Дорога на Вэлвилл

Бойл Т. Корагессан

Часть III

Прогноз

 

 

Глава первая

Вопросы, вопросы, вопросы

Весна в Бэттл-Крик в тот год запоздала. За первую неделю апреля выпало целых два с половиной фута снега. Иней изукрасил ветви плакучих ив; лягушки замерзали в грязных ледяных лужицах; зато ловушки Бьорка Бьоркссона ломились от добычи: в них то и дело попадали сбитые с толку скунсы, дикобразы, опоссумы и бобры. На пастбищах мерзли коровы и козы. Санки вновь поспешно извлекались из сараев. Восемнадцатого числа за оттепелью, понапрасну обнадежившей крокусы и подснежники, ударил жестокий мороз со снегом и ветром. Деревья превратились в хрустальные скульптуры, а улицы – в сплошной каток. Птицы тоже не слишком торопились с визитом в Бэттл-Крик. В кормушках Санатория толклись воробьи, сойки и скворцы, как раз принявшиеся осваивать эти места, но малиновок, иволг или дроздов пока было не видно. Только в мае возле болот начала пробиваться заячья капуста, закраснелся ревень в дальнем конце огорода, весенние квакши наконец-то выбрались на волю, и под их пронзительные любовные песнопения ночь начала стремительно сокращаться.

Джон Харви Келлог испытывал разочарование – впрочем, как и все жители Бэттл-Крик, за исключением разве что Бьорка Бьоркссона да каких-нибудь оголтелых фанатиков санного спорта. Доктор рвался в бой со скукой, для чего требовались пикники, рыбалки, купания на открытом воздухе и пляски вокруг Майского шеста. Мечталось: на день рождения Линкольна он вычернит бороду и напялит высоченный цилиндр, в мартовские иды будет выступать в тоге и лавровом венке, а на Пасху выпустит на волю сотню белых кроликов – но увы! Для человека, всей душой веровавшего в целительную силу света, затянувшиеся морозы превратились в жестокое испытание. В оранжереях Санатория в искусственном тепле нежились самые разные цветы, радовавшие глаз доктора; к его услугам был пальмовый сад и электрический солярий, однако привезенный из Флориды загар давно уже поблек, и Келлог, столь давно томившийся по Гелиосу, истинному божеству, чувствовал себя нервным и истощенным, не лучше какого-нибудь эскимоса или лапландца.

В тот вечер в начале мая пастырь готовился поведать своей верной пастве об ужасах, сопряженных с мясоедением. Собственно, никто не просил его развить именно этот сюжет, за всю неделю никому не пришло на ум опустить в ящик листок с подходящим вопросом, но подобные пустяки не смущали доктора. Сказать по правде, за долгие годы он убедился, что пациентов волнуют совсем иные проблемы. Как избавиться от застарелой мозоли на большом пальце ноги, не надевая обувь большего размера? – Мисс М. С. Может ли нарост на шее, прямо под правым ухом, быть как-то связан с вялостью печени? – М-р Р. П. П., эсквайр. Возможно ли вылечить косоглазие у ребенка с помощью травяных компрессов? – Миссис Л. Л. Чаще всего Келлог с готовностью удовлетворял любопытство своих пациентов, попутно раскрывая при этом более важные и глубокие темы. Пусть никто не поинтересовался деятельностью Taenia saginata, паразита, обитающего в мясе свиней, обыкновенного ленточного червя – раз в данный момент самого доктора волновал именно этот вопрос, о нем, об этом паразите и связанной с ним страшной угрозе и пойдет речь. В конце концов, ящик для почты – всего лишь дань традиции. Кому, как не врачу, судить о том, что в первую очередь следует знать страждущим. Что они хотели бы узнать – это совсем другое дело; порой их желания совпадают с высшим замыслом, а порой, как сегодня, – нет. Зато доктор подготовил чудесное представление для своей публики – будьте уверены, такое они не скоро позабудут.

Без пяти восемь Блезе зашел за Шефом, и доктор двинулся по коридору, через вестибюль и южное крыло, расточая на каждом шагу улыбки, кивки и приветствия. Под гром аплодисментов он вступил в большую гостиную. Скромный, подтянутый, в летнем костюме – белый костюм, конечно, несколько не по погоде, но надо поторопить матушку-природу, – он распростер руки и потребовал тишины.

– Добро пожаловать, леди и джентльмены, достопочтенные наши гости! – воскликнул Келлог, благословляя взором свою паству. Никакое зло не постигнет их. Они не познают склеротического огрубения артерий, учащенного трепетания сердца, опухолей и язв, дрожи в руках и неверной походки – избранные и призванные, праведные, осененные его присутствием.

– Итак! – с места в карьер ринулся он. – Следуя духу Простой Жизни, сразу, без всяких проволочек, возьмемся за сегодняшнюю тему. Что тут у нас? – прокашлялся, поправил белую оправу очков. – Ага. Вопрос от… – развернул листок, – от мистера У. Б. Дж. об опасностях животной пищи. Зачитываю: «Нам известно, что потребление животной пищи чрезвычайно опасно. Не говоря уже о том, что оно противоестественно и противоречит всем законам божеским и человеческим, оно также вызывает автоинтоксикацию и становится причиной многих болезней, зачастую фатальных, если не применить своевременное лечение. Сопряжены ли с употреблением животной пищи и другие опасности, и если да, то какие?» – Оторвавшись от листочка с вопросом, доктор искренне похвалил: – Прекрасный вопрос, мистер У. Б. Дж. – поздравляю! Итак, не вдаваясь в подробности относительно прискорбного состояния, в каком находятся бойни нашей страны – о чем я уже говорил с этой кафедры две недели назад… – Тут доктор приостановился. – Да. Именно две недели. Тем, кого тогда не было с нами, позвольте порекомендовать обратиться к великолепному роману «Джунгли» мистера Элтона Синклера – кстати говоря, этой осенью он был в числе наших гостей, большая честь для нас, – и, разумеется, к моей книге на ту же тему «Следует ли нам убивать ради пищи», которая была опубликована нашим санаторским издательством за год до выхода замечательного произведения мистера Синклера. Каждый из вас может приобрести эту книгу за весьма умеренную цену. Все деньги пойдут на научно-исследовательскую работу Санатория. Но оставим это в стороне. Я не собираюсь нынче наводить на вас страх историями о том, как выделения животных, их фекалии, кровь, урина и даже блевотина попадают в фарш для сосисок или в банки с тушенкой; я не стану упоминать про обыкновение перемалывать мясо животных, больных туберкулезом… Я уже вижу, в какую пучину отвращения повергает вас одно перечисление этих установленных фактов. Разве не должен цивилизованный человек содрогнуться от негодования? Попробуйте хоть на одно мгновение вообразить себе вопли ужаса, испускаемые беспомощными телятами, ягнятами, поросятами, цыплятами, утятами и индюшатами, ведомыми на заклание и обоняющими запах крови, уже пролитой их сородичами, их братьями и сестрами, их предками и родителями!

Руки оратора вновь простерлись к аудитории:

– Да, я не собираюсь ныне разоблачать это преступление против жизни и здоровья, это изуверство, продолжающееся и ныне, в тот час, когда мы беседуем здесь! Нет, сегодня я только отвечу на вопрос мистера У. Б. Дж. и поведаю вам, со всеми тошнотворными деталями, о еще более коварном зле.

Взгляд доктора прошелся по лицам: ряд за рядом, до распахнутых в конце зала высоких дубовых дверей, а за ними, в коридоре, сгрудилось еще двадцать, а то и тридцать человек.

– Сегодня, леди и джентльмены, я намерен рассказать вам кое-что о паразитах, иначе говоря, о червях, что таятся в каждом кусочке мяса, который вы сознательно или бессознательно позволили себе вкусить – я имею в виду до обращения к физиологической жизни.

Наступал момент торжества, одно из тех мгновений, ради которых жил этот маленький человечек, – момент, когда он чувствовал, что держит публику в руках. Ни вздоха, ни шепота, ни, упаси бог, зевка – все они в его власти.

– Прекрасно, – произнес он. – Возьмем для начала трихинеллу. Trichinella spiralis, по-научному говоря. Бич людей и животных – недавние исследования обнаружили этого паразита в разных частях света. Червь обязан своим мерзопакостным существованием обычаю мясоедения. А к людям попадает преимущественно в результате поедания плоти свиньи. Ничего удивительного, что древние обитатели Леванта, как евреи, так и арабы, не допускали мясо этого грязного животного на свой стол… О, если бы они наложили запрет также на говядину и баранину! – Оратор испустил горестный вздох.

– Из свинины, приготовленной с нарушением технологии, не подвергшейся достаточной кулинарной обработке, во время переваривания в желудке начинают выделяться личинки трихинеллы. Они могут таиться в мускульной ткани хозяина сколь угодно долго – известны случаи, когда личинки сидели в своих капсулах годами. Но, когда мясо начинает перевариваться, личинки высвобождаются из капсул и проникают в пищеварительный тракт. Каждый паразит порождает тысячу себе подобных. Эти новорожденные черви пролагают путь сквозь стенки кишечника и вместе с кровью отправляются к конечной цели своего путешествия – в мускульную ткань тела. И там они будут жить, построив себе новые цисты, покуда и эта плоть в свою очередь не будет пожрана – что применительно к человеку весьма маловероятно, разве что мы попадем в плен к каннибалам южных морей. Нет – эти паразиты поселяются в нашем теле раз и навсегда. Спасения нет.

Он сделал паузу, выжидая. Пусть хорошенько припомнят каждый ломтик бекона, каждую отбивную, каждый кусочек нежного филе.

– Не могу вам передать, – голос стал глубже, торжественней, – сколько раз я был свидетелем мучений, вызванных этими паразитами, бессильным свидетелем, ибо не мог помочь, несмотря на те физиологические орудия, которые Всевышний вложил в мои руки. О, эти скрипящие плечи, эти щелкающие коленные суставы! Пораженные дыхательные органы, превращенное в решето сердце! Однажды ко мне обратился больной, много лет подряд злоупотреблявший мясной пищей. Фермер из Айовы, он каждую осень резал кабанчика. Этот несчастный не мог поднять руки на уровень плеч – так забиты были его мускулы трихиновыми цистами. Душераздирающее зрелище. Он пытался изо всех сил – тянул руки вверх, содрогался от невыносимой, режущей боли… – Речь прервалась, глаза оратора затуманились, он не сразу справился с душившим его волнением. – Скажу вам как на духу, этот звук – цисты, скрежещущие о кости и мускулы, – никогда не изгладится из моей памяти. Он всего лишь хотел поднять руку. А там как будто ореховые скорлупки внутри. Вы можете хоть на миг вообразить себе боль, терзавшую этот жалкий человеческий остов?

Молчание. Ужас в глазах слушателей. Так и надо.

– К счастью, друзья мои, ему уже недолго оставалось страдать – он погиб, не дожив до сорока лет. Коварные паразиты проникли в сердечный мускул – там завелись черви, черви, черви, дамы и господа! – Доктор скорбно покачал головой. – А все потому, что он слишком любил свинину.

Теперь настала пора проиллюстрировать доклад фокусом, похожим на тот, с помощью которого доктор (отвечая на вопрос миссис Тиндермарш) сорвал покровы с бифштекса. Из ледника, дожидавшегося своего часа позади оратора, была извлечена свиная лопатка от Туккермана, завернутая в хрустящую белую фирменную бумагу Туккермана и перевязанная фирменной же бечевкой Туккермана («Свежесть гарантируется», – прокомментировал доктор). Фрэнку Линниману было велено приготовить три тонких среза мяса и положить их на стеклышки микроскопов, выстроившихся на столе в дальнем конце сцены. Трем добровольцам из публики предложили исследовать кусочки мяса на предмет обнаружения пресловутых спиралек в образцах мускульной ткани.

Джон Хэмптон Кринк, распутник, ренегат, Фома неверующий, изо всех сил замахал рукой, но доктор даже глазом не повел. Для такого случая требуется женское изящество, крепкая маленькая ножка, хорошо развитая грудь. Ида Манц! На одну крошечную долю секунды доктор засомневался в собственной непогрешимости – если б он сразу понял, как плохи ее дела, он бы ни в коем случае не допустил эту пациентку в Санаторий. Анемия. Пустяк для такого специалиста, как он. И все кончилось провалом, одной из самых серьезных неудач в его карьере – какой урон для репутации учреждения! На похоронах родители Иды – омерзительные личности, жалкие толстосумы – только что не вслух обвиняли его, словно он не сделал все возможное, чтобы преодолеть последствия многих лет злоупотребления мясной пищей, к которому они сами принуждали дочь! И все же червячок сомнения грыз душу: быть может, он назначил ей слишком большую дозу радия? Или недостаточную? В самом деле, так ли уж чудодейственен этот чудо-элемент?

Но что толку горевать о сбежавшем молоке! Отогнав воспоминания, доктор вызвал на сцену Элеонору Лайтбоди (сногсшибательная красотка, только очень уж тощая), юную леди из Хо-Хо-Куса, штат Нью-Джерси (пришлось спросить ее имя, что за досада, последнее время имена вылетают из головы) и Вивиан Делорб, актрису с Бродвея. Все трое обнаружили очевидное доказательство, мерзких маленьких червячков, свернувшихся, точно змейки, в своих капсулах и поджидающих удобной минуты, чтобы вырваться на волю и заполонить не ожидающий ничего дурного организм. Мисс Делорб даже издала несколько вполне убедительных и весьма театральных возгласов отвращения.

Прелестное было представление, но за ним последовало кое-что получше. Сцену освободили, аудитория воспользовалась паузой, чтобы поразмыслить над качеством мяса, продаваемого лучшим мясником в Бэттл-Крик – а если оно здесь таково, то чем же торгуют в других местах! Вернувшись к вопросу, заданному мифическим У. Б. Дж., доктор сообщил подробности о строении ленточного червя, уделив особое внимание взрослой форме паразита и тем крючкам, с помощью которых головка червя крепится к стенкам кишечника человека. Убедившись, что должное впечатление на внимавшую ему публику он произвел, Келлог распорядился пронести по рядам банку с червем длиной в двадцать футов.

– Я хорошо помню этого пациента, – задумчиво проронил доктор, наблюдая, как Фрэнк Линниман совершает круговой обход, ловко придерживая банку с экземпляром. – Это был человек со средствами, юрист, достигший вершин в своей профессии, один из партнеров в крупнейшей конторе адвокатов в Нью-Йорке – полагаю, среди вас едва ли найдутся люди, не знакомые с названием этой фирмы. Этот человек внезапно скончался от осложнений, вызванных острейшей автоинтоксикацией. Во время аутопсии, в которой я имел сомнительную честь принимать участие, мы обнаружили вот это существо – в великолепной сохранности, так сказать, полное жизни. – Многие зрители побледнели. Даже Кринк. – Я решил, что стоит поделиться с вами этими воспоминаниями, – гнул свое доктор, – на случай, если вам когда-нибудь придет в голову извращенная мысль вернуться к мясоедению. Как насчет шницеля, а? Не угодно свиную отбивную с кровью?

Кто-то отважился безжизненным шепотом задать вопрос – а насколько опасны другие виды мяса, разумеется, после надлежащей кулинарной обработки?

– Это вы про оленину?! – вскричал доктор. – Куда проще проглотить личинки ленточного червя в сыром виде!

Других пациентов больше интересовали более конкретные вещи.

Доктор Келлог проявил исключительное терпение. Обрисовав своим слушателям ужасы, таящиеся в отборной свинине от Туккермана, предъявив им жуткого, безобразного червя с крючками на голове, он достиг главной цели – пробудил в них отвращение к мясу и укрепил их решимость навсегда отказаться от этой отравы. Теперь можно было на полчасика отвлечься – поговорить о гелиотерапии, Naturkultur и нудизме (все эти новшества Келлог одобрял, даже нудизм – при условии, что представители обоих полов будут строжайшим образом разделены), коснуться физиологических причин зевоты и возможностей внушения. А позже настало время предъявить слушателям, изнуренным эмоциями, перегруженным информацией, гвоздь программы.

Подоспел Линниман, освободившийся наконец от маринованного червя. Легкой походкой, будто заглянул невзначай, он шел, ведя на поводке волчицу по кличке Фауна.

Слушатели приободрились. Фауна не обладала таким даром потешать публику, как шимпанзе Лилиан, однако ее приход сулил развлечение, одну из тех штучек, что всегда имелись у доктора в запасе. Головы поднялись, зевки прекратились, пронесся оживленный шепоток. Келлог с удовольствием наблюдал за Фрэнком – светлые волосы, физиологическая челюсть, уверенная походка, у ног послушно трусит волчица. Острый взгляд врача отмечал изъяны животного – неровность походки, дисплазия бедра, тусклый взгляд, бесцветная шерсть внизу живота, там, где Мэрфи забыл ее припудрить. Сколько возни с питанием, сколько проблем с самого начала! Волчице прописали арахис и растительное молочко, протозу, кукурузные хлопья и клейковину пшеницы, ей регулярно промывали кишечник, и все же чего-то в этой диете недоставало. Если присмотреться – животное кажется не очень-то здоровым. Однако никто этого не заметит. Нет – они видят перед собой величественное творение природы, белого волка-вегетарианца, принесенного из лесу еще щенком и выращенного в Санатории.

Фрэнк вывел волчицу на сцену и передал поводок доктору. Фауна, выучившая свою роль не хуже Лилиан, и к тому же гораздо более покладистая, спокойно смотрела на аудиторию. Фауна облизала доктору руку и уютно уселась рядом, будто комнатная собачка перед камином. Фрэнк Линниман спустился со сцены и вышел из зала, а доктор Келлог приступил к хорошо подготовленной импровизации.

– Все вы знакомы с нашей Фауной, – он возложил руку на крупную белоснежную голову волчицы. – Все вы наблюдали, как она играет на лужайках нашего Санатория, нежится на солнышке и забавляется с оленями и с кроликами. И никому из вас не доводилось видеть, чтобы это животное обнаружило свою волчью природу. Не забывайте, леди и джентльмены, Фауна – не домашняя собака, не колли, не овчарка. Это – волк, зверь, чьи хищные инстинкты с незапамятных времен были угрозой для человека, подлинный дикий волк, явившийся к нам с просторов Северо-Запада. Но разве она тронет хоть волосок на моей голове? Или на вашей, леди и джентльмены? Разве она набросится на беззащитную и невинную лань или кролика? – Доктор похлопал животное по спине, и Фауна снова лизнула ему руку (не забыть вымыть руки, как только представление закончится). – Нет, друзья мои, соратники в борьбе за идеальную биологическую жизнь, конечно же, она никому не причинит зла. И вы знаете почему – она никогда не оскверняла свои зубы и когти горячей кровью, она никогда не убивала, никогда не вкушала мяса. Еще сосунком ее принесли к нам, и мы вскормили ее той же пищей, какой мы с вами подкрепляемся ежедневно. Перед вами – образцовый результат верного следования вегетарианской диете.

Тут толпа у входа расступилась. Линниман возвратился в зал. Двое крепышей тащили за ним клетку, из которой доносилось свирепое, угрюмое, несмолкающее рычание, глухой раскат ненависти и гнева. Зверь стихал лишь на миг, чтобы, урча, втянуть в себя новую порцию воздуха. Угроза! Ее ощутили все, она ледяной дрожью пробежала по позвоночнику, послала адреналин в кровь, приподняла волоски на затылке. Фауна тоже почувствовала это. Приподняв уши, она чуть слышно заскулила, но доктор угомонил ее незаметным стороннему глазу пинком.

Клетку водрузили на сцену. Второй волк, черный, как мрачнейший час ночи, изогнулся в напряженной стойке у самой решетки. В глазах полыхали желтые отблески, с ярко-белых зубов, извиваясь, стекала слюна. Доктор возвысил голос, заглушая шум в зале:

– Спокойствие, леди и джентльмены. Поверьте мне, это обычная демонстрация. Вам ничто не угрожает.

Взволнованная аудитория уже не просто гудела – восклицала, ужасалась. Резким хлопком в ладоши доктор сумел-таки привлечь к себе внимание.

– Спокойствие, дамы и господа! Спокойствие!

Зрители затихли. Доктор держал паузу. Стоял на виду у всех, белый волк смирно лежал у его ног, черный волк бился о прутья клетки. Пускай публика хорошенько вглядится в подготовленное для нее зрелище. Наконец Келлог заговорил:

– Сейчас вы все убедились в разительной противоположности характеров этих двух животных, животных одного и того же вида, хотя, судя по их поведению, в это не так-то легко поверить. Второй волк – вот молодец, давай-давай, рычи погромче – второй волк еще неделю назад не был знаком ни с какой иной жизнью, кроме того кошмара, который денно и нощно правит обитателями лесов – и не где-нибудь там на Диком Западе, а прямо здесь, в болотах и топях Мичигана. Да, прямо здесь. Этот экземпляр доставил мне небезызвестный Бьорк Бьоркссон, местный охотник. Волк угодил в капкан всего в двадцати милях от того места, где мы с вами сейчас находим.

– Искусный оратор смолк, чтобы аудитория могла как следует осмыслить услышанное. – Кто-нибудь из вас способен предположить перед лицом очевидного, что этот волк не желает причинить нам зла? Или что этот волк станет мирно играть на лужайке с нашими оленями и кроликами?

Словно по сигналу, плененный зверь усилил рычание на пару децибел. Отличный эффект.

– Вы видите разницу между двумя животными – одно кормилось кровавыми кусками сырого мяса, отрывая их от трепещущей добычи, другое питалось по-вегетариански. Неужели среди вас найдется человек, который хотел бы испытать эмоции, подобные тем, что терзают это чудовище? Что ж, стоит вам приналечь на мясо, на кофеин, виски и табак, и вы почувствуете точно такую же ярость в своем сердце. Но не пора ли нам перейти к демонстрации?

Фрэнк! Фрэнк, вы готовы?

Фрэнк Линниман, как всегда, подтянутый и услужливый, вскочил со своего места у подножья сцены, точно его дернули за веревочку.

– Да, доктор!

– Еще кусочек мяса от Туккермана, будьте так добры!

И вот Фрэнк поднимается на сцену, склоняется над ледником и извлекает оттуда очередную упаковку, обернутую в фирменную бумагу лучшего городского мясника. Отборная говядина, с прозрачным жирком, еще сочащаяся кровью. Немного смахивает на фокус со стейком из «Таверны Поста», который использовался в ноябрьской лекции – но кто из присутствующих помнит ту демонстрацию? С той поры состав пациентов обновился по меньшей мере наполовину, а если кто из прежних и был на тогдашней лекции – что за беда? Внушить им ужас перед мясоедением – вот главное, что доктор обязан сделать для спасения жизни этих людей, и их детей, и внуков, и правнуков. Келлог аккуратно натянул перчатки – опасность представлял не зверь в клетке, а красный, кровоточащий кус мяса, эта бомба замедленного действия. Извлек стейк из бумажной оболочки и положил к ногам Фауны.

Волчица понюхала, фыркнула, растерянно поглядела на лучезарного доктора, взвизгнула и отшатнулась, насколько позволяла длина поводка.

– Вот видите?! – воскликнул доктор. – Она не прикоснется к этой омерзительной, противоестественной пище, вы не заставите ее – ни уговорами, ни посулами, ни даже силой.

(Келлог не счел нужным добавить, что отвращение к мясу вырабатывалось у Фауны через негативное восприятие – волчица воспринимала самый вид мяса как прелюдию к порке: только лизни его языком, и посыплются удары. К тому же вегетарианская диета так подорвала ее силы, что волчица все равно не смогла бы вгрызться в целый кусок мяса.)

С брезгливой гримасой доктор нагнулся за туккермановской говядиной, передал поводок Фрэнку Линниману, а сам, пройдя через сцену, призывно помахал мясом перед клеткой. По мере его приближения рык хищника все нарастал, но внезапно пленный волк смолк, будто задохнувшись, и впервые с того момента, как клетка появилась на сцене, в зале воцарилась полная тишина. Мгновение – и вот уже волк с урчанием набросился на мясо и проглотил его разом, словно голодал всю неделю. (Между прочим, так оно и было.) Но разве это животное выказало благодарность? Да ни капельки. Как только его глотка освободилась от еды, она вновь стала издавать рычание, на этот раз еще более громкое, еще более свирепое и исполненное ненависти. Доктор резко взмахнул рукой, и зверь всем телом бросился на прутья клетки, захлебываясь от ярости.

– Вот какова его благодарность, – вздохнул доктор, кто-то в публике неуверенно хихикнул, но Келлог уже раскланивался, точь-в-точь дирижер после концерта. Он кивал и улыбался товарищам по представлению – черному волку и белой волчице, и издаваемые ими звуки потонули в громе аплодисментов. Конец? Нет, публика ошибалась – импресарио от медицины, вдохновенный кудесник сцены, спаситель рода человеческого подготовил еще один сюрприз.

– Благодарю вас за внимание, дамы и господа. В нашем ящике для вопросов не осталось больше ни одной записки. Мы встретимся с вами здесь через неделю, в положенный час, я и мой славный помощник доктор Фрэнк Линниман (всплеск аплодисментов), и ответим на все ваши вопросы. А сейчас, прежде чем вы пойдете на вечеринку в Пальмовые кущи, я хочу попрощаться с вами, зачитав мною сочиненные строки как раз по теме нынешней лекции… Я назвал это стихотворение «Мафусаил».

Он рыбы не едал, Крови он не проливал, И пуще всего избегал обжорства. И само собой ясно — Он жил прекрасно Без мяса с червями и приправы острой. Без бифштекса с горчицей, Замороженной птицы, Без говядины, жирной и ядовитой. Без осклизлой баранины с жесткими жилами, Ветчины, кишащей личинками, И сосисок, скрюченных радикулитом. Старина Мафусаил Ел амброзию, а пил Небесную влагу без всякой скверны. Он не касался пищи мясной, Потому что как истинный святой Вкушал райскую пищу, а не консервы.

Доктор кокетливо покачал лысеющей головой:

– А уж он-то дожил до мафусаиловых лет, верно?

* * *

Уилл Лайтбоди пристроился в Пальмовых кущах под бананом, держа в одной руке чашку кефирного чая, в другой – диетический пирожок из отрубей с орехами. Чай вкусом и запахом напоминал ту жидкость, которой пропитывают деревянные доски, чтобы не сгнили, а пирожок, хоть самую чуточку и подслащенный, по консистенции ничем не отличался от корма для скота. И все же Уилл радовался каждому глотку этой жидкости, каждому кусочку твердой пищи, поступавшим в его организм, лишь бы по вкусу, цвету и запаху они не напоминали молоко и виноград. Правда, молочная диета понемногу изглаживалась из памяти, зато о винограде он не мог забыть ни на минуту. Еще неделю назад он сидел на виноградной диете, питался исключительно виноградом, виноградом во всех видах и обличиях: от джема из половинок муската, производимого фабрикой «Конкорд», до токайского пудинга и вегетарианской тушенки, изготовленной из изюма; а запивалось все это бесчисленными стаканами чуть мутноватого, трижды процеженного виноградного сока, признанного в Санатории целительным бальзамом. В общем, Уилл получал все, что только можно приготовить из винограда – кроме вина, разумеется.

Виноградины. Сжимаешь их зубами, одну за другой, выдавливаешь сочную мясистую мякоть, добираешься до чуть горчащей косточки… Непристойно набухшие грозди, сгрудившиеся на лозе, точно маленькие ядра, свинцовые шарики, сгустки растительной слизи, отрава… Только подумаешь о них, и мчишься, задыхаясь, в уборную. Если на другом конце столовой какая-нибудь невинная заблудшая душа прельщалась переливающимся перламутром очищенных от кожуры ягод, Уилл поспешно отворачивался. Ничего не мог с собой поделать. Он просыпался посреди ночи от кошмара: ему снилось, будто он туго спеленут толстой виноградной лозой, а из ушей у него прорастает темно-зеленая листва, усики винограда заползают в глотку, душат… По утрам Уилл потихоньку от сестры Блотал пробирался в туалет и спускал в белоснежный унитаз маленькие, идеально отшлифованные бусины, чей пурпур был достоин королевских ожерелий.

Но сейчас Уилл пил кефирный чай и лакомился пирожком. В весе он так и не прибавил, на самом деле даже потерял по меньшей мере пятнадцать фунтов – парадный костюм болтался на нем, словно на живой вешалке. Под туго накрахмаленной белой манишкой (запонки из оникса и черный сатиновый кушак) – летняя нижняя рубашка, а под нижней рубашкой аккуратный шов длиной всего-навсего в шесть дюймов, будто одинокий рельс, проложенный по склону живота. Рукомесло доктора Келлога. Разрезал, погрузил руки в кишки, нащупал, извлек и собственноручно зашил. Пациенты поговаривали, что в минуты досуга, путешествуя или диктуя, доктор практикуется, штопая детские одежонки – глаз сохраняет остроту, пальцы – проворность, стежок – прочность. Слухи слухами, но на прочность стежка Лайтбоди не жаловался: рана затянулась хорошо. Хотя, с его точки зрения, операция никаких результатов не дала. Пламя в кишках малость притихло, будто газ под чайником привернули, но не угасло – гложет и гложет.

Он хотел бы задать вопрос, он готов был подняться во время одного из этих нелепых выступлений Шефа перед публикой – только волка в клетке недоставало! – хотя, надо признать, номер классный, – но так и не отважился. А в частной беседе, на консультации у Линнимана или у самого бородатого Шефа-недомерка, Уилл больше не жаловался. Он научился симулировать выздоровление. Выбора нет: или подыгрывать им – или захлебнуться в молоке, подавиться виноградом. Отец велел ему оставаться в Санатории столько, сколько понадобится, он давно уже подобрал сыну заместителя на фабрике. Элеонора, проведя здесь уже шесть полных месяцев, даже думать не хотела об отъезде. Вот и приходилось торчать в Бэттл-Крике, в Санатории, выплачивая в фонд Келлога ежемесячно сумму, которая разорила бы любое южноамериканское государство, и продвигаясь черепашьими шагами к выздоровлению. Он прикинул: если пробудет здесь до 1920 года, пламя в кишках постепенно угаснет (при условии, что он не будет поддерживать его спиртным, сигарами, кофе и настоящим мясом – а чего стоит жизнь, если от всего этого надо отказаться!), но вес его к тому времени станет меньше, чем был при рождении. Занятный парадокс. Уилл обдумывал его, шаря языком во рту, чтобы выудить застрявшие между зубов крошки печенья. В комнату впорхнула Элеонора – как всегда, вслед за ней появился Фрэнк Линниман.

Элеонора задержалась в зале вместе с группкой энтузиастов, чтобы поахать над только что прослушанной лекцией, а Уилл дожидался ее здесь, под сенью иззубренной листвы, размачивая скуку, будто жесткую корочку, в стакане опостылевшего чая. Жена приблизилась, шурша юбками, издавая не то квохтанье, не то мурлыканье – о, как действует на нервы этот звук! – и вот она уже болтает о чем-то, о глиняных черепках, о человеческих черепах, о какой-то экспедиции, куда ее пригласил Фрэнк, а любезнейший Фрэнк, конечно же, стоит себе рядом с ней, ухмыляется.

– Только до обеда, – выдохнула Элеонора, заглядывая Уиллу в лицо и тут же отводя взор, словно догадываясь, что ничего хорошего в глазах мужа не прочитает. – Вирджиния Крейнхилл тоже пойдет с нами. А может, и Лайонел.

– Экспедиция? – запоздало откликнулся он.

Жена уже отвернулась, обратившись к обрюзгшей даме, затянутой в платье из желтой тафты. Дама совсем недавно организовала у себя в Милуоки клуб глубокого дыхания, и для полного счастья ей не хватало лишь одного: присоединиться к здешней группе под руководством Элеоноры. Юбки зашуршали вдвое громче, дамы удалились. Уилл уставился на Линнимана и обреченно попытался выдавить из себя улыбку.

Линниман окинул его медицинским оком.

– Понравилась новая диета? – спросил он. – Привыкаете помаленьку?

– Вы имеете в виду – к еде? – отозвался Уилл. – Да. Разумеется. Ее ведь в последнее время признали полезной для человеческого существования, даже необходимой, не правда ли? Разве ваши неустанные исследования и эксперименты давали иной результат?

Линниман на подначки не поддавался. Улыбнулся молча, кивнул, лицо спокойное, а что на уме? Внезапно Уиллу страшно захотелось врезать как следует кулаком в физиологическое брюхо доктора, чтоб тот скорчился от боли на полу, но он переборол искушение.

– О какой это экспедиции говорила Элеонора?

– Ах да, – Линниман, отвлекшийся было на другого пациента, вновь повернулся к собеседнику. – Я занимаюсь френологическими исследованиями. Нам уже столько известно о черепе современного человека, а о черепе древних людей – почти ничего. Мы только что обнаружили индейское поселение, судя по всем признакам – древнее, чем потаватоми. Это в районе Спрингфилда, к западу от города. Профессор Гундерсон лечится у нас от тяжелой автоинтоксикации. Но вообще-то он археолог. Он и нашел это поселение и предложил мне воспользоваться случаем собрать несколько черепов.

– При чем тут Элеонора?

Линниман посмотрел пациенту прямо к глаза.

– Мне жаль об этом говорить, но она скучает. Сами понимаете, долгие зимние месяцы и так далее… Мне удалось привлечь ее к моей работе, или, скорее, к моему хобби. Главная моя работа, конечно же, медицина.

– Конечно, – подтвердил Уилл.

– Мы хотим определить интеллектуальные способности и эмоциональные склонности древних индейцев. Просто любопытства ради. Черепа сохранятся в моей коллекции. Элеоноре это полезно. Свежий воздух, солнце.

– Наверное, ей придется копать?

– О нет, нет, – Линниман позволил себе сдержанный смешок. – Ни в коем случае. Мы наняли двух работников. Ни профессор Гундерсон, ни Элеонора не готовы к такого рода физической активности – во всяком случае, пока. Господи, неужели вы считаете, что я способен подвергнуть вашу жену хотя бы малейшей опасности?

Уиллу не слишком-то понравилось выражение «подвергнуть вашу жену». «Подвергнуть», только этого не хватало. Он сам охотно подверг бы эту ухмыляющуюся гиену кое-какой физической обработке. Но, как он ни злился, как ни терзался, приходилось мириться. Уилл и в лучшие времена не отличался драчливостью, а сейчас – не дай бог ткнут пальцем в брюхо. И так уж кажется, будто этот пирожок в животе на сковородке поджаривается. В любом случае, Элеонора поступит так, как ей заблагорассудится. Отправится в свою экспедицию, а ты тут зубами скрежещи.

В этой ситуации он чувствовал себя беспомощным, что, собственно, и ожидалось от пациента Санатория. Верно говорил Хомер Претц: доктор лишает человека самостоятельности, возвращает его в детство, и, если надеешься хоть когда-нибудь выбраться из пеленок, приходится мириться с кормлением в час по чайной ложке, с виноградной диетой и синусоидными ваннами, с бесчисленными стаканами молока, не говоря уж об идиотских лекциях и насильственном разлучении законных супругов. Но сейчас при виде жилистого, высокомерного Линнимана – этого символа и оплота Санатория, Уилл вдруг почувствовал себя независимым. Пусть это чувство было несколько иллюзорным, и все же… У него есть тайна. Тайна Уилла касалась как раз бессилия. Не психологического бессилия, какое он только что испытал благодаря Элеоноре и ее сомнительной экспедиции в сопровождении троих кавалеров (двое из которых точно неженаты), и не той беспомощности, к которой вынуждали в Санатории, обихаживая, сюсюкая или наказывая; эта тайна касалась самой что ни на есть реальной физической импотенции, которую он столь внезапно обнаружил в холодную ноябрьскую ночь, когда Элеонора предложила ему оплодотворить ее.

Этот случай привел его в ужас. От Великого Целителя помощи ждать было нечего – он бы обратил эту проблему против самого Уилла, даже попрекал бы ею; ведь выставил же он Уилла порочным негодяем только за то, что человек попытался осуществить свои супружеские права. Похоже, доктора весьма порадовала жалоба на импотенцию – да что там, он ликовал. Зато Уиллу было совсем невесело. Ему уже казалось, что и тут виноват желудок…

– Принести вам чашечку кефирного чая? – предложил Линниман, гадая, как избавиться от Уилла.

– Нет, спасибо, – для наглядности тот помахал пустой чашкой перед носом у Линнимана. – Я только что выпил. Одной чашки вполне достаточно – более чем достаточно.

Линниман фыркнул.

– Приятно было потолковать с вами. – И направился к столу с напитками.

Этот блондинчик, как и сам доктор Келлог, понятия не имел, что Уилл на свой страх и риск принял кое-какие меры. Решился. Отважился. Пришлось преодолеть в себе отвращение к продукции фирмы «Сире» и к электротерапии, но Уилл, погруженный в отчаяние, чувствующий себя недочеловеком, скопцом, не способным никого породить, как-то раз, пролистывая в библиотеке Санатория каталог Сирса, наткнулся на рекламу Гейдельбергского пояса. На иллюстрации красовался усатый мужик с безупречным физиологическим телом, обнаженный, если не считать трусов и электрического пояса, застегнутого чуть повыше пупка и испускавшего снопы крошечных электрических разрядов. Такие же молнии – мощные, полные жизненных сил атрибуты Тора, Зевса и прочих – сверкали вокруг лба и бедер. Реклама сулила избавление от «расстройства нервов, желудка, печени и почек», но взгляд Уилла упал на более подробное изображение того же пояса внизу страницы. Здесь можно было отчетливо разглядеть оборудование («электрический суспензорий»), манжета которого приходилась точно на половой член. Те же электрические молнии, только более миниатюрные – дабы не отпугнуть потенциального покупателя – складывались в радужный нимб вокруг манжеты.

Целый час Уилл таращился на это объявление.

Не страдайте молча, не томитесь втайне. За $18.00 вы приобретете наш СВЕРХМОЩНЫЙ ПОДЛИННЫЙ УНИКАЛЬНЫЙ ГЕЙДЕЛЬБЕРГСКИЙ ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ ПОЯС. $18.00 – и к вам вернутся мощь и здоровье, мужская сила и юная крепость.

Мужская сила и юная крепость – именно это ему и нужно. Но призрак Хомера Претца стоял перед глазами Уилла – лицо, искаженное гримасой смерти, глаза, точно яйца вкрутую, к вороту, словно медаль, приклеился бесполезный ошметок откушенного языка… Вот вам электричество. Вот вам чудеса медицины. Однако причиной этой трагедии стало не столько электричество, сколько проводящая среда, то бишь вода, а Гейдельбергский пояс никоим образом с водой не соприкасается. Его можно надеть на ночь и снять поутру, чтобы не заметили Айрин и сестра Блотал. И для желудка полезно, в рекламе так и сказано: «Гейдельбергский пояс, от расстройства нервов, желудка, печени и почек, сделает для вас больше, чем все другие лекарства, микстуры, таблетки, полоскания, примочки, инъекции и прочие средства, вместе взятые». И может быть – чем черт не шутит? – удастся одним выстрелом убить двух зайцев. Уилл провел в размышлениях целый час и решился – рискнул восемнадцатью долларами и выписал себе пояс.

И пояс, похоже, действовал – во всяком случае, в присутствии сестры Грейвс. На Элеоноре Уилл его еще не опробовал (пояс доставили две недели назад), но в первое же утро, когда Айрин ставила ему клизму, он почувствовал нарастающую эрекцию. Просто поразительно – твердый, как стальной прут, как бейсбольная бита, как могучий вековой дуб, вросший корнями в землю. Момент и впрямь был неподходящий, Уилл аж заалел от неловкости, но внутренне ликовал. Интересно, заметила ли Айрин и что подумала, если заметила. Вслух она ничего не сказала, а сам же он не мог ее спросить – или мог? Ведь она ответила на поцелуй, по-настоящему, прямо-таки растворилась в его объятиях. Никаких сомнений, Уилл ей нравится. А после поцелуев должен наступить черед для других нежностей, а там и самого главного, верно? Все еще стоя под бананом, Уилл обдумывал сложившееся положение, рассеянно вертя в руках пустую чашку. И тут по комнате пронесся некий ветерок, даже каучуконос насторожился и приподнял листики – явился доктор Келлог, за ним свита из полудюжины светил. Шествие замыкал Лайонел Беджер.

Элеонора первой кинулась к Наставнику, будто под действием мощного магнита. Матрона в желтой тафте была безжалостно брошена на произвол судьбы. Уилл усмехнулся, наблюдая, как доктор, укрощающий волков и червей, с трудом отбивается от безумца, опередившего его на пути к сияющим высотам вегетарианства. Коротышку даже стало жалко. Келлог основал империю, создал религию здоровья и превратил долговечность в тайну, открываемую лишь посвященным, но так и не сумел избавиться от психов вроде Беджера, от конкурентов вроде Поста, Макфаддена и братьев Фелпс; а все его методики, все виброкресла, солевые растирания и клизмы, целый океан травяного чая и горы наттозы не сравнятся с Гейдельбергским поясом.

Тут Уиллом завладела графиня Тетранова. Легонько коснулась локтя, уставилась близорукими загадочными русскими глазами, попросила принести ей чашечку кефирного чая. Миниатюрная графиня была ростом с двенадцатилетнего мальчика (и с такой же, судя по всему, фигурой). После рождественской поездки к родителям Айрин графиня стала считать Уилла близким другом: она то и дело останавливала его в каком-нибудь закоулке Санатория и милостиво одаряла привилегией принести ей ту или иную вещь. Уилл безропотно подчинялся – вежливость прежде всего, – но дружбе особо не радовался. Эта женщина ничем его не привлекала. Куда ей до мисс Манц! Правда, мисс Манц больше нет. Все что осталось от нее – облысевший труп в сырой яме где-то там в Пагепси, штат Нью-Йорк. Уилл присутствовал на отпевании в часовне Санатория. Больных на эту церемонию особо не приглашали – дурная реклама.

Поднеся графине чай, Уилл стал наблюдать, как она отпивает частыми мелкими глоточками, склонив голову к блюдцу, точно воробей у поилки.

– Прекрасный напиток, – похвалила она, приподнимая подбородок и аккуратно ставя чашку в самую серединку блюдца. – Я все удивляюсь, как доктору Келлогу удается делать полезную еду такой вкусной. Вы согласны?

Уилл не был согласен. Скипидар небось и то вкуснее. Но он не мог ответить грубостью, только фыркнул негромко. Пусть графиня тешит себя иллюзией. Великий Целитель тем временем обходил публику, точно кандидат накануне выборов, пожимая руки, кивая, доверительно шепча что-то в подставленное ушко, по левую руку – Элеонора, по правую – Беджер. Как раз в этот момент Келлог устремился прямиком к ним. Графиня затрепетала. Уилл выжал из себя здоровую, приветливую улыбку.

– Графиня, – пророкотал доктор, склоняясь в поклоне и завладевая ее рукой, – как всегда, рад вас видеть. Смею надеяться, что та небольшая проблема, которую мы обсуждали на прошлой неделе, уже разрешилась?

Графиня грациозно рассыпалась в благодарностях: да-да, ей уже намного лучше, как доктор и обещал, но поскольку в Санатории запрет на обмен симптомами, она лучше промолчит. Доктор обернулся к Уиллу.

– Лайтбоди! – Очки зеркально блестят, на лице хитренькая, довольная улыбочка. – Держимся, а?

Лучезарно-бодрый ответ Уилла был заглушён скрипучей тирадой Беджера. Что-то там насчет петиции о закрытии кожевенной фабрики в городе Мичиган, штат Индиана. Зловонные шкуры, варварский промысел, с тем же успехом мы могли бы вернуться в пещеры, не так ли? Дыхание Беджера отдавало чесноком – новейшее открытие, чеснок очищает кровь и укрепляет сердце. Уилл подметил, что доктор начинает злиться – как же, его оттеснили. Повелитель, наставник и вождь так и не справился с досаждающим ему пуританином от вегетарианства. Искорка гнева, промелькнувшая в глазах доктора, согрела душу Уилла. Чтобы поощрить Беджера, он с притворным интересом принялся расспрашивать о митинге против вивисекции в Кливленде. Беджер с воодушевлением развил тему, а доктор начал озираться, намереваясь ускользнуть.

Увы, не успел!

Приглушенный шум вежливой беседы, оживлявшей комнату, внезапно стих. В течение пяти секунд звучал лишь один глас, одинокий, но не заметивший своего одиночества – Беджер продолжал монолог. Все взгляды обратились к дальнему выходу, декорированному цветущей виноградной лозой и райскими птицами. Там возник человек среднего роста, небритый, нечесаный, в протертой до дыр одежде, весь в пятнах грязи, похожих на старые потемневшие синяки. Держа под мышкой стопку газет, он дрожащими руками пытался зажечь спичку. Что-то в нем было неуловимо знакомое. Кажется, Уилл с ним уже встречался.

Прежде чем вновь зазвучали голоса, прежде чем кто-нибудь успел что-нибудь сказать, мужчина (или юноша, ему, быть может, и двадцати не сравнялось, разве под таким слоем грязи разберешь) чиркнул спичкой, скомкал газету и поджег. Кто-то вскрикнул. Пылающий шар ракетой пролетел над головами, легкое, свистящее пламя, казалось, поддерживало его в полете. Незнакомец поджег следующую газету, еще одну, и тут наконец раздались крики. Секунду спустя поджигатель радостно плясал посреди оранжереи, пуская по воздуху свои снаряды. Толпу охватила паника.

– Джордж! – заревел доктор. Ага, доктор знал этого нелепого анархиста, вооруженного бумажными бомбами. В углу среди пальм разгорался огонь; дама в желтой тафте стряхивала невесомую светящуюся искорку-брошь со своего платья. Пациенты обратились в бегство. Потянуло дымком. Больной в кресле-каталке, чересчур приблизившийся к искусственному озеру, беззвучно опрокинулся в поросшую камышом топь. У выходов началась давка.

