ЛЮДИ СОВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ

Бойков Михаил Матвеевич

Глава 12 "СТАЛИНЦЫ"

 

 

— Откуда ты, такой красивый? Это была первая фраза, которую я услышал, очнувшись в новой камере. Надо мной склонились несколько каторжных физиономий обычного тюремного вида: одутловато-брюзглых, синевато-желтых, с мутными глазами и небрежно стриженой щетиной на подбородках. Одна из них и произнесла насмешливую фразу о моей "красоте", которая была не совсем обычна даже для тюрьмы.

Я лежал на матрасе мокрый, грязный и беспрерывно дрожащий, в одних кальсонах, с обмороженными ушами и пальцами и содранной с многих частей тела кожей. В таком виде меня, потерявшего сознание, надзиратели Санько притащили сюда. Заключенным здесь пришлось немало повозиться со мной, прежде чем я очнулся от обморока…

— Откуда ты? — повторил один из них. Я попытался было ответить, но не смог. Лихорадка трясла меня. Язык и дрожащие губы не повиновались мне и вместо слов изо рта вырывалось бессвязное бормотанье:

— Ва-ва-ва-ва… Тогда они наперебой начали задавать мне вопросы:

— Из подследственной камеры? С конвейера пыток? С воли?

Продолжая "вакать", я отрицательно замотал головой.

— Может из карцера?

Дважды "вакнув", я кивнул головой утвердительно.

— А что там очень холодно? — спросил кто-то. Отвечать на этот не особенно умный вопрос мне не пришлось. Один из заключенных отогнал других в сторону.

— Ну, чего вы пристаете к человеку с глупыми вопросами? Надо его сперва обогреть.

— Чем? — спросили у него.

— Вот скоро кипяток принесут. А пока… У кого лишняя одежда есть? Прикроем человека, — распорядился он.

На меня навалили чье-то рваное пальто, пару потрепанных пиджаков, дырявое одеяло и еще какие-то лохмотья. Было уже утро и скоро действительно принесли кипяток. Пить его сам я был не в состоянии. Губы и руки так дрожали, а зубы выбивали такую дробь, что кипяток расплескивался и проливался. Тогда заключенные стали меня поить. Один держал мою голову, а другой осторожно вливал мне в рот горячую воду. Я пил обжигаясь, но с величайшим удовольствием. По всему моему телу разливалось приятное, клонящее ко сну тепло, а мысли были переполнены искренней благодарностью к этим таким же несчастным, как и я, людям, просто и трогательно смягчающим мои страдания.

У того заключенного, который заботился здесь обо мне больше всех остальных, нашлась для меня поистине драгоценнейшая вещь. Попав сюда из отдаленного концлагеря, он сумел пронести в камеру маленькую берестяную коробочку вазелина, смешанного с гусиным жиром. Эта мазь спасла мои обмороженные пальцы и уши.

Я никогда не забуду этого заключенного, бывшего советского студента Анатолия Житникова, впоследствии расстрелянного.

Я проспал весь день и только вечером смог удовлетворить любопытство моих новых сокамерников, приставших ко мне с обычными для заключенных расспросами о том, как и давно-ли попал я в тюрьму и в чем обвиняюсь. Мой краткий рассказ об этом не удовлетворил их; они ему не поверили. Когда я кончил рассказывать, то был очень удивлен их оценкой моих слов и неожиданным требованием:

— Брось трепаться и скажи нам правду.

— Все рассказанное мною правда. Почему вы не хотите мне верить? — возмутился я.

Вместо ответа мне задали вопрос:

— Знаешь, куда ты попал?

Я еще раз обвел глазами камеру, ее темно-красные стены, двойные решетки, стальную дверь и ответил:

— Знаю. В камеру подрасстрельных. Я уже был в такой.

— А кто тут сидит, знаешь?

— Смертники, конечно.

— И за что?

— Думаю, что за всякие преступления и не преступления.

— Ошибаешься. Тут собраны исключительно сталинцы.

— То-есть, вы хотите сказать: коммунисты?

