После казни

Бойко Вадим Яковлевич

Мысловицы

 

 

Глава 1

Нам приказали сойти и построиться по три. Во всех немецких тюрьмах и лагерях начальство придавало большое значение построению заключенных, считая его весьма важным ритуалом, эталоном «мертвой» дисциплины, которую никто не смел нарушать. Случалось, что вконец обессиленный гефтлинг падал во время такого построения. Его безжалостно добивали как злостного симулянта, повинного в тяжком преступлении.

В ожидании прихода начальства я рассматривал территорию нового лагеря. Слева стоял деревянный барак — лагерная кухня. Оттуда несло запахом вареной брюквы. Прямо перед нами простиралась ровная и гладкая, как теннисный корт, вымощенная площадь. За нею выстроились в длину шесть одноэтажных каменных зданий под черепицей. Очевидно, до войны это были войсковые пакгаузы, приспособленные теперь фашистами под концлагерные блоки. В стенах этих каменных строений под самой крышей вместо окон чернели узкие щели, напоминавшие бойницы. Когда-то они, видимо, служили вентиляционными люками. Теперь эти щели были заделаны решетками.

Сама территория лагеря была пустынна. В связи с прибытием этапа объявлена блокшпера — нечто вроде «мертвого часа», — во время которого заключенные обязаны сидеть в блоках и соблюдать абсолютную тишину. После команды «блокшпера» прекращалась любая работа. Команда выполнялась молниеносно. В каждого, кто нарушал ее, стреляли без предупреждения.

Возле площадки находился невысокий деревянный помост, нечто вроде трибуны, неподалеку от которой как памятник фашизму стояла капитальная, очевидно постоянно действующая виселица. Сейчас на ней висели двенадцать заключенных. К виселице прикреплен транспарант: «Такая кара ждет каждого, кто осмелится бежать из лагеря».

Справа от ворот строго в линию стояло несколько деревянных бараков. Как узнал я позже, там помещались канцелярия, склады, баня, дезинфекционная камера и камера прожарки одежды, а также тотенблок — мертвецкая.

Лагерь густо обнесен колючей проволокой, над которой возвышаются сторожевые вышки с часовыми, вооруженными крупнокалиберными пулеметами и автоматами. За заграждениями среди зеленой травы — ручеек, словно голубая жилка, пульсирующая на израненном теле многострадальной, залитой кровью польской земли.

Из служебного помещения вышла группа эсэсовских офицеров во главе с оберштурмбаннфюрером. Он, как оказалось впоследствии, занимал должность рапортфюрера, то есть заместителя начальника лагеря. Раздалась команда: «Ахтунг!» Рапортфюрер и его свита приблизились к нам. Начальник конвоя отдал рапорт. Оберштурмбаннфюрер лично принимал заключенных. Он сличал сопроводительные документы с номерами каждого прибывшего. Закончив процедуру приема, он приказал нам стать на колени и положить руки на головы, придерживаясь при этом строжайшего равнения. Эта унизительная процедура сопровождалась избиением. Наконец рапортфюрер угомонился и обратился к нам с речью:

— Так вот, — сказал он, — вы были опасными преступниками, врагами немецкого государства. Мы сделаем из вас послушных овечек. У нас это просто, — он махнул в сторону виселицы. — Мы дадим вам возможность искупить тяжкую вину перед рейхом и научим уважать наши порядки. Вы попали в Мысловицкий штрафной пересыльный лагерь. После недолговременного карантина мы пошлем вас в чудесный лагерь санаторного типа — Аушвитц. Там вы будете как в раю, но и здесь, как сможете убедиться, неплохо.

После этой «приветственной речи» он приказал позвать лагерных капо. Не прошло и пяти минут, как к нам уже бежала целая свора надсмотрщиков. Они набросились на узников как бешеные собаки и, безжалостно орудуя дубинками, погнали в баню, а затем в дезинфекционную камеру.

Здесь возле бочки с какой-то ядовитой жидкостью стоял дезинфектор в резиновых сапогах, рукавицах и в противогазе. Орудуя квачом, он смазал нам все места, где растут волосы. Через несколько минут волосы выпали, исчезли даже брови. Страшно чесалось, огнем горела кожа, и долго слезились глаза.

Голых нас погнали в вещевой склад, где одели в полосатую лагерную форму с красными треугольниками на груди, которые нашивали политическим заключенным, и красным кругом на спине и груди, что означало «флюгпункт» — «живая мишень». В штрафных командах больше месяца, как правило, никто не выдерживал. Штрафников беспощадно избивали, за малейшее нарушение режима в них стреляли без предупреждения.

Нас снова построили на площадке перед помостом и виселицей. Капо стали на правом фланге. Настежь распахнулись ворота, и на территорию лагеря въехал легковой автомобиль «майбах». Он остановился перед помостом.

Рапортфюрер заорал «ахтунг!» и бросился отворять дверцу. Из сверкающей на солнце черным лаком огромной машины показался вначале неправдоподобно большой зад. Похоже было на то, что он застрял в машине и никак не может выбраться оттуда. Прошло несколько мгновений, прежде чем его владелец, штандартенфюрер, тяжело сопя, самолично предстал перед нами. Ничего подобного я еще не видел в своей жизни. На груди и животе этой туши, завернутой в дорогое сукно, красовался целый иконостас из крестов и медалей. Штандартенфюрер вынул из кармана большой клетчатый платок и принялся обтирать обильный пот, заливавший шею и серое, лепешкообразное лицо.

