Прямо не верится, что это писал Цезарь. Какие плоские аргументы! Какая мелочность! Как он мог до этого дойти? Клевета, грубая ложь, сплетни из третьих рук – все в целом на уровне мелкого пасквилянта. Видно, тот стоял у него костью поперек горла, и Цезарь, не в силах ее выкашлять, так оплевал себя. Как крыса, полез издыхать на помойку, сучил ногами в нечистотах, лишь на это он еще был способен, он, Юлий Цезарь, он, брызжущий слюною Divus Julius, совершенно обессилевший из-за этого чудака, который проиграл.

Возможно, ошибка? Возможно, он написал по-другому? В самом деле – на Капитолии памятники, у Первого Порога памятники, на голове лавры, и весь он такой необыкновенный, безграничный, четыре триумфа, veni, vidi, vici, в его постели Клеопатра, весь мир склонился, дрожа от страха или восхищаясь великодушием диктатора, а Цезарь роется в помойке. Противники побеждены. Помпея, главного врага, убили египтяне. Цезарю осталось лишь устроить торжественное погребение отрубленной головы. Цицерон уже присмирел и прижал ушки. Ах, да, он провозгласил хвалу тому, из-за кого Цезарь брызжет слюною, но сделал это даже без уверенности, что Цезарю будет неприятно. Теперь он, говорят, обдумывает послание Цезарю с дружескими советами – он возомнил себя Аристотелем и решил, что может оказывать влияние на Александра Великого своей эпохи. Усердно трудится над этим посланием, утром выбрасывает то, что написал накануне, – в общем, работа идет. Безвредная мания. Цицерон уже не в счет, он не противник, а скорее сотрудник, пусть себе сочиняет послания, они наверняка будут напичканы комплиментами. Выходит, врагов нет. Может, их вообще никогда не было? Или все же остался один – тот? Настоящий противник? Не Помпей, не Цицерон, только тот? Лицемер, разгуливавший босиком? Но ведь и он уже мертв. Или остался как противник загробный?

Право же, трудно поверить в такую бездарную борьбу Цезаря с тенью. Дело не в клевете и жалких вымыслах, примененных в борьбе. Поражает ее неуместность. Кого он хотел убедить? Он, всегда такой объективный! Он, человек дела, он, стремящийся к безличности стиля, он, который, как зеркальное стекло, отражает факты, только факты, он, не ведающий страстей, он, техническое орудие для провозглашения бесспорных истин. Откуда вдруг это бессвязное бор-мотанье? Или же Плутарх извратил слова подлинника? Ведь мы читаем не Цезаря, сам документ погиб, мы находим лишь изложение некоторых фрагментов у Плутарха. Однако это подтверждается еще кое-где; да, так и было, Цезарь пытался, как крыса, кусать пятки, да еще чьи – тени! Пусть бы хоть наносил удары спереди – в голову, в грудь, но нет, куда ему, не достанет, не дотянется даже до икр, ну, настоящая крыса, а тот– огромный, босоногий, благородный. Выступи Цезарь против того с рассуждением, с доводами против благородства, со своими идеями против добродетели, представь он хоть клочок собственной своей концепции жизни, хоть обрывок другого мировоззрения, и скажи: это разумней. А он кричит: у того, благородного, было в руках сито. Нет, это не спор между кухарками, в крысе еще есть что-то демоническое. «У того, благородного, было в руках сито, когда жгли останки его брата, – говорит крыса. – Он собрал прах и просеял сквозь сито. Он искал в пепле крупицы золота».

Так и видится холодный пот на лбу Цезаря, когда он это выдумывает.

* * *

Того звали Марк Порций Катон. Впоследствии ему дали прозвище «Утическпй» или «Младший», чтобы отличить от прадеда, Катона Старшего. В молодости он с Цезарем не боролся. Он просто был контрастом Цезарю, только и всего. Странный был человек. Он раздражал людей неистовым своим нравом, но внушал уважение. Он казался фигурой из другого мира. Как-то не вписывался он в свое время, – отчасти подражая прадеду, хоть с опозданием в сто лет, когда общество уже не понимало догм древнего цензора. Он хранил верность отжившим принципам и понимал их слишком буквально. Лучше бы ему удовольствоваться легендой, блистать одним именем, в чем, собственно, и состоит задача аристократии, – помнить, что слава имени была в прошлом надлежаще обоснована и доказательств повторять не следует. Пусть бы титул заменил практику. Что говорить, на улицах Рима появлялись десятки патрициев в изящных носилках, они не ходили пешком, а уж босые и подавно. Они вели себя как нормальные люди. Катон же исполнял роль «наилучшего», точно следуя определению (коль я зовусь «наилучшим», я должен быть им). А так как он еще звался Катон, то соблюдал принципы прадеда. В довершение он читал греческих стоиков.

Вот так, без сандалий, без туники гулял он по Форуму. Голову не покрывал ни летом, ни зимой. Иногда приходил в сенат весь замерзший, запорошенный снегом и стряхивал там с волос льдинки. Говорили, что он начисто лишен чувства юмора и это как будто проявлялось уже в детстве. Рассмешить его было трудно, он выслушивал шутки молча или отвечал на них серьезно. Если же в конце концов начинал смеяться, то уж смеялся, и смеялся, и смеялся – долго, до упаду. Было в нем что-то граничившее с тупостью, это замечали часто, но никто не решался сказать вслух. В глазах общества образ его был какой-то двойственный. Его принципиальность временами казалась отсутствием воображения. Муравьиное трудолюбие – бездарностью. Добавьте неслыханное постоянство. Катон не менял платья и не менял мнений. Он редко раздражался, но уж если это случалось, тогда повторялось то же, что со смехом: хоть по натуре он был добр, смягчить его не удавалось никому.

