— ВОТ ТАК ТЫ И ВСТРЕТИЛАСЬ С МОИМ ОТЦОМ? — спросила я. — Ты подцепила его в пабе?

— Боюсь, что так оно и было, — со вздохом ответила мать, моментально устремившись взором в никуда. Я поняла, что она смотрела в прошлое. — Я искала подходящего мужчину — искала его день за днем — и вот наконец встретила его. И как только увидела эту его неподражаемую улыбку, сразу поняла: это он.

— Ну, тогда в этом, пожалуй, не было ничего циничного.

Мама посмотрела на меня строго, так она делала всегда, когда я выходила за рамки приличий, вела себя дерзко.

— Я любила твоего отца, — просто сказала она, — он спас меня.

— Извини, — произнесла я тихо, испытывая чувство стыда и виня во всем свое похмелье: я все еще расплачивалась за отвальную Хамида. Я ощущала себя вялой и отупевшей: во рту пересохло, тело изнывало без влаги, и первоначальная «слабая» головная боль перешла в категорию «устойчиво-пульсирующая» по шкале головных болей.

Мама быстро досказала мне оставшуюся часть истории. После встречи в «Дубовом сердце» было еще несколько свиданий — рестораны, танцы в посольстве, поход в кино, — и оба при этом понимали, что сближались друг с другом медленно, но верно. Шон Гилмартин, обладавший связями и влиянием в дипломатическом корпусе, ускорил процесс получения Сэлли Фэйрчайлд нового паспорта и других документов. В марте 1942 года они поехали в Ирландию, в Дублин, где она познакомилась с родителями жениха. Они обвенчались двумя месяцами позже в церкви Спасителя на Данкэннон-стрит. Так Ева Делекторская, ставшая Сэлли Фэйрчайлд, превратилась в Сэлли Гилмартин. Уж теперь-то она была в безопасности. После войны Шон Гилмартин со своей молодой женой вернулся в Англию, где был принят в адвокатскую фирму в Банбери, Оксфордшир, в качестве младшего партнера. Фирма процветала, Шон Гилмартин стал старшим партнером, и в 1949 году у супругов Гилмартин родился ребенок, девочка, которую они назвали Руфь.

— И ты больше ничего о них не слышала? — спросила я.

— Ничего, даже шепота. Я потеряла их полностью — до сего дня.

— А что стало с Элфи Блайтсвудом?

— Он умер в пятьдесят седьмом, кажется, от инсульта.

— По-твоему, смерть была естественной?

— Думаю, да. Слишком много времени прошло.

— И больше не возникало никаких проблем в связи с тем, что ты выдала себя за Сэлли Фэйрчайлд?

— Я ведь вышла замуж и жила в Дублине — миссис Шон Гилмартин — все изменилось, все стало другим. Никто не знал, что случилось с Сэлли Фэйрчайлд.

Мама умолкла и улыбнулась, как будто вспоминая все свои прошлые имена и фамилии, под которыми ей пришлось жить.

— А что сталось с твоим отцом?

— Он умер в Бордо в тысяча девятьсот сорок четвертом году. Я попросила Шона найти его через посольство в Лондоне после войны. Я сказала ему, что он — старый друг семьи… — Мама сжала губы. — Ну, а как мне было съездить к нему? И Ирэн я никогда больше не видела. Это было бы слишком рискованно. — Она подняла голову. — Чем это малыш там занимается?

— Йохен! А ну-ка оставь его в покое! — рассерженно закричала я. Он нашел ежа под лавровым кустом. — У ежей полно блох!

— А что такое блохи? — заинтересовался сын, отступая, тем не менее, от бурого колючего шара.

— Ужасные насекомые, которые тебя всего искусают.

А мать прокричала:

— Пусть ежик живет в саду! Он уничтожает слизняков.

Встретив такой коллективный протест, Йохен немного отступил и, присев на корточки, стал рассматривать, как ежик медленно разворачивался. Был субботний вечер, и солнце садилось в ставшую уже обычной этим бесконечным летом мутную дымку, уступавшую дорогу сумеркам. В густом золотистом свете луг перед Ведьминым лесом выглядел обесцвеченным, как усталая старая блондинка.

— У тебя есть пиво? — спросила я. Мне внезапно захотелось пива. Я поняла, что мне необходимо опохмелиться.

— Придется идти в магазин, — сказала мать, посмотрев на часы, — который уже закрывается. — Она проницательно посмотрела на меня. — Ну и видок у тебя. Ты что, вчера напилась?

— Вечеринка продолжалась дольше, чем я предполагала.

— Мне кажется, тут завалялась где-то бутылка виски. Хочешь?

— Да, — обрадовалась я. — Немного виски с водой. — И добавила: — Побольше воды, — будто в этом случае пить виски не так стыдно.