Двое эсэсовцев услужливо помогли ему взобраться на помост. Он обвел нас маленькими свиными глазками и, расставив короткие слоновьи ноги, неторопливо расправил китель.

— Вот это чистокровный ариец! — прошептал мой сосед.

Штандартенфюрер скрестил на животе пухлые руки и неожиданно тонким, писклявым голосом произнес:

— Господа, позвольте отрекомендоваться. Я — штандартенфюрер фон Боденшатц, лагерфюрер этого лагеря, ваш родной отец.

При этих словах эсэсовцы дружно расхохотались.

— Вот уж не думал, что встречу здесь папашу, — сказал какой-то узник.

Подождав, пока уляжется хохот, лагерфюрер — позёр с замашками провинциального шута продолжал:

— Мне очень не нравится ваш вид. Все вы какие-то тощие, дохлые. Это безобразие. А я ведь должен сдать вас в Аушвитц физически сильными, закаленными. Этого можно достичь только с помощью спорта. Спорт, как известно, укрепляет организм и очень полезен для здоровья. Предлагаю вашему вниманию три интересных упражнения. Первое — выравнивание булыжной мостовой кулаками. Второе — прыжки по-лягушачьи. Третье — кросс на четвереньках. Весь комплекс рассчитан на два часа. Предупреждаю: тот, кто вздумает симулировать, пусть пеняет на себя. Капо, начинайте!

С неистовыми криками капо погнали нас на мощеную булыжником площадь перед блоками, приказав стать на колени и изо всех сил бить кулаками по булыжникам, чтобы дорога стала «ровненькая и гладенькая, как столешница».

Фон Боденшатц и его свита оглушительно хохотали.

Только законченный дегенерат и садист мог придумать столь изощренную пытку. Впоследствии мне рассказали, что наш лагерфюрер — младший брат фельдмаршала фон Боденшатца — любимца самого Гитлера. Потому-то все эсэсовцы лебезили и пресмыкались перед ним.

Натешившись первым упражнением, «папаша» приказал снова построить нас перед трибуной. Трех заключенных, потерявших сознание, оттащили за ноги в сторону и бросили на левом фланге. Возмущенный штандартенфюрер велел привести «симулянтов» в чувство. Капо на наших глазах добили несчастных.

— Друзья мои! Это была разминка. Сейчас вы будете прыгать, как молодые лягушата. Капо!

Я даже не знаю, с чем сравнить то, что происходило. Разве что с адом. Нарывы на моих пальцах полопались, из-под ногтей сочился гной. Перед глазами плыли черные круги. Словно лишившись разума, я прыгал вместе с другими заключенными, а вошедшие в азарт капо подгоняли нас ударами дубинок. На площадке в предсмертных судорогах корчилось несколько узников…

После третьего упражнения — «кросса» — снова несколько несчастных осталось на мостовой. И их добили за «симуляцию». Из тридцати человек «благополучно» финишировали семнадцать. Пока мертвых переносили в тотенблок, я стоял в поредевшей шеренге и медленно приходил в себя. Грудь разрывалась от бешеных ударов сердца. Не хватало воздуха. Страшно хотелось пить. До сих пор не могу понять, как выдержал я эту «физкультуру».

Она не была простым самодурством штандартенфюрера. Он ставил перед собой совершенно конкретную цель: ошеломить заключенных, добиться распада их человеческой личности, морально разложить, превратить в животных, которые, потеряв всякое достоинство, честь и разум, только и думали б о том, чтобы выжить. Выжить любой ценой.

Я видел таких, которые окончательно опустились и ничем не брезговали, лишь бы выжить. Они представляли собой картину окончательного падения, физической, умственной и моральной деградации. Их почему-то называли «мусульманами». Они жевали все, что можно было жевать. А чтобы раздобыть какую бы то ни было пищу, шли на любой, даже самый безрассудный поступок. «Мусульманин» вслепую бросался к телеге с брюквой, которую охраняли автоматчики. Если ему удавалось схватить брюкву, он даже не пытался убежать, а падал на землю и жадно грыз свою добычу, забыв обо всем на свете. Его тут же расстреливали, но это не останавливало остальных «мусульман». Как сумасшедшие, лезли они на автоматчиков, видя перед собой только брюкву, которую можно съесть. В состояние «мусульманства» большей частью впадали новички. Бывалые узники, свыкшиеся со всеми невзгодами лагерной жизни, держались стойко. После всего пережитого в гитлеровских тюрьмах и лагерях я успел убедиться, что обстоятельства обстоятельствами, а многое зависит и от самого тебя, от твоей способности сопротивляться обстоятельствам.

Как ни старались гитлеровские изуверы, им не удалось идейно разоружить и морально разложить всех узников, довести их до животного состояния. Даже погибая от полного истощения, постоянных побоев и издевательств, большинство оставались настоящими людьми, не спасали свою жизнь ценой подлости, не шли на компромисс с собственной совестью. К ним, физически раздавленным, но не сломленным, я относился с большим уважением. Но с особым уважением я относился к людям, способным на героические поступки, готовым пойти на смерть во имя высокой цели. Я склонялся перед ними, считая, что такие люди нужны человечеству как солнце. Самого себя я не причислял к ним, с грустью сознавая, что мне не хватает драгоценных качеств бойца.