– Джордж! – орал доктор. – Джордж!

Уилл не трогался с места. Он притянул к себе Элеонору, прижал к груди. «Господи», – выдохнула она, утыкаясь в него лицом и всей грудью. Женщины визжали, неугомонный Беджер скрежетал, доктор в сопровождении Линнимана и немногих сподвижников пробивался в самую гущу толпы, преследуя по пятам возмутителя спокойствия и повторяя: «Что происходит?»

Уилл не знал ответа, понятия не имел. Но, заглянув в глаза доктору, заподозрил, что Шеф прекрасно знает, в чем тут дело.

 

Глава вторая

Письмо и записка

В левом нагрудном кармане того самого костюма, в котором он привез из Нью-Йорка 3849 долларов миссис Хукстраттен, у самого сердца, бьющего молотом, Чарли Оссининг носил письмо, прибывшее на адрес миссис Эйвиндс-доттер двумя днями раньше. Он носил письмо так, чтобы чувствовать его кожей, он носил его, как монах вериги, он носил его в страхе и трепете. С того момента, как пришло это письмо, все надежды, и без того жалкие, внезапно превратились в ничто, в забытый сон, в мусор. Чарли не замечал солнца, распускающихся почек, нарциссов и азалий, краснеющего кизила, зеленеющей травы и опьяневших от пыльцы пчел – для него зима все еще продолжалась, холодная, бесконечная… Что же теперь делать?

Он направлялся к Бендеру. Пешком. Голова опущена, быстрая, беззаботная с виду походка – а душа истерзана. Он уже не тащил на себе рекламные щиты и никаких угрызений совести по этому поводу не испытывал. К чему реклама, когда весь мир рушится? Конечно же, как только пришло письмо, он кинулся к Бендеру, а Бендер ворковал, мурлыкал, убаюкивал, заверял, что все будет хорошо, давал гарантии, похлопывал Чарли по плечу и наливал лечебные дозы «Отар-Дюпюи», приводил всякие доводы и убеждал – а что толку? Ничего не изменилось. Что он теперь скажет миссис Хукстраттен? Как посмотрит ей в глаза? Заворачивая за угол, Чарли прикидывал другой вариант: не встречаться с миссис Хукстраттен. Исчезнуть. Бежать из города. Пуф – и нет меня. Вот так идти и идти, прямиком до вокзала, а там – на поезд и ехать, пока светит солнце.

Но, обдумывая трусливое бегство, Чарли все время чувствовал, как колет его сквозь рубашку острый уголок конверта, и понимал, что так поступить он не сможет. С миссис Хукстраттен – не сможет. Только не с ней. Внезапно он резко остановился, выхватил листок из кармана и в сотый раз жадно перечитал, вопреки доводам разума надеясь, что содержание письма как-то изменилось.

Увы!

Он стоял посреди переулка, свесив голову на грудь, опустив плечи, он перечитывал, шевеля губами, то ли тихонько проговаривая письмо, то ли постанывая. Вокруг начали собираться люди. Женщина в шляпе размером с колесо встревоженно смотрела на него; хозяин табачного магазина, развалившись в кресле-качалке рядом с вырезанным из дерева индейцем, беззастенчиво разглядывал в упор. Чарли плевать на них хотел. Разве этот человек – инвестор? Разве эта женщина – миссис Хукстраттен? Он читал, стеная, проговаривая каждое слово вынесенного ему приговора:

Твин Оукс
твоя (тетя) Амелия.

Пруд Лаунсбери

Петерскилл

Понедельник, 4 мая, 1908

Дорогой Чарли!

Надеюсь, у тебя все в порядке и наша прекрасная новенькая фабрика готовых завтраков процветает (я обожаю красное дерево; это лучшая мебель для офиса. Ты от кого-то унаследовал отличный вкус, и мне кажется, что твоя тетушка Хукстраттен тоже внесла немалую лепту). И наша «Иде-пи» на подъеме! Как это все замечательно.

Но я сама себя перебиваю. Вот что я хотела тебе сообщить – и это хорошие новости, дорогой мой мальчик. Скоро я приеду к тебе. Твоя тетушка Хукстраттен, которая качала тебя на коленях, которая утешала тебя во всех детских бедах и невзгодах, уже собирается в путь. Да! В Бэттл-Крик!

Да, Чарльз, это истинная правда. И отнюдь не проездом – я собираюсь остаться тут надолго. Видишь ли, я переписываюсь с Элеонорой Лайтбоди из Петерскилла (ты ведь с ней знаком, очаровательная женщина, не правда ли?), и она убедила меня в том, о чем я уже догадывалась, но не хотела себе признаться, а доктор Бриллингер уже два года об этом знал…

Да, у меня не все в порядке с нервами. Только и всего. Доктор Келлог через неделю готов принять меня в Санаторий и назначить обследование. Пока неизвестно, каковы будут результаты анализов и сколь длительное лечение мне понадобится, однако я договорилась, что останусь в Санатории по крайней мере до конца июня.

Я так взволнована, дорогой! Я вне себя от восторга, мне уже лучше – теперь, когда решение принято и я знаю, что скоро увижу тебя и все, чего ты успел достичь, – это будет такой прекрасный момент!

С неизменной любовью,

– Элеонора Лайтбоди! Назойливая сучка! – выругался Чарли вслух, и владелец табачной лавки опустил глаза, призадумавшись о своем. Что она наговорила старухе? Рассказала, что видела Главного президента компании «Иде-пи» на улице, увешанного рекламой, распространяющего несуществующий в природе товар – будто попрошайка, будто жалкий оборвыш? Боже! При одном воспоминании он зажмурился и стиснул виски ладонями.

Это все Бендер подстроил! После полного, безнадежного, абсолютного провала попытки изготовить хоть что-нибудь в подвале у Букбайндера Бендер надолго отправился в деловую поездку, а чтобы партнер в его отсутствие не скучал, убедил Чарли, что местная реклама – ключ к успеху: если они смогут закрепиться в Бэттл-Крик, этом центре здоровой пищи Америки, они уже нигде не пропадут. А как организовать рекламу, охватить ею весь город, и притом без лишних затрат? Но ведь Чарли, собственно, и заняться-то нечем, пока Бендер надрывается, навязывая образцы их продукции всем тварям Божьим, и гнет спину, увеличивая их банковский счет.

Итак, задолго до потепления, когда грязно-седой лед еще и не думал таять, когда людям еще не хотелось выходить из теплого уюта своих домов и контор, чтобы лишний раз пройти по улице, Чарли Оссининг уже топтался на тротуаре, стиснутый между двумя новехонькими фанерными щитами. Спереди и сзади щиты были украшены надписями: «Иде-пи, Новейшая Зебровая Пища от Келлога! Освежает кровь! Попробуйте пачку прямо сейчас!» Разумеется, никакой пачки на пробу у него не было, даже «образцы» с продукцией Уилла Келлога Бендер увез с собой бог знает куда. Чарли пытался возражать, но Бендер сказал, что они подогревают спрос, скрывая до поры свою продукцию от публики. Послушать Бендера, так это был самый хитроумный рекламный трюк со времен бесплатных образцов. «Люди не могут купить нашу продукцию, верно? – с важным видом вопрошал он. – А когда люди не могут чего-то получить, что происходит? Они испытывают разочарование, так?» Улыбка не сходила с лица Бендера. Все так очевидно. Когда товар окажется наконец в магазине, сбегутся целые толпы, заверял он. Люди будут прямо-таки расхватывать хлопья, по три, по четыре пачки на всякий случай.

Но к концу недели он сжился с этой ролью, уже не замечал висевших на нем фанерных щитов, как не замечает человек своей одежды и обуви, он сросся с ними и чувствовал себя без них как-то неуютно. Возвращаясь по вечерам с гудящими ногами и ноющими от мороза руками в пансионат миссис Эйвиндсдоттер, он выскальзывал из этой оболочки и чуть не воспарял к потолку. Как странно было подниматься по лестнице в комнату, не поворачиваясь боком, присаживаться на стул, чтобы поесть, – и плечи при этом не обременял никакой груз, кроме головы. Какое блаженство – вытянуться во весь рост на кровати, выкурить сигарету, освободившись от деревянного каркаса. Недели сливались одна с другой, дни были неотличимы. С рассвета до заката Оссининг шлялся по улицам Бэттл-Крик, и ни единой продуктивной мысли не было в его голове.

Так оно и шло, пока однажды Чарли не столкнулся с Элеонорой. Был сырой апрельский день, воздух, казалось, сгустился от сплошного дождя, на улицах – ни души. Чарли промок до костей, шляпа превратилась в бесформенную губку, мокрые пряди волос приклеились к подбородку, с кончика носа то и дело срывалась капля, и можно было проследить весь ее путь по висевшему на груди щиту. Чарльз укрылся под выступающим навесом бакалейной лавки, пытаясь раскурить влажную сигарету, и вдруг, подняв глаза, наткнулся на тот спокойный оценивающий взгляд, с которым он не встречался с Рождества, с того дня, как сидел в последний раз за одним столом с Элеонорой Лайтбоди.

– Мистер Оссининг, – прощебетала Элеонора, – неужто это и в самом деле вы? Какой сюрприз! Не слишком сыро для вас?

Она укрывалась от дождя под одним зонтиком с высоким тощим мужчиной. Запавшие глаза, из-под края шляпы выбиваются рыжеватые волосы. Это не тот врач и не ее муж. Чарли видел этого человека впервые.

– Элеонора! – Чарли откашлялся.

Спичка погасла, сигарета расползлась. Он гадал, знает ли Элеонора о той тысяче долларов, которую он выманил у ее мужа, гадал, почему она предпочла официальное обращение «мистер Оссининг», а не «Чарли» – разве они не друзья, разве они не сидели вместе за столом, не делились задушевными тайнами? – и тут до него дошло: на нем щиты с рекламой. Все было бы не так скверно, если бы и Элеонора носила такие щиты, и ее хмурый спутник тоже, и человек, вышедший из кэба на противоположной стороне улицы, и вообще все обитатели Бэттл-Крик, все жители Америки и Европы в придачу. Но дело обстояло иначе: Чарли, и только он один, расхаживал с рекламной фанерой, в этой нелепой и неуклюжей клетке, которая, казалось, вопила о его алчности и которая так срослась с ним, что прошло не менее минуты, прежде чем Чарльз вполне осознал ситуацию. Улыбка на его лице померкла. Он провел рукой по волосам, постучал отсыревшей шляпой о ногу и, за неимением лучшего выхода, взмахнул ею в ироничном приветствии и вновь нахлобучил на мокрую голову.

– Давно не виделись, – выдавил он из себя, прикидываясь, будто для него нет ничего естественнее, чем вести беседу, надев на себя рекламные щиты.

– Я смотрю, вы тут носите щиты с объявлениями, – заметила Элеонора.

– Да, – с деланной небрежностью отвечал Чарли.

Наступило неловкое молчание. Дождь проникал и под навес. В двух шагах от собеседников в огромной витрине высилась пирамида из пачек «Хлопьев Поста» почти в человеческий рост высотой. Чарли почувствовал себя нелепым, ничтожным, ничуть не лучше какого-нибудь уличного разносчика с провонявшими пакетиками попкорна или того заросшего волосами нищего, что бродит по улицам, точно привидение. Что он делает? О чем он думает? Разве Ч. У. Пост ходил по улицам с фанерными щитами?

– Тоже неплохая реклама, – снизошла Элеонора, но в глазах у нее таилось сомнение. Он чувствовал, как эта женщина всматривается в него, как ее глаза, словно зеленые пиявки, высасывают румянец с его щек.

– О! – спохватилась она. – Прошу прощения. – И она торопливо представила ему своего насупленного спутника, человека, части тела которого были крайне плохо пригнаны друг к другу: голова казалась чересчур крупной для узковатых плеч, руки смахивали на плавники, нос едва заметен, зато зубы – повсюду. Беджер, вот как его зовут. Беджер.

– Занимаетесь готовыми завтраками, – заговорил Беджер. Голос его был напрочь лишен мелодии, один только ритм. Сухой, гортанный, хищный голос, похожий на урчание, которое пес издает над костью. Каким-то образом ему удавалось произносить слова. Но, тем не менее, читать он умеет.

Лил дождь. Чарли молчал.

Беджеру было все равно. Он уже начал монолог о готовых завтраках, об их ценности для общества – урок и упрек живущим среди нас пожирателям мяса, – и его голос все набирал силу, оставаясь при этом таким же сухим, как шуршащие под ветром в поле стебли кукурузы. Чарли наблюдал за Элеонорой – покуда ее спутник со скрежетом выплескивал из себя эпитеты и наречия, она не отводила от него глаз, и на лице ее застыл восторг, смешанный с энтузиазмом. Что она в нем нашла? Еще один святой из их Санатория? Мессия поджелудочной железы? Похоже, он и впрямь из этих – желтоватый, тощий, безумный, глаза горят фанатическим блеском.

– Они называют это животным кормом! – яростно фыркнул он, – и думают, что могут отбросить это, будто… будто…

Тут вдруг зонтик сломался и обрушился на владельца; выпутываясь сам и помогая Элеоноре, Беджер сбился с мысли и так и не завершил свою метафору.

– Совершенно с вами согласен, – вставил Чарли, углядев щелочку, чтобы улизнуть. – Нас спасут только готовые завтраки, насыщенные клетчаткой и пептонизированные. Именно. Рад быть повидать вас, Элеонора, – тут он прикоснулся пальцем к краю обвисшей шляпы, – мистер Беджер, – и вышел прямиком под дождь, жалкий и непривлекательный, будто черепаха в фанерном панцире, хлоп-хлоп-хлоп по спине: «ОСВЕЖАЕТ КРОВЬ! ОСВЕЖАЕТ КРОВЬ! ОСВЕЖАЕТ KPОВЬ!»

Со следующего дня он решил оставить рекламную кампанию – по крайней мере, до приезда Бендера. Стоя под проливным дождем, чувствуя себя полным ничтожеством в глазах Элеоноры Лайтбоди (а настоящие магнаты кукурузных хлопьев тем временем уютно расположились у себя в офисе или на яхте, поручив подчиненным выстраивать в бакалейных лавках пирамиды из упаковок), Чарли пережил своего рода откровение. Суть его сводилась к следующему: что толку? Бендер собирался вернуться через неделю, он прислал два письма: из Гэри, штат Индиана и из Галены, штат Иллинойс. Заказы текли рекой. Вот и хорошо. Через неделю у них соберется достаточно денег, чтобы открыть нормальную фабрику, с настоящим экспертом вместо потасканного самозванца Букбайндера, и дело пойдет. Чарли решил, что о рекламе он вспомнит тогда, когда у них будет что продавать. А пока пусть Бендер сам таскает щиты, если ему охота.

В конце недели Бендер вернулся и расположился в «Таверне Поста» точно Цезарь, возвратившийся с победой из Галлии. Как всегда предпочитающий все самое лучшее, свой приезд он отпраздновал обедом, пригласив на него Чарли и дюжину наиболее преуспевающих граждан Бэттл-Крик, которых обхаживал еще с осени. Прежде чем приступить к обеду, Бендер произнес цветистую речь (риторические фигуры с анекдотами пополам), изложив перспективы «Иде-пи» и похваставшись значительными суммами, уже полученными авансом на изготовление самых революционных хлопьев для завтрака в истории Бэттл-Крик, а значит, и всей Америки; поведал своим друзьям и близким знакомым, собравшимся на пир, какие дивиденды могут им принести акции нового предприятия, если они озаботятся приобрести их прямо сейчас.

Чарли никогда еще не видел своего партнера в таком блеске. Бендер в пух и прах разнес и конкурентов, и тех, кто не верил в успех, полагая, что рынок готовых завтраков уже переполнен, и тех робких, недальновидных людей, кто по-прежнему живет в девятнадцатом веке, кто в свое время побоялся вложить деньги в замыслы Форда или в «Стандард Ойл», в трамваи или в телефон. Но Бендер не только обличал, о нет, это было бы недостаточно тонко для него. Он в совершенстве владел искусством убеждения и виртуозно соблазнял слушателей своим товаром. Заметив хоть искру сомнения в их глазах, Бендер мгновенно менял тембр голоса, убеждая, воркуя, увещевая; он даже пустил по кругу свой гроссбух с записями о 32 000 аванса. Когда гости покончили с поданными на закуску хлопьями «Иде-пи» (то есть обжаренными кукурузными хлопьями Келлога, которые на глазах у всех высыпали из новехоньких упаковок «Иде-пи») и перешли к омарам и жаркому, Бендер получил принципиальное согласие от всех, за исключением одного упрямца, и три уже подписанных чека уютно устроились в его бумажнике.

Для Чарли это была великая ночь, ночь исцеления, новых надежд. Тридцать две тысячи долларов! И еще чеки. На этом фоне вклад миссис Хукстраттен выглядел достаточно скромно, и казалось, что ее деньги в полной безопасности. После долгих месяцев разочарований и отчаяния, блужданий по улицам, одиноких часов в пансионате миссис Эйвиндсдоттер, после похлебки из рыбьих голов и окончательного поражения в подвале у Букбайндера наконец свершилось – наконец-то «Иде-пи» твердо стоит на ногах. В ту ночь Чарли готов был воздвигнуть статую Бендеру и почитать ее, как языческого идола, воскуряя благовония и принося кровавые жертвы.

Однако на том все и кончилось. Проползли три недели; Бендер, изображая таинственность, на вопросы не отвечал. Где будет фабрика, кто ее построит, каковы дальнейшие планы? Обезумев от радости на званом обеде, Чарли чуть было не проговорился партнеру насчет чека, полученного от Уилла Лайтбоди. На счету Чарльза П. Мак-Гахи в Центральном Национальном банке на эту тысячу долларов потихоньку нарастали проценты. Да, чуть было не проговорился, но что-то его удержало – малое зернышко здравого смысла, последняя сохранившаяся еще крупица осторожности. Теперь это зернышко стало расти, набухая желчью из-за высокомерия Бендера, из-за его проволочек. Что он делает? Чего еще ждет? «Всему свое время, – твердил компаньон, – всему свое время. Разве до сих пор мои советы шли во вред?»

Тут пришло письмо, и для Чарли померк белый свет.

* * *

Солнце висело над головой, сочное, будто дыня, заливая всю улицу светом. Женщины в соломенных шляпках порхали по магазинам, соседи весело окликали друг друга, старик на велосипеде неуверенно катился по улице, разбрасывая во все стороны тени и всплески света, похожие на игру волшебного фонаря. Еще стояло утро – часы Оссининга показывали четверть двенадцатого, – но уже было тепло. Самый теплый денек в этом году, но Чарли и это раздражало. К тому времени он миновал угол перед «Таверной Поста» и начал задыхаться, рубашка под мышками взмокла.

Сложные отношения со служащими гостиницы не позволяли Чарли войти в вестибюль. Он давно освоил окольный путь: по аллее позади Ви Ниппи и через вход для прислуги. Именно так собирался он проникнуть к Бендеру и в этот раз. Проходя мимо гостиницы, он перешел на другую сторону, проскользнув между несколькими повозками и кэбами, стайкой голубей, клевавших что-то в канаве, и пестрой кошкой, устроившейся подремать на бордюре возле ювелирного магазина. Левой рукой он все еще баюкал роковое письмо у своей груди. Чарли шел быстро, взволнованный, сосредоточенный на своих мыслях (что, собственно говоря, может теперь сделать Бендер? Отсрочит разоблачение, построит фабрику-мираж за одну ночь для успокоения миссис Хукстраттен? Произнесет речь? Совершит чудо?). Чарли не догадался вовремя проверить, не следят ли за ним, – и попался. Швейцар, неумолимый, неподвижный, вечно бодрствующий, стоял на своем посту, не сводя глаз с Чарли. Чарли отвернулся.

Он чувствовал, что швейцар продолжает следить за ним, и поспешил свернуть в переулок, за угол гостиницы. Но, миновав вход в ресторан и прилегающую к нему аллею, Чарли сообразил оглянуться – и слава богу: этот сукин сын стоял уже на самом углу, в двухстах футах от своего поста, грозно сложив руки на груди, и наблюдал за ним. Чарли пошел дальше. Только десять минут спустя он осмелился вернуться на то же место, и на этот раз швейцара видно не было. Чарли устремился к служебному входу, размышляя, нельзя ли взорвать железнодорожные пути Мичиганской Центральной железной дороги или послать миссис Хукстраттен подложную телеграмму – якобы ее сестра совершенно неожиданно перешла в лучший мир. Погруженный в мечты, Чарли вошел в дверь и кинулся к лестнице, прежде чем осознал, что человек, сидевший на стуле там, в глубине, у задней стены, и внезапно возникший из сгустившихся теней – это его давний враг, старший коридорный. Он был в одной рубашке и босиком, униформа висела на плечиках на стене за его спиной. В одной руке он держал сэндвич. Чарльз не мог толком разглядеть, где кончается сэндвич и начинается рука. «Черт побери!» – негромко рыкнул коридорный и с неожиданным, пугающим проворством поднялся со стула.

Чарли случалось драться с мужчинами покрупнее – во всяком случае, с такими он точно дрался. Он никого не боялся. Но сейчас ему нужен был только Бендер, бальзам его утешительных речей, его спокойствие, его способность разбираться с каждой проблемой по очереди и выбираться живым из любой катастрофы – ему был нужен Бендер, который и в этот раз подтвердит, что все идет как надо. Глядя прямо в налившееся кровью лицо коридорного, Чарли прикоснулся к краю своей шляпы, развернулся и через заднюю дверь выскочил обратно на улицу.

После этого он попытался проникнуть в гостиницу через бар, но там было закрыто до часа. Чарли мерил шагами улицу, что-то бормоча себе под нос, поглядывая на высокие, отражающие солнце окна, и таким образом вновь привлек к себе внимание швейцара. Швейцар пригнулся, на лице его появилась угрожающая гримаса. И тогда Чарли вспомнил про Эрнеста О'Рейли.

Ну конечно же. Можно послать мальчика в комнату Бендера и передать ему записку, назначить встречу в «Красной луковице», и там, за ланчем, они обсудят надвигающееся прибытие миссис Хукстраттен. Разумеется, он мог бы воспользоваться телефоном, но тогда пришлось бы иметь дело с пронырливым дежурным, который непременно ответит, что у Бендера занято, или что он сейчас не отвечает, или еще что-нибудь. Нет, Эрнест О'Рейли – вот решение всех проблем. Но где этот мальчишка? Сегодня вроде будний день? С тех пор как Чарли покинул Академию Святого Бэзила, он не заходил на школьный двор и понятия не имел, где отпрыски изготовителей и упаковщиков готовых завтраков, а также дети их боссов, обучаются чтению и письму. Однако инстинкт подсказал ему верное направление. Он спешил изо всех сил. Несколько подсказок от прохожих – и вскоре Оссининг стоял перед трехэтажным кирпичным зданием на Грин-стрит.

Было без десяти двенадцать. Он устроился под деревом напротив школьного двора. Наверное, его видно со всех сторон. Закурил сигарету, погасил спичку, поглядел на часы. В здании и на всей прилегавшей к нему территории царила неземная тишина, будто в заколдованном замке. Наверное, так вот прячутся возле школ извращенцы, мелькнуло в голове у Чарли, и он вновь посмотрел на часы.

Прозвенел звонок, и школьный двор мгновенно наполнился движением, неистовыми воплями и улюлюканьем, больше всего напоминавшим боевой клич команчей. Дети возникли разом и повсюду: руки и ноги, крики, топот ботинок, стук мячей. Все они казались на одно лицо. Чарли двинулся навстречу школьникам, но те, будто выступившая в поход армия, окружили его со всех сторон, обошли и поспешили к ждущим их баталиям. Толпа понемногу редела, и Чарли уже отчаялся отыскать тут Эрнеста О'Рейли, как вдруг кто-то потянул его за руку, в точности как в тот вечер на железнодорожном вокзале – как давно это было!

– Привет! – сказал Эрнест О'Рейли.

Чарли отметил, что мальчишка в весе не прибавил. Под правым глазом у него красовалась ссадина размером с долларовую монету, точно такая же имелась на обнаженном локте. Рубашка, башмаки, штаны – все было ему слишком велико. Но взгляд цепкий.

– Привет, – ответил ему Чарли. – Хочешь заработать гривенник?

– Два, – возразил Эрнест О'Рейли.

– Пятнадцать центов.

– И что же я должен сделать?

Чарли остался за углом, а Эрнест О'Рейли, наклонив вперед плечики и всей фигурой напоминая летящую стрелу, кинулся к заднему входу в гостиницу. Сейчас он поднимется прямиком в комнату Бендера и передаст ему записку, которую Чарли нацарапал на бумажном обрывке: «Встретимся в Луковице в 12:30. Очень важно». А если Бендера нет на месте, Эрнест оставит записку дежурному. Пять минут жизни канули в вечность, десять. У Чарли уже болели пальцы – он то и дело открывал и закрывал крышку своих часов. И тут он снова увидел мальчишку.

Эрнест вышел не один – к ужасу Чарли, швейцар и старший коридорный с обеих сторон крепко держали мальчишку своими мясистыми ручищами. Мальчик перебирал ногами в воздухе. На миг эта картина застыла перед глазами Чарли: голые белые коленки Эрнеста, в руке мальчика зажат конверт; на лицах швейцара и старшего коридорного какое-то хищное напряжение – они заметили Чарли; солнце сияет так неуместно весело – и вдруг все пришло в движение.

– Мотаем! – пискнул Эрнест О'Рейли, вырвался из рук гостиничных служащих и помчался навстречу Чарли, держа конверт прямо перед собой, словно оружие. Чарли тоже сорвался с места, сердито недоумевая – с какой стати они нападают на него? Пусть они его заклятые враги, но он же стоял на улице, тут каждый имеет право стоять, не так ли? Но вот они уже близко, поздно рассуждать, они гонятся по пятам за мальчишкой, такие здоровяки, а как быстро бегут. Чарли попытался быстро прикинуть расстояние и кинулся навстречу Эрнесту – авось успеет перехватить конверт, весточку от Бендера, прежде чем эти гориллы набросятся на него.

Но он ошибся. Как оказалось, преследователей вовсе не интересовал мальчишка, да и конверт тоже. Нет, они хотели схватить самого Чарли. С лицами, словно сделанными из сарделек, пыхтя, грохоча по мостовой ботинками, словно отбойными молотками, они обогнали Эрнеста О'Рейли и промчались мимо него. Выбора у Чарли не оставалось – он повернулся и припустил изо всех сил. Мгновенно проскочил улицу, завернул налево в квартал, опоясанный магазинами, и нырнул направо. Здесь был извозчичий двор, дорогу преграждали полуразвалившиеся кэбы. Чарли, не раздумывая, проскочил мимо крупного рыжего мерина, разминулся с коляской с открытым верхом и продолжал бежать, высоко вскидывая колени. Он бежал во весь опор, чувствуя приближение недругов.

За что? Разве он в чем-нибудь провинился? Рассуждать было некогда, ботинки преследователей грохотали всего в десяти шагах позади, но уродливое и ядовитое семя подозрения начало прорастать в уме Чарли: это из-за Бендера. С Бендером что-то случилось. Ужасное. Это погубит самого Чарли, «Иде-пи» и миссис Хукстратттен. Их повесят на заборе, и вороны растащат их плоть.

Чарли упрямо бежал, чувствуя в горле ком ярости и страха, взгляд фиксировал только возможные препятствия впереди – распахнутую дверь, бочку, повозку. Посреди следующего квартала Чарли осмелился бросить взгляд через плечо. Швейцар уже выбыл из игры. Теперь в состязании участвовали лишь двое – он сам и бывший борец; Чарли слышал, как дыхание со свистом вырывается из легких великана; это могло означать только одно – преследователь ослабел и готов сдаться. Внезапно Чарли развернулся и бросился на превосходившего его ростом противника; он почувствовал, как тот осел от удара его кулака – и вот уже старший коридорный валяется на земле, корчась в грязи. Чарли же сейчас видел перед собой Бендера, одного только Бендера. Ногой его! Пинок за «Отар-Дюпюи», еще один – за собственный телефон в гостиной, за Букбайндера, за коробки с образцами, и последний, самый сильный, с носка – за пробужденную и вновь убитую надежду. Он все знал, знал с самого начала!

Отдаленные голоса. В дальнем конце улицы показался человек, второй, целая толпа. Чарли кинулся бежать. Он отмахал три квартала, прежде чем хоть немного успокоился. Телефон! – сообразил он. – Добраться до телефона! Пот катился с него градом, взгляд был совершенно безумен, галстук сбился набок, а шляпа, словно тисками, сжимала голову. Чарли нырнул в аптеку и попросил разрешения позвонить. Старик хозяин с готовностью разрешил.

– С вами все в порядке? – участливо спросил он.

Чарли нетерпеливо отмахнулся; попросил оператора соединить с «Таверной Поста». Послышался щелчок, и до Чарли донеслось изнеженное сюсюканье дежурного клерка, пожелавшего ему доброго утра.

– Гудлоу Г. Бендер, – отчетливо произнес Чарли. Сердце выбивало барабанную дробь.

Пауза. Что-то гудит в проводах.

– Прошу прощения, но мистер Бендер нас покинул.

Разрешите узнать, кто его спрашивает?

– Не может быть, – услышал Чарли собственный голос. Барабан отсчитывает удары уже в горле, за глазными яблоками, под кожей черепа. – Мистер Гудлоу Г. Бендер. Проверьте еще раз.

– Кто его спрашивает?

– Черт побери, соедините вы меня наконец?!

Снова пауза. Слова, точно капельки яда:

– Мистер Бендер… исчез, с позволения сказать. Горничная на четвертом этаже только что обнаружила его отсутствие. Его счет – весьма существенная сумма, весьма существенная – не оплачен. Вы случайно не являетесь его деловым партнером?

Чарли повесил трубку.

Он разыскал Эрнеста О'Рейли на школьном дворе, и тот вручил ему конверт с запиской от Бендера. Чарли заранее знал, что прочтет в этом послании; он знал уже, куда делись и 32 000 долларов аванса, и чеки, полученные от местных бюргеров, и инвестиции доверчивой миссис Хукстраттен в компанию по изготовлению хлопьев; и еще Чарли знал, кому придется за все держать ответ. Виноват он, одураченный Чарльз П. Оссининг, эсквайр, Главный президент компании «Иде-пи», Бэттл-Крик. Так было написано на его визитной карточке. Дрожащими руками Чарли надорвал конверт. Эрнест О'Рейли удивленно таращился на него. Вскрыв конверт, Чарли извлек записку. Детский угловатый почерк, столь характерный для Бендера – каждая буковка отдельно, словно он так и не научился писать бегло, словно все его изысканные манеры – такая же подделка, как и его крашеные волосы.

«Чарли, настоящим извещаю, что я уехал и что было бы напрасным интересоваться счетом „Иде-пи" в Национальном Коммерческом банке. Считайте это гонораром за мой вклад в ваше образование. С наилучшими пожеланиями и извинениями. Искренне ваш, Гуд».

Чарли тупо всматривался в текст. Это было бы лучшей эпитафией на его могиле.

* * *

Тихий, ласковый вечерний ветерок, прилетевший откуда-то с благодатного юга, нежно овевал станцию. Полосы теней тянулись вдоль рельсов; бронзовели деревья позади вокзала. Вдали отбивал часы колокол. На станции собирались люди, их голоса звучали приглушенно, и Чарли, сидевший на скамейке у стены вокзала, слышал только одно: шорох ласточкиных крыльев – птицы влетали в отверстия под карнизом и мгновенно выпархивали обратно. Ласточки не интересовали Чарли; прелесть вечера, игра света и теней на кронах деревьев не вызывали возвышенного состояния, не наполняли душу восторгом и изумлением перед чудесами земли и Божьего творения. Он сидел и ждал свистка поезда, который сообщит о прибытии миссис Хукстраттен. Сидел, словно узник, ожидающий приближающегося палача.

Последние три ночи Чарли спал в одежде: он боялся раньше полуночи подходить к пансионату миссис Эйвиндсдоттер и только на рассвете проникал в свою комнату через заднюю дверь. Складывалось впечатление, будто он срочно понадобился половине обитателей Америки. С того самого дня, когда он удрал от служителей «Таверны Поста», вся корреспонденция на имя компании «Иде-пи» таинственным образом начала поступать на адрес миссис Эйвиндсдоттер, а вместе с письмами (что за удивительное совпадение!) посыпались и счета Бендера. В эти счета входили не только расходы последнего месяца – Бендер пользовался кредитом с начала октября. О, он жил на широкую ногу, его счета – настоящая хроника роскоши и самоуслаждения!

Но эти счета были еще не самым страшным. По крайней мере, они выписывались на имя Бендера. Зато на Чарли обрушился поток гневных посланий от обманутых бакалейщиков, от растерянных инвесторов, от разъяренных торговцев недвижимостью и занимающихся подобными тяжбами юридических фирм. Весь Север и Средний Запад разыскивал Чарльза П. Оссининга, Главного президента компании «Иде-пи», проживающего в «Таверне Поста», номер 414. Неужели Бендер выступал под именем своего партнера, предлагая налево и направо поддельные упаковки «Иде-пи» и выдаивая скудную пенсию у вдов? Похоже на то. И это было только начало. Обнаружились неприятности с законом, которые Бендер скрывал от Чарли. В суде графства Кэлхун рассматривался иск, запрещающий производство, продажу и транспортировку «Иде-пи Келлогс». Требовали возместить ущерб, нанесенный незаконным использованием чужой торговой марки. От адвоката компании «Иде-пи», мистера Бартона Нобля с улицы Вулхоу, тоже пришло три письма. Ему срочно понадобилось выяснить вопрос о его гонораре.

Чарли разрывался на части. Вот уже четыре дня он пребывал в полной растерянности. Следовало догадаться раньше – да он вроде даже догадывался, – но Бендер обвел его вокруг пальца, как обманул он и владельца «Таверны Поста», и всех, с кем сталкивался за это время. Платил иной раз доллар-другой по счетам, хвастал, блефовал, сулил невесть что. Чарли оказался в дураках. Молокосос. Полный придурок. Он думал, что вот-вот сделается магнатом, а превратился в заурядного преступника. Джордж Келлог, уличный оборвыш, жалкий пьянчуга, может спать, уютно свернувшись калачиком, в заранее оплаченной комнате у миссис Эйвиндсдоттер, а Чарли и на пушечный выстрел не смеет приблизиться к пансионату – там его уже поджидают. Судебные исполнители. Кредиторы. Просто желающие переломать ему кости.

Казалось бы, хуже некуда. Он сидит в полной растерянности на твердых, равнодушных досках. Вокруг болтаются мальчишки, высматривающие какие-то бесценные для них сокровища. На дальнем конце платформы вынырнул из тени Гарри Делахусси. И тут Чарли понял, что дальше будет хуже, гораздо хуже. Потому что в этот момент он увидел вдали огромный, надвигающийся на станцию поезд – тот самый, в котором должна была прибыть миссис Хукстраттен. Он слышал его гул, чувствовал, как колеблется земля, как дрожь неукротимого движения проникает в его стопы, как мчится неумолимая мощь, и видел, как колеблется большой плакат с издевательским приветствием:

ВАМ БУДЕТ ХОРОШО В БЭТТЛ-КРИК!

Чарли стоял неподвижно. Паровоз свистел, и резкий ветер бил в лицо.

 

Глава третья

Freikorper kultur

По правде сказать, ничего интересного – широкая яма в форме подковы, холмик извлеченной из раскопа рыхлой земли, кучка камней, осколки керамики (даже без глазури) и еще что-то – возможно, человеческие останки, а может, и нет. Элеонора вряд ли могла сказать, чего она ожидала. Вот если бы тут обнаружили скелеты воинов и их женщин, слившихся в загробном объятии, и чтобы каждая кость была отчетливо видна, как на той модели, что Фрэнк держит в своем кабинете! Головные уборы. Вазы. Ожерелья и прочие ювелирные изделия. Трубки, украшенные перьями, они еще как-то по-особому называются. Но и без этого Элеонора наслаждалась жизнью, нежилась на ковре из полевых цветов на теплом солнышке, глядя, как движется вспять шатер голубого неба.

Относительно солнца Элеонора еще не пришла к окончательному выводу. На всякий случай, чтобы не перегреться, она прихватила с собой зонтик. Ее с детства учили, да и женский инстинкт подсказывал: загорелые щеки, потемневшая кожа, покрасневшие кисти рук – это некрасиво, почти неприлично, так выглядят батраки или иностранцы. Но доктор Келлог твердил о насущной необходимости светотерапии. Элеонора провела всю бледную зиму, укрепляя свой организм целительными лучами в электрическом солярии, под всевозможными фотофорами и термофорами, кварцевой лампой и искусственной радугой, и в результате ее кожа выглядела более свежей и упругой, чем когда-либо прежде. Цвет лица у Элеоноры всегда был безупречным. Как ей завидовали подружки-одноклассницы! Все они теперь обзавелись мужьями, детьми, поселились в свежеокрашенных домиках с башенками, украшающих волнистые холмы Петерскилла. И чем они заняты теперь – Мэй Боутон, Кристин Пекворт, Люси Стрэнг? Отравляют мужей и детей креатином, насыщенной ядами рыбой, бифштексами, отбивными, жарким? Уж от Люси, по крайней мере, она такого не ожидала…

Петерскилл. На миг мысли Элеоноры задержались в родном городе. Желтые розы шпалерами поднимаются к кухонному окну, жимолость оплетает ограду, отделяющую ее двор от двора Ван Тасселов; кроткая печальная улыбка отца, ее пухлые детские ладошки в его больших руках… Господи, она неделями ему не пишет…

– Так-так-так! Радуемся старому доброму солнышку, а?

Закрывшись ладонью от солнца, Элеонора вгляделась в загорелое лицо Беджера. Панама, холщовые штаны с льняными подтяжками, широкая ухмылка. Рубашку он снял. Элеоноре следовало бы слегка смутиться при виде обнаженного торса, волос на груди, проступавших под кожей ребер, белого следа от шрама на плече, но Беджер уже дважды за эту неделю снимал в ее присутствии рубашку, и Элеонора начала привыкать к этому. В конце концов, человек попросту открывает себя солнцу, как предписывает режим доктора Келлога и на чем сам Лайонел настаивает в своих непрерывных монологах (любое начинание Шефа Лайонел непременно должен превзойти десятикратно).

– Да, – лениво пробормотала Элеонора. – По правде сказать, я уже с полчаса собираюсь подняться и присоединиться к Вирджинии.

Лайонел издал смешок – сухой щелчок где-то в глубине горла – и присел на корточки возле нее. Тень от мужской фигуры коснулась ее тела, будто большая холодная ладонь.

– Право же, Элеонора, – заговорил он, обдавая ее крепким, земным запахом чеснока, – вы должны полностью открыться лучистой энергии солнца. Расстегните блузку, закатайте рукава, приподнимите юбку…

Элеонора вгляделась в его лицо – никаких признаков непристойного заигрывания. Он говорит серьезно, искренне обращает в свою веру, провозглашает новые истины, проповедует Здоровье.

– На самом деле я уже пыталась, – выдохнула она, покраснев. – Вместе с женщинами-членами Клуба Глубокого Дыхания. Знаете, мы в последние две недели собираемся на воздухе, разумеется, в укромном месте, возле женского бассейна…

Глаза проповедника гигиены вспыхнули ярким огнем, будто он на миг вообразил Элеонору во главе целой орды обнаженных женщин.

– Да? – поторопил он ее. – И что же?

Она слегка отвернулась.

– Ну, мы экспериментируем. Примерно так, как это, вероятно, делают мужчины. Освобождаемся от одежды…

– О да! – внезапно вскрикнул Лайонел, сжимая кулаки и жестом победителя вскидывая руки вверх. – Вот именно, именно, именно! Изменения, Элеонора, начинаются с освобождения тела от стесняющей его искусственной оболочки. Я имею в виду не только корсет из китового уса – нет, Элеонора, дело пойдет гораздо дальше, и вы уже начали об этом догадываться. – Он встретился с ней взглядом и уже не отводил глаз. – Вы знаете, что на мне под этими штанами?

В самой дикой фантазии Элеоноре не пришло бы в голову задуматься об этом, но в ту же секунду она угадала ответ.

Лайонел улыбнулся ей во весь рот, всеми зубами, и улыбка задержалась на его лице на секунду дольше, чем следовало.

– Знакомы ли вы с «Freikorper Kultur», пионерским трудом профессора Кунца, положившим начало Движению германских нудистов?

Почему ее сердце внезапно забилось быстрее? Будто у юной девушки, ждущей приглашения на танец.

– Разумеется, знакома.

Если минуту назад ее собеседник казался просто заинтересованным, теперь он был потрясен. За его спиной, в тридцати футах, профессор Гундерсон и Фрэнк командовали двумя рабочими, вооруженными кирками и мотыгами, а Вирджиния Крейнхилл, полная, сорокалетняя дама, скромно сидела на одеяле, охраняя корзину с сэндвичами из Санатория.

– В самом деле? И что вы об этом думаете?

– Это революция! – убежденно заявила она. – Все это абсолютно разумно. Если вспомнить о происхождении человечества, то что может быть более естественным, чем подставить свое обнаженное тело лучам солнца? Но, к несчастью, общество принуждает нас носить эти ужасные костюмы. – Для пущей выразительности Элеонора подергала тяжелые складки своей юбки.

– Но вы прекрасно одеты, – возразил Лайонел, опускаясь на колени и все ближе склоняясь к ней. – Я все утро собирался сказать вам, как очаровательно вы выглядите сегодня – совершенно неотразимо – вам так идет это платье, а ваши глаза под широкими полями шляпы похожи на подтаявшие кусочки масла…

Элеонора церемонно поблагодарила за комплимент.

– Но я понимаю, о чем вы говорите, – продолжал он. – Одежда в такую погоду, как сегодня, – это излишество, навязанное модой, стесняющее движение, совершенно нелепое. А я мог бы вообразить, какой вы предстанете без одежды – так сказать, в естественном виде, au naturel. Профессор Кунц тотчас избавил бы вас от этого костюма, и от белья тоже. – Он снова откинулся назад, широко раскинул руки, вбирая в себя солнечный свет, легкое дыхание ветра, не оскверненный человеком пейзаж, простиравшийся вплоть до горизонта. – Какой прекрасный день! Никакая прогалина в Баварии, никакой утес в Блэк Форест, никакой грохочущий водопад не сравнится с этим ландшафтом, ведь правда же?

– Да, – согласилась Элеонора, покусывая травинку. – Однако если бы мы решили нынче основать местное отделение «Freikorper Kultur», мне пришлось бы лишиться вашего общества и компании Фрэнка и профессора Гундерсона, не говоря уж о возвышающем душу обществе двух наших землекопов. Я бы осталась наедине с Вирджинией, и это было бы так скучно, что все солнечные ванны того не стоят.

– Отнюдь нет, дражайшая Элеонора. Конечно, несколько отсталый и привыкший к пуританской морали директор нашего Санатория требует разделения полов, словно в обнажении человеческого тела есть нечто постыдное, словно наше тело – это какая-то мусорная куча, а не храм, который он сам постоянно призывает чтить. Как вы знаете, Герхард Кунц поощряет свободное общение полов. А почему бы и нет?

Элеонора не знала, почему бы и нет. Она с упоением и ужасом читала у Кунца те страницы, где описывались развлечения в обнаженном виде; она воображала себе мужчин – волосатых сатиров, которые окунаются в ледяную реку, а затем греются на солнышке, возлежа на гранитном постаменте. Женщины сидят подле них, их нежные, теплые тела обнажены, груди тянутся к земле, влекомые силой тяжести, все ведут легкомысленную, веселую болтовню. Элеонора не была близка ни с одним мужчиной, кроме Уилла, и она любила Уилла, но она ощущала в себе присутствие какой-то иной силы, что-то тайно, но мощно билось в ее жилах, требовало выхода. Она поглядела Лайонелу в глаза.

– Почему бы и нет? – повторила она.

* * *

После ланча – хлеб из отрубей, сэндвичи с арахисовым маслом и огурцами и захваченная Беджером бутылка воды «Конкорд» – все устроились кружком на одеяле Вирджинии: Лайонел по одну сторону от Элеоноры, Фрэнк по другую, за ним профессор Гундерсон и наконец, для завершения композиции, – Вирджиния. Под отдаленный перестук лопаты и кирки они говорили об археологии, здоровом образе жизни, френологии и нудизме. О последнем Фрэнк говорил крайне осмотрительно, Вирджинию переполнял энтузиазм, профессор Гундерсон был сдержанно-уклончив. Покуда Фрэнк вещал, а профессор Гундерсон с повышенным интересом изучал свои записи, Лайонел не сводил глаз с Элеоноры. Вирджиния зашла уже довольно далеко – расстегнула верхнюю пуговицу на блузе и подвернула юбку так, что показались снежно-белые кружева ее панталон. Элеонора оставалась при полном параде. Она признавала только такой подход – либо все, либо ничего. Тем временем разговор перешел к археологии, коротышка профессор прочитал лекцию о племенах – создателях курганов, которые населяли эту местность прежде потаватоми. Фрэнк встрял со своей френологической теорией – что-то об индейцах вообще и об этих индейцах в частности, – но Элеоноре показалось, что в последнее время Фрэнк становится занудой. Прошло немало времени, прежде чем один из землекопов взволнованно вскрикнул, и Фрэнк с профессором, отделившись от группы, поспешили заглянуть в имбирно-коричневую дыру. Тут-то разговор и принял более интересный оборот.

