Прошла неделя, началась вторая, а Шабалин меня не вызывал.

Холодногорцы, которым я сообщил о моей необыкновенной беседе с ним, говорили:

— Обещания твоего следователя — обычная трепня энкаведиста. Иногда им приходят в голову фантазии поболтать с подследственниками о всяких посторонних вещах. Он от нечего делать потрепал языком с тобой, а теперь про тебя забыл и занимается более интересными и выгодными для него собственными делами.

Староста Юрий Леонтьевич был иного мнения:

— Наверно Шабалина арестовали и он не успел закончить следствие по вашему делу.

Однако, предположения и холодногорцев и их старосты оказались ошибочными. В конце второй недели Шабалин все-таки вызвал меня.

Поздоровавшись с ним, я сказал:

— Не надеялся я еще раз встретиться с вами. Думал, что меня вызывают опять к новому следователю. Он улыбнулся скупо и угрюмо.

— Новых следователей у вас больше не будет. Я закончил ваше дело…

На миг дыхание прервалось у меня и сердце перестало биться. С трудом я выдавил из себя хриплый шопот вопроса:

— Что же теперь? Расстрел?

Он отрицательно качнул головой вправо и влево.

— Подводить вас под пулю я не собирался.

Облегчение и сожаление смешались вместе с равнодушием в моих мыслях и сердце. Ни жить, ни умирать мне не хотелось. Вообще не хотелось ничего. Глядя на угрюмо улыбающееся лицо следователя, я хотел что-то спросить, но никак не мог сообразить, что именно. Мысли мои разбрелись. Наконец, кое-как собрав их, я сказал:

— Если не расстрел, то наверно полная катушка. Двадцать пять лет? Да? И суд?

— Нет, — коротко ответил он. — Суда не будет.

— Тогда, сколько же?

— Ничего.

— Как ничего?

— Так. Вы пойдете на волю.

— Когда? — растерянно выдохнул я.

— Сегодня…

— Но, как же так, гражданин следователь, — заговорил я, несколько придя в себя от изумления. — Ведь это же просто невероятно!

— Разве вы не рады? — спросил он.

— Не то, чтобы не рад, а чрезвычайно поражен неожиданностью. Чего угодно ожидал, но только не этого.

— В тюрьме часто бывают неожиданности. Впрочем, в вашем освобождении ничего неожиданного нет. Вообще сейчас идет разгрузка тюрем для нового набора заключенных из Красной армии.

— Вы говорите "вообще" так, как будто за этим словом должно последовать и "в частности".

— Оно сейчас и последует. Мне, видите-ли, очень обидно, после двадцатилетней работы в органах ЧК-ГПУ-НКВД, быть арестованным и расстрелянным, не имея возможности отомстить моим убийцам. Поэтому, я прошу вас, — голос его слегка дрогнул, — отомстите за меня!

— Позвольте, гражданин Шабалин, — воскликнул я, удивляясь все больше. — Как же это возможно? Это что же, мне придется убивать ваших убийц? Устраивать на них покушения? Заниматься террором? На такие уголовно-политические дела я все-таки неспособен.

— Успокойтесь. Ничего этого вам делать не нужно, — возразил он. — Я хочу, чтобы орудием моей мести стало… ваше перо.

— Каким образом?

— Сейчас объясню. Вы — журналист и можете написать правду о том, как здесь мучают и убивают людей и кто делает все это.

— Написать? А кто будет печатать? И, кстати, за подобное писательство полагается расстрел без всяких тюрем и концлагерей.

— Я не требую от вас этого сейчас. Напишите, когда вам представится возможность.

— А если, гражданин следователь, ваши слова. провокация?

— Мне теперь не до провокаций. Не сегодня-завтра меня арестуют.

— Так скоро?

— Да. Проект приказа о моем аресте уже готов. Сегодня вечером его отнесут на подпись начальнику управления.

— Могу вам только посочувствовать, как будущему заключенному.

— Благодарю… Итак, вы согласны писать?

— Н-не знаю, право…

— Имейте ввиду, что в случае вашего отказа я еще успею передумать и не выпустить вас из тюрьмы. Все ваши товарищи по работе в редакции согласились выполнить мои требования.

— Как самочувствие моих товарищей?

— Они на свободе. За исключением вашего редактора. Он будет выпущен позднее.

— Вот как? Ну, я рад за них и к ним… присоединяюсь.

— Дайте мне слово!