Но я научился терпеть голод, мучения, сносить побои, издевательства и почти никогда не впадал в отчаяние. Искра надежды и веры в жизнь не угасала в моем сердце при самых неблагоприятных обстоятельствах. Возможно, это и помогло мне выжить.

 

Глава 2

Натешившись вволю, фон Боденшатц и его блюдолизы отправились обедать, а усталые и охрипшие капо были не против и передохнуть. Они перестали размахивать дубинками и спокойно повели нас, еле живых, в блок.

Через весь приспособленный под блок пакгауз тянулся узкий длинный коридор. Остальное помещение было разделено на секции-камеры. В каждой из них содержалось по нескольку десятков узников. Здесь хозяйничали старосты и их помощники. Старосту назначал блокфюрер из числа уголовников, а те уже сами выбирали помощников. Это была привилегированная прослойка. Их материально поощряли, за что подонки из шкуры вон лезли, стараясь угодить начальству. Через раскрытую дверь одной из камер я увидел выстроенных узников с поднятыми руками. Они отбывали наказание, наложенное старостой. Я видел бескровные лица полумертвецов. Староста с физиономией гангстера бил тех, у кого дрожали или опускались бессильно руки.

Нас, штрафников, распределили по разным камерам. Меня отвели в последнюю, под номером двадцать. Знакомый запах параши, дезинфекционной жидкости и немытых тел. Трехъярусные нары. На голых досках лежали ободранные, грязные, крайне истощенные люди. В правом углу отдельно стояли две койки. На одной — белые простыни, два новых шерстяных одеяла и две большие подушки. На другой — старый матрац и потертое, линялое одеяло. Нетрудно было догадаться, кому они принадлежали. На первой койке, голый по пояс, полулежал староста. Возле него вертелся, беспрестанно хихикая, помощник. Узкий лоб, продолговатое лисье лицо цвета размокшей бумаги и суетливые маслянистые глазки делали его внешность отвратительной. Когда-то, как я узнал позже, этот негодяй был советским гражданином, десять лет отсидел на Колыме. Как и за что попал в Мысловицы, никто не знал. Он то и дело напевал блатную песенку на мотив «Гопсосмыком»:

Песня гопсосмыком интересна, Сто двадцать три куплета — всем известна, Я теперь спою иную, ленинградскую блатную, Как живут филоны в лагерях.

От него слышали только этот первый куплет, за что ему и дали прозвище «Стодвадцатьтрикуплета».

Старосту прозвали Бубновым Тузом. На свободе он специализировался по взломам сейфов. Водка и карты в лагерях строго запрещались, однако у него они не переводились. Бубнового Туза снабжал сам блокфюрер.

В Мысловицкий лагерь попадали люди из многих европейских стран. Не все они проходили через гестаповские тюрьмы и строгие карантины. Многих привозили непосредственно с воли. Кое-кому удавалось пронести в блок деньги, кольца, часы, браслеты и другие ценности. Все это попадало в руки старосты, а от него блокфюреру. Блокфюрер в долгу не оставался, расплачиваясь маслом, колбасой, повидлом. Староста и его помощник держали сотню узников в страхе и повиновении.

В тюрьмах и концлагерях «третьего рейха» существовали неписаные правила, согласно которым новичок, переступивший порог камеры, обязан был доложить старосте о своем прибытии и присягнуть на верность. В то же время тюремная «этика» не позволяла другим заключенным допытываться у новичка, кто он, когда и за что попался. Я хорошо знал о существующих порядках, знал, как держаться. Оставалось подойти и отрапортовать. В это время я заметил расстеленный у порога шелковый платок. Сей дешевый трюк уголовники применяли во всех тюрьмах. Он служил как бы своеобразным испытанием. Чаще всего новичок либо переступал через платок, либо поднимал его и спрашивал «чей?». Тут уж староста мог от души «потешиться».

Чтобы показать себя бывалым узником, я вытер ноги о платок, отфутболил его к параше, подошел к старосте и бодрым голосом (хотя едва держался на ногах после бешеной «физкультуры») сказал: «Мир дому моему!» — зная бытовавший среди уголовников афоризм: «Тюрьма — мой дом родной, а воля — временная командировка».

Староста некоторое время испытующе глядел на меня, видимо, что-то решая, потом сбросил с ноги башмак и приказал:

— Целуй ногу! Его холуй мерзко захихикал, извиваясь и приседая при этом:

— Бубновый Туз! Вы гений! Такой номер отмочить! Сдохнуть можно.

Со всех нар напряженно следили за нашим поединком, и я спокойно ответил:

— Видите ли, господин староста, я был осужден на расстрел, и только вчера этот приговор отменили. Согласно законам уголовного мира — а их мне растолковывал сам Вилли Шмидт! — ваша власть на меня не распространяется.

Эти слова произвели на Бубнового Туза большое впечатление. Вместо того чтобы проучить меня за дерзость, он спросил:

— А ты не темнишь? Назови-ка приметы Вилли Шмидта?

— Над правой бровью шрам, на груди цветной тушью татуировка: голая женщина в когтях орла…

В те времена о Вилли Шмидте знали буквально во всех тюрьмах и лагерях Германии. Немец Вилли Шмидт, по прозвищу Неуловимый Вилли, прославился тем, что создал и в течение многих лет возглавлял международную гангстерскую организацию по ограблению банков и взломам сейфов. Он не брезговал и убийствами.

