Из всех, кого Бруно оставил в Берлине, он больше всего скучал по бабушке и дедушке. Они жили вместе в маленькой квартире около овощных и фруктовых рядов, и незадолго до того, как Бруно переехал в Аж-Высь, дедушке стукнуло семьдесят три, — по мнению Бруно, он был самым старым человеком на свете. Однажды Бруно подсчитал: проживи он всю свою жизнь целиком снова и снова восемь раз, дедушка все равно был бы на год его старше.

Всю свою жизнь дедушка прожил хозяином ресторана в центре города, а шеф-поваром там работал отец Мартина, друга Бруно. Хотя дедушка лично больше не готовил и не обслуживал столики, в ресторане он просиживал целыми днями: днем за барной стойкой, болтая с посетителями, вечером — ужиная в уголке в шумной дружеской компании. Из ресторана он уходил только после закрытия.

А вот бабушка никогда не казалась Бруно старой; во всяком случае, по сравнению с бабушками других мальчиков. Когда Бруно узнал, сколько ей лет — шестьдесят два, — он был потрясен. Бабушка познакомилась с дедушкой после концерта, и каким-то образом он уговорил ее выйти за него замуж. Тогда она была совсем молодой девушкой с длинными рыжими волосами, удивительно похожими на волосы ее невестки, и зелеными глазами. У нее оттого такие волосы и глаза, утверждала бабушка, что в ее жилах течет толика ирландской крови. Бруно всегда знал, когда вечеринка в его доме достигала самого разгара. Знак подавала бабушка: она начинала кружить около пианино, пока кто-нибудь не садился за него и не просил ее спеть.

— Ну что вы! — неизменно восклицала она, прижимая руку к груди, словно у нее перехватило дыхание от столь неожиданного предложения. — Нет-нет, молодой человек, это невозможно. Боюсь, я свое уже отпела.

«Спойте! Спойте!» — кричали вразнобой гости, и после приличествующей паузы иногда затягивавшейся секунд на десять, самое большее на двадцать — она уступала и, обернувшись к молодому человеку, сидевшему за пианино, вежливой скороговоркой давала указания:

— La vie en rose, ми-бемоль минор. И старайтесь не запаздывать с переходами.

Бабушкино пение было главным событием на вечеринках в доме Бруно, и почему-то каждый раз оно совпадало с тем обстоятельством, что мама была вынуждена срочно уединиться на кухне с кем-нибудь из своих подруг. Папа всегда оставался послушать бабушку, и Бруно тоже, очень уж ему нравилось, как в самом конце бабушка поет во весь голос, а потом тонет в аплодисментах. К тому же от La vie en rose у него мурашки по коже бегали и волоски на загривке вставали дыбом.

Бабушке нравилось думать, что Бруно или Гретель продолжат семейную традицию и будут играть на сцене. На каждое Рождество, на каждый день рождения она придумывала небольшую пьеску для них троих, которую эта семейная труппа разыгрывала перед папой, мамой и дедушкой. Пьесы она писала сама и, как полагал Бруно, приберегала для себя лучшие реплики, но в общем он на нее не обижался. В пьесе всегда была песня — «Хотите, чтобы я спела?» — предварительно вопрошала бабушка, — а Бруно всегда показывал фокусы, Гретель же танцевала. Заканчивались спектакли тем, что Бруно читал длинное стихотворение одного из Великих Поэтов. Бывало, он с трудом понимал, про что там написано, но чем чаще он читал эти стихи, тем красивее и красивее они звучали.

Но самым лучшим в этих спектаклях были даже не стихи или фокусы, но костюмы, которые бабушка мастерила для Бруно и Гретель. Неважно, какую роль играл Бруно, неважно, насколько меньше слов у него было по сравнению с бабушкой и Гретель, — важно, что Бруно наряжали то принцем, то арабским шейхом, а однажды даже римским гладиатором. В пьесах бабушки всегда были короны, а если не короны, то копья, а если не копья, то хлысты или тюрбаны. Никто не знал, что бабушка выдумает на этот раз, но всю неделю накануне Рождества Бруно и Гретель каждый день ходили к ней домой репетировать.

Впрочем, последнее представление закончилось скандалом, о чем Бруно до сих пор вспоминал с сожалением, хотя он так и не понял, из-за чего, собственно, взрослые разругались.

За неделю до праздника весь дом охватило необычайное возбуждение. Оно было как-то связано с тем, что отныне Мария, повариха, дворецкий Ларс, а также военные, что приходили к ним как к себе домой, должны были обращаться к папе «господин комендант». И возбуждение это только нарастало. А началось все с того, что на обед пожаловал Фурор с красивой блондинкой, — дом замер на целый вечер, после чего и возникло это новшество, называть папу комендантом. Мама велела Бруно поздравить отца, что он и сделал, но, если быть честным с самим собой (к чему Бруно всегда стремился), он не совсем твердо знал, с чем, собственно, он его поздравляет.

В сочельник отец надел новую форму, вычищенную и отутюженную, ту, что он с тех пор и носит, и вся семья захлопала в ладоши, когда он впервые в ней появился. Форма была и впрямь сногсшибательной. На фоне других военных, что приходили к ним как к себе домой, папа заметно выделялся, а военные, похоже, зауважали его еще сильнее. Мама подошла к отцу, поцеловала его в щеку и погладила рукой китель: «До чего же тонкое сукно!» На Бруно самое большое впечатление произвели знаки отличия на форме, ему даже разрешили ненадолго надеть фуражку — при условии, что руки, которыми он к ней прикасается, чистые.

