И не здесь.

— Где же?

— Ну, в любом месте...

— Тогда назначайте сами. — Родион прячет улыбку.

— Я бы хотела, чтоб нас никто не увидел... Не в консультации. Ну хотя бы в сквере здесь часов в семь...

— Как вам угодно, — деловито соглашается Родион, — в сквере так в сквере. К семи я буду.

Минуты две он сидит, пережидая, пока Римма скроется. «Вот и не верь в удачу дня, — подумал. — Катя ее прислала или сама?»

На улице Родион снова вспомнил об Олеге. Пожалуй, стоит заглянуть к нему на Разгуляй. Хотя бы записку оставить.

Родион выскакивает у остановки на Разгуляе, видя, как Олег выныривает из своего подъезда.

— Ну молоток, ну удружил! — мямлит Родион в смущении. — А мордень-то отрастил.

— Да и ты не усох, — улыбается Олег. — Я уж к тебе вторые сутки наведываюсь. Ты что, дома не ночуешь?

Родион хмыкает.

— Часов пять ночую, — бурчит он, с изумлением отмечая, как странно выглядит в городе Олегов загар, белозубость, светлые до белизны волосы.

— Ну, пошли, что ли, ко мне?

В комнате Олега, необжитой, холодной, со скудным набором мебели, где самый нарядный предмет — шкаф с книгами во всю стену, Родион никогда не может найти себе удобного места.

— Валяй сюда, — показывает Олег на кушетку, такую узкую и жесткую, что Родион с трудом представляет себе, как на ней может уместиться длинное тело Олега. — Сейчас что-нибудь сообразим.

— Потом, — отмахивается Родион, садясь на стул. — Вот если у тебя пиво найдется, а то у меня с утра изжога.

Родион осматривается. В пояснице отдает смутной, глубинной болью. «Прогресс, — думает он, глядя в угол на «Темп-6», — теликом обзавелся!»

— Ты хоть раз включал его после установки? — кричит он, видя Олега, входящего с бутылкой и двумя стаканами.

— Регулярно смотрю «Время», слушаю симфонические концерты иногда...

— Да? — Родион с любопытством всматривается в лицо друга. — Что-то раньше я не замечал у тебя тяги к серьезной музыке. А я вот все больше по спорту и многосерийным детективам. — Он смотрит на часы. — Мозг разгружаю.

Родион передвигает стул поближе к телевизору, кладет ноги на край столика.

— Сейчас, например, идет семнадцатая минута матча тбилисского «Динамо» и «Спартака», не веришь — включи.

— Верю, — смеется Олег, придвигая бутылку «жигулевского».

— Нет, ты проверь, проверь, — настаивает Родион.

— Не подначивай. Смотреть не дам. — Теперь Олег тоже разглядывает его. Долго, пристально, как подопытного кролика. — Выкладывай, что у тебя там? И у меня к тебе кое-что имеется...

— Сначала счет выясним, идет? — предлагает Родион.

— Сначала поговорим, потом выясним.

— Ну, аллах с тобой. — Родион вздыхает. Он нехотя отходит от телевизора, лениво выпивает два стакана пива, разваливается на кушетке. — Ну ладно, выкладывай. Ирину видел?

— Допустим, — отмахивается Олег. — А ты мне лучше ответь: по делу Рахманинова эксперта вызывали?

— Медицинского?

— Автомобильного! Там ведь дело с угоном машины.

— А что? — Родион насмешливо оглядывает Олега.

— Он уже прибыл. Я с ним в одном вагоне ехал.

— Поздравляю с приятной встречей.

— Для тебя она будет не менее приятной. Это Сашка Мазурин.

— Мазурин? — Оживление слетает с лица Родиона. «М-м-да, — думает он. — Вот так сюрприз». — Что ж, он смыслит в этом деле...

И вдруг мозг затопляет воспоминание. Родион даже запрокидывает голову, так явственно оно. Кольцевая трасса в Бикерниеке. Сосна на высоком холме, под которым они лежат вчетвером... Мчащийся на обгон красный «Москвич» с цифрой 60... Как многократное эхо, Сашкино имя в репродукторе: «...второе место, серебро»... Вьющийся серпантин дороги, лесной ресторан. Валда танцует с Мазуриным, драка Сашки из-за нее с каким-то ублюдком... А ночью в мягком морском прибое Валда по колени в воде отжимает волосы. Родион подкрадывается к ней, хватает в охапку... А через день Валда остается с Мазуриным. Он заставляет себя встать, сбросить все это. Как она смотрела на Мазурина после драки в ресторане... Бог ты мой!

Сколько раз за эти годы Родион уже разыгрывал эту партию. Думал, где была ошибка и что можно было исправить. Как будто, если от тебя уходит первая любовь, можно что-то исправить. Господи, может, первая всегда уходит? Раньше, позже. До брака, после. Вот у Олега ушла после. Ну и что?..

— Растолкуй мне, — Олег держит в руке стакан, — что же это за дело Рахманинова.

— Обычное, — отмахивается Родион, как бы выныривая из другого мира. — Избалованный, циничный парень. Когда что-нибудь втемяшится в голову — вынь да положь. Не дадут — можно и силу применить. Ты Тихонькина помнишь? — перебивает он себя. — Так вот, обнаружились новые обстоятельства. — Родион вдруг торопливо, сбивчиво начинает рассказывать о ноже, письмах. — Знаешь, — восклицает он, — для меня Тихонькин — это как «быть или не быть»! Не могу остаться в дураках, когда мне абсолютно ясно, что убил не он.

— Подожди, — просит Олег. — Мне сначала нужно понять, что с этим угонщиком.

— Что понимать-то? — Родион раздосадован. — Тебе небось Ирина все рассказала.

— Ты не допускаешь здесь судебной ошибки?

— Да ты что? — Родион уже жалеет, что заговорил о делах с Олегом. — Какая ошибка?

— А чем ты объяснил это избиение? Причина тебе ясна? Говорят, он был неплохой парень...

— Кто говорит? — злится Родион. — Что ты слушаешь пересуды?

— Да ты не кипятись. Я хочу понять. — Олег подходит к окну. — Вот, к примеру, — спокойно продолжает он, — почему он угнал чужую машину, когда у них есть своя?

Родиону вдруг становится стыдно: Олег бросил отпуск, примчался. А они как-то все не о том.

— Знаешь, — извиняется он, — я тебе потом все разъясню. У меня жуткий день сегодня. Я хотел о Тихонькине посоветоваться.

— Успеешь. Объясни в двух словах об угонщике — и перейдем к твоим заботам. Ирина считает, что в рахманиновском деле много неясного, странного...

— Милый, ну что неясного? Рахманинов пойман с поличным в момент, когда он катался на угнанной машине.

Родион машинально включает телевизор. На экран медленно выплывает группа футболистов, толпящихся у ворот. Склонившись над мячом, размахивает руками судья, напротив него так же размахивает руками капитан команды.

— Выруби звук, — советует Олег, — и так все уяснишь.

— Ты пойми, — говорит Родион, подчиняясь, — даже самым толковым двум людям в одном и том же происшествии видится порой прямо противоположное. Для этого человечество и изобрело обвинение и защиту. Как же ты судишь, выслушав только одну сторону?

Он все еще смотрит на экран, потом вскакивает, прохаживается по комнате.

— Ну хорошо. — Он смотрит на часы. — Давай, у меня еще час с лишним в запасе. В чем именно сомневается Шестопал?

Олег сам не готов еще к прямому разговору. Ему вдруг отчетливо представляется, как он придет в зал на этот процесс, а Ирина будет рассказывать суду о соседях, разговоре с Рахманиновым ночью у гаража, описывать утреннюю картину, которую там застала.

— У нее создается впечатление, что в этой истории много предвзятости...

— Читал ее показания, — нетерпеливо обрывает Родион, — ну и что? Что ее смущает?

— Да подожди ты, — не выдерживает Олег, — ты хорошенько вникни в ее опасения. Они стоят того.

Он подходит к телевизору, выключает его.

— Прежде всего ее смущает, — Олег медленно возвращается на свое место, — что Рахманинов, пренебрегая прекрасной возможностью остаться незамеченным, сам окликнул ее. Для чего нужны человеку, уже задумавшему преступление, свидетели? Значит, Рахманинов не задумывал угона? А что потом произошло между ним и Мурадовым? Этого никто не знает. Очевидцев нет.

— Если б мы рассчитывали только на них, — усмехается Родион, — раскрывалось бы очень мало преступлений. Допускаешь же ты, что существуют средства, научно обосновывающие виновность обвиняемого?

— Да, да, конечно, — отмахивается Олег. — Но разве в данном случае не могла быть просто ссора?

— Ну и что? Конечно, была. Но результат ее не драка, а в сущности, избиение.

— Почему?

— Потому что драка — это когда люди бьют друг друга, а избиение — когда бьют одного. Или бьет один. Улавливаешь разницу?

— А если первый удар — ответ на что-то? Трудно предположить, что человек, до этого не грешивший рукоприкладством, кинется без всякой причины избивать другого.

— Допустим, ты прав на сто процентов, — Родион подходит совсем близко к Олегу, — но обвинение справедливо говорит о зверском избиении, когда жертва не сопротивлялась, без попытки впоследствии оказать помощь пострадавшему. Все это имеет определенную юридическую квалификацию, и никуда от этого не денешься.

— Мне кажется, что ты не вник достаточно глубоко в непосредственный повод к избиению. Не думаешь же ты, что все действительно из-за машины?

— Ладно, — сдается Родион. — Если ты настаиваешь... Поехали, — подбегает он к вешалке, — одевайся!

— Это еще зачем?

— Дома у меня выписки из дела и копия обвинительного заключения. Основные показания Рахманинова в нем приведены. Посмотрим их вместе.

«Да, этого у него не отнимешь, — усмехается про себя Олег. — Хватка бульдожья».

Когда они подходят к дому Родиона, начинает темнеть. В сумерках нереальными кажутся полуколонны, пилястры, пористый камень старой кладки. А комнаты Родиона с лепными потолками, полукруглыми венецианскими окнами заливает теплый желтый свет. Прочная многовековость мебели, старинных канделябров, небольшой секретер с выдвигающимся баром, в узкой высокой голубой вазе цветы.

— Раздевайся, — торопит Родион. Он идет к секретеру, вынимает папку с записями. — Вот, — тычет пальцем в какую-то строчку. — Слушай и вникай с ходу.

Олег еще не приспособлен к такому напору — видно, здорово он отвык от городского темпа.

— «Рос я в семье, — читает Родион, — где меня с детства очень баловали...» Да, забыл предупредить, — перебивает он себя. — Раньше Никита подбрасывал следствию разные версии то о женщине, которая может засвидетельствовать его ночное алиби, то о некоем Бруннаре, который якобы, избив Мурадова, скрылся. Бруннар-де ждал Рахманинова за углом и подоспел на защиту в момент, когда началась ссора. Впоследствии действительно нашли человека с этим именем и данными. Рахманинов был знаком с ним еще в армии. Там же Бруннар угодил в тюрьму. Расчет был точен — времени на поиски Бруннара ушло много. Когда и эта версия оказалась ложной, Рахманинов признался. И знаешь, как всякий неврастеник, он уж коли заговорил, то наизнанку вывернулся. Нате, мол, глядите, каков я, как ловко я вас путал, а захотел — перестал петлять. Теперь он распасовывает новый вариант: мне все безразлично, делайте что хотите.

Родион гасит люстру, включает бра, торопливо закуривает.

— «...баловали, и я привык к тому, — продолжает он читать дальше, — что отказа мне ни в чем не бывает. У меня было все уже в детстве. Не знаю, относится ли это к делу и можно ли это понять... когда вот так все есть с самого начала. И ничего не хочется из того, что есть. Кончил школу так себе. Стал искать, чем бы заняться. Мои увлечения родителям не нравились, казались дармоедством. Они тянули на свое. На «серьезное» дело. В институт не поступил, конкурс требовал более знающих людей. Надо было искать работу. Любимой специальности не было. Время от времени я выдумывал себе занятия, которые мне нравились. А потом уже сам собой выработался вкус к таким опасным и рискованным операциям, которые выделяли меня среди других. Мне нравилось, когда меня благодарили и я мог то, чего они не могли. Оказалось, подобных забот у людей очень много...» — «Много?» — задает вопрос следователь. «Много, и самых разнообразных. Я даже не могу перечислить всех услуг, которые оказывал. Но все они требовали сноровки, оперативности и фантазии. Дела с риском, с фантазией мне больше всего нравились». — «Что же это за дела все-таки?» — «Ну, к примеру, что-нибудь достать. У всех людей, включая самых знаменитых, обязательно чего-то нет. Или им некогда заниматься этим. Кому платье нужно для выступления, кому гостиница. Или, допустим, батарейки для транзистора, или пленку для киноаппарата. У меня все расширялся круг знакомых... Я знал, кому что нужно». — «Что же, вы стали вроде мальчика для услуг?» — «Можно сказать и так». — «Как же оплачивались ваши услуги?» — «По-разному. Очень часто не оплачивались совсем. Мне просто доставляло удовольствие видеть изумление и восхищение певицы, которая разошлась с мужем и не могла найти квартиру, когда я ее привозил на готовое». — «А если оплачивались эти услуги, то как?» — «Чаще всего такими же услугами. Те, чьи просьбы я выполнял, помогали мне выполнять просьбы других. Иногда я получал вознаграждение». — «В виде чего?» — «Борзыми щенками». — «То есть?» — «Мне платили натурой. Кто предложит летом пожить на даче, кто привезет из-за границы куртку или диски». — «В чем же состояло ваше главное занятие?» — «Машина... Шестнадцати лет я выучился водить «Москвич», ездил с отцом, позднее я получил права и брал машину у отца, потом мы поссорились. Тогда я людям с машиной стал оказывать двойные услуги, и они мне доверяли. Часто я помогал перевезти вещи, доставить родных за город, иногда возил и самих владельцев машин. Допустим, к примеру, едет кинознаменитость на «Мосфильм». Съемки до ночи. А ведь зима, холод. Он мне отдает машину. Вечером я ему подгоняю теплую, заправленную, да еще выполню все его поручения, куда надо заеду и с кем надо переговорю. За день я, конечно, выполнял не только его поручения. Часто перевозил кого-нибудь из больницы, встречал на аэродроме прибывших и много еще чего. Машина давала мне свободу передвижения, темп. А темп, как известно, решает все». — «В чем же здесь риск?» — «Сначала я ничем не рисковал. Потом я познакомился со многими артистами, спортсменами. У меня появились женщины. Мне нужны были деньги. Свезти в ресторан, сделать подарки. Как-то раз я ездил на курорт». — «Об этом потом. Женщины видели в вас человека, который тратит на них деньги?» — «Ну почему же! Я был очень удобен им во всех случаях. Это же только мещанское представление, что у артистов или спортсменов сладкая жизнь. На самом деле жизнь у большинства из них очень муторная. Днем работа, репетиции, вечером спектакли или съемки, концерты. Личной жизни иногда никакой. Разве что в самом коллективе заведется кто. А тут выплываю я. Подвезу, поухаживаю, накормлю. После спектакля придумаю какое-нибудь развлечение. Я являюсь в виде десерта к постному обеду. Или рождественского деда-мороза. От меня им одни удовольствия и просто облегчение жизни». — «И много было таких людей, которые нуждались в вас?» — «Я был нарасхват. Всюду меня встречали, всюду баловали и любили...» Ну как? — останавливается Родион. Лицо его задумчиво.

— Толковый мужик твой следователь, — говорит Олег озадаченно. — За десять вопросов выяснил всю подоплеку. Валяй дальше. Меня не это интересует.

— И напрасно. Самое интересное именно этот тип и как он удобно вмонтировался в нашу жизнь. Почитал тебе вслух и начал воспринимать его другими глазами. Понимаешь, Рахманинов порожден неудовлетворенным спросом. А? Точно? Он как бы заполняет пробелы в сфере обслуживания.

— Пожалуй. Ну а как Рахманинов объясняет конфликт с Мурадовым?

— На этот вопрос он отказался отвечать.

— А почему машину угнал?

Родион листает записи:

— Вот здесь вопросы о машине... «Были ли вы в ссоре с родителями к моменту случившегося?» — спрашивает следователь. «Перед армией я год не жил дома. Потом вернулся из армии, ссор не было, я изредка видел мать, но домой не возвращался». — «Для чего вы в тот вечер пришли домой?» — «Чтобы взять «Москвич» отца. Я же вам объяснил. Мне позарез нужна была машина на три дня». — «Куда же вы собирались ехать?» — «Во Владимир». — «Почему у вас в руках оказался гаечный ключ?» — «Я пришел за машиной, собирался уехать в другой город. У меня были все инструменты на случай неисправности в дороге. «Москвич» наш был очень старым. Когда я понял, что родители в отпуске и другого выхода нет, я решил ломать замок на отцовском гараже, достал напильник и гаечный ключ. Но, ударив раза два по замку, я отказался от этой затеи, сообразив, что ключей от машины у меня все равно нет». — «Как вы узнали, что родители в отпуске?» — «Дома я их не застал. А потом встретил соседку». — «Вы имеете в виду Ирину Васильевну Шестопал? Когда это было?» — «Тогда же. Не застав своих дома, я постоял у гаража, не зная, на что решиться. Увидев ее, подумал: может быть, она скажет мне о родителях». — «Расскажите о встрече с соседкой. Ее вы увидели перед самым появлением Мурадова?» — «Кажется, да. Я плохо помню, я уже сильно волновался». — «Хорошо. Рассказывайте». — «Она шла из проходного двора, и, хотя было уже темно, я ее сразу узнал. Их квартира была над нами, и я еще в детстве помнил, как здорово она играла на рояле. В руках у нее что-то было, кажется сумка с бутылками. Когда она подошла ближе, она увидела меня, но не узнала. Мне показалось, что ей надо помочь. Я ее окликнул. Она не удивилась. «Я Никита, сын Василия Петровича, — сказал. — Помните?» — «А я-то думала, вы еще в армии», — ответила она. Потом Шестопал предложила мне зайти к ним и сказала: «Что же ты стоишь во дворе? Ключей не оставили?» — «А где мои?» — спросил я. «Уехали на юг, разве ты не знаешь?» — удивилась она. Я взял у нее кошелку, проводил. Вот и вся встреча». — «Почему вы пошли ее провожать? Вы хотели увести ее с места преступления?» — «Нет, это было безотчетно. Проводил, и все. Я же еще не решил, что именно сделаю, чтобы достать машину». — «И она вас ни о чем не спросила?» — «Не помню. Впрочем, может быть, она сказала что-то о дочке. Я когда-то возился с ее дочкой Мариной, когда та была еще маленькой. Кажется, она говорила о ее спортивных успехах. Меня это мало интересовало. Мне надо было добыть машину». — «И почему же все-таки не добыли?» — «Роковое стечение обстоятельств. Отпускное время, многие в отъезде. Кого застал дома, тем машина самим была нужна в эти дни. Никогда для меня не составляло проблемы раздобыть машину. А тут такая осечка вышла».

Родион снова останавливается, тянется за сигаретой. Олег замечает, что вид у него какой-то неважнецкий. Лицо серое, щеки запали.

— Бог с ним, — говорит он, вставая, — не буду тебя терзать больше. И так поражаюсь твоему долготерпению. Возишься с этим всю жизнь. Вот я в одно дело влез, и то у меня чувство какого-то постыдного соглядатайства.

В углу бьют часы. Они басят, как колокол низкого регистра, наращивая один удар на другой. Шесть.

Родион поднимается.

— Знаешь, мне пора. А то эта Римма Касаткина еще раздумает. — Он закрывает папку, накидывает куртку. — Сегодня мне самому что-то не нравится в этой истории с Рахманиновым... Послушай, — вдруг оживляется он. — Действительно, поговори с Ириной. Первое — о том, из-за чего разошелся Никита с родителями, она, наверно, знает это. Второе — как к Никите относятся соседи, были ли у него в доме друзья. Третье...

— Минутку, — останавливает его Олег. — Мне бы знаешь что хотелось? Может быть, показания ее про то, что она увидела в гараже. Только это место давай просмотрим.

Родион неохотно скидывает куртку. В движениях тяжеловесная усталость, насилие над собой.

— Скажи, — Олег медлит, — ей что, обязательно в суд являться? А нельзя просто зачитать ее показания?

Родион останавливается.

— Ну и ну! — Он рассматривает друга, будто впервые видит. — Неужели ты не знаешь, что показания свидетелей, преступника, любого ходатая должны быть проверены в процессе судебного разбирательства? Не зачитаны, а  п р о в е р е н ы. Ясно? И каждый участник процесса обязан ответить на все вопросы судьи, экспертов, обвинения, защиты.

— Что же, — недоверчиво целит в него глазами Олег, — всех без исключения вызывают в суд?

— А ты думал? У одной из сторон могут возникнуть новые ходатайства, и тогда следующее заседание откладывается до явки нужных свидетелей. Это правило. И только в исключительных обстоятельствах показания зачитываются. Если свидетель физически не может явиться. В любом другом случае каждая из сторон имеет право настаивать на отсрочке разбирательства до вызова нужного им свидетеля. Сечешь?

— Ну и что, всюду это соблюдается?

— Должно соблюдаться.

— Ладно. Уговорил. Но все-таки прошу, найди мне запись этого места в ее показаниях.

Родион ухмыляется. Да, видно, напрочь околдовала Олега эта женщина. Он листает папку, находит нужные страницы.

— Вот, вникай сам. Впрочем, это мало что тебе даст.

«Это было часов в семь, может быть, полвосьмого утра, — читает Олег. — Мне позвонила соседка Нина Григорьевна Мурадова, попросила заглянуть к ним в гараж. Она извинилась, но сказала, что очень беспокоится: муж не вернулся домой от друзей. Меня удивила ее просьба. Обычно Мурадовы никого из соседей не посвящали в свою жизнь. Я взяла ключи и пошла. Было еще темно, стоял туман. Только вплотную подойдя к гаражам, я нашла их секцию, девятнадцатую. Ключи мне не понадобились, замок был навешен только на одну дужку. У меня еще мелькнула мысль, что сосед, наверно, выпил, забыл запереть гараж. В этой мысли я утвердилась еще больше, когда увидела, что гараж пуст. Машины в нем не было. Я только приоткрыла ворота гаража и начала их закрывать, но заметила, что ворота немного повреждены. Я прошла внутрь, зажгла лампочку и начала осматриваться. У самых ворот гаража, в углублении, лежал Егор Алиевич, свернувшись калачиком, и спал. Я подумала, как было бы ужасно, если бы я его заперла. Я подошла, чтобы его разбудить...»

Олег приостанавливается. Его поражает деловой тон показаний, четкость памяти, воспроизводящей подробности.

«...Когда я подошла к нему, я все поняла...» — «Что вы поняли?» — спрашивает следователь. «Я поняла, что он без сознания. Лицо, казалось, окаменело, рука, до которой я дотронулась, была чуть теплой. «Он сейчас умрет», — подумала я и попробовала чуть приподнять его. Тут уж я увидела под ним кровь. Тогда я догадалась, что он не по своей воле здесь оказался. Я сразу вспомнила, что нельзя трогать человека и касаться его, если что-то с ним произошло. Я прикрыла дверь гаража и побежала к автомату». — «Куда вы позвонили?» — «Сначала я хотела позвонить в «скорую» и в милицию, потом Нине Григорьевне». — «Ну и как, дозвонились?» — «В милицию... да... А может быть, и в «скорую» тоже. Не знаю...» — «Успокойтесь. Припомните, как вы все объяснили Нине Григорьевне». — «Я сказала, что муж ее в гараже. Он тяжело ушибся. Надо вызвать врача». — «А о машине она спросила?» — «Да. Я сказала, что машины в гараже нет. Теперь я точно помню, потому что она сразу поинтересовалась этим. Я даже удивилась, что она это спросила. Но потом я поняла, что ведь она-то не знает, что с мужем. Думает, выпил и ударился. Она ответила: «Спасибо. Мне все ясно. Не беспокойтесь больше. Я займусь этим сама». Я ее спросила, не нуждается ли она сама в чем-нибудь. Она ответила: «Нет, спасибо, ничего не надо»...»

Олег закрывает папку, поднимается.

— Эй, где ты там?

— Тебя сторожу, — слышится из кухни.

Олег направляется туда.

— Когда начало-то? — спрашивает он, с изумлением оглядывая Родиона, присевшего на корточках у фондю, в которой что-то шипит.

Тикают часы, пахнет жареным мясом.

— За пять минут, понял? Мечта холостяков и вдов. Понимаешь, я без мяса буксую. По куску сейчас перехватим, а вечером, считай, ты приглашен на ужин. — Он смотрит на часы. — Давай жуй, а то уже без пятнадцати.

— Спасибо. Суд, говорю, когда?

— Суд? В десять тридцать утра. — Он пристально смотрит на Олега. — Ты что, придешь?

Олег кивает.

— Действительно? — радуется Родион. — Не передумаешь? — Он стискивает руку Олега. — Конечно, подлец я, что тебя высвистел из муравьиной благодати. Слабинкой твоей воспользовался? А! Но ты извини. Я даже  о п р о в е р ж е н и е  потом протелеграфировал.

— Ладно уж паясничать, — пожимает плечами Олег. — Я свое все одно возьму. Про изотопы-то помнишь?

— Помню, помню. Не кляни меня, — извиняется снова Родион, насаживая на вилки по здоровенному куску мяса. — Побудешь с недельку, а там вместе махнем. Идет? Сколько еще у тебя остается отпускных?

— Много, — отмахивается Олег, пробуя мясо. — Мне с ними делать нечего. Для изотопов мороз нужен. Жду морозов... Нет, положительно в тебе погиб повар, — смеется он, глотая мясо.

Родиону становится еще более стыдно.

— Знаешь, слабость человеческая. Духом пал. А Ирина-то как... в общем?..

— В «общем» хорошо. — Олег поднимается.

— Я провожу тебя.

— Не стоит, — уже не глядя на Родиона, устремляется к двери Олег.

...«Ну и денек, — думает Родион, оставшись один. — Ни начала, ни конца, ни отзвука, ни удовлетворения...» Он понимает, что надо спешить, до встречи с Риммой остается всего полчаса, но в нем словно завод кончился. Родиона тянет прилечь подремать. «Да, времена Андреевского, Корабчевского, Плевако, гремевших на всю Россию, канули в небытие. Кому сегодня нужен талант адвоката? Десятку людей, связанных с данным делом? Допустим, у того же Олега внушительный список опубликованных работ, для него почти выстроен корпус с лабораториями и современной аппаратурой, клиникой. И каждый год — рывок вперед. А я? Из чего бегаю, езжу, хлопочу?.. Для чего все? Как я могу уберечь, предостеречь таких Тихонькиных?»

Когда-то они с Олегом воображали, что их роль — быть  п о с р е д н и к а м и. Между отдельной личностью и обществом. И призвание их — избавлять человека от изолированности, отторженности, созданной физической или нравственной ущербностью. Вернуть его в общество. Но так ли это? Возрастает ли в современном человеке желание этой самой общности, это еще вопрос. У некоторых, напротив, усилилась тяга к изолированности... И все же не может, не должна выветриться у людей потребность в общении, единении. Просто она приобрела другие формы...

