Улицы Ставрополя, по которым я шел в первый вечер после освобождения из тюрьмы, казались мне необычайными и странными. У меня было такое впечатление, как будто я видел их накануне ареста не полтора года, а десятки лет тому назад и теперь вернулся откуда-то в далекое "вольное" прошлое. Из прошлого в прошлое.

Собственно улицы никак не изменились, но на них ^ было то, от чего я отвык. Под ногами — запорошенный — снегом скользкий лед вместо привычно черного пола подследственной камеры, к которому липнут босые пятки; вокруг — белые дома вместо грязно-серых тюремных стен; свежий морозный воздух вместо тяжкою "вздуха" тюрьмы; возвышающаяся над городом колокольня на Кафедральной горе вместо вышки с "попкой» ("Попка" — охранник на вышке (тюремный жаргон).

Это была моя первая встреча с прошлым по выходе из тюрьмы. Мною все еще владела тюрьма; она все еще была для меня настоящим, а то, что окружало меня теперь, медленно приближалось из прошлого, смутно обрисовываясь в нем. Такие ощущения вызвали у меня приступ острой тоски и мне захотелось вернуться обратно в Холодногорск. Но в этот момент я вспомнил о моих родных — о матери, жене, брате — и тоска сразу исчезла…

Пройдя по улицам с полкилометра, я от непривычки к ходьбе почувствовал усталость и остановился. Прямо передо мною была Кафедральная гора. Когда-то на ней стоял величественный кафедральный собор, от которого она и получила свое название. Большевики снесли храм, оставив только высокую колокольню и впоследствии приспособив ее под парашютную вышку.

Сняв шапку, я перекрестился на колокольню. В это время мимо меня пробежала группа молодежи, человек пять или шесть. Один из них весело и задорно крикнул мне на-бегу:

— Эй, дядя! Чего на Кафедралку загляделся? В темноте глаза сломаешь!

Я ответил ему ругательством — грубым и антисоветским, но он не остановился. Видимо, не расслышал моих слов…

В двух кварталах от Кафедральной горы ярко светилась разноцветными лампочками вывеска над одним из домов. Это был ресторан, лучший в Ставрополе. До ареста мне посчастливилось дважды ужинать в нем. При взгляде на его вывеску теперь, я ощутил голод и нерешительно вошел в ресторан. Здесь тоже были вещи и люди, от которых я отвык в тюрьме. Столики, накрытые белыми скатертями, с сидящими за ними мужчинами в хороших костюмах и дамами в шелковых платьях. Между столиками красивые девушки в белых передниках разносят вкусно пахнущие кушанья. Оркестр тихо играет вальс-бостон. Здесь красиво, тепло, приятно. И тюрьма далеко.

Под перекрестными взглядами ужинающих, недоуменно всматривающихся в меня и мой зажатый подмышкой "сидор", я сажусь за первый попавшийся свободный столик в углу у двери.

Девушки-подавальщицы заметили меня не скоро. Прошло больше получаса, прежде чем одна из них подошла ко мне.

— Что вы хотите? — спросила она очень неласково.

— А что у вас есть? — задал я ей обычный для советских ресторанов вопрос и удивился тому, что мой голос звучит, как у просящего милостыню.

"Неужели я в тюрьме и разговаривать по-человечески разучился?" — мелькнула у меня в голове горькая мысль.

Девушка протянула мне лист тонкого серого картона.

— Вот меню. Выбирайте.

Там было совсем немного кушаний, а из мясных блюд только два: котлеты и голубцы.

— Так что же вам подать? — торопила меня девушка.

— Ну, котлеты, что-ли. И стопку водки, — попросил я.

Совсем неожиданно мне захотелось выпить спиртного.

Через четверть часа подавальщица принесла заказанное. Я залпом выпил стопку водки и залюбовался котлетами. Они были очень хороши: жирные, сочные, с золотисто-коричневой корочкой, еще кипящие пузырьками жира на белизне подогретой тарелки. Справа к этим двум котлетам нежно прильнула матово-желтоватая горка картофельного пюре, слева разлеглись полукружием пять оранжевых ломтиков вареной морковки.

