Еще один новичек появился в нашей тюремной камере. Когда надзиратель втолкнул его сюда, урки разинули рты от изумления. Даже староста Федор Гак, видавший виды в десятках советских тюрем, и тот просипел своим простуженным баритоном:

— Тебя-то за что замели?

Удивляться было чему. К дверному косяку прижался спиной удивительно красивый мальчик не старше 13-и лет. Стройная маленькая фигурка, классической формы овал лица с тонкими чертами, нежной кожей и таким же румянцем, большие синие глаза, испуганно глядящие на нас из-под длинных пушистых ресниц, все это очень уж не подходило к компании постоянных обитателей советской тюрьмы, сохранивших в своей внешности совсем немного от образа и подобия человеческого. Даже только что коротко остриженная по-тюремному голова мальчика не портила его красоты.

— Да ты кто такой? Пацан или пацанка? А ну, повернись! — продолжал Федор, обращаясь к нему. — Ну, чего в молчанку играешь? Или у тебя язык в живот влез?

Мальчик закрыл лицо руками и горько заплакал. Страх и отчаяние, обида и безысходная мука слышались в этом плаче. Он плакал все громче и, наконец, упав на пол, забился в истерических рыданиях.

Я мигнул Федору и сказал ему шепотом:

— Не трогай его! Дай мне с ним поговорить!

Старик утвердительно кивнул головой. Я подошел к бившемуся в истерике мальчику и приказал ему отрывисто и грубо:

— Встань и замолчи!

Это на него подействовало. Он умолк и медленно поднялся с пола, испуганно глядя на меня.

— А теперь, — сказал я, смягчив голос, — сядем рядом на этой кровати и поговорим. Здесь тебя никто не обидит. Успокойся и запомни: слезы у заключенных не в моде… Вот, выпей воды.

Он выпил полкружки воды и успокоился.

— Если хочешь, расскажи нам, за что тебя арестовали, — предложил я ему. — Поделись с нами твоим горем и тебе станет легче.

Он начал рассказывать мягким и грудным голосом, напоминающим девичий. Вообще в его наружности, — как это сразу заметил староста, — было что-то женственное. Он был похож на очень молоденькую девушку, и даже его имя звучало не совсем по-мужски: Женя.

Отец Жени работал бухгалтером в городском земельном управлении Пятигорска, а мать — там же пиш-машинисткой. Женя учился в школе и обнаруживал большие способности к рисованию. В четвертом классе он, на школьной выставке картин и рисунков, получил первую премию. Учителя предсказывали ему будущность художника, но его юный талант никто не поддержал; среди партийных владык города меценатов не оказалось. Окончив пять классов школы, учиться дальше мальчик не смог. Отец его умер от сердечной болезни, мать же-вскоре после этого, простудилась и заболела.

— У нас совсем не было денег, — рассказывал Женя, — а доктор прописал маме дорогие лекарства. В больницах для нее не оказалось места; тогда много людей болело гриппом. Это было в прошлом году. Маме доктор велел пить молоко, а я не мог его купить. Я искал работы, но меня никуда не принимали, потому что мне было еще мало лет — только 12. Тогда пришел дядя Петя и сказал: —"Нарисуй мне червонец, чтобы он был, как настоящий. Я дам тебе за это три рубля"…

Федор Гак протяжно свистнул и просипел:

— Ого-го! Липовая монета, значит? Вот ты какой.

— Кто этот дядя Петя? — спросил я.

— Наш управдом. Мы жили в одной комнате жактовского дома.

— Скажите, хорошая была комната? — поинтересовался Семен Абрамович.

— Нет. Сырая. Полуподвальная, — ответил Женя.

— Так. Рассказывай дальше. Видишь, мы все внимательно слушаем и сочувствуем тебе, — подбодрил я мальчика…

"Дядя Петя" приходил каждый день вызывал Женю в коридор и давал ему 3–4 рубля. За это мальчик ежедневно рисовал по червонцу. Бумагу и краски он покупал в магазинах. Больная мать о "художестве" сына ничего не знала. По наущению управдома, он говорил ей, что зарабатывает деньги рисованием плакатов и лозунгов в клубах. Постепенно у "дяди Пети "разыгрался аппетит. Он заставлял Женю рисовать в день уже по два червонца, а затем и по три и сбывать их на базарах колхозника! Мальчик отказывался от этого, но управдом пригрозил ему:

— Если ты не хочешь менять червонцы, то я донесу о тебе милиции. Мне, как члену ВКП(б), ничего не будет, а тебя посадят в тюрьму. Женя испугался угрозы и согласился. За год они вместе "разменяли" фальшивых денег более, чем на 6.000 рублей…

Несколько дней тому назад на Женю свалилось сразу два несчастья. Его мать умерла от туберкулеза, а на базаре у колхозного воза с яблоками, при размене рисованного червонца, арестовали "дядю Петю". Избитый на первом же допросе ножкой стула, этот "дядя" признался в сбыте фальшивых денег, но всю вину свалил на Женю.

— Вчера арестовали и меня… и вот… привели сюда, — со слезами на глазах закончил он свой рассказ.

Мальчика мы утешали все вместе. Закоренелые воры-рецидивисты, у которых, казалось, их профессия и скитания по тюрьмам и концлагерям вытравили все человеческие чувства, вдруг эти чувства обнаружили. Они ободряюще хлопали Женю по плечу и, стараясь смягчить свои грубые, пропитые и простуженные голоса, говорили:

— Не дрефь, жулик! Таких пацанов, как ты, в кичмане долго не держат. Пойдешь на волю.

В их голосах звучали ласковые нотки, но искренности не чувствовалось. Они сами не верили своим словам. Федор Гак молча стоял в стороне и, прислушиваясь к говору урок, с сомнением покачивал головой. Его единственный остро-внимательный глаз смотрел на Женю с жалостью и сочувствием. Наконец, старик вздохнул и произнес вполголоса:

— Пропадет, пацан! А жаль! Такой он красивый и блестящий! Как новенький золотой червонец…

Последнее слово старого вора с этого момента прилипло кличкой к имени мальчика. Урки стали звать его "Женя Червонец".

Характер мальчика был под стать его внешности: мягкий, застенчивый, легко поддающийся чужому влиянию и в то же время ласковый и чуткий. Во мне он сразу почувствовал наиболее симпатизирующего ему человека в камере. Когда любопытство заключенных было удовлетворено его рассказом, и они снова занялись, прерванной на полчаса, картежной игрой, он шепотом попросил меня:

— Если можно, я буду здесь… около вас… Хорошо?

— Хорошо, Женя, — согласился я.

Мы уселись вдвоем на моем матрасе, и я до позднего вечера разговаривал с ним обо всем, что только приходило в голову, стараясь хоть немного облегчить первые' и наиболее тяжелые часы заключения маленького арестанта и тем отвлечь его от мрачных мыслей.

В один из моментов нашей беседы он спросил меня:

— Можно мне узнать ваше имя и отчество?

— Ну, конечно, — ответил я. — Михаил Матвеевич.

— Я буду называть вас дядей Мишей. Хорошо? — Если тебе так нравится, — хорошо… Около одиннадцати часов вечера заключенные стали укладываться спать. Староста и явившийся утром с допроса избитым Яшка Цыган расположились на кроватях, а остальные разбросали по полу матрасы. Лишнего матраса для Жени в камере не было и он, нерешительно оглядевшись вокруг, снял с плеч свою старенькую летнюю курточку и, присоединив к ней фуражку и полотенце, начал из этих вещей устраивать себе, в сторонке от всех, подобие ложа.

— Женя! Ты чем там занимаешься? — спросил я, подмигивая старосте.

— Вот… постель стелю… спать, — смущенно запинаясь и покраснев, ответил он.

— Брось! На одной курточке спать и жестко и холодно. Лучше попроси старосту и он достанет тебе матрас у надзирателей.

— Боюсь! Он рассердится, — прошептал мальчик.

— А ты попробуй! Может быть, он и не такой уж страшный, каким кажется.

Федор Гак обладавший хорошим слухом, разобрал несколько фраз из нашего разговора и его глаз с любопытством обратился на Женю. Мальчик робко подошел к нему и, весь красный от смущения и страха и опустив глаза, несмело попросил:

— Пожалуйста… если можно… матрас… Дядя Миша меня к вам послал!

Угрюмое лицо Федора расплылось в улыбке.

— Ишь ты! На матрасе поваляться захотелось? А ты чем мне за это отквитаешь?