Немецкая уголовная полиция, поняв свою беспомощность в поимке Неуловимого, в конце концов обратилась к гестапо. Гестаповцам удалось выследить и арестовать Вилли на его даче, где-то в Австрийских Альпах, когда он со своей шайкой встречал новый, 1942 год. Гангстер избежал виселицы. У него нашлись влиятельные покровители и защитники с туго набитыми бумажниками. Его защищали лучшие адвокаты, которые сумели убедить судей, что Вилли Шмидт — патриот Германии. Он грабил только иностранные банки: во Франции, Венгрии, Болгарии, Польше, Швейцарии. Часть награбленного отдавал в фонд «обороны фатерлянда». Учитывая вышесказанное, верховный имперский суд заменил ему смертную казнь пожизненным заключением.

В мае 1942 года Неуловимый Вилли находился в Моабитской тюрьме. Жил он роскошно, в изобилии получая передачи от многочисленных поклонниц, спал на чистой постели и развлекался игрой на гитаре. Под полосатой тюремной робой он носил шелковое белье. Ежедневно принимал душ. Тюремный парикмахер каждое утро брил сановного узника и делал ему массаж. Надзиратели заискивали перед этим «почетным», как они выражались, заключенным.

Случилось так, что в камере, куда я попал после первого побега, старостой был Вилли Шмидт. Надо сказать, что он держал себя вполне пристойно. Свое пребывание в тюрьме считал временным отдыхом от мирской суеты. Он был средних лет и красивой внешности, обладал приятным голосом, неплохо играл на гитаре и пел. Иногда после бутылки рейнвейна впадал в лирику и рассказывал о своих необыкновенных похождениях. Говорил он занимательно, и его всегда охотно слушали.

Знакомство с великим гангстером спасло меня сейчас от тяжелой десницы Бубнового Туза и его ублюдка.

— А что у тебя с пальцами? — спросил староста.

— Гестаповский маникюр.

— Кусошник? Щипач?

— Иди ты к дьяволу! — не удержался я.

— Ладно, но я должен тебя обыскать.

— Это ваше право.

Мой разговор с Бубновым Тузом холуй слушал разинув рот: он ни бельмеса не понимал по-немецки и удивлялся, почему его хозяин затягивает расправу надо мной.

— Обыщи, — приказал Бубновый Туз холую по-польски. Стодвадцатьтрикуплета мгновенно встрепенулся и, весело напевая «Песня гопсосмыком интересна», тщательно ощупал всю мою одежду.

Закончив, он больно ущипнул меня и в довершение закатил оплеуху своей липкой, потной рукой.

— Господин староста, — обратился я по-немецки к Бубновому Тузу. — Вы приказали этому кретину только обыскать меня, а он, не зная законов уголовного мира, позорит вашу честь.

— Ступай сюда, — подозвал холуя староста и, когда тот приблизился, влепил ему такую затрещину, что Стодвадцатьтрикуплета отлетел в угол. Потом прихвостень облизнулся и, придурковато хихикая, начал благодарить:

— Спасибо, пан староста! Ох и рука ж у вас, дай вам бог здоровья!

— Это чтобы не забывал, кто твой хозяин. Целуй ногу!

Холуй упал на колени и исполнил приказание.

Вскоре лагерные проминенты принесли из эсэсовской кухни Бубновому Тузу обед, состоявший из нескольких блюд. Староста начал неторопливо чавкать, а Стодвадцатьтрикуплета сидел на своей койке и как голодный пес подобострастно и нетерпеливо глядел на хозяина. Насытившись, Бубновый Туз собрал объедки и протянул холую.

Кормили здесь еще хуже, чем в Краковской тюрьме. Лагерь считался нерентабельным, и узникам выдавали только по четыреста граммов баланды в день — холодной, мутной жидкости без соли, круп и овощей. Из-за этого, как было установлено на Нюрнбергском процессе, смертность по всем гитлеровским пересыльным лагерям была чрезвычайно высокой, достигая пятидесяти процентов бывших в наличии заключенных.

Бубновый Туз милостиво разрешил мне лечь на нары, а сам улегся спать. Стодвадцатьтрикуплета отгонял от него мух и строго следил, чтобы никто не нарушил тишины. Но вот заскрежетал замок на двери камеры, и староста поднялся. Ввели двух французских военнопленных, одетых в новенькую офицерскую форму. Оба чистенькие, здоровые, держались гордо и независимо. Переступив порог, они окинули брезгливым взглядом камеру и ее обитателей и, немного постояв, сели на самый краешек нар. Возмущенный такой наглостью, Бубновый Туз втянул голову в плечи, набычился, как бы готовясь к прыжку, и приказал прибывшим подойти к нему и сдать все ценные вещи.

— Мы офицеры, к тому же дворяне, — пояснил по-немецки брюнет с живыми карими глазами. — На нас распространяется положение Международной Женевской конвенции об обращении с военнопленными…

Бубновый Туз, не дав французу договорить, огрел его палкой по голове. Второй пленный шагнул вперед, чтобы вступиться за товарища, но получил пинок в живот и, не удержавшись на ногах, упал.

— Встать! — гаркнул староста. — Обыскать этих свиней!

Стодвадцатьтрикуплета забрал у французов часы, деньги, авторучки, сигареты, зажигалки и все это передал старосте. Снимая с шеи француза медальон на золотой цепочке, заглянул ему в рот и воскликнул:

— Пан староста, здесь рыжьё!