Я тронул котлету вилкой и, под металлическими остриями, золотисто-коричневая корочка хрустнула, как живая, как будто прося не трогать ее. И мне стало жаль портить это так не по-тюремному красиво и заботливо приготовленное кушанье. Несколько раз дотрагивался я до него вилкой, но так и не решился отломить ни кусочка. Ко мне снова подошла подавальщица. — Что же вы не едите?

— Видите-ли, — начал я ей объяснять, — эти котлеты так красивы, что мне не хочется их испортить. Глаза девушки сделались круглыми.

— Красивые котлеты? Вот еще нашли красоту.

— Да, очень красивы, — настойчиво повторил я. — Корочка золотая, пюре нежно-матовое, а морковочка… Посмотрите, какая она оранжевая!

Подавальщица с удивлением уперлась глазами в мою тарелку, затем перевела их на меня и сказала решительно:

— Вы просто пьяны, гражданин!

— Н-нет, — возразил я слегка заплетающимся языком, чувствуя, что в голове у меня шумит, а ноги наливаются приятной расслабляющей тяжестью. — Н-не то, чтобы пьян, а просто хорошо у вас здесь, уютно и кушанья красивые, и девушки тоже.

Конец этой фразы сорвался у меня с языка непроизвольно, без всякой предвзятой мысли, но подавальщица, вероятно подумав, что я сейчас начну приставать к ней, резко оборвала мои объяснения:

— Хватит, гражданин! Если не хотите есть, то расплатитесь без скандала и уходите. Или милиционера позову.

Обеими руками я сделал протестующий жест.

— Да я и не думаю скандалить. Откуда вы это взяли?.. Сколько с меня?

— За водку три рубля, а за котлеты, поскольку вы их не ели, половину стоимости. Всего пять с полтиной.

— А с этими красавицами, что вы будете делать? — кивнул я головой на тарелку.

— Подогреем и подадим другому клиенту. Не такому разборчивому, как вы.

Она получила деньги и удалилась, унося мою тарелку. Я проводил ее вздохом и глазами, и встретился с множеством любопытных взглядов, устремленных на меня из-за столиков. Компания подвыпивших молодых военных, указывая на меня пальцами, расспрашивала подавальщицу. Она, пожав плечами, ответила им раздраженно и громко, так что я отчетливо услышал каждое ее слово:

— Ничего особенного. Ходят тут всякие пьяницы. Оборванцы с капризами. Пристают.

— Эй, вы! Я не пьян и к вам не приставал. А что у меня костюм рваный, так это не моя вина. Не все у нас чистюлями ходят.

Растерявшись, девушка ничего не ответила мне. За некоторыми столиками послышался смех. От любопытных взглядов со всех сторон мне сделалось вдруг так неловко, будто я стоял перед ними голый. Поспешно поднялся я со стула, схватил свой "сидор" и, пошатываясь, не без труда добрался до двери.

После ресторанного тепла улица встретила меня пронизывающим холодом. Зябко поеживаясь и втянув голову в плечи, а руки спрятав в рукава своего рваного пиджачка, побрел я по скользкому льду тротуара. Навстречу мне и рядом со мною шли люди, образуя бесконечный хвост уличной толпы. Они громко разговаривали, смеялись, курили, кашляли, грызли семячки, перебрасывались шутками и ругательствами; некоторые напевали или насвистывали песенки, вероятно модные, которых я еще не слышал. Все на ставропольской улице было, как в прошлом, как до моего ареста, только я был другой — одинокий в толпе, более одинокий даже, чем в тюремной камере-одиночке. И меня опять потянуло в тюрьму, к грязно-серым стенам и сжатым между ними людям, но опять я вспомнил о моих близких…

Поздно вечером, часов около десяти, добрался я до дома на окраине, в котором жили родственники моей жены. Меня встретила ее двоюродная сестра. Лицо у нее было усталое и равнодушное. На мой стук она вышла со свечой на руке и, недоуменно разглядывая меня, спросила:

— Вам кого?

— Вы разве не узнаете меня? — в свою очередь задал я ей вопрос

Сестра жены отрицательно покачала головой.

— Нет. Не знаю вас.

— Я из… тюрьмы, — сказал я запнувшись.

— Ах, из тюрьмы, — сразу оживилась она. — Тогда вы наверно что-нибудь знаете о Михаиле Бойкове. О его смерти.