— У меня ничего нет. Вот одно полотенце. Улыбка на лице старика стала еще шире.

— Будешь меня называть: дядя Федя?

— Буду, — обрадованно подхватил мальчик.

— Ну-ка, назови!

— Дядя Федя!

— Красиво получается… Ладно! Достану. А полотенце держи при себе. Пригодится… Эх ты, пацан!.. Федор крикнул улегшемуся у порога Петьке Бычку:

— Петька! Стукани в дверь! Скажи надзирашке: староста матрас требует!

Бычок вызвал надзирателя. Тот, выслушав требование старосты, заупрямился:

— Матрасов больше нету! И так их к вам сволокли, чуть не со всей тюрьмы!

— Как это нету?! — заревел Федор на весь тюремный коридор.

— Чтоб сию минуту был! Из своей хазы приволоки!

— Дядя Федя, не надо! Я и без него обойдусь, — испуганно воскликнул Женя.

— Замолчь, пацан! Не встревай в мой приказ! — рявкнул на него старик.

Женя затрясся от страха и бросился ко мне, ища защиты. Я загородил его от разъяренного старика, но тот уже не обращал внимания на мальчика. Весь свой гнев он обрушил на упрямого надзирателя и, обложив его длинной и многоэтажной руганью, в заключение предъявил ультиматум:

— Или в камере будет еще один матрас, или не будет ни одного. Мы их все порвем и… тебя вместе с ними…

Через несколько минут надзиратель принес матрас… Тюремная администрация побаивалась Федора Гака и его беспокойных урок. Никому из тюремщиков не хотелось получить удар ножом или пулю в спину от "гуляющих на воле" приятелей старого вора…

Первые дни своего заключения Женя очень боялся Урок и когда они начинали спорить или драться между собой, испуганно жался ко мне. Но скоро он освоился с бытом камеры, и ее обитатели уже не вызывали у него прежнего страха. Мальчик принимал участие в их разговорах, играл с ними в шахматы, но от картежной игры отказывался по моему совету, а, главное, потому, что ему нечего было проигрывать.

Никто в камере Женю не обижал. Наоборот, урки ему симпатизировали. Причиной этого был разительный контраст между мальчиком и ворами и то, что они, даже в тюрьме, не утратили человеческого чувства прекрасного…

На одной из прогулок в тюремном дворе Женя нашел несколько кусков угля и кусок мела. Он очень обрадовался находке и, вернувшись с прогулки в камеру, принялся рисовать на стене. Урки с интересом наблюдали за его работой, и не успел он окончить рисунок, как они разноголосым хором заорали:

— Да это же Мишка Контра! Как живой!..

И камора огласилась самыми замысловатыми ругательствами, выражавшими высшую степень воровского восхищения…

За несколько дней Женя украсил стены камеры портретами всех ее обитателей. Сходство было поразительное. В рисунках мальчика чувствовался настоящий, зрелый и талантливый художник. Рисовал он также пейзажи и жанровые картинки из жизни "на воле". И они были хороши.

Взрыв буйного восторга вызвала у заключенных изображенная им на стене огромная копия советского червонца. Урки "качали" маленького художника, т. е., подхватив на руки, подбрасывали вверх.

Несколько раз следователь вызывал Женю на допрос. Следствие по его делу было несложным, он во всем признался и "методы физического воздействия к нему не применяли…

С одного из ночных допросов мальчик пришел в слезах.

— Что с тобой, Женя? Тебя били? — встревоженно спросил я.

— Нет, дядя Миша! Нет, — всхлипывая ответил он.

— Отчего же ты плачешь?

— Мне стыдно и… гадко… Я не знаю, как сказать… Следователь надел на меня наручники и….

Из малосвязных и сбивчивых слов мальчика я понял, что его следователь, лейтенант Крылов, оказался гомосексуалистом.

— Только вы, дядя Миша, в камере… про это… никому не говорите, — просил меня Женя.

— Надо сказать старосте, — возразил я.

— Пожалуйста… Не надо!

— А если Крылов еще раз тебя вызовет на допрос?… В тюрьме староста — наша единственная защита. Кроме него, тебе никто не поможет…

К происшествию с Женей Федор Гак отнесся без особого удивления и возмущения. Выслушав меня, он брезгливо чвыркнул слюной сквозь зубы в угол и сказал:

— Вот кобель гепеушный… Конешно и среди урок это бывает, но редко. Этим больше шпанка занимается.