В сквере у консультации так же людно, как на улице. Родион с трудом отыскивает свободную скамью. «Какие аргументы в пользу Тихонькина может использовать Вяткин после моего ходатайства? — размышляет он. — Существуют ли они в природе? Письма? Но они доказательство косвенное... Посмотрим дальше».

В обвинительном заключении нащупывается два слабых места. Он вынимает тот же блокнот и записывает: «Первое. Каким образом мог Тихонькин догнать и опередить ребят?» Двухметровый Рябинин убегал от преследователей с максимальной скоростью. Факт? Факт. Михаил вырвался от матери, когда все уже добежали до поворота на тропинку... Тоже бесспорно. Только после выкрика: «Он за мамину юбку хочет спрятаться!» — Тихонькин дернулся и побежал. С какой же скоростью он должен был бежать, чтобы догнать своих? Предположим, будут изучены параметры роста, шага... Можно ли установить, что Тихонькин не догнал преследователей? Так, попробуем подкинуть это Вяткину. Ну а второе? Подготовить эксперимент. Непременно. Только это даст нужный результат.

Идею эксперимента он вынашивал давно, потом отступился. Ошеломляющая дерзость задуманного настораживала. Нет, суд на это не пойдет. И все же он записывает: «Подготовить ходатайство о проведении судебного эксперимента с куклой»...

Сидеть неудобно и холодно. Римма запаздывает. Или он проглядел ее? Родион встает, начинает прохаживаться.

На крайней скамейке он замечает девушку. Она сидит, поджав под себя ноги, обнимая черный лакированный чемоданчик.

— Римма? — вглядывается в нее Родион.

Она кивком здоровается с ним.

— Можете теперь говорить? — уточняет он, пристраиваясь рядом.

Римма чуть отодвигается.

— Не хочу, чтоб мама знала. Она так нервничает, когда я занимаюсь Мишей. — Римма сдергивает левую перчатку. Один палец, другой. — Не бросишь ведь друга в беде. Хотя помочь ему трудно. До конца только он знает, как все было. Вернее, я тоже подозреваю... но доказать не могу.

— Что же вы подозреваете?

— Ему гордость не позволяет, чтобы другие пострадали больше, чем он. Понимаете? В особенности Кеменов.

— Почему?

— Ну как это почему? — Она хмурит лоб, тонкие брови подрагивают. — Потому что друзья. А что тут такого? Это честно.

— Честно? Это ведь не с папой поссорился. — Родион еле сдерживается. — Какое право он имеет распоряжаться своей жизнью и жизнью других? Что он знает о ней?

Теперь она и вовсе обижается:

— Значит, знает.

— Но  д р у г и е - т о  не думают о Михаиле.

— При чем здесь другие? — Голос Риммы звучит вызывающе. — Для Михаила это дело принципа. Вы его плохо знаете. Он ведь очень умный. И принципиальный.

— Какая это принципиальность! — отмахивается Родион.

Она возмущается:

— Да вы что, вправду не понимаете? Или притворяетесь? — Глаза ее сверкают. — О н  их втянул в драку. — Лицо ее горит, губы дрожат. — Они из-за  н е г о  побежали за Рябининым, чтобы  е г о, Михаила, защитить.

— От кого защищать-то? Рябинин никого не оскорблял.

— А это уже роковая ошибка. — Лицо ее становится печальным. — Привязался в кино Шаталов, а убили Рябинина. Вот что ужасно! Но и ошибка тоже произошла из-за Михаила. Он обязан был их остановить, да не смог. Он считает, что виноват один.

— Вот вы как думаете... — Родион достает сигарету. — И вам не жаль Михаила? — Он замолкает, представляя, что ждет Тихонькина, если ошибку не исправят.

— Смотрите, — Римма распахивает сумку, — вот!

В зыбком свете фонаря Родион видит листок со знакомым почерком. Положительно последние двое суток он будто идет по следам этого почерка. Он осторожно берет листок из рук Риммы, медленно вчитывается в строки Тихонькина:

«...хотелось бы сказать многое, но нельзя. Надеюсь, ты когда-нибудь узнаешь всю правду, а пока это останется для тебя загадкой. За себя не боюсь, но не хочу, чтобы друзьям было хуже, чем мне. Ведь все произошло из-за меня. Поэтому я считаю, что  с а м ы й  б о л ь ш о й  с р о к  должен получить я. Может быть, другой так не сделал бы, но я иначе поступить не мог. Попробуй понять меня и догадайся обо всем сама...»

— Это уже не для вас. — Римма отбирает записку. — А теперь вы как думаете?

— Так же, как и раньше. Ничего это не меняет. — Он старается передать ей свою уверенность. — Разве дело в одном Михаиле? Если уж у вас все разложено по полочкам, то объясните мне, почему Кеменов  п р и н я л  эту жертву? Ну, допустим, Михаил сам все решил. Но почему остальные так охотно спрятались за его спину? А Васена Николаевна? Она-то не может же согласиться с решением сына.

Римма молчит. Он придвигается поближе, видит темные жесткие волосы, детский профиль, скошенные в смятении глаза.

И в какие-то секунды время смещается далеко назад.

...Вода, круглые пластинки льда, покачивающиеся на мелкой волне, яхта. Ветер почти утих, и только что вздутые паруса обмякли и сморщились.

Он стоит, глядя на монгольский профиль Наташи, подчеркнутый капюшоном. Она давно уже смотрит не отрываясь на воду. Примостившись на одной из льдин посреди реки, сидят две галки. Серо-черные клювы уткнулись в шейный пушок друг друга. «Скажи, — прерывает молчание Наташа, — если чутье тебе подсказывает, что перед тобой преступник, он тяжко виноват в несчастье других, ты все равно воспользуешься неосведомленностью обвинения и будешь настаивать на своем?..»

У него начисто пропадает охота быть откровенным, любить ее, пропасть с ней на дне яхты. «Знаешь, порой мне кажется, — на глаза Наташи навертываются слезы, — что тебе не так правда важна, как твой...» — «Ну что ты затеяла это сейчас? — раздраженно отмахивается он. — Ну, если хочешь, да, в любом случае я буду настаивать на соблюдении закона, — делает он над собой усилие. — Я не имею права поддаваться своим ощущениям, симпатиям или антипатиям». — «Даже если ты уверен, что этот человек изворачивается и лжет? Он покалечил чью-то жизнь и хочет уйти безнаказанным? И тогда ты будешь за него?»

Он ищет глазами льдину с двумя припавшими друг к другу галками, но ее уже не видно.

«Да, бывает так. — Что ж, кое-что он попытается все же объяснить ей. — Следствие только предполагает виновность, а доказать ее не может. Обязанность адвоката настаивать на соблюдении всех норм, чтобы ни один человек не был осужден по подозрению».

Над водою повисла серая пелена. Нос яхты, приподнимаясь, рассекает туман, опускаясь, ныряет в него снова.

«Настаивать, даже против совести...» — глухо звучит ее голос за его спиной. «Господи, что ты заладила одно и то же! — взрывается он. — Сегодня я, послушный антипатии, допущу осуждение человека за вину, не доказанную до конца, завтра другой юрист во имя своей антипатии или, как ты говоришь, внутренней убежденности в виновности осудит невиновного. Что же будет?»

Льдины попадаются реже, их уносит течением в излучины бухты. Яхту тоже гонит к берегу, в отражения берез, повисших над водой.

«Сочувствие — враг объективности, — говорит он жестко. — Адвокат должен заглушать этот голос во имя беспристрастного установления истины. Даже если в данном случае произойдет ошибка и один преступник будет оправдан... — Родион меняет галс, яхта замедляет ход. — Случайно проскочившая ошибка ведет к несправедливости по отношению к одному человеку, — он оборачивается к Наташе, но ее лица не видно, — а правило нарушать законы — к массовым беззакониям. Поняла? Юристы, между прочим, тоже люди. — Он смягчается. — И разные к тому же. У мягкого, доброго юриста побуждения гуманные, у непреклонного, жесткого — злобные. Можно ли поручиться, что побуждения любого из нас всегда объективно справедливы?»

Она продолжает молчать, опустив голову.

Яхта уже у самого берега, Родион ищет удобную излучину, чтобы причалить.

«Эй, — окликает он Наташу, — что с тобой сегодня?» Она мотает головой. «Продолжай, я слушаю. Так этот злобный адвокат...» — «Вся штука в том, — Родион поправляет обмякшие паруса, — что жестокий человек не осознает себя как жестокого и несправедливого. Он думает, что оценивает обстоятельства правильно. И на основе собственных предположений будет карать всякого подозреваемого. Вот для чего пишутся законы. Они — объективные мерила субъективных предположений».

Родион достает конец, бросает его на берег.

«Пойми, — делает он последнюю попытку сгладить ситуацию, — право на защиту одно из самых гуманных прав в мире, его нельзя отнять ни у одного подсудимого. Будь он закоренелым рецидивистом или впервые оступившимся юнцом».

Яхта толкнулась о берег. Он застопоривает ее у ствола березы, затем протягивает Наташе руку, помогая сойти.

— Мне пора. — Римма встает со скамейки. — Извините. — Она протягивает руку.

Родион растерянно смотрит на нее, пытаясь восстановить предшествующее.

— Мы обо всем поговорили?

— По-моему, да. — Она улыбается. — А насчет Васены Николаевны... Ничего вы от нее не узнаете. Семейные счеты.

— С сыном?

— Нет. Их семьи с Кеменовыми.

— С Кеменовыми?

— Может быть, вы не знаете, Мишин отец... — она запинается, — ну, в общем, он уходил из дома. Когда Мише лет семь было. Васена Николаевна тогда в прачечной работала. А тут устроилась на стекольный завод, зарплата побольше за вредность. — Римма поднимает глаза, взрослые, серьезные. — Там ей не повезло. Поступила на мебельную фабрику. И там тоже... Ну вы знаете, пальцы ей отхватило на правой руке.

Она медленно двигается, он — рядом с ней.

— А Кеменовы что же? — Родион старается попасть в ее шажок.

— Они ее спасли, можно сказать. Мишка только в школу пошел, Васена Николаевна в больнице, потом еще осложнилось... Тут Мишка у соседей-то и стал жить как свой.

— У Кеменовых? — переспрашивает он.

— Ну да. Ведь их матери большие подруги.

Она ускоряет шаг.

— Сколько же времени жил Михаил у Кеменовых?

— До шестого класса. В общем, лет пять... Извините, я побегу. А вы не ходите дальше. Если что-нибудь еще, позвоните. По вечерам я всегда дома...

Сейчас, в консультации, Родион наспех вносит пометки в свои записи в счастливом настроении открытия, как будто побывал в неведомом и прекрасном краю или встретился с необыкновенным человеком, поведавшим ему свою историю.

«Начну, начну новую жизнь, — выйдя на улицу, улыбается он про себя. — Например, не остановлю вон то такси, а двинусь к тюрьме пешком. Подумаешь, час какой-нибудь».

Теперь уж можно всерьез заняться гаражным делом.

Разговор с Рахманиновым предстоит жесткий, но надо набраться терпения. Кто знает, может, в опасениях Шестопал и есть свой резон.

 

VIII

В утро суда Никита Рахманинов проснулся рано. Он почти не спал, думая о длинных, томительных днях, которые ему предстоят. С десяти до двух заседание, затем перерыв на обед, затем вечернее заседание. В каждую минуту этих дней ему надлежало слушать, отвечать, вспоминать все сначала от момента, когда он приехал домой в Москву за машиной, до той минуты, когда уже во Владимире его взяли и повезли обратно. Из разных уст предстояло ему узнавать мнения о случившемся и о себе самом, и избавиться от этого или сократить разбирательство было невозможно. Особенно мучительным ему казалось то, что факты и события, уже отодвинутые его сознанием в прошлое, на которых сам он давно поставил крест, нескончаемое число раз будут прокручивать чужие люди перед его близкими, и сейчас он просто не мог себе представить, как выдержит все это. Он предвидел, что во время процесса обвинитель и свидетели будут подолгу копаться в самом тяжелом для него — в мотивах происшедшего, расчленяя, объясняя каждый момент избиения им Мурадова в гараже, то есть нарочно возвращая его именно к тому, о чем он старался забыть. Порой это ощущение предстоящей нравственной пытки было столь невыносимо, что он думал о том, как хорошо и просто было бы все покончить разом, так сказать «оборвать нить жизни», пока его не вымотали окончательно. Но каждый раз, когда он решался на самоубийство, начинал продумывать в подробностях и то, как он это сделает, и то, что за этим последует, что-нибудь да останавливало его.

Позавчера, к примеру, перед самой вечерней кормежкой появился его адвокат Родион Николаевич Сбруев и начал тянуть из него «правду». Он настаивал на том, чтобы Никита рассказал, какие отношения были у него с потерпевшим Мурадовым до инцидента в гараже и что послужило действительным поводом к его избиению. И снова, как это уж не раз бывало во время свиданий с адвокатом, весь заряд умственной энергии Рахманинова, который нужен был для выработки плана самоуничтожения, ушел на то, чтобы обмануть проницательность Сбруева и не сказать ему того главного, из-за чего все произошло.

Сбруев был ненамного старше его, двадцатисемилетнего, может быть, на пять-шесть лет, но разница была не в возрасте. Рахманинову казалось, что адвокат жил в совершенно ином круге представлений, мерил все совершенно другим аршином, чем он. Ничего он не смыслил в жизни Никиты, ничего не мог в ней изменить, и присутствие его только раздражало Рахманинова. Глядя на бледную физиономию адвоката, на небрежно откинутые густые волосы и крупную рыхловатую фигуру, которую облегал коричневый в крапинку пиджак, сшитый в каком-нибудь высоковедомственном ателье по спецзаказу, Рахманинов представлял себе, как, должно быть, бегает сейчас за этим красавчиком его мать, мать преступника, и какую сумму адвокат получит, если ему, Никите, не припаяют максимальный срок — пятнадцать лет строгого режима.

Сбруев поддерживал в нем слабую надежду на возможное смягчение участи. Но для этого он, Никита, должен был со всей откровенностью осветить ситуацию в гараже, по возможности не восстановив против себя судью и народных заседателей. Надежда адвоката смягчить приговор основывалась на внутренней его убежденности — в противовес обвинению — в том, что действия Никиты не были преднамеренными, заранее запланированными, но найти неопровержимые доказательства для подтверждения этого внутреннего убеждения было Сбруеву труднее всего. Никита это хорошо понимал. Но он не решался дать адвокату, далекому от его жизни человеку, те сведения, которые хотя бы объяснили истинную причину происшедшего. Он считал это абсолютно бесполезным. Во-первых, он сам ничем не мог подтвердить свой рассказ, вернее, то доказательство, которое у него было, он не хотел приводить. Приведи Никита его — он вынужден был бы открыть суду тайные стороны жизни его семьи, что было для него невозможно. Во-вторых, этот последний аргумент тоже мало что изменил бы в деле, потому что скрытые обстоятельства, заставившие его ненавидеть Мурадова, не могли вызвать сочувствия у других людей, в том числе у адвоката. И Никита петлял в показаниях или отмалчивался. Сбруев конечно же чувствовал уклончивую неоткровенность подзащитного, и это не улучшало их взаимоотношения. Но Никите сейчас было все равно. Уже недели полторы, как впал он в полную апатию, не нарушаемую ничем, кроме редких приступов отчаяния и мыслей о самоубийстве, и мечтал только об одном: чтобы все поскорее кончилось и суд был позади.

Но вот сегодня нестерпимая мысль о разбирательстве его преступления в присутствии родных и знакомых овладела им с новой силой. С удивлением он обнаружил сейчас, что все остальное — сколь бы жестко с ним ни поступала судьба — было, как оказалось, гораздо легче выносить: физическую боль, опасность ареста, скитания по чужим квартирам и городам, допросы, которым, казалось, не будет конца, — чем эти пять-шесть дней процесса, которые ему предстояли.

От рокового решения покончить с собой его останавливала еще мысль о  С о н е. Пожалуй, это было единственное, что теплилось в нем, но и оно пробуждалось все реже. Соня работала санитаркой в тюремной больнице, где полгода назад он пролежал дней двадцать, и у нее должен был родиться от него ребенок. Мысль об этом существе, которое появится на свет, взамен его жизни или, во всяком случае, с иной судьбой, чем у него, вызывала в его душе непонятное движение.

Сейчас, когда все ценное и несущественное сместилось в его представлении, он вдруг осознал, что привязан к этой неказистой, малоподвижной Соне с мелкими перманентными кудряшками, не очень-то образованной и совсем не шикарной, и что ему безразлична Галина Козырева, сероглазая полногрудая актерка, на которой он недавно женился во Владимире и ради которой добывал эту проклятую машину.

Он знал, что Галина бросила свои спектакли, ходит из-за него по инстанциям, записываясь на приемы все к новым и новым важным лицам. Знал он также, что она делает это не только для того, чтобы выпутаться самой, но и потому, что действительно страшится разлуки. И какая бы мера наказания ему ни грозила, она думает сейчас, что будет ждать его долгие годы, ездить на свидания в далекие края, чтобы жить с ним там, когда ей это разрешат. Но совместное будущее с нею тоже не имело сейчас для Никиты никакого значения. В последние дни он почти не вспоминал о Галине, был с нею груб на единственном свидании, отговаривал ходить по начальству, А о Соне он думал неотступно, пока не овладело его душой то полное равнодушие, которое сделало его бесчувственным к ней и ко всему на свете.

Именно в таком состоянии апатии, к которому со вчерашнего дня присоединилась зубная боль, находился он до этого утра, утра суда. Сейчас же его лихорадило, то и дело он покрывался испариной, и в каждой части тела стучал молоточек, который он не мог остановить. Ему казалось, что до машины, которая повезет его в городской суд, и то не добраться — так била его дрожь и дергал зуб. Если бы сейчас Рахманинова спросили, какое у него единственное желание, он попросил бы беспробудного сна на эти семь дней, с тем чтобы очнуться, когда приговор будет уже оглашен. Или чтобы произошло чудо подмены и кто-то другой мог пройти за него все стадии разбирательства, ответить на вопросы, а он не слышал бы их, не знал об этом совсем и только сам уже отбывал наказание.

За ним пришли около десяти.

— Рахманинов, в суд, — сказал молодой конвойный, открыв дверь. — Что ж ты ничего не ел? — добавил он, поглядев на миску. — Перед судом подкрепиться следует...

У двери стоял другой конвойный, такой же молоденький, как и первый. Оба они были по-деревенски румяны, здоровы, и обязанность сопровождать преступника для них ничего такого особенного не значила, они ее выполняли четко, но благодушно. Второй конвойный был особенно веселого нрава. Никита где-то его видел, тот кивнул ему как знакомому и улыбнулся. Пока Рахманинов влезал в рукава пальто, почему-то ставшего ему тесным, пока вели его на улицу, этот парень пританцовывал, бормоча: «Суд идет, и наш процесс кончается...» — и чувствовалось, что у себя дома он первый гитарист и танцор и по девочкам не дурак. Никита все это замечал, но внешний мир не пробивался к нему, как будто он наблюдал все происходящее из окна вагона.

Когда вошли в здание суда на Каланчевской улице, Рахманинов, проходя по коридору, нечаянно увидел свое отражение в оконном стекле и поразился, как старо и некрасиво он выглядит. «На лбу залысины, морда помята, как у сорокалетнего. С такой будкой надо завязывать существование».

В горсуде шел ремонт. Как все ремонты, он затянулся. Осенние дожди и сырость мешали просохнуть выкрашенным потолкам и стенам. Пахло мокрой штукатуркой. Помещение еще не топилось, и в зале заседаний было холодно и сыро.

Рахманинов с удовольствием опустился на скамью за деревянным барьером, трое конвоиров обступили его, он опустил голову и прикрыл глаза, чтобы еще минуту никого не видеть и не слышать.

Так он сидел, не разгибаясь, за перегородкой, отделявшей его от зала, но краем глаза видел, как впустили публику, как побежала девушка-секретарь с обвязанным горлом, как, положив на стол том его дела, она степенно, сдерживая дыхание, вошла в комнату судьи и сразу же появилась, сказав до шепота сиплым голосом:

— Встать! Суд идет!

В зале задвигали скамейками, люди вставали вразнобой, поднялся за барьером и Рахманинов. Скосив глаза вправо, он сразу охватил взглядом весь зал, лица — матери, Сони, Нины Григорьевны, жены Мурадова, затем увидел справа от себя столы, за которыми привычно друг против друга разместились прокурор Мокроусов и адвокат Сбруев, потом уж стал рассматривать судью и двух народных заседателей.

Когда все сели, судья разложил перед собой материалы дела, шепотом условился о чем-то с народными заседателями — очень полной седоволосой женщиной с ямочками на щеках и добрым ртом и молодым усатым мужчиной с натруженными сухими руками, которые на столе казались непомерно большими. И снова чувство безысходности охватило Рахманинова. Он опустил голову и уставился в пол.

Пока проходили все формальности, он полудремал, прислушиваясь к ноющему зубному нерву. Объявили состав суда, потом посыпались вопросы к жене потерпевшего, обвинителю и к Рахманинову — доверяют ли суду в этом составе. Никита, отвечая, машинально вставал, затем садился и снова погружался в забытье. Судья принялся разъяснять права подсудимому, истице, судебному эксперту. Было выслушано ходатайство прокурора о допуске общественного обвинителя, и после всего этого судья приступил к чтению обвинительного заключения.

Никита ознакомился с обвинительным заключением дней десять назад, и тогда оно вызвало в нем жгучее сопротивление. Может быть, потому, что он впервые увидел себя глазами обвинения, а может быть, из-за языка, которым оно было написано. Все в этом заключении, как показалось Рахманинову, было подведено под логику и лексикон сухого протокольного судопроизводства. Ответы, показания свидетелей и поучительный вывод, вытекающий из всего этого, выглядели казенно, как будто речь шла об инвентаризации или бюджетном балансе. Рахманинов сознавал, что почти все факты обвинительного заключения были верны, но их изложение и истолкование казались ему карикатурно оглупленными.

Сегодня при чтении того же документа он не почувствовал ничего. Лишь бы скорее. Он знал, что чтение займет не менее получаса, и решил использовать это время, чтобы отдохнуть.

Рахманинов попытался забыть, где и зачем он находится, заставить себя думать о чем-нибудь постороннем. Но ни забыть, ни думать о другом он не мог. С приходом судьи и заседателей что-то сдвинулось в его психике. Нервы взвинтились до предела, лихорадка усилилась.

Чтобы избавиться от этого, он постарался отключить голос судьи, и стал изучать лица присутствующих, придумывая, что это за люди в обыкновенной жизни и чего они ждут от суда.

Сам судья, медленно, чуть задыхаясь, читавший этот страшный для зала документ, был вовсе не стар. У него было тонкое, нервное лицо, произнося слова, он чуть шепелявил, и при этом его щеки подрагивали. С помощником прокурора района, выступавшего здесь в качестве обвинителя, у Рахманинова были свои счеты. Никита не мог привыкнуть к его тону, казавшемуся высокомерным, к омерзению, которое прокурор, думалось, испытывал, обращаясь к нему. Сейчас злое, агрессивное чувство при взгляде на широкое лицо Мокроусова, твердо очерченный подбородок, как бы приходивший в противоречие с близоруко щурившимися глазами, которые угадывались за стеклами в тонкой позолоченной оправе, шевельнулось в Рахманинове. Шевельнулось и погасло. Все, что записано в заключении, которое читал судья, было делом рук многих, в том числе и свидетелей, среди которых были люди, прежде вызывавшие у Никиты даже симпатию. Он думал, что, очутись он на воле, он мог бы вот с этим коротать вечера, а с этим смотаться на бега, поставив по три рубля на Красавицу или Нежную. А с Ириной Васильевной Шестопал, будь она лет на пять помоложе, можно было бы и в Крым прокатиться. Когда Рахманинов думал о показаниях именно этих симпатичных ему людей, зубная боль делалась нестерпимой.

Он почувствовал, что еще больше устал от всеобщего внимания, где не понять, чего было больше — презрения, жалости или просто циничного любопытства, и скользнул взглядом в сторону адвоката. Это был единственный человек, которого совсем не занимал Рахманинов. Сбруев листал свои записи. Обвинительное заключение он знал назубок и сейчас, по мнению Рахманинова, не испытывал к нему, своему подзащитному, ровным счетом никаких чувств, а занят был лишь собственной ролью в этом деле и тем, как ее играть в тех неожиданных обстоятельствах, которые готовит ему этот процесс. Ведь Сбруев и мать хотели лишь одного — уйти от обвинения в покушении на убийство с целью хищения машины, и это тоже было ему неприятно. Рахманинов внутренне был уверен, что абсурдность обвинений в предумышленном нападении очевидна, но радости при этой мысли не испытывал. Поэтому усилия адвоката тоже не вызывали у него никакой благодарности. Он, Никита Рахманинов, всю жизнь только то и делал, что ошибался, уродовал свою жизнь, которая теперь была кончена, а этот Сбруев чувствовал себя непогрешимым и, очевидно, еще собирался двигаться ввысь по лестнице благополучия. Сейчас он глядел с неприязнью, притупленной лихорадкой и зубной болью, на хорошо отутюженный костюм адвоката, смуглое подвижное лицо с высоким, как казалось, безмятежным лбом и нетерпеливо подрагивающими губами и на то, как, углубившись в свои записи, то и дело откидывал он привычным жестом черную прядь волос, падавшую ему на лоб.

Затем он подумал о матери и осудил ее за то, что она притащилась на суд, накрасив губы. Не понимает она, что ли, что его ответы и все, что по ниточке будут здесь разматывать, совсем не для ее ушей? Пришла бы на оглашение приговора через пару дней. Ей и этого бы с лихвой хватило. Но когда он вгляделся в лицо матери и увидел, как она опухла, порыхлела за время, прошедшее с последнего свидания, как малиново-красны ее веки, то невольно ответил на ее виновато-умоляющий взгляд.

Соня сидела позади всех, на задней скамье, и лицо ее ничего не выражало. Он всегда удивлялся непроницаемой тяжеловесности ее взгляда, улыбки. Казалось, лицо это не имело никакого отношения к тому, что происходило в душе. Никакой зависимости. Он судил о ее чувстве к нему только по ее поступкам. Пять с половиной месяцев назад она ошарашила его тем, что хочет оставить ребенка. Теперь беременность была заметной, и Никита думал о том, что, услышав приговор, она поймет, что уже поздно что-либо изменить. В последнее время в ней ощущалась особая отгороженность от внешних событий, свойственная беременным женщинам, когда внутри них происходит непонятная работа другой жизни. Может быть, именно она, эта отгороженность, даст Соне силы вынести весь ужас человеческих и гражданских обвинений, которые посыплются здесь на него. Он жалел сейчас Соню, боялся за ребенка, которому придется дышать отравленным воздухом известки, сырой штукатурки и судебного разбирательства. Но и только. Сейчас и это тоже не трогало его по-настоящему.

— Подсудимый, встаньте, — услышал он голос судьи и понял, что оглашение обвинительного заключения окончено и для него тоже все кончено. Все, что было до этого. И отдых, и наблюдения, и вольные его мысли о своей и Сониной жизни. Настала минута, которая ляжет железной плитой между его прошлым и будущим.