— Нет. Коммунистов среди нас мало. Но сюда сажают только тех, кто натворил что-либо против гнусной личности товарища Сталина. Поэтому и кличка у нас такая: "сталинцы". Понятно?.. А теперь скажи-ка нам, в чем ты провинился лично перед "отцом народов"?

— Да ни в чем же.

— Ну, дело твое. Не хочешь говорить и не надо. Многие в тюрьме скрывают от сокамерников подробности своих следственных дел. Только в камере смертников это бессмысленно. Ведь все равно тебя расстреляют..

Так и не поверили они моим утверждениям, что ни на "воле", ни в тюрьме я "личность отца народов не трогал". Даже наиболее интеллигентный из них, хотя и с самой каторжной физиономией, Анатолий Житников, отнесся к моему рассказу не без сомнений. Выслушав меня, он сказал:

— В тюрьме, конечно, всякое бывает. Но все-таки непонятно, почему вас сюда посадили. Может быть, тоже хотят превратить в "сталинца"?

— Может быть, — согласился я, пожав плечами.

— И почему ваш следователь не выполнил свое обещание?

— Какое?

— Он же обещал умертвить вас в "ледяной могиле". Или у него есть какие-то новые виды на вас?

— Не знаю.

В камере "сталинцов" было более двух десятков человек. Познакомившись с ними поближе, я убедился, что они обвинялись в преступлениях против личности "отца народов". Позднее, уже в другой камере, мне удалось узнать, что все они были расстреляны. Из них только четверых к смертной казни приговорил суд. Остальных казнили без суда.

То, в чем они обвинялись, считалось советской властью тягчайшими государственными преступлениями. Иосиф Джугашвили и люди, возведшие его на пьедестал "коммунобога", беспощадно расправлялись со всеми, кто смел расшатывать этот пьедестал, покушаться на усевшегося на нем "гениальнейшего" идола, сомневаться в его "божественности" или высмеивать ее.

 

1. Навязчивая идея

Из концлагеря, после пятилетнего заключения там, Анатолий Житников вышел не совсем нормальным. Оттуда он вынес подорванное здоровье, истрепанные нервы, жгучую ненависть к Сталину и ничем непоколебимое убеждение, что именно "отец народов" — и никто другой — виновен во всех постигших его, Житникова, несчастьях. Страстное желание рассчитаться за это со Сталиным превратилось у него в навязчивую идею еще в лагере.

Туда Житников попал по пустяковому "делу, за рассказывание антисоветских анекдотов, в которых кстати, фигурировала и личность "отца народов". Отбыв пятилетнее заключение, лагерник не вернулся к своей семье.

— Не хотелось отцу и матери неприятности доставлять. Ведь у нас семейные связи родителей с репрессированными детьми тоже преступление, — горько усмехаясь говорит Житников.

Несколько лет скитался он по СССР, живя и работая, где и как придется. О том, чтобы обосноваться на одном месте, жениться и обзавестись семьей, не думал. Все его мысли и чувства были заняты иным: планами расчета со Сталиным. Таких планов он придумывал множество, разрабатывал их до мельчайших деталей, но ни один из них выполнить было невозможно. И в Москве, и на Кавказе, и в Крыму "отца народов" слишком хорошо охраняли.

Знакомясь с разными людьми, завязывая с ними дружбу, выясняя их отношения к партии и советской власти, некоторых Житников посвящал в свои планы. Однако, ни один советский гражданин не поддержал его. Люди шарахались от него в ужасе или советовали "бросить глупые фантазии". Анатолий Житников был арестован при попытке проникнуть на территорию сталинской дачи в Кисловодске. Следователи на допросах выпытали у него все "террористические планы" и без суда препроводили его в камеру смертников.

Обо всем он может говорить, как вполне нормальный, интеллигентный и образованный человек, но только не о Сталине. Одна мысль об "отце народов" приводит его в бешенство, зажигая в глазах злобные огоньки безумия и превращая слова в бессвязный поток выкриков:

— Я ему!.. я его!.. рассчитаюсь!.. убью… разорву на куски… превращу в пепел… я его!..

С такими криками Анатолий Житников пошел и на казнь.