— Что ж, приходится дать… А вы ему поверите?

— Попробую. Ведь вы родились на Северном Кавказе?

— Да.

— Обычно северокавказцы свое слово держат. Но если вы его нарушите, я буду вам мстить… из могилы. Мои глаза от удивления полезли на лоб.

— Неужели вы верите в загробную жизнь? — спросил я.

Еле заметная краска покрыла его бледные холеные щеки.

— Н-ну, это мое личное дело, — ответил он, запнувшись.

— Может быть и в Бога веруете?

— Как вам сказать? В Бога, пожалуй, не верю, но какой-то высший разум, несомненно, существует. Без него ничто не смогло бы появиться на земле. Даже НКВД… Впрочем, все это отвлеченные вопросы. Давайте перейдем к более практическим.

Он порылся в ящике письменного стола, вытащил оттуда маленькую книжку в темно-сером переплете и протянул ее мне.

— Возьмите ваш паспорт!

Я схватился обеими руками за этот, самый необходимейший для любого советского гражданина, документ. Паспорт действительно был мой. Перелистывая его, я сказал Шабалину:

— Мне все-таки не верится, что вот так просто я выйду отсюда на волю.

— Чем же мне вас убедить? Может быть, этим?—

спросил он, улыбаясь и протягивая мне небольшой листок плотной бумаги. — Это ваша "путевка в жизнь". Помните кинофильм с таким названием из жизни беспризорников?

— Помню, — машинально ответил я, пробегая глазами бумагу.

Сверху, в левом ее углу стоял штамп, а внизу — печать северо-кавказского краевого управления НКВД. Между штампом и печатью были несколько строк:

«СПРАВКА.

"Дана Бойкову Михаилу Матвеевичу в том, что он содержался под стражей с5/VI111937 года по 11/111939 года и освобожден в связи с прекращением дела.

"Справка видом на жительство служить не может".

Рядом с печатью на этой бумажке красовались подписи начальника первого спецотдела управления НКВД Устинова и инспектора Юдина*)…

— Теперь верите? — спросил Шабалин, когда я кончил читать.

— Не совсем, но больше, — ответил я.

— Потом поверите… Ну-с, товарищ Бойков, вот вы и свободный человек.

В тюрьме я так отвык от слова "товарищ", что, услышав его из уст следователя, с недоумением вскинул на него глаза.

— Почему товарищ?

— А как же вас называть? Ведь вы уже не заключенный.

— Я никак не могу привыкнуть к мысли об этом.

— Начинайте привыкать поскорее. И постарайтесь больше не садиться в тюрьму. В следующий раз можете из нее и не вырваться.

— Все мы под НКВД ходим.

— Надо уметь ходить.

— Видимо, я не умею.

— Кое-какому хождению могу вас научить. Прежде всего, уезжайте с Северного Кавказа подальше. Смените имя и фамилию, профессию и, — главное, — паспорт. Он у вас запачкан.

— Чем?! — воскликнул я, разглядывая паспорт.

— Нашими чернилами, — ответил Шабалин. — Дайте-ка мне его на минутку.

Я подал ему темно-серую книжечку. Он раскрыл ее и, указывая на первую страницу, сказал:

— Видите эти две черточки, образующие тупой угол? Они еле заметны и похожи на летящую птичку. Левое крылышко ее слегка загнуто. По этому признаку любой милиционер сразу определит, что вы были под следствием по 58-й статье и освобождены без осуждения. Если бы вас осудили. а затем, после отбытия срока, выпустили на волю, то оба крылышка птички были бы загнуты.

Взглянув на страничку моего паспорта, я действительно обнаружил там "птичку" из двух еле заметных черточек, сделанных светло-фиолетовыми чернилами. Она была безобидна и даже симпатична на вид и ничем не выдавала своих предательских свойств.

— Так вот, — продолжал Шабалин, — ваш пачпорток вы постарайтесь заменить другим, таким, в котором бы не было никаких следов пернатых.

— Но, как это сделать? — спросил я.

— Ну, это не трудно, — ответил он. — В тюрьме вы, вероятно, познакомились с уголовниками, а они умеют сделать любой фальшивый документ, ничем не отличающийся от настоящего. И, кстати, еще один совет. Не говорите никому о том, что вы видели, слышали и перенесли в тюрьме. Поменьше болтовни и крепче держите язык за зубами.

— Вы наверно потребуете от меня подписку о неразглашении?