— Помочь мальчику надо. Всей камерой за него вступиться. Требовать ему другого следователя, — предложил я.

— Зачем камеру в это грязное дело впутывать? Я и один до Крылова достану. У меня рука дли-и-инная.

Он искоса взглянул на Женю вздохнул и просипел, понижая до шепота свой баритон:

— Ох, и погано ему будет в концентрашке. Там у вохровцев кобелей много. И четвероногих и двуногих.

Помолчав немного, он добавил:

— Хотя до концентрашки ему не доехать. Тут ему вышку сотворят.

— Неужели они могут ребенка расстрелять? — недоверчиво спросил я.

— Липачей советская власть не любит. За липовую монету гепеушники всегда шлепают, — произнес он жестокие и безнадежные слова, слегка повысив при этом голос.

Женя услышал их, и лицо его сразу стало белым. Румянец быстро сошел с лица мальчика и даже губы его побелели. Я подошел к нему, завел было успокоительный разговор, но Женя молчал и отворачивался…

На вечерней поверке Федор сказал дежурному по тюремному корпусу:

— Передай следователю Крылову, чтобы он этого пацана Женьку больше не трогал. А тронет, так я прикажу уркам на воле, чтоб они его, кобеля гепеушного, пришили.

Дежурный, пожав плечами, обещал передать по назначению требование старосты…

Весь вечер Женя молчал и грустил. На мои вопросы он попрежнему отвечал ласково, но коротко и односложно.

Камера в этот вечер улеглась спать раньше обычного. Был канун понедельника и заключенные ожидали после воскресного отдыха следователей более частых вызовов на допросы, чем в другие ночи недели.

Задремал и я, но сквозь сон услышал шепот Жени:

— Дядя Миша! Вы спите?

— Дремлю, Женя. А что?

— Это правда… что меня… убьют?.. Сон мгновенно отлетел куда-то далеко. Я приподнялся на локте. Из угла камеры на меня глядело совершенно белое лицо мальчика с нервно дрожащими губами и глазами, полными ужаса. Переступая через храпевших на матрасах людей, я поспешно направился к нему; сел с ним рядом и обнял его за плечи. Они тряслись, как в приступе лихорадки. Мальчик прижался ко мне и повторил тоскливо:

— Меня убьют?… Правда?…

Собирая воедино свои разбегающиеся мысли, я попробовал говорить с ним спокойным тоном и, по возможности, убедительнее.

— Видишь ли, Женя, я думаю, что тебя, все-таки, не расстреляют. Ведь ты — несовершеннолетний! Мне кажется, что тебя отправят в концлагерь для детей. И срок дадут небольшой. Ты не такой уж важный преступник.

Говоря так и разжигая в душе и сердце Жени жажду жизни и надежду на спасение от гибели, я совершал подлость, и мысленно называл себя за это свиньей. Тон и слова мои были фальшивы, и мальчик чутьем понял их фальшь. Он прошептал печально и безнадежно:

— Значит, это… правда…

Что мне было делать? Продолжать успокаивать Женю? Внушить ему, что его не убьют? А дальше что?

Мне представилась жуткая в своей реальности картина:

Темными коридорами Женю ведут на расстрел. До последней минуты он не верит в неизбежность казни, надеется и хочет жить… Залитая кровью комендантская камера. Трупы на полу. Энкаведист вынимает из кобуры наган и мальчик, наконец, поняв, что это смерть, с рыданиями падает ему в ноги. Он целует пятнистые сапоги палача и своими длинными ресницами сметает с них пыль… Он молит о пощаде…

Эта картина была до того реальной и жуткой, что я невольно застонал. В тот же миг в мой мозг вошла мысль жестокая, но необходимая для нас обоих:

"Не лучше-ли сказать ему всю правду? Подготовить его к смерти. Добиться, чтобы он умер без страха, как мужчина".