 

2. Два отца

В одной казачьей станице Кизлярского округа двадцатилетний комсомолец Тишка Петраков зарезал своего отца. До прибытия милиции на место преступления убийцу задержали соседи-казаки. Он стоял со связанными сзади окровавленными руками в окружившей его кольцом толпе, озираясь, как затравленный волк и молчал. Молчала и толпа, разглядывавшая его с любопытством и отвращением. Подобного случившемуся преступлению в станице еще никогда не было.

Только один из казаков, старик Веретенников бросил убийце несколько фраз осуждения и упрека:

— Эх, Тишка, Тишка! И как у тебя рука на отца поднялась? Ведь он тебе родной был, а не какой-нибудь "отец народов"…

Петракова допрашивали и судили в Кизляре. На допросе он рассказал следователю подробно об убийстве и о том, как его задержали, упомянув при этом и слова Веретенникова. Этими словами следователь заинтересовался больше, чем преступлением.

— Расскажите мне подробнее о вашем старом контрреволюционере. Это очень важно. Если нам с вами удастся его разоблачить, то я постараюсь добиться для вас смягчения приговора, — пообещал он подследственному.

— Что же еще рассказывать? Он рядовой колхозник. Больше ничего такого не говорил. Против власти не выступал.

— А вы подумайте…

Убийца подумал и под руководством следователя "придумал"…

За убийство отца Петракову грозило пятилетнее тюремное заключение, но суд в его деле нашел смягчающие вину обстоятельства. В приговоре суда, между прочим, было написано:

"Принимая во внимание чистосердечное раскаяние подсудимого, а также то, что он совершил убийство, находясь в пьяном виде и во время спора о политике с отцом, который был противником советской власти и выступал против нее, приговорить Петракова, Тихона Алексеевича к двум годам лишения свободы условно…"

Жители станицы были удивлены и возмущены этим приговором, но открыто критиковать его не рискнул никто. Только старый казак Веретенников, арестованный за непочтительное выражение о чужом "отце" и превращенный следователем и Тишкой Петраковым во "врага народа", пользовался в камере смертников неограниченной свободой слова так, как ему хотелось.

 

3. Новогоднее пожелание

Под новый 1937 год в краевом земельном управлении была устроена вечеринка с обильной выпивкой. Ею руководители управления хотели несколько ослабить и рассеять панику, охватившую управленческих работников после ареста нескольких десятков их сослуживцев.

Выпивка началась тостом, сказанным начальником управления:

— Первый стакан вина, товарищи, выпьем за нашего дорогого вождя, учителя и друга, за гениального отца народов товарища Сталина и пожелаем ему долгих лет жизни.

Молодой счетовод Лева Шапиро, как бы заканчивая этот тост, шепнул сидевшему с ним рядом приятелю:

— Чтоб он дожил до момента, когда его повесят. Шепнул, но сейчас же испугался и поспешно добавил:

— Сеня! Очень прошу. Будем считать, что ты от меня ничего не слыхал.

— Лева! Об чем разговор? Мы же свои люди, — шопотом ответил приятель.

Все обошлось бы благополучно для обоих, но вскоре после Нового года Сеню объявили "врагом народа* и арестовали. Под нажимом "методов физического воздействия" он "завербовал" нескольких сослуживцев, в том числе и Леву, приведя в качестве доказательства враждебности последнего его новогоднее пожелание "отцу народов". Арестованный Лева Шапиро, после короткого знакомства с теломехаником, показания своего приятеля подтвердил…

Для враждебности к Иосифу Джугашвили у счетовода Шапиро были веские основания. Некоторые его родственники погибли в тюрьмах и концлагерях, когда кончился НЭП.

 

4. Романс

Краевой комитет по делам искусства прислал из города Кисловодска в совхоз № 25 бригаду артистов. Они должны были, как о том говорилось в постановлении комитета, "обслужить идеологически выдержанной и культурной эстрадно-концертной программой досуг рабочих совхоза и этим способствовать повышению производительности их труда".

Концерт артистов состоялся вечером в совхозном клубе. Его программа особенным разнообразием не отличалась: песни о Сталине и партии, чтение стихов на колхозно-совхозные темы и юморесок из журнала "Крокодил", советские частушки и танец "Яблочко" из балета "Красный мак".