Эта черта в известных обстоятельствах делала его жестоким, но жестокость логически вытекала из нравственного постоянства и потому не вызывала возмущения, а скорее удивляла.

В день, когда Катон и Цезарь впервые столкнулись на заседании сената, Цезарь занял более человечную позицию, зато Катон всех восхитил последовательностью. Это было 5 декабря 63 года. На основе произведений Цицерона, Саллюстия и Плутарха, а также собственных домыслов антиквару удалось воссоздать события этого дня следующим образом.

Катон явился в Храм Согласия озябший, задолго до начала заседания, что также было его привычкой. Пока собирались сенаторы, он читал, не отрывая глаз от табличек, но вот на трибуну взошел консул Цицерон. Лишь теперь Катон взглянул на Цицерона. Уголком глаза он заметил сидевшего рядом, тщательно причесанного Цезаря. Катон слегка вздрогнул, он, впрочем, решил не смотреть в сторону Цезаря. Он был уверен, что этот франт участвует в заговоре. Не хватало только доказательств. Фульвия, любовница одного из катилинарцев, ничего не донесла на Цезаря, хотя выдала всех остальных заговорщиков, а также план поджога столицы и склад оружия. Послы аллоброгов, задержанные два дня назад на Мульвийском мосту с документами заговора, тоже не доставили материалов на Цезаря. Но Катон знал: франт находится в числе поджигателей. Ему надлежит быть в тюрьме и ждать казни. Там его место, не в сенате.

Словно бы в насмешку, франту доверили совсем иную функцию. По решению сената он уже два дня держал под домашним арестом катилинарца Статилия. Слишком уж ему доверяют. Всего нескольким сенаторам было поручено охранять арестованных, и Цезарь оказался в числе стражей. И вот он явился на дебаты о наказании преступникам, явился судить, хотя следовало бы судить его самого. Еще не так давно заседал в сенате Катилина, пока Цицерон не указал на него пальцем, не воскликнул: «Он еще жив?» Неужели это повторится? Катилина выехал, его приспешников схватили позавчера, а Цезарь намерен сидеть спокойно, охраняемый всеобщим лицемерием? Ведь суть дела понимают все. Связи франта со сторонниками путча, кажется, несомненны. Но никто не желает углубляться, сама мысль о том, что Цезарь тоже причастен к заговору, ужасает. Все предпочитают, чтобы правда – да спасут нас бессмертные боги! – не была доказана. Достаточно того, что уже известно, – вчера поступили доносы на Марка Красса, надо наконец остановиться, не расширять информации о масштабах заговора, по крайней мере, не расширять открыто, надо делать вид, что все закончилось и не захватило тех вершин, на которых находится франт.

Но Катон не мог примириться с трусостью сенаторов. Его вынуждают участвовать в чем-то мерзком. Ему и Цезарю придется сидеть рядом, как сидят они теперь. Равенство с преступником? Делать невинные глаза в нравственно позорных обстоятельствах? Катон на такое не годится. Все его умственные силы устремились в одном направлении: найти доказательство вины Цезаря. Это должно удасться, надобен только случай, – может быть, даже здесь, в сенате.

Цицерон между тем произнес вступительную речь: да соизволят отцы сенаторы обсудить род наказания для заговорщиков. Сенату, конечно, ясно, что масштабы замышлявшегося катилинарцами злодейства превосходят человеческое разумение. Поджог Рима, резня оптиматов, насилование их жен, поругание весталок, призвание аллоброгов из Галлии. Пожалуй, довольно. Надо определить кару соразмерную преступлению. Согласно принятой процедуре, первым выступит Децим Силан, консул, избранный на будущий год.

Децим Силан был мужем Сервилии, сестры Катона. Он сказал то же самое, что думал Катон: что тут, конечно, можно говорить лишь о высшей мере наказания. Ведь речь идет о губителях отечества. Эти люди решили стереть с лица земли родной город и все истинно римское. Известно, как предки карали за измену родине. С преступниками надлежит поступить, согласно священной традиции предков.

Мнение Силана показалось естественным. Впоследствии четырнадцать сенаторов поддержали предложение Силана о смертной казни. Катон уже предвидел следующий пункт программы. Сейчас взойдет на трибуну Цезарь. Польется поток наглой лжи. Франт горячо присоединится к мнению предыдущих ораторов, ведь другого выхода у него нет. Ни один преступник, будь ему каким-то чудом дано право заседать в сенате, не станет публично оправдывать преступление. Вождь демократов, Юлий Цезарь, до сих пор рассчитывал на народ, позабыв, что народ, уж во всяком случае, не мечтает поджариться на пожаре, а этим и угрожали ему, без сомнения, замыслы катилинар-цев. Теперь вождь демократов уже на народ не надеется. Поэтому мы сейчас услышим весьма суровое и насквозь лживое осуждение заговора.

Действительно, Цицерон уже обратился к Цезарю с установленной формулой: Die, Cai Juli. Говори, Гай Юлий.

Но в этот момент у входа в храм появился какой-то человек. Цезарь не выступил с речью. Видимо, дело было важное, раз этого человека впустили. В заседании произошел непредвиденный перерыв – оказалось, что принесли письмо Цезарю, и Гай Юлий еще с минуту медлил, как бы готовясь начать речь и стараясь еще дочитать письмо. Франт умел делать несколько дел сразу. Катон сидел так близко, что мог наблюдать все эти маневры с письмом. Письмо, как видно, было краткое. Цезарь прочел его быстро. Но выражение лица у него не изменилось. Катон знал – франт всегда владеет собой.