Она переложила подсвечник из правой руки в левую и, перекрестившись, произнесла со вздохом:

— Бедный Миша! Царствие ему Небесное. На несколько мгновений меня охватило что-то вроде столбняка. Кое-как стряхнув с себя это вызванное крайним изумлением оцепенение, я выкрикнул сразу три вопроса:

— Какая смерть? Какое Царствие Небесное? Кому?

Сестра жены проговорила вздыхая:

— Муж моей двоюродной сестры, Михаил Бойков расстрелян около года тому назад. Разве вы не слыхали там, в тюрьме?

— Неужели вы меня не узнаете? Посмотрите внимательнее, — потребовал я.

Она поднесла свечу вплотную к моему лицу и вскрикнула истерически:

— Михаил!..

Подсвечник выпал у нее из рук. Я, уронив на пол свой "сидор", успел одновременно подхватить и погасшую свечу и зашатавшуюся, схватившуюся за притолоку двери женщину. Ее обморок длился еле уловимый короткий миг. Оправившись от него, она заторопилась:

— Что же мы стоим тут на пороге? Пойдемте в комнаты. Но, Боже мой, Михаил, вы живы? Как я рада! А Лида наверно с ума совсем сойдет от радости. Ведь мы вас всерьез похоронили. Представляете?

— Смутно. Но кто же вам сообщил о моей вымышленно-преждевременной смерти?

— Лиде сказали об этом в управлении НКВД. И посоветовали выйти замуж.

С дрогнувшим от тревоги и ревности сердцем я спросил:

— Не собиралась-ли она последовать их совету?

Во взгляде сестры жены отразился упрек.

— Ну, что вы? Нет, конечно… Я облегченно вздохнул. Накрывая на стол и усаживая меня за него, сестра жены сказала:

— Вот скоро придет Лида и вместе будем пить чай.

— Как? Разве она здесь? В Ставрополе? — удивленно спросил я.

— Да, — подтвердила ее сестра. — Лиду, как жену врага народа… простите, уволили со службы в Пятигорске. Она переехала к нам и мы помогли ей устроиться стенографисткой в одно учреждение. Правда, с большим трудом и на вечернюю работу. Но что делать, если нет ничего лучшего? Надо как-то жить и зарабатывать кусок хлеба.

— А моя мать осталась в Пятигорске?

— Там.

— Она очень нуждается?

— Как и другие такие же матери. Мы ей, конечно, помогаем. Немного. Сколько можем.

— Мой брат с нею?

— Он арестован. Вы разве не знаете?

— Нет…

Мое сердце болезненно сжалось… Они, полтора года мучившие меня, не пощадили и брата, арестовав его только за то, что он посмел выступить в мою защиту. Впоследствии брат был обвинен в шпионаже и вредительстве и приговорен к десяти годам лишения свободы. Следователи не связывали его с моим "делом" и ничего не говорили мне о нем на допросах…

Наконец, пришла с работы моя долгожданная жена. Она бросилась ко мне и сейчас же отпрянула назад с невольно вырвавшимся у нее восклицанием:

— Михаил! Какой ты страшный!

— Лида! Разве можно так? Ведь человек только что вырвался из тюрьмы, — упрекнула ее сестра.

— Прости, Михаил. Я понимаю. Но… посмотри на себя в зеркало, — сказала жена.

Впервые за полтора года я подошел к зеркалу. Оттуда на меня глянуло "тюремное лицо" закоренелого преступника: брюзглое и желто-синее, с явно уголовными чертами и мутным, потухшим взглядом. Это лицо было действительно страшным и я еле узнал себя в нем…

Мой разговор с женой наедине затянулся далеко за полночь. Главное в нем было то, что она мне сказала, рыдая:

— Я любила тебя, но теперь ты для меня мертвый. Я похоронила тебя и оплакала. Отслужила панихиды. И вот ты пришел из могилы. Мне страшно с тобой. Глаза у тебя мертвые. Я не смогу привыкнуть к тебе. Это выше моих сил.

Я слушал ее и мне нестерпимо хотелось обратно… в тюрьму. И трудно было подавить это желание…

В Советском Союзе очень легко и быстро можно получить развод и мы с женой развелись…

Проведя три дня в Ставрополе, я уехал в Пятигорск к матери. Перед этим отправил ей коротенькое письмо:

"Дорогая моя Николаевна!