Мать принесла мне большой стакан бледно-золотого виски с водой, отхлебнув из которого, я моментально почувствовала себя лучше — головная боль не исчезла, но гул в голове утих, да и раздражения поубавилось. Я решила быть очень доброй к Йохену до конца дня. Я пила и думала, какой сложной бывает жизнь. Фишка легла так, что я сижу сейчас в саду в Оксфордшире жарким летним вечером вместе с сыном, который пристает к ежику, а мама приносит мне виски. Эту женщину, свою родную мать, я, как выяснилось, никогда не знала по-настоящему. Она родилась в России, была британской шпионкой, убила человека в Нью-Мексико в 1941 году, скрывалась от преследования и целое поколение спустя наконец рассказала мне свою историю. А это означало, что… Мой мозг был слишком затуманен, чтобы представить себе полностью всю картину, частью которой была история Евы Делекторской; я могла перебирать лишь ее эпизоды, причем только в определенной последовательности. Внезапно я повеселела — это доказывало, что мы ничего не знаем о других людях, что в жизни возможны любые повороты судьбы. Моя собственная мама — английская шпионка — ну кто бы мог подумать! Получалось, что теперь мне нужно было знакомиться с ней заново, переосмысливать все, что когда-то происходило между нами, подумать о том, как ее жизнь в дальнейшем будет влиять на мою. Все представало в ином и, возможно, более тревожном для меня новом свете. Ну ладно, я решила пока оставить все это на пару дней, пусть информация вылежится, а потом я попытаюсь снова все проанализировать. Моя собственная жизнь тоже была достаточно сложной, и нужно прежде подумать о себе самой. Очевидно, что моя мать была создана из гораздо более прочного материала. Я должна обдумать все, а когда со всем свыкнусь и смогу четко излагать свои мысли — тогда я задам доктору Тимоти Томсу несколько наводящих вопросов.

Я посмотрела на мать. Она лениво переворачивала страницы журнала, но глаза ее были устремлены в каком-то другом направлении — она внимательно и озабоченно смотрела на луг у опушки Ведьминого леса.

— Все в порядке, Сэл? — спросила я.

— Ты знаешь, позавчера в Чиппинг-Нортоне убили старую женщину — вернее, пожилую женщину. Слышала?

— Нет. То есть как это, убили?

— Она была в кресле-коляске, ездила по магазинам. Шестьдесят три года. Ее сбила машина, заехавшая на тротуар.

— Какой ужас… Пьяный водитель? Под кайфом?

— Неизвестно. — Мама бросила журнал на траву. — Водитель удрал. Его пока не нашли.

— А разве не удалось установить, кому принадлежал автомобиль?

— Машина была украдена.

— Понятно… Но к тебе-то какое это имеет отношение?

Мама повернулась в мою сторону.

— Ты подумай. Я недавно ездила в кресле-коляске. Я часто делаю покупки в Чиппинг-Нортон.

Я чуть не рассмеялась.

— Ох, да брось ты.

Она посмотрела на меня взглядом твердым и неприветливым.

— Ты что, так ничего и не поняла? Даже после того, что я тебе рассказала? Ты не понимаешь, как они действуют?

Я отставила виски в сторону — сегодня я больше не пойду по этой кривой дороге, это уж точно.

— Нам пора, — сказала я дипломатично. — Спасибо, что с внуком посидела. Он хорошо себя вел?

— Безупречно. Мы с ним великолепно ладим друг с другом.

Я оторвала Йохена от исследований ежа, и мы потратили десять минут на сбор наших пожитков, раскиданных повсюду. Когда я зашла на кухню, то заметила на столе собранную в дорогу еду: термос, пластиковую коробку с бутербродами, два яблока и пачку печенья. «Странно, — подумала я, поднимая игрушечную машинку с пола, — можно подумать, что она собирается на пикник». Потом меня позвал Йохен: он потерял свое ружье.

Наконец мы загрузили все в машину и попрощались. Йохен поцеловал бабушку. Когда я целовала маму, она держалась отстраненно, стояла как вкопанная. Все сегодня было слишком странным, лишенным смысла. Но нужно было сначала уехать, а уж потом разбираться с этими странностями.

— Ты будешь в городе на следующей неделе? — спросила я самым дружественным тоном, подумывая о том, что мы могли бы с ней пообедать вместе.

— Нет.

— Понятно. — Я открыла дверцу машины. — Пока, Сэл. Я позвоню.

Она потянулась ко мне и крепко обняла меня.

— До свидания, дорогая, — сказала мама, и я почувствовала ее сухие губы на своей щеке. Все это было очень странно, она обнимала меня приблизительно раз в три года.

Мы с Йохеном выехали из деревни молча.

— Ты хорошо провел время у бабушки?

— Типа того.

— Ты можешь объяснить толком?