Когда Цезарь спрятал письмо и начал говорить, смысл его речи был таков, что слушатели ушам не верили. Сперва вообще было трудно понять, к чему клонит длинное вступление. Цезарь говорил о преимуществах объективности. Здесь, мол, в сенате, ни к чему такие чувства, как ненависть, симпатия, жалость или гнев. Что до предков, – кто-то, кажется, упомянул о древних традициях? – то предки умели не поддаваться страстям и потому, например, во время пунических войн, щадили карфагенян. Следует подчеркнуть этот достойный подражания исторический прецедент. Есть и Другие. Катону хотелось заметить, что, действительно, есть и другие и что истории известен также его прадед, который советовал безо всякой пощады уничтожить Карфаген, о чем Цезарь, конечно, слышал. Но было все еще неясно, к каким выводам намерен прийти оратор. А Цезарь продолжал: мы собрались, чтобы определить наказание соразмерное преступлению. Возникает вопрос – существует ли соразмерное наказание? Если существует, Цезарь готов на него дать согласие. Но так как злодеяние превышает все человеческие понятия – а такая формулировка тоже была, – следовало бы, возможно, отказаться от соразмерного наказания и прибегнуть к обычным статьям закона. В том, что говорили до сих пор отцы сенаторы, есть один не вполне понятный момент. Красноречиво и патетически нам живописали картины страшных бедствий: похищают девиц, вырывают из рук матерей младенцев, город пылает, бряцание оружия, горы трупов, потоки крови и слез. Картина, что говорить, ужасающая, но с какой целью ее столько раз нам здесь рисовали? Не затем ли, чтобы сенаторы стали противниками заговора? В таком случае усилия были излишни. Сенаторы и так – противники заговора по той простой причине, что собственные беды никому не кажутся незначительными, и нет смысла специально расписывать людям грозящие им страдания. Лучше бы напомнить, сколь серьезная ответственность лежит на сенаторах. Возьмем человека такой высокой нравственности, как Децим Силан (тут Цезарь весьма лестно отозвался о муже Сервилии). Кто может не оценить подобный характер и подобное самообладание? К сожалению, сегодня Децим Силан проявил неуместную нервозность. Неужели его, несколько необычное, предложение подсказано страхом перед беспорядками? Но ведь у нас есть Цицерон, мы знаем прозорливость нашего консула, мы уверены, что безопасность отечества охраняют достаточно сильные и хорошо вооруженные стражи. Надеемся, что Силаном руководил не испуг, но впечатлительность и ошибочное убеждение, будто можно найти кару соразмерную преступлению. Нет, смертная казнь – не соразмерна. Что есть смерть? Естественная необходимость и облегчение. (Теперь Цезарь говорил для Цицерона, как бы подмигивая ему: ну-ка, любезный мой философ, уж ты-то, верно, знаешь, что об этом думают твои учители стоики.) Ни один разумный человек не страшится смерти, люди мужественные встречают ее с радостью, смерть – это просто отдых от страданий. (Да, да, любезный философ, мы эту болтовню наизусть знаем, не сомневайся.) Словом, предложение Децима Силана не обеспечивает должного наказания и не согласуется ни с традицией, ни с законом. Ибо надо добавить, что, по закону, римских граждан нельзя подвергать казни без суда.

Цезарь словно бы закончил. Эффект речи был ошеломительный. Сенаторы замерли, даже Катон прямо-таки онемел. Цезарь же умело выждал минуту-другую, а затем задал риторический вопрос: не вытекает ли из сказанного им, что он хочет оставить задержанных без наказания. Отнюдь нет. Их надлежит заточить в тюрьмы и разместить в разных италийских городах, а имущество конфисковать. Приговор должен быть бессрочный и ни при каких обстоятельствах не подлежать апелляции. Всё.

Катон меж тем задумал решительный шаг. Франт хватил через край. Несколько перепуганных ораторов тотчас заявили, что Цезарь их убедил и они, мол, теперь против смертной казни. Катон знал: пока будет поддерживаться эта фальшивая игра, в которой Цезарь рядится патриотом и каждый говорит не то, что думает, истина и достоинство никогда не победят. Надо сорвать личины – примерно так решил Катон. Пусть воцарится ясность. Доказательство вины Цезаря все же нашлось. Собственно, хватило бы и одной его речи – это явная защита убийц и поджигателей. Но есть более бесспорное доказательство. Поскольку Цезарь высказался против смертной казни после получения таинственного письма, можно сказать с уверенностью, что в письме этом что-то есть.

Пока Катон готовился к решительному шагу, в храме зазвучали слова консула: «Я вижу, отцы сенаторы, что лица и взоры всех вас обращены ко мне», – после чего Цицерон, не скупясь на театральные жесты и похвалы в свой адрес, произнес речь, которая вошла в историю как «Четвертая речь против Катилины». Но при всей эффектности речь эта была бессодержательна и не сыграла существенной роли в ходе событии. Немного спустя сломился Децим Силан. Изумленный Катон выслушал туманное объяснение, что его шурин, по сути, думал, а чего отнюдь не думал. Мол, он, Децим Силан, думал и говорил, что поддерживает высшую меру наказания, но это вовсе не означало в данном случае смертную казнь. Как известно, для римского гражданина самое тяжкое наказание – это не смерть, а тюрьма.

Как известно? Кому известно? Разве что людям малодушным? (Наконец-то Катон дорвался до трибуны и начал свою речь с нападок на шурина.) О злосчастная страна! О край великих предков и ничтожных потомков! Очнись, Децим, пробудитесь и вы, сенаторы, от этого позорного сна, поймите опасность положения! Мы толкуем не о налогах, не о помощи союзникам. Катилина схватил нас за горло, речь идет о существовании Рима! В таких делах, Децим, не меняют мнений, теперь не время для двусмысленных речей, в таких делах надо иметь только одно, честное и смелое мнение. Но произошло нечто еще более чудовищное, чем увертки Децима Силана. Здесь, в сенате, выступает враг республики. Подлость и лицемерие надеются восторжествовать. Цезарь пытается защищать преступников. У вождя демократов на устах громкие фразы, а в складках тоги он прячет доказательство измены. Да, отцы сенаторы, Цезарь получил тайное письмо, доставленное нарочным. Он прочитал его украдкой и спрятал. Кто прислал письмо? Что там написано? Пусть Цезарь покажет!