– Кстати, Лайонел, насчет свободы тела, – выдохнула Вирджиния, придвигаясь поближе, чтобы сомкнуть разорвавшийся круг. – Я должна поблагодарить вас за то, что вы направили меня к доктору Шпицфогелю. Я в жизни так прекрасно себя не чувствовала. Я совсем не хочу принижать ценность методов Санатория, они, безусловно, пошли мне на пользу, и я вовсе не собираюсь отсюда уезжать – но доктор Шпицфогель! О! – она театрально закатила глаза и покровительственно улыбнулась Элеоноре.

Элеонора уже слышала о докторе Шпицфогеле. Но все разговоры велись по секрету: стоило упомянуть его имя, и дамы, лечившиеся в Санатории, принимались шептаться, обмениваться многозначительными взглядами и таинственными намеками.

– Разумеется, я слышала о нем, – вставила Элеонора, – но я не знала, что вы…

– Уже три недели, – похвасталась Вирджиния.

Элеонора кожей чувствовала взгляд Лайонела. Она понятия не имела, что Лайонел вовлечен в этот секрет, а следовало бы догадаться. Методика, о которой шла речь (она именовалась «Терапия движения»), не применялась в Санатории. Почему-то она особенно подходила именно женщинам – больше Элеонора ничего о ней не знала. Доктор Шпицфогель, этот загадочный человек, в знакомстве с которым никто не хотел признаваться, с осени начал практиковать в Бэттл-Крик. Элеонора попыталась прочесть хоть что-то в ясном, блаженном взоре Вирджинии.

– Это лечение в самом деле помогает?

– Еще как, – вставил Лайонел, – в особенности оно подходит сверхчувствительным натурам, неврастеникам. Конечно, я не ваш врач, Элеонора, – он вскинул руки и вновь посмотрел на нее особенным взглядом, – но, смею сказать, я направил уже нескольких женщин к Зигфриду, и мне не довелось услышать ни единой жалобы.

– Полностью с вами согласна, – поддержала его Вирджиния, заговорщически кивая головой. – Когда я выхожу из его кабинета, я словно парю в облаках, я так расслаблена, что все поры моего тела прямо-таки источают влагу. В последние два раза мне удалось настолько совпасть с ритмом моей внутренней природы, что доктору пришлось подсаживать меня в кэб. Я так ослабела, Элеонора, я просто таяла.

Элеонора испытала недоумение. С какой стати эта женщина радуется своей слабости? Разве весь смысл физиологического существования не в том, чтобы укрепить свое тело во имя обещанного долголетия?

– Ослабела? – переспросила она.

– Расслабилась, дорогуша. – Элеонора перехватила взгляд, который Вирджиния бросила на Лайонела. Словно сообщники. Она начала раздражаться.

– Послушайте, Элеонора, – мягким, убедительным голосом заговорил Лайонел. Там, в отдалении, мужчины все еще всматривались в яму, что-то восклицая. – Я не спорю, методика доктора Келлога – это первый класс, но вы же знаете, он боится зайти слишком далеко, он не признает крайностей. Главное, выслушайте меня. Вам ли бояться нового? Вы отважно решились зайти в неизведанные области, куда другие боятся и ступить, вы стали вегетарианкой, стали провозвестницей прогресса среди женщин. То, о чем я собираюсь вам рассказать, – это естественное продолжение всего того, что вы уже осуществили. К сожалению, это за гранью тех категорических предписаний, которыми доктор Келлог считает допустимым стеснять своих пациентов. Это великий человек, Элеонора, но и он – не Господь Бог.

– Вот именно, – заметила Вирджиния. Она приблизилась уже вплотную, так что Элеонора почувствовала ее дыхание и аромат арахисового масла. В сочетании с чесночным запахом Лайонела – просто убийственно.

Элеонора улыбнулась, даже рассмеялась слегка, хотя чувствовала, как пульсирует каждая жилка.

– В ваших устах это звучит довольно зловеще. Что вы так все усложняете, Лайонел, Вирджиния? Вы же знаете, я всецело поклонник прогресса, – тут она чуть запнулась. – В чем все-таки состоит лечение?

Вирджиния быстро глянула на Лайонела. Тот всем телом развернулся к Элеоноре.

– На самом деле все очень просто. Доктор дает вам широкое свободное одеяние, что-то вроде сорочки, укладывает на столик с матрасом…

– В очень уютной комнате, – добавила Вирджиния.

– Да, разумеется. Создается атмосфера полного покоя. Так оно и должно быть – в этом вся идея.

– И у доктора Шпицфогеля такие теплые руки! Ни у кого таких нет. Теплее, чем горячая массажная рукавица в Санатории. Он словно излучает внутреннюю энергию…

«Ладно, ладно, – подумала Элеонора, – но что же он все-таки делает?»

– Элеонора! – Лайонел чуть приглушил свой голос. – Я буду с вами откровенен. Как же иначе? Ведь мы добрые друзья, не так ли? И чего нам стыдиться, когда речь идет о человеческом теле?

– Да? – переспросила Элеонора. – Продолжайте.

– В Германии это называется «Die Handhabung Therapeutik».

– Мануальная терапия, – перевела Вирджиния.

– Да, – кивнул Лайонел. – Врач массирует вам матку…

– И соски, – вставила Вирджиния, медленно, со свистом произнося каждое «с», будто никак не могла расстаться с этим словом.

– Да, – пропыхтел Лайонел, постепенно увлекаясь темой, – потому что именно в этих регионах женского организма – источник истерии. Многие именно здесь видят ключ к неврастеническим расстройствам. Массируя матку…

– И соски, – еле слышно прошипела Вирджиния.

– …и грудь, врач стимулирует приток крови к этим органам и вытесняет тот вредоносный избыток жидкости, который скапливается там, точно так же, как при автоинтоксикации птомаин и другие яды накапливаются в кишечнике. Это новейшая методика, совершенно безопасная. В Европе только о ней и говорят. – Лайонел обласкал Элеонору своим сладким, как карамель, взглядом. – Я не стану критиковать доктора Келлога, он сделал мне много добра, и его идеи указывают нам верный путь, однако только из-за своего крайнего пуританства он не пожелал до сих пор предоставить Зигфриду Шпицфогелю место в штате сотрудников Санатория. Но не беда, я могу познакомить вас с ним.

Теперь они оба следили за Элеонорой, часто дыша. На лицах у них обильно проступил пот. Солнце пригревало, Элеоноре стало как-то не по себе, она отметила, что кисти у нее на тыльной стороне уже розовеют. Она собиралась ответить согласием – разумеется, она должна попробовать терапию доктора Шпицфогеля; раз уж эта корова Вирджиния Крейнхилл извлекла из лечения какую-то пользу, то и для Элеоноры оно, несомненно, будет благотворным. Но как раз в этот момент Фрэнк Линниман прервал их разговор.

– Смотрите! – вскричал он. – Смотрите, что мы нашли.

Из-за его спины, точно горгулья готического собора, выглядывал профессор Гундерсон. От улыбки лицо профессора только что не лопалось пополам. На сомкнутых ладонях Фрэнк протягивал им нечто – белый камень, испачканный глиной, подумала Элеонора, но тут же поняла, что это вовсе не камень.

– Ему не меньше четырехсот лет, – провозгласил Фрэнк. Голос его вибрировал, вздымался и падал на гребне эмоций. – Мы считаем, он принадлежал женщине. Вот, посмотрите, – грязным ногтем он указал на щель в том месте, где некогда было ухо. – Видите? Этот орган позади сосцевидного отростка, ближе к основанию черепа?

Элеонора видела выбеленную временем ноздреватую кость, бессильно отпавшую челюсть, отверстия на месте глаз и живую ладонь Фрэнка, а на ней – образ смерти.

– Да, – сказала она, – да, Фрэнк. И что же это такое?

– Любвеобильность, – ответил он. – Это шишка страсти. Видите, она гораздо более развита, чем шишка счета или аккуратности? И вот, посмотрите сюда – видите, какая крошечная выпуклость? Она свидетельствует об уровне духовного развития. – Его палец блуждал по обнаженной сфере черепа, тыкая туда и сюда, будто указка лектора.

– И что все это означает? – уточнил Лайонел, перемещаясь на дальний край одеяла.

Фрэнк помолчал, наслаждаясь минутой. За его спиной, словно обрывки цветной бумаги, порхали бабочки, а двое довольных собой землекопов отдыхали, опираясь на свои лопаты.

– Похоть, вот что, – ответил он. – Это значит, что она никому не отказывала. Это значит, что чувственность так и распирала ее. – Фрэнк укоризненно покачал головой. – Уж эти мне индейцы, – подвел он черту, – ничего удивительного, что им так и не удалось ничего достичь.

* * *

В конце недели, в пятницу, хлынул дождь, теплый летний дождик, стучавший по тротуару и с мелодичным журчанием стекавший в канавы. К четырем часам Элеонора завершила все предписанные на день процедуры и одевалась для выхода, когда к ней в комнату заглянул Уилл.

– Привет, дорогая, – он в нерешительности помедлил на пороге. – Я только хотел узнать, как ты поживаешь. Ты же не собираешься выйти на улицу – в такую погоду?!

Элеонора как раз застегивала ворот кашемирового плаща и поправляла перед зеркалом синий бархатный ток. Вопрос Уилла, как бы искренне и невинно он ни прозвучал, немного смахивал на замечание. Разве она сама не видит, что идет дождь? Элеонора почувствовала раздражение. И именно сегодня, в самый неподходящий момент. Ее нервы трепетали, голова слегка кружилась, ноги словно не касались земли. Она нарядилась в самый изысканный костюм (последний писк английской моды, двубортный пиджак насыщенно-синего цвета, для контраста – большой воротник с аппликацией из шелка), под пиджаком – французская атласная блузка; и – кроме нижней сорочки сегодня ничто не стесняло грудь. Поразительное ощущение какой-то небывалой свободы, соски то и дело соприкасаются с гладким шелком, непривычная прохлада между ног. Немного страшновато, но Элеонора верила, что такой эксперимент необходим. В четверть пятого она должна была встретиться с Лайонелом и идти с ним к доктору Шпицфогелю на первый сеанс терапии. Нельзя допустить, чтобы доктор счел ее недостаточно прогрессивной.

– Я выйду прогуляться, – сказала она, обращаясь к отражавшемуся в зеркале лицу Уилла.

Быстро повернувшись, она прошла к нему через всю комнату и, позволив мужу подержать ее за локоток, быстрым поцелуем клюнула его в щеку.

– Ты же знаешь, я обожаю бродить под дождем. Моя творческая натура… Моя душа воспаряет ввысь, точно поющий жаворонок.

Уилл внезапно просиял.

– Знаешь что? – вскричал он. – Я пойду вместе с тобой! Мне тоже нужна физическая нагрузка. Слышал бы меня сейчас доктор Келлог! Он мог бы мной гордиться, а?

– Нет, Уилл, – в смятении возразила она. – Конечно же, доктор Келлог похвалил бы тебя, и я очень рада, что ты стал более позитивно относиться к физиологическому образу жизни, но, право же, знаешь, я бы хотела сегодня прогуляться в одиночестве. Только не обижайся, Уилл. Мне просто надо побыть наедине с моим внутренним «Я», только и всего.

Уилл, кажется, огорчился.

– Ты хочешь сказать, что я уже и погулять с тобой не могу? Что с тобой творится, Элеонора? Я делал все, чего ты требовала, я ел виноград, он у меня из ушей лез, я прыгал вверх-вниз в гимнастическом зале в компании ожиревших магнатов, я позволил удалить мне часть кишок, словно какую-нибудь бородавку. Господи, Эл, давай наконец вернемся домой!

– Со временем, – пробормотала она, ускользая от него, – со временем поедем.

– Не надо так отвечать мне, Элеонора. Ты всегда говоришь одно и то же.

Вообще-то Элеонора и думать не хотела о возвращении в Петерскилл после столь интересной и насыщенной жизни в Санатории. Что ей делать дома – играть в бридж, заниматься благотворительностью, смотреть на увитую виноградом решетку окна? Конечно, она не может остаться в Санатории навеки. Элеонора понимала, что она может лишь отсрочить неизбежное, что она забывает о подлинной жизни, о могиле матери и оставшемся в одиночестве отце, о комнатке на первом этаже, розовой, с плетеной детской мебелью, которая предназначалась для ее дочурки. Но ведь Элеонора еще так больна, так больна, ей рано уезжать. Пока рано.

– Со временем, Уилл, – повторила она. – Обещаю.

Какое у него стало жалкое лицо, будто его побили! Казалось, сейчас он сорвется, зарыдает. В тревоге Элеонора попыталась прикоснуться к мужу, как-то утешить, но он оттолкнул ее руку.

– Оставь! – сказал он резко, сердито, разочарованно. – Мне от тебя ничего не нужно. Иди, прогуляйся под дождем. Пусть душа твоя воспарит ввысь, – развернулся на каблуках и вышел.

В вестибюле Элеонора встретилась с Лайонелом и молча заняла свое место в кэбе, ожидавшем их на углу. В экипаже было душно и тесно.

– Вы сделали правильный выбор, – заверил Лайонел Элеонору. – Вы еще сто раз поблагодарите меня за это знакомство.

Элеонора хотела быть веселой и остроумной, хотела владеть ситуацией, но у нее ничего не получалось. Она прислушалась к перестуку копыт по мокрой мостовой, поглядела на деревья, внезапно выбегавшие им навстречу, когда плечо кучера переставало их загораживать, расправила невидимую морщинку на перчатке.

– Несомненно, – пробормотала она в ответ.

Кабинет доктора Шпицфогеля размещался в том же доме, где доктор жил. С виду это был чрезвычайно презентабельный особняк в стиле Тюдор на фешенебельной Вест-стрит, неподалеку от резиденции самого доктора Келлога. На миг Элеонора вспомнила о Шефе и наставнике – как бы он отнесся к ее поступку? – и почувствовала себя предательницей. Но респектабельный вид дома, который занимал доктор Шпицфогель, успокоил ее, как утешало и присутствие Лайонела. Президент Союза Вегетарианцев Америки не посоветует ей ничего дурного, верно же? К тому же, хотя доктор Келлог гордится тем, что приветствует каждую новинку в медицинском мире, от открытий Пастеровского института до деятельности Королевского хирургического колледжа, даже он, разумеется, не может знать все на свете. Многие дамы в Санатории уже испытали на себе прогрессивную методику доктора Шпицфогеля и подтвердили ее эффективность. Она ничем не рискует. Элеонора вышла из экипажа, настроившись позитивно, решившись полностью предать себя в руки доктора Шпицфогеля – и будь что будет. Она оценит его методику непредвзято и без предрассудков, как и подобает прогрессивному, устремленному в будущее человеку.

Таинственный целитель оказался внешне довольно заурядным человеком среднего роста, с темными прямыми волосами, нафабренными усами и моноклем в правом глазу. Похоже, чтобы удержать монокль, требовалось изумительное владение всеми лицевыми мускулами. Доктор говорил с сильным акцентом, однако совсем не резким – скорее речь его напоминала мурлыканье. Одет он был в твидовый костюм, от него слегка пахло древесным дымком и лакрицей. Элеоноре он понравился с первого же взгляда.

Доктор Шпицфогель провел посетителей в гостиную, обставленную по моде конца семидесятых, набитую японскими ширмами с позолотой и отделкой из слоновой кости; тут же красовался антикварный гертеровский шкаф. Хозяин и гости сидели за низеньким столиком, угощались вафлями из отрубей и припахивающим мускусом травяным чаем и болтали о всяких пустяках. Спустя какое-то время Лайонел откланялся.

Как только за ним затворилась дверь, доктор Шпицфогель извлек карандаш с блокнотом и принялся расспрашивать Элеонору о состоянии ее здоровья – сперва в общих чертах, но постепенно все более подробно и все более интимно. Элеонора поведала ему о внезапных приливах эмоций, о том, как одного вида трехзубой вилки или кружевного воротника бывало достаточно, чтобы сердце ее наполнилось невыносимой, бьющей через край радостью или столь же неистовой печалью; как она просыпалась по ночам, вся дрожа, и выбегала босиком на покрытую росой траву; она рассказала врачу о смерти своей матери и о болезни мужа, о том, как она поняла: здоровье, истина, красота, физиологическое существование – это единственные в мире ценности, которым стоит посвятить всю жизнь.

Шпицфогель так хорошо понимал ее.

– Бедняжка, – утешительно бормотал он, внимая истории ее бедствий, пощипывая себя за губу и сочувственно кивая блестящим от бриллиантина шаром лысоватой головы.

Наконец завершив расспросы, он так дружелюбно, так широко улыбнулся, что монокль едва не вылетел из своего гнезда. Доктор на секунду скрылся за японской ширмой и явился оттуда уже в подобающем медику белом халате.

– Будьте любезны, пройдите, пожалуйста, вот сюда, – попросил он.

Загороженная ширмой дверь вела в приемную и кабинет врача – два солидных, обшитых панелями помещения с приглушенным светом, настолько тусклым, что глаза не сразу привыкли к нему. Здесь стоял рабочий стол и несколько стульев с прямой спинкой, обычная обстановка для медицинского кабинета. В глубине была распахнута дверь, и Элеонора видела, хоть и неотчетливо, обитый мягкой материей стол для осмотра больных и тусклое мерцание картин, украшавших стены. Сердце ее билось часто и неровно. Она заговорила о дипломах, развешанных в рамках на стене позади стола – просто чтобы не молчать, чтобы услышать собственный голос. Она не могла разобрать текст при таком освещении.

– Вы, очевидно, учились в Германии? – спросила она.

– О, разумеется, – прожужжал он в ответ (он и жужжал, и мурлыкал одновременно). – Я учился в университетах Шлезвиг-Гольштейна и Вюртемберга. Но я изучал отнюдь не медицину; как вы знаете, дорогая леди, медицина – предмет ограниченный, узкий. То, чем я занимался, следует скорее назвать Философией Физиологии. Разумеется, терапевтический массаж также входит сюда – и в первую очередь Die Handhabung Therapeutik. Но прошу вас, проходите, – мурлыча, он легонько подхватил ее под руку и провел в заднюю комнату.

Здесь все пропиталось тем ароматом лакрицы, который Элеонора различала и раньше. Кроме того, здесь было гораздо теплее, чем в прилегающем помещении. Единственным источником света служила пара мерцающих свеч. Окна в комнате отсутствовали. Несколько странно. Но, верно, именно благодаря этому комната казалась такой укромной и безопасной, укрытой от дневной суеты. Она словно околдовала, зачаровала женщину. Элеонора сразу же подпала под обаяние этого места, расслабилась. Сердце, унявшись, забилось ровнее и глуше. Доктор Шпицфогель тем временем пересек комнату и распахнул гардероб. Элеонора следила глазами за его передвижениями, и в поле ее зрения попали висевшие на стене картины. В основном пасторальные сценки – голубое небо над холмами и долами, а там овечки, нимфы, фавны, крылатый херувим, таящиеся в лесной тени феи. Благодаря этим картинам комната выглядела еще более нереальной, сказочной. Безотчетно Элеонора припомнила экзотическое слово «сераль» и подивилась, зачем пришла сюда.

– Прошу, – доктор Шпицфогель уже стоял перед ней, набриолиненные волосы и нафабренные усы матово светились в отблеске свечей, бледное шелковое одеяние трепетало в его протянутых руках, словно призрак.

– Вы должны снять с себя всю одежду и облачиться вот в это. Воспользуйтесь гардеробом, располагайтесь, как вам удобно. А затем – будьте добры, лягте на этот стол и расслабьтесь, мечтайте о чем-нибудь приятном, только самые прекрасные мысли, – он улыбнулся и, кажется, опять подмигнул – или это была игра света? – и вот он уже скрывается за дверью:

– Скоро я вернусь, и мы приступим – ja?

Элеонора поспешно переоделась, боясь, как бы ее не застали врасплох. Глуповато как-то вышло с нижним бельем, то бишь с его отсутствием – могла бы нацепить на себя хоть железный корсет, и все равно никто бы об этом не узнал. Одежда, выданная доктором, имела разрезы по бокам, и Элеонора вновь ощутила странное возбуждение, как прежде от прикосновения блузки к обнаженным соскам. Она легла на спину на мягкую ткань стола, опустила голову на подушку, прикрыла глаза в ожидании. Ничего не выйдет. Она слишком напряжена. Что это за процедура? Что он станет с ней делать? Элеонора постаралась расслабить мускулы, один за другим, начиная с пальцев на ногах и постепенно продвигаясь выше. К тому времени, когда Элеонора добралась до бедер, она уже настолько расслабилась (этому, вероятно, способствовала жара, запах благовоний, однообразие картин на стенах, с вечно погружающимися в воду нимфами), что заметила присутствие доктора в комнате, только когда он положил руки ей на живот, самый низ живота.

Руки врача покоились на ее теле – не двигались, не сжимали, не пытались массировать, но эти ладони были горячими, излучающими энергию, в точности как говорила Вирджиния. Элеонора плотно зажмурила глаза, изо всех сил стараясь расслабиться, сохранить спокойствие. Минуты медленно утекали в вечность. Ничего не происходило. И вдруг, словно чудом, пальцы врача переместились на грудь, сжали соски. Эти пальцы были теплыми и гладкими, словно отполированные речной водой и прогретые солнышком камушки, они двигались, касались ее плоти где-то там, далеко.

Позднее, намного позднее – о, гораздо позднее, ей казалось, будто она лежит в этом кабинете уже много часов, дней, недель, может быть, даже родилась здесь, – когда Элеонора уже растаяла, растворилась, слилась с обивкой стола, со столом, с комнатой, она почувствовала прикосновение доктора Шпицфогеля в таком месте, где ее прежде не касался ни один человек. Осторожное, деликатное, изощренное прикосновение, терпеливое, глубоко проникающее. Ничего подобного Элеонора и вообразить себе не могла. Она полностью покорилась ему, улетая мечтой к тем лесным полянам, к тем долам Баварии, где вместе резвятся мужчины и женщины, обнаженные, как создал их Бог. Тело Элеоноры тихонько задвигалось в такт массирующим пальцам, зашевелились бедра, скользя по гладкой ткани, вперед и вниз, вперед и вниз, подталкивая вовнутрь уверенные, сильные, терапевтические пальцы.

 

Глава четвертая

Строжайший контроль и другие проблемы

Элеонора перестала есть. Теперь она часто сидела за одним столом с Уиллом, и муж мог наблюдать, как она ведет себя за едой. Уилл с тревогой отмечал, что Элеонора лишь ковыряет вилкой еду, размазывает ее по тарелке, будто художник, смешивающий краски. Она худела на глазах, и это тоже внушало опасения. Скулы, и так довольно заметные, теперь резко выделялись на фоне запавших глаз, а возле уголков рта кожа сильно натягивалась, словно шкура, распяленная на сапожной колодке. Запястья превратились в косточки, лишь для видимости прикрытые кожей, глаза, с каждым днем становившиеся все больше, все ярче, сияли неземным светом. Однажды вечером, за ужином, Уилл обратил внимание на то, что Элеонора больше не носит обручальное кольцо. Он обиделся, но не стал обсуждать это за столом, в присутствии чужих людей. Когда же в коридоре он отвел жену в сторону и задал мучивший его вопрос, она выудила из кошелька бриллиантовое колечко и показала ему, в чем дело: на ее пальце оно болталось, словно на тонком карандаше.

– Что ж это такое, Эл? – озадаченно спросил он. – Тебе нужно бы набирать вес, а не терять.

Элеонора пожала плечами, покорно глядя на него, глаза ее слегка увлажнились.

– Я ем, – возразила она.

– От тебя остались кожа да кости.

– Кто бы говорил.

– Ладно, признаю, но у меня ведь проблемы с желудком, ты сама знаешь, к тому же я теперь перешел на твердую пищу, если можно так назвать кашу из отрубей и мокрого картона или чем они тут кормят. Но ты-то вообще ничего не ешь, я же вижу.

Прислонившись к стене, Элеонора надула губки, поигрывая ожерельем.

– Мне не хочется есть, – пробормотала она и улыбнулась, обнажая целиком ряд своих ровных белых зубок, – не ему, какой-то проходящей мимо элегантно одетой паре.

– Не хочется есть? – Уилл изумился. Мало того, он возмутился, он пришел в ярость. – Ты же проповедник биологического образа жизни, королева вегетарианцев, это ведь тебе поддельные устрицы и фрикасе по-санаторски кажутся вершиной кулинарного искусства, это тебе…

Она уже уходила от него. Лицо спокойное, скользит себе безмятежно прочь по коридору, будто вовсе не слышала его слов. Шагов через десять приостановилась, обернулась:

– Это все временное, честное слово. Сейчас мне не хочется есть, только и всего. Неужели ты ни на минуту не можешь оставить меня в покое?

Позднее в тот вечер, прошуршав по коридору в тапочках – моцион перед сном – и безнадежно попытавшись продраться сквозь первую главу «Пробуждения Хелен Ричи» (он каждый раз засыпал на второй странице), Уилл решил довериться Айрин.

– Я беспокоюсь за Элеонору, – поведал он ей, свершая омовение в ванной, покуда сестра убирала его комнату и расстилала постель. – Она совсем перестала есть.

Айрин появилась на пороге ванной.

– Да, я тоже это заметила, – откликнулась она, следя, как Уилл драит щеткой зубы. – Мне доводилось уже наблюдать подобное явление у женщин с сильной волей. Я имею в виду – у таких женщин, как ваша супруга.

Уилл приостановился, вынул щетку изо рта.

– Вы наблюдали это и раньше? Что вы хотите этим сказать? – пробулькал он, наклоняясь, чтобы прополоскать рот.

Элеонора потеряла в весе за последние недели, Айрин же все прибавляла, округляясь, становясь пышнее как раз в тех местах, где требовалось. Она всегда была крепенькой, а теперь прямо-таки разъезжалась по швам – широкие плечи, большая грудь, бедра так и выпирают под блеклой, плотно прилегающей униформой.

– Полагаю, тут нет никакой патологии. У нее не было рвоты? То есть – намеренно спровоцированной?

– Нет, разумеется. Во всяком случае, насколько мне известно.

Айрин переместилась в дальний конец комнаты, заново раскладывая вещи, которые успела уже аккуратно сложить. Она теперь всегда напрягалась в его присутствии, хотя дверь ради соблюдения приличий и в соответствии с предписаниями Шефа оставляли открытой. После того полузабытого вечера, когда они поцеловались, Айрин избегала физического контакта со своим пациентом, если только этого не требовал медицинский долг – например, проверить его состояние, подать виноград или молочное питание, поставить клизму, провести послеоперационный уход. Они стали друзьями, это несомненно, Уилл относился к ней с еще большей нежностью, чем прежде, но – никаких подарков, никаких поцелуев. А жаль.

– Знаете, мистер Лайтбоди, – негромко произнесла она, оборачиваясь – Уилл как раз вошел в комнату, опустился в кресло и принялся небрежно перелистывать «Пробуждение Хелен Ричи», – физиологический образ жизни требует огромной отваги, требует настоящего подвига воли.

Он усмехнулся.

– Кому об этом знать, как не мне?

Сестра Грейвс просияла ответной улыбкой, признавая масштаб жертвы, принесенной Уилом в его личной борьбе за соблюдение физиологического баланса – в борьбе, оставившей шрам у него на животе.

– Ну конечно же, вам это хорошо известно, – прошелестела она. – Я вот что хочу сказать: человек, одаренный исключительно сильной волей, порой заходит в этой борьбе чересчур далеко: вместо здоровой, поддерживающей жизненное равновесие диеты начинает отказывать своему организму даже в насущных потребностях. Если мне удалось победить тягу к мясу, табаку, алкоголю, кофе, чаю, лекарственным средствам, разве моя воля не может достичь большего – примерно так они рассуждают, понимаете?

Уилл наотрез отказывался понимать. Он пожертвовал всем на свете – и что приобрел? Полубольной желудок взамен никуда негодного. И ради чего? Чтобы питаться кашкой и кукурузными хлопьями?

Айрин решила зайти с другой стороны.

– Женщины часто преувеличивают свои возможности. Если строгая диета может вылечить автоинтоксикацию и неврастению и, можно сказать, практически любое известное нам заболевание, то из этого следует – для такой сверхвосприимчивой натуры, – что чем более суровому контролю будет подвергнут аппетит, тем более полноценным станет лечение.

Уилл оторвал взгляд от первой страницы романа – последний час он уже в восьмой раз перечитывал эту страницу, так ни слова и не усвоив, – и спросил: если так, то что же ему делать?

Теперь Айрин перемещалась по комнате быстро, деловито – другим пациентам тоже надо поставить клизму, уложить спать, да и вообще не слишком-то она любила Элеонору, которая пыталась воспрепятствовать любым ее контактам с мужем, покуда Уилл не вмешался. Она не спешила с ответом. Наморщила озабоченно лоб, отмеряя ингредиенты для клизмы. Уилл, откинувшись в кресле, любовался своей сиделкой. Последнее время он все чаще испытывал мужскую готовность. По правде говоря, теперь он пользовался Гейдельбергским поясом только три часа подряд, а не всю ночь напролет, и тем не менее сестра Грейвс возбуждала его все больше и больше. Ее фигура сделалась такой пышной, а Элеонора, как это ни грустно, не проявляет ни малейшего интереса к своему супругу – стоит ему заглянуть к ней в комнату, как она уже прижимает ладони к вискам и бормочет: «О нет, Уилл, только не сейчас. Я буквально на части разваливаюсь».

Айрин приблизилась к своему пациенту с достопочтенным медицинским орудием в руках и официальной улыбкой на устах. Внутри у него все размякло при этом зрелище.

– Я поговорю с ее врачом, – пообещала Айрин самым легким, нежнейшим голоском. – А теперь, – при звуке этого успокаивающего голоса Уилл ощущал покалывание в сосудах, точно в вены ему влили шипучку, – а теперь – вы готовы к промыванию?

* * *

Обед. Ужин.

Еще один обед. И еще.

Из скольких таких приемов пищи состоит человеческая жизнь, гадал Уилл, закусывая мелко нарезанной протозой и макаронными котлетами. Сколько порций по четыре с половиной унции кашки, макарон, супчика, отварного овса? Какой немыслимо прекрасный нынче день – в ветерке слышится перешептывание ангелов, почки на деревьях и кустах, цветы и травы наполняют воздух пьянящим ароматом, каждая пташка поет свою песню, – а здесь, в столовой, неумолимо продолжается биологическое существование. Да, внешне все очень мило: элегантные, зажиточные джентльмены, с ухоженными бакенбардами, в английских костюмах; дамы, одетые по последней нью-йоркской, а то и парижской моде; негромкий, уютный шелест светской беседы, а порой и более возвышенных разговоров… Но разве все это можно назвать жизнью, настоящей жизнью, реальной, неукрощенной, бодрящей? Разве это не какое-то подобие, образец, помещенный под музейное стекло?

Слева от него сидела Элеонора, небрежно тыкая вилкой в пропитанную йогуртом массу каких-то экзотических бобов и явно гораздо больше интересуясь беседой, чем пищей. По другую сторону от Элеоноры устроилась миссис Тиндермарш, Беджер занял место, некогда принадлежавшее мисс Манц. Харт-Джонс, все такой же краснолицый и навязчивый, сидел справа от Уилла; за столом появился новый пациент, заполнивший место, освобожденное покойным Хомером Претцем. Этот сотрапезник – вернее, сотрапезница – был (была) для Уилла прямо-таки Божьим подарком. Миссис Хукстраттен – словно весточка из дома, даже лучше: ведь она живая, она дышит и все время рассказывает о том единственном месте на земле, где Уилл мечтал бы оказаться. Миссис Хукстраттен уже сообщила все новости о здоровье его отца (великолепном), о качестве выпечки в булочной Шапиро (все хуже и хуже), о подготовке Клуба яхтсменов Петерскилла к новому сезону (полны честолюбивых надежд). Она заверила Уилла, что светское общество Петерскилла огорчено их отсутствием, но все надеются на скорое выздоровление и его, и Элеоноры, на их возвращение не позднее, чем к открытию театрального сезона. Продолжительность своего пребывания в Санатории миссис Хукстраттен еще не определила – жаль надолго оставлять без присмотра цветочные клумбы, – но, разумеется, решающее слово должен произнести доктор Келлог.

Миссис Хукстраттен перешла к описанию нового магазина, открывшегося на Дивижн-стрит, но тут Харт-Джонс отвлек внимание на себя, и рассказчице пришлось присоединиться к общей беседе. Уилл погрузился в мечты о Петерскилле, слепо уставился в свою тарелку, занес вилку над салатом из водяных лилий, припоминая, как под вечер солнце пробирается в окна гостиной особняка на Парсонидж-лейн; как в далекие счастливые дни он сидел там, будто купаясь в золотистом свете, пролистывал каталог «Колльерс» или «Сэтердей Ивнинг Пост», а вокруг шла обычная уютная домашняя жизнь, и терьер Дик пристраивался у его ног. Как там бедняга Дик? Бросили его на слуг. Кто почешет ему животик, кто поиграет с ним в мяч на Длинном, изумрудно-зеленом газоне?

– Синклеры? – вскрикнула миссис Хукстраттен, и Уилл, очнувшись, увидел, как почтенная матрона вздымает руки в ужасе и изумлении. – Они были тут? В самом деле?

Миссис Хукстраттен была женщиной некрупной, а за последний год вроде бы еще съежилась, проницательные глазки так и сверкали, кожа словно омыта молоком – ей по меньшей мере шестьдесят лет, а на лице ни морщинки.

– О! – Теперь она скрестила руки на груди. – Не могу в это поверить. Как она выглядит, Элеонора?

Элеонора принялась в двусмысленных выражениях описывать Мету Синклер, применяя к различным чертам лица и частям тела этой особы такие комплименты, как «цыганский», «арабский», «экзотический». Попутно она восхищалась ее нарядами – разумеется, совершенно неприемлемыми.

– Ну, вы, разумеется, слышали, какой скандал начался из-за них в Нью-Джерси, – заговорила миссис Хукстраттен, понижая голос. – В этой колонии или коммуне, как они бишь ее называли.

Запахло увлекательной, услаждающей слух сплетней. Миссис Хукстраттен оставила вилку в ореховом рагу и полностью сосредоточилась на беседе.

Харт-Джонс, понятия не имевший, о чем идет речь, и не узнавший бы знаменитого журналиста и его супругу, даже если бы оба уселись прямо ему на колени, встрял было с каким-то идиотским комментарием, но его прервал до глубины души возмущенный Беджер:

– Я был в Геликон Хоум, мэм, и смею вас заверить, что опыт этой общины был чрезвычайно гуманным и прогрессивным делом.

Элеонора промолчала, поощрив Беджера лишь легкой улыбкой.

– Но их все обвиняли в непристойном поведении, – возразила миссис Хукстраттен. – Поклонение солнцу, нудизм, свободная любовь…

Свободная любовь. Эта фраза повисла над столом, будто нечто материальное, пульсирующее, испускающее свет. На миг все онемели. Уилл мысленно перебирал все, что слышал об эксперименте Синклеров, об этой общине – его информация сводилась к вычитанному из газет. Эти люди купили довольно большое здание в Инглвуде, служившее раньше начальной школой, и организовали колонию, следуя социалистическим принципам – объединили имущество сорока членов-основателей, свободомыслящих, вегетарианцев, сторонников единого налога, суфражисток, всяких там профессоров, разоблачителей капитализма и поборников социализма. Пресса вовсю раздувала тему свободной любви (Синклеры проповедовали эту идею), и подписчики в долине Гудзона, а также за ее пределами, с трепетом воображали себе сцены полуночных свиданий и жен, доступных каждому, кто ищет их благосклонности. Любители подглядывать в замочную скважину здорово возбуждались от подобного чтива, но вскоре здание по неизвестным причинам сгорело дотла, и на том дело и кончилось. Потом Уилл с Элеонорой приехали в Санаторий и увидели Мету Синклер – словно Офелия, она скользила по залу с естественной, врожденной грацией, волосы вольно струились по плечам, взгляд кошачьих глаз был устремлен вдаль, к неведомому сиянию. Уилл попытался вообразить эту женщину, миссис Синклер, Мету, в объятиях мужчины, ее тело, высвобожденное из любимых ею развевающихся юбок и накидок, и почувствовал, что шалеет от представших перед ним видений.

– Вздор! – рявкнул Беджер. – Эптон – выдающийся, прогрессивный человек. Поборник вегетарианства. И заслуживает не меньшего уважения, чем любой из присутствующих за этим столом. Да, он солнцепоклонник – или, скорее, эту веру исповедует Мета, а он следует за ней, – но кто из нас не любит солнце? И я солнцепоклонник, и даже столь авторитетный специалист, как наш доктор Келлог, категорически высказывается в пользу солнечных ванн, а это по определению подразумевает избавление от всяких предметов портновского искусства. И он предписывает не только солнечные ванны, но и другие формы светотерапии. Неужели доктор Келлог мог бы предложить нам что-то хоть самую малость непристойное?

Миссис Тиндермарш побледнела. От волнения она не смела поднять глаза на Беджера и адресовала свой вопрос тарелке:

– Но, право же, мистер Беджер, – проблеяла она голоском, который, казалось, застревал у нее в горле, – как насчет обвинения в… в свободной любви? Разумеется, в цивилизованном обществе… – Фразу она так и не закончила.

Беджер не смутился:

– Совершенно не обязательно малевать свободную любовь одной лишь черной краской, миссис Тиндермарш. На самом деле корни этого явления – в движении феминисток. Вы когда-нибудь задумывались о том, что традиционный брак, – его глазки цвета грязи на миг метнулись к Уиллу и тут же прочь от него, – представляет собой своего рода тюрьму – я имею в виду, для женщины. Мужчина вправе удовлетворять свои прихоти, но если женщина решится завести любовника – боже, наш президент не сможет спокойно спать по ночам.

Элеонора приветствовала эту великолепную речь легким, взмывающим вверх смехом; Харт-Джонс присоединился к ней, смачно хохоча на свой ковбойский манер.

– Женщины в оковах! – выкликал он, задыхаясь от собственного остроумия. – Белые рабыни!

Не обращая на него внимания, Беджер гнул свою линию:

– Супруги Синклеры – как я уже сказал, я знаком с ними обоими и люблю и ценю их как близких друзей и единомышленников – осознали, что человек должен идти туда, куда влечет его любовь, и что не любовь достойна осуждения, а ревность. Любовь дает нам все права; брак, подлинный брак, современный брак, не должен отнимать ни одного из них.

Произнося эти слова, Беджер, казалось, исподтишка изучал Уилла. Внезапно Лайтбоди почувствовал прилив раздражения. Что он хочет всем этим сказать? Что я насильно удерживаю Элеонору? Что мне следует делить ее со всеми, словно мы – предназначенный для совокупления скот?

– Осмелюсь возразить, – каркнул Уилл.

Сидящих за столом, кажется, даже несколько напугала хрипота у него в голосе. Прежде чем Уилл сам осознал, о чем будет говорить, он уже начал страстный монолог в защиту супружеской верности, во славу любви, предлагаемой как дар, нераздельный и совершенный как для дающего, так и для принимающего. Но даже во время этой речи он с ужасом вспоминал об Айрин.

– Ерунда! – припечатал Беджер, отметая его слова одним взмахом руки. – Сплошная болтовня, набор банальностей.

Миссис Тиндермарш сидела неподвижно, опустив голову, словно только что подверглась жестокому нападению. Харт-Джонс утратил интерес к разговору – эти сложности были не для его комариных мозгов – и вновь занялся едой. Миссис Хукстраттен откинулась на спинку стула и сосредоточенно наблюдала, уперев палец в подбородок. Уилл чувствовал себя лично задетым, он хотел довести спор до конца, готов был скинуть пиджак и колотить Беджера до тех пор, пока самодовольные маленькие глазки, будто вылепленные из грязи, не сделаются холодными, как два камушка. Но до этого не дошло. Элеонора, громко втянув в себя воздух, испуганно поднесла руку ко рту:

– Господи, Лайонел! Я же опаздываю к доктору! – вскрикнула она, поспешно подымаясь с места. – Прошу прощения, – пробормотала она, обращаясь ко всей собравшейся за столом компании с напряженной улыбкой.

Элеонора уже двинулась прочь от стола, улыбка так и прилипла к губам, будто ее булавкой прикололи.

– Терапия, сами знаете, – пробормотала она, пытаясь одновременно пожать плечами и присесть в реверансе. – Ради этого мы тут и живем.

* * *

Что все это значило для Уилла? Его жена попала под влияние Беджера и подвергалась какой-то тайной терапии за пределами Санатория – вот и все, что он смог узнать. Пока он не задавал ей прямых вопросов. И еще Элеонора стала жестко контролировать свой аппетит. Уилл отнюдь не был сторонником жесткого контроля – он бы предпочел изжарить стейк и откупорить бутылочку бальзама Сирса, всеисцеляющей «Белой Звезды». Хотя, если бы не жесткий контроль над собой, он завтра же спалил бы Санаторий к чертовой матери и сбежал в Нью-Йорк на первом же поезде. А если и терпел, то исключительно ради Элеоноры. Потому что он ее любил.

Но неделю спустя, в вызолоченный солнцем день, садясь тайком в кэб, стоявший позади того экипажа, что выбрала жена, Уилл поневоле призадумался о том, не близится ли предел его любви. Выслеживает свою жену, будто преступницу. Он не пытался анализировать свои действия, но знал, что все это ужасно. Когда коляска тронулась с места, что-то у него внутри оборвалось.

– Куда? – поинтересовался кучер, заглядывая в окошко. Уилл, ощущая, как кишки у него в животе завязываются узлом, велел кучеру следовать за коляской, ехавшей впереди. Кэбмен одарил Уилла заговорщическим взглядом, отвернулся, смачно сплюнул на мостовую и легонько огрел кнутом выступающие лошадиные ягодицы.

Оба экипажа свернули направо на Вашингтон-стрит, затем налево на улицу Манчестер. По мере продвижения в город дома становились больше и красивее, из-под колес коляски выбегали тени, порой встречался автомобиль, сворачивающий за угол или стоящий одиноко под навесом, будто на выставке. Еще один поворот – налево, на улицу Джордан – и вот уже видна мутная река Каламазу. Экипаж Элеоноры замедлил движение перед горчично-желтым особняком в стиле Тюдор, с полированными коричневыми балками и ставнями того же цвета.

– Поезжайте вперед, – велел кэбмену Уилл и скорчился за занавеской, чтобы укрыться от глаз Элеоноры. – Только медленней, как можно медленней.

Кучер повиновался. Кэб Уилла прополз мимо экипажа Элеоноры, остановившегося на углу перед особняком. Проезжая, Уилл следил за силуэтом своей жены – вот она расплачивается, кэбмен спускается на мостовую, распахивает перед пассажиркой дверь экипажа. Движение коляски неумолимо увлекало Уилла вперед, но он, повернувшись на сиденье, глядя через плечо, все еще наблюдал за Элеонорой в заднее окошко. Она поднималась по дорожке к дому.

– Медленнее, – прошипел Уилл кучеру. Он успел разглядеть, как отворилась дверь дома и оттуда вышел мужчина – мелькнул монокль, будто карандашом нарисованная линия усов, и вот оба исчезли.

Уилл велел кэбмену в конце квартала завернуть за угол и сделать еще один круг. Подъезжая к особняку, кэб снова замедлил движение, и Уилл принялся изучать этот дом столь пристально, словно мог видеть сквозь стены. Когда особняк во второй раз скрылся из виду, Уилл наклонился вперед и спросил кучера, кто живет в этом доме.

Ерзая на сиденье, коротышка кэбмен с минуту обдумывал вопрос, ритмично сплевывая через плечо – ему понадобилось три или четыре плевка, чтобы освежить память. Обращаясь словно не к Уиллу, а вообще, в пространство, он ответил:

– Доктор.

– Вы знаете, как его зовут?

Вновь тот же процесс: прочистить глотку, откашляться, сплюнуть.

– Не-а. Я знаю одно: я вожу сюда этих хворых дамочек из Санатория, а иногда я отвожу их отсюда, это уж как случится, ну и вот… (очередной плевок, потом кучер утер рот рукавом и быстро взмахнул кнутом).

– Да?

– Ну, я не могу сказать, чего тут происходит, но что касается дамочек, они вроде как намного спокойнее, когда я их отвожу обратно, чем когда я их сюда доставляю. Так что похоже, это действует. Отбоя от них нет. В смысле, от дамочек.

Кэб двигался дальше; Уилл напряженно обдумывал полученную информацию. Выводы были малоутешительными. Вероятно, это очередное «прогрессивное» увлечение Элеоноры (вернее, сумасбродство). В таком случае, волноваться совершенно незачем. Не может же это оказаться опаснее синусоидальных ванн? Однако вдруг это и впрямь что-то вредное, извращенное, вызывающее наркотическое привыкание? Пусть другие леди толпой устремляются в коричневый особняк – это еще ничего не доказывает. Все эти постоянные обитательницы Санатория, ветераны вегетарианства, кидаются на все шарлатанские новинки и с готовностью подставляют свое тело очередной терапии. И кто вообще такой этот загадочный «доктор»? Если он так хорош, почему же в штате Санатория нет ни его самого, ни его последователей? И самое скверное: почему Элеонора решила сохранить все это в тайне от собственного мужа? Крайне подозрительно.

Погрузившись в эти размышления, Уилл не заметил, как кэбмен доставил его обратно в Санаторий, и очнулся только тогда, когда коляска уже сворачивала на круговую дорожку. Он поднял глаза – вот он высится, огромный, непоколебимый, Храм Здоровья, Истина и Путь, обретшие конкретную форму, воплотившиеся в камне. Колеса легко скользили по мостовой, и Уилл, покачиваясь в экипаже, с ужасом осознал: он возвращается домой. Он перестал быть Уильямом Фицроем Лайтбоди, проживающим на Парсонидж-лейн в Петерскилле, он превратился в чековую книжку, в члена Всеамериканского Общества Поджелудочной Железы, в идолопоклонника строжайшего контроля.