— В другое время потребовал бы, а теперь не стбит. Ваше дело я сдам в архив и оно, конечно, переживет меня. Прежде, чем им кто-нибудь заинтересуется снова, мой труп успеет превратиться в ставропольский чернозем. Но помните: не болтать — в ваших интересах.

— Не беспокойтесь. В тюрьме я научился быть молчаливее могилы.

— Вот и отлично. Вообще держитесь подальше от политики и НКВД, и не вмешивайтесь в общественные, партийные, комсомольские и всякие такие дела. Беспартийных мы, — в процентном отношении, — сажаем все же меньше, чем коммунистов и комсомольцев…

— Спасибо за советы.

— Не за что… Ну-с, а теперь…

Он протянул мне руку. Я нерешительно пожал ее» не сумев скрыть дрожи отвращения. Он заметил это и упрекнул меня:

— Противно пожимать руку энкаведиста? А ведь я вам ничего плохого не сделал.

Я поспешил исправить свою оплошность:

— Н-нет… не противно, но это у меня… нервы. Шабалин засмеялся.

— Знаю я эти подследственные нервы. Следователь и арестованный — всегда враги. Но не будем об этом говорить. Сейчас вы должны пойти в комендатуру. Там оформят ваше освобождение… Идите, товарищ Бойков. Я оглянулся по сторонам, ища глазами привычного мне спутника и спросил:

— А конвоир?

— Он вам не нужен, — ответил Шабалин. — Ведь вы же свободный человек. Прощайте. Желаю вам удачи» иди — фарта, как говорят уголовники.

— Спасибо… Прощайте…

В комендатуре скучающий и невыспавшийся дежурный, мельком просмотрев мой паспорт и справку об освобождении, крикнул через плечо в соседнюю комнату:

— Митя! Иди сюда!

Из комнаты, не торопясь и лениво почесываясь, вышел Митя, видимо помощник дежурного. Это был парень лет тридцати с туповато-дерзкой физиономией, украшенной лихо вздернутым кверху, очень курносым носом. По выражению его физиономии можно было определить, что он тоже не выспался и явно недоволен причиняемым ему мною беспокойством.

— Чего вам, товарищ начальник? — недовольно пробурчал Митя.

Дежурный кивнул головой на меня.

— Оформи этого, Митя!

Энкаведист взял у дежурного справку и паспорт, помял их в руках и угрюмо буркнул мне:

— Ну, давай!

— Что давать? — спросил я.

— Давай, пошли!

— Куда?

На этот вопрос он дал обычное в НКВД невразумительно-стандартное объяснение:

— Там увидишь…

И я увидел, спустя минуту или две, старого знакомого, так называемый "собачник" — зал при комендатуре, в котором арестованные ждут вызовов на допросы. Митя ввел меня в него из коридора, втолкнул в одну из досчатых комнатушек, пристроенных к стенам и, заперев на замок, удалился.

Такой неожиданный итог моей беседы с Шабалиным привел меня в состояние полной растерянности. Поверив в освобождение после долгих сомнений, я был потрясен тем, что вместо него попал в давно опостылевший мне "собачник". Бессильно свалился я на вделанный в пол табурет и, когда моя растерянность несколько прошла, обрушил на голову Шабалина целый поток ругательств. Я ругал его громко, во весь голос, всеми тюремными словами, какие только мог вспомнить. Эту ругань прервал голос Мити, донесшийся ко мне через запертую дверь досчатой комнатушки:

— Эй, ты, который внутре? Где твои вещи? Не поняв, что он хочет, я спросил:

— Какие вещи?

— Ну, твой сидор. Ты где сидел? Я назвал ему камеру.

— Ага! Ну, давай, сиди, — еле слышно пробурчал Митя.

Я окликнул его, но он не отозвался; видимо, ушел из "собачника". Положение мое как будто начинало выясняться. По всем признакам меня собирались перевести из Холодногорска в какую-то другую камеру.

"И с холодногорцами мне попрощаться не дали", — подумал я.

Эта мысль вызвала у меня новые ругательства по адресу Шабалина. Однако, такое бесполезное занятие мне скоро надоело, да и нехватало сил для него. Измученный морально и физически только что пережитым, с отупевшими нервами и тягучей болью в голове, я задремал..

Из этого тяжелого забытья меня вывела, просунувшаяся ко мне из двери, физиономия Мити. Она крикнула мне прямо в ухо:

— А ну, давай проснись!