В рассуждении Катона была только одна ошибка. Катон ошибался, полагая, что Цезарь участвует в заговоре. Катон горячился все сильней, у Цезаря выражение лица не менялось, и так продолжалось некоторое время на глазах у всех сенаторов, заседавших в Храме Согласия. Вот Цезарь, кажется, пошевелил рукой – верно, хочет достать письмо, но еще колеблется.

Он знал, кому отдаст письмо, что из этого получится и какие последствия это будет иметь для того. Ведь тот – воплощение добродетели. Тот – сама безупречность, ходячая нравственность – внушает благоговение одним своим родовым именем. Тот – символ чистоты, до брака он не коснулся тела женщины. Аскет, идеал, святой; однажды, когда он явился в театр, изменили программу, чтобы не показывать обнаженных танцовщиц. Тот узнал, деликатно отказался смотреть представление, не желая портить зрителям удовольствие, и был за это награжден аплодисментами. В его присутствии не касаются неких тем, не произносят неких острот и, разумеется, не делают ничего неприличного. Теперь же тот, который никогда не лгал, который в каждом деле был честен, чужд лицемерия, чужд корысти, тот святой Катон, перед всеми сенаторами, прямо в глаза, открыто и демонстративно упрекает Цезаря в коварстве и измене, требует здесь же, сейчас же показать письмо, потому что неизвестно, мол, от кого оно, быть может, от Катилины.

Однако Цезарь получил письмо не от Катилины. Только наивный Катон мог подумать такое, он всегда видит в людях и фактах «или-или». Этот ревнитель принципов неспособен представить себе мир менее примитивно. Для него не существует промежуточных положений, относительности взглядов, для него все – либо черное, либо белое, иначе действительность не соответствовала бы схеме, и тогда пришлось бы носить сандалии, не отмораживать себе ушей и спать не обязательно с женой – полная катастрофа! Цезаря действительно кое-что связывало с Катилиной, но это было давно, пока еще Катилина не спятил. У Цезаря честолюбия чуть побольше и методы чуть потоньше, он не станет, как простой ремесленник, участвовать в поджоге города, нет, он еще не рехнулся. И все же, когда Катон вот так стоит перед Цезарем, дрожа от возмущения и протягивая руку за якобы преступным письмом, когда этот маньяк весь багровеет, вдохновляемый непреклонной своей верой и нерушимыми принципами, Цезарь не уверен, о, далеко не уверен, что то, чем он сейчас угостит Катона, будет достаточным аргументом.

Но он воспользуется этим аргументом, начнет борьбу, раз уж Катон сам подал неожиданный повод. Надо же в конце концов хоть оцарапать этого Катона, решил он, – позже он будет кусать яростней, только бы причинить боль. В общем-то, он давно готовился вот так куснуть Катона в самое чувствительное, самое заветное – в его добродетель, в его идеалы. А Катон уже который раз подряд выкрикивает, чтобы Цезарь показал письмо, – надо же все-таки выяснить, кто есть кто и кто к кому пишет. – Ну что ж, ладно, – говорит Цезарь. – Не будем из этого делать секрет. – Он подает Катону письмо. – Письмо от твоей сестры Сервилии. – Лишь теперь выражение его лица изменилось, он усмехается. – Да, мне иногда пишут женщины.

Укус все же попал в точку. Катон взял письмо и начал читать, будто еще не доверяя. Заволновался и Децим Силан, но читать письма не стал. Катон вскоре вышел из себя. – Забери его себе, – рявкнул он, – забери, ты, ты… – он запнулся, – ты, пьяница! – Пьяница? Все знали, что Цезарь как раз не пьет. Намек на какую-то пирушку с Сервилией? Конечно, могла быть и пирушка, но эпитет прозвучал нелепо, хотя и двусмысленно.

В тот день, 5 декабря 63 года, Катон больше не говорил о Цезаре. Он сказал о другом. Сказал, что преступление, которое мы, отцы сенаторы, должны сегодня здесь осудить и за которое должны покарать, можно обсуждать, лишь пока оно не свершилось. Пусть помнят об этом отцы сенаторы! Если б это преступление свершилось, некому было бы за него преследовать и суд над ним никогда бы уже не состоялся. Пусть отцы хорошенько над этим поразмыслят! Пусть отцы подумают о преступлениях возможных, еще не свершенных, пред которыми правосудие окажется бессильным, если хоть чуточку заколеблется, хоть чуточку запоздает. Пусть отцы перестанут быть рабами удобств, наслаждений, денег, приспособленчества, влиятельных людей и слов. Увы, слова давно утратили истинное свое значение. Меры, цель которых продлить угрозу массовой резни, называются милосердием, наглость – отвагой, издевательство над священнейшим чувством, чувством справедливости, – заботой о законности. Пусть отцы посмотрят получше и увидят дела, не слова! Пусть отцы очнутся ото сна!

После этой речи сенат согласился с предложением Катона и осудил узников на смерть.

* * *

А теперь акт второй. Опять Катон и Цезарь, но в другой ситуации. 63 год позади, за это время много воды утекло. Цезарь был претором, затем поехал в Испанию, одержал военные победы, набил мешки золотом, и вот он возвращается в Рим. Год 60.