Дальнейшие мои слова были продолжением этой мысли:

— Вот что, Женя, — говорил я вполголоса, стараясь не разбудить спавших, которые; могли бы нам помешать, — может случиться и так, что тебя приговорят к смерти. Но ведь никто из нас от нее не застрахован. Каждый человек в конце концов умирает, один раньше, другой позже. Умереть от пули совсем не страшно и не больно. Всего лишь один миг и человек засыпает, чтобы больше не проснуться. Только и всего! Это куда лучше, чем смерть от болезни, голода или ранения. Подумай об этом серьезно и ты поймешь… Старые и очень умные люди говорят и пишут, что мир, в котором мы живем, не единственный во вселенной, что это лишь временное местопребывание наших душ. Есть иной мир, где встречаются души, близкие одна другой и покинувшие нашу землю… Твоя мама, вероятно, тоже тебе об этом говорила?

— Да-да! Говорила, — шепотом подтвердил он.

— Вас учили в школе, — продолжал я, — что в природе ничто не исчезает и вновь не появляется. Следовательно, если материя не может совершенно исчезнуть, то душа, тем более, вечна. Ведь так? И разве ты не хочешь поскорее встретиться в ином мире с папой и мамой?

— О, как бы я хотел их там встретить! — вырвалось у мальчика.

— Это будет, если ты сумеешь достойно и без страха покинуть нашу землю в момент, предназначенный тебе для этого Богом и судьбой. Чем ты хуже других людей? В минуту смерти будь мужчиной, Женя. Ведь ты родился на Северном Кавказе, а люди здесь всегда умели умирать…

Наша беседа затянулась до рассвета. К концу ее мальчик немного успокоился…

В таком духе я говорил с ним каждый день. Приводил примеры достойного поведения героев перед лицом смерти, смешивал воедино религию и материализм, рассказывал боевые эпизоды гражданской войны и борьбы горцев Кавказа против большевиков, вспоминал подходящие выдержки из Библии и истории России. Я никогда не обладал ораторскими способностями, но теперь старался говорить красноречиво, убедительно и понятно для мальчика. Это было тяжело и порою просто невыносимо, но еще невыносимее представлялась мне мысленно картина: красивый, стройный мальчик, ползающий в ногах у энкаведиста и целующий его пыльные сапоги!

Заключенные помогали мне беседовать с Женей и в один голос поддерживали все мои рассуждения. Они и, прежде всех, Федор Гак быстро поняли, для чего я это делаю.

Федор внимательно слушал наши беседы и сипел лростуженно:

— Ты, Женька, дядю Мишу слушай и ему верь! Вот я, старый уркач, старше его вдвое, а верю…

За две недели мне удалось добиться кое-каких успехов. Ужас исчез из глаз Жени и о возможности расстрела он теперь говорил и думал спокойнее. Наш староста тоже одержал победу, непосредственно касавшуюся мальчика. На ночные допросы Женю больше не вызывали. Видимо, лейтенант Крылов имел некоторое представление о длине рук Федора.

После полуночи со скрипом открылась дверь камеры и на пороге выросла фигура дежурного по корпусу. Он держал в руке лист бумаги.

С матрасов приподнялись головы заключенных и глаза их напряженно и тревожно впились в этот лист. Каждому из нас он был слишком хорошо знаком. По таким бумажкам вызывали на ночные допросы, на конвейер пыток НКВД.

Дежурный пошарил в списке глазами и произнес вполголоса:

— Степанов Евгений! Выходи!

Федор злобно-недовольным баритоном просипел:

— Не унялся Крылов! Опять в пацана въедается… На допрос, что-ли?

— Нет! — отрицательно покачал головой энкаведист и уронил тяжелые и страшные слова:

— Без вещей!

Сердце мое на секунду остановилось. Его, как бы, мгновенно сжала и отпустила чья-то очень холодная рука.

Камера ахнула. Федор сипло и длинно выругался. Вызов "без вещей" после полуночи, это значит — на расстрел. Мы давно ожидали этой минуты, но она пришла неожиданно.

Женя встал со своего матраса, бледный и дрожащий. Из груди его вырвался полувздох, полустон. Он беспомощно и растерянно обводил глазами камеру, а в руках мял полотенце. Мальчик понял, куда его поведут сейчас.

Заключенные обступили Женю. Они жали ему руку, хлопали по плечу, осыпали пожеланиями скорого выхода на волю и… отворачивались.