– Кэбмен! – отчаянно вскрикнул он, будто вынырнул со дна топкого пруда, едва выпутавшись из водорослей. – Увезите меня отсюда.

В ответ послышалась резкая гортанная команда, вожжи туго натянулись, и колеса прекратили свой бег. Кэб преградил дорогу другому экипажу и роскошному «бьюику», но кучера это не смутило.

– Куда именно, приятель? – осклабившись, спросил он.

– Не знаю. Куда угодно. Поехали в город.

* * *

Кучер высадил Уилла на углу возле «Таверны Поста». Уилл вышел поразмяться и оглядеться по сторонам. Хотя шпионы Келлога уже не преследовали его (по-видимому, он считался укрощенным с того момента, как у него удалили зловредный узелок), Уилл теперь редко ездил в город – сам не знал почему. Может быть, он привык к рутине Санатория, подпал под гипноз, и теперь все общество, все развлечения сосредоточились для него в этих стенах; а может быть, все дело было в том, что он утратил интерес к городу, лишившись права пообедать в ресторане или заглянуть в кабачок, опереться ногой на узкую медную полосу, окаймляющую стойку у бара, и спросить виски. Но нынче Уилл изнемогал от скуки, денек выдался золотой, и весь Бэттл-Крик раскрылся перед ним, словно цветок под поцелуями солнца.

Лайтбоди заглянул в книжный магазин, приобрел в бакалейной лавочке пригоршню песочного печенья, понаблюдал, как двое рабочих, закатав рукава, роют яму перед зданием ратуши и опускают в нее саженец. Позднее, часов около пяти, Уилл присел на скамейку и прочел передовицу Ч. У. Поста в «Морнинг Энкуайрер». Он сидел на скамейке, прикидывал, закончила ли наконец Элеонора свой сеанс терапии, и уже собирался вернуться в Санаторий, посмотреть, что за пищевой эрзац выдадут на ужин есть совсем не хотелось, но проще было следовать заведенному порядку. И тут, подняв глаза от газеты, Уилл обратил внимание на человека, проходившего мимо по тротуару.

Человек тоже взглянул на него и ускорил шаги, но под заросшими бакенбардами, темными очками и совершенно излишним в эту погоду пальто Уилл различил в нем нечто знакомое. Это не посторонний человек, это…

– Чарли! – воскликнул Уилл. Имя словно само подвернулось ему на язык. – Чарли Оссининг!

Чарли, съежившийся, втянувший голову в плечи, оглянулся, словно штрейкбрехер, замеченный пикетчиками. Нервный он какой-то стал, дерганный. И обносился, носы у ботинок оббиты, тело скрючено, словно в попытке укрыться от чужих глаз. Опустив очки на нос, Чарли посмотрел через плечо. Судя по выражению глаз, он не ожидал ничего хорошего.

– Чарли! – повторил Уилл, подымаясь со скамьи, пожимая влажную руку, бессильно, словно ненужное украшение торчавшую из рукава. – Как поживаете? Как ваша «Иде-пи»? Берете мир штурмом?

Чарли слабо улыбнулся в ответ.

– Кстати говоря, – гнул свое Уилл, обрадовавшись возможности поговорить хоть с кем-то, все равно с кем, – ваша миссис Хукстраттен сидит с нами за столом в Санатории. Она все время только о вас и говорит – впрочем, об этом вы, верно, и сами знаете.

Молчание. Никакого намерения продолжать беседу.

– Ну что ж. Хорошо. Рад был встретить вас.

– Взаимно, – пробормотал Чарли, и глаза его вновь забегали, проверяя оба конца улицы – скамейка – деревья за ней – здание на углу.

– Элеонора чувствует себя отлично, – произнес Уилл, запихивая газету под мышку и испуская глубокий вздох. – Я – примерно как и раньше, ни лучше, ни хуже – знаете, как это бывает. А вы выглядите… – Уилл хотел было сказать «лучше», но в последний момент спохватился: – Изменившимся. Отращиваете бакенбарды, верно? И усы. Очень солидно. Я когда-то тоже носил усы – когда я был моложе. Я вам об этом не рассказывал?

– Нет, по-моему нет, – отвечал Чарли, снимая очки, аккуратно складывая их и убирая в карман.

Теперь он выглядел уже не таким запуганным, более похожим на прежнего Чарли, доброго товарища, предприимчивого дельца, которому Уилл вверил чек на тысячу долларов.

– Миссис Хукстраттен, – повторил Чарли, пытаясь поддержать разговор, но это имя бессильно упало с его губ, и он запнулся.

Что-то с ним было неладно, но Уилл не мог догадаться, в чем дело. Оба собеседника дружно оглянулись на велосипедиста, пролетевшего мимо них.

– Я хотел сказать – я так рад, что она здесь, – проговорил Чарли, но на его лице эта радость никак не отразилась. – Я имею в виду – миссис Хукстраттен. Словно привет из дома. Я собираюсь организовать для нее экскурсию на фабрику «Иде-пи».

– Да? Это просто замечательно. Конечно же, она получит огромное удовольствие. Да, любопытства ради, где находится ваша фабрика? Я бы тоже как-нибудь не прочь заглянуть, знаете ли. – Уилл издал смешок, чтобы показать, что вовсе не собирается злоупотребить своим правом инвестора. Он отнюдь не напрашивается на приглашение.

– На Реберн-стрит.

– Реберн? Не припомню такого названия.

– Это в восточной части города – или, скорее, в южной. В юго-восточной. – Глаза Чарли вновь ожили, взгляд забегал. В тот конец улицы, в другой конец, метнулся Уиллу через плечо и вновь возвратился к зданию на углу. – Послушайте, Уилл, – наконец-то прежняя теплая улыбка. – Мне пора бежать. Дела, дела. Давайте как-нибудь встретимся за ланчем. На днях. Хорошо? Без виски, обещаю.

Уилл расхохотался.

Виски – вот чего бы я хотел больше всего на свете, но приходится контролировать свои желания, верно? Прихватить с собой Элеонору? Амелию? Мы можем собраться все вчетвером.

– Да, конечно, – подтвердил Чарли, но в голосе его не прозвучало убежденности.

– Знаете, – продолжал Уилл, удерживая его – удерживая только потому, что больше ему нечего было делать, оставалось только уползти в свою келью в Санатории. – Забавно, что мы никогда не встречались в Петерскилле, при том, что вам покровительствует миссис Хукстраттен. Хотя, конечно, она скорее подруга моей матери, а у нас с Элеонорой свой собственный круг общения… Сколько вам лет, вы сказали?

Вроде простой вопрос, прямой, самый обычный, но похоже, что у Чарли и с этим сложности. Вынул темные очки из кармана, протер их о рукав, старательно зацепил сначала одну дужку за ухо, потом другую. И только тогда ответил:

– В июле мне исполнится двадцать шесть.

Двадцать шесть. Какой прекрасный возраст. Горько-сладкая ностальгия. Давно ли самому Уиллу исполнилось двадцать шесть лет? Где тот некогда жизнерадостный, здоровый человек, счастливо женатый, словно окруженный сияющим нимбом, укрытый верой в собственное бессмертие? На мгновение Уилл испытал почти необоримое желание схватить Чарли за руку, перейти с ним на другую сторону улицы, в «Красную луковицу», посидеть там, пропуская частые рюмочки виски и высокие пенящиеся стаканы пива, сравнить детские воспоминания о Петерскилле. Может быть, они были знакомы с одними и теми же девочками, может быть даже, с одними и теми же девушками танцевали, гуляли… Однако Уилл поборол искушение.

– Нас разделяет всего пять с половиной лет, – пробормотал он. – Пять с половиной, ну, пусть шесть. Странно, что мы никогда не встречались – должно быть, вращались в разных кругах…

– Несомненно, так оно и было. Послушайте, Уилл, мне правда пора. – Чарли пожал ему руку. – Рад был поговорить с вами.

– И я тоже.

Уилл остался стоять, наблюдая, как Чарли сворачивает за угол и исчезает из виду. Затем он и сам направился в сторону Санатория. Скоро подадут ужин, и хотя еда не особо его привлекала, в столовой он вновь встретится с Элеонорой – хоть какое-то утешение. Правда, придется вновь делить ее с Линниманом, Беджером, доктором Келлогом и толпой дам, озабоченных правильным питанием. Он выслеживал Элеонору до двери того таинственного дома на Джордан-стрит, словно ревнивый рогоносец, он молча сидел за столом рядом с ней, как ручная обезьянка, но что поделать, – это его жена и приходится довольствоваться тем, что остается на его долю.

А как же она была хороша, как сияло ее лицо, когда она возвратилась от этого врача!

 

Глава пятая

Фабрика «Иде-Пи»

Спасти его могла только ложь.

Поезд грузно вползал на станцию. Носильщики спешили к нему; мальчишки, торговавшие акциями «Пуш», «Грано-Фруто» и «Бита-Мальта», занимали свои позиции, расталкивая людей, пришедших встретить родных или знакомых. За одним из блестящих окошек поезда скрывалась миссис Хукстраттен – тетя Амелия, она жадно всматривалась в этот город, Мекку вегетарианцев, трепеща от сладостного предчувствия, какое сам Чарли испытывал в день своего приезда. Как поведать ей, что все лопнуло, погибло, обратилось в ничто? Как рассказать, что ее вложения в «Иде-пи» – все, до последнего цента, провалились в бездонный кошелек Бендера, будто камень, ухнувший на дно колодца? Как признаться, что нет веселых работников, беззаботно посвистывающих над золотыми горами прожаренных кукурузных хлопьев; нет офиса, обставленного мебелью красного дерева; не существует ни конвейера, ни фабрики, ни продукции? Как мог он открыть ей, что «Иде-пи» породила лишь неоплаченные счета и судебные иски?

Он не может признаться в этом – и не признается. Поднимаясь со скамьи и ввинчиваясь в уплотняющуюся толпу, Чарли ощутил в себе достаточно сил, чтобы побороть страх и отчаяние, словно ядом наполнявшие его кровь. Он почувствовал, как на лице его проступает улыбка, как язык начинает сочиться сладостной ложью. Ничто в прежней его жизни не могло сравниться с невыносимым напряжением этой минуты – ни самая безумная болтовня, ни повергающая в отчаяние комбинация карт, ни удачный удар по бильярдному шару, ни обхаживание Уилла Лайтбоди… Сегодня он пройдет крещение огнем.

В кармане пиджака лежали аккуратно упакованные в большой конверт голубые с золотом акции «Иде-пи», предназначенные в подарок миссис Хукстраттен, – очень красивые и совершенно бесполезные. Точно такие же он всучил Уиллу в обмен на его чек. На сгибе правой руки Чарли держал наготове, словно букет, последний подложный образец продукции в красно-бело-голубой упаковке. Отступать некуда. Забыть о Бендере, не искать путей к отступлению – для него существует только этот миг и больше ничего. Улыбаясь, Чарли стоял на платформе. Глаза его горели, спина распрямилась. Час пробил, и он шагнул вперед, встречая свою судьбу.

Как когда-то Элеонора Лайтбоди, миссис Хукстраттен вышла из поезда в сопровождении множества тащивших ее багаж носильщиков. Дорожный костюм из ярко-синей материи, туго затянутая в корсет талия, ярко сверкающие перья на шляпе, меховой палантин. Маленькая, подвижная – ростом чуть выше ребенка, но крепкая, как железо – миссис Хукстраттен ворчливо раздала всем указания и в мгновение ока пронеслась мимо Чарли.

– Тетя Амелия! – крикнул Оссининг, преодолевая спазм в горле.

Они обнялись.

– Чарльз, мой Чарльз, – заворковала она, похлопывая его по плечу и обдавая ароматической смесью духов и пудры. – Дай же мне поглядеть на тебя, – потребовала старуха, отступая на расстояние вытянутой руки. Ее глаза, увеличенные толстенными линзами очков, казались заключенными в аквариум рыбками. На ее взгляд Чарли выглядел неплохо, разве что отощал. – Что с твоим костюмом? – возмущенно прищелкнула языком она. – Можно подумать, что ты в нем спал.

– Ну да, – пробормотал он, растерявшись, но сумел-таки удержать на лице притворную улыбку (он ведь и в самом деле спал в этом костюме вот уже три дня подряд). – Бизнес, сами понимаете. У меня почти ни на что не остается времени. Кстати, раз уж речь зашла о бизнесе, – его улыбка стала еще шире, – вот – это для вас. – И он протянул тете Амелии последнюю, единственную в мире упаковку «Иде-пи».

Разинутый рот так и остался открытым. Мягко заблестели глаза. Вокруг толклись коммивояжеры, торгующие акциями юнцы и престарелые пары из Огайо, но Амелия Хукстраттен приняла из его рук размалеванную картонную коробку и прижала ее к груди, точно редкостное сокровище. Три носильщика, сгибавшиеся под тяжестью ее багажа, покорно ждали, созерцая этот обряд с бесстрастием индийских йогов.

– Чарльз, – выдохнула она, словно ей не хватало воздуха, чтобы выразить всю глубину переполнявших ее в ту минуту эмоций. – О, Чарльз, я так горжусь тобой.

В кэбе по пути в Санаторий, покуда Чарли ломал себе голову в поисках хоть сколько-нибудь приемлемого объяснения, почему он не может помочь тете Амелии занести вещи в ее комнату, миссис Хукстраттен продолжала изливать свои чувства.

– Я горжусь, что ты выбрал себе такое поприще, Чарльз, – твердила она, и глаза ее сияли восторгом в сгущающихся вечерних сумерках. – Ты посвятил свою жизнь общему благу, а заодно и себе проложишь путь наверх. Это – да, это почти что крестовый поход. Подумать только, сколько пищеварительных систем «Иде-пи» спасет от расстройства… Хотела бы я, чтобы все эти Морганы и Рокфеллеры ставили перед собой столь же благородные цели. Боюсь, большинство наших богатеев и нуворишей думает только о деньгах. Стыд и позор, вот что я тебе скажу – это стыд и позор.

Чарли кивал, выдавливая из глотки невнятный звук, долженствовавший означать согласие. Он сам думал в этот момент только о деньгах, прикидывая, удастся ли ему настолько отсрочить окончательное разоблачение, чтобы успеть выжать из тетушки еще что-нибудь – и плевать ему на любовь, благодарность и восьмую заповедь в придачу. Кое-чему Бендер все-таки его научил: не допускай, чтобы угрызения совести мешали осуществлению твоих планов. Если в Чарли оставалось еще нечто мягкое, беззащитное, податливое, нечто человеческое – Бендер выдернул это и закалил в огне своего цинизма.

– А как поживает мистер Бендер? – расспрашивала миссис Хукстраттен, похлопывая Чарли по руке и высовываясь из окошка, словно впитывая в себя дивный и прекрасный вид города, будто пилигрим, достигший святилища. – Такой душевный человек. И столь проницательный.

Проницательный. Да уж, тут не поспоришь. По сравнению с ним изобретатель таблеток для улучшения памяти – жалкий слепец. С самого начала, в тот миг, когда Чарли случайно познакомился с Бендером на вечеринке у миссис Хукстраттен, тот узрел внутренним оком шаткое здание «Иде-пи», возведенное на гнилых столбах, узрел молокососов и простачков, выстраивающихся в очередь отсюда (и Чарли первый из них) и по всей стране вплоть до Бэттл-Крик; он заранее рассчитал день, когда добыча окажется достаточно большой, чтобы на том и покончить дело. Дорого бы Чарли дал за капельку подобной проницательности.

– Чарльз!

– А?

Амелия рассмеялась.

– Это из-за бизнеса ты сделался таким рассеянным? Я спрашивала о твоем партнере, мистере Бендере. Как он поживает?

– Прекрасно! – забулькал Чарли. – Потрясающе. Лучшего и желать нельзя. Правда, сейчас его нет в городе, – поспешно добавил он. – Он в Сент-Луисе. Расширяет наш бизнес.

– Как жаль, – пробормотала миссис Хукстраттен. Экипаж свернул на Вашингтон-авеню, и впереди показались огни Санатория. Огромное, горделивое здание, шесть этажей, сплошь залитых электрическим светом, торжествующим победу над вечерними сумерками. – Я так мечтала снова увидеть его. Впрочем, полагаю, он скоро вернется? – Скоро? О да, вернется, конечно же. Через несколько дней. Или через недельку. Вы же понимаете, трудно заранее сказать, сколько времени займет коммерческая поездка. Надо ковать железо, пока горячо.

Он путал и увиливал, но миссис Хукстраттен ничего не замечала. Она наконец увидела вблизи Санаторий и испустила в знак восхищения негромкое мурлыканье, крепко ухватив при этом Чарли за руку.

– Это он и есть, правда? – вскричала она (ответа не требовалось). – Я уже столько раз видела его на картинках и на открытках. «Славный Храм на горе» – это и есть Храм, ведь верно? – Вне себя от восторга, она вслух рассуждала о своих недугах – воспалении языка, опоясывающем лишае, нервном зуде. Чарли получил еще несколько драгоценных секунд, чтобы изобрести какое-то извинение и удалиться, прежде чем придется помогать вносить вещи в Санаторий, разыскивать ее комнату, распаковывать багаж, а потом и остаться на обед, принять участие в беседах и сплетнях, после чего снова провожать тетю в комнату. Покачивание коляски. Перестук копыт. Электрические огни все ближе.

– Доктор Келлог – святой, – тараторила миссис Хукстраттен. – Даже не понимаю, как тебе настолько повезло – подружиться с представителем столь выдающейся семьи. Это его сын или сын его брата?

Она выдержала паузу. Ловушка приоткрылась. Чарли пришлось войти в нее.

– Его сын, – беспомощно отвечал он. – Сын доктора.

– Кажется, в одном из писем ты упоминал, что его зовут Джордж? Ведь так – Джордж?

– Да, – дрожащим голосом подтвердил Чарли.

– Ну да, правильно – Джордж, я прямо-таки мечтаю познакомиться с ним – и снова повидать его отца! Я тебе рассказывала, что впервые я увидела доктора Келлога на его лекции в Манхеттене три года назад – или четыре? – тогда он говорил о пище как о наркотике, и я помню каждое слово, точно это было вчера. Мэг Разерфорд как раз… Господи, да мы уже приехали!

Да, они приехали. Коляска остановилась, кучер спустился на землю. Привратник Санатория и двое коридорных набросились на приезжих, как стая шакалов.

– Послушайте, тетя, я должен вам кое-что сказать, – попытался вымолвить Чарли. Слова застревали в глотке.

– Смотри-ка! Это же очаровательная миссис Кормьер, с которой я познакомилась в поезде, – она села в Чикаго. – И, высунув голову из окошка, крикнула: – Эге-ге-гей, Уинифред!

– Я… э… мне надо спешить. То есть – я не могу провожать вас дальше. Я бы рад, честное слово, но мне надо поскорее вернуться. Фабрика, финансовый отчет…

На миг все словно замерло. Привратник, коридорные, кэбмен сделались неподвижными, будто статуи, высеченные из камня. По ту сторону ограды разом затихли голоса игравших в крикет; Уинифред Кормьер, в некрасивом платье, но щедро одаренная выпуклостями, застыла у дверцы экипажа, остановившегося перед их кэбом, вытаращилась в изумлении. Миссис Хукстраттен удивленно глядела на Чарли, уголки ее губ задрожали.

– Не можешь проводить меня? – повторила она. – То есть как это?

Чарли широко осклабился, глуповато усмехнулся, не в силах скрыть охватившую его панику.

– Дела, – неуклюже пояснил он.

– Дела? Поздно вечером?

Из его рта, словно маленькие перезрелые плоды, посыпались слова: «обязанности», «конкуренты», «быть в курсе» – но все тщетно. Миссис Хукстраттен оборвала его многословные извинения.

– Ты хочешь сказать, что после того, как я проделала такой путь, после всего, заметь, что я делала для тебя с тех пор, как ты был младенцем в пеленках (и для твоих родителей тоже, не забывай об этом), после всего этого ты не хочешь провести со мной первый вечер? Неужто такое возможно? Или я ослышалась?

– Тетя!

– Можешь больше не звать меня тетей! Я требую ответа: да или нет? Ты собираешься проводить меня или нет?

– Пожалуйста, не расстраивайтесь так, мне же надо присматривать за фабрикой. Вы сами столько лет уговаривали меня заняться делом, найти себе место в жизни, и вот теперь…

– Ты можешь хоть на минуту вообразить себе, как я истощена, Чарльз? Ты понимаешь это? Чтобы женщина с таким состоянием здоровья, как у меня, провела столько дней и ночей в поезде, пища, которая уморила бы и свинью…

Чарли пожал плечами, заглянул в глаза привратнику Санатория, коридорным в зеленых униформах с вышитыми на уровне сердца крупными листьями и – была не была! – нырнул головой в омут.

– Ну хорошо, – произнес он, подымаясь со своего места, выходя из кэба и протягивая Амелии руку. – На минуту, только на минуту.

* * *

В тот вечер ему везло. Бурная светская жизнь большого холла Санатория – пациенты входили, выходили, проезжали в креслах-каталках, сплетничали, толпились в вечерних костюмах у молочного бара или под сенью пальм – все эти мощные потоки обтекали его стороной. Ни один человек не глянул дважды в его сторону, и сам он нигде не замечал мускулистых санитаров, грозно-повелительного коротышку доктора и кого-либо из супругов Лайтбоди. Более того: миссис Хукстраттен была столь поглощена оказываемым ей вниманием – усадили в кресло-каталку, подхватили багаж, предложили вегетарианскую молочно-яичную закуску, – что легко отпустила Чарли. Вернее, сперва отпустила, но, когда он уже повернулся уходить, надвинув шляпу на глаза и чувствуя, как понемногу успокаивается бешено колотившееся сердце, Амелия вновь ухватила его за рукав.

– До завтра, Чарльз, – произнесла она, вынуждая молодого человека наклониться к самому ее лицу. Чарли видел, что тетушка несколько смягчилась, но зрачки ее, словно острые иголки, так и буравили его. – До завтра – и даже если я очень устану, а ты будешь страшно занят, ты будешь завтра в моем распоряжении. В моем распоряжении – и точка, – она потерлась щекой о его щеку и чмокнула воздух. – И первым делом я намерена полюбоваться твоей замечательной фабрикой.

Из Санатория Чарли отправился прямиком в «Красную луковицу», с грохотом распахнул дверь, навалился на стойку бара и мгновенно проглотил две порции виски, запивая пивом. В голове вроде бы прояснилось. Завтра. Что теперь делать? Вариантов не так уж много. Разумеется, можно поутру отправиться в банк, реализовать чек Уилла Лайтбоди на тысячу долларов и испариться, как сделал это Бендер. Не придется ни перед кем держать ответ, можно будет забыть об исках, не лебезить перед тетушкой Хукстраттен… Но тогда он вернется к тому, с чего начинал, навеки обречет себя на существование, заполненное мелкой суетой и жалкими надеждами. Конечно, он станет на тысячу долларов богаче, но этих денег надолго не хватит. И потом – всю жизнь оглядываться через плечо?

Нет. Ему нужен капитал, нужны большие деньги. «Иде-пи» скончалась, опозоренная и умерщвленная сукиным сыном Бендером – но ведь это вовсе не означает, что и самому Чарли остается только сложить руки на груди и помереть. Теперь он хорошо знаком с производством готовых завтраков, еще как знаком. Ему нужно только начать все заново, под новой маркой. Господи, да он способен придумать тысячи названий – «Зип», «Флэш», «Фруто-Фруто», «Хрустики», «Смачники»… Да, а вот еще: «Альбатрос – готовые завтраки, которые можно повесить себе на шею». Чарли вздохнул и заказал еще виски. Должен быть какой-то выход.

Когда он вновь оторвал глаза от стойки, перед ним стоял Гарри Делахусси собственной персоной – одна нога опирается на медную подножку, рука, согнутая в локте, – на стойку бара. Делахусси с усмешкой смотрел на Чарли. Как всегда, небрежно элегантен, новый костюмчик из импортного материала, скромный галстук. Чарли смотрел и словно видел самого себя: маленький человечек, торгующий собственным обаянием и изворотливостью и никуда не продвигающийся – не дальше ближайшего бара с устрицами. На каждого Ч. У. Поста и Уилла Келлога приходится миллион таких Делахусси.

– Что нового, Чарли? – заговорил Делахусси. – Как идет дело с готовыми завтраками?

Ему показалось или Делахусси и впрямь чересчур громогласен?

– Ш-ш! – предостерег Чарли, беря собеседника под руку. Глаза его быстро обежали помещение – нет ли где сменившихся с дежурства служителей гостиницы, судебных приставов, разъяренных инвесторов. Но никто не обращал на него внимания. Все были заняты собственными разговорами. Бармен обменялся соображениями насчет какой-то лошади с человеком, стоявшим слева от Чарли, и принялся разливать пиво.

– Скверно, да? – продолжал Делахусси, и его ухмылка расплывалась все шире, словно все, приключившееся с Чарли, казалось ему очень забавным, остроумной шуткой. – Ладно, поставлю тебе выпивку. Что тебе заказать?

Чарли предпочел виски.

– У меня появились проблемы, – признал он, ставя пустую рюмку на стойку. Он тоже улыбался, блефуя, бравируя. – Ничего особенного, разберемся. А ты как?

Делахусси опустил глаза на стойку, притворно скромничая.

– Сегодняшний поезд принес большую прибыль, просто потрясающую, – пробормотал он, задумчиво поглаживая нос. – Кстати, я, кажется, и тебя видел там, на вокзале?

Чарли кивнул.

– Продал семьдесят пять штук «Пуша» и примерно двадцать «Вита-Мальта», хотя даже вновь прибывшие в город должны были бы знать, что компания идет ко дну.

– Что? «Вита-Мальта»? Но они ведь только прошлой осенью начали производство?

– Фабрики открываются и закрываются то и дело, тебе это хорошо известно. – Хотел бы Чарли знать, о чем Гарри успел пронюхать, но Делахусси не желал выражаться яснее, не давал намека, только пожал плечами да приподнял брови. – Неумелое управление, и на вкус их хлопья не лучше картона, в который они упакованы.

– А «Пуш»? Как у них обстоят дела? Я слыхал, их товар расхватывают прямо с конвейера.

Делахусси выдержал паузу, раскуривая сигарету, наблюдая за Чарли из-под прикрытых век. Погасил спичку, выдохнул дым.

– Да, конечно, они преуспевают. Потому что они умные. Мой кузен Гарт работает у них помощником сменного мастера. Так что могу тебя заверить – на фабрике чистота, словно в кухне у твоей матушки. К тому же они открыли новый завод, это им тоже впрок. Знаешь то здание? На Саут Юнион, через дорогу от Поста.

Чарли припомнил кирпичное строение, раскрашенное в зеленый и красный – цвета «Пуша». Оно занимало большую часть квартала. Сколько раз он с восхищением и завистью смотрел на это здание – такой он мечтал видеть фабрику «Иде-пи». Солидное здание, внушающее уважение, всем своим видом говорящее: Вот я каков, меня голыми руками не возьмешь! И в этот самый момент, когда перед мысленным взором Чарли возникла фабрика «Пуша», его озарило. Великая идея, вдохновенная, – готовый план. Это поразило его так, словно ему и впрямь изо всех сил заехали по голове, – Чарли резко вдохнул, разметал руки по стойке, пытаясь удержаться на ногах. Повернулся к Делахусси, надеясь, что лихорадочный блеск в глазах его не выдаст, и небрежно переспросил:

– Кузен, говоришь?

* * *

Труднее всего было выкручиваться в разговорах с миссис Хукстраттен. Все остальное тоже мало напоминало воскресный пикник, но, по крайней мере, эти проблемы можно было решить, требовалось лишь заплатить (деньгами Уилла Лайтбоди) нужным людям и правильные суммы. Понадобилось распределить менее ста долларов из взноса Лайтбоди между Делахусси, его кузеном, ночным сторожем и немногими другими доверенными людьми, чтобы на два быстротечных часа превратить фабрику «Пуша» в иллюзорное предприятие «Иде-пи». Больше всего денег досталось маляру, рисовавшему вывеску фирмы. Художник, заламывая руки, отказывался разменивать свой талант на столь недолговечное произведение, но все же, вздыхая и охая, сумел в итоге изобразить нечто с виду вполне почтенное. «„ИДЕ-ПИ" КЕЛЛОГА», буквы высотой в четыре фута на равных расстояниях друг от друга вдоль сшитого из простыней полотнища. Обошлось не так уж дешево, но Чарли не жаловался: натянутая поверх рекламного щита «Пуша» простыня выглядела будто подлинная вывеска – особенно ночью.

Да, больше всего хлопот доставляла Чарли миссис Хукстраттен. Эта женщина привыкла всегда получать желаемое. С тех пор, как она была маленькой девочкой – единственной наследницей кирпичного короля Ван дер Плуйма, и потом, когда сделалась женой Адольфа (Дольфа) Хукстраттена, одного из заправил Уолл-стрит, и теперь, в годы своего вдовства, она получала все, чего хотела, и без промедления. Но Чарли не мог удовлетворить ее требования на протяжении восьми бесконечно тянувшихся дней – столько времени заняли его приготовления, к тому же надо было дождаться очередного воскресенья, когда завод опустеет. «Пуш», как и «Пост Фудз», и компания «Келлог», работал круглосуточно, а потому осуществить свой план Чарли мог только в день Господень, когда остывают печи и останавливается упаковочный конвейер.

Миссис Хукстраттен ничего не понимала. Чарли звонил ей по два-три раза в день якобы из своего отделанного красным деревом офиса (на самом деле из аптеки или из китайской прачечной – пыхтение парового пресса придавало правдоподобие его обману). Тетушка недоумевала, почему она сама не может позвонить Чарли. «Помехи на линии, – пояснял он, – работники телефонной станции уже вызваны, скоро починят». Амелия хотела знать, почему в Санатории никто не слышал об «Иде-пи» и ее благотворном воздействии на желудок, почему эти хлопья отсутствуют в магазине Оффенбахера в Петерскилле – она все глаза проглядела. Вот потому-то и приходится работать изо всех сил, – подхватывал Чарли. Электрические разряды трещали в ухе. – Вот потому-то ему так трудно выкроить время навестить тетю, особенно на этой неделе. Но миссис Хукстраттен настаивала: он обязан явиться к ней – а когда в ее голосе появлялись такие интонации, спорить было бесполезно. Чарли должен сопровождать ее в прогулках по городу, помогать успокоить нервы, способствовать ее акклиматизации ко всему, что казалось ей странным и непривычным. А самое главное – он должен показать ей фабрику, в которую она вложила целое состояние. Целое состояние, Чарльз! – подчеркнуто повторяла она.

Амелия приехала в пятницу; до понедельника Чарли ухитрялся избегать ее, а затем уговорил пойти пообедать вместе не в Санатории, а в новом вегетарианском ресторане, который только что открылся в городе. А пока Чарли отращивал усы и бакенбарды, привыкал носить темные очки и снял за полтора доллара в неделю комнату без пансиона. Его новое жилье располагалось в южной части города, на полпути к озеру Гогуок, в заросшем деревьями переулке, казалось только что отвоеванном у лесной дубравы. Тихое, уединенное место; здесь Чарли чувствовал себя в безопасности. Он послал Эрнеста О'Рейли в пансионат миссис Эйвиндсдоттер за своими вещами, велев пройти в комнату через черный ход, а по пути туда (равно как и обратно) пробираться окольными тропами. Безумная, безнадежная затея; он висел над пропастью и в любой миг мог сорваться. Чарли понимал это, но другого выхода не видел. Так и должен жить человек, наделенный проницательностью, человек, готовый на все, гений, магнат. Кто не рискует, тот не пьет шампанское.

Кафе «Несравненное» («Полезная Пища без пролития крови») воспроизводило в миниатюре столовую Санатория. Это заведение принадлежало фанатичке из числа бывших пациенток, приписывавшей свое исцеление искусству доктора Келлога и почти религиозному откровению: ей явился антропоморфный агнец, филейные части которого были разграфлены, как на диаграмме в мясной лавке. Меню здесь включало салат из побегов свеклы и «артишок иерусалимский, жареный, нежный». Миссис Хукстраттен на протяжении всей трапезы неумолимо продолжала жаловаться. Как это, во имя Неба, могло случиться, что ее мальчик, которого она посылала в лучшие школы, которому она помогла начать собственное дело, теперь так пренебрежительно обращается с ней, перепоручил ее посторонним людям и покинул в одиночестве.

– И не пытайся меня уверить, что у тебя не хватает на меня времени, даже не пытайся, – пыхтела она, подцепляя вилкой клейкий шарик неочищенного риса.

Чарли заклинал, очаровывал, лгал. Он пустил в ход все свои навыки профессионального притворщика и начинающего мошенника, во всем идя тетушке навстречу, выдавая обещания, как фальшивую монету, и плетя столь густую паутину лжи, что на ней могла бы выстоять любая избирательная платформа. В пятницу Чарли снова водил тетушку в ресторан, и она все так же непрестанно цеплялась к нему. Где он был? Неужели он не мог хотя бы позвонить? Прислать записку? Она провела здесь уже неделю, а он еще даже не видел ее комнату. Должно быть, ему все равно, что с ней и как ее устроили. Значит, ее покой для Чарли – ничто? И ее здоровье тоже? И ее нервный зуд? А что там с фабрикой? Ей уже начинает казаться, что это какой-то воздушный замок.

На этот раз Чарли был готов. Наконец.

– Как насчет воскресенья, тетя? Это единственный день, когда там нет рабочих. Поверьте мне, вы сами не захотели бы посетить это место, когда там стоит такой шум, грохот, в разгар рабочего дня. С вашими нервами…

Амелия сжала вилку, будто оружие. Она замерла, и лучик света застыл в стеклах ее очков. Бриллиант у самого горла сиял неподкупной чистотой.

– В котором часу? – спросила она, поджав губы.

– В семь.

– В семь? Но это же чудовищно рано. У меня шведская мануальная гимнастика, ты же знаешь. И утреннее богослужение.

Чарли улыбнулся во весь рот, во все лицо. Он улыбался, пока кожа у него на затылке не натянулась, словно шторка.

– В семь вечера, – пояснил он.

* * *

В воскресенье сумерки наступили рано благодаря упорному, заунывному дождю, загнавшему сынов земли на тротуар. Четкие линии и хорошо узнаваемые черты Пищеграда начали размываться. Идеальная погода, по мнению Чарли. Как только их кэб выехал за ворота Санатория, уже невозможно было определить, едут они на восток или на запад, на север или на юг, или же они поднялись в воздух подобно аэроплану братьев Райт. Тетушка была вне себя от волнения. Хотя замолкала она только для того, чтобы перевести дух, голос ее звучал уже не столь раздраженно, и Чарли видел, что она начинает смягчаться. Можно ли попросить у нее пять тысяч? – прикидывал он. Десять? Не хотелось шокировать тетю Амелию чересчур большой суммой, но не хотелось и продешевить.

У входа их встретил кузен Делахусси, лысый, в дешевом, но вполне пристойном костюме, с заискивающей улыбкой на губах. Двадцать долларов – немаленькие деньги, но за них Чарли получил полную экскурсию по фабрике, от помещения, где размалывали зерна, до печей, где их обжаривали, и дальше, к упаковочному конвейеру и в похожую на портняжную мастерскую комнату, где складывали и сшивали картонные пачки (сами упаковки, разумеется, были убраны с глаз долой, чтобы не вызывать у миссис Хукстраттен совершенно ненужных вопросов). За свою двадцатку Чарли приобрел (или, вернее, нанял) оракула, способного ответить на самый заковыристый вопрос с такими подробностями, каких не дождешься от целой бригады инженеров. Кузен так хорошо справлялся со своей ролью, что даже Чарли на миг поверил, что все это огромное, в безукоризненном состоянии предприятие и в самом деле принадлежит ему. Он решил перед уходом дать кузену доллар на чай.

Первая проблема возникла, когда они добрались до кабинета директора. Чарли позаботился прикрепить на дверь табличку «Иде-пи», и стол украшала пластинка с его именем. Он полностью очистил это помещение от всех примет подлинного владельца. На столе располагались телефон и печатная машинка, в уютном беспорядке лежали ручки и промокашки, карандаши и ластики.

– А вот, тетя Амелия, – распахивая дверь, произнес Чарли, – мое святилище.

Лицо миссис Хукстраттен перекосилось. Она прикусила губу. Взгляд ее быстро обежал помещение и осудил увиденное.

– Тетя?! – прохрипел Чарли, лихорадочно озирая комнату в поисках разоблачительных следов присутствия «Пуша», губительных, неопровержимых улик. – Что случилось, тетя? Вам не нравится мой офис?

Металл в глазах, губы гневно сжаты.

– Это же вовсе не красное дерево, Чарли! Даже ребенок в состоянии это понять! – она бросила подозрительный взгляд на кузена, словно возлагая на него ответственность за то, что ее мальчик не сумел справиться со столь важным делом.

– Вишня, мэм, – отвечал кузен.

– Раскрашенная под красное дерево, – подхватил Чарли, размахивая руками так, словно только что обжегся. – Верно, Гарт?

– Совершенно верно, сэр.

Но миссис Хукстраттен не унималась.

– Это просто преступление, вот что это такое, – пыхтела она. – Отделать помещение дешевым деревом местной породы, которое и наполовину – и наполовину! – не обладает изысканностью и роскошью красного дерева, и дать мне понять, что… Но, конечно же, ты сам обманулся, Чарли? Если бы ты знал, что это не красное дерево, ты бы сам мне первый так и сказал, правда же?

Чарли бросил взгляд на кузена.

– Да, тетя, разумеется, но…

– Ну так вот! – она прихлопнула ладонью по столу, раз и навсегда отвергая этот предмет мебели. – Это просто стыд и позор. Если ты не в состоянии выбрать себе мебель – а на это способен любой младенец! – то я уже не удивляюсь, что ты никак не можешь пристроить свой товар к Оффенбахеру.

Это был трудный момент. Чарли, изобразив на лице праведное возмущение, проклинал поставщиков мебели и их подлые трюки, унижался, сожалел, что тетушки Хукстраттен в тот момент не было в городе – она бы проследила, чтоб его не надули. И, решительно выдвинув вперед нижнюю челюсть, клялся: он заставит этих мошенников вернуться и отделать все помещение, включая деревянные панели, подлинным красным деревом из Малайи. Тетушка одобрительно фыркнула, и первая проблема была разрешена. Они попрощались с кузеном и вышли под дождь, в последний раз оглянувшись на яркую от свежих красок вывеску «Иде-пи».

Чарли уже верил, что уцелел в этой битве. Раскрывая зонтик, он собирался с духом, чтобы заговорить о неотложных нуждах и необходимости новых капиталовложений. И в этот момент на него обрушилась новая и гораздо более страшная опасность. Каких-нибудь двадцать, тридцать секунд – и они без помех добрались бы до своего кэба. Или они могли бы задержаться еще на полминуты, беседуя с мнимым управляющим Чарли, могли побыть несколько лишних минут в зернохранилище, вдыхая сладкий и сытный аромат подсыхающей кукурузы. Но нет, им понадобилось покинуть фабрику именно в этот ужасный, роковой момент.

– Чарли! – пролаял голос из сгущающейся тьмы. – Чарли Оссининг!

Барабанил дождь, расползались лужи, миссис Хукстраттен, съежившись по зонтиком, встревоженно озиралась по сторонам. Чарли замер.

– Это я, партнер, – выкрикнул тот же голос и начал обретать телесные очертания некой фигуры в лохмотьях, чем-то отдаленно знакомой. Тварь в раздавленной шляпе и омерзительном пальто выползла из тьмы, чтобы нанести смертельный удар и без того призрачным надеждам Чарли. Джордж Келлог во всей красе своего позора преграждал им путь.

– Джордж! – произнес Чарли, кивком головы отсылая его прочь. Покрепче подхватил под локоток миссис Хукстраттен и попытался обойти возникшее на дороге препятствие, но Джордж оказался проворнее. Он уже проник под зонтик, его рука обвилась вокруг плеч Чарли. Миазмы земных испарений и запахи человеческого тела окутали их, словно пеленой, наполнив вонью теплый уголок ночи.

– Увидел вывеску, – коротко пояснил Джордж. Приблизив свою рожу вплотную к лицу миссис Хукстраттен, он выдохнул: – Вечер добрый, мадам.

– Послушай, – произнес Чарли, вырываясь из объятий Джорджа и пытаясь в то же время придерживать и зонтик, и миссис Хукстраттен. – У меня сейчас нет времени на эти глупости…

– Кто этот отвратительный тип? – резко спросила миссис Хукстраттен. Капли дождя стучали по ткани зонта, скатывались вниз с его купола, напевая какую-то сонную, слезливую песенку.

– Сказано: убирайся, Джордж! – прорычал Чарли.

Но Джордж не двигался с места.

– Убирайся?! Глупости?! Отвратительный тип?! – повторил он, трезвея на глазах. – Чарли, я задет. Я глубоко оскорблен. Разве так разговаривают с партнером по бизнесу, с человеком, который согласился дать свое доброе и дорогостоящее имя всему этому – этому… – он помахал рукой, указывая на вывеску у них над головами, льнувшую к ночному небосводу, – этому предприятию?

Миссис Хукстраттен окаменела. Чарли чувствовал, как ожесточается ее дух, постигая возмутительный обман.

– О чем он говорит? – требовательно спросила она. – Кто этот человек?

Чарли не успел ответить. Джордж убрал свою руку с его плеча, сорвал с головы шляпу и склонился в шутовском приветствии. Свет упал на его лицо.

– Джордж Келлог – к вашим услугам, мадам. Не найдется ли у вас пары монет?

 

Глава шестая

Огненный меч

Как хорошо спится в такую ночь! Ласковый ветерок в кронах деревьев, дождь ритмично барабанит по черепице, дом наполнен тихими, легкими шорохами. Но к Джону Харви Келлогу не шел сон. Он лежал в своей постели, неподвижный, как труп, выскобленный изнутри и снаружи, запечатанный, словно в конверт, в хрустящие белые простыни и свежевыстиранные одеяла. Доктор приказывал себе расслабиться, смыкал веки, прислушивался к окружавшему его домашнему покою. Такая стояла тишина, так вкрадчиво шелестел дождь, что порой он различал приглушенный всхрап, доносившийся из комнаты Эллы – по ту сторону коридора – еле слышный, призрачный звук, почему-то наполнявший его сердце печалью.

Два часа ночи. Келлогу необходим сон – конечно, не так, как другим людям, и не в таких количествах, но сон ему все-таки нужен. Обычно он обходился четырьмя часами ночного отдыха и вообще ко сну относился с некоторой настороженностью. Почти греховное излишество, растрата драгоценных человеческих ресурсов. Просто удивительно, что некоторые люди ждут не дождутся вечера. Но, будучи врачом, он понимал и признавал потребность организма восстановить силы после изнурительного бодрствования и готов был ежедневно предоставлять своему телу необходимое количество сна. Это входило в его режим; он так же не мог обойтись без сна, как без клизмы, шведской мануальной гимнастики и овсяной каши. Сон – жизненно важный элемент физиологического существования. Обычно усилием воли доктор получал небольшую, но эффективную дозу отдыха. Выпив чашечку «Санитас Коко» или травяного чая, мирно почитав «Проблемы опорожнения кишечника» или «Новости гидротерапии», он переодевался в белую пижаму из тонкого льна с серебристой монограммой Дж. X. К. на уровне сердца и засыпал в тот миг, когда выключал свет.

Но сегодня ничего не получалось. Слишком многое тревожило доктора. И это в воскресенье – как правило, самый спокойный день недели, день медитации в церкви и музыкального получаса у рояля с кем-нибудь из детей. Сегодня Келлог не обрел покоя. Помимо прочего, доктор волновался из-за назначенной на ближайший вечер лекции по заявкам из ящика для вопросов. Беспокоился он не из-за предмета лекции – тут все давно решено: в последние дни его мысли занимал сахар, эта пищевая добавка, столь же опасная и губительная, как чистая пшеничная мука. Об этом он и собирался говорить. Нет, тревогу – и даже страх – заронил в его сердце Джордж. Прошло уже две недели со дня дерзкого нападения Джорджа на пальмовый сад в вечер после лекции о ленточном черве, и, хотя в этот промежуток времени ничего не произошло, доктор был уверен, что затевается какая-то новая пакость. А есть ли более подходящий момент для очередного нападения этого жалкого, ненавистного мерзавца, чем триумфальное выступление доктора перед публикой?

В ту ночь Джорджу повезло – им не удалось поймать его. Если бы его схватили – при одной этой мысли глаза доктора широко раскрылись, – смог бы Келлог удержать себя в руках? Он не был уверен, что не повторилась бы вновь сцена, которая разыгралась между ними как-то ночью на лестнице в детскую, когда маленький Джордж только начинал осваиваться в его доме. Мальчишка выставил его дураком, поджег занавески, до смерти напугал сотню пациентов, чьи нервы и так в плохом состоянии. Он чуть было не поджег тафтовое платье миссис Корниш, его огненная стрела, влетев в декольте этой дамы, оставила на ее левой груди ожог второй степени. Просто поразительно, как мальчишке удалось удрать. Внезапное явление пиро-маньяка повергло пациентов в транс, и он каким-то образом ухитрился ускользнуть от самого доктора, от Фрэнка Линнимана и полудюжины санитаров. Мальчишка, нужно отдать ему должное, хорошо знаком с санаторским зданием.

Но это ужасно. Возмутительно. Это уже не прежнее хулиганство, когда негодяй выпрашивал деньги или выкрикивал на улице непристойности, – это попытка преступления, поджог, покушение на убийство. Шериф Фаррингтон вместе с двенадцатью помощниками с того самого дня прочесывал улицы, заглядывал в «поселок» бродяг под мостом Саут Джефферсон, добирался вплоть до Каламазу, Оливера и Альбиона. На этот раз Джордж отправится в тюрьму. Никакого снисхождения, никаких смягчающих обстоятельств.