Как в тумане отвечал Рахманинов на вопросы, отчетливо осознавая лишь, может, два-три момента. Они касались не подробностей, хотя интереснее всего для окружающих были именно подробности, а общих черт его жизни, когда судья или прокурор пытались нащупать связь между происшедшим ночью в гараже и всей предыдущей жизнью Рахманинова. Он вышел из своего отупения, когда прокурор вдруг спросил:

— Для чего вы сочиняли версии, которые заведомо были ложны? На что вы надеялись?

— Не понимаю вопроса, — попытался отделаться Рахманинов.

— Я уточняю. Вы надеялись на то, что переложите вину со своих плеч на другие? И уйдете от ответственности?

— Ничего я не надеялся. Я просто сочинял, чтобы отвязаться от расспросов.

— Боже, — услышал он голос матери, — что такое он говорит?

В зале произошло легкое движение.

— То есть попросту лгали? — уточнил прокурор.

— Назовите как угодно. Я выдумывал что попало.

— Для чего? Вы надеялись уйти от приговора?

— Никуда я не хотел уйти, — раздраженно огрызнулся Никита, — мне легче было говорить на другую тему.

— Не дерзите суду, Рахманинов, — сердито обрывает его судья. — Для выяснения истины вы обязаны подробно отвечать на все вопросы.

— Я уже все рассказал на последнем допросе. Зачем заново копаться в этом?

— В суде вопросы могут задавать только  в а м, — резко парирует судья. — Вы не имеете права задавать вопросы. Потрудитесь  и з л а г а т ь  ф а к т ы, а уж суду позвольте их оценивать.

— Виноват, гражданин судья, — равнодушно извиняется Рахманинов.

— Разве вы не понимали, что врать безнравственно? Вы что же, всегда врали? — продолжал свое прокурор.

— Если надо было. Что тут особенного? Многие врут, и я тоже.

— Для чего вы лгали?

— Это очень украшает жизнь. К примеру, если ты скажешь женщине, что без ума от нее, жить без нее не можешь, ей хорошо и к тебе она отнесется теплее. А если правду...

— Ваша философия нас не интересует, — перебивает судья. — Отвечайте на вопросы.

— Вот вы связаны узами брака с Козыревой, угнали ради нее машину, — монотонно продолжает обвинитель, — значит, вы любите ее?

— Нет.

— А что же?

— Это был расчет.

— Какой?

— Женитьба помогала мне освободиться от родительской опеки. Козыревой было хорошо, а мне удобно.

Прокурор задумывается.

— Скажите, а сейчас вы тоже лжете?

— Сейчас я говорю правду.

Потом пошли какие-то уточнения, и снова он отвечал механически, отключив эмоции и мысли. Волна тупой ноющей боли захлестнула его. Он вынырнул из нее, когда услышал:

— Вы пытались лишить жизни человека, хорошего, ценного для общества, из-за машины, — уточнил прокурор. — Вы что же, считаете, что ради исполнения вашей прихоти можно отнять жизнь у человека?

Рахманинов не реагировал, до него дошел лишь конец фразы. Прокурор повторил вопрос.

— Это вышло случайно.

— Случайно? Как же вы могли «случайно» нанести множество ударов по голове и спине гаечным ключом? Чтобы отнять машину и увезти ее, вам достаточно было одного-двух ударов, а вы продолжали зверски избивать свою жертву.

— Я не собирался отнимать у него машину.

— Но вы ее увели. Как же можно объяснить это?

— Это уже потом. Когда я думал, что все кончено. Мне уже было все равно.

— Значит, вы уверяете, что не собирались угонять машину Мурадова, когда начали избивать его?

— Нет. Просто увидев, что он лежит без движения, я уж заодно прихватил и машину. Мое дело было кончено.

— Как же связать показания вашей жены Козыревой о том, что вы поехали в Москву за машиной, с тем, что вы не собирались, по вашим словам, брать машину?

— Я собирался достать машину у отца или у кого-нибудь из друзей. Я обошел многих до этого, но мне не повезло.

— Значит, вы просто так, без всякой корыстной цели, избили хорошего человека?

— Он не был хорошим человеком.

— Это по-вашему. А по отзывам всех, кто его знал, он был честным, прекрасным человеком.

— По отзывам всех, кто знал меня, я тоже был неплохим человеком.

— Не дерзите, Рахманинов, — опять предостерег судья. — Отвечайте на поставленный вопрос. Объясните, за что конкретно вы избили Мурадова?

— Не могу объяснить, но только не из-за машины.

— Значит, если бы возобновить ту ночную ситуацию, вы повторили бы то же самое?

— Сейчас нет.

— Что изменилось?

Рахманинов молчит.

— У меня больше пока нет вопросов.

Прокурор захлопывает блокнот, смотрит на судью. Никите кажется, что лицо его говорит: как я ни стараюсь быть спокойным, но вы сами видите...

— Гражданин Рахманинов, — обращается к нему судья, — вы усугубляете свою вину отказом отвечать. Вы признались в своей вине. Ответьте теперь суду, почему вы раскаиваетесь в содеянном?

На мгновенье в голосе судьи Никите слышится что-то отеческое. Он чувствует, как покрывается испариной. Зеленые круги медленно плывут перед глазами, и впервые память касается того, что предшествовало драке. Если бы даже он рассказал об этом, ничего бы не изменилось. Ни для кого из них. Разве что для Сонькиного ребенка.

— Потому что теперь я дорожу своей жизнью, — говорит он раздельно, — а тогда я ее ни во что не ставил. Окажись я слабее, Мурадов не пощадил бы меня. Но оказался сильнее я, вот и вся разница.

— Вы что, серьезно считаете, — брови судьи ползут вверх, — что можете по своему усмотрению вершить суд и чинить расправу?

— Да, тогда я так считал, — говорит Рахманинов, до боли стискивая зубы, чтобы они не щелкали.

— У меня еще вопрос, — заявляет прокурор. — Скажите, подсудимый, что конкретно так подействовало на вас сегодня? Страх перед наказанием?

Рахманинов медлит. Труднее всего ему отвечать прокурору.

— Многое... — наконец произносит он. — Можно сказать, что и предстоящее судебное разбирательство, сам процесс заставил меня все продумать сначала. Всю мою жизнь. — Никита чувствует, что этого не надо было произносить. Сейчас нервы у него сдадут. Дрожь бьет все сильнее. Собрав остатки воли, он заставляет себя успокоиться, обрести равновесие.

Вопросы переходят к адвокату. Вот оно, наиболее мучительное. Рахманинов предвидит, что Сбруев будет копаться в самом болезненном, его вопросы пройдут в миллиметрах от эпицентра, случившегося «для его же, Рахманинова, пользы».

— Расскажите, — спрашивает Сбруев, — почему вы ударили Мурадова? Постарайтесь поподробнее вспомнить этот момент. Кстати, кто ударил первый?

— Первым ударил я.

— Продолжайте.

— Когда соседка Шестопал мне сказала, что родители на курорте, я понял, что и машиной отца не смогу воспользоваться. До этого я уже многих обзвонил, не хотел у своих одалживаться. Я попробовал гаечным ключом сбить замок с нашего гаража, но сообразил, что ключей от машины у меня все равно нет. Тут я стал прикидывать, у кого еще можно добыть машину. Без машины я не мог вернуться. В это время подъехал Мурадов. Я обрадовался — он мог меня выручить. Он вышел, чтобы открыть ворота. Я был уверен, что машину он мне даст. Но он отказал. Мы заспорили, он сказал какую-то гнусность. Мы подрались... Дальше я плохо помню.

— Почему вы были уверены, что Мурадов даст машину?

— Потому что он мне раньше не отказывал.

— «Потому что он мне раньше не отказывал», — для протокола четко повторил Сбруев. — В чем причина, что другим он не доверял машину, а вам давал?

— Он кое-чем был обязан мне.

— Чем именно?

— Неважно. Это к делу не относится. За ним был должок.

— Денежный?

— Нет. Мне и в голову не могло прийти его избивать, — говорит неожиданно Рахманинов и чувствует, как начинают дергаться его губы, — но он сам нарвался, — добавляет он тихо и замолкает.

Сейчас то, как это было в действительности, молнией проносится в его мозгу.

«...Больше ничего не хочешь? — говорит Мурадов и показывает Никите жирный кукиш. — Может, тебе подарить ее, а?» Кукиш расплывается перед глазами Никиты, он уже заслоняет всю отвратительную морду соседа...

— Вы слушаете, Рахманинов? — прорывается к нему голос судьи. — Я вас спрашиваю, для чего вам была так нужна машина? Позарез, как вы выразились.

— Хотел... сдержать слово.

— Вы чуть не убили человека, чтобы сдержать слово?

— В известном смысле так. — Рахманинов чувствует приступ тошноты. Его мутит от реальности картины, прошедшей перед ним сейчас. — Извините, гражданин судья, — говорит он. — Я плохо себя чувствую. Прошу перерыва.

Судья смотрит на побелевшее лицо Рахманинова, шепчется с заседателями.

— Суд, совещаясь на месте, постановил удовлетворить просьбу подсудимого. Перерыв на пятнадцать минут.

Сначала выходят посторонние и свидетели, затем Нина Григорьевна Мурадова. («Порядочная стерва, — думает о ней Никита, — понятия не имеет о своем муже».) Мать Никиты ждет Сбруева, пока тот переговаривается с Мокроусовым. Со стороны они кажутся единомышленниками. Как-то схлестнутся в заключительных речах?

Соня не двигается с места. Как будто требование конвоя к ней не относится. Продолжая сидеть, она не мигая смотрит на Никиту, и ее остановившийся, пристальный взгляд ничего не выражает.

Никита видит, как молоденький белозубый конвойный, покосившись на живот Сони, обращается к ней. Она неохотно поднимается, запахивает то и дело расстегивающееся на животе пальто и уходит, тяжело переваливаясь с ноги на ногу.

Суд тоже удаляется в свою комнату, и Никита наконец остается в зале один с конвоем. Молоденький светло-русый парень начинает напевать и пританцовывать около Никиты, как застоявшийся конек.

— Есть небось хочешь?

— Нет.

Ничего он не хочет.

После перерыва возобновляется допрос Рахманинова. Подсудимый вял, апатичен, лицо его, покрытое пятнами, особенно яркими на лбу и у носа, выглядит измученным. Несколько ответов — и он садится на скамью, опустив голову.

Начинается допрос свидетелей.

Со стороны Мурадова проходят: хозяин дома, где провел Егор Алиевич вечер перед возвращением в гараж, гости, видевшие его там. Все они показывают, какой аккуратный, вежливый, интересный человек Мурадов, как в этот роковой для него вечер был он остроумен, весел. Хорошо говорят о Мурадове и его сослуживцы и соседи по гаражу.

Владельцы индивидуальных гаражей в Сретенском тупике отмечают, помимо всего прочего, «патологическую любовь Егора Алиевича к своей машине». «Он ухаживает за ней постоянно, истово, консультируясь в малейшей неисправности. Боясь какой-либо случайности, он никогда ключей никому не доверяет и не оставляет в машине посторонних. Даже если в дороге передает руль, то, пересаживаясь, не оставляет ключей в замке, а вынимает их, передавая из рук в руки. В расчетах точен и бережлив до скрупулезности».

Потом пошли свидетели со стороны Рахманинова.

Из Владимира приехали две актрисы и один актер, хорошо знавший отношения Никиты и Галины Козыревой, администратор гостиницы, где они жили, и старик Бородкин, билетер и сторож, которого Никита возил два дня по городу вместе с актерами. Все они на разные лады намекали, что-де не вышло бы ошибки, уж очень непохоже на Рахманинова это зверское избиение. Кроме хорошего, они от него ничего не видели: добрый, щедрый, всегда выручит из беды.

— Неужели вас не интересовало, откуда такая щедрость? — спрашивает прокурор Бородкина.

— Ну что вы, — машет тот руками, — как это можно спрашивать?

— Человек вернулся из армии и вот разъезжает на машине, платит за всех. Это не вызывало у вас подозрений? — обращается он к актрисе, подруге Козыревой.

— Нет, — пожимает она плечами, — не вызывало. Человек платит, значит, есть чем.

— У меня еще вопрос к подсудимому, — заявляет обвинитель.

— Подсудимый, встаньте, — говорит судья.

Рахманинов встает.

— Объясните суду, откуда у вас были деньги?

— Мне давали. Не крал же я. Я выполнял работу, и мне давали.

— Какую, к примеру?

Рахманинов отвечает чуть слышно, неразборчиво, язык его будто распух.

— Купит кто-нибудь издалека машину. Ее надо перегнать, допустим, во Фрунзе. У владельца нет достаточного умения или прав на вождение. Я это за него делаю... Достану нужную вещь... Или машину починю... Чаще всего чинил машины. Я ведь во всех марках разбираюсь... Деньги были всегда.

— Почему же вы считали необходимым тратить их попусту? Вы не ценили деньги?

Рахманинов пожимает плечами.

— Не знаю... Натура такая. Я любил быть в центре внимания.

И опять проходят свидетели. Они подтверждают: да, он всегда был в центре внимания в их компании. Выпивал? Нет, не слишком. Во всяком случае, не видали, чтобы до безобразия. Никогда не дрался, не хулиганил.

Наконец просят в зал Галину Козыреву.

Она вызывает особый интерес зала. В публике происходит движение, ее разглядывают и оценивают. Сообщница? Шлюха? А может, действительно жена? «Ничего не знала, не ведала».

— Расскажите, как вы познакомились с Рахманиновым, — говорит судья. — Как можете его характеризовать и поподробнее о той встрече, вернее ночи, когда он приехал из Москвы на машине.

Козырева переминается с ноги на ногу перед столом суда. Она кажется крайне неуместной в этом зале в своем лакированном красном пальто, красных лакированных сапогах, с длинной гривой распущенных русых волос.

— Мы встретились на улице в Москве, — говорит она запинаясь и перекидывает за спину волосы. — Рахманинов прогуливался с товарищем, подошел ко мне. Говорит: «Вы скучаете, и мы скучаем. Может, зайдем в кафе погреться?» Приличные молодые люди, хорошо одетые, почему не пойти. Я пошла. Через день он уехал со мной во Владимир.

— В каком качестве он уехал с вами?

— Как муж.

— Почему же вы так быстро согласились стать его женой, уехать с ним? Вы ведь его совсем не знали? — щурится судья.

Козырева пожимает плечами. Пальцы бегают вдоль пуговиц лакированного пальто. Она то расстегивает их, то застегивает.

— Почему не знала? — поднимает она глаза на судью. Глаза серые, настороженные. — Два дня достаточно, чтобы узнать. А если не узнаешь — то и двух месяцев мало.

Это уже мировоззрение.

— Как же вы, взрослая, самостоятельная женщина, актриса, решились связать свою судьбу с малознакомым?

Козырева мнется, подыскивая слова.

— Он был очень вежливый, — выдавливает она из себя, — не мелочный. Ну и внешне мне понравился. Он ведь не такой был, — простодушно оборачивается она на Рахманинова.

Никиту передергивает. Он с презрением смотрит на эту женщину, которая всего полгода назад сводила его с ума.

— Вы считаете внешность и вежливость достаточно вескими аргументами для выбора спутника жизни? — говорит судья. На лбу его пролегают длинные поперечные морщины.

Теперь Никите видно, что судья отнюдь не так молод, как кажется.

— Конечно, — удивленно вскидывает брови Козырева, — если есть... — она подбирает слово, — есть подходящая наружность и симпатия.

— Достаточно, — обрывает судья. — Что произошло в ночь на десятое июля?

— Ну, он пришел очень поздно, сказал: вон — гляди в окно — машина. Тебе подарок в день именин... Будем гулять. — Она закусывает нижнюю губу. — Я выглянула в окно, думала, разыгрывает. Под фонарем, вижу, стоит заграничная голубая машина. У меня аж дух захватило. Фантастика, говорю. Я ведь его так любила, так любила! — Она вспыхивает, но сразу берет себя в руки. — Вижу, он устал очень, бледный. Шутка — полночи в дороге. А он говорит: нет, я не очень устал, ты лучше брюки постирай. Что, мол, с тобой, спросила, на тебе лица нет? А он говорит: я по дороге человека сбил, в больницу отвозил. Сильно, спрашиваю, поранил человека? Нет, говорит, он уже в порядке. Потом мы легли спать. — Она мнется снова. — В общем, утром поехали на речку.

— Два дня вы гуляли, бывали в ресторанах. За все это платили. Откуда же у него такие деньги? Вы же ему не посторонняя, неужели ни разу не спросили?

— А что было спрашивать? В этот раз я ему давала, он был совсем пустой.

— Без денег? Это вас не удивило?

— Он сказал, что не успел снять со сберкнижки. А я как раз получила за гастроли. Их мы и тратили.

Прокурор просит разрешения у суда задать вопрос свидетельнице. Судья соглашается.

— Рахманинов утверждает, — говорит прокурор Козыревой, — что в браке с вами у него не было любви, один только расчет. Часто так бывало, чтобы вы тратили на него свои деньги?

— Как это расчет? — Женщина остолбенело глядит на Мокроусова, потом переводит глаза на мужа, сидящего за барьером. — Ерунда, — приходит в себя Козырева. — Без меня он минуты не мог прожить.

— Врет она, сволочь! — раздается хриплый голос из зала. — Из-за нее все! И машина и драка!

Никита вздрагивает. Он видит искаженное злобой лицо Сони и то, как она, выкрикивая, приподнялась всем на обозрение. Зал разом загудел.

— Прекратить реплики! — кричит судья. — Иначе мне придется удалить из зала всю публику. Продолжайте, — обращается он к Козыревой, когда тишина опять восстановлена.

— Зачем мне врать, — пожимает плечами Козырева, — пусть он сам подтвердит.

— Рахманинов, — настаивает прокурор, — вы подтверждаете, что в отношениях с Козыревой вами ничто, кроме расчета, не руководило?

— Истинная правда, — говорит Никита.

Козырева начинает всхлипывать. Слезы, как капли из испорченного крана, стекают на подбородок, на лакированный красный обшлаг. Потом она утирает глаза вышитым батистовым платком, успокаивается.

— Все равно врет. И тогда мне все врал и теперь. Тогда врал, что аспирант, что у отца машина. А я видела, что хвастает, но не хотела его разоблачать. Если ему так лучше, пусть фанаберится. А теперь, если хотите знать, — обращается она уже прямо к судье, — у меня с ним ничего общего не может быть. Он уголовник, и наш брак недействителен. Я знать ничего не знаю, что у него там приключилось.

Она опять хлюпает в свой платочек. Когда поднимает голову, видно: размыло краску на веках, стерлась помада.

Судья уже не смотрит на Козыреву. Он быстро проглядывает листы дела.

— И последнее... Успокойтесь, Козырева, и отвечайте: где именно были пятна крови, когда вы стирали Рахманинову брюки?

— Я же заявляла.. — Всхлипы ее прекращаются.

— Козырева, успокойтесь! — судья терпеливо разъясняет свидетельнице, что прежние показания надо повторить, что они должны быть подтверждены в ходе судебного разбирательства. — Прошу вас, вспомните, как все было.

— Так я и подтверждаю: были пятна. А что кровь, я не заявляла, думала, грязь, — скороговоркой отвечает Козырева. — Я теперь подтверждаю только насчет его характеристики. Если он говорит «расчет», значит, он подлец. Так и запишите, что он подлец, и это мое сегодняшнее мнение.

Судья перешептывается с заседателями. Те кивают.

— Вы пока свободны, — говорит он Козыревой. — Спасибо... Перерыв до трех, — объявляет судья в зал. — После обеда продолжим. — Он заглядывает в листок и обращается к старшему по конвою: — Предупредите, пожалуйста, свидетельницу Шестопал Ирину Васильевну, что ее вызовут первой после обеда.

Рахманинов сглатывает слюну. Наконец-то его отпустят на полтора часа. Отдых. Не слышать их голосов, не думать о предстоящих показаниях соседки, после которых начнется самое мучительное.

Обед. Сейчас Никита представляет себе, что он значит для других. Для судьи, для прокурора, для Сбруева. Он воображает, как они съездят домой или в ресторан, подадут им обед из четырех блюд. Закусочка, стопочка, борщ, стейк. Пусть их. У него самого нет аппетита, во рту тошнотворная вязь, как после блевотины, в голове — непроглядная муть. Нет, ничего ему не надо. «Скорей бы конец, — думает он. — Какой-никакой, а конец».

 

IX

Ранним утром, когда Олег только проснулся, резкий юго-восточный ветер бил прямо в его окно, шевеля занавеску, а сейчас все улеглось, выглянуло солнце, заблестев в каплях, свисающих с крыш.

В начале девятого он позвонил в клинику своему ординатору Инне Ивановне.

— Олег Петрович! — ахнула Инна Ивановна, которую он помнил еще студенткой Инночкой. — Все хорошо, не беспокойтесь. — Считая, что он звонит из Гурулева, она кричала сверх необходимого вдвое. — Затылочные боли прекращаются в среднем на четвертый день, зрительные расстройства исчезают еще раньше. Остальное надо еще анализировать, продолжаем наблюдения.

Сообщение Инночки обрадовало его. Новая программа лечения расстройств мозгового кровообращения начинала себя оправдывать. Но только начинала.

— Расскажите мне подробнее о Колосове и Марусе Куравлевой, — просит он.

Милый голос Инны Ивановны возвращает его в привычное русло забот, от которых он отвык за эти недели. И он чувствует, как обретает душевное равновесие и ощущение прочности, надежности своих поступков.

— Колосов выписался, — говорит Инночка. — В шесть вечера за ним полцеха приехало.

— Это хорошо. — Олег чувствует легкое разочарование.

— Ждут вас на заводской вечер, — продолжает Инночка. — Колосов там гвоздь программы.

— А что он делает?

— Пародии читает. Вы разве не слышали? На вас тоже сочинена.

— Ну а еще? Про Куравлеву расскажите.

Информация Инночки всегда по-женски непоследовательна, но достоверна.

— Про Куравлеву... — мнется Инночка. — К сожалению, по-прежнему постоянно в бегах. Разве так лечатся?..

— Это еще что такое? — вскидывается Олег.

— Конечно, я ее не застукала, но ведь от сестер не скроешься. Как придут навещать из кафе «Арфа», так и уведут. Костюм с собой прихватывают. К отбою она возвращается...

— Не хотите же вы сказать, что она выпивает? — перебивает Олег.

— Что вы! Этого нет, какое питье! Она наедается до отвала. Все сдобное, кондитерское, пирожных штуки три, мороженого две порции. Какие уж тут лекарства! Мужу ее звонила, он говорит: «Это инсинуация. Не верю».

— А с ней самой вы пробовали разобраться?

— Пробовала. Не признается. С соседкой по палате делилась: «Я, говорит, без сладкого никогда не поправлюсь. Кто к чему привык, не должен сразу все менять. Раз организм требует, значит, ему надо. Главное, говорит, чтоб Олег Петрович не узнал...»

— Вы мне не цитируйте, — нетерпеливо обрывает Олег, — а примите строжайшие меры и пригрозите: выпишу немедленно! Шуточки! Однажды она в этом кафе останется.

— Еще четверых готовим на выписку... — меняет тему Инночка. — Сейчас на обходе окончательно решим.

Олег смотрит на часы. Половина девятого.

— Благодарю вас, Инночка, — говорит он торопливо, — на вас можно положиться.

Он опускает трубку на рычаг, словно обрывает нить, связывающую его с понятным, родным миром, и спешит выскочить из дома.

— Ну как, мастер водной дорожки? — говорит Олег, разглядывая в дверях Марину Шестопал. Сейчас он пытается отождествить пышную вольность стрижки, легкую округлость линии плеч и бедер стоящей перед ним царевны-лебеди, с тем длинноногим существом с вывернутыми ступнями и костлявой грудью, которое он лечил два года назад.

— Нормально, — откликается она, тараща на него глаза. — А вы помолодели! Отдых? Или успехи?

Ух ты, как она заговорила. А давно ли...

— От сырости, — ухмыляется он, протягивая руку. — В деревне дожди две недели, а вчера вот снег повалил.

— Уже? — поднимается им навстречу мать.

На столе стакан с чаем, таблетки. Значит, приняла для храбрости. «Хорошо, что вчера после обеда заседание отменили из-за болезни Рахманинова, — думает Олег. — Очень кстати эта суточная передышка».

 

X

В коридоре суда негде пристроиться. Свежепокрашенные стены еще не высохли. На скамейках отчетливо видны неотмытые следы штукатурки. В углу, возле двери в зал заседаний с прикнопленной бумажкой: «Дело Рахманинова» — стоят стулья. Олег усаживает Ирину Васильевну и, приоткрыв дверь, протягивает конвойному повестку.

Шестопал вызывают сразу же, они входят.

В зале холодно, неуютно, и до того, как прозвучал первый вопрос, Олег бегло окидывает взглядом судью, заседателей, прокурора, Родиона и останавливается на Рахманинове.

Следуют первые формальные вопросы. Ирина стоит очень близко к столу, в руке зажат вязаный берет, сутулая спина распрямилась.

— ...объясню вам ваши права... за дачу ложных показаний... распишитесь...

Олег слышит монотонный, с едва заметной шепелявостью голос судьи, односложные ответы Ирины и изучает подсудимого. Как поведет он себя сегодня, как будет реагировать на показания соседки?

Никита Рахманинов сидит, подперев голову руками, глаза опущены. Олегу виден кружок плеши, курчавящиеся по краям густые клочья волос. Рот Рахманинова чуть подергивается. Вместе с верхней губой подергиваются усики. В эти моменты он удивительно походит на хорька, и это сочетание хищности и равнодушия кажется характерной особенностью его лица.

Родион выглядит здесь совсем чужим, незнакомым Олегу, каким, очевидно, предстал бы и сам Олег, встреться он с другом в палатах клиники или на кафедре. Эти две половинки бытового и общественного человека, возможно, мало в ком органически слиты.

— Товарищ Шестопал, расскажите суду, как вы встретились в тот вечер десятого июля с подсудимым, — задает вопрос судья.

Ирина Васильевна начинает. Олег видит чуть заносчиво вскинутую голову, руки, мнущие берет, вслушивается в ее голос. Она рассказывает о встрече с Никитой накануне, о том, что увидела утром — почти точно, слово в слово, то, что он прочитал в ее показаниях у Родиона. Она высказывает предположение о возможной ошибке.

— Ведь мальчик был такой славный, — останавливается она. — И добрый...

— И с родными он был таким же? — спрашивает судья.

— Может быть. Хотя они совсем другие, чем он. Вон и не ладили.

— Мы ему все разрешали! — раздается откуда-то сбоку женский выплеск и тут же рыдания.

Все оборачиваются. Мать Никиты, вынув из сумочки носовой платок, промокает глаза, углы губ.

— Почему, по-вашему, не ладили? — спрашивает судья, когда всхлипы утихают.

— Не знаю, как объяснить. — Ирина Васильевна смотрит в сторону подсудимого...

Судья ободряюще кивает.

Ирина Васильевна мнется, розовеет, прядь волос падает на брови.