Ситуация сложилась такая: Цезарь стоит у города, Катон находится в городе. Цезарь думает: я буду консулом. Катон: нет, Цезарь не будет консулом. Цезарь опять же думает: я войду в город и отпраздную триумф. Катон: нет, он не проведет солдат по городу. Цезарь продолжает думать: у республики старомодные принципы, как у девицы из хорошей семьи, а я вот возьму да ущипну ее, впервые полапаю, попробую, погляжу, разрешит ли. Катон: когда все погрязло в неправде, должен быть хоть один человек, готовый скорее умереть, совершить безумный поступок, чем стать подлецом. Цезарь: ну, наверно, разрешит не все, но я погляжу, насколько уступит, это полезно знать.

Вот такой спор идет между ними через заставу. Да, через заставу, в 60 году Цезарь еще не может войти в Рим с армией, еще слишком рано, и он ждет, чтобы ему назначили триумф за победы в Испании, тогда он войдет законно. Но в то же время он хочет добиваться консульства. И тут опять поперек дороги становится закон – кандидат должен лично присутствовать при выборах. Время подгоняет, завтра надо появиться в Риме и выставить свою кандидатуру, а разрешения на триумф все еще нет. Республика не пускает, что ж, Цезарю это понятно, он не будет давать волю рукам, коль республика – такая недотрога. Он тоже не из робких. Покамест он послал другое предложение, в Риме у него есть свои люди, они уладят дело, он ведь просит всего лишь права выставить свою кандидатуру в консулы заочно. Он, как положено, остановился у ворот, так пусть же кое-что сделают и для него, чтобы он мог быть кандидатом, не присутствуя в городе.

Катон чувствует, чем пахнет замысел Цезаря. Самое невинное начало часто приводит к самому печальному концу. Начнется с одной уступки, как будто исключительной, как будто сделанной только один раз – для Цезаря, чтобы он стал кандидатом заочно, – из стены законов, охраняющей республику, вынут один кирпичик, и зашатается вся стена. Катон еще не догадывается, что везет Цезарь из Испании. Ему невдомек, что Сервилия вскоре получит жемчужину в шесть миллионов сестерций и что в эту сумму будет включен и он, Катон. Он в таких комбинациях ничего не понимает, они слишком чужды его образу мыслей. Но он видит, как к республике подбирается авантюрист, он знает, в какое трусливое время живет, какие ныне творятся дела. И он станет на страже и будет стоять до последнего вздоха. Он не упадет в обморок, сил у него хватит.

Да, все вокруг готовы склониться, готовы принять безропотно наглое требование Цезаря, никто уже и слова не вымолвит, разве что ленивое «пусть». Поэтому протестовать должен Катон, а Цезарь пока ждет у ворот.

И в этом-то суть новой ситуации: Цезарь у стен города нервничает, считает часы, оставшиеся до захода солнца, а Катон, в городе, все говорит и говорит, и тоже считает часы, и уверен, что не упадет в обморок. Цезарь расхаживает взад-вперед, думает о подарках для Сервилии, чтобы скомпрометировать Катона еще сильней, чем тогда, письмом, а Катон торчит на трибуне, он знать не знает о подарках, но и на расстоянии он не дает Цезарю сдвинуться с места. Сенат должен выслушать оратора до конца, тем временем солнце зайдет, будет слишком поздно и разрешение на заочную кандидатуру нельзя будет дать. Цезарь постепенно смиряется, он видит, что тени кипарисов стали уже совсем длинными, солнце все ниже, из Рима никто не является с желанной вестью, ну, что поделаешь, видно, Цезарь проиграл. Катон говорит без устали, никто его не слушает, в июне дни такие длинные, надо крепиться. Катон говорит, что взбредет на ум, только бы подольше, только бы растянуть до вечера. Цезарь, победитель Испании, с мешками золота, которые ему нужны для триумфа, для консульства, для Сервилии, должен капитулировать – и перед чем? Перед законом?

Закон – это миф, бредни Катона; в конце концов сам Катон превращает закон в пошлый балаган, позволяя себе мучить сенат своей болтовней целый день, только бы не приняли какого-либо постановления. Так перед чем же капитулирует Цезарь? Перед законом или перед злоупотреблением законом? Но ведь совершенно ясно, что не в законе тут дело, и, право же, нечего терзаться угрызениями совести, если отнестись к закону не всерьез. Однако Катон выигрывает. Почему? Неужели он лучше Цезаря понимает, как злоупотреблять законом?

О, это мы еще посмотрим. Пока что Цезарь меняет план. Катон не упал в обморок, но Цезарь может просто-напросто отказаться от триумфа. Он въедет в Рим как частное лицо, явится на выборы, он будет консулом.

* * *

И только вступив в должность консула, он перешел в атаку. Смешная борьба, – думал он, – смешной противник, ну какой успех могут иметь в наше время прямолинейность и самоотверженность, которыми щеголяет Катон? Обществу не нужна чистая совесть, люди хотят хлеба, необходима земельная реформа. Чудачества моралистов никого не накормят. Катон может сколько угодно стоять на трибуне и говорить, этим зрелищем народ не успокоишь. Другое дело цирк, всякие там львы, гладиаторы – да, острые ощущения помогают забыть о желудке, не то что речи этого безумного идеалиста, выходки этого зануды. Впрочем, против речей есть простое средство, нужно только решиться на один смелый шаг. Что мы и сделаем при первом удобном случае.