"Вывозил" эту довольно скучную, но зато идеологически выдержанную программу артист Гулевич-Гулевский. Не будь его, совхозники наверно освистали бы артистов. Он был мастером почти на все руки, хотя и не очень "идеологически выдержанным". Выступал в качестве конферансье и лихо отбивал чечетку, показывал фокусы и пародировал цыганские романсы.

Зрители награждали его дружными аплодисментами. Особенно понравился им один из романсов в исполнении Гулевича. И не столько романс, сколько клоунские жесты, которыми певец сопровождал, его. Жестикулируя в сторону висевшего в глубине сцены большого портрета Сталина, Гулевич пел:

— Живет моя зазноба В высоком терему, А в терем тот высокий Нет входа никому…

Публика перемигивалась, хохотала и громко аплодировала остроумному артисту. Не понравилось его выступление только некоторым коммунистам да совхозному уполномоченному НКВД. Об этом он заявил Гулевичу-Гулевскому в беседе наедине после концерта. Закончилась же эта беседа в Краевом управлении НКВД.

— Жестикуляция-то у вас тогда получилась случайно или намеренно? — спрашиваю я у Гулевича-Гулевского.

— Какое там случайно, — машет он рукой. — Перед концертом присмотрелся я к совхозникам и вижу, что они против советской власти во как настроены. Ну и решил доставить им удовольствие. А из удовольствия вот что получилось.

— Раскаиваетесь теперь?

— Ну, а как же? Ведь никому не хочется из-за пустяков под пулю идти.

 

5. Намек

Пятигорский кавалерийский полк праздновал двадцатую годовщину Красной армии. Программа празднования состояла из обычных в таких юбилейных случаях двух отделений; в первом было торжественное заседание с речами, во втором — концерт красноармейской самодеятельности.

После речей полкового и городского партийного начальства, от имени отличников военной учебы выступил лучший из них — красноармеец Федор Клим-чук. Его речь, переполненная обязательствами и клятвами верности большевистской партии и правительству, была заранее составлена политруком и утверждена партийным бюро полка. Оратор только заучил ее наизусть и на торжественном заседании повторял по памяти, стараясь не сбиться, не выпустить из нее ни одного слова и ничего к ней не прибавлять. Только в самом конце Климчук позволил себе вставить в речь одну собственную фразу, которой, по его мнению, там нехватало. Он громко, как лозунг, выкрикнул ее:

— Товарищи! Будем смелыми, как Сталин! Этот выкрик вызвал совершенно неожиданный для Климчука эффект. Физиономии сидевшего в президиуме полкового и городского начальства вытянулись, покраснели, а затем побледнели. Секретарь горкома партии с перепугу икнул, командир полка отрывисто крякнул, а политрук, писавший протокол заседания, сломал карандаш. Из затемненного зала послышались смешки красноармейцев, а в задних рядах кто-то даже громко захохотал. Первым оправился от неожиданности председательствовавший в президиуме заместитель начальника штаба дивизии. Он вскочил из-за стола и крикнул в зал:

— Торжественное заседание объявляю закрытым! После десятиминутного перерыва начнется концерт!..

Слушать и смотреть этот концерт Федору Климчуку не пришлось. Еще до начала концерта он сидел "на губе" — в полковом арестном помещении — недоумевая, за что же, собственно, его туда посадили. Не рассеялось его недоумение и на последовавших затем допросах в краевом управлении НКВД.

Допрашивали Климчука поочередно несколько следователей. Первый из них рычал, ругался и требовал "признаний". Второй был явно смущен и обрывал подследственного, когда тот пытался изложить ему окончание своей речи на торжественном заседании в полку. Третий смотрел на Климчука с любопытством и спрашивал:

— Неужели ты до сих пор не понимаешь, какое преступление совершил? Неужели это до тебя все еще не доходит?

— Не понимаю. Не доходит, — разводил руками подследственный.

— Ты сделал злостный контрреволюционный намек.

— Какой намек? На кого? Когда?

— Ну, я твои антисоветские намеки объяснять не стану. За это и меня арестовать могут, — заявил следователь.