— Ну, она была очень занята, все чего-то делала. Пилила что-то в гараже.

— Пилила? Что пилила?

— Я не знаю. Бабушка не разрешила мне войти. Но я слышал, что она пилила.

— Пилила?.. Она не показалась тебе другой? Ну, не как всегда?

— Ты можешь объяснить толком?

— Один-один. Она не показалась тебе нервной, взволнованной, раздраженной, странной?

— Бабушка всегда странная, разве ты не знаешь?

Мы подъехали к Оксфорду в сумерки. Я видела черные стаи грачей, поднимавшиеся с полей. Вечерний свет густел и расплывался у живых изгородей, а потемневший лес казался таким густым и непроходимым, словно деревья в нем были отлиты из металла. Я почувствовала, что головная боль ослабла, и посчитала это добрым знаком. Я вспомнила, что у меня в холодильнике есть бутылка «Мате розе». Субботний вечер, телевизор, пачка сигарет и бутылка «Мате розе»: разве можно придумать жизнь лучше?

Мы поужинали (никаких признаков появления Людгера и Ильзы не было) и посмотрели варьете по телевизору — плохие певцы, неуклюжие танцоры, — после чего я уложила Йохена в постель. Теперь можно выпить вина и выкурить пару сигарет. Но вместо этого я вымыла посуду и долго еще сидела в кухне с чашкой черного кофе, думая о матери и ее жизни.

В воскресенье утром я чувствовала себя почти на сто процентов лучше, но мыслями постоянно возвращалась к коттеджу и к странному поведению матери накануне: крайнее раздражение, паранойя, пища для пикника, нетипичные нежности… Что произошло? Куда она могла собираться с термосом и бутербродами, приготовленными с вечера, что подразумевало ранний старт? Если мама планировала поехать куда-нибудь, то почему не сказала мне об этом? А если она не хотела, чтобы я знала, то для чего было раскладывать все эти продукты на виду?

И тут я поняла.

Йохен принял новые поправки к своему воскресному расписанию с легкостью. В машине, чтобы скрасить время, мы распевали песни: «Один человек пошел косить», «Десять зеленых бутылок», «На складе квартирмейстера», «Счастливый путешественник», «Типеррери». Все эти песни мне пел отец, когда я была ребенком, его глубокий вибрирующий бас заполнял всю машину. У Йохена, как и у меня, ужасный голос — а слуха он лишен полностью — но мы пели дружно, с энтузиазмом, не взирая ни на что.

— Почему мы возвращаемся? — спросил сын между куплетами. — Мы никогда не возвращались на следующий день.

— Потому что я забыла спросить у бабушки кое-что.

— Могла бы позвонить ей по телефону.

— Нет, мне нужно поговорить с ней лицом к лицу.

— Думаю, что вы поссоритесь, — сказал он уныло.

— Нет, нет, не беспокойся. Мне просто нужно ее кое о чем спросить.

Но, как я и опасалась, машины не было, и дом был закрыт на замок. Я достала ключ из-под цветочного горшка, и мы зашли внутрь. Как и раньше, везде было аккуратно убрано, никаких следов паники или испуганной спешки. Я медленно прошлась по комнатам, все осмотрела. Я искала ключ к разгадке, аномалию, которую мать оставила для меня, и я нашла ее.

В эти душные жаркие ночи кому в здравом уме придет в голову топить камин в гостиной? Именно это сделала моя мать, в камине лежало несколько обугленных головешек, зола была еще теплой. Я присела перед камином на корточки и кочергой растолкала головешки, пытаясь найти следы сгоревшей бумаги — возможно, она уничтожала какие-то другие секреты — но никаких следов не было: вместо этого мое внимание привлек один из обгоревших кусков дерева. Я вытащила его каминными щипцами и промыла под краном в кухне — он зашипел, когда холодная вода смывала с него золу — и сразу стало видно блестящую текстуру вишневого дерева. Я обсушила его бумажными полотенцами. Ошибки не было, даже наполовину обгорев, этот кусок дерева напоминал часть приклада ружья, отпиленную у самого основания. Я пошла в гараж, где у матери стоял небольшой верстак и где она хранила свой садовый инструмент (всегда смазанный и аккуратно расставленный). На верстаке рядом с тисками лежала ножовка, а вокруг были рассыпаны завитки металлической стружки. Стволы были засунуты в пеньковый мешок из-под картофеля, лежавший под столом. Мама не очень-то позаботилась спрятать их, да и приклад скорее обгорел, нежели сгорел дотла. Я почувствовала слабость в животе: одна половина меня разрывалась от смеха, а другая — от желания немедленно облегчиться. Тут я поняла, что начинаю думать как мама: она хотела, чтобы я вернулась сюда в воскресенье утром и обнаружила, что она уехала, а теперь она ожидала от меня очевидного вывода.