– Билл, – обратился доктор к начальнику полиции. – Я допустил ошибку с этим мальчиком, прискорбную ошибку. Я с горечью это признаю. В его крови – зараза, и я хочу, чтобы он отправился за решетку прежде, чем от него пострадает еще кто-нибудь. Поймайте его, Билл, – добавил он ровным, ледяным тоном. – Сделайте это быстро и чисто. И не забывайте о том, как много значили все эти годы для вас и для мэра моя поддержка и мое расположение.

Можно не сомневаться, Фаррингтон прекрасно все понял, но вот уже две недели Джордж находится в бегах. И это довольно серьезно. Юнец ясно дал понять, каковы его намерения, он объявил войну Джону Харви Келлогу, человеку, чье преступление заключалось лишь в сострадании, великодушии и способности верить в падших; человеку, который дал приемному сыну одежду и крышу над головой, пищу, образование, дал ему свое имя и место в мире – стоило лишь руку протянуть. Это непостижимо, это превосходит всякое разумение. Но теперь терпение доктора иссякло и он хотел лишь одного: негодяя надо остановить. Он сделался врагом, а с врагами доктор справляться умел. Джордж не выйдет на свободу до конца своей жизни.

Келлог лежал, вытянувшись в постели, и шум дождя не убаюкивал его, мягкая подушка не помогала расслабиться напряженным мышцам у основания черепа, взгляд рассеянно скользил по колеблющемуся, призрачному, едва различимому узору обоев. Ему было страшно – страшно от того, какую форму приняла объявленная война. Огненные шары, пролетавшие по воздуху, словно ракеты, словно пылающий факел рока. Келлог цепенел при одном воспоминании об этом зрелище. Огонь был его кошмаром. Больше всего на свете он боялся этой стихии – единственной неподвластной ему. И Джордж знал об этом. Сколько лет было мальчишке, когда огонь уничтожил Санаторий, – тринадцать? Четырнадцать? Сколько бы ни было, он хорошо запомнил этот урок, этот способ бросить вызов миру, унизить тех, кто выше и лучше его, воткнуть нож в сердце приемного отца. Достаточно одной искры, языка пламени, тайно разгорающегося в темноте.

Из самой глубины ночи, уставившись в пустоту, доктор видел перед собой Санаторий, свой драгоценный Санаторий, лежащий в руинах. Таким он предстал в тот день, когда, прервав лекционное турне, Келлог примчался домой – это было 19 февраля 1902 года. Никогда он не забудет этот день, самый горестный день своей жизни, никогда не простит себе, что отсутствовал в момент катастрофы. Накануне приезда Шефа огонь унес жизнь одного пациента и обратил в прах здание Санатория и все оборудование, экспериментальные кухни и вибрационные стулья, ванны с подогревом и физиологические кресла. Трубы, словно скелеты, торчали из развалин, будто в насмешку демонстрируя Келлогу свою прочность; легкий белый пепел покрывал руины слоем в три фута толщиной, и в нем еще мелькали дьявольские искры. Все, что доктор построил, все, за что он боролся, во что верил, было уничтожено одним махом. И перед его глазами вновь возникло лицо Джорджа, такое же, как в тот день: глаза источают яд, рот искривлен ухмылкой, мерзостной гримасой; мальчишка явно счастлив – до такой степени, что даже кончики ушей покраснели и голова раскачивается взад и вперед на тонком стебельке шеи.

Мальчик пришел в восторг от пожара, от того, что это бедствие сделало с доктором и с его верой в себя. Келлог до сих пор помнил, как Джордж взобрался на край закопченной ямы и с отвратительной улыбочкой заглянул вниз. Все остальные дети плакали навзрыд, цеплялись друг за друга, словно на их глазах рушился мир.

Они так и не выяснили причин пожара. Подозрительное было дело. Тогда доктору и в голову не приходило возложить вину на Джорджа; даже сейчас, после всего, что произошло, он не верил, что мальчишка мог приложить к этому руку. Возможно, он мечтал о таком событии, даже молился, чтобы все вспыхнуло ярким пламенем, и возликовал, когда верхний этаж провалился, обнажая шахту лифта – но в те времена он еще не опустился настолько, чтобы самому устроить поджог. Нет, все указывало на сестру Уайт и ее фанатичных адвентистов.

Сестра Элен Уайт, вдохновительница и соучредительница (совместно с мужем) Западного Института Здоровья, распоряжавшегося прежде Санаторием, в последние годы сделалась пророчицей адвентистов; с тех пор секта жила исключительно руководствуясь ее частыми и довольно-таки своеобразными видениями. В течение многих лет Элен Уайт боролась с доктором за власть над Санаторием, но доктор одержал в этой борьбе безусловную победу. Когда Уайт попыталась выдоить из него взносы на всевозможные проекты своей церкви, на свои дурно управляемые убыточные санатории в забытых Богом уголках вроде Споканы, Пеории и Молине, на заморские миссии и типографии, непрерывно извергавшие никому не нужную литературу, доктор объявил Санаторий нерелигиозным благотворительным учреждением (якобы с целью снижения налогов) и добавил в устав Санатория пункт, согласно которому вся прибыль от его деятельности должна была распределяться в границах штата Мичиган.

Этот ход мог устроить сборщика налогов, но никак не сестру Уайт. В один прекрасный день она сообщила с церковной кафедры об очередном видении, указавшем, что и Господь тоже недоволен таким поворотом событий. «Санаторий сделался приютом безбожников, – провозгласила она. – Там поддерживают „эволюционное" учение и ставят доллар выше миссии христианского милосердия. Гнев Господень пробудился и не угаснет». Сестре Уайт привиделся всесокрушающий меч, обрушившийся на Бэттл-Крик, и то был меч огненный.

В самом деле, пророческое видение. В июле 1898-го огонь поглотил принадлежавшую доктору «Компанию Здоровой Пищи», в следующем году пламя столь же непонятного происхождения уничтожило завод входящей в концерн Келлога пищевой компании «Санитас». За этим последовал пожар Санатория. Отстраивая Санаторий заново (старейшины адвентистов представления не имели, сколько у доктора приверженцев и как широко они открывают для него свои кошельки), Келлог должен был вытерпеть обрушившийся на него поток предостережений, пророчеств и слухов о грядущей каре Господней, порожденных распаленным воображением сестры Уайт. На этот раз он возводил здание из камня, и все же хозяйственные пристройки, вместе с обрабатываемыми пылесосом коровами, таинственным образом пали жертвой огненной стихии менее чем через год после этого события. Доктор Келлог ни на миг не сомневался в истинном виновнике всех этих несчастий.

Ни на миг – до этой самой минуты.

Нет, нет! Сам того не сознавая, он покачал головой. Джордж не был способен на такое – в четырнадцать-то лет. Всему виной Элен Уайт. Эти отвратительные проповедники, шарлатаны, способные спровоцировать наиболее невежественные слои общества на что угодно. Ее приверженцы, по большей части простые крестьяне, могли пойти на все, лишь бы увидеть, как воплотилось Божье пророчество. Но нельзя забывать и о том, что в тот год с Джорджем опять начались проблемы – больше обычного. Отрочество стесняло его, будто костюм, из которого он давно вырос.

Прежде всего он отказался есть. Вбил себе в голову, что больше ничего в рот не возьмет – без причины, без какого-либо объяснения. Проснулся поутру однажды осенью, сел за стол вместе с остальными детьми и даже не притронулся к своей тарелке. Сестры давно научились улаживать такие ситуации, и доктор никогда бы и не узнал об этом происшествии, если бы не некоторые особые обстоятельства. Как правило, они с Эллой принимали пищу на своей половине дома, поскольку перегруженное расписание доктора не позволяло ему садиться за стол вместе с детьми – ив любом случае он предпочел бы этого не делать, поскольку находил ребяческие привычки – есть обеими руками, исподтишка утираться рукавом, подчас пускать слюни – весьма вредными для собственного пищеварения. Но в тот момент (осень 1901 года, за несколько месяцев до пожара) доктор экспериментировал с несколькими новыми видами пищи и завел обыкновение заходить в детскую столовую в обеденный час, чтобы проследить, придутся ли детям по вкусу эти блюда.

Это был период кускуса из кольраби. Доктор пытался получить из манной крупы и волокнистого овоща смесь, которую, как и изобретенный им состав для готовых завтраков, можно было бы дважды прожарить и после удаления влаги насытить декстрином для лучшего хранения и к вящей пользе для желудка. Детям пришлось отведать эту пищу в виде кашицы, но, к сожалению, кольраби придавала получившейся массе странный зеленоватый оттенок и привкус сырой земли, нестерпимый даже для самых послушных из его воспитанников. В следующие разы этот продукт подавали то в виде вафель, то в виде протертого овощного супа, размалывали его и посыпали им вместо отрубей салат латук, соединяли с баклажанной икрой в овощное рагу. В тот вечер по совету доктора кухарка завернула кольраби в лепешки из протозы и подала их на закуску под соусом из йогурта и овощного маринада.

Когда доктор вошел в комнату, дети дружно подняли глаза, воскликнув: «Добрый вечер, папа». Доктор жестом велел им вернуться к еде, сам же устроился в уголке, развернул газету и притворился, будто читает – пусть дети ведут себя естественно. На самом Келлог самую малость наклонял голову набок, и ни одно движение, шевеление губ, гримаса или улыбка не ускользали от него. Он следил за движением вилок, за прилежно флетчерующими челюстями, следил, как подымаются и опускаются кадыки. Старшие дети добросовестно приняли позу, рекомендованную на время принятия пищи, и соблюдали предписанное молчание, доедая закуску и терпеливо ожидая супа «Санитер-рапин». На десерт им полагался крыжовник, запеченный с маисом. Малышам употребление вилок и соблюдение приличных манер, как и следовало ожидать, давалось с большим трудом, но для того и сидели за столом сестры, чтобы помогать своим воспитанникам. В целом новое блюдо, по-видимому, вполне понравилось.

И только один Джордж отказался есть. Он сидел неподвижно, уставившись на тарелку, будто застыл в трансе. Ханна Мартин, няня Джорджа с момента его появления в доме в шестилетнем возрасте, вероятно самый близкий ему человек, наклонилась к мальчику и спросила, в чем дело. Подросток угрюмо молчал. Доктор наблюдал за ними, прикрываясь газетой. Левую щеку начал подергивать нервный тик. Ох уж этот Джордж!

Лицо мальчика превратилось в маленькое затвердевшее зернышко ненависти. Ханна Мартин обнимала его, бормоча ласковые слова и уговоры. Джордж не отвечал. Это продолжалось несколько минут. Наконец доктор сердито сложил свою газету и заговорил.

– Джордж! – строгим голосом окликнул он, и дети подняли от тарелок невинные личики. Все вилки замерли в воздухе. – В чем дело?

Никакой реакции.

– Джордж Келлог! – резко повторил доктор, сдерживая желание вскочить на ноги. – Я к тебе обращаюсь! В чем дело?

Ханна Мартин, выпрямившись, испуганно поглядела на Шефа:

– Мне… мне кажется, ему не по себе, сэр…

Доктор Келлог в глубине души проклинал мальчишку. Тупое, несгибаемое, ребячливое упрямство. Он просто родился нигилистом. Но в том-то вся и беда: подобная позиция слишком соблазнительна для других. Позволь Джорджу безнаказанно нарушить правила, за ним последуют остальные ребята, и воцарится полная анархия. Доктор сосредоточил взгляд на обезьяньих ушах мальчика, на его клинообразной голове, окруженной неровно подстриженными волосами. Очевидно, мальчишка сам взялся за ножницы и изуродовал безукоризненную прическу, которую делал ему дважды в месяц парикмахер Санатория. Доктор с трудом подавил вспышку ярости. Как случилось, что в его жизнь вошел этот отброс человеческий? По-прежнему не вставая с места, Келлог обратился непосредственно к сестре:

– Наверное, мне следует осмотреть его, если ему не по себе? Или просто дать ему слабительное?

Ханна Мартин ничего не ответила. Джордж сидел неподвижно. Дети затаили дыхание.

Наконец доктор со вздохом поднялся на ноги, отложил газету и прошел вдоль всего стола, остановившись за спиной у подростка.

– Итак, Джордж, – заговорил он, кладя руку мальчику на плечо. Ханка Мартин побледнела, дети замерли в ужасе перед надвигающейся катастрофой. – Что мы предпочтем? Каломель? Касторку? Или мы прекратим эту комедию и примемся за еду?

Джордж съежился, словно прячась в себя. Казалось, прикосновение Келлога, словно кислота, прожигает ему кожу. Все глаза уставились на ослушника. В доме воцарилась полная, нерушимая тишина. Медленно-медленно, небольшими рывками, маленький острый подбородок поднялся, достиг уровня плеч, и черные провалы глаз уставились на доктора.

– Еда?! – будто выплюнул Джордж. – Это вы называете едой?

Доктора как током ударило. Он едва удержал свою руку, едва не врезал по крошечной физиономии заморыша со всей пробужденной гневом силой мышц.

Но Джордж еще не все высказал, отнюдь не все.

– Мяса и картошки, вот чего мы хотим, – заорал он. Ломающийся голос подростка перешел в визг, он повернулся к доктору спиной, словно забыв о его существовании, и бросил яростный, насмешливый, торжествующий взгляд на своих приемных братьев и сестер.

– Мяса и картошки! – снова завопил он, хватая вилку и отбивая такт по тарелке. – Мяса и картошки! Мяса и картошки!

Остальные глядели на него, побледнев от ужаса. Только один, недавно вошедший в семью мальчик из Западной Виргинии, едва ли шести лет от роду, светловолосый, с наивным личиком, подхватил свою вилку (вероятно, думая, что это такая игра) и стал отбивать такт вместе с Джорджем, выкрикивая тоненьким нежным голоском: «Мяса и картошки! Мяса и картошки!»

Никто бы не упрекнул доктора за быстрое и решительное подавление мятежа, но Келлог никогда не был сторонником насилия. Он не желал применять силу, не хотел идти на поводу у животных страстей – и он сдержался. Доктор стоял неподвижно, пока светлоголовый малыш не ощутил его присутствие и не поперхнулся, оборвав очередной выкрик на середине, пока Ханна Мартин не схватила Джорджа за руку, пока все дети не поникли под неумолимым взглядом Келлога. Затем доктор повернулся на каблуках и, высоко вздернув голову, вышел из комнаты. Джордж. На такое способен только Джордж. В течение месяца – даже дольше – он ничего не брал в рот, абсолютно ничего, насколько можно было судить – а уж доктор позаботился, чтобы за мальчишкой наблюдали денно и нощно. Джорджа заставляли садиться за стол вместе со всеми и подавали ему ту же самую пищу, что и остальным. Он ни к чему не притрагивался. Тупо сидел над тарелкой, и мимо него, день за днем, проносили яйца, овощи, молочные блюда, подвергшиеся обработке зерновые, вкусные приправы. Мальчик никогда не отличался крепким сложением, а теперь он быстро превращался в скелет, скрепленный лишь суставами и мышцами, и кожа туго обтянула его череп. Доктор был встревожен, чувство вины ворочалось где-то в самой глубине его души, и все же он и не думал уступать. Джорджу придется либо есть что дают, либо умереть от истощения. Одно из двух.

Ночь понемногу смыкалась вокруг доктора Келлога, и, хотя уже било четыре часа и близился рассвет, он уступил сну. Он почувствовал, как понемногу соскальзывает во тьму, лицо Джорджа сливалось с лицом его жены, с лицом покойного отца, с лицом забытого пациента… Он почти достиг желанной гавани, почти уснул, как вдруг глухой, раскатистый шум потряс дом, словно барабанная дробь рока. Резко выпрямившись в постели, мгновенно проснувшись, Келлог прислушался: кажется, все-таки гром. Настойчиво шелестя, шел дождь, и этот звук был похож на шипение масла на раскаленной сковороде. Словно тысяча американских поваров с лужеными желудками разом принялась поджаривать соленую свинину и оладьи. Келлог напрягал слух, ловя еле слышный шорох, мгновенный, резкий щелчок спички, чиркающей в темноте.

Вот тут-то он и припомнил, каким было лицо Джорджа, когда мальчик наконец принялся за еду. Без всяких объяснений и извинений. Склонился над завтраком (каша из таро и бисквит из клейковины) с таким видом, будто ничего и не произошло, будто он и накануне вечером ел ужин, а перед тем – обед и все остальные пропущенные им трапезы, будто и не нарушался строгий учет – столько-то фунтов прибавлено в весе, столько-то раз очистился кишечник, столько-то – мочевой пузырь. Вспыхнув от волнения, кусая губы, Ханна Мартина побежала за доктором, оторвав его от размышлений над научными заметками и завтрака. Джордж даже не поднял глаз, когда доктор вошел в комнату. Глаз он не поднимал, и все же лицо его выдало. Истощенный, измученный, глаза кажутся слишком крупными для своих орбит, а на лице – торжество. Герой, победитель, уже не мальчик – мужчина, настоявший на своем.

* * *

Одна бессонная ночь не могла подорвать силы такого физиологического совершенства, как доктор Джон Харви Келлог, однако около трех часов дня он почувствовал, как убывает обычная стремительность, словно его связали невидимыми путами. Доктор сидел за столом, с удовольствием припоминая только что осуществленное особенно удачное удаление «узелка», подкрепляя свои силы стаканом горячего свекольного сока и набрасывая схему нового тренажера, на котором можно будет подвешивать вниз головой пациентов с проблемами кровообращения. В дверь постучали. Доктор с трудом скрыл свое раздражение, когда Блезе выскочил из своего уголка, словно охотничий пес, восклицая:

– Это миссис Лайтбоди – консультация назначена на три пятнадцать.

Решительно надвинув на глаза козырек, доктор встал. Блезе отступил от двери, пропуская Элеонору. Доктор прикидывал, когда он в последний раз видел эту пациентку, кто записал ее на консультацию – и по какому поводу. Келлог оказался совершенно не готов к зрелищу, которое предстало перед его глазами. Да, в дверях кабинета стояла Элеонора Лайтбоди, но она превратилась в призрак, исхудала, съежилась, глаза потускнели, платье висело на ней как на вешалке. Приветливая улыбка замерла на лице доктора. Блезе скромно потупил взгляд. Сколько времени прошло с последнего осмотра пациентки? Неделя? Две? Доктор ощутил укол страха, его даже в жар бросило – неужели они теряют и эту больную? – но, не подавая виду, он вышел из-за стола, взял миссис Лайтбоди за руку и усадил в кресло.

Элеонора сидела очень прямо. Поразительно красивая женщина, несмотря на столь заметную потерю веса. Острый взгляд опытного диагноста не отрывался от нее. Неужели рак? Или нервное истощение? Туберкулез? Или это сфинктер шалит, или образовалась петля и закупорка в тонком кишечнике – такую проблему разрешит скальпель. Теперь доктор припомнил: Фрэнк Линниман выражал озабоченность состоянием здоровья миссис Лайтбоди, но тогда Келлог пропустил это мимо ушей. Он считал Элеонору Лайтбоди одной из лучших пациенток, наиболее благоразумной, готовой к сотрудничеству, успешно продвигающейся к выздоровлению. Самый оптимистический прогноз. Теперь он видел перед собой резко обозначившиеся скулы, выпирающие ключицы, тонкую линию бедра и голени, отчетливо проступающую под платьем, и, не сдержавшись, коротко пронзительно присвистнул.

– Вы теряете в весе, – отметил он.

– Да, – приглушенно подтвердила она.

– Что ж, – он мерил шагами кабинет, пантера здоровья металась в клетке его знаний, – предпишем вам другую диету – больше таро, тапиоки, орехового молочка и так далее.

Пациентка спокойно смотрела на него.

– О нет, доктор, – пробормотала она (даже голос у нее бесплотный). – Вы не поняли. Я воздерживаюсь от пищи.

– Воздерживаетесь?

– Да. – Она вынула из сумочки брошюру. – Я прочла книгу мистера Синклера «Лечение голоданием» и решила попробовать.

Доктор покачал головой. Указательный палец словно по своей воле выскочил из сжатого кулака, и Келлог решительно погрозил им пациентке.

– Вы хотите сказать, что начали голодание, не проконсультировавшись со мной? У меня просто нет слов. Вы приехали в это учреждение и вверили свое здоровье моему попечению. А теперь вы по собственному усмотрению нарушили программу своего питания – голодание, только этого не хватало! – и даже не спросили у меня разрешения?

– Право же, доктор Келлог, – запротестовала она, – я голодаю всего двенадцать дней, это просто эксперимент. Мистер Синклер так убедительно пишет. Я просто… просто хотела попробовать. В конце концов, разве полностью подавить свой аппетит – это не лучший способ его контролировать?

В глубине души доктор испытывал облегчение. Все дело в голодании, ничего страшного. Она не заболела. Дать ей на ужин йогурт и горячее молоко, добавить насыщенный крахмалом соус к овощному салату, крупнозернистый хлеб и итальянские спагетти, и за неделю она придет в норму. Однако внешне Келлог остался столь же суровым. Он не допустит, чтобы эта женщина вообразила, будто он поощряет попытки пациентов заниматься самолечением. Один Бог знает, как далеко это может зайти.

– Не в этом дело, – строго заметил он.

Элеонора листала книгу, лежавшую у нее на коленях.

– Доктор Келлог, я и не думаю противопоставлять вам мистера Синклера, который в конечном счете лишь следует по вашим стопам. Но при всем моем к вам уважении должна признаться, что я чувствую себя гораздо лучше. За эти одиннадцать дней мой организм как-то особенно очистился – мой кишечник полностью отдохнул.

– Ясно, – доктор сжал губы в ниточку. Хотел бы он проявить великодушие и готовность понять восприимчивость к прогрессивным взглядам и новым идеям, но он испытывал одно лишь раздражение. Надел на лицо маску лектора, словно воин, опускающий забрало. – Разумеется, голодание может быть чрезвычайно ценной составляющей физиологического образа жизни, – произнес он. – И хотя не следует забывать, что мистер Синклер, при всех его заслугах, не специалист в области медицины, новейшие научные исследования подтверждают правильность некоторых его гипотез. Вам должно быть известно, что я сам обращался в проблеме голодания в своей колонке в газете «Доброго здоровья».

Элеонора утвердительно кивнула.

– Да, именно, – доктор с силой потер себе руки. – Вы позволите мне взглянуть на эту книгу? Признаюсь, мне она не знакома.

– Это рукопись, доктор, – пробормотала Элеонора, передавая ему текст. – Она еще не издана.

Небрежно пристроившись на краю стола, доктор пролистал книгу и в разделе «Заметки о голодании» наткнулся на один особенно возмутительный пассаж: «В поисках здоровья я потратил на врачей, лекарства и санатории по крайней мере пятнадцать тысяч долларов за последние шесть-восемь лет. За последний год, научившись голоданию, я не заплатил им ни цента». Опасные мысли. Наихудшая разновидность шарлатанства и лицемерия. Доктор резко захлопнул книгу и возвратил ее пациентке.

– Как она попала к вам, миссис Лайтбоди?

Она покраснела, запнулась:

– Я… я… сказать по правде, я ходила еще к одному врачу – не в Санатории. Это он дал мне книгу. Передал через Лайонела.

Что-то новенькое. Врач, не принадлежащий к штату Санатория? Лайонел участвует в этом? Келлог нахмурился. Блезе согнулся над своим столом, задрожал.

– Я поражен, – произнес наконец доктор. – Я поражен до глубины души. Миссис Лайтбоди! Элеонора! Это один из самых неприятных случаев, с какими мне доводилось сталкиваться за все время управления этим учреждением. Неужели вы не понимаете, как опасно прислушиваться к различным советчикам, сколь бы добрыми намерениями они ни руководствовались? И самое главное – неужели вы не осознаете, сколько в этом городе развелось плохо осведомленных, не имеющих необходимого инвентаря и совершенно бессовестных людей, называющих себя врачами, которые всегда готовы поживиться за счет бизнесмена с больным желудком или его жены, страдающей нервным расстройством? Как бы они ни желали вам помочь, ни Лайонел Беджер, ни мистер Элтон Синклер не являются медиками и ни тот ни другой не имеют ни малейшего права корректировать программу, составленную мной для кого-либо из моих пациентов. Это возмутительно, совершенно возмутительно. Как вы могли, именно вы?! – Доктор был вынужден прервать свою речь. Его гнев нарастал, и он боялся зайти чересчур далеко.

Элеонора Лайтбоди потупила взор. Прекрасная, печальная, и в своей печали еще более прекрасная.

– Мне очень жаль, – пробормотала она.

– Жаль? – откликнулся он, вновь принимаясь расхаживать по комнате, не в силах усидеть на месте. – Жаль? Чего вам жаль? Кого? Меня жалеть нет причин, дорогая леди. Я живу правильно и мыслю правильно каждое мгновение каждого дня. Вы себя пожалейте – это вы подвергаетесь опасности, это вас изнуряет неврастения и последствия автоинтоксикации, это вы рискнули своим здоровьем и счастьем всей вашей жизни ради каприза, ради неверно понятой идеи. – Теперь доктор навис над несчастной, дрожа от прилива праведного гнева. Она не смела глядеть Шефу в глаза. – Осмелюсь спросить, кто этот «врач», этот величайший гений, которому вы вверили свое благополучие, полностью отвергнув все, что мы старались сделать для вас здесь? Кто это такой?

Она произнесла имя, но столь тихим голосом, что доктор ничего не разобрал.

– Кто?

Печальный, уклончивый взгляд. Глаза Элеоноры наполнились слезами, нос покраснел. Она всхлипнула и поднесла к лицу платок.

– Доктор Шпицфогель, – выдавила она из себя, вся дрожа.

– Шпицфогель? Никогда не слыхал. И какова же его специальность – если в качестве вашего лечащего врача и главы этого учреждения я имею право задать такой вопрос?

Сперва она не хотела отвечать. Кажется, что-то обдумывала. Промедление привело Келлога в ярость – неужели она посмеет не ответить? Но, прикусив губу, Элеонора набралась храбрости и встретилась взглядом с доктором:

– Мануальная терапия. Die Handhabung Therapeutik. Он массирует мою… мою… – она быстро глянула на Блезе, затем перевела взгляд на доктора и наконец сосредоточилась на лежавшей у нее на коленях книге. – Мою матку.

– Вашу матку?! – доктор сорвал козырек, прикрывавший его глаза, и с грохотом швырнул его на стол. Ему казалось, что он о подопечных знает уже все – их слабости и капризы, их невежество и испорченность, – но он ошибался. Вне себя от возмущения, он вонзал каждое слово, будто нож:

– Он – массирует – вашу – матку?

На мгновение воцарилась тишина, такая тишина, что доктору казалось – он слышит, как пульсирует кровь в венах. Блезе обмер. Все затаили дыхание.

– Да! – выкрикнула вдруг Элеонора, вскакивая на ноги. Голос ее погрубел от страсти, от стыда и гнева. Щеки увлажнились, руки дрожали.

– Да! – повторила она, и короткое слово прозвучало, словно призыв к бою. – И я в жизни себя лучше не чувствовала! – С этими словами она повернулась и бросилась к двери, захлопнув ее с грохотом, похожим на первый раскат надвигающейся грозы.

Доктор в растерянности уставился на закрывшуюся дверь, обменялся взглядами с Блезе и медленно покачал головой. Как он устал. Господи, как он устал.

 

Глава седьмая

Озеро Гогуок

Уилл не мог усидеть на месте. Энергия била в нем через край, он насвистывал и притопывал в унисон с подергивающей за пальцы рук, пощипывающей пальцы ног музыкой величайшего из дирижеров, несравненного, великого, короля, императора, бога маршевых мелодий, Джона Филиппа Сузы. Целый час Уилл простоял в пятнистой тени вяза, наблюдая, как марширует по лужайке сводный оркестр Санатория, с физиологической размеренностью вскидывая ноги, ритмично покачивая локтями. На начищенных трубах сверкали солнечные блики. Шла репетиция гала-концерта, подготавливаемого Шефом к Дню памяти погибших. Праздничная программа включала в себя пикник на Южной поляне, исполнение негритянских песенок с участием «профессора» Сэмми Сигеля и полудюжины любителей из числа обитателей Санатория; далее – живые картины (в главной роли, конечно же, Вивиан Делорб) и специально сочиненная драма в постановке санаторского Клуба Глубокого Дыхания. Лайтбоди истомился по дому, жена держалась отчужденно, беды плодились, словно мухи, роящиеся над почерневшим бананом, – и все же Уилл не мог устоять перед обаянием Сузы. Тонкий высокий отзвук «Кадетского марша» разносился по коридорам Санатория – Уилл маршировал через холл в кабинет доктора Келлога.

Он понятия не имел, зачем его вызвали. Секретарь доктора, этот малый с неподвижным, словно окаменевшим лицом, остановил Уилла перед завтраком и, ничего не объясняя, предложил явиться к одиннадцати. Уилла это ничуть не смутило. За шесть месяцев он понял, как надо себя вести. Улыбайся до боли в деснах, прикинься здоровым и тупым, ничего им не говори. Самое главное – не задавай вопросов и не рассчитывай на ответ. Если прежде у Уилла бывали сомнения, если когда-то он готов был поверить, что методы этого низкорослого, с ног до головы затянутого в белое диктатора от медицины могут принести хоть какую-то пользу, то, лишившись «узелка» и расположения Элеоноры, сделавшись свидетелем горестной участи, постигшей мисс Манц, Хомера Претца и усерднейшего секретаря самого доктора, Уилл раз и навсегда утвердился в своей позиции: он оставался в рядах пациентов, его состояние не менялось ни в лучшую, ни в худшую сторону, но он лишь терпел и ждал в отчаянной, мучительной надежде, что Элеонора придет однажды в себя и они смогут вернуться домой, на Парсонидж-Лейн, и начать жизнь с начала. Но особых иллюзий у него больше не было.

Однако в тот день доктор Келлог встретил мистера Лайт-боди почти приветливо – и это было необычно, крайне необычно. Их отношения были определены раз и навсегда – строжайшая требовательность со стороны Великого Целителя, покорность и сокрушение со стороны Уилла. Уилл приложился к спиртному в стенах почтенного учреждения, он преследовал с похотливыми намерениями собственную жену, он нарушал режим питания и наотрез отказался от синусоидных ванн, он с апатией относился к гимнастике и без всякого энтузиазма – к смехотерапии. Он даже не пережевывал как следует пищу и не держал правильную осанку. А что это еще за история – отказался обнажиться, входя в бассейн. Уилл разочаровал доктора, и Келлог этого не скрывал. Уилл – саботажник, плохой пример для других пациентов. А потому Уилл имел все основания удивляться, когда Блезе ввел его в кабинет и доктор Келлог поднялся навстречу с благосклонной улыбкой на губах и крепко пожал ему руку.

– Мистер Лайтбоди! Уилл! Как идут дела?

Уилл пожал плечами. Выдавил улыбку.

– Получше, – признал он.

– Ага. – Антисептические глазки доктора смерили Уилла с ног до головы, нащупывая, где притаилась ложь. – Что ж, я очень рад это слышать. Теперь вы не можете отрицать, что чистая жизнь по правилам науки дает положительный эффект, а?

Уилл не стал это отрицать.

– Новая диета вас устраивает?

С тех пор, как закончилась виноградная эпоха, Уиллу позволили выбирать блюда из основного меню, хотя его покушения на сколько-нибудь съедобную пищу – пирожки с черникой, кукурузный хлеб, оладьи – сурово сдерживались девицами из диетического отдела. Поддельную рыбу, эрзац-мясо и кукурузную кашу он мог есть сколько душе угодно – вот только именно этого душа и не принимала.

– Вполне устраивает, – подтвердил он. Радостный дух мелодии Сузы улетучивался.

Коротышка доктор задвигался, собирая со стола листы бумаги, снял со лба козырек и аккуратно пристроил его на специальном деревянном подносике.

– Но я собирался говорить не о вас, – произнес Келлог, искоса поглядывая на Уилла.

– Вот как? – В растерянности Уилл неловко зашаркал ногами по холодным плиткам пола.

– Вы ведь не против прогуляться? – внезапно воскликнул доктор и, обежав вокруг стола, направился прямиком к двери, не дожидаясь согласия Уилла. Блезе немедленно ткнул Уилла в спину, побуждая следовать за Шефом. – Невозможно усидеть за столом в такой прекрасный денек, верно?

Так и не поняв, что происходит, Уилл снова оказался в холле. Ему пришлось прибавить шагу, чтобы нагнать стремительного пророка здоровья; Блезе, родственная Шефу душа, ни на шаг не отставал от начальника. Они миновали холл, доктор на ходу кивал то одному пациенту, то другому, озабоченно качал головой, белые фалды его халата энергично развевались. Он молча направлялся к выходу у северного торца здания. К тому времени, как они добрались до двери, Уилл засомневался, помнит ли доктор о его существовании. Лайтбоди был сильно озадачен. Что бы могло значить это вступление – «Я собирался говорить не о вас»?

Блезг распахнул дверь, и в следующий миг они оказались посреди легких ароматов весны, цветущих растений, пробуждающегося мира. Отзвуки мелодий Сузы еще витали в воздухе.

– Итак, – рявкнул доктор, резко оборачиваясь к Уиллу, – вероятно, вы уже догадались, о чем пойдет речь?

Уилл понятия не имел. Но внезапная искра озарения вспыхнула у него за грудиной, мячиком для пинг-понга ударила в мозг и срикошетила на язык:

– Эл… Элеонора? – еле выговорил он.

– Да, боюсь, что именно так, – прокудахтал доктор, сумрачно качая головой. Он прочно стоял, упираясь стопами в траву. Уилл похолодел от страха.

– Однако пойдемте, будем беседовать как перипатетики, – продолжал доктор, осторожно добавляя к своему голосу капельку бодрости. – Будем стимулировать кровообращение, разомнем ноги – да?

И они двинулись в путь; рука доктора крепко придерживала Уилла за локоть, словно ведя его в кружении какого-то ритуального танца. Они обошли цветочные клумбы, прошли мимо пациентов на костылях и в креслах-каталках, оглянулись вслед симпатичной молодой сестре, которая, заколов повыше юбку, проехала на велосипеде.

– Боюсь, у вашей жены серьезные проблемы, – произнес наконец доктор, решительно развернувшись лицом к Уиллу.

Уилл не выдержал удара. Он отшатнулся, каблуки его туфель глубоко ушли в землю.

– Что это значит? – прохрипел он. – Вы хотите сказать, что ей… что ей хуже?

Доктор тоже остановился, продолжая, однако, сгибать колени и двигать плечами, маршируя на одном месте. Блезе, закованный в сталь и хранящий молчание, стоял рядом.

– Господи боже ты мой! – взорвался доктор. – Неужто вы слепы? Речь идет о вашей жене, сэр! И вы хотите сказать, что до сих пор ничего не замечали?

– Она… она стала терять в весе, но я думал, это входит в программу, такая диета…

– А! – сплюнул доктор, по-прежнему высоко вскидывая ноги и ритмично работая диафрагмой – глубокий вдох, в легкие поступает чистый целительный воздух.

– Я ничего подобного не предписывал. Или вы полагаете, что я умышленно морю пациентов голодом? – Не дожидаясь ответа, доктор продолжал: – Она лечит себя голоданием. По собственной инициативе. Как будто вдруг сделалась врачом, как будто прошла практику в Бельвю и наставила уже десятки тысяч страждущих на путь здоровья и процветания, как будто все это, – одним жестом он охватил и здание, и прилегавшие к нему угодья, огромное налаженное предприятие по производству здоровья, – как будто все это – шутка, мираж. Что вы на это скажете, сэр? Это ваша жена!

Уилл не знал, что ответить. Разумеется, Элеонора приехала в Бэттл-Крик: с целью прибавить в весе, а не похудеть. Но, учитывая, какой пищей здесь кормят, можно ли винить ее за голодную забастовку?

– Это очень серьезно?

– Серьезно! – взорвался коротышка, задыхаясь от возмущения, словно бородой подавился. Он дважды повернулся вокруг собственной оси, как борец, уворачивающийся от противника.

– Это еще не самое худшее. Дело обстоит гораздо серьезнее, чем вы можете себе вообразить. Лечебное голодание может в определенных случаях принести пользу – разумеется, если оно предписано врачом и проходит под строжайшим медицинским контролем. Но мало этого – ваша жена, по-видимому, пустилась во все тяжкие, – Келлог сделал паузу, скосил глаза, изогнул уголки губ. – Она консультируется у некоего лица, не принадлежащего к штату Санатория.

Тут Уилл припомнил особняк в стиле Тюдор, человека, отворившего дверь, его усы и монокль.

– Да, я знаю, – пробормотал он.

Это признание повергло доктора в шок. Губы его беззвучно шевелились. Уилл видел, как на физиологическом челе проступают бисеринки пота.

– Вы знали?! – повторил его слова доктор.

Высоко над головой тучка набежала на солнце. Уилл кивнул.

– Этот человек шарлатан! – заорал доктор Келлог. – Обманщик. Он опасен. Он именует себя доктором – как бишь его зовут, Блезе?

– Шпицфогель, Шеф!

– Шпицфогель! – Доктор попробовал это имя на вкус и отверг, как несвежую пищу. На благородных висках вздулись жилы, всезрящие очи метали молнии. – Вам известно, чем этот человек с ней занимается? Вы имеете хоть малейшее представление? Или вам и дела нет до собственной жены?

Уилл встревожился. Речь шла о чем-то анти-Санаторном, чувственном, о высвобождении первичных инстинктов – только это могло довести Великого Целителя до подобного состояния.

– Мне… есть дело до моей жены, – с трудом промямлил он. – Так что же? Что этот человек… – он с трудом выдавливал из себя слова. Остаток фразы он проглотил одним махом, словно стакан воды в палящий зной. – Чем он с ней занимается?

– Мануальная терапия, – презрительно выговорил доктор. – Die Handhabung Therapeutik. – Это иностранное название прозвучало как нечто гадостное, совершенно омерзительное. – Он массирует ее матку.

Уилл не сразу постиг смысл его слов. Массирует матку? Что это значит, во имя Господа? Он начал соображать: матка Элеоноры, то интимное место, касаться которого смеет только муж, только он один… Да нет, это немыслимо! Уилл испытал острый стыд. Лицо его залилось краской.

– Вот что происходит с вашей женой! – подчеркнул доктор. – Именно к этому приводят попытки самолечения. Вот что получается, когда пациенты воображают, что знают больше, чем лучшие медицинские умы современности, когда они отваживаются сами заниматься своим здоровьем! – Какое-то новое выражение проступило теперь на лице Шефа, выражение, весьма напоминающее злорадство. Он прищелкнул пальцами:

– Блезе!

Уилл почти не обратил внимания на секретаря, выступившего вперед с какой-то матерчатой сумкой в руках. Он смутно припоминал, что секретарь всю дорогу нес эту сумку с собой. И вдруг Уилл провалился в бездну: из сумки Блезе извлек столь знакомое приспособление – электрический пояс. Хотя аппарат по-прежнему был в прекрасном состоянии, было отчетливо видно, что им немало пользовались. Следом Блезе предъявил и прилагавшийся к поясу суспензорий для гениталий.

Оба – и доктор, и его прислужник, – сложив руки на груди, испепеляли Уилла взглядом. Прошла секунда, потянулась вторая.

– Сестра Блотал нашла это у вас под кроватью, сэр, – пояснил наконец доктор. – Что вы можете сказать в свое оправдание?

Уилл повесил голову. Он мог думать только об Элеоноре, об Элеоноре и Беджере, об Элеоноре и псевдовраче, об Элеоноре и ее… матке!

Доктор подступил ближе, размахивая Гейдельбергским поясом и грозно отчеканивая каждое слово:

– Вот оборотная сторона моего ремесла! – гремел он. – Вот из-за чего ваша жена сейчас подвергается смертельной угрозе. Попытки самолечения! Слушаете любого болтуна и мошенника, который пожелает вас обмануть! Следуете самому низменному и жалкому из плотских желаний! Разве вам не известно, что это приспособление может вас убить? Разве вы не осознаете, как тяжко вы больны? Чтобы человек в вашем состоянии… – Искреннее изумление помешало Келлогу договорить. – Даже однократное извержение семени может оказаться для вас роковым. Но что меня больше всего поражает – вы втайне пытаетесь укрепить свои репродуктивные органы в тот самый момент, когда ваша жена оказалась в ужасной беде именно из-за этих самых органов!

Хотя Уилл не мог вполне постичь логику этой речи, он чувствовал себя глубоко оскорбленным. Такого унижения ему никогда еще не доводилось переносить. Он продолжал тупо глядеть в отражавшие свет очки доктора.

Целитель, будто угадав его помыслы, вновь железкой хваткой придержал Уилла за руку.

– Я ничем не могу ей помочь, – произнес он тихим, очень серьезным голосом. – Я всего лишь врач, а не муж. Говорю вам, сэр, говорю вам от всего сердца: позаботьтесь о вашей жене.

* * *

Элеоноры в ее комнате не было. Не обнаружилось ее ни в пальмовом саду, ни в женском гимнастическом зале. Уилл носился вверх и вниз по лестнице, стучал в десятки дверей. Никто не видел его жену. Пылая возмущением, чувствуя боль в сердце, Уилл вышел к обеду пораньше, надеясь застать Элеонору в столовой. Он просидел там два часа, выслушивая повесть Харт-Джонса о повадках птиц, обитающих в Озерном Крае, где тот родился и вырос, на горе всем, кто оказался в пределах досягаемости этого громогласного рассказчика. Ни Элеонора, ни Беджер так и не пришли.

В три часа Уилл, наплевав на оздоровительные игры с мячиком под присмотром длиннорукого шведа, явился на генеральную репетицию «Рокового ланча» в постановке Клуба Глубокого Дыхания. Он нашел себе местечко в прохладной послеполуденной тени нижней гостиной и, прислушиваясь к ударам собственного сердца, ожидал выхода Элеоноры. Пьеса, созданная Элеонорой в соавторстве с миссис Тиндермарш, посвящалась мучениям человека с загубленным желудком, гибнущего от последствий злоупотребления алкоголем и мясоедения. Миссис Тиндермарш, в мужском комбинезоне, с наведенными сажей усами, исполняла главную роль, сотрясая сцену фразами типа «О горе пищеварительному тракту и не знающему покоя желудку! О если бы я никогда не видал ни отбивной, ни стейка!». Элеонора по сюжету была многострадальной супругой, которая из последних сил стремилась наставить своего заблудшего мужа на светлый путь физиологического образа жизни. При одной мысли об этом Уилл почувствовал спазмы в желудке. Эта пьеса – еще одно звено в бесконечной цепи унижений, которым он подвергается с того самого вечера, как впервые вошел в Санаторий. Уилл откинулся поглубже в тень.

За ходом спектакля следить было сложновато, хотя в нынешнем его состоянии Уилла вряд ли смог бы увлечь даже Уайльд или Ибсен. Прошло с полчаса, и Уилл начал понимать, что роль, предназначавшуюся Элеоноре, играет какая-то другая женщина. Эта дама присутствовала на сцене с самого начала, участвуя в дуэтах с миссис Тиндермарш, однако Уилл полагал, что это прислуга или какая-нибудь дальняя родственница. Теперь он осознал свое заблуждение. Итак, здесь Элеоноры тоже не было.

Резко поднявшись в темноте, Уилл направился к сцене и попытался там расспросить об Элеоноре. На него зашикали. Упав в кресло прямо перед сценой, Уилл нервно считал мгновения до окончания репетиции. Тогда он подошел к миссис Тиндермарш.

– О, мистер Лайтбоди! – вскричала она. – Как мы вам понравились? Мы сумеем завоевать публику?

Вокруг мелькали какие-то лица, неузнаваемые в сценическом гриме. Уилл тревожно огляделся.

– Да, да, разумеется, – выдавил он. – А где же Элеонора? Я думал, она играет роль жены.

Взгляд миссис Тиндермарш метнулся в дальний угол зала. Она машинально погладила усы, испачкав себе пальцы.

– Разве она вам не сказала? – пробормотала она, оглядываясь в поисках салфетки. – Она отказалась от роли две недели назад. Процедуры отнимают у нее слишком много времени. Глория Гепхардт играет вместо нее.

Только поздно вечером Уиллу удалось застать жену в ее комнате. Она и к ужину не выходила, хотя этот тупица Беджер в столовой был и без умолку разглагольствовал о полезной пище, в особенности о корнеплодах, а также о великих людях из числа своих знакомых. Элеонора читала, лежа в постели. Уилл застал ее врасплох (он не стал стучаться). На лице Элеоноры проступило виноватое выражение, и она быстро сунула книгу под подушку.

– Уилл! – пробормотала она томным, притворным голосом, пропитанным ядом измены и обмана. – Как дела? – Она издала легкий смешок. – Что-то мы последнее время редко встречаемся, верно?

Уилл предпочел не отвлекаться на светскую беседу.

– Я говорил с доктором Келлогом, – заявил он. Он навис над кроватью, содрогаясь от гнева, крепко сжимая кулаки.

– Да? И что он тебе сказал? – Ее спокойствие сводило мужа с ума. Она играет с ним, лицемерит, прикидывается. – Лучше поцелуй меня.

Уилл застыл на месте.

– Я не собираюсь тебя целовать. Я хочу знать о докторе Шпицфогеле.

Это имя хлестнуло Элеонору по лицу, словно кнут, но она держалась молодцом.

– Да? А что такое?

Как она осмеливается на подобную дерзость? Этот человек массировал ее матку, об этом уже всем известно!

– Я видел его дом, – вот и все, что он догадался сказать.