Только в камере смертников объяснили Федору Климчуку "состав его преступления":

— Ведь Сталин величайший трус. Это многим известно. В твоей речи ты сделал намек на его трусость и призывал красноармейцев также быть трусливыми.

 

6. Речь с опечаткой

Секретарь райкома партии прислал в редакцию районной газеты написанную им статью о речи Сталина, посвященной советской конституции. Эта речь автором статьи была названа гениальной, незабываемой, вдохновляющей на подвиги и, конечно, исторической. Последнее слово повторялось в статье четыре раза.

Получив газету на следующий день рано утром, секретарь с удовольствием увидел свою статью, занявшую всю первую страницу газеты. В нее был "вверстан" и портрет автора, искусно отретушированный и "омоложенный" редакционным художником. На газетной фотографии автор выглядел, гораздо красивее, чем в жизни и лет на десять моложе.

Районный "вождь" отодвинул в сторону все папки с партийными делами и протоколами и, поудобнее развалившись в кресле, углубился в чтение. С довольной улыбкой смаковал он каждое слово своей статьи, и вдруг глаза его полезли на лоб. В статье, в его статье были такие контрреволюционные выражения, которые не то, что написать, но даже допустить в свои самые сокровенные мысли он никогда бы не посмел. Дрожащими руками схватился секретарь за телефон и начал трезвонить в редакцию районной газеты…

Перепуганный редактор минут через десять примчался в райком партии.

— Я вас слушаю, товарищ секретарь!

— Слушать мало! Смотреть надо, товарищ! А ты куда смотришь? — набросился на него районный "вождь".

— То-есть, в каком смысле?

— В газетном. Почему контрреволюцию в газету допускаешь?

— Какую контрреволюцию? Где?

— Вот здесь. Читай! — ткнул пальцем в газетный лист секретарь.

Редактор дрожащими губами прочел:

"— Эта истерическая речь товарища Сталина…"

— Н-ну? — угрожающе промычал секретарь.

— Опечатка получилась. Досадная опечатка, — попытался дать объяснение редактор.

— А дальше? Тоже опечатки? Дальше слово "истерическая" было повторено три раза. Секретарь райкома колотил кулаком по столу.

— Кто виноват?! Кто искалечил мою статью? По чьей вине в газете речь товарища Сталина смешана с контрреволюционной опечаткой? И кого за эту речь с опечаткой надо посадить в тюрьму?

— Выясним, товарищ секретарь. Расследуем. Найдем виновных. Доложим вам, — успокаивал его редактор.

— А меня до того в НКВД потянут? Нет! Выяснять будем немедленно. Зови по телефону всех твоих борзописцев ко мне. И типографию тоже. Быстро!

— Слушаюсь!..

Работников редакции и типографии допрашивали в райкоме, хотя и без особенного пристрастия, но с шумом, криками, угрозами и множеством придирок. Допросом руководил уполномоченный НКВД, специально и спешно приглашенный для этого секретарем райкома.

Виновников "речи с контрреволюционной опечаткой" было обнаружено трое: наборщик типографии, в слово "историческая" поставивший букву е вместоо, корректор, не заметивший этой ошибки, и секретарь редакции, который, бегло просмотрев пробные оттиски газетных страниц, также не обратил внимания на ошибку. Главным виновником был признан наборщик Иван Михеич, 67-летний старик.

— Как ты допустил в наборе одинаковую ошибку четыре раза? Говори откровенно! Ничего не скрывай. Признавайся, — допытывался у него уполномоченный НКВД.

— Чего же скрывать? — растерянно чесал в затылке Михеич. — Стар я стал, плохо вижу, буквы путаю. А тут еще разные люди сколько уж дней твердят, что будто речь Сталина истерическая.

Эта последняя фраза погубила не только Михеича, но и еще нескольких человек. На конвейере пыток теломеханики заставили наборщика назвать всех, от кого он слышал об "истерической" речи. Все им "завербованные", а также секретарь редакции и корректор типографии без суда получили по 10 лет лишения свободы. Старый наборщик пострадал больше других. Его отправили в камеру "подрасстрельных сталинцов".