К шести часам вечера я была в Лондоне. Йохена я оставила с Вероникой и Аврил. Моей единственной задачей было отыскать мать прежде, чем она убьет Лукаса Ромера. Я доехала на поезде до Паддингтона, а от Паддингтона на такси до Найтс-бриджа. Я вспомнила улицу, на которой, по словам матери, жил Ромер, но не смогла вспомнить номер дома: я попросила водителя довезти меня до самого конца Уолтон-Кресент. На моей карте Лондона ясно видна была Уолтон-стрит, которая вела к самому входу универмага «Харродс», а улица Уолтон-Кресент была за ней и примыкала к одному из ее концов. Я расплатилась с водителем в ста метрах от нее и пошла пешком, пытаясь все время думать так, как должна была думать мать, чтобы представить ее modus operandi. «Прежде всего, — сказала я себе, — проверь все в округе».

На Уолтон-Кресент все пахло деньгами, высшим классом, привилегиями, уверенностью — но без всякой помпезности, утонченно и тихо. Все дома выглядели похожими друг на друга, пока не всмотришься в них внимательней. Здесь, напротив элегантной дуги четырехэтажных оштукатуренных домов кремового цвета, построенных в георгианском стиле, был общественный сад в форме полумесяца. Перед каждым из домов имелся собственный небольшой садик со стороны фасада — на втором этаже три огромных высоких окна выходили на балкон с кованой решеткой филигранной работы. Садики были хорошо ухожены и дерзко зелены, несмотря на запрет использования шлангов для полива; я рассмотрела карликовые хвойные деревца, розы, разные сорта ломоноса и достаточное количество покрытых мхом статуй, пока шла по этой дуге. Почти в каждом доме была установлена охранная сигнализация, а многие окна были закрыты ставнями или защищены подъемными решетками. На улице кроме меня почти никого не было, если не считать няню, которая везла коляску, да седовласого джентльмена, с педантичным удовольствием подстригавшего низкорослые кусты тиса. Напротив дома номер двадцать девять я увидела белый «аллегро» моей матери.

Я наклонилась и громко постучала в стекло. Она оглянулась, но, казалось, вовсе не была удивлена, увидев меня. С улыбкой потянулась, чтобы открыть дверь и впустить меня в машину. Я села рядом с ней.

— Что-то ты долго, — сказала мама. — Я давно уже жду тебя. Хотя все равно хорошо.

На ней был перламутрово-серый брючный костюм, волосы причесаны и блестели так, словно она только что от парикмахера. Мама накрасила губы, а ресницы были черными от туши.

Я с недовольной гримасой уселась на переднее сиденье. Мама успела сунуть мне бутерброд, прежде чем я стала нападать на нее.

— Что это?

— Лосось с огурцом. Лосось не из банки.

— А майонез?

— Немного, чуточку укропа.

Я взяла бутерброд и жадно откусила пару раз: неожиданно я почувствовала себя такой голодной, да и бутерброд был очень вкусным.

— На соседней улице есть паб, — сказала я. — Давай пойдем туда, выпьем и поговорим обо всем как следует. Имей в виду, я страшно перепугалась.

— Нет, я могу его пропустить, — возразила мама. — Воскресный вечер, он приедет откуда-нибудь из загорода — из своего дома или от друзей — он должен появиться не позже девяти.

— Я не позволю тебе убивать его. Я предупреждаю тебя, я…

— Не говори ерунду! — Мама рассмеялась. — Я просто хочу с ним переговорить.

Она положила руку на мое колено.

— Ты молодец, Руфь, дорогая, что догадалась, где я. Я удивлена и обрадована. Мне показалось, что так будет лучше — заставить тебя просчитать все самой, понимаешь? Мне не хотелось просить, чтобы ты приехала. Лучше было надавить на тебя. Я подумала, что ты догадаешься, ты ведь такая умница — но теперь я понимаю, что ты еще и по-другому умна.

— Мне считать это комплиментом?

— Смотри: если бы я тебя попросила напрямую, то ты придумала бы сотню способов, чтобы отговорить меня.

Она улыбнулась почти радостно.

— Ну, все равно. Мы обе здесь.

Мама прикоснулась к моей щеке кончиками пальцев — и откуда только взялась такая ласковость?

— Я рада, что ты здесь. Я понимаю, что могла бы и сама повидаться с ним, но, когда ты рядом, это намного лучше.

Я с подозрением спросила:

— Почему?

— Ну, моральная поддержка и все такое.

— А где ружье?

— Боюсь, что я напортачила с ним. Стволы было никак не снять. Я все равно не воспользовалась бы им. А теперь, когда ты здесь, я и вовсе в безопасности.