– Уилл! – теперь она почти мурлыкала, глаза большие, яркие. Такая дорогая, такая близкая! – О чем речь? Тебя что-то тревожит? Неужели ты ревнуешь меня к врачу? – она снова рассмеялась – легкая, звонкая трель, – ей и впрямь забавно. – Подумать только – ты сделался фанатиком Бэттл-Крик. Стоило мне обратиться к другому врачу, и ты реагируешь на это так, словно наступил конец света.

– К другому врачу! – он швырнул ей в лицо ее же слова. – Он такой же врач, как я!

Глаза Элеоноры сделались колючими, знакомая морщинка пролегла между бровей.

– С чего ты взял?

– Доктор Келлог мне все рассказал. Твой любимый доктор Келлог. И он рассказал мне, что именно этот Шпицфогель проделывает с тобой под видом лечения, и это возмутительно, Элеонора, я… я считаю, ты обязана объясниться. Да, я требую от тебя объяснений, здесь и сейчас, немедленно, сию минуту. Довольно отговорок, довольно ссылок на «биологическое существование». Этот человек массировал тебе матку, так? Отвечай!

Элеонора побледнела, несмотря на загар. Она провинилась, она была поймана с поличным, но она не дрогнула, не опустила глаза.

– Да, массировал. И что в этом такого? Это вполне пристойная и очень эффективная методика лечения моего заболевания. К тому же лечение вовсе не сводится только к этому…

– В самом деле? Что же еще он массировал? Твою грудь? Твой зад?

Элеонора так резко вскочила с кровати, что застала Уилла врасплох. Он неуклюже отступил, чтобы избежать столкновения. На Элеоноре была ночная рубашка – новая, он никогда прежде ее не видел, со свободным воротом, очень соблазнительная, – но Уилл не успел как следует рассмотреть – жена со всей силы врезала ему по лицу открытой ладонью, затем ударила еще раз, еще, пока он не перехватил ее руки.

– Пусти меня, сукин сын, пусти меня! – визжала она, извиваясь в его руках. Ее локоть, острый, как нож, вонзился ему в бок, и она вырвалась. – Убирайся! – заорала она вновь, и Уилл услышал шаги в коридоре.

– Нет! – выдохнул он, чувствуя, как ярость нарастает в нем, сметая доводы разума и способность владеть собой. Он готов был ударить в ответ, сбить Элеонору с ног, причинить ей боль. – Больше так продолжаться не может. Хватит с меня этой ерунды, что Келлога, что Шпицфогеля, что Беджера. Мы возвращаемся домой.

Лицо Элеоноры сделалось хищным, глаза сверкали, зубы обнажились в оскале.

– Ха! – выкрикнула сна, поддаваясь накатывающей истерии. – Ты решил, что я – твоя собственность? Ты вообразил, что ты – хозяин и господин? Ты думаешь, мы живем в средневековье?

Сейчас она утратила все свое очарование. Уилл не узнавал свою жену. Глаза выпучены, вся изогнулась, словно готовящийся к схватке борец, яростно кружит вокруг него. Неистовая, отвратительная. Уилл чувствовал, как умирает в нем любовь к ней.

– Нас рассудит закон, – произнес он.

– Закон! – завизжала она, и в ответ послышался стук в дверь и голос из коридора окликнул: «Миссис Лайтбоди, вы здесь? С вами все в порядке?» – Ты смеешь грозить мне законом, ты, ничтожество! Убирайся! Убирайся вон, пока я не позвала санитаров!

– Не уйду! Я уйду только вместе с тобой. Сегодня. Сейчас.

Громкий стук в дверь: «Миссис Лайтбоди!»

Мгновение она пристально смотрела ему в глаза – и дала себе волю. Голос взмыл вверх, лицо свела гримаса.

– Помогите! – заорала она. – Помогите! Помогите! Помогите!

Кто может упрекнуть мужчину, если в подобных обстоятельствах он начнет искать утешения на стороне?

Уилл принял приглашение сестры Грейвс покататься на лодке накануне Дня памяти погибших, принял, не задумываясь. Он покончил с клизмами и ореховым маслом, покончил с шарлатанами и сумасшедшими, покончил с тиранией вилки, ножа и ложки, и – он покончил с Элеонорой. Пусть хоть все врачи Германии массируют каждую морщинку и складочку на ее теле – ему лично наплевать. И, чтобы утвердиться в этой мысли, Уилл отправился в контору Мичиганской Центральной железной дороги и купил билет в Нью-Йорк – один-единственный.

Стоя возле кассы, Уилл прикрыл глаза, вспоминая знакомый дом на Парсонидж-лейн, все комнаты и коридоры, каждую деталь обстановки: высокую удобную спинку дивана в малой гостиной, и кровать с балдахином в хозяйской спальне – задернешь занавески и укроешься от всего мира, – и книжные полки, и уютную лампу для чтения, и как большая веранда встречает утреннее солнце, принимает его как дар – и нигде на этой картине он не находил места для Элеоноры. Уилл видел терьера Дика и экономку миссис Данфи, он видел садовника, и мальчика-разносчика из магазина Оффенбахера, и – кого же еще? Кого он видел на этой картине? Он видел там сестру Грейвс. Айрин. Вот она на кухне, выглядывает из-за роз, вот она в кладовой, в гостиной, в ванной – в ванной! – и в эту минуту в голове его сам собой сложился готовый план. Он получит развод, вот что он сделает, а потом рядом с ним на этом огромном супружеском ложе будет лежать Айрин. Уилл протянет к ней руки, примет ее в свои объятия, и не понадобятся ему ни пояс, ни диета, ни теория, ни режим…

Это видение стояло перед глазами Уилла, преследовало, вдохновляло его. Остаток недели он бродил как во сне. С Элеонорой он встречался только за столом, и она нисколько его не привлекала, ни капельки. И тем лучше – потому что жена даже не глядела в его сторону и, уж конечно, ни словом с ним не перемолвилась. Она выходила из голодания. Скоро ей можно будет приняться за хлеб, пудинг и за грубоватую, но способствующую очищению желудка овощную массу. Уилл наблюдал за тем, как Элеонора принимает пищу, с объективностью ученого. Лично ему было все равно, безразлично, ест она или морит себя голодом. К ее беседам с Беджером, Харт-Джонсом и прочими он прислушивался, словно к звукам чуждого наречия. На третий день после ссоры Элеонора вернулась за тот стол, где сидела раньше, и Беджер последовал за ней.

Но дело было не в Элеоноре, Элеонора больше не интересовала Уилла. Его мысли занимала Айрин, и только она, ее нежный голосок и ласковые руки. Фермерская дочка, сестра, ангел во плоти. Айрин! Подарки она не принимала – это против правил, а вот цветы – совсем другое дело. «Будто маленькие осколочки солнца, – ворковала она над ними, – словно подарок Божий». От цветов Айрин отказаться не могла. Каждое утро Уилл начинал с прогулки на птицеводческую ферму в конце Вашингтон-авеню, отважно бросая вызов сенной лихорадке, мошкаре, вони птичьего помета и палившему солнцу – все ради того, чтобы купить букет для Айрин. Лилии, золотистые смирнии, флоксы. Он просил жену фермера отобрать для него цветы, каждый день новые, и когда Айрин приходила позвать своего пациента на одиннадцатичасовой сеанс вибротерапии, букет уже поджидал ее в вазе на тумбочке. Он пока ничего не говорил о лежавшем в его бумажнике билете и о наметившемся разрыве с Элеонорой, не говорил и о том, что ему необходима сестра, подруга, спутница, возлюбленная, вторая половина души, которая должна последовать за ним в Нью-Йорк и там остаться с ним навсегда. Он расточал улыбки, обхаживал Айрин, уверял, что она прекрасней любого цветка, а она опускала глаза, рассматривая свои ладони, и краснела. Все объяснения Уилл приберегал до воскресенья. Они заскользят по глади озера Гогуок, весенний бриз погонит их прочь от берега, лебеди будут кружиться поблизости, будто соучастники их тайны. И не надо спешить – нет больше никаких назначений, никакого режима, нет врачей и санитаров, нет наблюдающего за ними ока.

К несчастью, в четверг обнаружилось, что на прогулку собираются также графиня Тетранова и миссис Соломон Тейтельбаум – та же компания, что принимала участие и в рождественской поездке к родителям Айрин Грейвс. Паруса Уилла слегка обвисли – или, для точности метафоры, весла выпали у него из рук. Эта новость, небрежно сообщенная Айрин в тот момент, когда она перестилала Уиллу постель, ошеломила его, повергла в растерянность. Обиженный, огорченный, оскорбленный до глубины души, Уилл целый вечер переживал это разочарование, крушение всех замыслов. Неужели она так и не поняла, как он к ней относится? Она слепа? Играет с ним? Или все дело в застенчивости?

Но, как бы то ни было, Уилл не хотел отступать. Перед обедом он сумел даже переговорить с миссис Тейтельбаум. Он обнаружил ее в пальмовом саду. Бледная, как облупленное яйцо, она читала книгу, тщетно пытаясь поудобнее устроиться в ортопедическом кресле. Примерно сто двадцать секунд Уилл потратил на светскую болтовню, а затем упомянул о насекомых, которые водятся в районе озера Гогуок. Сперва речь зашла о миссис Тиндермарш в роли злополучного супруга в «Роковом ланче», но Уилл сумел повернуть разговор в нужное русло:

– Вы знаете, ее ведь укусили во время репетиции, – вставил он.

– Укусили? – удивилась миссис Тейтельбаум.

– Еще как! – нагнетал напряжение Уилл, качая головой. – Чуть пониже уха. Такая боль – она едва дотянула до конца спектакля. Одна из этих гадких кусачих мух с озера Гогуок – кажется, они называются шпанскими. Я слышал, в это время года они прямо-таки кишат на озере, целые тучи, за ними воды не видно.

Для графини он избрал прямой путь.

– Я хочу побыть с ней наедине, – заявил он.

Они стояли в коридоре возле дамской парильни, мимо медленной походкой проходили возвращавшиеся после этой процедуры пациентки, из-за двери слышалось шипение пара. Графиня изогнула брови. Уилл видел, как искорка разгорающейся сплетни мелькнула в ее глазах – к воскресенью весь Санаторий будет в курсе. Ну и какая разница? К этому времени его уже здесь не будет.

– Наедине с вашей сестрой?

Ему не хотелось углубляться в подробности. Уилл принял ухарский вид.

– У мужчины свои потребности, – сказал он.

Графиня покачала маленьким фарфоровым личиком дорогой куклы.

– Тем более если его жена тяжело больна, верно? А вот вы совершенно внезапно выздоровели, да, Уилл? – промурлыкала она, касаясь его руки своей изящной ладонью.

Уилл готов был рвануться прочь, но подавил это желание. Он разыгрывал из себя донжуана, светского щеголя, распутника. Графиня получила в ответ похотливую ухмылку.

– Все ясно, – произнесла она, легонько пожимая руку собеседника. – Знаете, я только что вспомнила: я обещала Амелии Хукстраттен помочь ей организовать небольшой прием. Как у меня плохо с памятью!

* * *

Прекрасный был день, высокое, сияющее небо, ни одна тучка не затуманивала солнце. Тепло, но не жарко. Легкий ветерок. Уилл, надежно придерживая соломенную шляпу, которая постоянно норовила слететь, одной рукой у себя на голове, другую руку протянул Айрин, чтобы помочь ей сесть в автомобиль. Итальянская модель, подарок Санаторию от одного из жертвователей. К сожалению, с открытым верхом. Борьба со стихией продолжалась всю дорогу. Уилл до самого озера не отпускал свою шляпу, и это небольшое неудобство отвлекало его, не давая насладиться пейзажем или перейти к шутливой беседе и той романтической прелюдии, о которой он так мечтал. Айрин же, в широкополой панаме, отделанной искусственными цветами и шелковыми бабочками, чувствовала себя как нельзя лучше. Ей ни разу не пришлось хвататься за шляпу, как бы сильны ни были порывы ветра. «О, великие женские тайны! – думал Уилл, ощущая, как его рука уже цепенеет от однообразной позы. – Или шляпа держится на булавках?»

Увидев озеро, он приободрился. Покружив между деревьями, они выбрались на общественный пляж, где на подстилках расселись десятки людей, приехавших на пикник, а вокруг с веселыми криками бегали дети. Озеро причудливо отражало солнечные лучи, блестя и переливаясь, а порой отбрасывая яркие искры; оно с плеском обрушивалось на берег, словно испытывая свои силы. Несмотря на ветер, на глади озера виднелись лодки. Уилл заметил несколько яликов и шлюпок, с полдюжины яхт, а вдали – пароходик. Он испытал прилив отваги и вдохновения. Он все-таки возьмется за весла.

К несчастью, ветер, все утро носившийся по полям, бросал в лицо Уиллу пригоршни пыли, и это ему сильно мешало. Веки набрякли, он непрерывно чихал, и одно местечко на переносице, точно между глазами, пульсировало от боли так, словно по нему молотком ударили. Ощущал Уилл и некоторую затрудненность дыхания – небольшой спазм в бронхах, но это были хорошо знакомые симптомы, преследовавшие его весной и осенью с детских лет. Ну и что с того, если он страдает плоскостопием, сенной лихорадкой, непонятным заболеванием желудка? Разве это остановило бы Рузвельта, Пири, Гарри К. Toy? Это был единственный шанс, и Уилл не собирается лишиться его из-за насморка или зудящих век. Разумеется, беспокоила Уилла и лодка. Полночи он пролежал без сна, припоминая, как садятся за весла – на заднюю скамью лицом вперед или на переднюю скамью лицом назад?

Уилл испытывал массу затруднений, зато Айрин не знала никаких проблем. Нежная улыбка на губах, прекрасное, умиротворенное лицо; она с готовностью примет все, что принесет ей следующий миг, свободная, искренняя, естественная – и здесь, на озере Гогуок, и там, в Петерскилле. Какая женщина! Подлинное сокровище. Однако она что-то сказала в тот момент, когда Уилл помогал ей выйти из машины и даже пытался подхватить ее зонтик, не упустив при этом свою шляпу. Ветер унес ее слова прочь. Айрин пришлось повторить:

– Будьте так добры, захватите с собой корзину, мистер Лайтбоди.

Корзину. Разумеется. Она еще и практична к тому же. Разве она может отправиться на прогулку, не прихватив с собой плетеную корзину, доверху набитую едой из Санатория – сэндвичи с бобовой пастой, салат из листьев эндивия, пирожки из муки грубого помола, а запивать все это предстоит великолепным пенящимся кумысом и виноградным соком. Зато какое красивое на ней платье, как пригнано по фигуре! Надо будет непременно сказать ей об этом.

Водитель, тощий старичок с седыми усами и волосами, пытался вытащить корзину с переднего сиденья.

– Я сам понесу ее, – заявил Уилл, невзирая на протесты шофера. – Меня нисколько не затруднит, благодарю вас.

Уилл стоял наготове, прижимая корзину к груди, пока Айрин объясняла водителю, что тот должен вернуться за ними в половине шестого. Подмигнув Уиллу, она добавила, что не допустит, чтобы ее лучший пациент остался без ужина. Наконец они двинулись в путь, вниз по тропинке к причалу, где выдававшиеся напрокат лодочки покачивались на воде, как живые, натягивая удерживавшие их веревки, а волны, подгоняемые ветром, выплевывали пену на берег. Прекрасный, интимный мир, такой домашний. Уилл хотел обнять Айрин, это казалось так естественно, но у него не было свободной руки – в одной он нес корзину, другой придерживал шляпу. Жаль, упустил момент.

Швартовщик велел Уиллу спускаться в лодку первым – он-де послужит противовесом для леди. Уилл, слегка озадаченный, низко склонился над краем причала и опустил стопу в недра лодки, вздымающиеся ему навстречу. Едва он коснулся ногой этого суденышка, коварный кораблик ухнул вниз, а секунду спустя, когда Уилл, опираясь на эту ногу, оторвал от твердой земли вторую стопу, лодочка подскочила вверх. Это был опасный момент зависания между сушей и морем, и только Уилл решил, что ему удастся сохранить равновесие, как вдруг запрокинулся назад, раскинул обе руки, словно канатоходец. Каким-то чудом ему удалось удержаться, и он тяжело плюхнулся на сиденье, а волны, некрасивые, черногубые, с рычанием шныряли вокруг. Уилл остался сухим, не ушибся, ему удалось избежать незапланированного купания, но, к сожалению, соломенная шляпа улучила момент и навсегда рассталась с его головой, перелетев через борт как снаряд дискобола и угодив в сток примерно в ста ярдах от него. Уилл даже бровью не повел. Голова его была теперь обнажена, ветер весело играл волосами, но Уилл решительно схватился за весла, желая удержать лодку на месте, чтобы Айрин было удобнее спуститься. Быть может, ему бы удалось осуществить это намерение, но, к несчастью, Уилл развернулся лицом не в ту сторону.

По приказу швартовщика Уилл сменил позу и столкнулся лицом к лицу с Айрин – она уже спустилась в лодку и заняла свое место, не вызвав даже легчайшей зыби. Они почти соприкасались коленями – Уиллу это казалось романтичным и в то же время правильным с точки зрения моряцкого искусства.

– Бодрит, а? – сказал он, улыбаясь во весь рот. И тут швартовщик бамбуковым шестом оттолкнул их от причала, и они поплыли по озеру.

Сначала все пошло наперекосяк, совсем не так, как виделось Уиллу в мечтах. Он сражался с веслами, которые непостижимым образом до нелепости удлинились с той минуты, как лодка отплыла от причала. Неуклюжие, противящиеся его рукам деревяшки то проваливались в пучину, то совершенно неожиданно выскакивали из глубины, окатывая бедную сестру Грейвс пеной и мелкими водорослями. Не удавалось Уиллу и синхронизировать движения правой и левой руки – стоило потянуть за одно весло, как другое начинало бессильно волочиться по воде, когда же он пытался ухватить второе, лодка злонамеренно разворачивалась в противоположную сторону, вырывая первое весло у него из руки. Минут пятнадцать они кружились на одном месте, пока Уилл, с помощью Айрин и руководствуясь ее указаниями, не разобрался со своими орудиями. К тому времени ветер успел довольно далеко отнести их от берега.

Но Айрин оказалась прекрасным напарником. Просто безукоризненным. Внимательная, всем довольная, полная какой-то глубокой внутренней радости, которая и в Уилла вселяла надежду. Неужели она так счастлива только оттого, что находится рядом с ним?

– У вас сегодня счастливый вид, – заметил он наконец, бросая весла и предоставляя ветру гнать лодку, куда захочет. – То есть – более счастливый, чем обычно. Вы, наверное, всегда счастливы, вы обычно выглядите счастливой, но я хотел сказать, что сегодня вы… э… ну вот… – он пожал плечами и капитулировал. – Вы знаете, что я имею в виду.

Айрин продолжала улыбаться, поля шляпы окаймляли идеальный овал ее лица, прядь волос на миг коснулась уголка ее губ.

– Да, – призналась она наконец своим тихим голоском, сопровождая свои слова легким вздохом удовлетворения. – Вы очень наблюдательны, мистер Лайтбоди – или мне следует называть вас «Уилл»? Все эти формальности кажутся такими нелепыми. Конечно, вы мой пациент, вы всегда им будете, но вы и мой друг. Я давно уже это чувствую. Я обращаюсь к вам как к мистеру Лайтбоди, но в своем сердце, – тут она потупила взгляд, – я зову вас «Уилл».

Уилл не мог более сдерживаться. От ее слов кровь быстрее побежала по его жилам, и он понял, что, как только ему удастся добиться благосклонности Айрин, ему не придется никогда больше пользоваться Гейдельбергским поясом или униженно молить о близости, как было с Элеонорой.

– Как прекрасно, что вы это сказали, Айрин, – это так много значит для меня, – заговорил Уилл, прислушиваясь к толчкам своего сердца. Вот оно, то мгновение, которого он так долго ждал. – Вы очень милы, очень, вы знаете, какое чувство я испытываю по отношению к вам, какое чувство я испытывал с самого начала…

Она прервала его движением руки. Их колени соприкасались. Глаза Айрин светились. Уилл припомнил тот день, когда они поспорили из-за доктора Келлога и его методов, и как при одном упоминании имени великого человека в глазах Айрин отразились преклонение и томный восторг. Так же смотрела она и теперь, но на этот раз ее взор предназначался отнюдь не доктору Келлогу. Согласится ли она покинуть Санаторий, даст ли себя убедить? Об этом препятствии Уилл прежде не задумывался, но он был уверен, что сумеет все превозмочь, знал это…

Что она говорит?

– Я хотела, чтобы бы первым узнали об этом.

Волны били в борт. Что-то оборвалось в душе Уилла.

– О чем?

Она секунду помедлила. Все вокруг – солнце, ветер, сияние синего неба – служило лишь рамкой, лишь фоном для нее, выделяло, подчеркивало красоту Айрин и горечь этой минуты.

– Я выхожу замуж.

– Замуж?! – Это слово сорвалось с его губ как невольное восклицание, почти неразборчивое. – То есть как это? – оторопело продолжал он.

Айрин протянула ему свою левую руку, чуть оттопырив безымянный палец, и он увидел кольцо на том самом месте, где ему и полагалось быть. Крошечное колечко, едва заметный камушек, его почти и не видно – но как же он мог упустить? Как мог он быть таким слепым, таким глупым, столь упоенным собственными мыслями? Внезапно, в одно мгновение он увидел все с такой отчетливостью, словно на иллюстрации в книге: друг детства, неуклюжий фермер, цыплята скребутся в пыли, ее груди отвисли, наполнившись молоком, ноги искривились, фигура расплылась, лицо изборождено морщинами, складками, напоминающими трещины на поверхности засохшей лужи… Где были его глаза?

Айрин сложила губки, сделала милую гримаску.

– Его зовут Томми Рирдон.

Уилл не мог выдавить ни слова. Томми Рирдон. О чем он только думал, как мог впасть в такое заблуждение?! Она выходит замуж! А он ни разу не заподозрил, ему и в голову не пришло, что у девушки может быть своя жизнь за пределами Санатория. Все впустую, все впустую!

Лодка качалась, дул ветерок. «А как же я?! – хотелось ему возопить. – Что будет со мной, с Петерскиллом, с моим отцом, моим желудком и с терьером Диком?» Она безжалостна, она ни о чем не думает, она с самого начала просто забавлялась, играла им. Уилл злобно уставился на девушку. Да и что она из себя представляет? Невежественная девица с фермы, широкозадая, с большой грудью, верная поклонница маленького шарлатана, который разрушил его жизнь. О чем это говорит, а? Она – из числа ближайших приверженцев Шефа, фанатичка. И все же он любил ее, о, как он ее любил! Горечь разочарования терзала Уилла. Он зарылся лицом в носовой платок.

– Уилл? – ласково окликнула она, и он содрогнулся, услышав, как она произносит его имя. Пусть бы называла его «мистер Лайтбоди». Он ведь пациент, он платит ей деньги – разве не так?

– Неужели вы не поздравите меня, Уилл?

Этот вопрос повис в воздухе, раздувшийся, большой, как воздушный шар. Уилл так и не ответил. Он думал об Элеоноре и ее шарлатане-враче, Беджере, Вирджинии Крейнхилл, обо всей этой компании приверженцев нудизма, свободной любви и вегетарианских восторгов. Внезапно Уилла охватила паника, в глубине его кишечника вновь вспыхнул огонь. В этот миг, в миг крушения всех надежд, колеблемый волнами, утирая слезящиеся глаза, Уилл осознал: он любит Элеонору больше всех женщин на свете. Элеонору, ее одну.

 

Глава восьмая

Роковой ланч

Как странно в половине двенадцатого утра сидеть в затемненной комнате и смотреть, как группка почтенных дам, размахивая плакатами, марширует по сцене во славу здоровой пищи. Чертовски странно. Для Чарли Оссининга это было пыткой, сравниться с которой могло лишь прижигание пяток раскаленным утюгом. Неужели во всем Санатории не нашлось никого попривлекательнее? Или хотя бы моложе шестидесяти лет? Куда подевалась Элеонора Лайтбоди? Он был бы не прочь посмотреть, как она плавно движется по сцене, освещенная яркими прожекторами, и пусть уж она выкликает лозунги о ядовитом мясе и демоническом алкоголе, раз она в них верит. А тут и смотреть-то не на что.

Тем не менее Чарли находился здесь, в Главном зале Санатория, в логове врага, страдал и терпел – и все ради миссис Хукстраттен. Она сидела рядом с ним, ее очки сверкали, она вся обратилась в зрение и слух, будто перед ней выступали Сара Бернар и Дэвид Варфильд. Тетушка пригласила Чарли на весь праздничный день, начиная со спектакля и приватного ланча. Далее, согласно развлекательной программе Санатория, им предстояло любоваться музыкальным парадом, участвовать в ужине на свежем воздухе, восторгаться фейерверком и еще многое другое. Отвертеться от этого приглашения было невозможно. Тетушка потребовала, чтобы он пришел. Она настаивала. Она желала его видеть. Чарли не осмелился возразить, потому что Амелия пустила в ход куда более убедительный аргумент, чем призыв к его чувству долга: она заговорила о деньгах. Наличные. Сумма, достаточная, чтобы избавиться от долгов и вернуться на путь финансового преуспевания, процветания, сколачивания первого миллиона – и так далее. Он еще сделается магнатом. Вот увидите! Непременно!

Вот что ему обещано: миссис Хукстраттен удвоит свои инвестиции. А почему? Потому, что она верит в него, ведь он – ее дорогой мальчик, ее родной мальчик, к тому же он пустил в ход всю свою способность убеждать, он говорил, пока у него не заболела глотка и не пересохло в горле.

– Прекрасное вложение капитала, самое что ни на есть надежное, – втолковывал он ей на следующий день после посещения призрачной фабрики. – Конечно, вы и так уже один из крупнейших наших вкладчиков, но нам требуются средства для расширения производства.

Чарли засыпал тетушку цифрами, взятыми с потолка, но звучавшими вполне убедительно, он жаловался, что монополисты, Келлог и Пост, пытаются вытеснить его с рынка. Тетя выражала сочувствие. Экскурсия на фабрику, похоже, избавила ее от тайных сомнений, и все же она, осторожная, уклончивая, пока что не произносила решительного слова. Чарли увивался вокруг Амелии. Если до похода на фабрику он едва смел являться ей на глаза, то теперь он все время проводил рядом с тетушкой. Они вместе завтракали, обедали и ужинали, он приглашал ее в загородные поездки и на прогулку в парк и все это время неутомимо продолжал свои просьбы и уговоры. И наконец она сдалась: сегодня, за завтраком, она вручит ему чек на семь тысяч пятьсот долларов.

Семь тысяч пятьсот долларов! Эта сумма ошеломляла Чарли, кровь веселее бежала по жилам – он никак не осмеливался назвать точную сумму, но, когда пробил час, его губы зашевелились словно сами собой. «Сколько тебе нужно?» – спросила она. «Семь тысяч пятьсот долларов», – отвечал он без колебаний, выбрав значительную, но не превосходящую ее возможности сумму. Он хотел получить хотя бы половину, он готов был снизить свои требования – кое-чему Бендер его все-таки научил. Разумеется, ему придется отказаться от марки «Иде-пи», и его настоящий заводик окажется куда скромнее, чем подложный; когда придется, он и это сумеет объяснить тете. Но это все потом.

А сейчас – он вновь явился в Санаторий в качестве гостя. Отрастил бакенбарды, волосы разделил на прямой пробор и нацепил очки, которые ему совершенно не требовались, с обычными стеклами. Он был уверен (во всяком случае, до известной степени), что коротышка начальник, распоряжающийся этим заведением, не сможет его узнать. И все же, наблюдая, как широкоплечая дама с подведенными сажей усами изображает агонию над роковым ланчем, которому посвящалась пьеса (устрицы и шампанское, как это ни смешно), Чарли то и дело украдкой бросал взгляд через плечо.

Ему было не по себе, и поведение миссис Хукстраттен не добавляло бодрости. Она казалась отчужденной, словно между ними выросла стена, она смеялась над редкими комическими блестками, попадавшимися в разыгрываемой перед ними пьесе, но смех словно застревал у нее в горле. Даже утром, когда они здоровались, улыбка быстро соскользнула с губ миссис Хукстраттен. Чарли смущало, как она держится нынче, как поглядывает на него. Неужели она что-то заподозрила? Неужели роковая случайность привела ее к стенам фабрики, и тетушка увидела подлинную вывеску, разоблачившую его обман? Или ей что-нибудь рассказали? К тому же эта история с Джорджем Келлогом чуть было не загубила все дело. Вынырнул из ночного дождя, в дымину пьяный, вонючий, клянчил деньги, влез к ним под зонтик и начал делать весьма опасные намеки. Однако Чарли удалось все объяснить, хоть это и потребовало много времени и усилий. Они-де были обмануты этим малым, вот и все, подпали под обаяние его имени, той филантропической миссии, которой посвятил себя его отец. Потом они обнаружили его склонность к выпивке. Он уже обсуждал эту проблему с партнером и инвесторами, и они решили, что просто невозможно и далее мириться с таким поведением. Они откажутся от имени Келлога, будут выпускать просто «Иде-пи», коротко и ясно. Правда ведь, так будет гораздо лучше? В конце концов, они пролагают для всего народа путь к научному питанию, они подают пример, и, как это ни печально, не могут же они терпеть в своих рядах алкоголика. Честность – лучшая политика, ведь так, тетя?

И все же творилось что-то неладное. Чарли чувствовал, как сгущается атмосфера – так, не глядя на барометр, человек может предсказать перемену погоды. Квадратная матрона с нарисованными сажей усами упала головой в тарелку и скончалась, отравленная устрицами и вином, – дурное предчувствие все нарастало. Публика аплодисментами выражала свой восторг, актеры раскланивались, час приема у миссис Хукстраттен приближался, а дурное предчувствие не отпускало Чарли. Широкоплечая дама сошла со сцены, Чарли восторженно приветствовал ее, не сводя при этом глаз со своей благодетельницы, пытаясь прочесть ее мысли, добраться до самого дна: что же все-таки происходит?

Ничего, уговаривал он себя, ровным счетом ничего. Нужно взять себя в руки. Он разволновался из-за обещанного чека, вот и все. Миссис Хукстраттен никогда не причинит ему зла, что бы она ни узнала о нем, в чем бы он ни провинился. Он – ее проект, ее великий эксперимент, дитя, более родное, чем сын, которому она дала жизнь. Амелия не пригласила бы его сюда, если в чем-нибудь подозревала, она бы не предложила ему деньги, если б их отношения испортились. Ведь так?

* * *

Зрители черепашьим шагом выходили в коридор. Мужчины, застывшие, как покойники, женщины, кудахтавшие, как старые наседки – собственно, они и есть наседки. Чарли и так было не по себе, а тут он еще, оглядевшись, обнаружил, что самый младший член этой компании старше его по крайней мере на двадцать лет. Тем не менее он продолжал приветливо пожимать всем руки, стараясь изо всех сил казаться своим, равным, на дружеской ноге – наверняка именно так вел бы себя на его месте Бендер. Чарли не было никакого дела до Санатория и того, что здесь творится, однако эти люди, все до одного, помешались на здоровой пище, и, следовательно, именно они – потенциальные вкладчики и потребители «Иде-пи». Денежки у них водятся. Взносы на развитие предприятия.

Проходя по коридору и дальше в вестибюль, Чарли вел разговоры о готовых завтраках, и эта публика уже казалась ему самой что ни на есть приятной. Все смутные страхи растворились, сменившись глубокой уверенностью в том, что новые знакомства принесут ему существенную выгоду. Именно ради этого тетушка Амелия и затеяла свой прием, догадался он наконец. Конечно же, в этом все дело, и если она казалась чересчур напряженной, так это потому, что она беспокоилась о нем – какое он произведет впечатление. Чарли охватила внезапная нежность к тетушке. А где же она? Вон, во главе группы людей, рядом с графиней, ведет всех гостей в пальмовый сад. Там, в помещении под стеклянным сводчатым потолком, для них сервируют стол. Как добра тетушка! Ну ничего, придет час, и Чарли сумеет отплатить ей тем же.

У входа в оранжерею толпа рассасывалась. Большинство пациентов направлялось к лифтам, которые возносили их наверх, в общую столовую, немногие избранные пробирались между лианами и папоротниками к длинному, покрытому скатертью столу. Чарли чуть помедлил в коридоре, прощаясь с теми, кто уходил, и дружески окликая приглашенных. Никакой спешки, все движутся спокойным, размеренным шагом. Он стоял на пороге, пожимая потную руку пожилого джентльмена из Миссисипи («Мой бизнес – хлопок, сынок, а ваш?»), – и тут он заметил Элеонору Лайтбоди. Она стояла у подножия высокой лестницы в белом муслиновом платье и соломенной шляпе с широкими полями, украшенной искусственными цветами. Рядом с ней была женщина примерно в таком же наряде, с биноклем на шее и корзиной для пикника в руках. Женщины не двигались с места, они опирались на перила и внимательно разглядывали толпу, будто кого-то высматривали. Чарли, извинившись перед своим собеседником, направился к ним.

– Элеонора! – окликнул он, подошел и взял Элеонору за руку. Если б только отвязаться от докучного воспоминания о фанерных щитах на груди и на спине, о том унижении, которое он испытал в тот дождливый день, представ перед ней в образе бродячего торговца.

– О! – выдохнула она, опуская взгляд, словно он застиг ее в какой-то неподходящий момент. – Привет! – Она казалась немного растерянной и на миг лишилась самообладания и высокомерия, которые одновременно притягивали и отпугивали его.

Чарли смутился. Выпустил ее ладонь, свою руку убрал за спину.

– Я пришел повидаться с миссис Хукстраттен – с тетей Амелией – решил заодно поздороваться…

– Ах да, ваш прием.

Он удивился.

– Вам об этом известно?

Холодный, прозрачный, стеклянный взгляд.

– Разумеется. Я бы с радостью присоединилась, но, к сожалению, не смогу. Я обещала Вирджинии понаблюдать за птицами. Вы знакомы с Вирджинией?

Спутница Элеоноры – лет сорока, с дряблой кожей, несоразмерным бюстом и бедрами, на которых ее платье чуть не лопалось, – протянула руку. Чарли пожал ее.

– Вирджиния Крейнхилл, – представила ее Элеонора. – Чарли Оссининг.

– Владелец «Иде-пи», – усмехнулась Вирджиния. Элеонора взглядом призвала ее к порядку. – Очень приятно.

– Взаимно, – откликнулся Чарли, гадая, что происходит и что этой женщине известно про него. Неужели Элеонора ей рассказала? О чем они говорили? О чем-то весьма для него нелестном, судя по этой усмешке. Прошло столько месяцев, а Элеонора Лайтбоди не устала издеваться над ним. В Чарли нарастал протест. Чем она так гордится? Чего она добилась в жизни? Вышла замуж за богатого? Он ей еще покажет. Он им всем покажет.

– Амелия говорила мне, что ваша новая фабрика – это просто чудо, – промолвила Элеонора, но прежняя насмешка таилась в ее глазах. – Современная, продуктивная. Вы, должно быть, рады, что так быстро столь многого достигли.

Тон ее голоса говорил о многом. Чарли похолодел. Что им всем стало известно? Беспокойство, которое он испытывал с самого утра, тисками сдавило сердце. Что-то не так.

Чарли быстро огляделся. Позолоченное убранство Санатория. Мужчины и женщины в дорогостоящих нарядах, с изысканными манерами. Гнев захлестнул Оссининга. Элеонора Лайтбоди принадлежит к их числу, а он для нее – пустое место, забава, игрушка. Не было никакой романтики в том рождественском обеде, никакой задушевности. Богатая скучающая женщина, муж расхворался, половина обитателей Санатория уехала на праздники домой – вот она и развлекалась, беседуя с ним, а могла бы поиграть с собачонкой или полистать детектив.

– Вы похудели, – отметил он, стараясь хоть чем-то ей досадить. – Ваша диета вам не подходит.

В ледяных глазах – ни тени интереса к его словам. Чарли вновь оглянулся на вход в пальмовый сад. Толпа совсем поредела.

– Я лечилась голоданием, – спокойно сообщила Элеонора, – новейшая методика. Но сегодня мы поедим от души, верно, Вирджиния?

Вирджиния похлопала по корзинке и негромко хмыкнула.

Чарли даже головы не повернул в ее сторону. Он окинул внимательным взглядом Элеонору.

– А загар! – продолжал он. – Много были на солнце?

Удар попал в цель. Элеонора инстинктивным жестом поднесла руку к горлу. Цвет руки резко контрастировал с белоснежным воротничком. Черная, как цыганка.

– Разумеется, – ответила она, и от раздражения морщинка выступила между ее бровей. – Солнечные лучи совершенно естественны и целительны, нам следует впитывать их при каждой возможности и носить белые костюмы, как это делает доктор Келлог, чтобы целительные лучи могли проникнуть в нашу плоть даже в тех местах, которые никогда не видят дневного света. Это известная научная истина, мистер Оссининг, – она вновь прибегла к формальному обращению, отдаляясь. – Даже вы могли бы об этом знать.

Чарли подыскивал резкий ответ, когда на них обрушился тот скособоченный, торопливый, громкоголосый человек, что был вместе с Элеонорой в дождливый апрельский день, – человек с несоразмерно большой головой и непереносимым, каким-то судорожным голосом.

– Элеонора, Вирджиния! – рявкнул этот человек, хватая обеих женщин за руки и совершенно не замечая Чарли. – Вы готовы?

Они были готовы. Сразу же подобрались, легонько переступая на месте, подергивая плечиками, разглаживая юбки, поправляя шляпки на головах, – вот-вот пустятся в путь.

– Вы очаровательны, – прорычал большеголовый, поворачиваясь спиной к Чарли и протягивая руку, чтобы вести их прочь. – Совершенно очаровательны. Обе.

Внутри Чарли лопнула какая-то пружина. Он не позволит обращаться с собой таким образом, не даст им пренебречь собой. Он – Главный президент компании «Иде-пи», и не важно, процветает она или нет. Скоро ему предстоят великие дела.

– Рад был повидаться, Элеонора, – произнес он, постаравшись вложить побольше яда в свои слова.

Маленькая группка остановилась, замерла, обернулась к нему. Большеголовый – его вроде зовут Беджер? – уставился на Чарли так, словно на его глазах ожил, превратился в человека и обрел голос комок грязи. Вирджиния Крейнхилл решительно вздернула подбородок. Элеонора поджала губы. Она быстрым взглядом окинула помещение и, внезапно подскочив к Чарли, крепко, по-борцовски ухватила его за локоть и оттащила в сторону.

– Мне все известно про ту тысячу долларов, – прошипела она, горячим дыханием обдавая его лицо. – Вы воспользовались слабостью моего мужа, несчастного, больного человека, стоявшего на краю смерти…

– Это совершенно законное капиталовложение.

– Во что? – Их лица были так близко, казалось, они вот-вот поцелуются. Человек в белой униформе Санатория спокойно наблюдал за ними с другого конца комнаты, сложив руки на груди. – В фиктивную компанию? В вымысел, обман, надувательство? В пенсионный фонд Чарльза П. Оссининга? И где теперь это «вложение», скажите на милость? – Ее сотрясала дрожь. Глаза ее насквозь пронзали Чарли. Она все крепче сжимала его руку, а потом вдруг отбросила ее прочь, словно какую-то гадость, нечаянно подобранную с земли. – Знаете ли, на таких, как вы, найдется закон.

Чарли хотел объясниться, хотел привести ей какие-то доводы, солгать, пустить в ход свое обаяние. Он хотел, чтобы эта женщина восхищалась им, обожала его… Слишком поздно. Он упустил момент, и это повергало его в ужас. Если Элеонора видит его насквозь, то, быть может, и другие тоже? Даже миссис Хукстраттен?

Кто-то коснулся его руки. Благодетельница стояла рядом с ним, в напряженной позе, носки ее туфель аккуратно соприкасались.

– Чарли, – позвала она, – Чарли, дорогой! – ее голос дрогнул, и она обменялась взглядами с Элеонорой. – Пойдем. Все уже ждут.

Он повиновался, но Элеонора не собиралась отпускать его так скоро.

– Да, Чарли! – окликнула она, позволяя Беджеру подхватить себя под локоток и хмуро оглядываясь. – На случай, если мы больше не увидимся, – желаю приятно провести время за ланчем.

* * *

Всего собралось человек двадцать гостей. Блестящая выставка ухоженных бакенбардов, набриолиненных волос, шелковых шляпок, бриллиантовых подвесок и золотых цепочек для часов. Все уже сидели за столом, угощаясь сельдереем, крекерами и пирожками из отрубей. Тихонько гудела вежливая светская беседа. Миссис Хукстраттен вошла вместе с Чарли. Все разом оставили в покое ножи для масла и стебли сельдерея, уставившись на Чарли острыми, проницательными глазами. Чарли поспешно оглядел гостей, пробормотал извинения и опустился на почетное место по правую руку от миссис Хукстраттен. У стола прислуживали две девушки, принадлежавшие к штату Санатория, в синих чепцах и накрахмаленных платьях. Разливали фруктовые соки и воду из источника Санатория. Повсюду папоротник, лианы, цветы, экзотическая зелень – джунгли прижились в штате Мичиган. Чарли нервозно улыбнулся соседу напротив и отряхнул какую-то ниточку, приставшую к лацкану своего недорогого, но вполне приличного синего саржевого костюма.

Его представили гостям. Мужчина справа от Чарли оказался судьей из Детройта, далее сидела избавившаяся от грима и нарисованных усов миссис Тиндермарш. Напротив Чарли разместились мистер Филпот, начальник полиции из Балтимора, и миссис Филпот, крошечная сморщенная женщина, чья кожа больше всего напоминала лист старой газеты. Улыбка у нее была неестественная, резиновая. Слева от этой дамы – массивная глыба с красным лицом и оттянутыми назад ушами (имя Чарли не разобрал) – этот человек принадлежал к Мичиганской Ассоциации Исправительных Заведений. За ним (и на этом по законам этикета представление завершалось) сидела миниатюрная графиня, вся в драгоценностях, и рассуждала о проблемах работы кишечника.

Чарли улыбался всем и каждому, сообщая, что занимается производством готовых завтраков. Но почему в их глазах что-то мерцало, когда они задавали этот в общем-то рутинный вопрос, почему здесь собралось такое количество людей, имевших отношение к юриспруденции? Совпадение? Или здесь и в самом деле надвигается нечто ужасное, грозное, роковое? Да нет же. Он сам себя накручивает. Самые обычные миляги, помешанные на правильном питании. Расстроенные желудки, отказавшиеся работать кишки. Служители закона – ну и что же? Просто не стоит предлагать им делать капиталовложения. Учесть это обстоятельство, и все будет в порядке.

Девушки внесли суп. Чарли погрузился в беседу с Филпотами о сравнительных достоинствах различных готовых завтраков, но тут, взглянув в дальний конец стола, заметил знакомую фигуру. Нескладный, чересчур тщательно одетый, чуточку косоглазый тип с непокорной прядью волос на лбу. Это же Уилл Лайтбоди собственной персоной! Неплохая встряска – столкнуться с ним лицом к лицу после столь бурного разговора с его супругой! Однако Чарли мог бы заранее догадаться, что ему предстоит эта встреча. Он неуверенно кивнул Лайтбоди. Как поступит Уилл? Неужели в довершение всего потребует свою тысячу долларов? Уилл словно его и не узнал. Чем-то озабочен, погружен в свои мысли, словно на другой континент перенесся. Сперва Чарли вознамерился избегать Уилла, когда гости поднимутся из-за стола, но это было бы бессмысленно. Наверняка миссис Хукстраттен пригласила его из-за прежнего знакомства по Петерскиллу. Придется делать хорошую мину при плохой игре.

Во время перемены блюд – на второе по традиции подавали вареный картон и полусырые овощи – Чарли испытал очередное потрясение. Даже не очередное, а самое сильное: напротив Уилла Лайтбоди, в дальнем конце стола, где его до тех пор заслоняли трудолюбивые руки и жующие челюсти травоядных гостей, Чарли разглядел прямую, слишком хорошо ему знакомую фигуру Букбайндера. Букбайндер! Что он-то здесь делает, во имя Господа? Ответ, слишком страшный, чтобы облечь его в слова, уже растекался ядом по венам Чарли. В ужасе и растерянности он обернулся к миссис Хукстраттен.

– Тетя! – взмолился он. – Тетушка! – Но она отвернула лицо. Он видел только, как дрожат ее губы. Надо выбираться отсюда, выбираться как можно скорее.

Слишком поздно!

Как раз когда гости вдумчиво обсасывали последние кусочки поданной пищи и девушки в синих чепчиках убирали со стола обеденный сервиз, освобождая место для десерта, в дверь, ведущую в оранжерею из холла, торжественно вошел сам генерал-недомерок в белом костюме, постановщик этого спектакля, Шеф, повелитель, в сопровождении шести одетых в белое прислужников и некоего хорька с покатыми плечами. На груди у хорька красовался полицейский значок, его правая рука небрежно поигрывала дубинкой. Было ясно, зачем он явился. Чарли оцепенел. Оставалось еще два выхода – через мужской гимнастический зал и через женский, но санитары уже перекрыли их. Оцепеневший, не отводя взгляда от скатерти из страха встретиться с кем-нибудь глазами, Чарли все больше съеживался, словно на него уже обрушился удар дубины. В этот момент он вспоминал, как впервые появился в этом городе, вышел из поезда, распираемый жалкими, наивными мечтами и надеждами, вспоминал, как надрывался в подвале Букбайндера, как околачивался по улицам, увешанный рекламными щитами, как поднимал вместе с Бендером бокал «Отар-Дюпюи» в роскошном гостиничном номере «Таверны Поста». «И вот чем все это закончилось, – думал он. – Вот чем все закончилось».