 

7. Агитация тоном

Кроме странной фамилии Дульцинеев, Терентий Наумович, счетовод районной конторы "Союзплодоовощтреста" обладал еще и странной привычкой. Слова его почти всегда расходились с тоном, которым он их произносил.

Спрашивают, например, его:

— Скажите, какого вы мнения о Николае Петровиче? Терентий Наумович отвечает тоном, в котором смешаны неприязнь, осуждение, презрение и насмешливость:

— Николай Петрович? Да ведь это же… Здесь Терентий Наумович делает многозначительную паузу и его собеседник ждет, что сейчас будет произнесено какое-либо ругательное слово, например, подлец. Но Терентий Наумович заканчивает мрачно и злобно:

— Замечательнейший и милейший человек. И подумав, добавляет еще мрачнее:

— Чтоб ему…

Опять, пауза, закончить которую так и просятся слова: подохнуть, свернуть шею, сесть в тюрьму. Но с губ Дульцинеева срывается окончание фразы, резко противоречащее его тону:

— Сто лет жить…

Такую привычку Терентия Наумовича его знакомые называли дурной и даже опасной, советуя ему отучиться от нее. Он не внял совету знакомых и, в конце концов, они оказались правы. Привычка Дульцинеева привела его в тюрьму.

На занятии кружка политграмоты, который Терентий Наумович посещал "в добровольно-принудительном порядке", его спросили:

— Что вы знаете о жизни и революционной деятельности товарища Сталина?

Дульцинеев начал отвечать руководителю кружка своим обычным угрюмо-зловещим тоном, с многозначительными паузами. При этом он говорил несколько сбивчиво:

— Сталин это такой… выдающийся вождь нашей партии… Этот… гений эпохи, которого нужно… прославлять…

Тон и паузы Дульцинеева очень нравились слушателям кружка, у которых никаких оснований питать теплые чувства к Сталину не было. Два десятка сидевших за столом работников конторы "Плодоовощтреста" насмешливо и ехидно улыбались. Однако, руководитель нахмурился и прервал отвечавшего ему:

— Отчего это у вас, товарищ, такой тон некрасивый? Будто вы не урок отвечаете, а на каком-то общем собрании выступаете с разоблачениями врага народа. Попробуйте-ка говорить веселее.

Терентий Наумович попробовал, но безуспешно; тон остался прежним.

Кто-то из сексотов в тот же день донес управлению НКВД о Дульцинееве. Вечером его пригласили туда.

— Расскажите нам о Сталине.

— Что именно? — дрожа спросил Дульцинеев.

— То, что вы рассказывали сегодня на уроке политграмоты.

Он рассказал. Энкаведисты неодобрительно покачали головами.

— Все ваши слова идеологически выдержанные, но тон злостно-антисоветский…

Терентий Наумович Дульцинеев был обвинен в "злостной контрреволюционной агитации тоном против вождей партии и правительства".

 

8. Особое мнение

Дворник Ефим Бородулин о советском правительстве имел особое мнение. Однажды, находясь в нетрезвом состоянии, он его высказал приятелям:

— Эх, ребята! Несерьезное у нас правительство:

Иоська, Савоська да Лазарь с братьями. И ни у кого из ких солидности нету. А вот при царе солидность была.

Подвыпившие приятели, заинтересовавшись оригинальным, но не совсем им понятным мнением дворника, потребовали у него объяснений.

— Пояснять тут нечего, — сказал Бородулин. — Все видно, как на ладони, окромя, конешно, серьезности да солидности. Иоська, всем вам известный, ходит во главарях под разбойной кличкой Сталин. По-русски до сих пор не научился разговаривать, как следует.

— Это верно, — поддержал дворника один из приятелей. — Слыхал я, как он по радио болтает: " — Товары-щи! Рабочий класс положил на нас балыцой задача.

— А кто такие Савоська и Лазарь? — спросил другой приятель.

— Молотова иначе, как Савоськой, не назовешь, а Лазарь с братьями это ж вся семейка Кагановичей, — ответил дворник…

Слух об "особом мнении" Ефима Бородулина быстро достиг ушей энкаведистов. Логическим последствием этого была посадка в тюрьму дворника и его троих приятелей. Их рассадили по разным камерам смертников ставропольских тюрем.