Итак, новоизбранный консул занялся подготовкой к распределению благ. Прежде всего Сервилия получила жемчужину, этого он не упустил. Для бедняков он предусмотрел раздачу участков на весьма справедливых основаниях. Отцы многодетных семейств должны были получить землю в первую очередь. Для себя, независимо от земельной реформы, он предназначил самый большой надел: всю Галлию. Катону же оставил идеалы. Это уже была программа, достойная гения, это уже совершался скачок в божественность, этот план не напоминал обычную погоню за чинами да общественными почестями, нет, он был переходом к акции совершенно нового типа, никогда еще в Риме не виданной. (Антиквар напоминает читателю, что близился 58 год, а год этот, как мы давно установили, был датой, с которой все началось.) Теперь явно требовались какие-нибудь акты насилия, моря крови, горы трупов – и, действительно, уже недалеко было до завоевания Галлии. Но пока приходилось ждать утверждения законов о разделе участков и о передаче Галлии под власть Цезаря. Дело подлежало компетенции сената, но решал его также народ. И тут Катон повторил то же, что делал всегда: он стоял, говорил, но, главное, стоял, стоял самоотверженно, подчеркивая, что он, Марк Порций Катон, всегда стоит на страже, не дрогнет, он тут стоит и будет стоять.

Цезарь видел его на трибуне. На сей раз противников не разделяли рогатки. Цезарь спокойно наблюдал за Катоном, даже испытывал некое удовлетворение оттого, что Катон был непохож на всех, был такой отчужденный, странный, одинокий, был совершенно один. До сих пор никто, кроме Катона, не протестовал против проекта законов. Другие пытались затянуть дело, прибегали к уверткам, вели наблюдение за небом и заявляли, что, мол, знамения неблагоприятны, надо, мол, отсрочить обсуждение. Один лишь Катон отважился на эту отчаянную речь. Какое безумие! – думал Цезарь. – На что он, собственно, рассчитывает? Неужели доведенное до крайности бессилие восторжествует над силой? Возможно ли быть настолько бессильным, чтобы благодаря этому стать сильным? Странное понимание законов физики. Оно годится для элеатов, но в Риме большинство народа еще не сошло с ума, во всяком случае, он, Цезарь, – человек нормальный. Пожалуй, пора уже доказать это Катону и всем собрав шимся. Пусть же отношения между Катоном и Цезарем и возможности обеих сторон предстанут такими, каковы они есть на самом деле. Слабая сторона должна наконец испытать естественные следствия слабости, а сильная сторона – показать, на что она способна.

Если б Катон перестал говорить, он еще мог бы избежать конфуза. К сожалению, он заупрямился. Видно, решил опять говорить до вечера. Лицо горит, стиль возвышенный, усвоенный на уроках у философа Афинодора, в глазах вера: «озаряй меня, дух прадеда», – и, как всегда, отсутствие чувства действительности, детская наивность! Однажды, когда Катон впервые влюбился, пол-Рима едва не умерло со смеху. Девушка взяла его только с досады, чтобы забыть прежнего любовника, который внезапно ее оставил. Катон же отнесся к этому делу с присущей ему серьезностью. Конечно, любовь, конечно, «никого, кроме тебя, до последнего вздоха, с чувством нельзя играть», сразу жениться, и какая чистота, какое благородство! Девушка согласна, что еще ей остается? Катон на седьмом небе. Вот-вот свадьба. Между тем любовник узнает обо всем, и ему становится немного жалко. В один прекрасный день он возвращается, говорит, что любит по-прежнему. Девушка падает ему в объятия: «Спасибо, Катон, за все, свадьбы не будет, до свидания». Тот сходит с ума. Как это – свадьбы не будет? Они же договорились. Брак, конечно, состоялся бы, не появись этот, третий. По какому праву он встает между влюбленными, если сам отказался? Это непорядочность, разбой, преступление! Почему за такие злодеяния не карают? Надо идти в суд! Эту мысль невозможно было выбить у него из головы. За каждое преступление следует карать, – кричал он. Друзья с трудом его убедили не подавать жалобу. В этой истории весь Катон. Он пойдет в суд, потому что какая-то девушка предпочла, видите ли, спать с другим! Он верит в нерушимость законов, требует ее, убежден, что законы и впрямь всесильны. Теперь он будет стоять на страже, протестовать против проектов законов Цезаря. Нет, дудки, не будет он стоять. Цезарь его сдвинет с места. Как? О, очень просто.

Долго не раздумывая, консул Юлий Цезарь подозвал одного из своих ликторов. Надо подойти к трибуне и снять с нее Катона. Снять? Просто снять? Ликтор словно поперхнулся. Ах, да, просто снять. А потом? Потом его надо отвести в тюрьму.

И ликтор пошел и «снял» Катона с трибуны. Разыграно это было при общем молчании, никто не защищал сенатора, все только опустили глаза. Прежде, когда Катон еще стоял, многие переговаривались – длинные речи Катона никогда не выслушивались с чрезмерным вниманием. После же «снятия» вдруг воцарилась тишина. Слышались только шаги Катона и – будто эхо – топанье конвоирующего ликтора. Но в этой тишине, в столь благоприятных акустических условиях, Катон на ходу снова начал говорить. Может быть, он хотел, чтобы это выглядело как продолжение речи, но на самом деле раздавались только бессвязные выкрики. Позабыты уроки философа Афинодора, предложения прерываются долгими паузами, сенаторы еще ниже опустили головы, а Катон кричал, чтоб они ни под каким предлогом не одобряли законов, чтоб подумали, что с ними будет, если и дальше все пойдет так, как шло до сих пор. О себе он не упоминал, он шел в тюрьму, покорясь своей участи, он лишь давал последние указания тем, кто оставался на свободе. Но вот тишину нарушил смутный шумок. Сенаторы встали с мест. По-прежнему никто не говорил ни слова (кроме Катона), но сенаторы явно собирались выйти вместе с арестованным. Движение захватило постепенно всех, но и теперь все смотрели в землю и молчали. Вскоре за Катоном вслед потянулось безмолвное шествие. Шли медленно, не очень уверенно, словно не зная, зачем идут. Всего минуту назад Катон, протестовавший на трибуне, казался бессильным и незначительным, вокруг шли обычные разговоры вполголоса, слушатели зевали, и Цезарь был потенциальным хозяином положения. Теперь Катон вдруг вырос, потому что его выводили из зала, и уже важно было не то, что он говорил, но то, что вскоре он должен был умолкнуть.