Дедушка исполнился гордостью, увидев своего сына в новой форме, и лишь бабушка, единственная из всех, нисколько не радовалась. Когда все отужинали, а Бруно с Гретель отыграли спектакль, бабушка с печальным видом уселась в кресло и посмотрела на отца так, будто ее сын — самое серьезное разочарование в ее жизни.

— Я вот думаю, Ральф, — сказала она, — где же я допустила ошибку? Неужто всему виной те спектакли, которые я заставляла тебя играть в детстве? И вот теперь ты предпочел вырядиться марионеткой, которую дергают за веревочки?

— Послушай, мама, — примирительным тоном начал отец, — давай поговорим об этом в другой раз.

— Расхаживаешь тут в своей форме, — продолжала бабушка, — словно она добавляет тебе достоинства и славы. И тебе безразлично, что она на самом деле означает. Что за ней кроется.

— Натали, мы уже это обсуждали, — вмешался дедушка, хотя всем было известно: если бабушка задумала что-то сказать, она обязательно выскажется, нравится это кому-нибудь или нет.

— Ты обсуждал, Матиас, — уточнила бабушка. — Ораторствовал, а я не могла даже слова вставить. Как обычно.

— Мама, у нас праздник, — вздохнул отец. — И не простой, а Рождество. Давай не будем его портить.

— Помню, когда началась Великая война, — горделиво произнес дедушка, глядя на огонь в камине и качая головой, — ты пришел домой и объявил нам, что вступил в армию, и тогда мне казалось, что это плохо для тебя кончится.

— Плохо и кончилось, Матиас, — вставила бабушка. — Достаточно взглянуть на нашего сына, чтобы в этом убедиться.

— А теперь посмотрите на него! — Дедушка словно не слыхал того, что сказала его жена. — Я горд и счастлив, что ему доверена столь высокая и ответственная должность. Не щадить сил ради своей страны, делать все, чтобы мы смогли вернуть себе самоуважение после стольких унижений и несправедливостей. Наши враги должны быть наказаны…

— Нет, вы только послушайте его! — воскликнула бабушка. — Не пойму, кто из вас двоих дурнее?

— Но, Натали, — попыталась мама утихомирить спорщиков, — разве вы не согласны, что Ральфу очень идет его новая форма? Он в ней просто красавец.

— Красавец? — переспросила бабушка, подавшись вперед и глядя на невестку так, словно та повредилась умом. — Красавец, говоришь? Глупенькая! Неужто для тебя это самое главное в жизни? Внешняя красота?

— А мне идет костюм распорядителя в цирке? — спросил Бруно.

В тот вечер он, одетый в красно-черную униформу с золотыми позументами, изображал именно распорядителя в цирке. Но стоило Бруно заговорить, как он тут же пожалел об этом, потому что взрослые, как по команде, воззрились на него с Гретель, словно только что заметили их присутствие.

— Дети, немедленно отправляйтесь наверх, — приказала мама. — Ступайте к себе.

— Но мы не хотим уходить, — запротестовала Гретель. — Можно мы здесь поиграем?

— Нет, дети, — не поддалась мама. — Ступайте к себе и закройте за собой дверь.

— Военным только этого и надо, — сказала бабушка, не обращая внимания на детей. — Красоваться в щегольской форме. Нарядиться, а потом творить весь этот ужас. Мне стыдно, Ральф, но виню я себя, а не тебя.

— Дети, наверх! — Мама ударила ладонью по ручке кресла, и теперь уж им ничего не оставалось, как подчиниться.

Они закрыли за собой дверь гостиной и поднялись на второй этаж, но по комнатам не разошлись. Вместо этого Бруно и Гретель уселись на верхней ступеньке лестницы и навострили уши: о чем там, внизу, говорят взрослые? Голоса мамы и папы звучали приглушенно, и брат с сестрой не поняли ни одного слова, дедушку вообще не было слышно, а бабушка, как ни странно, высказывалась очень сбивчиво. Наконец, спустя минут десять, дверь гостиной с треском распахнулась. Бруно с Гретель рванули в глубь лестничной площадки, а бабушка уже снимала с вешалки свое пальто.

— Стыдобище! — крикнула она. — До чего я дожила! Мой сын…

— Твой сын — патриот! — заорал папа. Видно, он так и не научился не перебивать старших.

— Патриот нашелся! — вопила бабушка. — Приглашаешь на обед бог знает кого. Меня тошнит от твоих замашек! А эта форма… Глядя на нее, мне хочется выколоть себе глаза! Господи, почему я не ослепла, прежде чем ты ее напялил!

С этими словами бабушка выбежала из дома, громко хлопнув дверью.

С того вечера Бруно почти с ней не виделся и даже не успел попрощаться перед отъездом в Аж-Высь, но он сильно скучал по бабушке и решил написать ей письмо.

В тот день, когда он упал с качелей, Бруно, взяв ручку и бумагу, поведал родному человеку, как он несчастен здесь и как ему хочется вернуться домой, в Берлин. Он рассказал бабушке о доме и саде, о скамейке с табличкой и о высокой ограде с деревянными телеграфными столбами и мотками колючей проволоки, о голой земле, на которой стояли длинные строения и печные трубы, и о солдатах за оградой, но подробнее всего он рассказал о людях, что там живут, об их полосатых пижамах и матерчатых шапочках, а под конец добавил, что он ужасно скучает по ней, и подписался: «Твой любящий внук Бруно».