 

9. Портреты

Колхозник средних лет Кирилл Солтыс плосколицый, тупой и очень забитый. Плоское лицо и тупость у него от рождения, а забитым его сделала семилетняя колхозная жизнь.

О своем "деле" он рассказывает косноязычно, тяжело и с натугой, будто языком камни ворочая:

— Так вот, значит… дочка у меня Санька. В школе, значит, того… обучалась. Одного разу учительша ихняя наделила их, детей значит, патретами Сталина… Приносит это Санька патрет того… домой. Ну, куды его девать? В хате того… несподручно. Там в переднем углу иконы висят. Так я, значит, порешил присобачить патрет в сенях над умывальником. Ну, приколачиваю его гвоздем к стенке. А милиционер как раз того… в двери заглянул.

— Ты чего, — спрашивает, — вождя в неподходящем месте вешаешь?

— А не все-ли равно, — говорю, — где ему висеть?

— Да тут же у тебя всякое барахло, — попрекает милиционер, — умывальник, метла, помойное ведро.

— Патрет, — отвечаю, — помойному ведру не помешает.

— Ну, милиционер того… ушел, а вскорости за мной из НКВД пришли. И вот ни за что гоняют трудящего человека по тюремным камерам. Да еще расстрелом… того… грозятся…

Пантелей Андреевич Лузгин в камеру "подрасстрельных" попал тоже по "портретному делу".

Работал он в одном совхозе сторожем и вздумалось ему, в недобрый видимо час, заняться не своим делом. Взялся старик за уборку захламленного и замусоренного совхозного клуба, хотя делать это никто его не заставлял. Сперва он вымел из клубных комнат мусор, со стен смахнул паутину, помыл окна, а затем увлекся чисткой, висевших на стенах, засиженных мухами и запыленных портретов вождей партии и правительства.

За этим занятием и застал его заведующий клубом, комсомолец Тютюшников. Старик, стоя на скамейке, поплевывал на застекленный портрет Сталина и вытирал его грязной тряпкой. Увидев это "кощунство", Тютюшников ужаснулся и воскликнул:

— Товарищ Лузгин! Что ты делаешь? Пантелей Андреевич подмигнул ему:

— Товарища Сталина купаю.

— Да ведь ты же на него плюешь!

— Ничего. Он от этого чище будет.

Заведующий клубом ужаснулся еще раз и побежал с доносом к совхозному уполномоченному НКВД.

Вечером за стариком Лузгиным приехал из города "черный воронок".

 

10. Идеологически невыдержанный сон

Слесарь машинно-тракторной станции Иван Луковкин в обеденный перерыв рассказывал ремонтным рабочим:

— Ну и сон мне приснился прошлой ночью. Вижу я во сне чистое поле. А по тому полю будто скачет Сталин верхом на козе. И сидит он на той козе головой к хвосту. Приснится же такая пакость.

Рабочие смеялись и просили рассказать им этот сон во всех подробностях. Луковкин рассказывал, захлебываясь от смеха и придумывая всякие юмористические дополнения к своему сновидению…

Окончание этого веселого, но "идеологически невыдержанного" сна было очень печальным для увидевшего его. Вторично рассказывать о Сталине верхомна козе Луковкину пришлось на допросе у следователя НКВД.

 

11. А п ч х и!

Областная сберегательная касса досрочно и с превышением выполнила план "добровольно-принудительного" размещения нового государственного займа среди трудящихся. По этому поводу из центра последовало распоряжение, чтобы работники сберкассы написали и послали письмо Сталину. Письмо, как полагается в подобных случаях, должно было состоять из рапорта Сталину об успехах сберкассы "на финансовом фронте", социалистических обязательств на будущее перед Сталиным и множества приветствий ему же.