Со слезами на глазах он отвечал им:

— Да-да… Спасибо… До-свиданья…

— Выходи! — нетерпеливо повторил дежурный. Женя бросился ко мне. Я обнял его и, стараясь изо всех сил скрыть дрожь в голосе, сказал:

— Прощай, Женя, и ничего не бойся! Это… не больно и не страшно. Если ты не будешь бояться, то я часто, очень часто стану вспоминать тебя. Дай мне слово, что ты не будешь бояться.

Он ответил тихо и покорно:

— Хорошо, дядя Миша! Я не буду бояться… Прощайте!..

И здесь, в какую-то неуловимую долю секунды, удивительная и странная перемена произошла в мальчике. Черты его лица как бы сдвинулись со своих мест и отвердели. Еле заметная линия легла поперек лба к переносице, губы сурово сжались, и от углов рта протянулись к подбородку две морщинки. Из-под пушистых детских ресниц серьезно и строго смотрели на меня глаза не мальчика, а мужчины. Дрожь его тела сразу прекратилась. В это мгновение он вырос, стал взрослым.

— Даю слово! Я не боюсь! — сказал он голосом звонким, твердым и слегка огрубевшим, и отбросил в сторону полотенце…

Его увели. Дверь скрипя захлопнулась за ним и староста сиплым баритоном подвел итог только что совершившемуся:

— Был Женька Червонец и… нету! Кончился. Он медленно и широко перекрестился.

— Царствие ему небесное!

Огромный Петька Бычок смахнул со щеки слезу и промямлил бессвязно и уныло:

— Что уж тут?… Все на вышку пойдем. Так, что уж там?… Давайте спать ложиться…

Дни тюремной тоски и ожидания сменялись ночами допросов и пыток. Не было конца конвейеру НКВД. Я кочевал по тюремным камерам, встречаясь и расставаясь с десятками и сотнями разных людей. Они приходили в камеры и уходили в другие тюрьмы, концлагсри и на расстрел.

В этой беспрерывной смене людей, впечатлений и страданий я стал забывать Женю. Его образ потускнел, выцвел, сделался далеким и чужим. Уверенности в том, что его расстреляли, у меня не было. Даже в советских тюрьмах бывают чудеса и счастливцы; иногда из камер смертников выходят на волю. Могло это случиться и с Женей.

Совершенно неожиданно он напомнил мне о себе. В одну из тюремных камер привели энкаведиста, арестованного за то, что в пьяной компании приятелей пел антисоветские частушки. До ареста он служил в конвойном взводе пятигорского отдела НКВД. Ему приходилось водить на расстрел осужденных и он нам подробно рассказывал об этом.

— А вот один раз, — начал как-то рассказывать конвоир, — привели мы на вышку пацана. Глядим на него и удивляемся. Не боится пацан. Не дрожит и в ногах у коменданта не ползает. С ним еще другой сужденый был. Так тот весь пол комендантской камеры на пузе излазил, все наши сапоги перецеловал. А пацан его уговаривает:

— "Не надо бояться, дядя Петя! Ведь это не больно и не страшно. Умрем, как мужчины". Даже комендант этому удивился. — "Не боишься?" — спрашивает.

— "Нет, — говорит пацан. — Я дяде Мише слово дал".

— "А кто такой дядя Миша?" — опять задает вопрос комендант и получает, понимаете, очень даже гордый ответ: —"Это вам не нужно знать"…

Вторично, за все время в тюрьме, мое сердце на миг остановилось от сжатия холодной руки. Все еще не веря своим ушам, я хрипло и отрывисто выдавил из себя три слова:

— Как его имя?

— Чье? — удивленно спросил конвоир… — Мальчика…

— Женькой звали.

— Что же с ним? — стоном вырвалось у меня. Конвоир равнодушно передернул плечами.

— Шлепнули, конечно… Расстреляли, то-есть.

Всю ночь я не мог спать. Живым стоял передо мной образ мальчика, умершего, как мужчина. Его строгие, недетские глаза смотрели на меня из-под длинных пушистых ресниц с упреком, а губы шептали:

— Дядя Миша! Ты забыл? Забыл?…

Тогда, в ту тюремную ночь, я дал ему, мертвому, клятву помнить до последней минуты моей жизни…

Я помню. И если, когда-нибудь, Бог или судьба предоставят мне возможность расчета с советской властью, я, прежде всего, рассчитаюсь с нею за 13-летнего ребенка, которого в тюремной камере подготавливал к смерти.