"Когда будешь читать это письмо, не удивляйся и не волнуйся. Меня выпустили из тюрьмы и я скоро приеду к тебе. "Желаю тебе всего хорошего.

"Твой любящий сын Михаил".

В Пятигорске меня ожидала встреча совсем иная, чем в Ставрополе. Мать была больна, но пересилив болезнь и встав с постели, убрала комнату, украсила ее цветами (бумажными, за неимением настоящих) и к моему приезду приготовила хороший обед, потратив на это свои последние деньги до копейки. Когда я пришел с вокзала, она обняла меня дрожащими руками и, заплакав, сказала вполголоса:

— Вот мы и вместе. Вот и хорошо. Слава Богу… Потом были у меня и другие встречи: с друзьями, знакомыми, сослуживцами по редакции газеты. Встречались по-разному. Одни обнимали меня, как друзья, искренне радуясь моему освобождению, иные относились ко мне холодно и с опаской, а некоторые, "не узнавая" или откровенно шарахаясь в сторону, как от зачумленного. О последних один мой сослуживец, освобожденный раньше меня, с возмущением говорил во всеуслышание:

— Это шкуры и сволочи. Знают ведь, что мы освобождены и реабилитированы, а шарахаются. Чтоб им тоже на конвейере покататься…

В редакции газеты я был восстановлен на работе, получил денежное вознаграждение за два месяца (просидев в тюрьме 18 с лишним) и бесплатную путевку в санаторий. То же самое получали и другие освобожденные журналисты. Власть этим "заглаживала" перед нами свои грехи. В ответ на мою просьбу об увольнении из редакции газеты, редактор мне заявил:

— Никого из освобожденных управление НКВД не разрешает увольнять с работы.

— Почему? — спросил я. Он пожал плечами.

— Точно не знаю.

— А неточно?

— Чтобы лучше держать вас под контролем. Но это мое предположение и пусть оно останется между нами…

Освобождение из тюрьмы не дало мне никакой радости, за исключением встречи с матерью. На "воле" было хуже и страшнее, чем в тюрьме. Власть, только что закончившейся грандиозной "ежовской чисткой", совершенно придавила и терроризовала народ. Люди жили в постоянном страхе и трепете, ежеминутно ожидая появления "черного воронка" и ареста. Улыбки исчезли с человеческих лиц. Ко всему этому прибавилось и то, что за прошедшие полтора года жизнь вздорожала; многие жили на тюремном пайке или почти на тюремном. Советская "воля" окончательно превратилась в тюрьму без решеток.

Подобное существование было так противно и очень скоро так надоело мне, что я, отбросив всякую осторожность, как бы напрашивался сам на посадку в тюрьму. Я часто и открыто вел антисоветские разговоры, ругал власть, сочинял и читал вслух антисоветские стихи, рассказывал такие же анекдоты. За это меня, да и других журналистов теперь, почему-то, не арестовывали.

Особенно разболтался я на одной вечеринке у приятеля. Выпито было мною тогда поллитра водки. Но я почти не опьянел (после тюрьмы водка временно перестала на меня действовать), а только чрезмерно разболтался. На следующий день после вечеринки меня вызвали в управление НКВД и предложили прекратить "демонстративные контрреволюционные выступле ния".

— А что? В тюрьму хотите посадить? Ну, сажайте! — запальчиво крикнул я. — Мне не привыкать.

— Не волнуйтесь. Когда нужно будет, посадим, — успокоили меня. — А пока сократитесь.

Это была тоже встреча с "прошлым"…

Разгадка мягкого обращения с нами энкаведистов произошла летом 1942 года, при наступлении германской армии на Северный Кавказ. В дни эвакуации большевиками Ставрополя они стали арестовывать и расстреливать освобожденных из тюрем и концлагерей, которые в прошлом привлекались к суду или следствию по 58-й статье. До этих арестов энкаведисты не хотели спугнуть нас и возиться с нами.

Многим освобожденным из тюрем, в том числе и мне, удалось избежать вторичного ареста. От него спасло нас стремительное наступление германской армии. Энкаведисты не успели расстрелять всех, кого наметили для этого. Занявшие Ставрополь немцы обнаружили в краевом управлении НКВД много документов и часть их опубликовали. Среди них было несколько списков советских граждан, подлежащих аресту. В одном из таких списков я вядел и свое имя и фамилию.