— Как-то мы спускались в лифте, Никита еще школьником был, он и спрашивает меня: «Где получить справку, в каких городах есть училища лесного хозяйства?» Я удивилась: «Зачем тебе?» А он: «Мой товарищ интересуется». Я, признаться, даже не знала, что существуют такие училища. Говорю: «Может быть, в справочном бюро подскажут твоему товарищу, как это узнать. Он что же, лесником хочет стать?» — «Не лесником, а лесничим, — поправил он меня. — Это очень даже большая разница». Я совсем опешила. «Лесничий должен много знать, — сказал Никита. — У него огромное хозяйство, целый лесной город». — «Вот как? — удивилась я. — А кто же тогда лесник?» — «Лесник — это только на своем небольшом участке. Для этого училища не надо кончать». И тут, неожиданно совсем, он пошел меня провожать. «Лесничим быть — это очень опасная профессия, — убеждал он меня. — Поэтому лесничему положено оружие. Большой процент страдает от нападения браконьеров».

Ирина Васильевна взглядывает на судью, как бы ища у него поддержки.

— Я была поражена всем этим. «А ты откуда про все знаешь? — спрашиваю. — Друг, что ли, рассказывал?» Он посмотрел на меня и засмеялся: «Мой друг — это я и есть». — Она останавливается. — Спустя некоторое время, когда я увидела Никиту и спросила его... ну как, мол, узнал ты, где лесничих готовят, он не стал объяснять. «Это не выход», — отмахнулся от меня. А я говорю: «Выход? Из чего?» А он: «Из замкнутого круга». Я промолчала, но стою и смотрю на него, а он вдруг и говорит: «Человек не может сам выбрать, у кого ему родиться. Я не у тех родился». Тут я рассердилась, говорю: «Ты несправедлив к своим, они же сдувают с тебя пылинки». А он: «Они замечательные, но мне надо было не у них родиться». «А у кого же?» — постаралась я все обернуть шуткой. «У объездчика или у чабана, — говорит. — Предки глушат у меня интерес к жизни». И пошел. Ну, думаю, болезнь роста. Все образуется. И вот, — Ирина Васильевна разводит руками, — не образовалось.

Рахманинов сидит, уткнув голову в руки. Само напоминание о прошлой свободной жизни, когда, казалось, только еще предстоит выбор пути, нестерпимо. Он сжимает зубы до боли, чтобы не вырвалось ни звука.

— У меня вопрос к свидетельнице, — приподнимается со своего места Родион. — Какие нелады наблюдали вы между Рахманиновым и родителями?

— Как бы это выразиться, — неуверенно говорит Ирина Васильевна. — Василий Петрович — человек самостоятельный, труженик. Никита ничего не умел добиваться длительное время... Это его главная слабость... Если — не тотчас, он сдавался.

— Поясните свою мысль, — просит судья.

Ирина Васильевна задумывается.

— Его тянуло в дрессировщики или водолазы, — она старается найти нужные слова, — как подростков обычно. Или вот на лесничего. А Василий Петрович повторял: «Я сделаю из него человека, я не допущу легкой жизни». Он считал, что это не занятие для мужчины — лес объезжать. Сам ведь он до болезни очень много работал... Ну а Ольга Николаевна совсем другое. Она редко вечерами бывала дома, поэтому, если уж дома, старается все прихоти сына исполнить. Что бы ни попросил. Даже из-за пустяка какого-то все пороги обобьет. Или из-за еды, если ему захотелось. В ту же минуту она стремилась достать...

Все в Олеге протестует при последних словах Ирины Васильевны. Этот цивилизованный парень, сын интеллигентных родителей, избив соседа, не зная, жив ли он, уже на следующий день не только не мучился приступами совести, а веселился напропалую, ни на минуту не задумываясь, что стало с человеком, которого он бросил в гараже.

Судья просит Шестопал присесть, начинает задавать вопросы подсудимому:

— Когда вы познакомились с Мурадовым?

Монотонный рассказ Рахманинова о его встречах с Егором Алиевичем, об общих связях и знакомствах вызывает в воображении Олега круг явлений странно смещенных, почти карикатурных, с которыми ему никогда не приходилось сталкиваться.

«Что же это такое? — задается он вопросом. — Порождение чего? Цинизм, чисто утилитарные запросы: я — тебе, ты — мне. А время, уходящее в пустоту, а жизнь — ни во что не ставятся».

Он смотрит на судью, который зябко поеживается, на полную гладко зачесанную женщину — народного заседателя — и думает, как много перевидели они в этих стенах, как много задали себе вопросов, которыми он впервые задается.

— Почему вы не говорите о том, что произошло перед вашей дракой? — слышит Олег голос Родиона. — Я настаиваю на вашем ответе, подсудимый.

— Не помню... — невнятно бормочет Рахманинов, — мы заспорили...

— Постарайтесь вспомнить. — Судья откидывается на стуле, показывая, что не собирается торопиться. — Вы утверждаете, — начинает он листать дело, — что машина здесь ни при чем. Что же явилось сигналом к драке?

— Не помню, — опускает голову Рахманинов.

— Постараюсь вам напомнить. Вы говорили, что Мурадов еще не въехал в гараж, когда вы настойчиво потребовали у него машину. Затем вы стали «открывать силой дверцу». Он-де замахнулся на вас ломом, вы отскочили к воротам, но он все равно въехал в гараж. Дверца зацепилась, «в гараже Мурадов сам выскочил из машины». Цитирую ваши показания на последнем допросе. Ссора продолжалась в гараже. Вы подтверждаете это?

— Да.

— Разрешите вопрос? — просит Сбруев. — Мотор у машины в это время работал или был заглушен?

— Работал.

— Значит, чтобы выехать, вам оставалось только сесть в машину и включить передачу? — уточняет Родион.

— Да.

— Почему вы продолжали избиение Мурадова, когда путь уже был свободен?

— Не знаю... Был спор.

— Подсудимый, — бросает со своего места прокурор, — вы отрицаете, что поводом к зверскому избиению Мурадова послужило желание воспользоваться машиной. Значит, можно понять вас так, что вы наносили удары человеку исключительно с целью причинить ему особые мучения?

— Не буду я отвечать, — отворачивается Рахманинов, чтобы не видно было, как сильно дергается его губа. — Не делайте из меня садиста, гражданин прокурор.

— Прекратите полемику! — обрывает судья. — Здесь только суд вправе решать, правомерны ли вопросы обвинения. Никто из вас ничего не делает, Рахманинов. Снова я призываю вас вспомнить, по какой причине началось зверское избиение человека, который уже не мог вам мешать? Какие мотивы были у вас?

— Виноват, — понуро говорит Рахманинов, — плохо помню. Сейчас уже трудно представить... — Он еле ворочает языком, ему хочется прислониться к чему-нибудь. — Если не ошибаюсь, — поднимает он голову, — Мурадов придерживал дверцу. Вот так! Он не давал мне пройти... — Рахманинов что-то чертит рукой в воздухе, потом замолкает.

— Я заявляю ходатайство, — обращается Мокроусов к судье. — Продолжить судебное заседание на месте преступления. Утверждения подсудимого могут быть там проверены в присутствии эксперта. Кроме того, в гараже Рахманинов, очевидно, в с п о м н и т, что произошло после того, как он вынудил Мурадова выйти из машины.

Судья медлит, потом обращается к Родиону. Тот согласен с ходатайством обвинения. Судья начинает совещаться с заседателями.

— Суд удовлетворяет ходатайство, — говорит он, собирая бумаги на столе и уже вставая. — Что ж, это разумно. Завтра же в полном составе выедем на место... Как вы полагаете, — спрашивает старшего по конвою, — возможно будет завтра доставить подсудимого к гаражам?

— Возможно, — кивает лейтенант. — Нужно разрешение и наряд.

— Вы к утру закончите формальности? — уже торопливо договаривает судья.

Лейтенант снова кивает.

— Заседание прерывается. — Судья уже собрал со стола почти все бумаги. — «В пятницу к одиннадцати часам, — диктует он секретарше, — прошу суд и свидетелей быть по адресу: Сретенский тупик, гараж... — он справляется в деле, — номер девятнадцать». Повестки вручит секретарь.

Словно в полусне Рахманинов воспринимает заявление судьи о перенесении заседания, из всего сказанного до него доходит лишь одно. Снова  о т д ы х. Он согреется и, может быть, уснет. Мысль эта придает ему силы, он затихает на мгновение, мозг его проясняется. И, только выйдя из здания суда на улицу и садясь в тюремную машину, он со всей беспощадностью осознает, что продолжение будет на  м е с т е.

В гараж, где все случилось, он уже приезжал со следователем, но тогда они были вдвоем с чужим для него человеком. Теперь же ему предстояло вспоминать происшедшее в присутствии многих далеко не безразличных ему людей, и при этой мысли его, как и утром, захлестывает чувство безнадежности, необратимости всего происшедшего, полной невозвратимости его прошлой, хорошей ли, плохой, жизни.

Присутствие матери, жены Мурадова, Сони, соседей делает невозможным откровенное признание. Он пробует отодвинуть от себя мысли о предстоящем, а там — будь что будет.

Из зала суда Олег вышел с Ириной Васильевной, с тем, чтобы, проводив ее, вернуться за Родионом, у которого еще были на Каланчевской свои дела.

По дороге Ирина вспоминала детали, которые не пришли ей в голову на суде. И дома она тоже не могла успокоиться и все возвращалась к одному и тому же, как будто бежала по кругу.

— У этой ссоры какая-то серьезная причина... — говорила она, зажигая свет в столовой. — Я не склонна верить, что в каждом из нас сидит зверь и просто не было повода ему проснуться. — Она раздернула шторы, открывая форточку. — Ну что же вы молчите? Вы еще ни слова не сказали.

Олег следит за ходом ее рассуждений, за сменой выражений на ее лице, попутно сравнивая эту комнату — в мягком свете люстры, с коричневым пианино, причудливо свисающими растениями — со своей невыразительной, неухоженной квартирой, пробуя поместить Ирину и себя в некое производное, которое можно было бы назвать их общим домом, но соединения не получается.

— Вы предполагаете, — говорит он, — что у Рахманинова были какие-то особые счеты с Мурадовым до момента столкновения в гараже? Но почему же это возникло только в тот раз ночью? А если бы они не столкнулись у машины?

— Почему-то Мурадов именно для Никиты делал исключение и давал ему машину. Зачем-то Никита нужен был Мурадову, он оказывал ему услуги...

— Мать Никиты знала об этом?

Ирина кивнула.

— Ольга Николаевна ворчала, но не вмешивалась в эти отношения. Впрочем, она человек легкомысленный, ей так было спокойнее, видно...

— Кем она работает?

— Была секретаршей, потом завотделом тканей в магазине, а может быть, я ошибаюсь... Но это не то. — Ирина начала метаться по комнате, привычно сцепляя и расцепляя пальцы. — Как поведет себя Никита завтра в гараже? Может быть, перед дракой все же произошел какой-то психический сдвиг?

— Я интересовался, — отозвался Олег. — Экспертиза выявила психопатию, истерические черты... Ничего более.

— А разве не существенно — откуда у человека подобные истерические черты?

— Конечно. — Олег затянулся. — Но сегодня наука на этот вопрос еще не дает ответа. Если Егор Алиевич провоцировал неуравновешенность Никиты — это может быть учтено. Но все равно...

Вдруг он заметил, что лицо ее переменилось, схлынула кровь со щек, под глазами разлились темные круги. Он заторопился.

— Хочу застать Сбруева в горсуде, — извинился он. — Заехать за вами перед гаражами?

— Не надо. — Отказ прозвучал резко, и она протянула обе руки. — Это ведь совсем рядом. Мы поговорим после...

Вернувшись в горсуд, Олег застал Родиона в вестибюле. Тот разговаривал с матерью Рахманинова, вид у него был не очень бодрый. Ольга Николаевна уже подкрасила вспухшие губы, припудрила набрякшие веки и щеки.

— Я передам ему вашу просьбу, — сказал Родион Рахманиновой, заметив Олега.

Минут через десять они сидели в столовой гостиницы «Ленинградская», где с часу до трех кормили дежурными обедами за рубль с небольшим.

— Видал, каков субчик! — возмущался Родион. — А ты говоришь...

— Ничего я не говорю, — усмехнулся Олег.

— Это тебе не энцефалограмма. Это, брат, человеческие компромиссы, ведущие к преступлению. Тут опять Достоевский. Что, ты думаешь, сказала мне сейчас мамаша после заседания? «Дайте, говорит, мне отсидеть за него, это я во всем виновата...» Да, эти типажи на рентгенах не просветишь.

Подошла официантка.

— У тебя в зале был довольно идиотский вид, — сказал Родион, когда они заказали один из двух имеющихся в меню вариантов. — Кстати, из показаний твоей Шестопал тоже вытекает, что с Ольгой Николаевной не все просто.

— Мурадов часто ездил с Никитой. По словам Ирины, их связывало нечто большее, чем компания или дела...

Официантка подала бульон с омлетом.

— Я не смог из него вытянуть на эту тему ни слова! — Родион бросил ложку в бульон. — Ну фрукт...

— Как будто из разных кусков слеплен.

— Из одного куска. Дерьма... Ты только вдумайся — приезжает во Владимир, выдает себя за аспиранта, сына адмирала или генерала. Откуда деньги? Хорошая стипендия и прирабатывает уроками. Машина? У отца взял. Дальше. Чтобы удрать из дома и обосноваться во Владимире, надо жениться — и пожалуйста, он идет в загс с той же легкостью, как если бы взял напрокат телевизор. Во всем этом поражает лишь одно: что окружающие — актеры, работники гостиницы, служащие театра — все готовы его выгораживать. И, может быть, именно за то, что красиво врет, характером легок, широк в кутежах. Оказывается, всем им позарез нужен такой парень, который все умеет организовать, сколотить компанию, развеселить. Он всех знает, всем необходим...

Олег молча глотает бульон. Второе не несут.

— Крутится он, крутится, — продолжает Родион, — а внутри-то пустота, хребта никакого, и вот наступает минута, когда в руке гаечный ключ, рядом человек, препятствующий его желанию, и он не останавливается перед тем, чтобы любой ценой убрать препятствие. Не жадность, не страсть к обогащению, а непривычка к отказу толкает его на зверство.

— Ну а машину-то все же доставал из-за бабы, — говорит Олег задумчиво. — А потом эту же бабу и продал. «По расчету», слышал?

— Глупости, — обрывает Родион. — Это он снова заливает. Какой там расчет! Он спятил из-за нее. Ты еще не знаешь, что он вытворял в этом Владимире.

— Из-за этой лакированной дуры?

— Именно.

— Для чего же он про любовь по расчету сочинил? — поражается Олег.

— А черт его знает. Может, из «благородных» побуждений. Выгородить ее желает.

Официантка принесла второе, поставила по стакану клюквенного киселя.

— И все же согласись, как бы ни трактовать его характер, — Олег смотрит мимо тарелки, — бить до изнеможения, когда уже никакого сопротивления нет, это уже особое дело. Тут либо патология, либо месть... Но за что? Вот я тебе сказал, что они вместе ездили, старые, сложившиеся отношения. Впрочем, это мало что меняет. — Олег еще не дотронулся до второго.

— Меняет, — приостанавливается Родион, уже отхлебывая кисель. — Ты не помнишь разве версию обвинения? Детали?

— Нет, — отзывается Олег. — Меня тогда все интересовало с другой точки зрения...

— Так вот, — говорит Родион. — Слушай внимательно, чтобы завтра следить за обеими системами аргументации. Хотя, конечно, могут быть сюрпризы. Обвинение твердо настаивает на том, что замышлялось убийство с целью завладения машиной иностранной марки... Доказательства? Гаечный ключ приготовил заранее, еще до прихода Мурадова. Об отсутствии родителей прекрасно знал, поэтому не мог рассчитывать на отцовскую машину. Во Владимире сказал многим: «Ждите, приеду на машине». Появился у гаражей поздно, хотя приехал в город раньше и мог зайти попросить машину. Значит, поджидал Мурадова из гостей, чтобы завладеть ключами и машиной. Думая, что Мурадов мертв, спрятал его в гараже, чтобы подольше не нашли и успеть скрыться в другом городе. Соответственно и все обстоятельства обвинение излагает по-другому, чем показывает Рахманинов. Схватка была за машину, так как Мурадов сопротивлялся до последнего и не выпускал Никиту из гаража. Рахманинов не был в состоянии аффекта, так как уехал из гаража медленно, а не впопыхах: вывернул карманы Мурадова, достал документы, спрятал избитого поглубже в гараже, прикрыл ворота. Логично?

— Не верится, — тянет Олег.

— Почему же не верится? — подначивает Родион. — Ты свежий человек. Мне важно, почему тебе так кажется. Где, по-твоему, нарушается логика? Ну-ка пошевели мозгами.

— Хорошо. Первое... Рахманинов знал, что удрать на «ситроене» невозможно, сразу засекут. Так? Второе. Он мог прихватить бесчувственного Мурадова и бросить его по дороге. Опять же он не мог не понимать, что в гараже утром Мурадова найдут и исчезновение машины тоже обнаружат.

— А дальше?

— Мне сдается, у него другое было в голове: пусть три дня, да мои. — Олег выпивает кисель, осторожно отставляет стакан. Он оглядывается — зал пуст. — Клади трояк, и двинули. На улице договорим.

— У меня уже имеется опыт, — говорит Родион, когда они выходят из здания, — если возникает разительное несоответствие между  п о с т у п к о м  и  ц е л ь ю, надо копать и копать. Пока не найдешь  д р у г у ю  цель...

Олег застегивается, поднимает воротник.

— Пожалуй, — ежится он. — Пойдем к автобусу? Пешком далековато.

Остановка автобуса за углом, стоит только обойти гостиницу.

— Именно в этих случаях, — продолжает Родион, — опасность судебной ошибки особенно велика. Вот, допустим, Тихонькин вызывает у меня симпатию, семья его тоже: отец воевал, инвалид, мать тоже инвалид, и, кроме того, нелепое, случайное убийство... А этот... — Родион прикуривает на ходу. — Да, видно, нет такого судебного дела, которое не требовало бы полной отдачи адвоката. Что-то в Рахманинове я проморгал. — Он останавливается, застегивает пуговицу на воротнике. — У обвинения какой еще довод? Оно сравнивает Рахманинова и Мурадова. Первый — авантюрист, бездельник, которому государство дало все, а он на это наплевал. Второй же — уважаемый во всех смыслах работник, приносивший пользу делу, стране. Отсюда соответствующий вывод.

— Хорошо, про обвинение ты мне толково разъяснил, ну а ты-то как себя поведешь?

— Не знаю. Думаю еще. Мыслю. Понял? Новые обстоятельства, возникшие за эти дни, я еще не переварил. Например, что связывало Мурадова с Рахманиновыми — матерью и сыном? То, о чем думает твоя Шестопал. Кроме того, завтра в гараже многое прояснится. Послушаем Рахманинова, Мазурина...

На автобусной остановке довольно солидная очередь.

— Между прочим, — Олег неуверенно останавливается, — мне кажется, нельзя все же класть на весы итог жизни сорокапятилетнего человека, который уже послужил на благо отечества, и двадцатисемилетнего.

— Разумеется... Так вот, я спрашивал Рахманинова: для чего вы врали следствию, это же против вас. А он так спокойненько: сначала попробовал, клюнули. Значит, можно выкрутиться. А потом понесло — цеплял одно за другое... Но ведь, говорю, это подло — на других валить, имена называть. Знаю, соглашается, но меня гнало, как лисицу. Лишь бы отсрочить... Понятно? Вот тебе лишний пример, как важно объективное раскрытие преступления для сознания самого обвиняемого. В самой мысли о неотвратимости наказания, невозможности свалить вину на другого уже заложен первый посыл к его перевоспитанию.

— Ну, это очевидно, — усмехается Олег.

— Давай без иронии. Согласись, преступление — это всегда  к р а й н о с т и человеческой психики, бездонность ее провалов. Действие, совершенное при исключительных обстоятельствах, которое невозможно в обычных условиях... Анализ подобных явлений много дает для исследования глубин подсознания человека.

— Да, да... И тут ты прав.

— Если влезть хотя бы в последние две недели перед преступлением Рахманинова и Тихонькина, то можно открыть для себя такой пласт жизни, быта, нравов, тенденций, что навек хватит. Знаешь, — вдруг останавливает он себя, — давай бросим эту затею ждать автобуса?

— Глупо, уже столько стояли. Сейчас придет.

— Ты оптимист, — роняет Родион. — Так вот, чтобы сделать выводы и поставить так называемую профилактику преступлений на соответствующий уровень, надо сложить все наши усилия — социологов, юристов, психологов и еще кое-кого. И главное — не ставить точку на деле, когда оно кончено.

— Пожалуй, — опять соглашается Олег. — Признаюсь, я оказался мало подготовлен ко всему этому. Где-то в глубине души я считаю, что сознательное покушение или убийство — это все равно состояние невменяемости, пусть временной, даже минутной. Просто еще не найдена градация этих состояний по сегодняшней шкале. Нарушение нормальной, здоровой психики может проявиться в истерическом срыве, мании преследования, ревности и в любой другой реакции, неадекватной обстоятельствам.

— К сожалению, старик, уголовный кодекс сегодня еще не приспособлен к твоим высоким открытиям.

Из-за угла выныривает переполненный автобус.

— Влезай, я пройдусь до Разгуляя, — протягивает руку Олег.

— Ладно, бывай. Я тебя вконец измучил? — Родион пытается пролезть в дверь, — Олегу видно, как странно он изгибается при этом.

— Так, может, я завтра заеду к тебе перед заседанием? — предлагает Олег.

— Не надо! — кричит Родион. — Я не из дома поеду.

«Вторая осечка за сегодня, — констатирует Олег, издеваясь над собой. — Для одного дня более чем достаточно. Что ж, доживем до пятницы».

 

XI

Родион не сразу находит Сретенский тупик. Он оказывается вовсе не на Сретенке, а дальше, за темной глухой улочкой. Здесь стоят два ряда кирпичных гаражей, в каждом — тяжелые железные ворота, запертые на засовы и замки. На место преступления Родион выезжает впервые, мрачность этих строений, унылая серость утра производят на него гнетущее впечатление.

Накануне вечером у него состоялось свидание с Рахманиновым в тюрьме. После встречи с Олегом Родиону хотелось еще раз попробовать вызвать своего подзащитного на откровенный разговор относительно обстоятельств, предшествовавших драке, и того, что связывало его с Мурадовым.

...Никита уже сидит в помещении для свиданий, перегнувшись пополам, голова втянута в плечи, рука подложена под щеку с больным зубом. При виде Родиона он не проявляет ни малейшего желания переменить позу.

«Плохо себя чувствуете?» — спрашивает Родион официально на «вы». «Нормально». — «Завтра выезд на место». — «Это я уяснил в суде».

Родион вынимает пачку «ВТ» и протягивает сигарету. Делать это не положено, но сейчас Родион сознательно идет на нарушение. Рахманинов, удивленно вскинув глаза на Родиона, берет сигарету.

«Ты приготовился к этому моменту?» — переходит Родион на «ты». «А что мне готовиться?» — «Ты ведь обязан воспроизвести по сантиметрам, где, что и как произошло. Это твоя последняя возможность, понял?» — «Да будет вам! Все я давно понял...» — говорит Рахманинов, устало прикрывая глаза.

Он не спал прошлой ночью и, видно, не заснет сегодня. И, как бывает перед решающим и тяжелым шагом, в воображении его все возникали обрывки собственной жизни. Не тех ее благополучных звеньев, когда он, еще счастливый мальчуган, строил фантастические планы на будущее, а тех неладных, неосуществленных, которые уж теперь никогда не поправить. Он подумал, что, став взрослым, он больше всего ценил свободу от близких ему людей, независимость от дома — матери и отца — и право жить иной жизнью, чем они. Но, отколовшись от них и уйдя из-под их влияния, он так и не смог добиться самостоятельности. Последние месяцы перед арестом он сравнивал себя с катящимся под гору колесом, которое, подпрыгивая и корежась на выбоинах, мчится вниз, ускоряя движение, пока не наткнется на преграду или не израсходует всю энергию. Несколько раз за последние годы он пытался сопротивляться этому навязанному и предопределенному извне, как ему казалось, движению. Но когда он твердо решал бросить все: и этот бесконечный круговорот услуг, пьянок, беспамятств с малознакомыми женщинами, после которых просыпаешься с ощущением нестерпимого омерзения к жизни и к себе, — каждый раз, как только он решал завтра же встать и не звонить нужным людям, не пить по вечерам, он выдерживал один день, максимум два, обнаруживая, что нет в его характере тех волевых пружин, которые помогут ему выйти из порочного круга. И тогда он мечтал о том, что познакомится с сильным и хорошим человеком, который  в ы т я н е т  его, подтолкнет к стоящему делу, а потом уж он зацепится, утвердится в нем сам, но среди его окружения таких людей не было.

Он с горечью припомнил то двойственное чувство, которое овладело им после угона машины. Ему казалось, что теперь он полностью свободен от людей и их законов, что нечего ему теперь страшиться и он может хоть недолго, но поступать как угодно, и одновременно не покидавшее его ощущение, что все уже кончено, все хорошее совсем уже кончено и он — труп. И последняя его гульба, и люди, которых он развлекал и катал, их любовь, удивление казались ему чем-то призрачным, и ему не предназначенным.

Той ночью во Владимире, когда он лежал в гостиничном номере рядом со ставшей ему вдруг безразличной и чужой женщиной, он понял для себя и другое — что свобода от людей и их законов оборачивается во сто крат худшей зависимостью. Потому что становишься рабом ежеминутного ощущения, что тебя преследуют, сознания, что все твои планы могут быть оборваны в любое мгновение.

Женившись на Козыревой, он пытался  п о м е н я т ь  свою жизнь, если уж нет у него воли  и з м е н и т ь  ее; он хотел сыграть роль человека с будущим, образованного и честного, имеющего в обществе иную ценность, чем та, которая была в действительности, но и этого он не сумел. Он уговаривал себя тогда, что хочет списать свою прежнюю жизнь, чтобы честным уйти в другую, ощутить уважение людей театра, тяжело зарабатывающих свой хлеб. Но и перед ними он не смог стать иным, чем был на самом деле, и им он старался казаться птицей «особого полета». На первом же из прежних знакомых, который не захотел признавать в нем ничего нового, он сорвался и стал действовать по старым, водившимся меж ними законам торгашей и жлобов.

Родион сидит возле молчащего Рахманинова, потом собирает разложенные бумаги, двигается к выходу.

«Что я должен сделать? — слышит он хриплый голос Никиты. — Вы же адвокат... Собаку на этом съели».

Родион медлит у двери, глядя в упор на Рахманинова, на его озлобленную и опухшую физиономию, потом вспоминает об отце его, детском враче Василии Петровиче, который лежит в больнице, и быть может, уже не встанет с постели, и возвращается.

Сейчас, когда Родион идет вдоль гаражей, еще темно, как ночью, небо обложено вкруговую, и проезд освещается электрическими лампочками без колпаков, подвешенными меж двух столбов. Их раскачивает, точно маятники, — номера гаражей то появляются, то исчезают. После истории с Мурадовым владельцы раскошелились на общее освещение, которого несколько месяцев назад еще не было. И все равно сырой туман, поднимающийся с земли, клочьями забивает проходы. Хорошего обзора нет.