Тот достал из-под матраца плоскогубцы и, подскочив к узнику, залез ими в рот. Послышался скрежет, хруст, и несколько золотых зубов в мгновение ока очутились в руке Бубнового Туза. Француз взвыл от боли.

— А теперь давайте поговорим начистоту, — уже миролюбиво обратился к французам удовлетворенный добычей Бубновый Туз. — Во-первых, вы подняли шухер в камере; во-вторых, не сдали ценностей и тем самым обокрали немецкое государство, за это вас надо бы повесить. Ваше счастье, что я добряк. Как тебя звать?

— Жан, — прошамкал окровавленным ртом француз.

— А тебя?

— Жак.

— Так вот. Ты, Жак, лезь под нары и сиди там, пока я не скажу. А ты, беззубая холера, садись на парашу, будешь вместо крышки.

Я задыхался от ненависти. Мной овладело мучительное желание собственноручно уничтожить этих палачей, как уничтожают бешеных собак. Но я прекрасно понимал, что, если у меня и хватит сил и отваги на такой поступок, все равно это ничего не изменит. Фашисты повесили бы меня, а этих двух подонков заменили бы другие.

Тут мне придется сделать небольшое отступление.

Общеизвестно, что любой тоталитарный режим более всего боится единства тех, кого он душит и преследует. Фашисты не были исключением. Именно поэтому в лагерях они широко применяли известный принцип тиранов: разделяй и властвуй. С целью посеять раздор между заключенными, помешать их сплочению гитлеровцы умышленно раздували в концентрационных лагерях национальную вражду. С этой же целью политических заключенных держали вместе с уголовниками. Последним они всячески потворствовали, поощряя их терроризировать политических, всячески издеваться над ними. Самых отъявленных бандитов и убийц администрация лагерей назначала на должности комендантов, старост, капо и так далее.

Чтобы легче было различать заключенных, на одежду им нашивали специальные винкели — различного цвета треугольники: красные носили политические, черные — саботажники; священники и всевозможные толкователи библии, которые не желали служить в армии и прославлять кровавый режим фюрера, — фиолетовые; евреям нашивали шестиконечную звезду, три угла которой были желтые, а три красные, немецкие уголовные преступники — убийцы, воры, грабители, насильники — имели зеленые треугольники; отсюда и их название — зеленые. Зеленые были верными помощниками администрации лагерей и эсэсовской охраны. Между ними и политическими постоянно велась борьба не на жизнь, а на смерть. В конце 1944 года и в начале 1945-го движение Сопротивления в гитлеровских концлагерях настолько выросло и окрепло, что подпольным антифашистским организациям удалось захватить все внутрилагерные административные должности. По приказу Гитлера в конце войны зеленых мобилизовали в армию. Им простили все грехи и отправили на фронт. Подпольные организации значительно окрепли. Движение Сопротивления в лагерях превратилось в могучую силу. Эта сила подняла заключенных на вооруженные восстания. Так, например, было в Бухенвальде, Собиборе, Маутхаузене и Линце III, где восставшие заключенные еще до подхода союзных армий перебили охрану и сами себя освободили.

Но все это произошло позднее, а пока что в лагерях, поощряемые администрацией, верховодили уголовные преступники типа Бубнового Туза. За харчи из эсэсовской кухни и другие привилегии они всячески терроризировали узников.

Теоретически все эти обездоленные, беспрерывно истязуемые и преследуемые люди, объединившись, могли бы стать грозной силой. Ведь все они за небольшим исключением ненавидели фашизм.

Однако целый ряд факторов служил препятствием такому сплочению. Узники со всех концов Европы являлись представителями десятков национальностей. Чаще всего они попросту не понимали друг друга. Затем — постоянная циркуляция. В результате бесконечных перемещений из одного лагеря в другой заключенные не успевали как следует изучить друг друга, опасаясь доверять один другому, тем более что гитлеровцы не дремали и всех, на кого падало малейшее подозрение, сразу ликвидировали. Вот почему даже в тех лагерях, где контингент заключенных был более или менее постоянным, подпольные организации зарождались очень медленно.

 

Глава 3

Моим соседом по нарам оказался молодой, крупнокостный узник с открытым, симпатичным лицом и приветливыми серыми глазами. Держался он независимо, с достоинством. Мы с ним быстро сошлись и доверились друг другу.

Максим Киреев был из Смоленщины. Накануне войны проходил действительную военную службу в одной из частей, которая дислоцировалась в Белоруссии. На пятый день войны их дивизия вела тяжелые, кровопролитные бои на подступах к Минску. Окопавшись, красноармейцы отбивали бешеные атаки вооруженного до зубов врага. Стояли насмерть, а ожидаемые резервы почему-то все не подходили.

Немцы понесли большие потери и прекратили наступление. Но уже на следующий день выяснилось, что, потерпев неудачу в лобовых атаках, они двинулись в обход и дивизия была окружена. Это, собственно говоря, была уже не дивизия, а ее остатки — тысяча раненых, голодных, измученных бессонницей, беспрерывными боями людей. Они пытались пробиваться к своим. В одной из стычек сержант Киреев, который уже командовал ротой, был тяжело ранен. Его оставили на хуторе в лесной глухомани. Два месяца боролись хуторяне за жизнь Максима, и смерть отступила. Но однажды нагрянули немцы с облавой, забрали всех мужчин, а с ними и Киреева.