– Добрый день, друзья мои! – Доктор сиял и потирал руки, похожий на рабочего, готового приступить к любимому делу. Он прошел вдоль всего стола, развернулся. – Желаю вам весело провести праздник, прошу вас насладиться всей программой увеселений, запланированной на вторую половину дня, включая пение хором и фейерверк вечером. Благодарю вас за то, что вы согласились присутствовать на ланче, который я попросил организовать миссис Хукстраттен, и надеюсь, что вы сочтете его не только приятным для желудка, но и поучительным. И, разумеется, я должен поблагодарить саму миссис Хукстраттен за помощь в осуществлении моего плана. Я знаю, это далось ей нелегко в силу обстоятельств, о которых вы сейчас узнаете.

Всплеск аплодисментов в честь миссис Хукстраттен, но она едва их услышала. Закусив губу, сцепив руки на коленях, она отвернулась от Чарли.

Чарли так внимательно рассматривал свою тарелку, что мог бы уже с закрытыми глазами воспроизвести каждый штрих ее узора. Он не шевелился. Запах, заполнявший это помещение, парализовал его. Сырой, тропический запах, запах разложения, гниения, гибели, предательства, умирающей надежды. Больше ничего Чарли не ощущал. Рыдания душили его, ему не хватало воздуха.

Доктор приплясывал на носках, кружился, изображал какие-то пируэты. Как он наслаждался! Вот он уже стоит напротив Чарли, рядом с широкоплечим, задумчиво кивающим Филпотом, начальником балтиморской полиции. Соединил ладони горкой:

– Среди нас находится, – провозгласил он, – обманщик и преступник наихудшего сорта, человек столь бессовестный и подлый, что я решил выделить время из моего чрезвычайно насыщенного расписания и созвать это собрание, дабы поймать его, уличить и предостеречь вас всех от него и ему подобных.

Он сделал паузу, не сводя глаз с Чарли.

– Этот человек способен нарушить любой из основополагающих принципов человеческих взаимоотношений. Он обманул свою покровительницу, миссис Амелию Хукстраттен – женщину, которая спасла его от нищеты и унижений, обеспечив ему еду, одежду, дав образование, которая помогла ему встать на ноги. Этот человек не колеблясь, мошеннически выманил деньги у нашего мистера Лайтбоди, образцового пациента, самого доброго и доверчивого человека, какого только можно себе вообразить – он сделал это, предварительно ослабив его способность к сопротивлению алкогольными напитками, которые тайком пронес в наше учреждение, вопреки самым священным для нас запретам… Этот человек глазом не моргнув обманул сотни бедных, честных, добросовестно трудящихся бакалейщиков нашего штата, он, можно сказать, украл огромную сумму в тридцать пять тысяч долларов у наиболее почтенных жителей этого достойного и прогрессивного города, нашего Бэттл-Крик. И самое ужасное – он подорвал доверие общества к нашей великой и самоотверженной борьбе за спасение американских желудков, за обеспечение всем и каждому полноты жизни и долголетия, на которые все мы имеем полное право. Даже убийство не сравнится с этим!

Доктор все больше распалялся, его голова качалась из стороны в сторону под бременем горя и гнева, скорби и возмущения.

– Говорю вам, леди и джентльмены, это – самая опасная форма цинизма, нигилизма, уголовного преступления, это, без преувеличения, худшая из опасностей, грозящих ныне Америке!

Чарли онемел, оглох, все органы чувств, все ощущения в нем умерли. Болевой порог перейден. Он повесил голову, съежился и молился об одном: пусть это наконец кончится. Он мечтал о наручниках, об отрезающем от мира грохоте железной двери.

– «Иде-пи», – произнес доктор, и это название, так радовавшее Чарли когда-то, которым он гордился, в устах обвинителя прозвучало как презрительная кличка. – «„И-де-пи" Келлога». Кто-нибудь из вас слышал о нем? Нет? И прекрасно. Хотел бы я, чтобы и миссис Хукстраттен, мистер Лайтбоди и хорошо знакомый нам мистер Бартоломью Букбайндер могли бы сказать о себе то же самое. Хотел бы и я сказать это о себе. Да, даже я. Потому что этот подлый и порочный индивидуум – теперь я готов произнести его имя и первым укажу на него обвиняющим перстом – мистер Чарльз П. Оссининг, позорно сидящий перед вами, – этот человек попытался даже меня впутать в сеть обмана и мошенничества, бесстыдно используя имя моего злосчастного приемного сына, чтобы шантажом принудить меня «вложить» деньги в его фиктивную компанию по производству готовых завтраков. По-моему, это совершенно возмутительно, леди и джентльмены. По-моему, это мерзко, низко, преступно.

За столом поднялся шум – грозный, обвиняющий. Миссис Хукстраттен всхлипывала, уткнувшись в салфетку.

– Тетушка! – прошептал Чарли, безнадежно взывая к ней. – Помогите мне, пожалуйста, я не… Простите меня, простите!

Амелия открыла лицо, и Чарли с трудом узнал ее. Мокрые глаза, раздувшиеся ноздри, мгновенно постаревшее скорбное лицо.

– Фабрика! – выдохнула она, и все гости разом обернулись к ним. – Твои письма… Как ты мог так обойтись со мной? Скажи, что я сделала, чем я это заслужила? Скажи мне!

Чарли окинул собравшихся растерянным взглядом.

– Это не я – это Бендер! – вскричал он. – Это Бендер сделал, Бендер!

Доктор навис над ним, вклинившись между Чарли и миссис Хукстраттен, как бы защищая ее своим телом.

– Ваш сообщник, сэр, в настоящий момент заключен под стражу в Детройте, как сообщил мне судья Беренс, и он не уйдет от заслуженного наказания, – суховато произнеся эти слова, доктор обернулся к присутствующим.

Судья бросил злорадный взгляд на Чарли, а его жена приподняла в усмешке верхнюю губу.

– Я – человек гуманный, – возвестил доктор после некоторой паузы. Все это время он успокаивающе поглаживал трясущиеся плечи миссис Хукстраттен. – Я верю в то, что преступник может исправиться, и в то, что человек – совершенное творение природы. Однако, – доктор ударил себя по лбу, – однако некоторые вещи потрясают меня до глубины души. Этот человек – поверьте мне, я не хочу, чтобы вы тратили на него ваше драгоценное время больше, чем это необходимо, – этот человек, Чарльз П. Оссининг, представляет собой такую угрозу для всех наших добрых дел, он настолько извратил то, чему я посвятил свою жизнь и все мои силы, что я не могу найти в своем сердце ни капли жалости для него.

Воцарилось молчание. Доктор завершил речь. Миссис Хукстраттен, предательница, плакала в его целительных объятиях, прерывисто всхлипывая. Над их головами листья пальмы разрывали полосы света, чужеземные лианы свивали петли и кольца. Гости застыли. Чарли переводил жалобный взгляд с одного лица на другое. Это все Бендер виноват, неужели они не понимают? Но на лицах он видел лишь ненависть и презрение.

– Билл! – строго прозвучал в тишине голос доктора. Человек со значком полицейского выступил вперед. Чарли почувствовал, как какая-то сила отрывает его от кресла, словно издали ощутил холодное прикосновение стали к запястьям и услышал – будто со стороны – резкий щелчок наручников. Казалось, это кого-то другого разоблачили, вывели на чистую воду, унизили и растоптали на глазах у публики. Доктор Келлог стоял наготове, на губах – торжествующая усмешка.

– Забирайте арестованного, – произнес он. – Позаботьтесь, чтобы он был наказан по всей строгости закона.

 

Глава девятая

Фейерверк

Уилл впал в депрессию. Очередной праздник, а он все еще здесь, в Санатории, все так же мучается, так же одинок, далек от своей жены. Элеонора отправилась наблюдать за птицами. Это уже что-то новенькое: «наблюдать за птицами». С ней эта корова и, разумеется, Беджер. Эти трое практически неразлучны, хотя Уилл никак не мог постичь, какая сила притягивает их друг к другу. Беджер – все равно что заноза под ногтем, а Вирджиния Крейнхилл просто глупая уродина. Наблюдать за птицами! Он бы не удивился, если б выяснилось, что они прихватили с собой и того доктора, который массирует матку. Ему ведь тоже надо отдохнуть, как и всем остальным. Пальцы, наверное, уже до суставов стерлись, а? Шуточки, жалкие шуточки. Больше ему ничего не остается.

Уилл лежал на своем физиологическом ложе в своей физиологической комнате на пятом этаже Санатория, уставившись в физиологический потолок. Где-то там, в другой жизни, играл оркестр, кричали дети, женщины заворачивали в бумагу бутерброды, а мужчины собирались группками, болтали, метали подкову, пили пиво в память о погибших за единство Штатов и о жертвах Испанской войны. Цветы, бабочки, прыгающие от радости собаки, запах сосисок, разрубленных на четвертинки цыплят и моллюсков, запекаемых на открытом огне, пение птиц, удары по мячу, тепло, исходящее от нагретой солнцем травы, холодный изгиб подковы в ладони. А здесь – лишь клизмы да кресс-салат.

Господи, как же ему плохо. Сестра Грейвс (он больше не называл ее «Айрин» – к чему?) уехала, отправилась куда-то со своим увальнем-женихом. Будут плавать, кататься на велосипеде, гулять, валяться на лужайке, расстелив одеяло. Думать об этом – мучительная пытка, но Уилл не мог удержаться, он воображал их в объятиях друг друга в пятнистой тени деревьев. Они придумывают имена своим будущим детям, считают цыплят и коров, вспаханные и засеянные борозды, а потом целуются, прикасаются друг к другу, шепчут о тайных желаниях под нежный, вибрирующий гул насекомых. И с ним это когда-то было, когда Уилл и Элеонора были влюблены друг в друга, задолго до повидла от Грэма, правил пережевывания пищи и утраты дочери. Сейчас сестра Грейвс наслаждается этой золотой порой, впитывает в себя ласку солнца, постепенно созревающий день, жизнь, а ему пришлось в одиночестве любоваться убийственной мелодрамой, посвященной мужу-мясоеду (увы, он слишком хорошо понимал, с кого списан этот персонаж), а сразу же за пьесой последовал и впрямь роковой ланч.

Этот ланч тоже лег тяжким бременем на душу и на желудок Уилла, терзая его так, как и не снилось авторам пьесы. Ничего хорошего нет в подобном издевательстве над человеком, как бы этот человек ни был виновен. Келлог довел Чарли до того, что бедный малый едва не плакал. С наслаждением позволил ему доиграть роль, а шеф полиции уже дожидался за кулисами с дубинкой и наручниками наготове. Грустно! Чарли оказался вором, обманщиком, мошенником, он выманил у Уилла тысячу долларов. Но Уилла угнетала не столько потеря денег, сколько мысль, что Чарли с самого начала наметил его в жертву, с той самой минуты, как они с Элеонорой подсели к нему за стол в поезде. Это было по-настоящему больно. Ему нравился Чарли, нравился его беззаботный смех и его уверенность в своем бизнесе, нравилось, что Чарли – нормальный, обычный человек, существо, вкушающее мясо, пьющее пиво и наслаждающееся табачным дымом, а не аскет из Санатория. Кроме Хомера Претца и мисс Манц, которым Уилл готов был почти позавидовать, Чарли оставался его единственным другом. Вернее, казался другом.

Уилл был погружен в эти печальные размышления, когда на пороге его комнаты появилась сестра Блотал. Угрюмо и решительно она занялась приготовлением послеобеденной клизмы.

Уилл вновь перебирал цепочку событий, приведших его сюда, в эту комнату, старался понять, каким образом он согласился участвовать во всем этом, почему лишился воли и решимости, утратил исконное право всякого человека самому распоряжаться своим телом и его функциями. Он чувствовал, что превратился в проститутку в этом борделе-Санатории, в игрушку для доктора Келлога. Эта сестра – только посмотрите на нее – отпетая дура, идиотка, грубая, необразованная, во всех отношениях намного ниже его. Лайтбоди ненавидит ее и все, что стоит за ней, и тем не менее – в тысячный раз он собирается лечь на живот и предоставить себя в ее распоряжение, чтобы она могла совершить это грязное, омерзительное надругательство над ним, над его личностью. Куда он попал? Что с ним сделалось?

Ах, ведь у него было оружие, с помощью которого он мог отбиться от всех – от Блотал, Флетчера, Линнимана, Келлога и прочих. Билет на поезд. Возможность уйти отсюда, уехать. Меч, пролагающий путь к свободе. Он бы пустил его в ход, прямо сегодня, если б не одно обстоятельство: билет ничем уже не мог ему помочь. После того, что произошло на озере Гогуок, он не мог уехать, если Элеонора не согласится уехать вместе с ним. А была ли у него хоть малейшая надежда на это?

– Итак, мистер Лайтбоди, будьте умницей, пройдите сюда, – позвала няня Блотал, выглянув из ванной, похожая на неведомое животное, вынырнувшее с болотного дна. В мясистой руке была зажата клизма. Таков был расклад сил: няня Блотал приглашала его, а Уилл лежал, распростершись на кровати под бременем своей скорби. И в этот момент зазвонил телефон. Громкий, требовательный звонок поднял Уилла с постели. Он остановил няню резким окликом:

– Не трогайте – я жду звонка!

Он и в самом деле ждал звонка. Вопреки самому себе, вопреки своему характеру и к своему глубочайшему стыду Уилл договорился об этом звонке с водителем машины, который отвозил Элеонору и Вирджинию «посмотреть на птичек».

– Да? – выдохнул он в трубку.

Голос на другом конце провода звучал так громко и отчетливо, что казался более реальным, чем присутствие сестры Блотал – а та стояла совсем рядом, нетерпеливо нахмурившись.

– Это насчет поездки, которой вы интересовались. Уилл с трудом глотнул воздух. Повернулся спиной к сестре и склонился над трубкой.

– Да?!

– Ну, сначала явились эти две леди, о которых мы говорили, и к ним уже у выхода из Санатория присоединился мужчина, джентльмен с рыжими волосами, который так и не закрывал рта всю дорогу туда…

– Куда? Куда они поехали?

– Ну, во-первых, должен вам сказать, это еще не вся компания – там был еще один.

Еще один. Два коротких слова вновь ударили Уилла в наболевшее место. Бессознательно он потянулся рукой к шраму на животе. Он понимал уже, что его ждет, знал это так отчетливо, словно перечитывал знакомую книгу.

– Другой джентльмен, с виду иностранец. Монокль в глазу и ходит, точно ему палку в зад воткнули, уж извините за выражение. Он ждал нас возле особняка на Джордан-стрит.

Уилл спиной чувствовал сверлящий взгляд сестры Блотал. Он прикрыл рукой затылок, словно защищаясь от этого взгляда.

– Мистер Лайтбоди, все готово, – проворчала она. Полуобернувшись к ней, Уилл выдавил из себя:

– Одну минуту! Одну минуту, черт побери! Где они? – рявкнул он в трубку.

– Знаете Каламазу-роуд? К западу, примерно в пяти милях от города? Они попросили высадить их у милевого столба, и я видел, как они шли через поле, должно быть, направлялись к реке. У них с собой была корзинка для пикника, так что я думаю, именно это они и затеяли.

Уилл оборвал разговор, бросив трубку. Очень хорошо. Он поднялся со стула, кровь барабанной дробью гремела в ушах. Проверил наличие бумажника, потянулся за пиджаком и шляпой, и тут на его пути вновь возникла сестра Блотал. Уилл был в отчаянии, он должен был спешить изо всех сил, а она стояла перед ним, огромная, как пароход, как нерушимая скала. Физиологическое препятствие весом в сто восемьдесят фунтов.

– Я говорю – все готово! – повторила она.

– Не сейчас! – крикнул Уилл, натягивая пиджак. – Это срочно! – И бросился к двери.

Сестра Блотал не допускала никаких капризов. Она переместилась к дверям, преградив ему путь. Руки сложены на груди, на лице решительное выражение: никаких исключений для вас сделано не будет.

Уилл остановился, дрожа от гнева, ярости, нетерпения.

– С дороги! – рявкнул он.

Пальцы сестры Блотал крепче сжали горлышко клизмы. Глаза плоские, тупые, без блеска, без капли сочувствия.

– Извините, – возразила она.

Перед ним стояла женщина. Хотя она мало напоминала женщину внешне, но все же это – хрупкое создание, представительница слабого пола, который любой джентльмен обязан беречь и защищать. Но в разыгравшейся сцене не оставалось уже места для вежливости и приличных манер.

– Нет, это вы меня извините! – заревел Уилл, всем весом обрушившись на вытянутую, преграждавшую ему путь руку. Клизма будто взорвалась, разбрызгивая во все стороны горячий парафин, воду и сыворотку. Сестра Блотал отлетела в угол, словно кегля, в которую угодил шар. Уилл даже не остановился. Он слышал за спиной удар и грохот, что-то обрушилось, но Уилл уже нырнул в коридор, его плечи были наклонены вперед, он обходил кресла-каталки и магнатов в мягких тапочках, крепко сцепив зубы, удерживая внутри крик: «Элеонора!»

И вот уже холл, нагретые солнцем ступени, круговая дорожка у подъезда, кэб.

– Каламазу-роуд! – крикнул он кучеру, захлопывая за собой дверцу с такой силой, что коляска закачалась на рессорах. Он вышел из себя, обезумел, был способен на убийство. Езда в кэбе не способствовала успокоению. Лошадь, казалось, с трудом стоит на ногах, а уж вперед и вовсе не подвигается. Кучер – тот самый упрямый маленький гном, который возил его в прошлый раз, когда Уилл пытался шпионить за своей женой, – не желал торопиться, сколько бы денег Уилл ему ни предлагал.

– Когда доедем, тогда и доедем, – приговаривал он, сплевывая для убедительности.

Наконец кэб остановился, но Уилл, измученный жарой и тревогой, не сразу это осознал. Кучер ни словом не предупредил его. В какой-то момент казавшегося бесконечным путешествия коротышка будто случайно натянул поводья, и кэб перестал двигаться. Мгновение Уилл пребывал в растерянности. Он сам еще не знал, что будет делать дальше, к чему побуждает его ярость, вскипевшая в крови при мысли о Беджере и об этом безымянном, украшенном моноклем шарлатане, практикующем массаж матки на его законной жене. Уилл не шевелился, пока кучер не заговорил с ним:

– Собираетесь весь день просидеть тут, приятель? – произнес он, чрезвычайно аккуратно и метко сплевывая в пыль между задними ногами лошади. – Или я ошибаюсь, и не вы только что так спешили?

Уилл вышел из кэба, ступил на мягкую темную землю на обочине дороги, расправил галстук и воротник и расплатился с кучером. Перед ним открывались широкие поля, ряд деревьев, скругленные холмы, словно шерстью обросшие темным, неподвижным кустарником. Это место ничем не отличалось от любого другого участка пути.

– Это здесь? – спросил Уилл.

Кучер молча ткнул пальцем куда-то в сторону. Сперва Уилл ничего не мог разглядеть в гуще высокой травы и кустов, поднимавшихся из грязи до самых его колен. Потом увидел: вот он, милевой камень, плоский осколок скалы, сплошь опутанный растительностью:

Каламазу, 201 Бэттл-Крик, 5

– Подождете меня? – спросил Уилл, оглядев поле и искоса пытаясь заглянуть в глаза кучера.

– Еще бы! – подтвердил коротышка, с кислой гримасой, словно лимон в соковыжималке. – Ясно дело, приятель, подожду.

Уилл с притворной бодростью махнул ему рукой, перелез через ограду и зашагал по полю, злясь на сорняки, цеплявшиеся за его брюки и засыпавшие отвороты пыльцой. Не прошел он и ста ярдов, как за спиной у него раздался какой-то шум. Обернувшись в тревоге, Уилл увидел, как его коляска, громыхая всеми сочленениями, развернулась и медленно направилась обратно по дороге в Бэттл-Крик. С минуту он тупо смотрел ей вслед, точно впервые в жизни увидел экипаж, прислушивался к протестующему скрипу рессор, следил, как кэб аккуратно переваливает через канаву. Внезапно он ощутил прилив столь неистовой ярости, что готов был стащить этого недочеловека с его высокого сиденья и душить, покуда у того язык не разбухнет в глотке и лицо не почернеет. Вот только как до него добраться? Уилл хотел было крикнуть, но отказался от этого намерения, чтобы не выдать своего присутствия: вполне возможно, что Элеонора и вся компания расположились на одеялах за той линией деревьев. Он ничего не мог поделать – оставалось лишь растерянно глядеть вслед исчезающему вдали экипажу.

Ладно, не все ли равно, каким образом он доберется назад и доберется ли вообще? Его интересовала лишь Элеонора. Она где-то здесь, в кустах, с Беджером и врачом, который массирует матку! Во рту у Уилла пересохло, сердце отчаянно билось, в носу щекотало. Он упорно пробирался вперед, опустив голову, стараясь не сбиться с дыхания, преодолевая жару и аллергию на запах пыльцы, накрывшей эту местность подобно густому облаку, прочесывал тимофеевку и клевер в поисках хоть какой-то приметы. Тот ли путь он избрал? И вообще – в том ли месте он ищет? Что, если они перешли дорогу в противоположном направлении? Уилл приостановился, утер пот со лба, оглянулся в тревоге, прислушался, надеясь различить хоть какой-нибудь шорох. Вокруг царила тишина.

Добравшись до линии деревьев – это были сосны, посаженные для защиты поля от ветра, – Уилл наконец нашел то, что искал. Здесь, несомненно, кто-то недавно прошел. Осталась отчетливая дорожка, даже две дорожки, там, где примялась высокая трава; калитка на стыке двух оград из нетесаного дерева осталась открытой. Вот оно, доказательство, очевидное, реальное свидетельство обмана. Какое уж там наблюдение за птицами! Элеонора солгала ему, а он все еще не понимал, что это значит и что он должен делать. Но, осторожно пробираясь через калитку, он уже знал, что обязан что-то предпринять, что-то решительное, драматичное. Отступать некуда.

Солнце пекло спину. Насекомые мельтешили в воздухе. Уилл потер глаза, приглушенно чихнул и снова пустился в путь. Через пятьдесят шагов впереди блеснула река, едва заметная среди ветвей еще одной неровной линии деревьев. Уилл затаил дыхание, он внимательно глядел себе под ноги и крался по открытой местности, словно индеец с томагавком. Ну-ка, что там такое? Левее, за стволом березы, что-то движется или просто шевелится?

Уилл согнулся и, прижимаясь к шелковистой коре берез, стал продвигаться вперед еще осторожнее, шаг за шагом, все ближе и ближе туда, где что-то двигалось, то обнаруживаясь в просвете между листьями, то вновь исчезая в тени. И наконец эта фигура полностью предстала перед ним. Теперь Уилл различал подробности: мужчина, стоит к нему спиной, обнаженный мужчина, его правая рука и плечо ритмично движутся, рука плотно прижата к телу, как будто он… как будто он… Но Уилл так и не догадался, какая картина откроется его глазам в следующий миг. Никогда, в самых страшных снах, в самом безумном порыве воображения такое привидеться не могло. Он застыл на месте.

На берегу реки было двое мужчин и две женщины, все четверо – совершенно обнаженные, полностью. Женщины опрокинулись на спину, опираясь на бревна, подложенные под них на уровне талии. Один из мужчин стоял между ними, его голый зад был обращен как раз к тому месту, где прятался Уилл. Вытянутые в стороны руки мужчины находились глубоко между бедер каждой из женщин. Другой мужчина – Беджер – стоял вплотную за спиной первого и занимался мастурбацией. А женщины? Одна из них, та, что справа, – Вирджиния Крейнхилл. Большие загорелые соски расползлись чуть ли не во всю грудь, глаза прикрыты, лицо искажено экстазом. Вторая женщина – Элеонора.

Элеонора. Его Элеонора. Его жена. Его любовь. Движущаяся ладонь «доктора» внедряется в нее, соски напрягаются, веки плотно сомкнуты, и она стонет – стонет, точно животное! Уилл не мог перенести это зрелище. Что-то рвалось ка волю, что-то примитивное и страшное. Руки сами нашарили в траве оружие, оружие неандертальца, палку, дубину, жесткое шероховатое орудие убийства. Палка пришлась по руке, к концу она сужалась, словно бейсбольная бита, удобно ложилась в руку. Мгновение – и Уилл бросился вперед.

Две пары испуганных глаз – Элеонора, Вирджиния. Он налетел на Беджера сбоку, нацелил удар на мерзкую вздувшуюся, набухшую плоть между ног, поросль рыжих волос, среди которых прятались родинки и бородавки. Удар! В яблочко! Теперь представление оживилось музыкальным сопровождением, поросячьим визгом, исполненным ужаса и боли, а бита уже била по тевтонским ягодицам, лупила изо всех сил. «Доктор» резко обернулся – и очередной, направленный выше удар попал ему точно в переносицу. Серебристый диск монокля улетел в реку, описав подсвеченную солнцем дугу. Вирджиния Крейнхилл завизжала так, что Уилл готов был врезать и ей, готов был молотить и ее, пока не хлынет кровь, но все же ему удалось сдержаться.

Беджер корчился на земле, между кулаками, тесно прижатыми к паху, расцветал кровавый цветок. Специалист по массированию матки опустился на корточки, держась за лицо. Вирджиния Крейнхилл, скованная собственной плотью, продолжала вопить. Уилл не произносил ни слова. Он стоял над ними, переводя дух, слегка придерживая пальцами дубинку. Он смотрел на Элеонору. Элеонора не кричала, не визжала, не трогалась с места. Но что-то новое появилось в ее глазах, никогда не виданное: страх. Она боялась его. Боялась его взгляда, боялась дубины в его руках, она была напугана тем, как внезапно все переменилось. Взгляд Элеоноры перебегал с Беджера на маленького шарлатана, на Вирджинию и вновь возвращался к мужу. Она смотрела на него со стыдом и болью, в ее взгляде читались мольба и обещание, но больше всего это новое, только что появившееся чувство – страх. Уилл бросил дубину в грязь.

– Собери свою одежду! – приказал он и, не дожидаясь ответа (его мысли обгоняли слова), схватил Элеонору за запястье, поднял ее одежду – панталоны, платье, чулки, обувь, шляпу, – прижал весь ворох к груди и потащил ее, босую, обнаженную, обратно на тропу, мимо той березы, прочь отсюда.

Они отошли уже ярдов на сто. Он не обращал внимание на то, что творилось с ее босыми ногами – пусть хоть до крови их обдерет. Наконец Уилл бросил одежду наземь и приказал Элеоноре одеться.

– Прости меня, Уилл, – шептала она, наклоняясь за одеждой. Волосы упали ей на лицо, тело, изящное, покрытое сплошным загаром, казалось золотистым, как спелый плод. – Мне так стыдно.

Уилл не хотел ничего слышать, не хотел ничего знать. Ярость, унижение – никогда он не испытывал ничего подобного. Но на этот раз он не допустит, чтобы эта боль обосновалась у него в желудке. Ни в коем случае. Издалека все еще доносились вопли Вирджинии Крейнхилл. Лучи солнца разрывали тень. Уилл удерживал гнев где-то в глубине глотки, выталкивал его в рот, жевал, точно резинку.

Элеонора поспешно одевалась. Она не решалась поглядеть ему в лицо, она спешила изо всех сил, она очень старалась. Вопреки самому себе, вопреки своему ужасу и отвращению и неистовой, пенящейся волне ревности, разъедавшей его душу, подобно кислоте (никогда больше он не притронется к этой женщине, никогда в жизни!), наблюдая за ней, Уилл ощутил нарастающую эрекцию, более сильную, чем вызывали у него выписанный по почте электрический пояс или грудастая сестра Грейвс. Ноги – он сосредоточил взгляд на ее ногах – Элеонора оперлась сперва на одну ногу, проскальзывая в панталоны, затем на другую, груди раскачивались под действием силы тяжести, пока ткань платья не облекла их – под платьем она больше ничего не носила, и это еще больше возбудило Уилла.

– Я не знаю, что на меня нашло, Уилл, – заговорила она, по-прежнему отводя взгляд, разглаживая складочку у талии, одергивая воротник. Голос глухой, мертвый. – Freikorper Kultur, разновидность терапии, а оказалось все так ужасно, так ужасно… – ее голос пресекся. Глаза наполнились слезами.

Уилл остановил ее. Взял за руку – на этот раз ласково, очень ласково.

– Не будем говорить об этом, – произнес он, задыхаясь. Деревья склонялись над ними, похожие на необычных живых существ – руки, пальцы, листья. – Мы никогда не будем говорить об этом, никогда, – повторил он и повел ее по тропе, прочь из леса.

* * *

В эти же минуты на другом конце Бэттл-Крик Чарли Оссининг, горестно съежившись, сидел на крыльце белого с серым деревянного особняка шерифа Уильяма Фаррингтона. Его, как и всех остальных, согревало солнышко, но Чарли едва ли это замечал. Его руки были скованы спереди наручниками, голова склонена, словно в молитве, он упорно глядел себе под ноги и видел только толстые черные подошвы ботинок двух помощников шерифа, стоявших по обе стороны от него, и муравьев, медленно ползших по ступеньке. Минута уходила за минутой, Чарли все глубже погружался в себя. Он мог думать только о побеге, и его разум, и тело были сосредоточены на этом, вопреки всем обстоятельствам, вопреки полной невозможности спастись. Если бы только помощники шерифа, мужчины с открытыми лицами, смущенные, кажется, почти так же огорченные этой ситуацией, как и он сам, отлучились на минутку, выпить чашечку кофе, отведать пирога с ревенем у миссис Фаррингтон… Чарли смотрел на черные ботинки, смотрел на муравьев, а видел – как он мчится прочь, перепрыгивает через ограды, сворачивает в темные переулки, только ветер свистит в ушах, и все – Бэттл-Крик, «Иде-пи», Келлог, миссис Хукстраттен – все, что случилось с ним, остается далеко позади. Он едва не вскочил на ноги, но сдержался – у него будет в лучшем случае один-единственный шанс. Главное – не упустить его.

Шериф Фаррингтон за дверью внутри дома разговаривал по телефону, договаривался о транспортировке Чарли в тюрьму графства в Маршалле. Это место было хорошо знакомо Чарли благодаря общению с Джорджем: две камеры без окон, тяжелые железные двери, грохот которых объявляет окончательный приговор. Он слышал голос шерифа, спокойный, с деревенской растяжечкой. Помощники шерифа не произносили ни слова.

Когда Чарли наконец поднял взгляд – от скуки и томления, а также потому, что, вопреки безнадежному выражению, которое он сохранял на лице, чтобы усыпить бдительность своих стражей, он все же не хотел упустить какую-либо неожиданную возможность, – первое, что он увидел, было лицо мальчика, смотревшего на него из соседнего двора. Мальчику было на вид шесть или семь лет, его нарядили в чистую белую накрахмаленную рубашку, вельветовые брючки до колен и в курточку из того же материала. Когда Чарли поднял взгляд, мальчишка не отвел глаза, и это опечалило преступника, унизило его так, как не удалось и самому Келлогу. Во что он превратился – в ярмарочное чудище, выставленное напоказ? Чарли отвернулся, вспоминая, как сам он в этом возрасте вместе с друзьями спешил в воскресный день после церковной службы к тюрьме, поглазеть, как выпускают подобранных за субботнюю ночь пьяниц – как упоительно и страшно было подобраться поближе к этим падшим созданиям, к этим преступникам, пошатывающимся, с отросшей за сутки щетиной, в провонявшей одежде, моргающим от дневного света. А теперь он сам превратился в нечто подобное.

Прошел час. Еще один. Шериф уже не разговаривал по телефону. В доме воцарилась тишина. Чарли заподозрил, что начальник решил вздремнуть. Дважды на пороге показывалась миссис Фаррингтон, с толстыми щиколотками, с обрюзгшим лицом, сведенным подозрительной гримасой, и предлагала полицейским «стаканчик холодной воды» и «стаканчик холодного лимонада» – и то и другое было принято с благодарностью. Наконец, примерно в четыре часа – Чарли мог только угадывать время, полицейские давно отобрали у него и часы, и чековую книжку, и кольца – к краю тротуара у дома подкатила открытая повозка, запряженная парой костлявых, однако норовистых с виду коней.

В тот же момент дверь особняка распахнулась и оттуда вынырнул шериф Фаррингтон. Он на ходу ухватил Чарли за руку, будто подобрал ведро по пути к колодцу, оторвал его от крыльца. Небольшой группкой они проследовали через лужайку перед домом: Чарли с шерифом впереди, помощники спешили следом.

Человек, державший поводья, был одет в ветхий пиджак, протершийся от старости по швам; на голове у него красовался цилиндр. Скорее всего, фермер, нарядившийся ради праздника. Он мрачно ьзирал на всю компанию из-под надвинутого на лоб головного убора.

– Айзек, – приветствовал его шериф, кивнув при этом головой, и возница, соблюдая ритуал, ответил кратко и односложно, также кивнув при этом:

– Билл.

Шериф подсадил Чарли на край повозки, тот из помощников, лицо которого напоминало зад одного из существ, чье пребывание более уместно на пастбище, подтолкнул Чарли в спину. Фаррингтон поднялся на козлы рядом с кучером, оба помощника вскарабкались в повозку, уселись рядом с Чарли на солому и вытянули ноги, вздыхая от удовольствия. Экипаж тронулся. Когда они отъезжали от дома, Чарли перехватил взгляд соседского мальчика – неподвижный, пристальный, терпеливый.

Над головой мелькали кроны деревьев. Тень гналась за ними по пятам, солнце то скрывалось в ветвях, то выглядывало вновь. На улицах пустынно, и слава богу. Как хорошо Чарли знал такие улицы, солидные спокойные ряды свежеокрашенных домов, мирную, размеренную жизнь в них. Он хотел для себя такого же благополучия, хотел иметь «даймлер», бильярд, женщину, похожую на Элеонору Лайтбоди – и что в этом дурного? Разве это преступление?

Повозка то наклонялась вперед, то запрокидывалась назад, скрипя рессорами, один раз Чарли основательно ударился копчиком и постарался переменить позу. Скованные руки мешали ему. Полисмены задремали. При одной мысли о том, что ему предстоит, Чарли почувствовал спазмы в желудке. На один страшный миг все представилось ему въявь: законники в маскарадных костюмах, разъяренные свидетели, тюремный сумрак, пустой и затхлый мир, ждущий его после отбытия срока. Кто поможет ему? Кто о нем вспомнит? Миссис Хукстраттен? Нет, на тетушку надежды больше нет, это очевидно. Он вспомнил, каким сделалось ее лицо в тот миг, когда она его предала, отреклась от него, отдала на заклание, словно их ничего не связывало, словно все общие воспоминания обратились в дурной сон. Ему не следовало лгать ей – теперь Чарли это понимал. Он должен был с самого начала, в тот самый момент, как она вышла из поезда, рассказать ей правду и возложить вину на Бендера.

Бендер! Сукин сын! Так, значит, они его все-таки схватили. Хоть какое-то утешение. Но как мог Чарли поверить ему? И зачем он не бежал, когда у него еще оставался шанс и деньги Уилла Лайтбоди, которых хватило бы на первое время? Остался, понадеявшись на миссис Хукстраттен – и вот к чему это привело.

Чарли бросил взгляд на согнутые спины и качающиеся головы Фаррингтона и траурного возницы. Те, как и полисмены, погрузились в прострацию, и Чарли подумал: спрыгнуть, спрыгнуть прямо сейчас, сию минуту, перемахнуть через край повозки и помчаться в наручниках по улице, как беглый раб. Либо его схватят, либо он упадет замертво, либо – вырвется на волю. Но он подавил в себе этот порыв.

Экипаж свернул на Лейк-авеню, запруженную транспортом – фермеры в колясках и на двуколках съезжались в город поглазеть на парад и фейерверк и принять участие в тех простых развлечениях, которых Чарли будет теперь лишен бог знает на сколько лет. Он попадет в тюрьму. Он – преступник. Фермеры и фермерские жены, поравнявшись с повозкой, старательно отводили глаза в сторону, словно даже взгляд на Чарли мог их замарать. Элеонора Лайтбоди смотрела на него как на мерзкое насекомое. Она знала, что надвигалось на него! А Келлог буквально ткнул его носом в грязь. Неужели обязательно было обставлять все таким образом? Старый козел не удовлетворился тем, что передал его властям – нет, ему надо было превратить все это в спектакль, в поучительное зрелище. Господи, как бы он хотел поквитаться с ним! Колотить по самодовольной, круглой, обросшей козлиной бородкой физиономии, пока с нее не слетит уверенность в собственном превосходстве, пока Шеф не упадет на колени, умоляя, плача, признав свое поражение…

Чарли не удалось помечтать всласть. Слева повозку начал обгонять автомобиль с высоким открытым сиденьем и горящими фарами – «кадиллак» цвета полуночной синевы. Раздался похожий на выстрел выхлоп. Водитель – мистер Рудольф Дженкинс из Альбиона, направлявшийся в город на концерт и фейерверк в Санатории вместе с затянутой в атлас и укрывшейся под шляпой с вуалью миссис Дженкинс, – не был виноват в том, что произошло. Такие вещи случаются – незначительное отклонение в составе топлива, слишком быстро или, наоборот, слишком медленно сработало зажигание. Внезапный, громкий, как выстрел в закрытом помещении, выхлоп и пламя, вырвавшееся из-под машины, заставили полисменов широко раскрыть глаза. Шериф инстинктивно наклонил голову, а фермер Айзек в поношенном пиджаке и цилиндре выронил поводья. В результате взбудораженные лошади резко развернулись, повозку подбросило на два фута над землей, и, описав дугу, экипаж обрушился на правое крыло новехонького «кадиллака», принадлежавшего мистеру Рудольфу Дженкинсу.

Еще несколько секунд – и все было кончено. «Кадиллак» врезался в декоративную каменную ограду на краю дороги, Дженкинсы и их вещи разлетелись по лужайке, а перевернутая вверх дном повозка осталась лежать на мостовой, колеса ее бестолково вращались в теплом чистом вечернем воздухе. Все, кто сидел в повозке, оказались погребены под ней – все, кроме Чарли. Наручники помешали ему ухватиться за что-нибудь в тот момент, когда повозка с разгону наткнулась на автомобиль, поэтому Чарли вылетел из нее и описал дугу в воздухе.

Он приземлился без малейшего для себя ущерба на густую траву ухоженной лужайки. С минуту он сидел, приходя в себя. Смотрел, как вращаются колеса, прислушивался к стонам Дженкинсов, видел дергавшуюся под перевернутой тележкой белую прищемленную руку в разорванном рукаве. С минуту – но не больше. Он поднялся на ноги и двинулся с притворной беззаботностью прочь. Руки сложил под пиджаком таким образом, чтобы цепь наручников, пересекавшая его грудь, могла сойти за посверкивающую цепочку от часов.

И что теперь?

Он свернул в переулок, ускорил шаги, взгляд Чарли метался от одного дома к другому – хоть бы двери не раскрывались, хоть бы к окнам никто не подходил. Нырнул в проходной двор, срезая путь, перемахнул через забор и выскочил на пустырь, заросший сорняками и полевыми цветами. Скорчился в зарослях, прижимаясь спиной к некрашеным доскам забора. Надо перевести дыхание и обдумать ситуацию.

Вдали звенел пожарный колокол. Еще несколько минут – и Фаррингтон вместе с помощниками выберется из-под обломков. Они отряхнут одежду, проверят, на месте ли у них зубы, пальцы, руки, ноги, уши – и обнаружат, что кое-чего все же не хватает. Поставят повозку на колеса и убедятся, что под ней Чарли тоже нет. И тогда все бесы вырвутся из ада: полицейские будут стучать в каждую дверь, они мобилизуют всю эту деревенщину, вольных стрелков, они вызовут на подмогу собак. У Чарли остается в запасе час, а то и меньше. Ему нужны деньги, одежда, укрытие. Вернуться в свое жилье он не может – миссис Хукстраттен наверняка выдаст его полиции, – нельзя приближаться и к вокзалу. Умнее всего – а он поклялся, что отныне не будет делать промахов, – было бы залечь на дно где-нибудь в городе, найти себе подвал, хлев, сарай, где стоит повозка. Надо еще как-то ухитриться снять наручники. Именно они сразу же выдают в нем преступника, из-за них отворачивались от него фермеры и фермерские жены. Если ему не удастся избавиться от наручников, можно с тем же успехом сдаться прямо сейчас.

Пожарный колокол звенел все ближе, пронзительный, настойчивый. Чарли слышал крики людей, спешащих к месту катастрофы. Пора уходить. Они начнут поиски с ближайших окрестностей, то есть с этого пустыря. Чарли поднялся на ноги, торопливо пересек пустырь и свернул в соседнюю улочку, стараясь не припустить рысцой. Какие-то фигуры выскочили ему навстречу, и Чарли застыл – но это были всего лишь мальчишки, мчавшиеся на призыв пожарного колокола. Ужасное мгновение; ему пришлось постоять, согнувшись, перемогая охватившую его панику. Когда ноги вновь стали повиноваться ему, беглец решился быстро пересечь широкую, усаженную деревьями улицу. Он встретился глазами со старухой, стоявшей напротив него возле лавочки. Старуха опиралась на метлу, высоко заколотые волосы напоминали шлем. Она пристально оглядела Чарли, будто рентгеном просветила. Чарли продолжал свой путь размеренным шагом, засунув кулаки под мышки, чтобы скрыть наручники, но и спиной он ощущал ее взгляд, провожавший его до конца квартала.

Ничего не выйдет. Чарли ощущал накатывающееся безумие – бежать, бежать, не слушать никаких резонов, бежать, быстро перебирая ногами, промчаться стрелой, ускользнуть, достичь свободы, укрыться в безопасности. Он ведь не может разгуливать по улицам города, будто человек-невидимка, – его схватят через десять минут. О чем он только думает? Скорее всего, эта престарелая дама уже кинулась к телефону. Он выглядит подозрительно – он сам это понимал: по лицу струится пот, к костюму прилипли ошметки травы и грязи, рукава пиджака болтаются, шляпа пропала – это самая верная улика, самая верная. Кто, кроме беглого арестанта, станет разгуливать по улице без шляпы? Чарли уже перешел на рысь, вертя головой направо и налево, пытаясь оглянуться через плечо, словно телка посреди бегущего стада. Он обречен.

И тут, на грани безумия, Чарли увидел впереди призрак спасения. Он уже терял власть над собой, еще минута – и он бы с воплями помчался куда глаза глядят. И тут он заметил нечто знакомое. Высокое, большое строение в пленке солнечного света, уходящая вверх лестница – на фоне неба она казалась профилем пирамиды. Что же это такое? Это место известно ему! Спеша, спотыкаясь, оглядываясь – нет ли кого поблизости, – Чарли добрался до угла. Перед ним высились развалины фабрики «Мальта-Вита».

Кирпичная громада, стены без крыши, накренившиеся балки, трехэтажные покрытые ржавчиной останки печей, трубы, торчащие за стволами деревьев, – ничего не изменилось с того горестного дня в ноябре, когда он стоял здесь, когда был вбит первый гвоздь в гроб, где покоятся теперь его надежды. Нет, кое-что все-таки изменилось. Перейдя опустевшую улицу, успокаивая колотящееся сердце, сдерживая шаги, стараясь ничем не выделяться – достойный горожанин на воскресной прогулке, – Чарли присмотрелся и понял, что развалины выглядят иначе, можно даже сказать – приятнее. И тут его осенило: весна. Обожженные огнем стены вызывали отвращение и страх, когда торчали из обнаженной почвы, свидетельствуя о тщете земных упований – теперь же их укрыли листья и почки, травы и плющ. Россыпь дикорастущих цветов украсила распахнутые двери, тонкие деревца проросли сквозь щели в полу помещения, служившего прежде для упаковки хлопьев. Шесть месяцев назад это место нагоняло тоску и до глубины души потрясло Чарли – теперь оно могло послужить ему убежищем. Философствовать было некогда – он скрылся за этими стенами и почувствовал себя в безопасности.

Он долго лежал на спине в объятиях сумрака, глядя, как ласточки влетают в гнезда, свитые в печах, и вылетают вновь. Сердцебиение пришло в норму, дневные тени сменялись вечерними. Здесь они не станут искать. Они будут искать на дорогах и в канавах, они окружат вокзал и депо, они будут рыться в мусорных кучах позади «Красной луковицы» и выставят пост возле ветхого домишки, где он жил в последнее время. А кто обратит внимание на эти руины? Кто вспомнит об их существовании? Самый Большой Маленький Город Америки предпочитает не замечать это бельмо на своем глазу, этот памятник поражения.

Сейчас Чарли в безопасности, но что же дальше? Руки закованы, до Нью-Йорка тысяча миль, ни документов, ни денег, ни часов, ни еды. Он уже проголодался, его внутренности сводил жестокий острый спазм. С утра он съел в «Таверне Поста» яйцо с гренками – мысли об ожидающем его блистательном будущем лишали аппетита, а ту набивку для матрацев, что подавали к ланчу, Чарли лишь поковырял вилкой. Ланч! От этого воспоминания пульс вновь участился, а к горлу подступил горячий комок. Как все изменилось с утра! Все, что представлялось чистым золотом, обратилось в навоз. Неужели только сегодня утром? Казалось, с тех пор миновали годы.

Солнце крепко держало беглеца в своих объятиях, нежило его, убаюкивало. Незаметно он задремал. Когда Чарли проснулся, ему показалось, что спал он недолго – солнце неподвижно висело над стеной. Вероятно, было около шести часов. Ничего не изменилось за это время. Он все так же закован в наручники, голоден, в бегах. Выйти отсюда можно будет лишь под покровом ночи и с одной только целью – забраться в какой-нибудь гараж и раздобыть молоток и стамеску.

Но что это?

Чарли прижался к земле. Затаил дыхание.