Цезарь, бог весть почему, испугался онемевшей толпы. Кое-кто медленно поднимал глаза. Странные взгляды – страх, удивление, даже отвращение и как бы попытка угадать будущее. Они словно предвидели, что Цезарь плохо кончит. «Снятый» и отправленный в тюрьму Катон побеждал, была в нем, видно, какая-то непонятная сила, которая снова увлекла толпу и помогла ему выиграть.

Поэтому консул, вопреки логике (а это с Цезарем редко случалось), подозвал одного из трибунов и приказал догнать Катона. Он шепнул трибуну, что тот имеет возможность уладить дело по иному. Катон и ликтор, вот так, как они идут, должны направиться не в тюрьму, а к дому Катона. Произошло, мол, недоразумение. Никакого ареста не было. Катон – свободен, и, наверно, ему, после такой изнурительной речи, захочется отоспаться у себя дома.

* * *

С годами стало понятно, что было в Катоне: задатки божественности. Ну, разумеется, несколько иной божественности, чем Цезарева, не столь алчущей жертв (если не считать казненных катилинарцев), менее властной, скорее из сорта покорных и тихих, быть может, и не полной божественности, а только ее части, святости. Как бы то ни было, Катон творил чудеса: достаточно вспомнить загадочные поражения Цезаря в обстоятельствах, явно суливших победу. Был он, выходит, не просто святым, но порой обнаруживал некие сверхъестественные свойства, тревожил этой загадочностью. Аскет с чертами сверхчеловека, пророк Римской республики, первый до Христа кандидат на место босоногого бога-мученика, достойный стать объектом культа. Никакая грязь к нему не приставала, не помогла и жемчужина, подаренная Цезарем сестре Катона, Сервилии, любовная эта связь оказалась бесполезной, на Катоне ничто не оставляло пятен, как вода на стекле. Тогда Цезарь придумал другую ловушку. Он воспользовался Клодием. (Этот человек после злосчастной истории с Помпеей был ради Цезаря способен на многое.) Под видом почетного назначения Клодий втянул Катона в весьма неблагодарную миссию. Катону пришлось поехать на Кипр и таким образом удалиться из Рима. Но это не все. Миссия на Кипр была связана с возможностью небольшой войны на острове и с финансовыми делами, а в таких обстоятельствах не мудрено и поскользнуться. Цезарь рассчитывал, что там наконец-то какая-нибудь грязь да прилипнет к святому Катону, что случится хоть что-нибудь не вполне ясное и чистюлю можно будет обвинить в нечестности. В Риме об этом нечего было и думать. Все помнили, с какой педантичностью Катон когда-то исполнял обязанности квестора. Он изучил ради этого бухгалтерию, занимался финансовыми законами, чтобы контролировать каждого писца и положить конец злоупотреблениям. На собственные деньги он скупил старые кассовые книги времен Суллы, рылся в них, пока не отыскал записи о выплатах в течение ряда лет доносчикам и наемникам диктатора; Катон приказал вернуть все до гроша, принести собственноручно в государственную казну. Он не принимал подношений, неизменно отсылал их дарителям, будь то хоть царь, преследовал даже тень подкупа – ну, сущий бог, не человек.

На Кипре он предотвратил войну. Финансовые дела решил по-своему, не получив ничего для себя лично. Он только собрал немалую сумму для государства. Все счета он вел аккуратно, но на обратном пути, во время остановки на Корсике, матросы плохо присыпали огонь, вспыхнул пожар, и сгорели так тщательно составленные счета. Клодий ликовал. Он сразу же обвинил Катона в умышленном уничтожении счетов и в хищении. Но вызвал этим у сограждан лишь чувство неудовольствия. Кто кого обвиняет? – спрашивали римляне. – Клодий Катона? Да это смахивает на насмешку!

Цезарю пришлось искать другое средство против святости Катона. Боги не выносят друг друга, тем более кандидаты в боги. Их соперничество – самое ожесточенное и наименее сознательное. Здесь соревнование было исключительно драматическим – Катон оставался невредим, но ничего не приобретал, зато Цезарь приобретал постепенно все, но никак не мог отыскать у Катона ахиллесову пяту. В какой-то год Цезарь помешал ему получить консульство. Святой выслушал весть о результатах выборов совершенно равнодушно, играя в мяч. (Впоследствии, в «Записках о гражданской войне» Цезарь ухватился за этот эпизод и написал: «Катону не дают покоя старые обиды и поражение на выборах». Ничего больше он в святом не увидел.) Впрочем, и Помпей не знал, что делать с Катоном. Быть может, будет удачным решением какая-нибудь матримониальная комбинация? Все равно какая: дочь Катона или племянница, для самого Помпея, для его сына или для обоих сразу, это уже не важно, о подробностях договоримся, во всяком случае, можно бы что-нибудь такое состряпать. После развода с Муцией Помпей, обозленный на Цезаря, обратился к семье Катона с брачными предложениями. Катон нахмурил брови: нет! Поблагодарил за честь, но сказал, что ею не воспользуется. Он не из тех, кого можно привлечь с помощью спальни. Тогда Цезарь предложил Помпею свою дочь Юлию. Клюнуло. Помпей на несколько лет был пристроен. Но Катон остался нетронутым.