Сперва был лагерь военнопленных неподалеку от Барановичей, потом холмский лагерь, откуда Максим решил бежать, но не успел. Заключенных угнали в Германию. Полтора года гнул он спину на заводе, был чернорабочим на железной дороге, ишачил в каменном карьере. Несколько попыток бежать оканчивались неудачей. В мае сорок третьего он совершил побег из лагеря в районе Магдебурга. Поймали его в Силезии и на пять дней раньше меня доставили в Мысловицкий лагерь. Он еще не успел превратиться в доходягу и снова готов был лезть черту на рога, лишь бы вырваться отсюда.

— Пока не уберем Бубнового Туза и его холуя, о побеге и думать нечего, — говорил Максим. — У меня есть план. Нужна твоя помощь.

План этот показался мне хотя и очень рискованным, но выполнимым, мы договорились о деталях и свою договоренность скрепили клятвой.

Вечером Бубновый Туз учил нас выполнять команды: «стройся» и «отбой». По первой команде узник должен пулей соскочить с нар и занять свое место в строю, по второй — стремглав мчаться к нарам и камнем падать на них. Час тренировки не дал нужных результатов, в отведенные нам секунды никто не мог уложиться. Староста с помощником трудились до седьмого пота, орудуя палками. Стодвадцатьтрикуплета все время старался ударить меня по голове или рукам. Руки мне удавалось прятать, а голова порядком пострадала и раскалывалась от боли. Многие из заключенных поразбивали себе лбы в страшной тесноте и давке. Это была муштра ничуть не легче той, что устраивал на плацу «папаша» Боденшатц.

Начали раздавать ужин, «тренировку» перенесли на следующий день. Когда я подошел за своей порцией, Бубновый Туз дал мне на полчерпака больше, считая меня уголовником.

В камере зажглась синяя ночная лампочка. Бубновый Туз включил карманный фонарик, достал из тумбочки две бутылки шнапса, колбасу и хлеб. Пошла пьянка и картежная игра. Бубновый Туз и Стодвадцатьтрикуплета играли на ценности, которые утаивали, недодавая начальству, — золотые монеты, валюту. Трудно сказать, кто у кого выигрывал, только староста чем дальше, тем чаще лупил своего холуя, обвиняя в жульничестве. Игра продолжалась далеко за полночь. Под конец они распили еще одну бутылку шнапса, выудив ее из матраца, потом снова подрались и наконец угомонились. Заснул и я.

Предутреннюю тишину разорвал пронзительный вой сирены. В коридоре раздались резкие команды эсэсовцев, надзиратели загремели ключами. Начиналась утренняя поверка. Наша камера в самом конце коридора, но мы стремглав соскакиваем с нар и торопимся стать в шеренгу. Пробегая мимо меня, Максим на секунду останавливается и шепчет:

— Смотри же не подведи.

У меня немеют ноги. Значит, дело сделано. Чем только все это кончится? У Максима лицо сосредоточенное, решительное, но заметно изнуренное, глаза ввалились.

Девяносто восемь узников застыли в строю. Только староста и его помощник, к общему удивлению, спят. Я стоял последний с левого фланга и видел, как лежит староста, неестественно уткнувшись лицом в подушку, а Стодвадцатьтрикуплета, неуклюже раскинувшись на своей койке, как-то странно, рывками храпит.

Загремели засовы, открылась дверь, и в камеру в сопровождении двух эсэсовцев вошел блокфюрер. Сегодня он был в плохом настроении. Высокий, тощий, длинное лицо землисто-серого цвета, под глазами набрякли черные мешки. Нервной походкой он прошелся вдоль строя и, не дождавшись рапорта, подскочил к койке старосты. Грязно выругавшись, он огрел его нагайкой. От такого удара и мертвый перевернулся бы в гробу, но Бубновый Туз продолжал лежать неподвижно. Как ужаленный, вскочил помощник-холуй и с перепугу во всю глотку заорал: «Ахтунг!» Блокфюрер, еще раз ударив, схватил старосту за руку выше локтя и дернул так, что он свалился на пол. Наконец, сообразив, что староста мертв, блок-фюрер обвел взглядом узников и зловеще прошипел:

— Убийство? Кто?..

Осторожно переставляя ноги, словно боясь куда-то провалиться, он медленно прошел вдоль строя. Тонкий крючковатый нос, острый взгляд бесцветных холодных глаз из-под большого козырька эсэсовской фуражки с высокой тульей делали блокфюрера похожим на хищную птицу.

Взгляд блокфюрера скользнул по мне, и на какую-то долю секунды глаза наши встретились. Каждый мой нерв, каждая клеточка моего тела были напряжены до предела.

— Кто убил старосту, выйти из строя! — голосом, в котором звенел металл, скомандовал фашист. Воцарилась тяжелая, гнетущая тишина.

— Выходит, никто не убивал. Тогда выйти из строя тем, кто видел, как это произошло!

После этой команды из строя вышел одноглазый коренастый узник, а за ним я.

— Кто еще? — как можно спокойнее спросил эсэсовец. Но больше желающих давать показания не нашлось.

— Что ты видел? — обратился блокфюрер к одноглазому. Тот быстро затараторил по-немецки. Стодвадцатьтрикуплета, стоявший до этого по стойке «смирно», вытянул шею, раскрыл рот, недоуменно и растерянно прислушивался к словам заключенного. Но понять ничего не мог.