Вскочив на ноги, я накинулся на него:

— Ты, что твердишь, как попка-дурак: давай да давай? Других слов у тебя нет, что-ли?

Митя попятился назад. Я вылез из комнатушки и, надвигаясь на него, спрашивал в приступе злости:

— Человеческих слов у тебя нет? Ну? Говори! Он пятился и бурчал:

— Ну, ты не очень! А слово "давай" самое, что ни на есть, тюремное. Поскольку я тюремщик, то и говорю его. А ежели буду пидагог, так другое скажу…

Я представил себе Митю в роли педагога и невольно рассмеялся. Он удивленно спросил:

— Давай… чего зубы скалишь?

— Да вот подумал, какой из тебя педагог выйдет и смешно стало. Эх, ты, пи-дагог, — передразнил я его. Энкаведист махнул рукой.

— Ладно. Давай, пошли!

— Куда это? — На освобождение…

Одна неожиданность за другой валились на меня. Слова об освобождении сменились "собачником", а теперь? Опять слова? Я недоверчиво взглянул на энкаведиста.

— Это правда? — Ну-да.

Он порылся в кармане и вытащил оттуда небольшую бумажную пачку.

— Тут твой паспорт, справка и деньги.

— Какие деньги?

— 36 рублей 40 копеек. На проезд по железной дороге. До того места, где тебя арестовали. У нас каждому освобожденному полагаются проездные… Давай, проверь.

Но мне в тот момент было не до проверок. Единственное чувство охватило меня всего. Это была не радость, не жажда жизни, не стремление поскорее вырваться на свободу, а чувство глубочайшего удовлетворения тем, что судьба моя, наконец-то, решена.

Облегченно вздохнув, я сунул бумажную пачку в карман, но Митя настойчиво повторил:

— Нет, ты давай, проверь! Чтоб, значит, потом ничего такого не было. А то еще скажешь, что в НКВД твои деньги зажилили. И свой сидор, — вон там у двери, — проверь тоже.

Я посмотрел по направлению его жеста. В углу у двери валялся мой тощий вещевой мешок. Проверив, для успокоения митиной совести, документы и деньги, я развязал "сидор". Там лежали все мои немногие тюремные вещи, заботливо и аккуратно уложенные холодногорцами. Мысленно поблагодарив их за это, я еще раз пожалел, что мне не дали проститься с ними. О следователе же Шабалине, выполнившем свое обещание, я вспомнил позднее; благодарен ему до сих пор за освобождение и жалею, что ругал его, сидя в "собачнике"…

К внутренней стороне моего мешка был пришит белый лоскуток с крупно написанными на нем карандашом буквами:

"Желаем поскорее выйти на волю. Холодногорцы".

Энкаведист заметил его и, оторвав, спрятал в карман. Моя попытка воспротивиться этому никакого успеха не имела. Оттолкнув мою руку, он заявил мне:

— Давай, не нарушай правила внутреннего распорядка! Выносить записки на волю заключенным не разрешается.

— Так я уже не заключенный! Меня же освободили! — воскликнул я.

— Это, конечно, верно, — согласился Митя, — а только ты шибко не радуйся. Освобожденные с 58-й статьей долго на воле не гуляют. Все равно обратно вернешься. Правило у нас такое… Ну, давай, пошли!..

Он провел меня по заснеженному двору к железным воротам. Во дворе "гуляли" десятка два заключенных, медленно волоча ноги по кругу, протоптанному в снегу. Они шли в затылок друг другу, низко опустив головы и заложив руки за спины. Дежурный надзиратель сидел на ступеньках управленческого крыльца, ковыряя пальцем в носу и лениво покрикивая:

— По затылкам равняйсь! Руки с за спины не вы-най! В стороны не гляди!

Митя отпер ключом калитку ворот. Перед нами выросла фигура часового на улице.

— Кто идет?!

— Тут освобожденный, — коротко объяснил ему Митя.

— Предъявите справку об освобождении, — потребовал часовой.

Придерживая левым локтем винтовку, он при свете карманного фонарика прочел мою "путевку в жизнь" и, возвратив ее мне, сказал:

— Можете идти, товарищ… Митя крикнул мне вслед:

— Бывайте здоровеньки! А в случае чего, давайте, вертайтесь к нам. Местечко всегда найдется!

Я не успел ничего ответить ему. С лязгом захлопнувшаяся железная калитка вытолкнула меня на обледенелый тротуар.