У гаража № 19, на месте преступления, уже стоят многие из участников выездного заседания.

Нервное длинноносое лицо судьи серо, горло наглухо закрыто теплым шарфом. То и дело он разражается кашлем.

— Результат ремонта в горсуде, — поясняет он, пожимая руку Родиона. — Прокурор уже здесь. Хорошо, что вы аккуратны.

Мокроусов озабочен. Сегодня перед выездом на место он зашел в прокуратуру и узнал, что следствие по делу бежавшего из колонии рецидивиста, убившего нескольких женщин на протяжении одной недели, никак не закончится. Преступник запирается. Это сообщение расстроило Мокроусова до крайности, и после Сретенского тупика он предполагал вернуться в прокуратуру и вплотную заняться этим... Ничто, однако, не выдает его озабоченности: Мокроусов, как всегда, подтянут, стекла безоправных очков поблескивают свежо и молодо.

Родион видит жену Мурадова, Нину Григорьевну, крашеную блондинку с настороженным лицом, и Ирину Шестопал, которая кажется ему несколько тяжеловесной и утомленной. Здесь же толпа любопытных — из тех, кто жаждет дать любые сведения по любому поводу.

Судья просит публику отойти за гаражи. И сразу же на полной скорости въезжает в тупик Мазурин. Разворачиваясь, его спортивный «Москвич» грохочет, как целая автоколонна.

Мазурин кивает собравшимся, приваливается плечом к стене гаража. Маленькая пунцовощекая секретарша с клеенчатой тетрадью пристраивается рядом — вести протокол.

Наконец подъезжает тюремный фургон с арестантом.

Сначала из него выпрыгивают двое конвойных, вслед за ними овчарка на длинном поводке, затем спускается Рахманинов, за ним еще двое конвойных.

Никита Рахманинов в коротком черном пальто, с непокрытой головой выглядит жалко и неопрятно среди озабоченных, деловых людей. У каждого из присутствующих здесь своя служебная цель, и только у него никакой цели уже нет. Рахманинов чувствует это с первых минут, когда все вокруг него начинают двигаться: открывают гараж, выкатывают оттуда машину, чтобы воспроизвести ситуацию.

Выйдя на свежий воздух, в вольной одежде и без наручников, он впервые за все эти недели чувствует желание жить, выжить. С особой остротой сейчас он осознает, что люди вокруг него — одно, а он — совершенно другое. И это полное его одиночество среди себе подобных кажется ему столь диким, невыносимым, что ему хочется заорать на весь тупик, чтобы воспользоваться этим правом вопить и выть на всю вселенную. Перед его глазами вспыхивает огонек той ночи, когда он ехал в Москву и считал делом чести вернуться во Владимир на машине, чтобы покатать на именинах Галину и ее гостей, и это фанатическое желание кажется ему сейчас таким убийственно ничтожным, абсурдным рядом с его жизнью, что горло перехватывает судорога. Ему становится жарко, несмотря на промозглый холод этого осеннего утра, он начинает расстегивать пуговицы пальто, чтобы хоть что-то делать, не стоять истуканом.

Судья объявляет открытым выездное судебное заседание.

Сбруев, за минуту до этого прикованный к «ситроену», теперь подходит ближе к подсудимому. «Похоже, что вся моя вчерашняя работа — фьюить, насмарку», — думает он, отмечая болезненную красноту кожи у носа и на лбу Рахманинова, глухую затравленность его взгляда.

— Расскажите, как все произошло с момента попытки въезда машины в гараж, — говорит судья и закашливается.

— Я подошел, — едва слышно бубнит Рахманинов, пережидая кашель. — Поздоровался... Мурадов спросил, откуда я взялся. Я объяснил. Потом я сказал, что мне нужна машина дня на два. Он ответил: «Больше ничего не хочешь?» Я сказал: «Больше ничего». Он говорит: «Машина мне самому нужна. Завтра обещал кое-кого подвезти». И оттолкнул меня. Я догадывался, кого ему надо подвезти. Возил он всегда одну и ту же...

— Кого же? — перебивает судья.

— Это неважно, — говорит Рахманинов.

— Это наше право решать, что важно, что нет.

— Я не могу сказать при его жене.

— Хорошо. Мы еще вернемся к этому. Что же вы ответили на отказ Мурадова?

— Я сказал, что он подвезет кого угодно через два дня, потому что меня надо выручить. Он засмеялся: «На мели, значит?» Я наврал, что у меня что-то случилось. Сейчас не помню что. Кажется, что жена собралась рожать.

Родион наблюдает за подзащитным. Краска залила его лицо, уши, открытую шею, он совсем распахнулся, как будто на дворе лето и нестерпимо печет солнце.

— У меня вопрос к подсудимому, — выступает вперед обвинитель.

Родион видит мощные плечи Мокроусова, холодный огонек ума за безоправными стеклами и понимает, что ему, Родиону, придется нелегко.

— Значит, уже при первой просьбе к Мурадову о машине вы прибегли ко лжи? — спрашивает прокурор.

— Да.

— И все это для того, чтобы только покатать свою жену и ее друзей?

— Только для этого.

— Продолжайте, — говорит судья Рахманинову.

— Потом мы заспорили с Мурадовым... Он стал меня оскорблять... Я сказал, что без машины все равно не уеду... — Фразы вдруг перестают выныривать из памяти Рахманинова, он все не найдет нужного слова. — Потом... он сказал, чтобы я убирался с дороги, и стал садиться в машину.

Родион краем глаза замечает вдали Олега. Тот переговаривается с охраной, хочет подойти ближе. При его появлении лицо Ирины Шестопал вздрагивает. Видно, уже не надеялась.

— Продолжайте. — Судья придерживает шарф рукой. — Что случилось после того, как Мурадов въехал в гараж?

— Я уже сказал, — снова как-то весь оплывает Рахманинов. — Я плохо помню детали. Я был не в себе.

— И все-таки попробуйте.

— Он замахнулся ломиком, хотел отогнать меня, мы сцепились, я попытался вытащить его из машины. Сказал: в последний раз прошу — дай мне машину, а то хуже будет. Он стал обзывать. Я ударил его, потом... я не помню... я же говорю.

— Позвольте, — снова высовывается из-за спины судьи обвинитель. — Вы сказали, что избивали Мурадова не для того, чтобы добыть машину?

— Нет.

— Для чего же?

— Заткнуть ему глотку!

— У меня все! — Мокроусов что-то записывает в книжечку.

— Разрешите? — Родион продвигается чуть вперед. — Рахманинов, покажите, где происходила драка?

— Здесь... — Никита тычет на место в центре гаража.

— Каким же образом избитый вами очутился в том углу?

— Я его туда оттащил.

— Он был без сознания, когда вы его тащили?

— Да.

— А когда уезжали, вы понимали, что оставляете человека в тяжелом состоянии?

— Нет. Я думал, что оттащил мертвого.

— Значит, вы решили, что убили его? Что он мертв?

— Да.

— Ясно. У меня пока все.

— Пойдемте в гараж. — Судья прижимает шарф к подбородку. — И вы, товарищ эксперт, — поворачивается он в сторону Мазурина. — И вы, — приглашает он Шестопал и Мурадову. — Подсудимого пока отведите подальше. — Судья делает знак конвою.

Рахманинова отводят шагов на пять и ставят спиной к гаражу.

В гараже темно, в беспорядке свалены банки, канистры. Подвесная полка болтается на одном гвозде и вот-вот сорвется.

— Подойдите ближе, — говорит судья Мурадовой. — А вы, — обращается он к Шестопал, — опишите позу Мурадова.

— Здесь, в углу, — показывает Ирина Васильевна, — он лежал свернувшись, поджав ноги, как будто спит...

— Вы подтверждаете это описание? — обращается судья к Мурадовой, когда рассказ Шестопал окончен.

— Да, — говорит она, бледнея.

Судья смотрит в бумагу.

— С описанием милиции совпадает. Теперь приведите подсудимого, а вы, — обращается судья к Мазурину, — ответьте на вопросы, связанные с дракой за машину и угоном.

В гараж вводят Рахманинова.

Он показывает место, где произошло избиение, угол, в который оттащил бесчувственного Мурадова.

— У вас есть вопросы к подсудимому?. — оборачивается судья к Мазурину.

Тот кивает.

— Когда Мурадов пытался въехать в гараж, — Мазурин запинается, лицо становится напряженным, — ворота были полностью открыты?

— Да, наверно, — удивляется Рахманинов. — Одну половину он обычно подпирал ломом.

— А если не подпереть, можно было въехать в гараж?

— Не думаю, — мямлит Рахманинов, — бок обдерешь.

— Вы не помните, когда Мурадов повредил дверцу машины?

Рахманинов поднимает голову, в упор рассматривает Мазурина. Его куртку на «молниях», круглую, апатичную физиономию, мощные плечи.

— Не припоминаю, — отворачивается он.

— У меня пока больше нет вопросов, — говорит Мазурин.

Родион прикидывает, куда гнет Мазурин.

— Рахманинов, значит, вы утверждаете, что драка происходила вот здесь у дверцы? — задает он вопрос подсудимому.

— Да, со стороны руля... — бубнит Никита.

— Почему вы в этом уверены?

— Мурадов пытался въехать в гараж... я ему не давал, он оттолкнул меня, въехал. Наверно, тут он в воротах и ободрал все... — Чувствуя, что говорит не то, Рахманинов замолкает.

— Значит, вы вспомнили, что дверца была повреждена при въезде в гараж? — уточняет судья.

— Да. Думаю, что так.

— Объясните суду, почему вы так считаете?

— Я держал ворота, не давал подпереть одну створку ворот ломиком. Он решил так въехать. Когда понял, что помял машину, совсем взбесился...

— Разрешите вопрос к подсудимому, — подходит Сбруев ближе к Рахманинову. — В какой момент вам удалось овладеть ключами и вывести машину из гаража?

— После того, как с Мурадовым было кончено.

— Скажите, — продолжает Сбруев, — где хранил Мурадов железный ломик, которым подпирал дверь?

— Под сиденьем.

— Под правым или левым?

— Под правым, там, где пассажир.

— Спасибо. У меня больше нет вопросов.

— Товарищ Мазурин, — судья обходит машину и становится со стороны руля, — вы можете описать поподробнее, что надо было сделать Рахманинову, чтобы отнять машину у Мурадова, завести мотор и уехать?

Мазурин мнется. На круглом волевом лице снова проступает краска. Ему не по себе в центре внимания, среди чужих людей.

— Рахманинов пытался отнять у Мурадова ключи, овладеть рулем еще до въезда Мурадова в гараж. Есть системы, у которых ключи вынимаются при остановке двигателя, без поворота, а здесь надо повернуть полтора раза. — Мазурин подходит поближе к машине и начинает показывать. — Мурадов въехал, сильно помяв при этом машину. Затем, уже в гараже, Мурадов выскочил из машины... Ругань, затем драка... — Мазурин замолкает.

— Мы вас слушаем, — подбадривает эксперта судья.

— Очевидно, Мурадов был уже без сознания, когда Рахманинов вывел машину из гаража...

— Значит, и вы полагаете, что повреждение машины — дело рук самого Мурадова?

— Да.

Наступает тишина. Слышно, как поскуливает овчарка за фургоном.

— Разрешите вопрос к подсудимому? — голос Сбруева кажется чересчур звучным, громким.

— Если можно, короче, — недовольно соглашается судья, — а то мы и так очень затянули.

— Хорошо. Вы уверены, что Мурадов сам выскочил из машины?

— Уверен.

— Драка началась сразу же, как только он вышел?

— Нет, не сразу.

— После чего же она началась?

— Разрешите минутку. Соберусь с мыслями. Сейчас... я вспомню. — Он в изнеможении прислоняется к стене.

Длинная пауза.

— Хорошо... — подумав, говорит судья. — Товарищи, пятиминутный перекур! А вы обдумывайте... — бросает он уже на ходу Рахманинову.

Все, кроме конвоя, расходятся.

Мазурин мнет сигарету и не спеша направляется прикуривать к своей машине. По дороге он наталкивается на Олега.

— Ну как гонки? — спрашивает тот. — Кажется, вы говорили — последние?

— Завтра, — мрачно бросает Мазурин, — если интересуетесь, приходите на ипподром в десять утра. — Он всматривается в Олега. — Приглашаю серьезно, хотя успехов особых для себя не жду.

— Спасибо. — Олег кивает. — Очень возможно, что приду.

Никиту отводят к тюремному фургону.

— Присядь сюда, — наклоняется к нему белозубый конвойный, показывая на ступеньку машины. — Курево есть?

Рахманинов поворачивает голову, видит этого веселого парня, полного здоровьем, и волна благодарности захлестывает его.

Он садится на край ступеньки, затягивается горьким дымом, и теперь перед его мысленным взором с новой силой проходит картина того, как все было на самом деле.

«Больше ничего не хочешь?» — говорит сосед. Он открывает гараж, садится в машину, готовясь поставить ее на место.

Никита преграждает ему дорогу.

«Ты дашь мне машину! — кричит он, пытаясь перекрыть шум заведенного мотора. — На два дня!» — «Вот тебе!» — Мурадов показывает кукиш, хлопает дверцей. Сейчас машина въедет в гараж. «Ах, вот ты как! — задыхается от обиды Никита. — А раньше ты иначе со мной разговаривал. Когда  т е б е  надо было». — «Ничего мне от тебя не надо. Н е  н а д о! — бешено кричит сосед, пытаясь оторвать руки Никиты от дверцы. — Убирайся! Давно не видел твоей физиономии и не соскучился!» — «Других нашел? — спрашивает Никита с ненавистью. — Не нужен стал? — Он пытается открыть дверцу. — И ты мне не нужен! С этим я завязал. Но долг платежом красен, и ты мне дашь машину!» — «Убирайся или пеняй на себя!» — в ярости кричит Егор Алиевич, выхватывая из-под сиденья ломик. Никита отскакивает к воротам, пытаясь закрыть створку. Мурадов с грохотом въезжает в гараж, ломая дверцу. «Ах, вот ты как, значит, — шепчет Никита и проскальзывает вслед за машиной. — Этот номер у тебя не пройдет».

Он с силой дергает сплющенную дверцу на себя, та открывается, еще одно усилие — и Никита овладевает рулем.

«Шкура! — неистово вопит сосед, выскакивая из машины. — Ты у меня поплатишься. — Он снова замахивается ломиком и кричит: — Ах ты, с у к и н  сын! Ах, выродок!»

Никиту охватывает бешенство, он пытается выхватить ломик у Мурадова, но ему удается лишь выбить его из рук.

«Мать твоя — сука, я с ней спал и буду спать! Когда захочу!» — издевается Мурадов. «Повтори, гад! — орет Никита, выхватывая из кармана гаечный ключ. — Гад, гад!» — бьет он по скользкой роже. Уже ни о чем не думая, ничего не соображая. Куда попало. Пока сосед не падает.

...Потом он ехал с горьким привкусом крови во рту по загородному шоссе. На ключе зажигания покачивался брелок с самоваром. Ровный гул мотора усыплял сознание. Ему все было до фени. Вокруг темень непроглядная, он гнал на ощупь, чувствуя под колесами плотность асфальта. Потом его остановил инспектор ГАИ.

Никита достал из кармана машины мурадовские права.

Молоденький щуплый лейтенант, осветив фонариком документы, просмотрел их.

Очевидно, Никита дрожал, потому что тот, взглянув на него, спросил; «Что, замерз? Закури — согреешься!»

Никита поставил машину на обочину, и они покурили.

«Не страшно ночью стоять одному?» — вырвалось у Никиты. «Нет, — сказал инспектор. — Привычка!»

И вдруг Никита поймал себя на том, что много бы отдал за то, чтобы остаться здесь, никуда не ехать дальше, а побыть с этим парнем и выпить чего-нибудь покрепче. Он смутно помнил, как мчался по Горьковскому шоссе мимо густого леса, прудов, церквей...

Во Владимир он приехал под утро, уже почти рассвело.

Галина ждала в номере гостиницы, где они вместе прожили до этого две недели.

«Поздравляю, — сказал он вяло, — с днем рождения». — «Что с тобой? — спросила она. — На тебе лица нет». — «Ничего, — пожал он плечами. — Перетрухал малость». — «А кровь откуда?» — «Сбил человека на шоссе». — «Как? — испугалась она. — Где же он?» — «В больницу отвез, и все дела».

Больше она не спрашивала...

Показав ей из окна машину, он сел за празднично накрытый стол и жадно ел, ел. Как будто с цепи сорвался.

Потом она увидела бурые пятна на брюках, куртке и сразу же принялась чистить, стирать.

Днем собрались ее друзья, подруги, и они поехали купаться на речку. Там же, в речке, она выстирала рубаху.

Холодная вода остудила голову Никиты. Тело, постепенно сбрасывавшее усталость, наливалось бодрящей энергией.

Весь город глядел на его голубую машину. Никогда здесь не видывали «ситроена». А Никита, как обещал жене, катал всех по очереди: билетершу Катю, старика Бородкина, рабочих сцены, — всех, всех подряд. Потом они объездили Суздаль, Боголюбово, фотографировались на фоне Покрова на Нерли, ели малину и чернику, пили студеный квас из бочки.

На третий день в номер к Галине Козыревой пришли двое. Он сразу понял: в с е. Его время кончилось. Финита! Он сам вышел к этим двоим, пошептался с ними и протянул руки. Галя кинулась на них, билась в истерике, не понимая. Ему было все равно. Финита! У него все прошло к ней. Когда сознание прояснилось, ему показались лишними она, ее налитое тело, поставленный резкий голос, спутанные волосы.

На суде он ее выгораживал, чтобы не притянули, поверили, что не знала. Ведь она отмывала пятна, ездила в машине, заботилась о нем...

— Эй! Гражданин подсудимый! Вставай! — Веселый белозубый парень дергает его за плечо. — Подумал малость, а теперь к делу.

Никита приходит в себя, усилием воли открывает глаза. Он видит идущего к ним судью, прокурора, Сбруева и, мгновение помедлив, понуро выпрямляется.

 

XII

Родион вваливается в комнату, бросает куртку на диван, начинает вышагивать из угла в угол. Черт, какая неразбериха. В гараже все дело Рахманинова повернулось совершенно по-иному.

Он отшвыривает ногой попадающиеся на пути предметы, отфутболивает туфли под кровать, запускает теннисный мяч в дверь ванной.

Мурадов оказался пошлым бабником, жохом и циником. И Рахманинов избивает его в сущности не из-за машины. Актриса эта ему тоже не нужна. Только так, покрасоваться, хвост распустить... И как ловко все подвел судья: раз-де из машины Мурадова не вытащили, дверца была повреждена не Рахманиновым, а при въезде, значит...

Родион машинально переодевается, включает телевизор, бездумно щелкает переключателем программ: эстрада, хроника, спектакль, эстрада, хроника... Он выключает телевизор, берет со стола «Неделю». В разделе юмора шутка:

«Подсудимый, вы должны говорить суду только правду, истинную правду. Все остальное скажет ваш адвокат».

Вот вам, пожалуйста. Адвокат как синоним жулика. И это в порядке вещей. Юмор зарубежный, но и у нас что-то не приходится читать об адвокатах под рубрикой «Герои наших дней».

Он роется в ящике, ищет сигареты. Конечно, главный его прокол в том, что он так и не смог отделаться от личного отношения к Рахманинову. И сейчас его антипатия не меньше. Он вспомнил давние споры с Наташей. Видно, с этим ничего не поделаешь. Сколько себе ни внушай, все равно поддаешься собственным оценкам и чувствам. А потом оказывается, что у лично вам малосимпатичных людей обнаруживаются обстоятельства, вызывающие сочувствие.

Первый раз, можно сказать, ему так воткнули. И прокурор, и рядовая свидетельница. Вдруг Шестопал без всякого протокола обратилась к Рахманинову: «Клевета то, что тебе сказал Егор Алиевич. Это же все ложь!» А тот как затравленный заметался. «Я ему не поверил! Не поверил!» И откуда голос взялся? Судья не пробовал его остановить, и он все бормотал под нос: «Я стер с его рожи похабные слова... стер...» Судье, думаю, не часто такое доводится видеть.

Родион гасит окурок. Он не находит себе места, ни к чему сейчас не лежит душа.

Еще год назад пошел бы к матери. А теперь?. Заполнить пустоту утраты оказалось невозможным. Не объяснишь, что изменилось с ее смертью. В нем самом что-то сдвинулось, умерло.

Он мало виделся с матерью в последнее время, но звонил часто. По два раза в день, по три. Она говорила: «Может, зайдешь?» — «Постараюсь», — обещал он. Потом звонил, извинялся: «Не получилось». А теперь это ощущение зияющей пустоты и невероятности постарения. Как будто не год — лет десять прожил. Никому ты не обязан, не подотчетен. Свобода!

Сколько раз в жизни он мечтал, чтобы никто не лез в душу. Сколько раз с раздражением отмахивался от наивных наставлений матери, ее бесполезных советов. И вот — свободен! Ты сам свой высший суд.

Минуту он медлит, потом выскакивает из дома, идет в гараж. Вот славно — починили «жигуленка». Он смотрит на часы: без десяти семь.

Ехать некуда. А надо! Минут через пять обязательно настигнет Лариса. Для нового этапа выяснения отношений. Уже раз десять все выяснено-перевыяснено. Ей подавай  п р и ч и н у  разрыва. Нет причины.

Он заводит машину, бесцельно сворачивает на бульвар. У стенда с афишами притормаживает.

«Лебединое» — в Большом, «Двое на качелях» — в «Современнике», на Таганке — «Галилей». Не попадешь! В кино ринуться? Какое-нибудь «Золото Маккены» или «Три тополя на Плющихе» с Ефремовым и Дорониной? Нет, и в кино не тянет... Может, выпить для поднятия настроения? Олега разыскать? Тот небось у Ирины торчит, пылинки сдувает. Учительница музыки, высокоорганизованное существо. Бах, Моцарт... Родион усмехается.

А может, музыку послушать? Все ходят на концерты, упиваются: «Прокофьев, Малер», а он лет пять ни в одном концертном зале не был. Ладно, изучим афишу у Консерватории.

...На улице Герцена перед Консерваторией толпятся люди — спрашивают билетик. В Малый зал — «Родион Щедрин. Двадцать четыре прелюдии и фуги». Это еще что? А-а-а... все одно. Говорят, Щедрин из новых весьма... весьма...

Он ставит в стороне машину, рядом тормозит такси. И по закону непредвиденного случая именно ему, а не ожидающим давным-давно энтузиастам толстяк, вышедший из такси, предлагает билеты. Пока он берет оба билета, компания меломанов настигает толстяка. Поздно!

Теперь Родион сливается с толпой безбилетников, машинально приглядываясь, кого бы осчастливить.

Две ослепительные красотки весело щебечут в ожидании мужчин. Одна в длинной юбке, другая в расшитом брючном костюме. Такие без билетов не остаются.

— Мода, эксперимент... — рассуждает та, что в длинной юбке и при браслете.

— Пусть так, — перебивает ее другая, в брюках. — Но до него только у Шостаковича и у Баха это было. Двадцать четыре прелюдии и фуги — это не кофточку связать, — встряхивает головой шатенка. — Ты еще увидишь, на что он способен. Щедрин — гений...

— Ерунда, — отмахивается первая. — Форма предопределена, никуда от нее не денешься.

Она оглядывается, выражая нетерпение. Мужчины запаздывают.

— Сонет тоже задан, но есть некоторая разница — Шекспир это или Бернс. — Ирония так и сочится из шатенки.

— Да, — вспоминает первая, — говорят, миди  о т х о д я т, либо макси, либо мини. Я, пожалуй, желтое отрежу? Сделаю мини, как ты считаешь?

— У вас лишние билеты? — подходит к ним девушка.

Черный костюм, достоинство... Бог мой — Наташа! И ничего от той, что несколько дней назад убегала с парнем и смеялась, перекинув магнитофон через плечо.

— Может, и лишние, — говорит та, что собиралась отрезать платье. — Неплохо бы проучить наших мужиков.

Ее подруга улыбается Наташе:

— Шутит она.

— Разрешите предложить вам билет, — подходит Родион к Наташе.

Та поднимает глаза. «Согласится она или нет?» — еще успевает подумать он. Наташа соглашается.

Ах, как восторженно, как безудержно он любил ее в тот вечер!

В душе он сознавал, что принадлежит к тому гнусно-пошлому типу мужчин, которые всегда желают того, что им не принадлежит, стремятся задержать то, что уходит, и тратят всю силу страсти и выдумки на того, кто к ним безразличен.

Он сидит рядом с ней, той самой Наташей, которой доставил так много страданий, перед которой был круглым подонком, и бесится оттого, что она спокойно слушает своего Щедрина. Из-за каких-то прелюдий она притащилась стрелять билетик у входа, а теперь упивается ими и следит отнюдь не за его настроением, а за вариациями, которые с такой легкой замысловатостью выполняет на рояле сам автор.

В начале антракта, пока публика продолжала бить в ладоши, приветствуя бледного от напряжения Щедрина, Родион наклоняется к ней.

— Тебе не кажется, — говорит он, — что в случайности иногда заложена судьба человека?

— Не кажется, — пожимает она плечами.

Так длится довольно долго. Когда они наконец выходят из зала, Наташа забивается в угол, спокойно рассматривает движущихся по вестибюлю слушателей, кивая знакомым.

— Ты здесь часто бываешь? — интересуется он, когда она здоровается с компанией, стоящей на лестничной площадке у входа в репетиционные комнаты.

— Нередко, — отзывается Наташа. — Прости, мне нужно кое-что сказать ребятам.

Она отходит. И вновь Родион с досадой отмечает ее независимый вид, уверенность движений, походки. Ему становится тошно.

Он злится совершенно несообразно обстоятельствам и ничего не может с собой поделать.

— Знаешь, я, пожалуй, пойду, — говорит он, когда звенит звонок, приглашающий ко второму отделению. — У меня работа. Ты не обидишься?

— Что ты! — удивляется она. — Конечно, нет.

— Тебе можно как-нибудь позвонить?

— Зачем? — отвечает она вопросом.

— Знаешь, мне этого почему-то дико хочется, — не пытался солгать он.

Она улыбается.

— Позвони, если так «хочется».

Он держит ее руку.

— Как ты живешь сейчас?

— Нормально.

— Нормально  о д н а  или нормально вдвоем?

— Как придется, — спокойно отнимает она руку. — Извини, уже свет тушат.

...Он возвращается домой, срывает с себя пиджак, рубаху, брюки, носки, бросается под душ и долго хлещется горячей водой, не обращая внимания на ноющую боль в пояснице, пока не устает. Потом он выпивает кофе и садится с сигаретой, пробуя вернуться к своим делам.

Суд над Никитой Рахманиновым прервали, отложив до момента, когда Мурадов сможет говорить. То есть до выписки из больницы, а это минимум на месяц. Без допроса потерпевшего этот клубок не размотать.

Родион тянется за новой сигаретой, медлит, разминая ее, затем отшвыривает пачку подальше.

Тихонькин. За эту неделю Вяткин поработал на славу — вызвал всех дополнительных свидетелей: Гетмана, Римму, Катю Тихонькину. Документация готова, пора подумать об эксперименте и о своей защитительной речи.