Тем временем одноглазый рассказал блокфюреру, что староста и его помощник пьянствовали и играли в карты на деньги и золотые вещи. Деньги и ценности доставали из тайников. Как видно, староста проигрывал, так как дважды лазил в матрац. Под конец Бубновый Туз избил своего помощника, отобрал у него все и спрятал. Когда же староста заснул, Стодвадцатьтрикуплета подкрался, накрыл ему голову одеялом и задушил.

Блокфюрер слушал с явным недоверием.

— А ты что видел? — Это он повернулся ко мне. Я ответил, что плохо понимаю по-немецки. Блокфюрер вызвал из строя польского еврея Семена Варшавского и заставил переводить. Как мы и договорились с Максимом, я почти слово в слово повторил предыдущий рассказ. От себя прибавил только, что, задушив старосту, Стодвадцатьтрикуплета что-то искал у него в матраце.

С каждой секундой глаза блокфюрера сужались и становились все более хищными. Выслушав меня, он опросил:

— Когда это произошло?

— После полуночи.

— А почему ты не спал?

— У меня очень болели пальцы.

Я показал ему свои распухшие, гноящиеся руки.

То, что мы с одноглазым на разных языках дали одинаковые показания, которые не расходились даже в деталях, произвело на блокфюрера большое впечатление. А чтобы развеять у него последние сомнения, я добавил:

— Достаточно вам обыскать матрац помощника старосты, и вы увидите, что я сказал чистую правду.

В это время Стодвадцатьтрикуплета, до сих пор будто парализованный, в отчаянии завопил:

— Враки это все, враки! Это они убили пана старосту!

Разъяренный блокфюрер подскочил к нему и наотмашь ударил плетью. Тот залился кровью, упал к ногам эсэсовцев, вопя не своим голосом:

— Пан начальник! Пан начальник!

— Обыскать! — приказал эсэсовцам блокфюрер.

Вмиг оба матраца были вспороты и выпотрошены… Из матраца Стодвадцатьтрикуплета выпали несколько пар золотых часов, цепочки, кольца, медальоны, золотые монеты. Еще больше драгоценных вещей оказалось у старосты. Все найденное блокфюрер спрятал в карманы. Глаза его горели, он никак не мог скрыть своего возбуждения. А когда распороли подушки, с нескрываемой алчностью рылся в них, забыв о своем арийском гоноре.

Наконец обыск закончился. Блокфюрер озабоченно посмотрел на часы: в пять нужно рапортовать о порядке в блоке. Ему нужно спрятать в надежном месте часть награбленного, очистить мундир от перьев и привести себя в порядок. Ведь в фашистском рейхе внешний вид офицера ценился чуть ли не наравне с преданностью фюреру. А за нарушения присяги и присвоение ценностей, которые считались собственностью немецкого государства, по головке не погладят даже эсэсовского офицера.

Увидя, с какой поспешностью блокфюрер рассовал по карманам золото, я понял: судьба Стодвадцатьтрикуплета решена. Ждать долго не пришлось. По команде эсэсовцы накинулись на Стодвадцатьтрикуплета, ползавшего у ног блокфюрера и целовавшего ему сапоги. Посыпались удары, подонок, обхватив голову руками, дико заорал. Его топтали коваными сапогами, пока не убедились, что он уже никогда не встанет. Потом взяли растерзанный труп за ноги и поволокли из камеры.

— Аллес ин орднунг — торжественно произнес блокфюрер, прошелся вдоль выстроенных рядов узников, ткнул пальцем в Жака и сказал: — Назначаю тебя старостой. Немедленно прибрать все это! — Он брезгливо ткнул нагайкой в сторону вспоротых подушек и матрацев.

Блокфюрер вышел. Французы не скрывали своего удовлетворения таким поворотом событий. Энергично жестикулируя, они оживленно разговаривали. Смерть ненавистного старосты и его холуя устраивала всех.

Один из узников подошел ко мне, пристально поглядел в глаза и сказал:

— Сделано — комар носа не подточит. За золото эсэсовцы отправят на тот свет кого угодно… Тонко сработано, что и говорить…

Я промолчал, делая вид, что вся эта история лично меня не касается.

Работали старательно и молча. Жак и Жан руководили уборкой спокойно, без окриков и суеты. В мусорный ящик выбросили обе дубинки, которыми Бубновый Туз и Стодвадцатьтрикуплета еще вчера избивали нас. Эта деталь не осталась незамеченной. Все с облегчением вздохнули.

Жизнь узников двадцатой камеры изменилась к лучшему. Жак спокойно и деловито выстраивал заключенных на утренний и вечерний аппель, рапортовал блокфюреру, получал и честно распределял баланду, руководил уборкой камеры, следил за порядком и старался, насколько это было возможно, облегчить положение больных и до предела истощенных. В глазах даже стопроцентных доходяг затеплились огоньки надежды. Заключенные заботились друг о друге, помогали ослабевшим слезать с нар во время утренних и вечерних поверок. Камеру прибирали добровольцы из физически более крепких.