Мы сидели, болтали, ели бутерброды, а вечерний свет сгущался, превратив на несколько мгновений кремовые стены домов на Уолтон-Кресент в бледно-абрикосовые. По мере того как темнело небо — день был облачный, но теплый, — во мне потихоньку стал расти страх: я чувствовала его то в животе, то в груди, то в конечностях, он наливал их тяжестью и болью — и мне захотелось, чтобы Ромер не возвращался сегодня домой, чтобы он уехал на отдых в Портофино, или в Сан-Тропе, или в Инвернесс, или куда там еще ездят отдыхать такие как он, и чтобы это наше вечернее бдение оказалось бесплодным, и мы пошли бы домой, и там постарались бы забыть обо всем. Но в то же самое время я знала свою мать и знала, что неявка Ромера не станет завершением всего этого: она должна была увидеть его еще раз, один последний раз. И я поняла, продолжив свои размышления, что все случившееся этим летом было спланировано — подстроено, — чтобы обеспечить эту встречу: глупая затея с креслом-коляской, паранойя, воспоминания…

Мать взяла меня за руку.

У дальнего конца дуги из-за угла появился нос большого «бентли». Я подумала, что вот-вот упаду в обморок; кровь, казалось, с шумом отхлынула от головы. Я глубоко вздохнула, почувствовав, как желудочная кислота вскипает и поднимается по пищеводу.

— Когда он выйдет из машины, — спокойно сказала мать, — ты пойдешь и окликнешь его по имени. Он повернется к тебе — сначала он меня не увидит. Задержи его разговором на секунду-другую. Я хочу удивить его.

— А что мне сказать?

— Ну, можешь, например, сказать: «Добрый вечер, господин Ромер, я задержу вас всего на несколько слов». Мне надо выиграть пару секунд.

Мама выглядела очень спокойной, очень сильной — я же, наоборот, готова была разрыдаться в любой момент, зареветь что есть силы, почувствовав себя вдруг такой незащищенной и беспомощной.

«Бентли» остановился и припарковался вплотную к зданию. Не выключая двигатель, шофер открыл дверь, вышел из автомобиля и, обойдя его, подошел к задней двери. Он открыл ее со стороны тротуара, и Ромер вылез из машины, но не без труда: он немного наклонился, возможно, в дороге у него затекла спина. Обменявшись несколькими словами с водителем, который сразу же сел назад в машину и отъехал, Ромер пошел к главным воротам. На нем были твидовый пиджак и серые фланелевые брюки с замшевыми туфлями. Загорелся свет у таблички с номером двадцать девять, и одновременно вспыхнули огни в саду, освещая мощеную дорожку к парадной двери, вишневое дерево и каменный обелиск в углу ограды.

Мать пихнула меня, и я открыла дверь.

— Лорд Мэнсфилд? — позвала я, выйдя из машины. — Только одно слово.

Ромер медленно повернулся ко мне лицом.

— Кто вы?

— Я — Руфь Гилмартин, мы встречались позавчера. — Я пересекла улицу в его направлении. — У вас в клубе — я хотела взять у вас интервью.

Он пристально посмотрел на меня и произнес:

— Мне нечего вам сказать. — Его скрипучий голос был спокойным, в нем не было угрозы. — Я же вам уже объяснил.

— Да, но я думаю, что вы ошиблись, — заявила я, отчаянно желая узнать, куда подевалась моя мать — я не чувствовала ее присутствия, не слышала ее, не представляла, где она может быть.

Ромер рассмеялся и распахнул калитку в сад.

— Спокойной ночи, мисс Гилмартин. Прекратите меня беспокоить. Уходите.

Я не могла найти слов, чтобы ответить ему, — меня прогнали.

Лорд Мэнсфилд повернулся, чтобы запереть за собой калитку, и я увидела, что кто-то чуть приоткрыл дверь за его спиной и оставил ее открытой, чтобы он не возился с ключами или с какой-нибудь другой подобной вульгарностью. Ромер увидел, что я все еще здесь, и автоматически окинул взором улицу. И тут он замер.

— Привет, Лукас, — сказала мать из темноты.

Она словно материализовалась из-за живой ограды, не двигаясь, просто неожиданно оказавшись там.

На какой-то миг Ромер остолбенел, но потом выпрямился и застыл, словно солдат на параде, словно иначе он бы упал.

— Кто вы?

Тут мама сделала шаг вперед, и в слабом вечернем свете стали видны ее лицо и глаза. Я удивилась, насколько она красива: словно вдруг чудом помолодела, и тридцати пяти лет, прошедших с их последней встречи, не было.

Я посмотрела на Ромера — тот узнал ее, — он держался очень спокойно, хотя одной рукой и схватился за воротный столб. Мне хотелось бы знать, что он почувствовал в этот момент — представляю, какой это для него был шок. Но он не выдал себя ничем, просто выдавил из себя едва заметную странную улыбку.