Он присаживается к столу, вынимает записи. Пытается перечитать их. Нет, сегодня ему уж не сосредоточиться. Башка не варит. Еще эта встреча в Консерватории. Все одно к одному. Он листает записи, вынимает бумагу в надежде, что, начав составлять план, он в процессе привычной работы заставит себя думать.

Около десяти, насилуя себя, он заканчивает первый, приблизительный вариант речи и, откинувшись в кресле, ощущая изнеможение во всем теле, перечитывает написанное:

«Товарищи судьи! Вот уже более года, как Михаил Тихонькин упорно доказывает, что он убил Рябинина. Даже здесь, в суде, под пристальным взором сотен людей он продолжает твердить: «Я бежал за ним, держа в каждой руке по ножу. Сперва я ударил сапожным ножом, который был в правой руке, потом охотничьим, который держал в левой руке».

Я надеюсь доказать здесь, что это ложь. Оправдалось то, о чем предупреждал он друга — Василия Гетмана, чье письмо я приведу здесь с разрешения суда.

«Если я задался целью, — писал Михаил, — то сделаю все, что от меня зависит, чтобы достигнуть ее. Что бы ни было, я буду стоять на своем».

И стои́т! Вопреки очевидным фактам.

На вопрос суда, за что он убил Рябинина, Михаил ничего ответить не смог. Он признает, что Рябинина раньше не знал, впервые увидел его в клубе за два часа до убийства и даже ни о чем с ним не говорил. «Просто так...» — вот был единственный ответ семнадцатилетнего Тихонькина о причинах убийства.

Мне придется в этом процессе  о п р о в е р г а т ь  показания своего подзащитного. Я буду доказывать, что он вводит суд в заблуждение. Я буду просить вас не верить показаниям человека, которого я  з а щ и щ а ю. Я сам призываю вас не верить подсудимому...»

Родион останавливается. Он представляет себе реакцию зала и, подумав, решает отмести главный контраргумент.

«Это — редкое и необычное положение адвоката. И, естественно, может возникнуть вопрос: а вправе ли защитник действовать против своего подзащитного?

Закон дает ясный ответ. Да, вправе, если это отвечает действительным интересам подзащитного. Статья 51 Уголовно-процессуального кодекса обязывает адвоката использовать все средства и способы защиты в целях выяснения обстоятельств, оправдывающих обвиняемого.

Самооговор подсудимого — это не его личное дело. Обществу не безразлично, кто понесет ответственность за совершенное преступление. Закон требует, чтобы каждый, совершивший преступление, был подвергнут справедливому наказанию и ни один невиновный не был привлечен к уголовной ответственности и осужден...»

Раздается звонок. Родион не сразу соображает: телефон. Бог с ним. Не до него. Телефон продолжал трезвонить. Не выдержав, Родион берет трубку.

— Ты получил мою записку? — Голос Ларисы привычно агрессивен.

— Возможно.

— Значит, получил. — Она переводит дух. — Трудно, что ли, было позвонить?

Он морщится. Как не вовремя!

— Мы уже все выяснили, — силится он побороть раздражение. — Извини, у меня ни минуты.

— Ни минуты? — перебивает она. — Чем же ты так занят?

— Пишу речь.

— Вот как, — угрожающе воркует ее голос. — И только?

Он молчит. Господи, ведь он сам поддерживал этот напор страстей, утомительно-высокую ноту ее монологов.

— Не только, — сдерживается он.

— Хорошо, что ты еще врать не научился, — продолжает она, — хотя и это не за горами... Ты прекрасно знаешь, что не вывернешься и мне все известно.

— Что известно?

— Что твоя машина весь вечер отсутствовала и видели ее совсем в другом месте.

— Значит, взялась за прежнее?

— Думаешь, так легко избавиться от меня? — не слушая, продолжает она. — Между прочим, я тоже занята. Еще не сдан отчет по конференции. И вообще это неинтеллигентно не отвечать на записки... Скажи, почему я должна убивать на ожидание весь вечер?

— Прошу тебя, — перебивает он, — не жди ты ничего. У меня башка трещит.

— Ах, вот как! — звенит ее голос. — Я и не знала, что музыка тебя так утомляет. Может, ты с ней еще и выпил?

— Прекрати сейчас же! — орет он, срываясь. — Не мешай мне работать!

— Буду, буду мешать, — звенит ее голос, — сегодня, сию минуту ты выслушаешь, что я о тебе думаю. — Она употребляет несколько сильных прилагательных. — Думаешь, если другие считают, что ты известный защитник, то тебе все списывается? Нет, дружок. Я-то вижу, что все это показуха, фальшь! Тебе до другого человека нет никакого дела. Твой махровый эгоизм прикрывается высокопарными словами о гуманности...

Он бросает трубку. Сегодня его нервная система к этому не приспособлена. Через пять минут она позвонит, будет извиняться, говорить: «Что взять с женщины, которая издергана любовью». Она издергана самолюбием, а не любовью.

Он открывает дверь на балкон. На улице сыро и безветренно. Сквозь рубаху сразу же пробирает холод. Он возвращается в комнату, еще раз перечитывает написанное. Необходимо ярче выразить  о б щ у ю  идею. Почему важно именно в нравственном смысле опровергнуть ложные показания преступника?

Он ходит по комнате минуту, две, потом набирает номер. Уже набрав, смотрит на часы — пять минут двенадцатого. Не очень-то удобно. Идиотски колотится сердце.

— Да, — ответила она тихо.

— Ты не спишь? — глупо спрашивает он.

— Нет, пришла недавно.

— Концерт так поздно кончился?

— Прошлась пешком, вечер хороший.

— Когда я тебя увижу? — спросил он.

Она помолчала.

— Это зависит не от меня.

— От кого же? — Он до смерти испугался. Сейчас — все, конец.

Она еще помолчала.

— От тебя, — сказала она.

Ему показалось, что она издевается. Но она ждала, и он оторопел. Потом вдруг понял. Бог ты мой, это же всегда в ней было потрясающе! Беспощадная искренность. Без всякого там выламывания, цирка...

— Наташка! — завопил он. — Ты великий человек! Нет, ты просто... даже не знаешь, какая ты! Почему ты не поставила меня на место? Не сказала: катись, мол, ко всем чертям, сам твой голос мне отвратителен? Почему, а?

Она засмеялась:

— Не знаю. Наверное, просто не могу.

— У меня есть предложение! — заорал он. — Значит, так. Я завожу машину и еду к тебе. Ты в это время спускаешься вниз. Садишься в «Жигули» 63-37. Мы едем ко мне. Затем, затем... — он приостановился, — ты готовишь ужин, мы ужинаем... Потом я доканчиваю работу, а ты... ты сидишь рядом на диване и читаешь великолепный детектив Жапризо под названием «Ловушка для Золушки», у меня даже подсудимый один просил. А затем? Затем ты читаешь мою речь и даешь оценку, понятно?

— Понятно, — усмехнулась она.

— Я сказал что-нибудь не то? — снова испугался он.

— Нет, нет, — засмеялась она, — ты сказал именно то, что должен был сказать.

Родион кладет трубку. Все еще не веря в то, что произошло, он включает магнитофон на всю катушку и, преодолевая боль в спине, начинает выделывать ногами козлиные па, потом, задохнувшись, выключает маг.

— Наташка! Наташка! — орет он, шалея. — Ты помнишь наши встречи... на берегу-у-у!

Когда он немного успокаивается, он вспоминает о защитительной речи... На чем же он остановился? Важна общая идея... восстановление справедливости в каждом случае... в каждом преступлении... Нет, не получится сегодня... А надо.

Он садится к секретеру, заставляя себя думать, затем, немного погодя, записывает:

«Требование закона: «Ни один невиновный не может быть осужден неправильно» — отражает неразрывную связь интересов общества с интересами личности».

Родион останавливается, потом добавляет:

«Каждое зло, каждая несправедливость в отношении  о т д е л ь н о г о  человека нарушает  п р а в и л ь н у ю  с в я з ь  между человеком и обществом, воздвигает между ними стену, а значит, и вредит как интересам личности, так и общества в целом».

Перечитав это и выделив главное, Родион останавливается в раздумье. Все правильно, но звучит крайне казенно, неубедительно. Продолжать не имеет смысла.

Он переодевается, ставит на стол два прибора, бутылку вина. Затем, заглянув на часы, набирает номер Олега.

— Извини, не разбудил? — шепчет он в трубку. — Можешь завтра вечером заскочить ко мне?.. Ага, я так и знал. А когда? Ну ладно, ладно, бог с тобой, позвони утром.

Еще раз он внимательно осматривает комнату, расставляет все по местам. Потом заводит машину и едет за Наташей.

На рассвете, часов в шесть, Родион тихо пробирается на кухню. В квартире стоит запах «Шипра», сигарет, соединившийся с едва уловимым запахом душистого мыла и жасмина. Он зажмуривается от забытого ощущения ее присутствия. Наскоро перехватив сосисок с бутербродом, проходит в кабинет. Минуту сидит у секретера, боясь стряхнуть с себя блаженное оцепенение, потом пробегает вчерашнее начало защитительной речи. Переписывает одну фразу, другую, постепенно полемика с Тихонькиным захватывает его, и вот он уже катает страницу за страницей:

«Свои показания Михаил начинает с рассказа о том, как он сидел в переполненном клубе, где в этот воскресный вечер шла кинокартина «Кавказская пленница». В левом кармане, уверяет подсудимый, он сжимал раскрытый охотничий нож, в правый рукав пальто был вложен сапожный нож. Зачем он пришел в клуб с ножами, почему держал их в руках — на эти вопросы он ответить не смог».

Дальше на трех страницах шло изложение происшедшего в кино, которое заканчивалось так:

«Тихонькин уверяет, что после того, как весь этот вихрь погони скрылся из виду, он-де вырвался из рук матери и побежал за ребятами. Эта часть объяснения моего подзащитного — от момента, когда между ним и Шаталовым произошла перебранка, и до того момента, как Михаил вырвался от матери, — подтверждена многими очевидцами и сомнений не вызывает».

Теперь Родион переходил в наступление:

«Но то, что вслед за этим утверждает мой подзащитный, выглядит так же малоправдоподобно, как и то, что он сидел в кино, держа в руке по ножу. По утверждению Михаила, он побежал из клуба к забору, который огораживает детсад, выставив вперед два ножа. Увидев там Рябинина одного, он бросился на него и нанес два удара двумя ножами. И хотя твердо установлено, что в момент, когда добежал Тихонькин до забора, вся группа давно пробежала мимо этого места, он все же настаивает на своем. На все вопросы Михаил отвечает: «Было все так, как я говорю». Но изложу сначала вкратце, как появились сегодняшние показания Михаила...»

Здесь Родион оставляет место, чтобы позднее вписать признания Кеменова на другой день после преступления, очную ставку с Кеменовым, когда возникла новая версия.

«Отныне, — продолжал читать Родион, — для следствия все стало сразу предельно ясным: Тихонькин сидел с двумя ножами в кино. Тихонькин  н е з а м е т н о  д л я  в с е х  опередил ватагу, бежавшую за Рябининым, и бросился на него с двумя ножами в руках.

Городским судом семнадцатилетний Тихонькин был приговорен за нанесение двух смертельных ранений к десяти годам лишения свободы, к максимальному наказанию для лиц, совершивших преступление в несовершеннолетнем возрасте.

Но этот приговор был обжалован. Даже мать убитого Валентина Ивановна Рябинина, которая до сих пор не может поверить, что сын, которого она сама уговорила пойти в кино, больше никогда не вернется домой, — даже потерпевшая сейчас заявила в своей жалобе, что не верит ни приговору суда, ни показаниям Тихонькина.

Эта женщина добивается лишь одного: она хочет, чтобы за убийство сына ответил тот, кто его совершил...

Верховный Суд нашей республики отменил приговор суда и возвратил дело на дополнительное расследование...»

Звонит телефон. Родион поспешно хватает трубку, чтоб не разбудили.

— Ну что там у тебя? — раздался голос Олега.

— Ничего, — шепчет Родион. — Работаю.

— Ты что, осип?

— У меня тут спят.

— Ха... — неопределенно хмыкает Олег. — И много народу... спит?

— Немного. Валяй дальше, — довольно гудит Родион.

— Валяю. Позиция невмешательства в личную жизнь друзей меня всегда устраивала. Что Рахманинов?

— Отложили. Ждут возможности допросить Мурадова. — Родион косится на спальню. — Знаешь, — признается он, — я поражен твоей Шестопал. Видно, старею, механизм разладился.

— Эту свежую мысль ты высказал, помнится, последний раз года три назад. И до этого еще лет за пять.

— Надо признавать свои ошибки. Если она сумела выудить у подсудимого то, что я не мог на протяжении полугода, — пора подавать в отставку.

— Кроме того, — Олег смеется, — Ирина в некотором роде медиум.

— Таких в природе не водится.

— Как это? Не ты ли расписывал после Болгарии про ясновидящую Вангу из Петрича? — Олег довольно хмыкает.

— Так то ж Ванга... Ее, брат, академии исследуют как феномен.

— Ладно, не очень-то казнись. — Олегу кажется, что голос Родьки куда-то пропал. — Главное — избежали ошибки. Чего тебе еще надо?

— Избежать-то избежали, да помимо меня.

— А что, лучше было бы, если бы благодаря тебе все проморгали?

— Давай... лупи. Все одно.

— Ты знаешь, в чем я окончательно утвердился после дела Рахманинова? — помедлив, говорит Олег. — Его первый удар был ответом на смертельное оскорбление. Так ведь? Вот ты бы и заявил где-нибудь в высшей инстанции, что словесное увечье может служить таким же веским поводом для ответного удара, как повреждение челюсти. Ни в одном процессуальном кодексе сегодня еще не фигурирует эта сторона дела. Рукоприкладство карается, а оскорбление  с л о в о м, которое порой приводит к смерти — через час, день, месяц? Помнишь, мы говорили с тобой об этом? Раны чаще всего заживают, а последствия нервных потрясений остаются.

— Когда это будет, старик? — сдавленно гудит в трубку Родион.

— В недалеком будущем. — Олег не сдается. — Наука так же легко будет подсчитывать число нравственных увечий, ставших физическими, как воспаление легких или ангину. — Он замолкает, Родион слышит шуршание. — Инфаркт как следствие разговора с начальником. Неплохо, а? Или, допустим, заболевание печени как результат систематического издевательства любимой женщины. Годится? А психический стресс как итог лжи, надругательства? Ничего, а?

— Не может быть, — бурчит Родион.

— Вот ты тут скепсис разводишь, — голос Олега густеет, — а некий психиатр Лешан, кажется из нью-йоркской академии, почти доказал, что психические травмы часто имеют канцерогенный эффект. Понятно? А это означает, что имеется связь между нервными перенапряжениями и раком. Вот к чему сегодня подбирается наука! Доходит?

— Что ж, я, по-твоему, отстал, а?

— Не расстраивайся. Это до конца не доказано... А что твой гениальный эксперимент? Давно не слышу о нем. Ты же хотел посоветоваться.

— А у тебя что, явный избыток времени с утра?

— Считай, что так.

Родион медлит.

— Ну, если хочешь, то вот в двух словах.

И шепотом он объясняет Олегу суть эксперимента.

 

XIII

Наташа выдвигает один ящик, другой, пытаясь привести в порядок белье — рубахи, майки, носки.

Родион ушел позже обычного. Судебное заседание по понедельникам часто начинается с одиннадцати. Сегодня прения сторон по делу Тихонькина. Ночью ей даже приснился этот Тихонькин. Будто он бежит по льду, ноги расползаются, как у олененка. Он падает, потом опять поднимается. «Зачем же ты бежишь по льду?» — кричит она ему изо всех сил. «Нож надо в прорубь бросить», — мычит он ей в ответ, а ноги опять все расползаются и скользят на одном месте...

Разобраться в белье — и на работу. Эту неделю — понедельник, среда, пятница — с полтретьего, следующую — с утра. Никак она не умеет примениться к своей новой жизни, к этой квартире. Хотя что изменилось в ней? Телевизор побольше, магнитофон новый. В глубине, над столом, справа от фотографий отца и школьного выпуска, появился портрет матери. Да, мать умерла. Когда Наташе сказала об этом ее сменщица на Петровке, она кинулась искать Родиона, звонила раз пять. Подходила женщина...

Наташа добирается до нижнего ящика, присаживается на корточки.

Теперь уж Родион не так мчится по улице, не обрушивает на тебя каскад планов, фантазий — переменился. Может, из-за смерти матери? Раньше долго он ни на чем не умел задерживаться. Даже на себе самом. Уж не говоря о ней. Скажет: «Как ты себя чувствуешь?» Или: «Что-нибудь стряслось?» — но ответа никогда не слышит. Иногда она обижалась: «Почему ты не спросишь, как у меня дома? Я ж тебе вчера сказала, что отец заболел». Он удивленно вскинет брови: «Так ты же ничего не рассказываешь! Как там с отцом?» Она ответит, и он облегченно вздохнет: «Ну вот, я же знал, что ты сама все объяснишь».

И никогда он не умел лицемерить. Сразу запутается, растеряется. В этом и беда. Когда ты станешь ему неинтересна, он тоже не притворится. Из вежливости там или с умыслом. Как не захотел продолжать спектакль той осенью. Исчез, и конец. Словно переселился в другой город...

Рубашки хрустящие, хорошо отглаженные. Приспособился без матери, отдает в «Снежинку».

Через два дня наконец-то кончится процесс по делу Михаила Тихонькина. Слава богу. Родион весь издергался.

Она смотрит на часы — не опоздать бы на работу. Одной пациентке на полчаса раньше назначила. У немолодой тощей женщины после кишечного заболевания стали выпадать волосы. «Век лысых женщин», — написал когда-то французский «Вог», рекламируя парики. Положим, и мужчин тоже.

Действительно, после тридцати пяти волосы лезут очень у многих.

Наташа надевает пальто, бегом спускается по лестнице.

Тощей пациентке стоит посоветовать дарсонваль, витамины B1, B6. Пусть походит на процедуры, поколется, Согласится ли? А то ведь скажет: «Когда мне ходить на уколы, заниматься витаминами, массажем?» А без этого положение не улучшится. Настаивать, грозить облысением — нельзя. Мало ли какие у человека обстоятельства.

Когда-то Наташа сама пришла в «Косметику». Еще в старое здание на Петровку. На шее неожиданно выступило множество мелких, как присоски, родинок. Подобно опятам у пня, они множились с неимоверной быстротой. Казалось, будто шея забрызгана капельками грязи. «Не расстраивайтесь, — сказала ей врачиха с кожей смугло-абрикосового отлива, улыбаясь живыми, веселыми глазами, — это поправимо».

Она повела ее в другой кабинет, к косметологу-хирургу Анне Георгиевне Массальской. Наташа не могла оторвать глаз от Анны Георгиевны, от тонкого профиля пушкинских времен, прозрачно-молочной кожи лба и щек, каштановых пенистых волос. Тихий, ласковый голос Массальской действовал магнетически, Наташе захотелось быть хоть чем-нибудь похожей на эту женщину, которая была намного старше ее.

Впоследствии они подружились.

Наташа обнаружила, что множество самых разных пациенток стремятся к Анне Георгиевне отнюдь не только для исправления ошибок природы. Уход за внешностью составлял лишь одно из слагаемых извечной тяги женщин к самосовершенствованию. Кроме того, к ней шли по всякому поводу, как будто во власти Массальской было вернуть друга, мужа, купить нужную мебель...

Наташа стала мечтать о профессии врача-косметолога. Теперь она всматривалась в женские лица, примериваясь, как сделать лучше внешность той или другой из них. И однажды она решилась. Пошла сдавать экзамены в медицинский институт.

Теперь она работала в новом «Институте красоты», что на Калининском, где главврачом была знаменитая Кольгуненко. Туда же пришла и Анна Георгиевна...

На улице холодно. Уже ноябрь. Снег лежит. Наташа вспоминает, как когда-то с Родионом они летали на лыжах с гор в Опалихе, потом ели обжигающий борщ в избе. Вкуснее этого борща она сроду ничего не едала. Каталась Наташа плохо, то и дело он вытаскивал ее из снега. Когда лыжи глубоко завязнут, ни за что одна не подымешься. А он издевался: «У тебя просто тыльная часть перевешивает».

...В метро рядом оказываются студенты. Они бурно обсуждают итоги очередного конкурса бит-ансамблей. Наташа слушает их голоса, не вникая в смысл. Она думает. Что представляет собой жизнь Родиона теперь, когда они снова вместе? Две трети времени уходит у него на подготовку к процессу и на судебные заседания, подобные вчерашнему. Длительные, изматывающие. Какие же на это все нервы нужно иметь, волю, выдержку!

И снова — уж в который раз! — возникает перед ней картина единоборства между Родионом и Тихонькиным.

Тихонькин стоит, хмуро глядя мимо судьи. За спиной, на лавке, Саша Кеменов и Кирилл Кабаков.

Кеменов согнулся, теребит рукой лацкан пиджака. Светлая голова аккуратно причесана, пиджак хорошей шерсти. Отвечая, он поднимает голову, устремляя бесстрастный, холодный взгляд в пустоту, на щеке начинает дергаться мускул.

Кабаков то и дело сморкается, подавляя всхлипы. Он в отчаянии. Слезящиеся глаза неотступно следят за Тихонькиным. Когда тот отвечает на вопросы суда, Кабаков ерзает на скамье, чтобы изловчиться и заглянуть в лицо Михаилу.

После допроса Тихонькина поднимается Родион. Наташа знает это упрямое выражение его лица, когда жестко наливаются скулы, настороженно горят глаза, точно гипнотизирующие собеседника. Сегодня лицо Родиона выглядит серым, нездоровым — лицом человека, не спавшего много ночей.

«В свое время, — говорит он, — медэкспертиза установила, что ни одно ранение не могло быть сделано ножами, которые приобщены к делу. Характер раны в легком говорил...»

Сбруев бубнит уже знакомое суду, его едва слышно.

«Вы настаиваете на том, что взяли сапожный нож у отца и им нанесли удар в бок?» — обращается он к Тихонькину. «Настаиваю», — говорит Тихонькин, уже сильно измотанный. «Вы подтверждаете, что этот нож вы затем бросили в прорубь?» — повышает голос Родион. «Подтверждаю», — выдавливает из себя Михаил, готовясь повторять одно и то же до обморока. «Разрешите прервать допрос подсудимого, — обращается Родион к судье, — и пригласить в зал еще одну свидетельницу».

Судья выслушивает согласие Мокроусова, безразлично вялое поддакивание Тихонькина, Кеменова, Кабакова, затем, посовещавшись с заседателями, отдает распоряжение конвоиру. Тот исчезает за дверью.

В зал входит мать Тихонькина.

Она приближается к столу, чуть шаркая, вперив глаза в судью. Ни разу она не позволяет себе взглянуть на сына за перегородкой. Но тот... Наташу мутит при одном воспоминании о реакции Михаила на появление матери, с которой за прошедшие два года, очевидно, произошла разительная перемена.

Подойдя к судье, Васена Николаевна разворачивает темную тряпку, вынимает из нее нож. Заточенный кусок металла весело блестит на темном сукне стола.

«Объясните суду, — властно поднимается голос Родиона, — где находился нож все это время?»

Васена Николаевна монотонно, будто заученно излагает историю обнаружения ножа. В процессе ее рассказа лицо Тихонькина становится пепельно-белым, глаза застывают на фигуре матери. Васена Николаевна замолкает, в полной тишине зала она идет и садится на скамью, держа в руке тряпку.

«Тихонькин, встаньте!» — раздается решительный голос судьи. Опыт подсказывает ему, что этот момент — единственный для признания, через минуту будет поздно.

Михаил встает.

«Вы узнаете этот нож, предъявленный суду вашей матерью?» — «Узнаю», — опускает голову Тихонькин. «Это тот самый нож, о котором вы говорили?» — «Да». — «Значит, вы обманывали суд, когда утверждали, что бросили его в прорубь?»

Тихонькин молчит. Проходит вечность.

«Отвечайте суду», — требует судья. Тихонькин кивает. «Мы не слышим вас, — повышает голос судья. — Обманывали или нет?» — «Обманывал. Я знал, что он пропал у отца раньше». Не давая ему опомниться, судья предлагает: «Расскажите суду, как все было в действительности».

Тихонькин смотрит куда-то мимо судьи, потом опускает глаза, потом снова тоскливо смотрит в ту же точку и, не глядя ни на кого, бормочет: «Когда я вырвался от матери, я хотел догнать ребят, но они были уже далеко... Нож я потом взял у Кеменова...»

Михаил отвечает, голос звучит бесцветно, а на скамье подсудимых растет смятение. Кеменов цепким взглядом впивается в Тихонькина, словно пытаясь остановить поток его признаний, мускул на щеке дергается сильнее. Кирилл Кабаков начинает гримасничать, кривляться, вот-вот разрыдается.

Тихонькин останавливается, словно опомнившись, оборачивается на Кеменова. «То, что я сейчас рассказал, — равнодушно цедит он, — не меняет положения. Уже потом я ударил его... и убил все равно я».

Наташа видит бросившуюся,к выходу сестру Тихонькина, чувствуя, что сейчас все сорвется, но она вспоминает, что главные аргументы у Родиона еще впереди.

...В институте ее уже ждут.

Волосы тощей пациентки выпадали главным образом на висках и темени.

— Вам обязательно уезжать? — спрашивает Наташа.

Пациентка густо краснеет.

— Конечно, — спешит Наташа, — я могу вам предложить особое мыло, втирание и самомассаж по утрам, но лучше было бы...

— Скажите, я совсем потеряю волосы? — спрашивает пациентка.

— С о в с е м — нет. Но лучше было бы вам остаться на месяц — мы бы многое успели. Уколы, дарсонваль.

— Месяц? — говорит пациентка и смотрит на Наташу с отчаянием. — Хорошо, я подумаю.

Пока Наташа выписывает рецепт, пациентка сидит, застыв как изваяние.

Наташа протягивает бумажку, в комнату заглядывает следующая по записи. Уже около трех. А эта все сидит в кресле, сохраняя полную безучастность к окружающему.

Санитарка вносит мокрые компрессы. Наташа начинает мыть руки.

— Он бьет меня, — вдруг говорит пациентка, испуганно озираясь. — Возьмет что-нибудь тяжелое и швырнет. Иногда завоешь от боли.

— То есть как? — Наташа немеет.

— Так. Если я долго не уезжаю в командировку, он впадает в бешенство. И норовит покалечить. Я это все выдумала про кишечное заболевание. Это от нервов у меня волосы лезут. — Она перегибается в кресле, беззвучно плачет.

Наташа теряется.

— Ну вот... Ну как же это... Успокойтесь, пожалуйста, я сейчас положу компресс на лицо, горячий, потом холодный. — Она машет махровой салфеткой в воздухе, от салфетки идет пар. — Посидите минутку. Кожа расправится, посвежеет. Потом сделаем питательную маску. Ну успокойтесь, ну. Нельзя так.

Женщина затихает. Десять минут она сидит в маске, источающей запах земляники. Затем Наташа протирает ей кожу, кладет тон, пудрит.