Наконец вспыхнула война, самый подходящий случай уничтожить Катона. Он, понятно, стал на сторону Помпея – ведь Помпей должен был спасти республику. По сути же, оба враждующих вождя чувствовали, что Катон занимает свою особую, третью, позицию. Что ж он сделает в случае победы Помпея? Ясно что. Прежде всего призовет победителя сложить оружие. Можно заранее себе представить патетические речи на эту тему. И Помпей держался с Катоном осторожно. Он не доверил Катону начальство над флотом, предпочитая не вооружать фанатика, способного на все ради защиты возвышенных мифов. А если бы победа досталась Цезарю? Цезарь знал, что достигнет полного торжества, только лишив Катона задатков божественности. Значит, надо было и об этом подумать. Сажать в тюрьму или убивать конкурента он не собирался. Он уже убедился в неэффективности таких способов борьбы. Убить Катона означало бы даровать ему бессмертие в глазах всего мира. Оставался лишь один путь: именно теперь, во время войны, когда человек легче всего становится зверем, когда рушатся крепости и добродетель, поставить Катона в какое-нибудь отчаянное положение, постараться, чтобы он сам в него попал и погиб, сделать из его характера кашицу, топить его, топить, а потом сжалиться над бывшим святым, одержать верх, не физически, нет, одержать верх морально, стать для него великодушным спасителем, собрать эти ошметки человеческой души в кучку, повезти в Рим и показать – пусть все видят, каков Катон и каков Цезарь. Если это не произойдет, Катон выиграет гражданскую войну, хотя бы Цезарь и разбил Помпея.

Но этого не произошло. В Утике (от которой пошло прозвище «Утический») Катон совершил самоубийство, прежде чем Цезарь успел явить свое милосердие. Публичное признание Цезаря над телом Катона, как оно ни театрально, было, возможно, вызвано шоком: «Катон, я завидую твоей смерти. И ты ведь позавидовал мне, не позволив тебя спасти».

Шок быстро прошел. Надо было продолжать действовать, то есть бороться с умершим. Слишком уж божественную смерть он себе устроил, ее оценили все. Но как действовать, как бороться с таким противником? Да, он оказался более грозным, чем Помпей, чем Цицерон, даже чем давно скончавшийся поэт Катулл.

Четыре триумфа. Наконец-то Цезарь вознаградил себя за учиненную ему давнюю несправедливость, за тот первый, несостоявшийся триумф, сорванный некогда Катоном. Вознаградил с лихвой, четырежды. Он приказывает нести карикатуры того, наслаждается их видом. Приказывает также раздавать деньги, зерно, масло; платит, кормит, поит, устраивает пиры на рыночных площадях. Льются рекой лучшие вина. Фалернское для народа! Но улица выпивает фалернское и все же возмущается – зачем, мол, великий Цезарь разрешил насмехаться над покойником, зачем карикатуры на Катона, ведь тот был хорошим человеком, героем, прямо-таки святым. Увы, улица права. Ничто не защитит Цезаря от бессмертия того. Божественный Юлий становится меньше ростом, когда заходит речь о том; божественный Юлий – жалкий карлик рядом с Марком Порцием, да еще карлик немного рехнувшийся. Ибо он должен кусать, он не в силах сдержаться, он как раз пишет теперь безнадежный пасквиль на Катона. Название: «Анти-Катон». Он перечеркивает всю жизнь того, чтобы ее оплевать. Он все еще ищет ахиллесову пяту, хотя знает, что не найдет. Повторяются старые приемчики, и раньше-то негодные, – все равно повторяются. Опять о Сервилии, уже бесцеремонно, бесстыдно, не щадя ни эту женщину, ни ее дочь Терцию, ни самого себя. Да, да, он, Цезарь, проделывал с Сервилией некие вещи. С сестрой Катона, с гордостью рода! Можете себе представить, каков был брат, если сестра попросту распутничала! И опять о деньгах, об этом Кипре, да так несерьезно, все шито белыми нитками: Катон-де не отчитался в доходах. И еще какие-то упреки, а для подтверждения – ничтожные людишки, сущие нули с мелочными претензиями, в роли свидетелей. И новый аргумент: он дурно обошелся с женой – все это из-за похоти. Однако аргументы – негодные. Надо кусать сильней. Цезарь хочет быть львом. Но не может, он и на крысу еле тянет. Надо забрызгать могилу Катона так, чтобы эта грязь навсегда приросла к его имени, осталась в памяти, хотя бы Катон был на деле кристально чист. Не искать недостатков, найти великий светоч его жизни. Замарать этот светоч. Был у него великий светоч? Да, конечно, он любил брата. С детства они воспитывались вместе, учились, позже путешествовали вместе, только Марк шел пешком, а брат Квинт ехал на коне, но все знали, что эти двое крепко любят друг друга, только Марк не употреблял благовоний, которыми душился брат. И вот, несмотря на такие различия, несмотря на суровый нрав Марка, они создали из своих отношений великий светоч, быть может, единственный в жизни Катона. Смерть Квинта была внезапной. Молодой стоик тогда плакал горькими слезами. Он справил похороны (это вдобавок случилось на чужбине, внезапное одиночество было ужасно), поставил памятник из фасосского мрамора, потратил на это огромную сумму: восемь талантов. О любви братьев помнили долгие годы. Она вошла в поговорку.

И вот теперь Цезарь сделал уже известное нам разоблачение: Катон, мол, просеял прах Квинта сквозь сито, ища золото. Но эта клевета не могла помочь, исход борьбы с Катоном был ясен, прежде чем Цезарь начал писать свой безнадежный пасквиль. Напрасно пытался божественный Юлий изменить исход борьбы. Тот увековечил его нерушимо своим глубоко продуманным концом.