— Ева Делекторская, — сказал он тихо, — кто бы мог подумать?

Мы стояли в большой гостиной в доме Ромера на втором этаже — он не предложил нам сесть. Еще у садовой калитки, сразу же, как только прошел первый шок от встречи с моей матерью, он собрался и стал по-прежнему скучно вежлив.

— Думаю, вам лучше было бы пройти в дом, — сказал он, — без сомнения, вы что-то хотите мне сообщить.

Мы последовали за ним по дорожке, покрытой гравием, к парадной двери, а затем вошли в дом, где в прихожей его почтительно ожидал темноволосый слуга в белой тужурке. В коридоре был слышен звон посуды, доносившийся откуда-то из кухни.

— Ах, Петр, — обратился к нему Ромер. — Я спущусь через минуту. Скажи Марии, чтобы оставила все в духовке — и может быть свободна.

Потом мы прошли вслед за хозяином по винтовой лестнице в гостиную. Все здесь было в стиле английского загородного дома тридцатых годов: несколько хороших предметов темной мебели — бюро, застекленный кабинет с коллекцией фаянса внутри, — ковры на полу и удобные старые диваны в чехлах с подушками. Но картины на стенах были современными. Я разглядела одну картину Фрэнсиса Бэкона, одну — Эдуарда Бурры и изысканный натюрморт — пустая оловянная чаша перед керамической вазой серебряного цвета с двумя поникшими маками. Картина казалась освещенной, но никакой подсветки не было, отблески света, густыми мазками нанесенные на чашу и вазу, создавали этот удивительный эффект. Я разглядывала картины, чтобы отвлечься — я находилась в состоянии какой-то головокружительной паники: смеси возбуждения и страха, в состоянии, которого я не испытывала с самого детства (помню, тогда, совершая что-то плохое, запрещенное, я воображала, как все это откроется, чувствовала свою вину и ожидала наказания). Это, как я полагаю, было частью неудержимого стремления к запретному. Я бросила взгляд на мать. Она смотрела на Ромера пристально, но холодно. Он не отвечал на ее взгляд, по-хозяйски стоя возле камина и задумчиво разглядывая ковер у себя под ногами — камин был готов, но не зажжен, — локоть хозяина дома опирался о каминную полку, в висевшем над ней помутневшем в пятнышках зеркале можно было разглядеть его затылок. Но вот Лукас Ромер поднял глаза и посмотрел на Еву, лицо его ничего не выражало. Я поняла, почему меня охватила паника: воздух в комнате застыл от заполнившей его бурной насыщенной истории, принадлежавшей этим двоим, — истории, в которой мне не было места, но свидетелем кульминации которой я волей-неволей стала. Я чувствовала какое-то болезненное любопытство — меня не должно быть здесь, но я здесь.

— Может быть, мы откроем окно?

— Нет, — ответил Ромер, все еще глядя на мать. — На столе есть вода.

Я подошла к стоявшему у стены столику, на котором обнаружились поднос с хрустальными стаканами и графинами с виски и бренди, а также полкувшина заметно несвежей воды. Я налила воды в стакан и выпила эту теплую жидкость. Ромер взглянул на меня и спросил:

— Какое отношение вы имеете к этой женщине?

— Она — моя мать, — моментально ответила я и почувствовала совершенно абсурдный прилив гордости, вспомнив все, что она совершила, все, через что ей пришлось пройти, чтобы оказаться здесь, в этой комнате.

— Боже мой, — сказал Ромер. — Я не могу в это поверить.

Казалось, что все происходящее было ему глубоко отвратительно. Я понаблюдала за матерью, пытаясь понять, что творилось в ее голове, ведь она не виделась с этим мужчиной многие десятилетия, с мужчиной, которого она любила по-настоящему — или так мне показалось — и который предпринял массу усилий, чтобы устроить ее смерть.

Ромер снова повернулся к матери.

— Что тебе нужно, Ева?

Мать жестом указала на меня.

— Я просто хочу тебе сказать, что она знает все. Я все записала, ты понимаешь, Лукас, и отдала ей — все до последней страницы. Один преподаватель в Оксфорде пишет об этом книгу. Я просто хотела сказать тебе, что твоих тайн больше не существует. Все очень скоро узнают о твоих делах. — Она сделала паузу. — Все кончено.

Несколько секунд Ромер кусал губу — я почувствовала, что он не ожидал услышать этого. Затем он развел руки в стороны.

— Прекрасно. Я этого преподавателя по судам затаскаю. Я и на тебя в суд подам, и ты отправишься в тюрьму. Ты ничего не докажешь.

Мать лишь улыбнулась на это заявление. И я поняла почему — сказанное им уже само по себе напоминало признание вины.