Жаку как старосте три раза в день приносили из эсэсовской кухни калорийную пищу. Он подкармливал своего земляка Жана и меня. Ко мне все в камере относились как к ребенку. Я делился этой едой с Максимом. А когда однажды блокфюрер принес Жаку бутылку шнапса, он промыл мне раны на спине и пальцах и продезинфицировал самодельные бинты. Я спокойно спал, сколько хотел. Меня будили только поесть да на вечерний и утренний аппель.

Больше всего я боялся теперь, чтобы меня не перевели в другой лагерь, ведь наш пересыльный, здесь никто долго не задерживался.

Мои опасения оказались не безосновательны…

 

Глава 4

Один из заключенных, дежуривший у дверей, подал сигнал тревоги: блокфюрер! Мы быстро построились. Теперь команду «стройся!» выполняли значительно быстрее, чем при Бубновом Тузе. Никто не хотел подводить нового старосту.

Жак отдал рапорт:

— В строю девяносто восемь гефтлингов. Отрабатываем приемы построения. Староста двадцатой камеры Жак Морель.

Блокфюрер прошелся по камере и удовлетворенно пробурчал «гут». Потом он достал из кармана записную книжку и стал нетерпеливо перелистывать. Все замерли в тревожном ожидании.

— Драйхундертфюнфунднойнцигзибундцванциг!

Блокфюрер назвал мой номер. Сердце у меня екнуло. Я взглянул на Максима. Его бледное лицо сейчас выражало сильное волнение, а ласковые серые глаза потемнели. Он, вероятно, подумал, что меня забирают на допрос по делу загадочной смерти Бубнового Туза.

Собравшись с духом, я громко ответил:

— Есть! — и вышел из строя.

— Раус! — скомандовал блокфюрер. Все смотрят на меня с сочувствием, словно провожают на смерть.

— Прощайте, товарищи!

— Ахтунг! — с надрывом кричит Жак.

Я понимаю, что это сказано специально для меня.

Спазмы перехватывают горло. С трудом сдерживаю готовые брызнуть слезы. Переступив порог камеры, я почувствовал себя совсем одиноким и беззащитным.

На знакомой площадке уже выстраивались сотни три заключенных. Возле трибуны в окружении свиты стоял «папаша» Боденшатц. Он, видно, рассказывал что-то очень веселое своим подхалимам, те громко хохотали.

Наконец процедура выстраивания, которая стоила жизни нескольким узникам, была закончена. «Папаша» Боденшатц, с трудом взобравшись на помост, молитвенно закатив глаза, как бы подчеркивая торжественность момента, растроганным писклявым голосом произнес:

— Дорогие мои детки! Наступила грустная минута. Как ни печально, но нам приходится расставаться. Вы у меня жили, как у Христа за пазухой. Надеюсь, вы еще не раз вспомните счастливые денечки, проведенные в этом райском уголке. Прощайте. Пишите письма.

Старый шут и ханжа, паясничая, вынул из кармана платок и приложил его к глазам, делая вид, что утирает слезы.

— Смейтесь, скоты, скоро придется плакать! — выкрикнул один из заключенных. Это была неразумная и отчаянная дерзость. И его счастье, что гомерический хохот эсэсовцев помешал им услышать слова смельчака.

Началась сверка номеров с документами. Лагерные писари ходили вдоль шеренг со списками и стандартными сопроводительными карточками. Карточки были из твердой бумаги, имели квадратную форму, приблизительно двенадцать на двенадцать сантиметров. В них заносились основные демографические данные и перечень «преступлений», совершенных узником перед немецким государством. На моей карточке с левого нижнего уголка до верхнего правого, по диагонали шла широкая красная полоса, на которой черной краской было напечатано: «Цурюк керен ист унервунш». Сверяя мой номер с карточкой, писарь и эсэсовец с удивлением и недоверием рассматривали меня: им не верилось, что такой истощенный и слабосильный подросток с забинтованными руками мог столько раз бежать из лагерей.

Не успели еще закончить проверку, а в лагерь уже въезжали десять крытых грузовиков и десять мотоциклов с колясками, на которых были установлены пулеметы. Когда нас загоняли в кузов, я умышленно замешкался. И хотя это стоило мне двух ударов прикладом в спину, я своего добился — залез в машину одним из последних. Пустился на эту хитрость я для того, чтобы рассматривать окружающую местность, хотя бы в дороге увидеть белый свет.

— Хуже не будет, — сказал один из заключенных.

— Будет хуже, — возразил другой.

Впоследствии я часто вспоминал эти слова, даже тон, каким они были сказаны…

Девять автомашин быстро заполнили живыми узниками. В десятую, как дрова, складывали трупы, тщательно сверив номера с сопроводительными карточками. Гитлеровцы ни во что не ставили жизнь заключенного. Убить развлечения ради считалось делом обыкновенным и ненаказуемым. Между тем к мертвым всегда сохранялось особое внимание. Бухгалтерия смерти велась на высшем уровне.

Но вот колонна выехала за ворота, и, придерживаясь определенных интервалов, машины свернули на шоссе.

В последний раз мелькнула ржавая колючая проволока Мысловицкого лагеря смерти, сторожевые вышки, виселица, деревянные бараки и каменные блоки, а среди них и четвертый блок, где остались мои друзья…

По обочинам дороги раскинулась волнистая равнина, которая так напоминала милую моему сердцу Украину. Я отдал бы остаток своей искалеченной жизни только за то, чтобы походить по этому приволью, а потом лечь навзничь лицом к солнцу в душистые травы и смотреть, смотреть в бездонную небесную синь.