Партийный комитет сберкассы все это написал, согласовал с обкомом ВКП(б) и отделом НКВД, а затем "поставил на обсуждение производственно-финансового коллектива". Обсуждение заключалось в том, что служащие и немногочисленные рабочие сберкассы на своем общем собрании должны были прослушать чтение текста письма и, под аплодисменты, единогласно его утвердить. На собрание пришли все работники областной сберегательной кассы. Притащился даже младший кассир Юрий Жигалин, бывший в отпуску по болезни. Он хотя и имел бюллетень от врача о временной нетрудоспособности, как заболевший гриппом, но не явиться на собрание не рискнул.

По установленному для таких собраний ритуалу сначала были избраны деловой президиум во главе с секретарем партийного комитета и почетный президиум во главе со Сталиным. Затем начальник областной сберкассы сделал полуторачасовой доклад "Займовая кампания и наши задачи на финансовом фронте". После этого один из активистов, обладавший зычным голосом, начал читать текст письма Сталину.

Первые пять минут чтение шло гладко и скучно. Чтец зычно и монотонно читал; слушатели, скучая, внимали ему. Но вдруг чтение неожиданно было прервано. При произнесении имени Сталина в самом патетическом месте письма из глубины зала раздалось громкое чихание. Чихнул Юрий Жигалин — громко, протяжно и даже как-то с надрывом:

— А-апчхи-и!

Активист вздрогнул, прервал чтение, покосился на чихнувшего и, помедлив секунду, продолжал:

— Мы обещаем вам, дорогой товарищ Сталин… Конец этой фразы был заглушен двумя короткими и резкими, как револьверные выстрелы, звуками:

— Апчх! Апчх!

— Товарищ Жигалин, — сказал, поднимаясь из-за стола, председатель президиума. — Чего это вы расчихались на таком ответственном собрании? Призываю вас к порядку.

— Грипп замучил, товарищ председатель, — попытался оправдаться младший кассир, но начальник сберкассы сердито шикнул на него.

Жигалин сел, коротко и приглушенно чихнув. Чтец еще раз попробовал произнести незаконченную им фразу:

— Обещаем вам, дорогой товарищ Сталин… Младший кассир оборвал ее продолжительным чохом, похожим на рыдание:

— А-а-апчхи-и-а-а-ай!

— Дорогой товарищ Сталин! — заорал чтец, стараясь заглушить Жигалина.

В ответ раздалось завывающе:

— Апчхиу-у-у!

— Сталин, — в отчаянии выдохнул запарившийся чтец, вытирая платком пот со лба

И сейчас же младший кассир откликнулся, какэхо:

— Апчхи-хи-хи-хи!

На этот раз засмеялись и в зале.

Продолжать чтение не было никакой возможности. Как только чтецом произносилось слово "Сталин", сейчас же Жигалин заглушал его чиханием. Получалось нечто вроде условного рефлекса, грозившего собранию срывом. Наконец, члены президиума, вскочив со своих мест, закричали чихающему:

— Замолчите! Престаньте чихать! Это безобразие! Классово-враждебная вылазка! Вы умышленно срываете собрание!

— Товарищи! Апчхи! Я не виноват. У меня же грипп. Апчхи! — со слезами на глазах протестовал Жигалин против этих обвинений.

Чтение письма Сталину удалось закончить лишь после того, как младший кассир был выведен из зала собрания…

В другое время за свое "вредительское" чихание Юрий Жигалин, пожалуй, получил бы выговор от начальства, но в разгар "ежовщины" ему дали больше.

 

12. Усмешка

Михаила Бурловича тоже причислили к категории "сталинцев", но обвинение его совсем уже дикое. Никогда он не выступал против Сталина, никому ничего о нем не говорил, а лишь усмехался, если при нём упоминали об "отце народов". И усмешка эта была горькой.

Работал Бурлович кузнецом на моторо-ремонтном заводе и учился в вечерней школе малограмотных для взрослых. Преподаватели — коммунисты и комсомольцы — часто на уроках рассказывали учащимся о Сталине. Кузнец слушал и усмехался своей обычной горькой усмешкой.

Его усмешку заметили и донесли о ней, "куда следует". На допросе в управлении НКВД выяснилось, что Бурлович сын раскулаченного, семья которого из Белоруссии выслана в один северный концлагерь.

И молодой кузнец Михаил Бурлович был расстрелян за… усмешку.