— Я хочу, чтобы ты понял, что это — наша последняя встреча. — Она сделала небольшой шаг вперед. — Мне хотелось, чтобы ты увидел меня и понял, что я все еще жива и умирать не собираюсь.

— Мы потеряли твой след в Канаде, — ответил Ромер. — Мы догадались, что ты должна была направиться именно туда. Ты поступила очень умно. — Он ненадолго замолчал. — Имей в виду, дело твое до сих пор не закрыто. Мы все еще можем арестовать тебя, обвинить тебя, устроить расследование. Стоит мне только поднять эту телефонную трубку — тебя арестуют еще до наступления утра, где бы ты ни была.

Теперь едва заметная улыбка на лице моей матери отметила, что весы качнулись наконец в ее сторону.

— Тогда почему ты этого не делаешь, Лукас? — спросила она насмешливо, но весомо. — Арестуй же меня. Давай. Но ты ведь этого не сделаешь, не правда ли?

Ромер посмотрел на нее. Его лицо ничего не выражало, этот человек прекрасно владел собой. И все равно, я предвкушала триумф мамы над ним — мне хотелось кричать, вопить от восторга.

— Что касается британского правительства, для него ты остаешься предательницей, — произнес Ромер ровным голосом, безо всякого следа угрозы.

— О да, да, конечно, — сказала мать с непередаваемой иронией. — Мы все предатели: и я, и Моррис, и Ангус, и Сильвия. Маленькое гнездо предателей Великобритании в «СБД Лимитед». Лишь один из всех остался правдив и чист: Лукас Ромер. — Она посмотрела на него с презрением, в ее взгляде не было и следа жалости. — Наконец-то и у тебя плохи дела, Лукас. Признай это.

— Дела стали плохи после Перл-Харбора, — отозвался он со сдержанной ироничной улыбкой, словно наконец понял, что оказался бессилен, что полностью перестал владеть ситуацией. — Из-за японцев и Перл-Харбора все пошло кувырком.

— Тебе следовало оставить меня в покое, — сказала мать. — Тебе не нужно было меня преследовать — тогда и я бы не стала тебя беспокоить.

Лорд Мэнсфилд смотрел на нее, сбитый с толку. Это была первая отразившаяся на его лице подлинная эмоция, которую я заметила.

— О чем вообще ты говоришь?

Но мама уже не слушала. Она открыла свою сумочку и вынула оттуда обрез. Совсем небольшой, не длиннее двадцати пяти сантиметров, он выглядел как древний пистолет, какие были у разбойников с большой дороги. Она направила его в лицо Ромеру.

— Сэлли! — воскликнула я. — Прошу тебя…

— Я знаю, ты никаких глупостей не совершишь, — сказал Ромер, довольно спокойно. — Ты ведь очень умная, Ева. Убери оружие, так будет лучше.

Мать сделала шаг в его сторону и выпрямила руку, два тупых коротких ствола смотрели Ромеру прямо в лицо в полуметре от него. Теперь я заметила, что он слегка дрогнул.

— Мне просто хотелось узнать, что я почувствую, когда твоя жизнь окажется в моей власти, — пояснила мать. Она полностью владела собой. — Я бы с радостью убила тебя сейчас, с легкостью. Мне просто хотелось узнать, что я почувствую при этом. Ты и представить себе не можешь, насколько мысль о подобной перспективе поддерживала меня годы и годы. Я так долго ждала этого.

Она убрала обрез в сумочку, которую громко застегнула. Щелчок заставил Ромера чуть подпрыгнуть.

Он протянул руку к звонку на стене, нажал его, и неуклюжий нервный Петр материализовался в комнате, как мне показалось, уже через секунду.

— Эти люди уходят, — сказал Ромер.

Мы пошли к двери.

— Прощай, Лукас, — бросила мать на ходу, не оглядываясь. — Запомни этот вечер. Ты никогда больше меня не увидишь.

Когда мы обе выходили из комнаты, я, естественно, оглянулась. Ромер слегка повернулся и засунул руки в карманы пиджака, с силой оттянув их. Это было заметно по образовавшимся складкам и по изменившейся форме лацканов. Он наклонил голову и снова посмотрел на ковер на полу перед камином, как будто там была подсказка, что следовало теперь делать.

Мы сели в машину, я выглянула, чтобы бросить последний взгляд на три высоких окна. Становилось темно, окна отливали оранжево-желтым цветом, шторы еще не были задернуты.

— Сэл, я чуть не обалдела, когда увидела ружье.

— Оно не заряжено.

— Да ну!

— Слушай, Руфь, давай помолчим.