— Нет, мне придется уехать, — говорит пациентка, застегивая пуговицы на кофточке и изумленно глядя на свое отражение в зеркале, — иначе может быть беда. Он напьется, искалечит меня, свою жизнь. Уеду, все будет легче. — Она тяжко вздыхает.

— Да что ему от того, что вы уедете? — восклицает Наташа. — Ему без вас лучше?

Пациентка как-то странно смотрит на Наташу.

— Милая вы моя, — говорит, качая головой, — ему не  б е з  м е н я  лучше, ему  с  т о й  лучше. Квартира ему нужна. Понятно? Я уеду — он ее притаскивает. Побудет с ней недельку и отойдет, заскучает. Из командировки приедешь — он другой. Виноватый. Вот я все в командировки и прошусь.

— Когда вас нет, она живет в вашей комнате?

— «Живет»! — передразнивает пациентка. — Да она у меня полная хозяйка. Всем пользуется как своим. Халатом, обувью, платьями. Потом месяц отмываюсь от их грязи. — Она встает. — Извините. Вас уже ждут.

— Вот рецепт, не забудьте, — протягивает Наташа бумажку. — Это очень хорошее средство. Сами массаж делайте. Вот так, — она показывает движения по ходу мышц головы.

Пациентка обнимает ее, напяливает парик и выскакивает из кабинета.

В открытую дверь просовывается голова медсестры Раечки.

— Идите скорее, — шепчет она. — К телефону.

Наташа сажает новую пациентку в кресло, протирает ей лицо тампоном.

— Приготовьте парафин, пожалуйста, — говорит Раечке и идет к столику администратора.

— Слушай, — слышит она нетерпеливый голос Родиона, — ты еще долго намерена торчать на работе?

— Я недавно пришла.

— Досадно! Мне совершенно необходимо тебя увидеть. Срочно.

Она улыбается:

— Вечером увидимся.

— Разве? — смеется он. — Но я должен немедленно сказать тебе два слова об эксперименте.

— Ты же не хотел.

— Только сейчас получил согласие.

— У меня, между прочим, рабочий день.

— Господи, что ты — не можешь на полчаса смыться?

— На полчаса не могу.

— А на сколько?

— Минут на десять. И то в пять тридцать, не раньше.

— Нет, сейчас. Я поднимусь, где пьют кофе.

Он бросает трубку.

Через полчаса они сидят на втором этаже «Чародейки» среди женщин в бигуди, мастеров в белых халатах, устроивших перекур, молодых людей, ожидающих своих приятельниц.

Родион набрал пирожных, глазированных сырков, но сам ни до чего не дотрагивается. Он с азартом чертит на салфетке схему эксперимента, объясняя, как все произойдет.

Наташа молча жует пирожное, вслушивается в голос Родиона, ее что-то тревожит, настораживает в нем. «Да, так будет всегда», — думает она. Она сама это выбрала. И другого ей не дано.

В среду Наташа снова работает во вторую смену. Она дома с утра. Родион завтракает, уткнувшись в какую-то бумагу; уходя, целует ее в макушку, тяжело ступая, направляется к двери. Сегодня он возьмет макет, заказанный для эксперимента, согласует ход его в деталях с судьей.

— Так я жду тебя через час. Зал номер одиннадцать, — оборачивается он, на ходу застегивая куртку.

В суд она идет медленно. Когда попадает в зал, слышит хриплый, прерывистый голос Тихонькина. Опоздала.

— ...Я думал его поучить только, — бормочет Тихонькин, присвистывая на букве «ч».

— Вы помните, как ранили Рябинина? — раздается вопрос Родиона.

— Я же сказал, что помню...

Теперь Наташа отчетливо видит Тихонькина. Низкорослый, с красивыми темными глазами, выбритый опытной рукой.

— Заявляю ходатайство перед судом на проведение эксперимента.

— Попрошу подробнее рассказать о сути эксперимента, — говорит обвинитель.

Родион торопливо описывает задуманное.

— Не вижу особой необходимости в этом, — пожимает плечами прокурор Мокроусов. — Впрочем, если защита настаивает... Я не против.

Судья, посоветовавшись с заседателями, кивает.

— Внесите! — приказывает он.

Дверь открывается, двое конвойных вносят высоченный манекен.

По залу проходит тревожный шорох.

Куклу водворяют на пол перед столом суда, она кажется громадной. Рост Рябинина — сто девяносто два сантиметра, — воспроизведенный в муляже, выглядит в небольшом зале неправдоподобно высоким.

— Дайте, пожалуйста, подсудимому деревянные ножи, — обращается Родион к конвойному и, обернувшись к Тихонькину, предлагает. — Покажите суду, как вы ударили.

Тихонькин бледнеет, внезапность предстоящего сражает его, но он силится овладеть собой. Наконец он поднимает горящие глаза на смуглолицего конвоира и берет у него деревянные ножи.

Теперь Наташу поражает на лице Родиона новое выражение — тяжелой необходимости и властного вдохновения. Таким она его совсем не знает. С болезненным возбуждением следит он за борьбой, происходящей в Тихонькине, маниакально убежденном, что обязан доказать то, чего на самом деле не было. Держа по ножу в каждой руке, подсудимый подходит к кукле, мучительно долго прицеливается, но ударить не может. Руки не слушаются, его бьет дрожь. Наконец он напрягается и делает первую попытку. Нож, соскользнув, задевает бедро.

— Михаил, брось! — неистово орет кто-то.

Все видят вскочившего с места Кеменова.

— Подсудимый Кеменов! — спокойно останавливает его судья. — Ведите себя как полагается! Успокойтесь! Иначе мы вынуждены будем прервать заседание.

Кеменов садится на место. Кабаков, закрыв голову руками, медленно раскачивается из стороны в сторону.

Держа нож лезвием вверх, невысокий Тихонькин снова направляет его в правый бок манекена, там, где расположено легкое. Но и на этот раз удар, направленный снизу вверх, не соответствует тому, подлинному. Со все нарастающим остервенением Тихонькин бьет и бьет в куклу, стараясь попасть в легкое. Кажется, он рухнет сейчас. Наконец он останавливается в изнеможении.

— Отдохните, — говорит судья ровным голосом, — если хотите, попробуйте еще раз... Вы по-прежнему настаиваете на своих показаниях?

Наташа чувствует подступающую дурноту. Она опирается на чье-то плечо и, пригнувшись, выскальзывает из зала.

Дома она падает в кресло, долго сидит не шевелясь, затем набирает телефон тощей пациентки.

— Забыла дать вам совет в дорогу. Вы ведь сегодня собираетесь?

— Да, еду, — помолчав, отвечает та. — Пропущу стаканчик на дорогу — авось проснусь в Орле.

— Старайтесь парик не больше трех часов носить, проветривайте кожу. — Наташа замолкает. — Ну что ж, отвлечетесь — в вагоне новые впечатления, новые люди.

— Какое там, — возражает пациентка. — От себя не уйдешь. Надо решаться на что-то. Вчера он говорит: «К Новому году чтобы была на месте, слышишь?» — «Слышу, говорю, а что за толк? Моя компания тебя все равно не устраивает. Прожду целый вечер одна». — «И подождешь, говорит, от тебя не отвалится». Я и отвечать не стала, что ему, дураку, объяснишь. А он видит, молчу, и еще добавил: «Настанет, говорит, у меня такое настроение — повидать тебя — приду. Выпьем чин чинарем, разложим по параграфам нашу семейную канитель. А не настанет — спать ложись. Что тебе еще делать-то?»

— И вы это все сносите? — ужасается Наташа. — Да бросьте вы его! Видная такая женщина. Зачем он вам?

— Пробовала, — вздыхает пациентка. — Однажды даже к подруге переехала — через неделю является. Ласковый, как дворняга. С подарками. Я, мол, тебя в обиду не дам ни себе, ни другим. Вернулась. А через три дня он мне консервной банкой промеж лопаток врезал. И опять все пошло-поехало. Теперь куда уж денусь? Мне теперь — все. Крышка. Ребенок у меня будет.

— Ребенок? — совсем теряется Наташа. — Так, может быть, это все и поправит? Сын или дочь...

— Не поправит. — Пациентка долго молчит, потом раздается всхлип, звон стекла. — Я только намекнула, а он: «Немедля чтобы избавилась, говорит. Я еще себя не похоронил — детей заводить. Мне еще пожить охота». — Пациентка замолкает надолго. — Мне ведь аборт никак нельзя, — совсем тихо добавляет она. — Кровь плохо свертывается. Да и вообще не хочу, понимаете, не хочу я! Может, это последний мой шанс...

Наташа ищет, что бы ответить, но так и не находит.

— Вернетесь — позвоните, пожалуйста, — просит она. — И теперь уж пить-то не надо, ребенок ведь... А насчет волос не тревожьтесь, за десять сеансов мы это поправим.

— Позвоню, — обещает пациентка.

Наташа сидит с телефоном на коленях в состоянии, близком к панике. Утренний эксперимент, поведение Родиона, незнакомого, безжалостного — как охотник, настигающий дичь, — и еще этот разговор. Ей почему-то кажется, что тощая пациентка непременно покончит с собой. Или что-нибудь в этом роде случится. «Что же теперь делать?» — лихорадочно прикидывает она.

Звонит телефон. Она машинально берет трубку.

— Это ты? — тихо гудит юношеский басок. — Ну как тебе живется, Кот?

Котом она была только для одного человека.

— Ничего. Живу. Ты-то как?

Он что-то начинает рассказывать о ребятах со Щербаковки, о своем дипломе, нововведениях в Измайловском парке, а у нее внутри все дрожит. «Ах, Толенька, Толенька. Милый ты, светлый мой человек».

— ...Вообще-то живем мы интересно, — закругляется он. — Мама тебя на именины приглашает. Придешь? Ладно, ладно. Знаю. Только ты вот что... Поимей в виду, если у тебя что не так, мы тебя ждем, поняла?

Наташа слушает, по щекам ползут слезы. Какие такие локаторы водятся у людей, которые все понимают? И самой-то себе не объяснишь, почему ей здесь не по себе, почему не может она привыкнуть и уж не привыкнет, видно. И все равно у нее на уме только этот занятый своими процессами, ограблениями, убийствами, глухой ко всему другому человек. Только этот. Которому она не очень-то и нужна. А тот — милый, славный, лучший в мире Толенька, — он не для нее.

Наконец она справляется с собой.

— Ты... сам меня нашел, Толя?

Он смеется.

— Нет, объявление в газете прочел. В общем, — он пересиливает себя, — мы ждем тебя  д о м а. — Он все никак не решается повесить трубку. — Ну пока, Кот.

— Пока, — шепчет она, не вешая трубку.

 

XIV

В день эксперимента Олег не был в суде. Он все забыл — и обещание Родиону, и встречу с Ириной, — когда обвалилось на него сообщение Инны Ивановны, что у четырех из тридцати пяти больных, лечившихся по новой системе, резкое ухудшение.

Он метался из кабинета в кабинет, сопоставлял анализы, цифры давления и множественные кривые, подолгу сидел у каждой койки, расспрашивая больных об их самочувствии. К двенадцати собрал всех сотрудников, пригласив и смежников, но консилиум был малорезультативен.

Только к вечеру он выбрался к Родиону.

В дверях молча стояла молодая женщина.

— Помнишь Наташу? — вяло спросил Родион, представляя ее, и Олег попытался вспомнить, когда он видел это точеное лицо, черные жесткие волосы, темные глаза, чуть разбегающиеся в разные стороны. — Заходи, ужинать будем.

Наташа молча, без улыбки следила за Олегом, за его колебаниями, затем взяла со стола поднос и вышла.

— М-да, — промямлил Олег. — Давняя твоя барышня.

— «Барышня», — передразнил Родион. — Полегче на разворотах.

Олег скинул куртку, присел. Он жалел, что пришел.

Спустя минут десять, когда с кухни послышалось шипение и запахло жареной яичницей, Олег почувствовал себя увереннее.

— Хорошенькая... — сказал он, затягиваясь. — Курить не запрещает?

— Ты ведь уже куришь, что спрашиваешь? — засмеялся Родион, и в голосе и смехе было что-то новое. — Знаешь, — сказал он с тем же подъемом, — я тебе дико признателен за приезд. Хотя это и не из-за меня. Но все равно... — Он расставил тарелки, чашки. — Да тебе и самому крайне полезно было понаблюдать за процессом Рахманинова. А?

Олег кивнул. Ему нравилось в этой комнате, он на минуту забыл о своих бедах, размяк. Его потянуло философствовать.

— Знаешь, что мне непонятно? — Он положил сигарету на край пепельницы. — Почему этот Никита или даже Тихонькин так мало страшатся последствий? Самого наказания?

Родион разводит руками:

— Все они редко думают о том, что их ждет впоследствии. Если думают — все равно не предвидят, что с ними произойдет. В психологическом смысле. Не осознают того устрашающего одиночества, которое их ждет. Когда цель преступления достигнута — нажива, карьера, месть, я беру оптимальный вариант, — то выясняется, что человек не может жить без одного — без привязанности себе подобных. Преступник, как правило, уже не способен общаться с людьми как прежде, а другого-то ему не дано. Вот и наступает то состояние, которого почти никто из них морально не выдерживает.

— Что ж, по-твоему, нет преступников, спокойно процветающих после того, как им удалось уйти от разоблачения и наказания?

— Ну, во-первых, таких немного. Во-вторых, и они, уверен, по крайней мере девяносто процентов из них, хотели бы вернуться к честной жизни, если смогли бы это сделать  б е з н а к а з а н н о. Понял?

Олег кивает.

— Но вообще-то, — он крошит хлеб и хитро щурится, — еще не было общества, которое было бы свободно от преступности. Может, среди людей должен сохраняться какой-то процент хищников, чтоб не нарушались равновесие, гармония развития...

— По-твоему, общество не может жить без тех, кто нарушает его законы? — Родион вскакивает.

— Ну... в каком-то смысле, — бурчит Олег.

— Небось начитался об эксперименте о волках с оленями? — Родион вынимает последний номер журнала. — Ах, не в курсе? Тогда вот здесь приводится общеизвестный пример. Оградили в диких прериях участок, где волки могли  б е с п р е п я т с т в е н н о  поедать оленей. Сто с лишним — стадо оленей, и двадцать с лишним — стадо волков. И что же? Волки, как оказалось, вовсе не истребили оленей. Естественное соотношение сохранилось: сто на двадцать. И воспроизводство шло точно по законам природного равновесия. Но при этом выживали сильные и выносливые олени, а погибали слабые и больные. И выходит: в диких условиях стадо накапливало здоровые, сильные качества. А следовательно, можно предположить, что волки в известном смысле даже приносили пользу оленям, поедая их, а?

— Логично. Но, к счастью, люди не олени.

— «Не олени»! — передразнил Родион. — Чем же?

— Люди-то, милый мой, не могут допустить гибели слабых и больных. Как ты не раз проповедовал, они обязаны проявлять гуманность именно к слабым, поверженным, оступившимся. На то они и люди. И наши с тобой профессии призваны ограждать прежде всего этих людей, которым грозит опасность. Они пострадали, им нужна защита. Так? А защищают, как известно, не от слабых...

В дверях возникает Наташа. Молча ставит масло, поджаренный хлеб, свекольный салат и мед в розетках.

— Выпить хотите? — поднимает она наконец глаза на Олега.

Олег пожимает плечами.

Наташа выходит.

— Поразительный человек, — шепчет Родион, и в его глазах прыгают искорки. — Знает такое — уму непостижимо. Прямо не устаю удивляться. Вчера, к примеру, замечаю: «Какой-то особый мед у тебя». А она: «Еще бы: с химическим карандашом на рынок хожу». «С чем?» — спрашиваю. «Пчела, говорит, дурень, воды не пьет ни капли, настоящий мед химический карандаш не растворяет. Если сунешь его в капельку и краска не поползет — бери. Натуральный!» Видал? — Родион оглядывается, как заговорщик. — Иногда мне кажется, что с нею годков десять скинул, а иногда... — Родион вздыхает, — что я старше ее на сто лет. Вон, на окне у нас, — показывает Родион, — пшеница проросла! Видишь? На птичьем рынке достала. Проращивает в воде, под марлей. «Утром, говорит, съешь десять проросших зерен — вся норма витаминов за день выполнена». — Он дергает по-мальчишечьи головой, победоносно оглядывает Олега.

Тот ковыряет ложкой салат. Не понять, слушает он Родиона или нет.

— Веришь, головную боль и ту может снять. Большой палец упрет в лоб над переносицей и давай тереть. Сегодня утром такой массаж мне пять минут провела, и отошло... Здесь у человека, оказывается, нервные окончания сходятся — глаз, носа, ушей. Особенно полезно тем, кто долго глазами работает.

— А Тихонькин твой как? Эксперимент удался? — помолчав, спрашивает Олег.

— Надо было самому приходить. — Родион нехотя переключается.

— Не мог. Чепе в клинике.

— Защитительная речь еще предстоит, приходи, если хочешь.

— Ладно... — Олег кивает. Мысль о клинике заставляет его подняться. — Извинись перед Натальей, — бормочет он, — салат у нее первосортный. Но мне на работу надо срочно — больной в тяжелом состоянии. На речь твою приду обязательно.

— Хорошо, что ты появился, — говорит Мышкин, увидев входящего Олега, и начинает двигать бровями. У него такая привычка — двигать бровями. — Нужен новый консилиум.

Они вместе сидят в ординаторской, отдавая какие-то распоряжения и стараясь не мешать реаниматорам. Те орудуют у койки сорокадвухлетнего больного с прилипшей ко лбу рыжей прядью. Ожидаемого улучшения не возникает.

Только под утро Олег уходит из клиники.

Дома принимает дозу намбутала и тюфяком валится на кровать. Когда просыпается, с этим рыжим лучше. Невероятно! Он кидается вон из города, целый день мотается под снегом и дождем в лесу.

К вечеру он входит к Ирине и, не раздеваясь, продрогший до костей, заявляет!

— Не могу я без вас. Извините.

— Да что это вы? — говорит она, пугаясь его безумного вида. — Бог с вами, вы же вымокли до нитки.

Он машинально отдает ей куртку, свитер, на паркете образуются лужи от ботинок, но ботинки он не рискует снять.

— Что с вами? — В руках у нее махровый халат цвета морской волны.

— Потом, — отмахивается он.

— А у меня огорчение. Сообщили, что отцу Марины стало хуже. У него ведь уже был инсульт. — Она выворачивает рукава халата и подает его Олегу. — Он срочно зовет Марину на Курилы.

«Ну конечно же, — с трудом пытается сориентироваться Олег. — Ее бывший муж, Маринин отец. Теперь он болен». Впервые все это складывается вместе в его сознании.

— Когда лететь? — спрашивает.

— Во вторник.

— Мы проводим ее на аэродром.

— Конечно. — Ирина заглядывает ему в глаза. — Я вообще не представляю, как обойдусь без вас. Уже привыкла с вами советоваться...

— Куда я денусь, — отмахивается он, мужественно пытаясь сохранить самообладание.

— Сначала Курилы, потом у нее сессия, — говорит Ирина печально, — и снова я одна. — Она расправляет его мокрую одежду у батареи. — Ведь это были такие прекрасно-напряженные дни... Так много у меня было забот и занятий, а завтра я проснусь — и что делать?

— Завтра? К половине десятого будьте готовы, — говорит он с излишней прямолинейностью.

— К чему готова? — глядит она испуганно.

— Мы поедем на автогонки. На ипподром.

Она жалко улыбается:

— Да, это единственный выход из положения.

— И я, — высовывается из-за двери Марина.

Он вздыхает с облегчением.

— Значит, до завтра, — машет он рукой с ощущением, что отвоевал год жизни.

 

XV

В ту субботу гонки отменили. Ледяная метель изуродовала дорогу. Пришлось отложить состязания до следующей субботы.

Но и в этот раз мало что изменилось, холод стоял по-прежнему невыносимый. Олег не предполагал, что на ипподроме такой ледяной ветер, оделся он совсем легко.

В ложе № 2, где билет стоит на тридцать копеек дороже, уже порядком набилось народу, Олег с трудом протискивается к боковому барьеру.

А публика все прибывает. Вваливается человек восемь молодых парней и две девахи. Они хохочут, не морщась жуют мороженое, облизывая падающий на него снег, и закусывают горячими пирожками по десять копеек. Компания чувствует себя как дома. Они называют гонщиков по именам — Саша, Вася, Серафим — и делают долгосрочные прогнозы о победителях. А впритык к ним два старика ведут свою степенную беседу.

— Смотри-ка, — говорит один, отчеркивая ногтем строчку в программе. — Царев-то на «Москвич» пересел. Помнишь его рысака? — Мясистые губы посасывают сигарету, в бороде блестят замерзшие капли.

— Не может быть! — изумляется второй, нацепляя очки. — Да. Точно, он! И инициалы совпадают. Как говорится, На всех видах транспорта. Сколько сейчас ему? Должно быть, годков тридцать пять?

— Никак не меньше.

— А помнишь, лет десять назад он на Ниле гонял? Гнедой с полосами жеребец, как зебра? От Избалованного и Крошки?

— Еще бы, — солидно подтверждает безбородый. — Такого второго не было. Разве что Калиф от Легиона и Карусели. Тот тоже был чудо. Да они и видом схожи...

Олег только раз в жизни был на ипподроме, студентом, с какой-то компанией. От того похода у него в памяти остался неожиданный выигрыш, сорванный за три рубля с таинственно прекрасной лошади по кличке Локатор, гульба с ребятами на шальные деньги...

— Олег Петрович, — вдруг слышит он голос, и две холодные варежки закрывают ему глаза. Он оборачивается, видит смеющиеся Маринины глаза, хлопья снежинок на ресницах. За ее спиной улыбается Ирина Васильевна. Олег обалдело разглядывает их шубки, меховые унты, расшитые яркими узорами.

Девочки и мальчики из сплоченной компании как по команде прекращают жевать пирожки, замолкают и тоже лупятся на вновь прибывших.

— Ну и погодка — не бей лежачего! — оглядывает Марина поле ипподрома. — Не везет гонщикам.

— Здравствуйте, — протягивает обе руки Ирина Васильевна. — Как я рада вам!

Она действительно рада. Желтое сено волос переливается на свету. Он с трудом отрывает глаза.

— Вот сюда, — он подвигает ее ближе к перилам, — Здесь не будут толкать.

Хрипит репродуктор. Всё приходит в движение.

Марина, вцепившись в перила, не отрываясь следит за происходящим.

— Что нового? — наклоняется Олег к Ирине Васильевне.

— Даже не знаю, как ответить. Соседи наши еще в большом волнении. Мать Никиты, Ольга Николаевна, не поймет, что же теперь будет. Поправится ли Егор Алиевич? Вам Родион Николаевич ничего не говорил?

Олег отрицательно качает головой.

— Я встречусь с ним на заключительной речи по другому делу.

— Может, будут подробности?

— Смотрите же, — перебивает Марина, — первый заезд.

Взмах флага, восемь фыркающих машин с ревом срываются со старта, и сразу же лидеры отрываются от основной шеренги. Их двое. Однако на правом вираже, с подветренной стороны, одному из них приходится туго. Машину слегка заносит на скользкой дуге, и вот уже третий гонщик проскакивает вперед.

— Внимание! — слышится голос из репродуктора. — Второй заезд!

И тут же на табло выскакивают фамилии участников и номера их машин. Мазурин значится вторым, но« мер «73».

На старте какая-то заминка, не хватает одной машины.

— Ваш Сбруев очень талантлив, — наклоняется Ирина к Олегу. — Надеюсь, обвинение в преднамеренности теперь будет снято, и тогда приговор будет справедлив. — Она кутается в шарф. — Пусть Никита Рахманинов живет с другим ощущением. Ведь пока живешь, всегда есть надежда.

— Да, в этом вы правы, — подтверждает Олег, думая о своем.

— Мне показалась особенно интересной у Родиона Николаевича эта часть об оскорблении словом... Смотрите, вот ваш знакомый...

Саша срывается со старта шестым. Но уже через круг он обходит идущую впереди машину, на рискованной скорости пройдя вираж.

Олег следит за гонкой с той же мыслью о странных повторениях, случающихся в жизни, когда тебе кажется, что по второму разу прокручивается лента фильма, который ты уже видел: Мазурин за рулем, гонки, другая женщина, которую любит Олег... Как будто стрелку часов передвинули на много лет назад.

Поразительно. За десять лет манера и характер езды Мазурина мало изменились. С таранным упорством он держит заданный ритм, почти не отступая от него всю дистанцию.

Через девять кругов красная машина Мазурина идет уже третьей. И здесь происходит самое эффектное для зрителя. После многих попыток обогнать вторую машину Саша будто бы отступает. Желтый соперник Мазурина, успешно маневрируя из стороны в сторону, не пропускает «73»-го вперед. С минуту они так и идут, как сцепленные тросом, вихляя вправо, влево. Потом Саша ловко обманывает соперника. Будто бы рванувшись вправо, он резко берет влево и под рев трибун проскакивает вперед в считанных сантиметрах от желтого противника.

Теперь Мазурин пытается сократить дистанцию между ним и первой машиной. Она невелика, но на вираже у его машины внезапно открывается капот. Бог мой, какая нелепость! Сейчас «73»-го начнет сносить в сторону... Гонщик почти с цирковой сноровкой виртуозно удерживает ее на ледяном вираже, и вот уже прямая.

Желтый предупредительный флаг парит в воздухе, напоминая о скором финише. Только бы ему добраться до конца! Тормозящий капот отнимает с таким напряжением завоеванные секунды.

— Вот это заезд! — говорит парень с обмороженным лицом.

Желтый соперник Саши неумолимо настигает его и успевает обойти перед самым финишем!

Трибуны неистово топают, орут. Никто не слушает новых объявлений, пока на табло не появляются имена участников следующего заезда. Мазурин снова едет. Подряд два заезда.

Машина уже в норме. Вопреки ожиданиям Саша уверенно набирает темп. В этом заезде он финиширует первым.

У Марины дрожат губы, пылают щеки. Не дождавшись конца, она опрометью бросается вниз.

Последний заезд.

Машины срываются со старта. Ажиотаж на трибунах достигает апогея. Подсчитывают очки, спорят, делают прогнозы.

Последние две машины притираются друг к другу, и вот уже одну выбросило за колею гонок. Около нее сразу начинают суетиться дежурные, появляется «скорая». Гонщик отряхивается от снега, как ни в чем не бывало напяливает шлем.

Флаг опускается. Конец.

Публика валит из ложи, Ирину прижимают к Олегу.

— Ваш Саша занял третье место... — вбегает Марина через минуту. — Теперь войдет в состав сборной Союза. Извините, Олег Петрович, я побегу. Мам, в общем, вечером я появлюсь... — Она оглядывается на мать и вдруг сникает. — Может, ты хочешь со мной?

— До свидания, — протягивает Ирина руку Олегу. — После свидания со Сбруевым загляните к нам!

Он не успевает ответить, их уже далеко относит толпа.

Конечно, он заглянет на Колокольников. Непременно.