Голос. Человеческий голос, хриплый, срывающийся. Разговаривает сам с собой – нет, скорее поет:

Птицы поют, Цветочки цветут, Летний вечер так тих. Закончив дневной урок, Спеши скорей на лужок: Там жизнь – что прекрасный стих.

Надтреснутый, пьяный, непристойный голос выкрикивал строки, выворачивал их наизнанку, выбивал из них душу. Небольшая пауза – и он вновь твердит те же слова, и во второй раз, и в третий. Чарли лежал, окутанный коконом страха, не смея дышать. Только при четвертой декламации он начал соображать, как повернулась его судьба. Его слух услаждал не обычный концерт безвестного пьяницы – нет, то был Джордж. Джордж! Конечно же. За его комнату перестали вносить плату, миссис Эйвиндс-доттер выбросила его на улицу, и он вернулся в свой дом – разрушенную печь. Разумеется. Куда еще он мог пойти? Эта мысль укрепила Чарли, вдохнула в него новую жизнь. Джордж его выручит. Во всем этом Богом проклятом, помешавшемся на деньгах, сверхправедном городишке лишь одно существо способно прийти на помощь отверженному – Джордж. Чарли осторожно выбрался из своего убежища и на цыпочках, обходя валявшийся на полу мусор, направился к певцу. Джордж пристроился высоко на обломках какого-то механизма, зажав между ног бутылку, задрав лицо к солнцу.

– Там жизнь – что прекрасный стих! – орал он, завывая на каждом слове, будто сучка в охоте, и сопровождая пение смехом.

– Джордж! – шепотом окликнул Чарли. – Джордж Келлог!

Джордж сперва не отреагировал. Чарли подумал было, что тот его не слышал, но вот фигура с опущенными плечами, в рваном плаще начала медленно поворачиваться на своем постаменте – это был старый ржавый муфель. Черные глаза и впалый рот сложились в гримасу легкой издевки.

– Чарли Оссининг! – произнес он так, словно ожидал его появления.

Чарли шагнул вперед, поднял руки, туго натянув цепь наручников. Солнце стояло прямо над головой, едва не цепляясь за верхушки деревьев.

– Я в беде, Джордж, – сказал он.

– Все в беде! – хрюкнул Джордж и вновь рассмеялся пьяным, лающим смехом, повергшим Чарли в ужас. Все его надежды связаны с сумасшедшим, пьяницей, алкоголиком. Джордж не станет помогать ему, как не стал бы он помогать и своему отцу.

– Это сделал твой отец! – повинуясь внезапному наитию произнес Чарли. Он не шевелил руками. Стоял, молча взывая к Джорджу, цепь множеством отдельных бликов отражала лучи солнца.

На лице Джорджа обозначилось совсем иное чувство. Больше никаких следов насмешки, рот еще больше сжался. Соскользнул с большого металлического цилиндра, крепко сжимая рукой горлышко бутылки.

– Что ты сказал? Мой отец? Этот добрейший человек, этот Святой-на-Горе? – слегка покачиваясь, Джордж запрокинул голову и сделал очередной глоток. Чарли боролся с нетерпением и гневом. Когда же, наконец, с него снимут наручники?

– Держи, – Джордж протянул ему бутылку, – тебе надо выпить.

Что было делать – не отказываться же? Джордж ухмылялся, открывая сгнившие до корней зубы, зловонное дыхание и миазмы, исходившие от его тела, плотно окутали Чарли, бутылка призывно покачивалась. Потакай ему, – напомнил себе Чарли, – потакай во всем. Принял бутылку – объемом в пинту, наклейка ему незнакома, – отхлебнул. По телу сразу же разлилось тепло, свидетельствовавшее о присутствии алкоголя в этом напитке, но было в нем и что-то еще, какая-то горечь, земная, древесная, приглушавшая вкус спирта. Чарли втянул в себя еще глоток – одобрительный кивок со стороны Джорджа, посверкивающие глаза – и понял, как он нуждался в выпивке.

– Господи! – выдохнул он.

Джордж оскалился не хуже покойника.

– У меня там под печью припрятан целый ящик этого добра. Мы сегодня напьемся до беспамятства, Чарли, – мы с тобой, только ты да я. – Он отобрал бутылку, задрал подбородок, двигая кадыком. – Я праздную, – продолжал он, вытирая рот чудовищно грязной рукой. – Отмечаю последний свой день в Бэттл-Крик.

Чарли стоял под круглым, сочным, как дыня, закатным солнцем, руки его были скованы, мысли путались, затуманенные алкоголем. Он вновь потянулся за бутылкой – а что ему оставалось?

– Знаешь, Джордж, мне бы надо избавиться от этих наручников, – напомнил он, делая большой глоток. И тут, ни с того ни с сего, залился смехом. Забавно все это вышло.

– Конечно, – как-то рассеянно подтвердил Джордж. – А почему ты не спрашиваешь меня, куда я отсюда отправлюсь?

– Куда?

Желтые остатки зубов, вонючее дыхание, высокий, пронзительный, как собачий лай, смех:

– Не знаю. Но будь я проклят – я и дня не останусь в этой грязной дыре. – Его повело вбок, но Джордж удержался на ногах. – Надо нанести еще один визит, прежде чем я уеду, – пробормотал он. Взгляд его прояснился, оледенел. – Говоришь, это мой отец сделал? – пробормотал он, дотрагиваясь до наручников и одним быстрым движением вырывая у Чарли бутылку.

Объяснения заняли некоторое время. Хотя Чарли старался подавить страх и ярость и рассказывать как можно проще, приятели успели наполовину распить и вторую бутылку, прежде чем Джордж полностью оценил роль своего приемного отца в постигшей Чарли катастрофе. В течение некоторого времени Чарли продолжал свой рассказ, а Джордж слушал молча, лишь иногда вставляя ругательство. Он пристально смотрел вдаль. Тени сгущались, стены разрушенной фабрики словно становились ниже, последний луч солнца запутался в деревцах, разросшихся на полу упаковочного цеха. Бывшие компаньоны вытянулись бок о бок в мягких сорняках. Чарли закончил свою повесть, повисло долгое молчание. Чарли отхлебнул из бутылки. Наконец Джордж сел, кашлянул в кулак и заметил:

– Да уж, еще тот тип мой папаша, правда? – Он со вздохом поднялся с травы и отошел в кусты помочиться.

Чарли прислушивался к пению птиц, стрекотанию кузнечиков и мощному напору струи из мочевого пузыря Джорджа – еще один естественный звук, часть той природы, с которой ему придется теперь сблизиться, по крайней мере, на какое-то время. К груди он прижимал бутылку. Он погружался в забвение, порой отчаливая на минуту-другую от берега реальности под легкими парусами алкоголя, не замечая наручников – подумаешь, неудобство, у всех свои проблемы. Джордж вернулся, принес ржавый металлический прут длиной в полтора фута. Словно окровавленный – такая толстая красная корка ржавчины. Чем он был прежде? Отвесом, осью в какой-нибудь жизненно важной части механизма, деталью молотилки, грохота или одной из этих огромных печей?

– Иди сюда, – скомандовал Джордж и повел Чарли мимо обломков к остову ближайшего из двух больших механизмов для просеивания муки. Чарли захлестнул цепь, сковывавшую его руки, за выступающий край нижнего поддона, натянул, а Джордж занес над цепью ржавый прут и стал бить по ней с упорной, неумолимой, задающий ритм яростью. Он наносил удар за ударом, и развалины наполнились глухим звоном. Цепь извивалась, подпрыгивала, закручивалась и наконец распалась. В честь этой победы они еще выпили.

– Теперь ты свободен, Чарли, – заявил Джордж, отставив бутылку. Физическое упражнение словно отрезвило его. – Послушай, я собираюсь кое-что сделать – за нас обоих. Оставайся здесь – пей это снотворное, сколько душа пожелает. Оно мне ни цента не стоило, я его, скажем, нашел на заднем сиденье машины, припаркованной возле Грэнд Транк. Я вернусь поздно, после фейерверка. К тому времени они и меня тоже будут искать. – Он сделал паузу, смакуя эту мысль. – Это точно. Меня они будут искать.

Чарли не возражал. Идти ему было некуда и спешить незачем. Он бы охотно чего-нибудь пожевал, но эликсир из бутылки успокоил его желудок, залечил раны, набил ватой голову. Он будет пить, пока не отключится. Чарли поудобнее устроился в сорняках.

– А что это за питье? – уточнил он, скосив глаза на этикетку.

Джордж стоял над ним, зловещий силуэт на фоне темнеющего неба. Волосы непокорно торчали на темном шаре его головы, фалды плаща превратились в бахрому. Он казался угрюмым и старым, старше Чарли, старше всех живущих.

– Прочти наклейку, – посоветовал он, уже уходя, уже готовясь к какому-то действию, к какому-то прощальному жесту, в котором нуждался, прежде чем навеки покинуть Пищеград – Чарли не спрашивал, что он задумал, знать не хотел. Однако Джордж снова шагнул к нему, задержался на миг на краю темноты, чтобы пояснить: – Величайшее надувательство. Берут целый бакс за бутылку этого зелья, можешь ты в это поверить? – Тени поглотили его, и он исчез.

Чарли поставил бутылку себе на грудь и всмотрелся в этикетку. «Лидия И. Пинкхэм. Растительная настойка. Верное средство от расстройства желудка и всех женских заболеваний». Его как громом поразило. Он был изумлен, потрясен (по крайней мере, настолько, насколько может быть потрясен наполовину пьяный несостоявшийся магнат, преследуемый законом, чьи руки все еще украшены парой стальных браслетов, разве только отделенных друг от друга). Весь этот час он пил патентованное медицинское средство! Вкус этого напитка никак не мог навести его на подобную мысль – разве что чуть припахивало корешками, но ведь хорошее виски из Кентукки, к примеру, пахнет дубовыми угольками. «Содержит пятнадцать процентов алкоголя», – прочитал он и снова отхлебнул. – «Алкоголь добавлен исключительно в качестве растворителя и консерванта».

Разумеется. Ну конечно же. Он снова глотнул. Пятнадцать градусов – и они выбрасывают это зелье на рынок в качестве лекарства для женщин по доллару за бутылку. «Да это же гений, – думал он, следя, как на востоке загорается Венера и небо быстро погружается в глубокую синеву, – это же гений, подобный создателю таблеток для укрепления памяти». Чарли снова медленно, задумчиво отпил из бутылки. В какой-то миг, когда губы его сомкнулись на горлышке бутылки и крепкая, горячая жидкость добавила горючего в очаг его желудка, Чарли посетило озарение.

«Иде-То», – сказал он самому себе, повторил вслух. «Идеальное тонизирующее». Разумеется, с вытяжкой из зерновых. Он прикинул, не добавить ли к названию эпитет «пептонизированное», призадумался, что вообще значит это слово, и отбросил его. Ладно, бог с ним, пусть не пептонизированное – он придумает что-нибудь другое, что-нибудь похлеще. «Освежает кровь» – это по-прежнему годится, верно? И к чему останавливаться на пятнадцати градусах, когда можно сделать тридцать – да все сорок. «Иде-То». Ему понравилось, как это звучит. Привлекательно, ново. Никто не устоит.

Ночь постепенно наполнялась жизнью насекомых, все знакомые Чарли звезды и созвездия проступили на небе, словно драгоценности, усеявшие старинную вышивку. Вдали взорвалась первая ракета, промчалась в пустоте, влача за собой рассыпающийся золотыми искрами хвост. Высоко, высоко, гораздо выше, чем он ожидал, изогнулась в небесах, точно огненный хлыст, и погасла, а за ней последовала другая, и еще одна, и еще.

 

Глава десятая

День памяти погибших

Тени на Южной лужайке удлинялись, в окно доносились голоса пациентов и сотрудников Санатория, дружно певших хором, а доктор Келлог сидел в своем кабинете среди обычного нагромождения бумаг, разбираясь с делами, которые он не пожелал отложить даже в праздник. Он вовсе не считал себя педантом, он самолично дважды прошел во главе санаторского оркестра по территории, бойко взмахивая дирижерской палочкой под громыхающую медь «Эль Капитана», он открыл пикник, первым бросив стейк из протозы на вынесенный на улицу гриль – одетые в белое повара Санатория, две тысячи пациентов, служащие и горожане приветствовали его радостным кличем. Но время – деньги, и жизнь, даже организованная по физиологическим законам, конечна. Доктор решил выкроить для себя небольшую паузу, отлучиться на часок, завершить неотложные дела.

Когда наступит ночь и небо полностью погрузится во тьму (тогда и ни минутой раньше), доктор намеревался позвать Эллу, Клару и восьмерых детей, которые еще оставались в числе его воспитанников, на фейерверк. Воспитанию приемышей были посвящены сравнительно молодые годы, теперь, с наступлением зрелости, доктор без всяких угрызений совести сокращал количество малолеток в доме, а заодно и шум, беспокойство, грязь, которые неизменно сопутствовали им, несмотря на все усилия нянь. Он чувствовал в себе трепет ожидания. Он так любил фейерверки! День памяти погибших не относился к числу любимых праздников доктора, поскольку сам он никогда не был военным (хотя не счесть генералов, адмиралов и даже военных министров, которых он мог бы назвать своими лучшими друзьями), но торжество служило прекрасным поводом для того, чтобы разукрасить небо над Бэттл-Крик несравненными красками.

Доктор продолжал свою работу, не отвлекаясь ни на что. Он гордился своей способностью сосредоточиваться на текущих делах, полностью отрешившись от окружающей обстановки, где бы он ни находился. И все же он слегка притопывал ногой в такт песенке «Моя матушка была настоящей леди», которую как раз допевал двухтысячеустый хор. За этой мелодией последовала «Daisy Bell», его любимая, и доктор поймал себя на том, что он начал мурлыкать себе под нос.

Сумерки сгущались, доктор работал при свете своей настольной лампы, остро ощущая отсутствие Блезе. На миг – только на миг – он пожалел о том, что дал секретарю выходной. Однако каждому человеку требуется иногда вырваться из повседневной рутины, тем более столь преданному и исполнительному, как его помощник. Доктора утешала мысль, что он совершил великодушный поступок. Думая о Блезе, он ненадолго оторвался от деловых бумаг, прислушался к шепотам и шорохам большого дома. Санаторий затих. Такой тишины в нем никогда не бывало. Все, даже инвалиды на колясках, собрались на лужайке, чтобы попеть хором и поглазеть на чудеса пиротехники, которые должны вскоре разыграться перед ними. Доктор погрузился в тишину, словно в старое кресло или согревшиеся у камина тапочки. Его Санаторий, его великое творение, зримое воплощение его воли и вдохновения. В этот краткий миг здание полностью принадлежало ему, а из-за окна, радостные и бодрые, долетали голоса всех тех, кого он собрал здесь.

И вот в эти минуты, когда доктор, оторвавшись от разложенных на столе бумаг, позволил себе недолго потешить свою гордыню смотром всего достигнутого, когда его дух ликовал и ощущение полного благополучия разливалось по жилам, словно бодрящий напиток, странный запах начал тревожить его ноздри. Химический запах, насыщенный привкусом нефти, запах топлива, угля, старинных ламп со стеклянными раструбами и горящими фитилями. Откуда он доносился? Или это шутки памяти, отголосок прошлого? Он не пользовался керосиновыми лампами со времен, когда это учреждение именовалось Западным Институтом Реформы Здоровья.

Движимый любопытством, доктор поднялся из-за стола, сдвинув целлулоидный козырек над глазами вверх, до самой линии волос. Прошел через комнату, дотронулся до дверной ручки. Открывая дверь, Келлог почувствовал, что запах усиливается, а когда, резко распахнув дверь, он выглянул в коридор, то едва не задохнулся от вони. Пол итальянского мрамора, который он сам отбирал по каталогу Фавануччи, влажно поблескивал, словно уборщица только что его протерла, словно… и тут доктор похолодел. На полу и впрямь растеклась какая-то жидкость. Он дотронулся пальцем до лужицы, поднес палец к носу. Керосин. Ошибки быть не могло.

Он поднял глаза, все еще не до конца понимая, и лицом к лицу столкнулся с величайшим испытанием своей жизни, с призраком, тревожившим его сны: из дверей соседнего кабинета вышел Джордж и остановился, небрежно прислонившись к стене. Джордж. В руке у него спичка. Одна-единственная, тоненькая, почти невидимая деревянная палочка, с одного – огненно-красного – конца намазанная фосфором. На этот раз на лице приемного сына нет притворной улыбки, нет издевательской гримасы. Узкий угрюмый разрез рта окаймляет плохо растущая бородка, глаза черные, как черные дыры вселенной, такие черные, словно они поглощают, уничтожают свет. А за его спиной, там, в дальнем конце коридора, лежит опрокинутая на бок пятигаллонная канистра керосина…

– Доктор Овощ! – выплюнул Джордж. – Доктор Анус! Ты знаешь, зачем я пришел?

Мирный покой кабинета, прелесть вечера и сладостная меланхолия песен, радостное возбуждение от того, что удалось заманить в ловушку этого презренного Оссининга и освободить от его чар Амелию Хукстраттен – все это разом куда-то улетучилось. «Черт бы побрал Фаррингтона!» – яростно выругался он, давая себе зарок добиться смещения шерифа с его поста. Неужели этот растяпа и двенадцать его помощников не могли найти Джорджа, в какую бы яму тот ни спрятался? Доктор не двигался с места, не дышал, не отводил взгляд от глаз Джорджа, от глаз своего сына.

– Знаешь? – голос Джорджа разносился по пропитанному керосином коридору, знакомый, ненавистный подростковый визг – двадцать пустых лет не убрали эту ноту.

Доктор не отвечал. Напряг мускулы. Пусть говорит, пусть болтает – доктор готовился к прыжку, готовился к битве за свою жизнь и жизнь Бэттл-Крик, готовился совершить все что угодно, лишь бы заставить замолчать этого червяка, сокрушить его, растоптать. Раз и навсегда.

Глаза Джорджа полыхнули ненавистью.

– Я пришел преподать вам урок истории, доктор Анус, вот зачем. Я пришел, чтобы разрушить вашу жизнь, как вы разрушили мою, чтобы раз и навсегда запихнуть вам в глотку все ваши клизмы и сухари и прочее дерьмо, – он поднял спичку на уровень глаз и скользнул взглядом от начала ее до кончика, словно это было заряженное ружье. – Я сожгу этот дом, – прошипел он, задыхаясь от ярости, – я сожгу его снова.

Снова. Короткое слово брошено как перчатка. Отзвуки отдались эхом, электризуя кровь, сдирая последнюю оболочку цивилизованности. Доктор Келлог рванулся вперед, будто во сне, слепо, безумно, повинуясь грохочущей в ушах крови. Джордж щелкнул ногтем большого пальца по головке спички, и, словно чудом, в его кулаке расцвела проворная желтая искра.

– Да-да, папочка, – поддразнил он, – снова. – И в тот момент, когда доктор набросился на него, Джордж уронил спичку на пол, огоньки пламени жадно набросились на корм, выпрыгивая изо всех углов с изяществом и проворством. Джордж заплясал между ними, словно злобный дух, порожденный адом, дух с глазами из битума и кожаными крыльями.

– Это я! – орал он, уклоняясь от нападения доктора, а пламя стремительно бежало к валявшейся в конце коридора канистре. – Я, и никто другой. Ни сестра Уайт, ни кто-нибудь из этих идиотов старейшин, нет, я, только я один! – Он отступал по коридору, выкрикивая свои признания, отплясывая вокруг все новых языков пламени. – Мне было тринадцать лет! – его хриплый истошный вопль словно раздувал огонь. – Это был я – я – я!

* * *

Уилл Лайтбоди вел свою жену через широкое, волнующееся от ветра поле, назад, на дорогу, не произнося ни слова. Когда они вышли на шоссе, он взял ее под руку, и они молча побрели по слежавшейся грязи на обочине, не торопясь и не медля, словно вышли на вечернюю прогулку по мощеным улочкам Петерскилла. Уилл распрямился, закинул назад голову, выпятил грудь, поправил галстук и застегнулся на все пуговицы. Ему не требовались физиологические кресла, чтобы получить правильную осанку. Хотя в душе Уилла царило смятение, тело его чувствовало себя легко и свободно, оно обрело тот покой, который можно получить в награду за сильное напряжение и проверку собственного мужества. Уилл шел по дороге, словно чемпион, одержавший очередную победу. Различные экипажи – двуколки, коляски, автомобили и даже фермерская повозка – останавливались возле них, супругов предлагали подвезти до города – Уилл упорно отказывался. Ему казалось правильней всего идти пешком. Даже необходимо.

Элеонора опиралась на его руку, день отливал золотом, и хотя та животная, омерзительная сцена, свидетелем которой он стал, то и дело пыталась прорваться в его сознание, Уилл решительно отметал это видение. Он не желает вновь оживлять эту сцену, нет, он отказывается возвращаться к ней. Всякий раз, когда она пробиралась в его голову, он прогонял ее усилием воли. Он старался думать о более счастливых временах – пять-шесть лет тому назад, когда мир был цельным и дом на Парсонидж-лейн, с запахом новой краски и аппетитным ароматом свежих обоев, будил у молодых супругов исключительно романтические чувства. Так они шли, мимо ферм и фермерских домиков, то в горку, то под горку, наискось пересекая поля, примыкавшие к освещенной солнцем ленточке – шоссе Каламазу – Бэттл-Крик. Два часа назад Уилл не понимал самого себя, не осознавал, куда он движется, что делает, его несло по жизни, как ветром несет листок, но теперь он точно знал, кто он и где, куда он идет и зачем.

Элеонора молча шагала рядом с ним, не смея поднять глаза на мужа, уставившись прямо перед собой, не протестуя, не возражая. Она словно очнулась от сна, словно освободилась от чар. Они не стали ничего обсуждать – быть может, они никогда не вернутся к этому разговору – но и так было ясно, что она зашла чересчур далеко, переступила границу, вышла за пределы разума и приличия, она искала здоровья, а обрела лишь болезнь и разврат. Уилл был уверен, что в глубине души Элеонора все это понимает. И еще он был уверен в том, что отныне все полностью переменится.

Уже ближе к вечеру они достигли пригорода Бэттл-Крик, после долгого путешествия по жаре покрытые пылью и потом, страдая от сенной лихорадки. Уилл ощущал, что весь вспотел; Элеонора, застегнутая на все пуговицы, тоже рада была присесть в тени. Они постучались в первый же дом на окраине города, с лужайкой, цветочными клумбами и парой огромных старых вязов, распростерших свою тень над двором, точно гигантские зонтики. На примыкавшей к дому полянке был колодец. Уилл постучал в дверь и попросил попить. Ему отворила старуха, опиравшаяся на палку, рассеянная, глуховатая. Сперва она не поняла его, посмотрела на него, на Элеонору, словно собираясь их сфотографировать.

– Все ушли, – прокаркала она слишком громким для такого тщедушного тела голосом. – Туда, на концерт и фейерверк.

Когда Уилл наконец втолковал ей, чего они хотят, старуха зашла в дом и вернулась с оловянным черпаком. Пусть, дескать, сами себе зачерпнут воды, сколько надо.

Они долго сидели на скамейке возле старухиного колодца, наслаждаясь отдыхом от дороги и жары. Уилл спустил бадью в колодец, наполнил черпак и протянул Элеоноре. Она пила, изящно изогнув шею, вытянув губы навстречу поцелую холодного металла черпака, и когда она подняла глаза на мужа, ее глаза, бывшие в последнее время такими холодными, что он опасался, как бы они не превратились в ледяные бусины, сделались влажными и теплыми. Элеонора передала ему черпак, их руки встретились. Ветер шуршал листвой. Все отодвинулось куда-то далеко от них. Уилл пил, не расставаясь взглядом с Элеонорой.

– Как ты думаешь, садовник не забывал подрезать мои розы возле кухни? – спросила она, и голос ее пресекся.

Они прямиком направились на вокзал, и Уилл приобрел еще один билет в дополнение к тому, что он вот уже полторы недели хранил в своем бумажнике. Они договорились сделать на день остановку в Чикаго, купить одежду для Элеоноры и необходимые вещи для Уилла – по крайней мере, нижнее белье, носки и рубашки. Ближайший поезд отправлялся в восемь, но оба они слишком устали после столь затяжной прогулки и не хотели никуда идти. Они устроились на скамейке возле зала ожидания на вокзале Мичиганской Центральной. До поезда оставалось еще два часа.

На вокзале почти никого не было, весь город развлекался либо на семейных вечеринках, либо на площадке у Санатория в ожидании ночных увеселений. Элеонора сидела рядом с Уиллом, погрузившись в свои мысли. Уилл обнаружил, что у него тоже нет темы для разговора, но ему было приятно просто вот так находиться рядом с ней. Спустя какое-то время он ощутил какое-то странное чувство, которого он был столь долго лишен, что даже не сразу его распознал. Это ощущение сосредоточилось в области желудка, внутри что-то то сжималось, то отпускало, как будто у него в кишках жила своей жизнью некая пасть, открывавшаяся и смыкавшаяся, ловя пустоту. Прошла минута, прежде чем Уилл осознал, что это означает.

Он поднял глаза к небу, скользнул взглядом по верхушкам деревьев, ненадолго задержавшись на большом горделивом лозунге, который в свое время первым встретил его в Бэттл-Крик, проследил, как рельсы уходят вдаль, к той расплывающейся перед глазами точке, где они, как кажется, сливаются воедино и вместе уходят на восток. А затем, самым естественным тоном, словно о чем-то привычном, он, обернувшись к Элеоноре, спросил:

– Проголодалась?

* * *

Джордж развернулся и побежал через холл, промчавшись мимо опрокинутой канистры с керосином как раз в ту секунду, когда ее охватило пламя. Пьяный, обезумевший, отмеченный печатью вырождения, клинический сумасшедший – и тем не менее он все спланировал, это было очевидно. Он надеялся удрать в тот момент, когда канистра взорвется с ревом и грохотом, от которого до основания содрогнется весь Санаторий. Но одного поджигатель не учел – Джона Харви Келлога. Подвижный, быстрый, физически закаленный, сохранивший ясную голову, доктор не отвлекся на огонь, как рассчитывал мальчишка. Нет, Джордж не знал, даже не догадывался, что доктор возвел здание, которое простоит века, построил его из кирпича и камня, с асбестовыми огнеупорными стенами и стальными балками, построил так, что оно выдержит торнадо, наводнение, пожар и любые катастрофы, природные либо рукотворные. Огонь – это неприятность, это подлость, но мрамор не сгорит, кирпич и камень не поддадутся. В худшем случае пламя пожрет мебель в кабинетах и оставит после себя противную вонь – чтобы избавиться от нее, придется долго отскребать стены. Так что у доктора не было причин заниматься в первую очередь тушением пожара и в растерянность его этот катаклизм не поверг, как рассчитывал маленький грязный пироманьяк.

Вместо того чтобы удрать, пользуясь тем, что стена огня закрыла его от приемного отца, Джордж повернулся, дабы полюбоваться взрывом, и доктор, преследовавший его по пятам, ударил Джорджа по бедрам, словно футболист, налетевший на противника. Оба упали, их окутали миазмы телесных выделений, жира и грязи, вони нестиранного белья и пораженных грибком ног. Они были сцеплены воедино, доктор крепко держал сына – несмотря на свой возраст, он превосходил силой этого урода, эту мартышку, мешок с дерьмом. Джордж отбивался кулаками, дрыгал ногами, не доставая до полу, словно плыл по воздуху, но отец побеждал его; он яростно нападал одновременно со всех сторон, бросался на приемного сына, точно бойцовый пес, рвал на нем одежду и на каждый удар отвечал несколькими. Вот теперь, думал доктор, вот теперь мы убедимся в преимуществах физиологической жизни. Кто устанет первым – мужчина пятидесяти шести лет или двадцатилетний юнец…

Но тут канистра взорвалась, воздушная волна пронеслась по холлу, и доктор ослабил хватку. Он крепко держал парня, он готов был разорвать его на части – сейчас он был не врачом, не целителем, не воплощением милосердия, а диким животным в джунглях, сражающимся с другим животным – однако Джордж, скользкий от жира и грязи, точно поросенок, которого ловят в ярмарочный день, сумел вывернуться. Вскочил на ноги, продолжая отбиваться, он уже не смеялся, лицо побелело под маской грязи. Доктор тоже вскочил – легко, как акробат, – и они продолжили свою отчаянную гонку.

Джордж улепетывал со всех ног, доктор мчался следом, ритмично вскидывая короткие ножки, мысленно повторяя роковые слова: «Снова! Я сожгу его снова!»

– Джордж! – яростно заорал он. – Джордж! – и это было не восклицание и даже не проклятие, это был боевой клич, дикий, ужасный, первобытный. В конце коридора Джордж повернул влево, на лестницу, вместо того, чтобы выскочить наружу. Сердце доктора радостно екнуло – теперь он знал, что загонит Джорджа, отрезав ему путь к отступлению. Джордж молнией пролетел по ступенькам, его торопливые шаги отдавались в тесном пространстве лестницы. Он нырнул в подвал. Доктор последовал за ним, оттолкнувшись от перил и пружиня натренированными ездой на велосипеде коленями, словно рессорами.

Они бежали по длинному коридору нижнего этажа (по обе стороны располагались двери в лаборатории). Здесь, на открытом пространстве, доктор уже настигал Джорджа, уже готов был его схватить, но Джордж внезапно упал и прокатился по мраморным плиткам, как бейсболист, уворачивающийся от кэтчера. Таким образом он выиграл секунду – доктор, увлеченный погоней, проскочил мимо него. Джордж уже был на ногах – развернувшись в другую сторону, он теперь бежал обратно по коридору.

– Сдавайся, Джордж! – крикнул доктор, налетев на стену, повернувшись и возобновив погоню. – У тебя нет ни единого шанса! – ревел он, охваченный безотчетной радостью, уже видя прямо перед собой узкие плечи и затылок этой плоской, грязной, омерзительной головы. Он даже не запыхался.

Но тут Джордж его удивил. Вместо того чтобы взлететь вверх по лестнице, по которой они только что промчались, и выбирать путь – в пламя или на улицу, – мальчишка ринулся в первую лабораторию справа по коридору. «Анализ кала» – прочел доктор, вбегая вслед за ним. И тут он сообразил и остановился прямо на пороге затемненного помещения. Джордж, кажется, еще не понял, что сам загнал себя в ловушку. Лаборатория длинная и узкая, ее перегораживает множество полок с анализами, но выход здесь только один – и его преграждает беглецу сам Джон Харви Келлог. Он не промолвил ни слова. Прислушался и включил свет.

Пусто. Если Джордж собирается поиграть в прятки, значит, он и впрямь сошел с ума. Все, что требовалось, – это стоять здесь, у двери, пока не подоспеет подмога. Наверное, огонь уже заметили – кто-нибудь из немногочисленных дежурных или зеваки на лужайке. Они потушат огонь – они уже его гасят – и пройдут по коридорам, по всем этажам. Доктор сложил руки на груди и приготовился ждать. Он уже совсем удобно расположился, как вдруг внезапно в лаборатории раздался грохот, громкий, как выстрел, и над его головой в стену ударила банка. Запах! Резкий, неистребимый запах фекалий! Он не сразу понял, что происходит, а тем временем в стену ударила вторая банка, третья. Джордж уничтожал анализы! Разорял архив Санатория! Подрывал самые основы системы. Очередная банка угодила доктору в грудь, соскользнула на пол, со слабым, чуть ли не застенчивым хрустом извергнув свое содержимое. Джордж бросал в него дерьмом!

Все! Конец! Доктор лишился способности рассуждать и с воплем ворвался в комнату. Напрасно – Джордж показался в отдалении, от доктора его отделяло три ряда полок, и, кинувшись вслед, доктор вдруг увидел, как целый стеллаж пришел в движение. На него обрушилась стена упакованных в банки фекалий, и он оказался погребен под ними.

– Доктор Анус! – издевательски выкликал Джордж. – Доктор Дерьмо собственной персоной! – Пронзительный подлый смех бился о стены, вырывался в коридор.

Белый пиджак доктора был весь заляпан, анализы уничтожены, лаборатория разорена, один из этажей его Санатория полыхал в огне, но Келлог не сдавался. Нет, он никогда не сдавался. Он полежал лишь мгновение, осознавая ситуацию, окруженный мощными удушливыми испарениями, жалкими испражнениями пораженных автоинтоксикациеи кишечников – они валялись повсюду вокруг него, всех мыслимых оттенков. Одним движением доктор легко отбросил придавивший его стеллаж, словно тот был сделан из картона. Вскочил на ноги и бросился к двери, но там уже никого не было. Он постоял в коридоре, вытирая очки грязным рукавом загубленного пиджака. Его руки почернели от грязи, но все чувства были напряжены. Ранка над глазом кровоточила, плечо он, по-видимому, вывихнул, но ничто не могло остановить доктора. У него была лишь одна цель. Джордж где-то поблизости. Доктор всматривался. Прислушивался. Мог ли он удрать наверх? Нет, на это у беглеца не хватило бы времени, к тому же сверху уже доносились крики, шаги. Там уже началось какое-то движение, поднялся переполох. Мальчишка здесь, черт бы его побрал, он где-то здесь.

И тут доктор заметил негромкий, но упорный чвук, похожий на шум трещотки. Он слышал этот низкочастотный звук уже с минуту, но только сейчас по-настоящему обратил на него внимание. Звук дыхания, воздуха, входящего и выходящего через напряженную гортань. Что это? Что-то знакомое? Доктор растерянно огляделся. И тут в отдалении в коридоре мелькнула какая-то тень. Верткая, припадающая к земле. Фауна, белая волчица-вегетарианка. Вернее, пятнистая волчица, скорее серая, чем белая, ведь Мэрфи припудривал ее только перед лекциями. А где же сам Мэрфи? Каким образом хищница вырвалась на свободу? В следующую секунду доктор все понял: рядом с волчицей в коридоре возникла еще одна фигура, неуклюжая, с развинченными движениями, со скошенным черепом – шимпанзе Лилиан. Снова Джордж. Он пробрался в лабораторию с животными и выпустил их.

– Лилиан! – повелительно рявкнул доктор. – Плохая девочка, пошла в клетку! – И он надвинулся на животных, широко растопырив руки. Заслышав его голос, шимпанзе вздернула голову, но тут же прижала кулаки к полу и обнажила зубы.

– Ииииии! – вызывающе завопила она В ответ на этот клич, наглый, неукрощенный, волчица испустила рычание.

– Лежать, Фауна! – приказал доктор. Он уже бежал по коридору, сверкая очками и думая только об одном: там, за распахнутой дверью, – виновник всех его бед и несчастий. Притаился где-то в лаборатории. Но Фауна не пожелала уступить дорогу хозяину. Рычание становилось все глуше, словно ее душили, мускулы напряглись перед прыжком.

– Лежать! – скомандовал доктор и, высоко подняв руки, – разве могут эти животные напугать его? – бросился прямо на них.

Его постигло величайшее разочарование – Фауна вцепилась ему в правую ногу, точно под коленкой, хваткой внезапной и неумолимой, как сама смерть. Разве он когда-нибудь обижал это животное? И в тот же миг шимпанзе Лилиан сжала его горло парой кожаных длиннопалых рук, которые могли бы раздавить кулаки Джона Салливана, словно орех. То была тяжкая минута. Одна из самых страшных минут в жизни доброго доктора. «Чем он это заслужил? – недоумевал Келлог, падая на пол под двойным весом волка и шимпанзе. – За что Джордж возненавидел его с такой неугасимой, непритупляющейся яростью? А эти животные? Они должны слушаться своего хозяина». Инстинктивно доктор перекатился по полу, почувствовал, как разжимаются и вновь впиваются в его плоть клыки, ощутил прикосновение холодных и влажных плит итальянского мрамора к обнаженной спине – измаранный калом пиджак, рубашка и майка были разорваны в клочья, будто ветошь. Впервые в своей физиологической жизни доктор Келлог испытал сомнение.

Быть может, думал он, изнемогая под ударами кожаных кулаков и почти рассеянно вырывая ногу из терзавших ее зубов, быть может, я ошибался, быть может, вся моя жизнь – надувательство? Лица поплыли перед ним, лица старейшин и сестры Уайт, личики сорока двух усыновленных им сирот, бесчисленные лица бесчисленных пациентов, открытые кровоточащие рты нанесенных им хирургических ран; он видел перед собой Джорджа, Чарльза Оссининга, супругов Лайтбоди. Неужели я мыслил чересчур узко, думал он, был слишком уверен в себе, сам себе вожатый и светоч? Эта мысль причиняла ему более жестокую боль, чем кулаки, зубы и все покушения блудного сына. Настолько жестокую, что он готов был сдаться. Некий голос шептал ему: пусть так, пусть они растерзают мою плоть, пусть они раздавят мои легкие, пусть я умру.

И тут, погрузившись на самое дно слабости и отчаяния, предавая себя тьме и смерти, Келлог припомнил главный, решающий, все опрокидывающий аргумент: он – незаурядный человек. Он – человек, наделенный призванием, наделенный мощью сотен и даже тысяч обычных людей, он – Джон Харви Келлог. Эта мысль придала ему новые силы, и он вырвал раненую ногу из пасти волчицы. Фауна в азарте и ярости сомкнула челюсти на нежных, цвета полированной слоновой кости пальцах шимпанзе. Этого вполне хватило. Лилиан испустила гневный вопль и как бешеная набросилась на волчицу. Одна сильная гибкая рука проскользнула в глотку Фауны, другая лупила ее по глазам – и оба животных покатились по коридору, превратившись в комок воплей, рычания, визга и завываний.

Доктор встряхнулся и проворно вскочил на ноги. Лохмотья костюма и нижнего белья волочились за ним, теперь доктор слегка смахивал на огромный, наполовину очищенный банан. Правая нога была прокушена в нескольких местах, из нее сочилась кровь. Доктор неуклюже поскакал по коридору, наклонился за двумя отражавшими свет кругляшами, что прежде были его очками. Вытер их одним из обрывков, болтавшихся вокруг его талии, словно юбочка экзотической танцовщицы, выправил как мог погнутые дужки и заправил их за уши. После этого Шеф выпрямился и окинул взглядом поле битвы, более прежнего исполненный решимости поймать виновника этого разгрома и отплатить ему за все.

Над головой уже раздавались крики, грохот – шум, сопутствующий энергичным действиям. По коридору катились два зверя, подскакивая, ударяясь о стены, распластываясь, словно ожившие коврики. За спиной – вонь кала из разоренной лаборатории, мраморный пол запятнан потерявшими смысл и значение анализами. А что там, впереди? Дверь в лабораторию, где содержались животные, распахнута – Джордж наверняка еще там, громит аквариумы, выпускает подопытных крыс, ящериц и жаб, торжествует, как испорченный ребенок, ломающий игрушки своих приятелей. «Давай-давай», – пробормотал доктор сквозь стиснутые зубы, тихонько подбираясь к лаборатории.

Бесшумно, ловко, преследуя свою жертву с яростной и всепоглощающей сосредоточенностью пигмея, вооруженного отравленными стрелами, или австралийца с бумерангом, Келлог прижался к стене и осторожно заглянул в открытую дверь. В лаборатории ничего не переменилось. Свет был включен – вот единственное нарушение, – а все остальное вроде бы как прежде. Слабый запах мочи грызунов – настолько слабый, что обнаружить его мог только доктор с его сверхтонким обонянием. Даже в этот момент он отметил, что надо напомнить Мэрфи о необходимости почаще менять подстилки. Клетки стояли на своих местах на полках. Доктор слышал приглушенную возню, шуршание маленьких лапок и голых хвостов. Он прислушивался, напряженно прислушивался – не раздастся ли топот ног, скрип дверных петель, звон разбитого стекла. Но совершенно внезапно его лица коснулась чужая рука – рука Джорджа сорвала с него очки, проехалась по глазам, по губам, по носу, и Джордж, обойдя его, вырвался в коридор.

– Что, папаша?! – заорал он, повышая голос, чтобы перекрыть дикий визг Фауны и Лилиан. – Тебе все еще нравится физиологическая жизнь? Дерьмом пованивает, вот что я тебе скажу.

Хотя очки были сбиты набок, а нога онемела, доктор попытался схватить врага. Джордж увернулся, легко выскользнул у него из рук и разразился безумным смехом.

– Попробуй поймай-ка! – поддразнил он и кинулся бежать по коридору мимо рычащей волчицы и визжащей шимпанзе. Он скрылся в экспериментальной кухне, как когда-то – сбежавшая из клетки Лилиан. Доктор преследовал беглеца, нога замедляла его движение – колено перестало гнуться, – но он шел упорно и угрюмо. Битва не на жизнь, а на смерть.

И тут наконец судьба проявила благосклонность.

Подволакивая ногу, он вошел в лишенную света комнату и наткнулся на Джорджа. Мальчишка скорчился на полу возле чана с ореховым маслом. Сжимал обеими руками щиколотку и постанывал. Тот самый ненавистный, неисправимый мальчишка, которого он подобрал в подвале. Мальчишка, который не желал вешать куртку на крючок. Мальчишка, издевавшийся над приемными братьями и сестрами, поджигавший дом, отказавший приемным родителям в заслуженном уважении – не говоря уж о благодарности. Мальчишка, которого ничем не пронять. Унижавший, отвергавший, уничтожавший все, ради чего жил Джон Харви Келлог. А теперь он лежит на полу, раненый, стонущий, и хватается за щиколотку.

Доктор сразу же понял, что борьба завершилась. Джордж влетел в это помещение, хотел продолжить погром, но, подорвавший свое здоровье, прогнивший до костей, слабый, слабый, слабый – и к тому же нагрузившийся спиртным, – он споткнулся о длинный рычаг, выступавший из-под дна чана. Этот рычаг приводил в движение большие лопасти миксера, размалывавшие упрямые комочки, пока те не отдадут свой сок. Судя по тому, как Джордж баюкал свою ногу, и судя по углу, под которым стопа отходила от голени, доктор мог сразу диагностировать перелом, скверный перелом. Джордж дышал часто, поверхностно, боль туманила ему глаза. Он съежился в тени у подножья чана.

Доктор Келлог не колебался. Дело зашло далеко, и обратного пути уже не было. Одним яростным прыжком он пронесся по кухне и рывком поставил мальчишку на ноги, не внимая крику боли, который испустил Джордж. Негодяй попытался опереться на здоровую стопу, пошатнулся, наткнулся на безучастную стенку чана. Доктор бил его снова и снова, истощенное, дерзкое лицо съеживалось под ударами, плоская голова бессильно моталась, но доктор уже не вспоминал ту ночь в коридоре, больше не сомневался в себе. Вжимая позвоночник мальчишки в острый, безжалостный раструб чана, он желал лишь причинить ему боль, лишь воздать злом за зло, он бил его до тех пор, пока руки не онемели и тошнотворная подзаборная вонь не растворилась в густом сытном запахе орехового масла.

Тысяча фунтов масла, почти полтонны, хорошо промешанное, питательное, полезное. Достаточно, чтобы наполнить желудки более чем половины обитателей Бэттл-Крик. Оставалось лишь разлить его по банкам. На поверхности играла толстая пленка чистейшего золотого масла, роскошно сверкавшая в слабом свете, проникавшем из коридора, дрожавшая и переливавшаяся от бурного натиска, с которым коротышка доктор, охваченный яростью, вновь и вновь швырял Джорджа спиной на чан. И тут произошла странная вещь. Уворачиваясь от кулаков доктора, сложившись вдвое от боли в щиколотке и думая только о том, как уберечь сломанную ногу, Джордж оступился и полетел в чан. Сперва в масло погрузилась только его правая рука, Джордж дернулся назад, кисть руки, запястье и сама рука по локоть блестели от масла, рукав пропитался жиром до плеча. Доктор, обретя вдохновение, не зная колебаний, швырнул мальчишку назад, в пахучую, хлюпающую, пенящуюся гущу, он окунал его с головой, крестя, очищая, он опустил его лицо в жидкость и держал его изо всех мобилизованных яростью физиологических сил, прилив которых он внезапно ощутил. Несколько раз это лицо выныривало на поверхность, с воплем требуя воздуха, и вновь погружалось в маслянистые объятия наполнявшего чан вещества.

Доктор держал Джорджа, пока тот не прекратил борьбу. Под конец хватка приемного отца сделалась почти ласковой, ему казалось, что он отмывает мальчика в большой фарфоровой ванне – ребенок только что вошел в его семью, – он оттирает его мылом и губкой, уничтожая грязь, он моет и умащает сына, которым Джордж так и не смог стать. Какая печаль! Бесконечная печаль! Но Джордж – это всего-навсего неудавшийся эксперимент, а человек науки подобных поражений не стыдится. Если эксперимент провалился, надо перейти к следующему, и к следующему, и так далее, продвигаясь все дальше в мерцающей вселенной открытий и откровений, распростершейся во всем своем блеске отсюда и до самого подножья престола Божьего. Джордж оказался слабаком. Ошибкой природы. Ему не следовало появляться на свет, не следовало делать первый вдох, не следовало добавлять своей лепты к общей массе человеческих болезней и грехов, ведущих нашу расу к вырождению.

Доктор Келлог распрямился. Бережно, нежными касаниями, с необычайной физиологической грацией, он прижал жалкую безжизненную плоть юноши к своему телу и перебросил через край чана сперва одну его ногу, затем вторую. И отпустил тело, позволив ему плыть по пенистым волнам вниз лицом, блестя драгоценным маслом. Нелегкое это было дело – самое трудное в его жизни. Но, стоя там, окропляя кровью разодранные лохмотья своего костюма, следя, как Джордж понемногу уплывает прочь от него, доктор знал, что и в этом он почерпнет новые силы. Ведь он – не слабак, он не Джордж. Он – Джон Харви Келлог, и он никогда не умрет.