Итак, мы выехали из Лондона, добравшись через Шефердс-Буш до шоссе А40, которое ведет прямо в Оксфорд. Мы сидели всю дорогу молча, пока не доехали до Стокчерча, где увидели громадный проход, прорытый сквозь Чилтернские холмы для нового шоссе. Ленивый летний вечер опускался на нас — огни Люкнора, Сайденхэма и Грейт-Хэсли стали загораться по мере наступления темноты, а агатовый диск солнца, садившегося где-то за далями Глостершира, все еще излучал последнее тепло.

Я еще раз прокрутила в голове все события, случившиеся этим летом, и вдруг поняла, что, фактически, все началось много лет назад. Моя мать сумела так умно манипулировать мною и использовать меня последние несколько недель, и я начала думать, не было ли все, что связано с нею, моей судьбой. Мама прожила всю свою жизнь с мыслью об этой последней встрече с Лукасом Ромером. И когда у нее родился ребенок — возможно, она надеялась, что будет сын? — она, должно быть, подумала: теперь у меня появился надежный союзник, наконец-то у меня есть хоть кто-то, способный помочь мне; придет день, и я посчитаюсь с Ромером.

Я начала понимать, что мое возвращение в Оксфорд из Германии явилось своего рода катализатором: когда я опять вернулась в ее жизнь, мама смогла начать медленно плести свою сеть. Работа над воспоминаниями, ощущение опасности, паранойя, кресло-коляска, первоначальные «невинные» просьбы — и все это для того, чтобы вовлечь меня в процесс поиска, чтобы помочь ей выследить и выгнать из норы добычу. Но я также поняла: было еще что-то, что толкнуло ее на эти действия именно сейчас, хотя и прошло так много лет. Какое-то чувство осознанной опасности заставило маму решиться. Возможно, у нее и правда начиналась паранойя — воображаемые соглядатаи в лесу, незнакомые автомобили, проезжавшие по деревне по ночам, — а возможно, просто сказалась многолетняя усталость. Может быть, мать устала от вечного опасения, что за ней следят, устала все время быть начеку, устала от вечного ожидания внезапного стука в дверь. Я помнила, как она предупреждала меня, когда я была еще ребенком: «Однажды кто-то придет и заберет меня». И я поняла, что мама на самом деле жила с подобным чувством с того самого времени, когда сбежала из Нью-Йорка в Канаду в конце 1941 года. Очень-очень много времени прошло с тех пор — слишком много. Она устала осматриваться и ждать, и ей захотелось покончить со всем этим. Именно поэтому талантливая и умная Ева Делекторская разыграла этот небольшой спектакль, который вовлек ее дочь — так необходимую ей союзницу — в заговор против Лукаса Ромера. Я не обижаюсь, просто пытаюсь представить себе, чем она заплатила за все это в течение долгих десятилетий. Я смотрела на маму, на ее четкий профиль, пока мы ехали домой той ночью. «О чем ты думаешь, Ева Делекторская? Кем ты сейчас себя чувствуешь? Наступит ли когда-нибудь спокойная жизнь и для тебя, обретешь ли ты когда-нибудь настоящий покой? Сможешь ли наконец оставить все свои волнения?» И тут до меня вдруг дошло, что она использовала меня почти так же, как некогда Ромер пытался использовать ее. Я поняла, что все нынешнее лето мать осторожно пыталась управлять мной, как шпионкой, как…

— Я совершила ошибку, — внезапно сказала она, заставив меня вздрогнуть.

— Что?

— Ромер знает, что ты — моя дочь. Он знает, как тебя зовут.

— И что такого? Видно же, он испугался, что теперь все раскроется. Он тебя и пальцем не тронет. Ты же сказала Ромеру — ты сказала ему, чтобы он снял трубку и позвонил.

Мама задумалась.

— Возможно, ты и права… И этого достаточно. Возможно, Лукас и не станет никуда звонить. Но он может оставить что-нибудь на бумаге.

— Как это «оставить что-нибудь на бумаге»? — Я не очень поняла то, что она сказала.

— Было бы безопасней оставить что-нибудь на бумаге, понимаешь, потому что…

Мать замолчала, задумавшись, при этом она согнулась и плотно приникла к рулю, словно от этого машина могла ехать быстрее.

— Почему?

— Да потому что к утру Ромер умрет.

— Умрет? Как это он умрет к утру?

Мама посмотрела на меня нетерпеливым взглядом, который как бы говорил: «Неужели ты до сих пор еще не поняла? Твой мозг работает по-другому, не так, как наши». А вслух она терпеливо пояснила:

— Ромер покончит с собой сегодня же. Он сделает себе укол или примет таблетку. Он выбрал способ самоубийства еще много лет назад. Все будет выглядеть как инфаркт или инсульт — неважно, что именно. Главное, все будет выглядеть натурально. — Она крепче сжала руль. — Ромер мертв. Мне не было нужды стрелять в него из этого ружья. В тот момент, когда Лукас увидел меня, он уже знал, что он — покойник. Он понял, что его жизнь окончена.