 

XVI

За три часа до заключительного заседания в суде, в восемь утра, Родион въехал во двор клиники на Пироговской и поставил машину поближе к подъезду. Вчера дурацкий приступ радикулита согнул его пополам. С трудом выбравшись из «Жигулей», он позвонил Олегу, и тот настоял на рентгене у профессора Линденбратена, которому доверял. Пришлось сегодня терять драгоценное время и спозаранку переться к этому светиле, чтобы выслушать его богоспасительный совет — поменьше ездить в машине, побольше двигаться, бросить курить, пить и соблюдать диету, препятствующую отложению солей в позвоночнике. Года два назад он уже выслушивал все это, но тогда не случалось таких чертовых ситуаций, которые делают тебя посмешищем всей улицы в момент, когда вытаскиваешь задницу из машины.

Сейчас, у клиники, он тоже с трудом выбрался из кабины (движения вправо и влево причиняли острую боль), прошел по широкому коридору мимо множества кабинетов в самый конец, на кафедру рентгенологии.

Через десять минут он стоял голый перед экраном. Потом сидел в коридоре в ожидании, когда проявят снимки, потом что-то глотал, снова стоял на рентгене и сидел в коридоре.

И вот по истечении двух с половиной часов он был свободен. Свободен как никогда. Защитительная речь по Тихонькину. И все. Больше дел у него не было. Что симпатично в этих милых докторах, и особенно в  с в е т и л а х, — это документальность стиля. Никакой художественной орнаментовки или смягчающих прокладок. «Немедленная госпитализация, немедленная операция...» У них все «немедленно». Пока он сидел в кабинете Линденбратена, а они там совещались и вгрызались в его снимки, прозвонился Олег. Он тоже сказал: «Я сейчас немедленно приеду». Что ж, пусть едет. Посмотрим, во сколько минут исчисляется его «немедленно».

Родион вышел из клиники, закурил. Боль почти утихла, и ему стало казаться, что ничего и не было. Одна игра воображения, обычная перестраховка докторов. Только от этих глотательных смесей осталась тяжесть под ложечкой.

Он влез в машину, поджидая Олега в состоянии опустошения, какого давно не испытывал. Первое, что пришло ему в голову, когда этот Линденбратен врезал про операцию: «Хорошо, что мать не знает». Только в следующее мгновение он вообразил, что она не узнает, потому что ее  н е т. Вторая мысль, шевельнувшаяся в его мозгу, была мысль о Наташе. Слава аллаху, что обвел он судьбу вокруг горлышка, не связал женщину окончательно, не нарожал детей. Теперь бы им всем досталось на орехи. Наташу надо будет от этой ситуации избавить, По-тихому, без широковещательных формулировок и утомительных объяснений. В ее двадцать шесть все поправимо.

Собственно, сюжет самый банальный.

Сколько читано об этом, сколько видано спектаклей, фильмов. О болезнях, которые отметают всю прежнюю жизнь, девальвируют прежние ценности... Но когда это происходит на самом деле, и не с другим, а с тобой, и ты оказываешься единственным вместилищем богатейшей информации Линденбратена, все одно чувствуешь себя малоподготовленным.

Он усмехнулся, вспомнив, как однажды присутствовал при споре Олега с его ординатором Юрием Мышкиным в кабинете кафедры. Олег за что-то выволакивал парня, тот слушал молча, насупленно. Казалось, Олег убедил его.

«Вся беда, что мы с вами принадлежим к разным типам людей, — вздохнув, вдруг заговорил Мышкин, — вы к типу А, а я — к Б. От коронарной недостаточности погибнете...» «Прошу без грубостей», — отмахнулся Олег, уже выпустивший пар, и начал рыться в своем столе, «...а Юра Мышкин, — с постной миной добавил ординатор, — умрет от рака».

Родион, не выдержав тогда, расхохотался: «А я — по вашей шкале?» — «Не имею чести достаточно хорошо знать вас, — хмуро отозвался Мышкин. Потом пристально посмотрел на Родиона: — Вы агрессивны? Конкурентоспособны? Нетерпеливы?» — «Еще как!» — улыбнулся Родион. «И времени всегда в обрез? Тогда вы тоже — тип А, как Олег Петрович. Только это не моя шкала, а американская. В книге Фридмана и Розенмана про вас обоих сказано: «Именно бесконечное напряжение такого рода людей, их постоянная борьба со временем ведут так часто к ранней смерти от коронарной недостаточности». — «А еще по части Олега Петровича что у них сказано?» — нарочно громко спросил Родион. «Замечено, — оглянулся Мышкин на Олега, и во взгляде его промелькнуло обожание, — что, если много высказываться о вышестоящих лицах, можешь схлопотать инфаркт».

Олег листал бумаги на своем столе, не реагируя.

«Ну ладно, — согласился Родион, — а вы, то бишь тип Б, вам что грозит?» — «Мне? — Юра широко улыбнулся. — Я же вам сказал уже. Мне, человеку с мягким характером, уступчивому, неконкурентоспособному, редко вступающему в пререкания с шефом, грозит злокачественная опухоль. Эту закономерность вывела мисс Кэролайн Томас».

«Интересно, — думает сейчас Родион, — что у этой Кэролайн сказано об образованиях в позвоночнике? — Он усмехается. — Нет, американцев я обманул. С сердцем у меня полный порядок. Никакой недостаточности».

Родион включает приемник. По «Маяку» — информация.

«Ликвидировать неотложные дела, — думает он, — затем придумать, допустим, срочную командировку с выездом на место преступления... На Камчатку или куда-нибудь еще. Кстати, оттуда действительно пришло письмо с просьбой принять на себя защиту матери-одиночки — водителя автобуса, которая сбила шестидесятилетнего мужчину. Экспертиза установила, что выпила грамм сто. При сорока градусах на дворе не прогреешься — не поедешь... Ух ты, — замечает Родион длинную фигуру Олега, вылезающего из машины, — на такси прикатил!»

Родион наблюдает, как ловко высокий Олег выбирается из машины, как спортивно пружинит его походка, не соответствуя хмурому выражению лица, и в очередной раз ругает себя за то, что втянул друга в свои заботы. Отпуск его погорел теперь начисто.

— Давай побыстрее, — говорит Родион, открывая дверцу машины. — Опаздываю в суд из-за тебя. Ты сам-то располагаешь временем?

Олег кивает.

— Моя речь не будет длинной, думаю, и Мокроусова тоже. Часам к четырем освободимся.

— Ладно паясничать, — морщится Олег. — Наталья в курсе?

— Это еще зачем?

— Так, для сведения. Думал...

— Так вот. Чтобы ты лишнего не  д у м а л, я тебе разъясню. Я не собираюсь устраивать спектакль из своей болезни, ясно? И полагаю, что она не составит предмета для обсуждения с родственниками и сослуживцами. Тоже ясно? Я просто  в ы б ы в а ю  месяца на полтора-два. И все. Никому я не обязан давать отчета, куда я выбываю: к тебе в деревню или в командировку для участия в процессе...

Олег слышит знакомый голос Родиона, агрессивно-запальчивые нотки, протест против кого-то или чего-то и не может заставить себя вникать в суть. Известие, которое Линденбратен обрушил на него, слишком серьезно. Даже не столько сама операция опасна, сколько последствия, которые потребуют многолетних терпеливых забот о себе, к которым Родион абсолютно не готов. Олег договорился с Линденбратеном о консультации со специалистами-смежниками сегодня же в шесть часов. Рентгенологи, хирурги. Обязательно ли оперативное вмешательство? И нельзя ли обойтись вытяжением позвонков, лекарственной терапией и прочими мерами? В любом случае необходима госпитализация. Предстояло решить, куда именно класть Родиона и зачем. Болтовня его о командировках, деревне и прочем не имела сейчас ни малейшего смысла. Ставка была только на жизнеспособность пораженного организма, его энергию, выносливость. Олег был врачом и стремился прежде всего к ясности. Консилиум, как он предполагал, может дать более полную картину заболевания.

— К шести мне в клинику, — говорит он.

— Пожалуйста, — пожимает плечами Родион, — думаю, к пяти уже будешь свободен. Как волк в поле.

Наташа шла по извилистой улочке мимо трех вокзалов. Она знала, что ждет ее сегодня. Выступят прокурор, общественный обвинитель, потом Родион и другие адвокаты. И все с Тихонькиным к обеду будет решено.

Она шла, пытаясь разобраться в себе, понять, почему сейчас, когда все так прекрасно ладилось в ее жизни, ей так страшно.

Конечно, и это. Звонок Толи. Все эти дни она отводила от себя мысль о Щербаковке, где он живет с мамой, где ее ждут. Она чувствовала себя старшей по отношению к этим двум существам — сыну и матери, но с ними ей было проще, чем с Родионом. Она знала: кончатся эти столь важные для него два процесса — и наступит реакция. Обычная для него. Можно назвать это депрессией или чем-то другим. От этого ничего не меняется. Через пару дней Наташа почувствует, как он раздражен, мрачен, как мечется из угла в угол. Окружающее будет ему отвратительно, погода покажется мерзкой, работа бесполезной. И выхода не будет.

Что она ни предпримет — все будет впустую. Если пытаться его развлечь или переключить на что-нибудь другое, он огрызнется, станет грубить, оскорбит ее тоном и безразличием. Если она сделает вид, что все нормально, — он вдобавок еще и обидится. Значит, останется просто ждать, терпеть, молчать. Или погрузиться по уши в неотложные дела, пока он не придет в норму.

Она села на троллейбус, проехала одну остановку до метро, затем долго стояла на перекрестке, пережидая поток встречного транспорта. Но мысли неотступно следовали за ней — по улице, в троллейбусе, на Каланчевской площади.

Может быть, она уже привыкла жить без этих перепадов его настроения, в легкой свободе поступков и ощущений, когда не надо ни приспосабливаться, ни подстраиваться? Сейчас она должна была в последний раз во всем этом разобраться, все взвесить — и решить главное.

 

XVII

В городском суде ремонт кончился, помещение протопили. Олег не сразу понял, что находится в том самом коридоре, где несколько дней назад сидел с Ириной в ожидании вызова по делу Рахманинова.

Он видел, как Родион прошел в судейскую комнату, все уже было готово, но подсудимых еще не привезли. Новый секретарь — бледнолицая, прыщавая, с густой косой женщина средних лет — раскладывала бумаги.

Олег пристроился в дальнем конце зала, и сразу же рядом очутилась Наташа. Ее ему меньше всего хотелось бы сейчас видеть. Счастье, казалось, светившееся в ее взгляде, останавливало Олега, мешая поговорить с ней откровенно. И собственные его переживания — тяга к Ирине, тоска, надежда, неуверенность, сменявшие друг друга последние дни, — тоже заглохли, притаились, уступив чувству всепоглощающей тревоги.

— Хорошо, что вы не были на эксперименте, — слышит он Наташин голос, — вам повезло...

— Повезло? — удивился Олег.

— Да, это было ужасно... — Она вдруг замолкает.

— Выйдем минут на пять? — решается Олег, не зная еще, как поступит.

В коридоре, у окна, он разглядывает Наташу в полный рост. Узость бедер подчеркнута бежевой юбкой на ремешке, темно-зеленый свитер оттеняет пышность смоляных волос.

— Почему же мне повезло? — хмуро переспрашивает он, упорно решая вопрос: подготовлена ли эта женщина для понимания того, что предстоит Родиону? Пройдет всего несколько недель — и все, чем она недовольна сейчас, чем озабочена, отодвинется на сто лет...

— Трудно было вынести это.

— Но цель-то достигнута? — машинально продолжает Олег.

— Да, конечно.

— Тогда что же вас тревожит?

Она мнется.

— Не знаю. Может быть, по закону все будет правильно. Родион вывел наружу обман Тихонькина, и теперь засудят Кеменова и Кабакова... Но в одних ли статьях кодекса дело? Есть какой-то иной счет.

— Какой же?

— Сама не понимаю. В этом еще надо разобраться... В том, чья вина здесь не обозначена.

Публика хлынула в зал. Привезли подсудимых.

Олег и Наташа пробираются внутрь зала, поближе к столу суда, и оказываются с той стороны, где сидит Родион. Олег разглядывает Родиона. Сосредоточенное, упрямое лицо, недвижно лежащие на столе руки.

«Если я знаю о нем больше, чем он сам, — думает Олег, — то я и обязан решать, взвешивать. А он имеет право не думать. Знание, как выясняется, разрушительнейшая вещь порой».

Слово дают общественному обвинителю. Тот начинает медленно разбирать написанное, его плохо слушают, доказательства почти полностью совпадают с обвинительным заключением, они уже хорошо известны залу.

«Что честнее, разумнее, — продолжает стучать в мозгу Олега, — сказать Родиону обо всем, что ему предстоит, или скрыть? Как определить этот нравственный предел взаимооткровенности одного человека с другим?»

Он смотрит на друга. Для постороннего ничего такого не обнаружишь. Словно болезнь не коснулась его внешности. Вот Родион встает, уверенно льются слова, и рука знакомым жестом отсекает одну фразу от другой. До Олега доходят обрывки речи, но он плохо связывает их воедино, пропуская, быть может, самое существенное.

— ...В суде выяснилось также, — врывается в его сознание — что Тихонькин не участвовал в погоне за Рябининым и ни одного из двух ножей у него быть не могло. Сапожный нож, который якобы Тихонькин бросил в прорубь, был вам предъявлен его матерью, и, когда был продолжен допрос подсудимого, он заявил, что обманывал и следователя и суд... Тихонькин считает  с е б я  ответственным за все, что случилось, — слышит Олег. — «Я за ними послал, — рассуждает он, — они прибежали, чтобы меня защищать... Я крикнул им «бей!». Разве я вправе допустить, что теперь они пострадают больше меня?» Будучи по натуре своей человеком честным, Михаил сделал вывод, что должен ответить за все. Кто держал в руках по ножу, кто бил ими — для него второстепенный вопрос. Но мы с вами не можем встать на подобную позицию. Тем более что есть еще одно немаловажное обстоятельство, заставившее Тихонькина стоять на самооговоре до конца. Это обстоятельство — дружба Тихонькина с семьей Кеменовых, человеческий долг, который он платит матери Саши Кеменова, взявшей его в дом и воспитавшей в тяжелую для семьи Тихонькиных пору...

Олег теряет нить происходящего. Он вспоминает встречи с Родионом, их разногласия, споры, увлечения, всегдашнюю необходимость их друг другу. С чем это сравнишь? И имеет ли значение теперь, что кто-то из них оказался прав, а кто-то ошибался? Где, в какой точке подсчитываются эти итоги случайностей и закономерностей, ошибок и достижений, эти конечные производные наших и не наших плюсов и минусов?

«...Раньше, брат, покупали все на деньги, — говорил еще два года назад Родион, прикрыв дверь в комнату тяжелобольной матери, — до этого брали натурой, а в наш век все покупается на время. Во что его вложишь, то с тобой и останется. Новый закон: жизнь на время. Потратишь время на дело — будешь большой специалист. На женщину — будешь любим. На размеренный режим или там спорт — будешь здоров...» — «А если на других?» — усмехнулся Олег, — «На других? — останавливается Родька. — Тогда не будешь  о д и н. Это как в сказке с тремя дорогами».

Олег прикрывает веки как от ожога.

Вот тебе и три дороги...

Когда Олег приходит в себя, все уже говорят разом, стучат скамейки, кто-то толкает его. Машинально он поднимается, бредет вслед за Наташей.

— Никак не привыкну к этому, — говорит она. — И порой стыжусь, что не могу Родиону помочь сочувствием. А ведь его процессы — это он и есть. Почти весь, без остатка... — Она невесело усмехается.

Олег идет по проходу, рассматривая родных и близких тех, что сидят за ограждением. Мысленно он отмечает некоторое сходство своих мыслей с тем, что вырвалось сейчас у Наташи. Пожалуй, она действительно не просто барышня из парикмахерской. Есть в ней что-то... Это не сразу заметишь.

— Перерыв надолго? — спрашивает он уже в коридоре.

— Наверное, минут на пятнадцать, — пожимает Наташа плечами. — С Кабаковым же истерика.

В просвет неожиданного перерыва, объявленного из-за этой тряпки Кабакова, Тихонькин наконец может побыть наедине с самим собой. Из всех чувств, обрушившихся на него, самым сильным была обида. Он страдал оттого, что жертва, которую он принес ради другого, не только не была оценена Кеменовым и окружающими, но имела даже некую обратную реакцию. Получилось, что уже само обвинение в убийстве, которого он не совершал, разрушило его отношения с самыми, казалось, верными людьми. Поразительно и обидно было то, что люди на воле, которые  з н а л и  п р а в д у, из-за которых он пошел на это, вели себя так, будто он был истинным убийцей. Они перестали подавать признаки жизни, бывать у его матери и сестры. Только Римма и Вася Гетман, как раз не участвовавшие в том, что произошло, не предали его, остались такими же. Михаил оказался отвергнутым именно теми, кто, казалось, больше всех должен был понять его. Ведь он был уверен, что, взяв вину на себя, поступает как человек великой души, смелый и бескомпромиссный. И когда придется ему отсиживать срок, думал он, долгими днями изнурительной работы и унылыми ночами без снов он будет утешаться мыслью, что ребята ни на минуту не забывают о его жертве, что он живет повседневно в благодарной их памяти. По нему скучают, его ждут.

Теперь же все оборачивалось по-иному. То, что уже сегодня (даже не по истечении срока) они вычеркнули его из жизни, это — а не предстоящее наказание — угнетало его больше всего. Он не мог смириться с безразличием, равнодушием к своей судьбе тех, ради кого он принял все на себя. Он так жаждал их любви, доверия, почитания! Но все произошло иначе. Оговорив себя, Михаил поступился лишь своей собственной, единственно данной ему жизнью, до которой его приятелям не было никакого дела. Это чувство утраты друзей делало его одиночество невыносимым. Тайна, которой он уже не в силах был владеть, угнетала его, ожесточала. Случилось самое невероятное: его  ж е р т в а  обернулась для него и его семьи только позором.

Минутами у него возникало непреодолимое желание открыть суду правду об этом деле, но его останавливала гордость, невозможность предстать в новой роли — кающегося, разоблачающего себя. Поэтому в душе он почти ждал или, точнее, надеялся, что Сбруев докопается до истины, а сам-то он останется как бы в стороне.

О возвращении домой Михаил даже не мечтал. Он знал, что прежней жизни все равно не будет. Он только искал, думал, откуда началась его действительная вина.

Последние дни он часто вспоминал о Толе Рябинине.

Раньше его воображению представал высокий парень, молча бегущий вдоль забора, ничем не примечательный, кроме своего роста... Теперь до него доходили другие сведения. Михаил узнал, что хоронили Рябинина всем районом. Оказалось, что это был странный, упрямый парень, помешанный на растениях. Он делал в школе доклад о растениях-хищниках, которые будто бы питаются насекомыми или чем-то там еще. За ним не водились увлечения девчонкой или спортом. Только вот эти растения да дружба с тем парнем, к дому которого он бежал, истекая кровью... Узнал Михаил и о проклятиях по адресу убийцы, которые неслись над гробом. И в голове Тихонькина образовалось непонятное смещение. Человек, которого он никогда не знал в жизни, будучи мертвым, становился для него все живее, реальнее, и он уже не мог представить себе, как произошла та чудовищная ошибка, в результате которой погиб этот хороший парень, и как случилось, что именно он, Тихонькин, стал инициатором всей этой истории.

В этот последний перерыв, перед вынесением приговора, Михаил так и не смог продумать линию поведения, решиться на что-либо определенное хотя бы в своем последнем слове. Он чувствовал, что защита Сбруева идет по верному следу, но самолюбие мешало ему своим признанием подтвердить сказанное адвокатом. В этом состоянии неопределенности он и застал объявление судьи о конце перерыва.

Теперь Сбруев переходит к выводам.

— Признавая самооговор Михаила Тихонькина, ложность его показания, — говорит он, — мы не можем отказать ему в мужестве и глубоком осознании всей чудовищной несправедливости того, что случилось. Скажем прямо — Михаил Тихонькин избрал вредный для правосудия путь самообвинения. И все же я беру на себя смелость утверждать, что за неправильным поведением этого юноши скрывается ложно понятое, но все же чувство личной ответственности за смерть Рябинина.

Родион останавливается, переворачивает несколько исписанных листков и, откинув их прочь, продолжает:

— Тихонькин ложно трактует законы товарищества. «Я для друга ничего не пожалею», — пишет он брату. Ничего не жалеть для друга — это прекрасное качество уродливо обернулось в данном случае желанием во что бы то ни стало обмануть правосудие. Защищать друга, совершившего преступление, во имя своей ложно истолкованной справедливости. Подобные представления, увы, нравственно портят и того, кому хотят помочь, и того, кто приходит на помощь!..

Олег сидит оцепенев, ощущая плечом неподвижную напряженность Наташи, он дивится самообладанию Родиона. Откуда эта уравновешенность, молодая броскость жестов, блеск глаз? Олегу хочется спросить Наташу о ее планах, но он видит холодно застывшее лицо, внимающее каждому слову защитника, беспомощную складку у губ. Нет, ничего он не понимает в ней.

— ...И еще одно. — Взгляд Родиона переходит от судьи к народным заседателям. — Поступки Тихонькина во многом зависели и от того, кто его окружал, кого он слушал. «Там было конкретное дело, сплоченная группа ребят», — скажет он о новом комплексе в степном городке, который помогал сооружать. На стройке, вы знаете, он был одним из лучших. «А в нашем дворе что делать? У нас только пьют». Кто же в последние месяцы, кроме известных вам приятелей, окружал Тихонькина? Мы с вами слушали матерей и отцов, представителей школы, завода, председателя комиссии жэка, где подсудимые проживали, — все они вспоминали, приводили примеры, разоблачали или взывали к совести. Но никто из них даже не попытался проанализировать, почему именно эти парни, которые росли у них на глазах, оказались способными совершить преступление. Попытаемся сделать это мы. Многие скажут: «Зачем искать причину — это преступление во многом случайно, а Толю Рябинина теперь не вернуть». Да, это так. Но поведение Тихонькина и его друзей в этих обстоятельствах, их мораль и, главное, их отношение к человеку вообще — вот что не случайно в этом преступлении. И каждому из нас необходимо осмыслить самые глубокие причины происшедшего, чтобы задуматься над тем, что и кто должен делать, чтобы уберечь молодежь от преступности. «Зачем же ты продолжал преследовать избитого парня, — спросил судья Кирилла Кабакова, у которого, как вы видели здесь, сдали нервы, — ты же знал, что ему и так уже здорово досталось?» — «...Я  н е  м о г  сказать им, — ответил тот, — что мне стало  ж а л к о  парня». Кабаков считает унизительным сказать другому, что жалко убивать невинного человека, — вот в чем смысл этих слов. Вот что страшно! Значит, мы не привили этим парням элементарных понятий о доброте, человечности, сострадании, мягкости. Эти чувства они считают  п о с т ы л ы м и. Вот что в этом случайном уголовном деле не случайно: жестокость характеров, отсутствие уважения к чужой жизни, безразличие к другому человеку, если этот другой не «свой». В письме учителей одной из школ, посланном мне лично, были слова: «Чистое дело случая, кто добил жертву ножом. Если даже это был не Тихонькин, в интересах общего дела нельзя было отменять приговор — это нанесет непоправимый ущерб воспитанию молодежи». Нет, уважаемые учителя, н е п о п р а в и м ы й  в р е д  наносит обществу несправедливый суд и наказание невиновного. Нарушение законности в любом из звеньев нашего судопроизводства не может принести пользу  о б щ е м у  д е л у, сколь бы вам лично ни казалась бесполезной жизнь кого-либо из обвиняемых. Общее дело может выиграть только от полного и неукоснительного соблюдения законности. Поэтому нельзя допустить, чтобы вину одних взял на себя другой, чтобы наказание понес человек, не совершавший данного преступления. Товарищи судьи! — Родион отводит глаза от подсудимых. — По обвинению в убийстве я прошу вынести Тихонькину оправдательный приговор!

Помедлив, он садится. В зале наступает тишина. Судья и народные заседатели совещаются.

Теперь Родион спокойно оглядывает зал, коренастую фигуру Тихонькина, согнувшегося за барьером, подрагивающие плечи Кабакова, белокурого Кеменова, вцепившегося побелевшими пальцами в скамью.

Да, сегодня он победил. Он уже чувствует, что в его жизни выпал тот редкий случай, когда именно защитник сыграет решающую роль, повернув весь ход процесса в другую сторону. Но будет ли эта победа оценена теми, ради кого она так мучительно готовилась? Сейчас Тихонькин раздавлен случившимся, но кто знает, сумеет ли он оправиться? И что будет с Кеменовым? Какой жизненный итог подведут эти двое и их семьи в результате сегодняшней его победы?

Господи, сколько раз зло представлялось ему неким огромным, медузообразиым организмом, сколько раз в минуты усталости собственная борьба со злом казалась ему ничтожной, малорезультативной! Но однажды он вдруг подумал, что  к а ж д ы й, даже чуть ощутимый удар отзывается во всем чудище. Л ю б о е  пресечение несправедливости наносит в каком-то смысле урон всеобщей системе зла. Так ли это? Родион слышит, как судья объявляет перерыв. Потом последуют речи других защитников — Кеменова, Кабакова...

Олег смотрит на часы — половина пятого. Речь Родиона окончена. Все. Через полтора часа начнется консилиум на Пироговке. Больше здесь делать ему нечего.

— Пойдемте! — дотрагивается до его руки Наташа.

В коридоре у окна они останавливаются.

— Тут приглашение есть, — приглушает она голос. — Григорий Глушков утром заезжал. Не знаете? Из ансамбля «Ритмы» солист...

Олег машинально поддакивает.

— Бывший его подзащитный. Родион столько сил когда-то в его дело вложил.

— Ну и что он заезжал? — не может вникнуть Олег.

— Их ансамбль выступает вечером во Дворце культуры МИИТа. — Она мнется. — Может, стоит предупредить Родиона?

— Подождите, — решается наконец Олег, всматриваясь со все возрастающим доверием в черты лица, опустошенного тревогой, предчувствием. — Выйдем на минутку на улицу, мне надо сказать вам кое-что.

Наташа чувствует недоброе, она лихорадочно начинает застегивать пуговицы, искать что-то в сумке, руки ее не слушаются. Потом молча следует за Олегом.

— Есть ли более неблагодарная роль, чем роль адвоката? — всплескивает она руками, словно оттягивая сообщение Олега.

— Пожалуй, есть, — отшучивается он невпопад, — роль  ж е н ы  адвоката.

Они отходят в сторонку, к мокрой ограде, где стаял снег. Олег берет ее ладонь, влажно холодеющую в его руке. Он рассказывает Наташе о результатах рентгена, о предстоящей операции и ее возможных последствиях. Он всматривается в ее бледное лицо с высоким лбом и темными, напряженно застывшими глазами и все больше верит, что, оправившись, Наташа поведет себя именно так, как нужно в предстоящих долгих месяцах борьбы за жизнь Родиона. Думает он и о том, что связь его друга с этой женщиной гораздо более прочна и надежна, чем то, на что мог надеяться он сам, и от этой, казалось, такой неутешительной мысли Олег испытал первую радость за все томительные часы этого нескончаемого дня.

Здание городского суда наполнялось все новыми людьми, освобождаясь от тех, кто уже завершил свое дело, и эти два встречных потока отчаяния и надежды, страха и веры казались такими же вечными, как серые, плывущие в тусклом небе облака, уходящие за ясный горизонт.

1975 г.