Пейзаж снаружи начал темнеть, и многие в вагоне зажгли крохотные лампочки у себя над головами, чтобы можно было и дальше читать, или, наоборот, погасили, пытаясь уснуть.

— Я был еще маленький, когда со мной случилось ужасное, — тихо заговорил Чарлз, вспоминая далекое прошлое. — Мне исполнилось всего восемь лет.

— А мне сейчас восемь, — сказал Барнаби.

— Ну, тогда ты, наверное, меня поймешь. Моя мама, которую ты видел в газете, у нас дома в Бруклине держала небольшую фотостудию. Эта фотостудия занимала верхний этаж нашего дома, на среднем этаже жили мы с родителями и Евой, а на первом папа создавал свои коллекции одежды. Мои родители были очень занятые люди. Частенько бывало такое чувство, что они — в самой сердцевине всего, что вообще творится в городе. Общались они только с очень красивыми людьми — такими же, как они: с моделями, у которых прекрасные лица, с кинозвездами, с мастерами культуры. Так они себе представляли обычную жизнь. Знаменитые актеры, музыканты, писатели, художники — все они приходили каждый день к нам домой. Мама и папа очень редко замечали, что с ними в доме живем мы с сестрой.

— А ваша сестра старше вас? — спросил Барнаби.

— Нет, на несколько лет моложе. Теперь ей почти тридцать. Поэтому на фотографии она и смотрит в камеру с таким ужасом. В общем, до моего девятого дня рождения оставалось всего несколько недель, и я сидел дома один. Такого почти никогда не случалось, поскольку наш дом скорее был центром маленькой вселенной, а не семейным жилищем, и я решил сходить на разведку. Поднялся в мамину студию и стал смотреть контрольные оттиски ее фотографий. Я знал, что она снимает много моделей вообще без всякой одежды, а меня модели без одежды тогда как раз очень начали интересовать.

Барнаби тихонько хихикнул — и тут по вагону пошел служитель с большой корзиной лакомств. Очень громко и нараспев он кричал:

— Претцели! Претцели! — и половина пассажиров проснулась. Дойдя до Чарлза, служитель с корзиной окинул его быстрым взглядом, прошел мимо и не остановился, хотя Барнаби был бы не прочь купить у него претцелей. Но он уже начал понимать, какими невежливыми могут быть люди, когда сталкиваются с теми, кто на них не похож.

— В общем, в студии было много фототехники и оборудования, — продолжал Чарлз, делая вид, что не заметил оскорбления, хотя Барнаби точно знал, что заметил. — Невероятное количество всяких жидкостей и составов, красителей, проявителей, закрепителей, всякого такого. А я занимался тем, чем не следовало заниматься, и, конечно, до беды было рукой подать. Я нечаянно перевернул лампу, она упала на кучу пленки, и я опомниться не успел, как вся студия загорелась.

Барнаби ахнул и прижал ко рту ладонь. Он вспомнил, какой это был ужас, когда у них в академии для нежеланных детей «Юный лосось» вспыхнул пожар. Он думал тогда, что наверняка погибнет, — и погиб бы, если б не его храбрый друг Лиэм Макгонагалл и не его руки-крюки. Барнаби после того дня не одну неделю снились кошмары: он в ловушке, кругом огонь, а он не может даже взлететь над пламенем.

— Что было потом, вспомнить трудновато, — сказал Чарлз немного погодя, не глядя на Барнаби. Он не отрывал взгляда от своих коленей, когда вспоминал тот день двадцатипятилетней давности. — На весь дом пожар перекинулся очень быстро, как мне говорили. Но одному пожарному как-то удалось меня вытащить. В себя я пришел в больнице, в ожоговом отделении, все лицо у меня было обмазано специальной мазью. Под нею кожу мне очень жгло, и я лежал весь в бинтах. Больно было мучительно. Прошло много недель, прежде чем я смог сидеть. Вот тогда я посмотрел на себя в зеркало. Я был похож на мумию из Древнего Египта. Это был ужас. Для мальчика в моем возрасте это означало конец света.

Барнаби вспомнил про мумий, о которых читал на уроках истории, и попробовал представить себе, каково это — быть так забинтованным с головы до пят. Но не смог.

— Много месяцев я пролежал в больнице. А когда бинты сняли, выглядел я даже хуже, чем сейчас. Шрамы еще не зарубцевались и продолжали расползаться по коже. Даже медсестры не могли на меня смотреть — а ведь они привыкли лечить людей с ожогами. Мне делали операции, одну за другой, бесконечно. В палате мне исполнилось девять, я рос, и кожа у меня на лице тоже растягивалась. Я делался все страшнее. А мои родители, которые всегда так много значения придавали физической красоте… ну, они просто не могли поверить, что их сын теперь так ужасно выглядит. Я осознал, что сначала они меня навещали в больнице каждый день, потом — все реже и реже, а потом уже я видел их всего раз в неделю. Потом они стали приходить по очереди. Мама говорила, что папе нужно сдавать новую коллекцию, или папа говорил, что мама весь день снимает компанию кинозвезд за обедом, пока те сравнивают свои прически. Ева же не приходила никогда — только раз меня навестила, но кричала она при этом очень громко, и ее побыстрее увели, чтобы она не расстраивала других пациентов. Потом все эти визиты сократились до раза в месяц. Потом я время от времени получал письмецо. А потом вести от них и вообще перестали приходить.

— Но это же ужас, — сказал Барнаби.

— Я больше не был одним из них, понимаешь, — продолжал Чарлз. — Я слишком от них отличался. Из больницы меня перевели в детский приют, и родня моя как будто решила, что меня не существует. Поэтому вот тем утром, когда мне исполнилось шестнадцать лет, я встал пораньше, сложил сумку и переехал в Канаду. Начал там новую жизнь — с теми людьми, которые видели, какой я внутри, а не снаружи, не это все обожженное существо. Я сам построил свою жизнь, и когда мое имя стало известно в некоторых кругах, то моя родня возникла на горизонте снова. Тогда-то они стали со мной связываться. С прошлого года они даже упоминают меня в интервью. Но я с ними не разговариваю. Не перезваниваю им, не отвечаю на письма — и уж совершенно точно не позволю им со мной «дружить», или чем там в наши дни люди занимаются на своих компьютерах. Как бы они к этому ни стремились.

Барнаби еще раз посмотрел на фотографию модели. Все правда — она была очень красива, но на снимке выглядела как-то жалко, словно ей в жизни чего-то не хватало. А когда мальчик перевернул страницу и посмотрел на портреты мистера и миссис Эфиридж — они о чем-то беседовали с главой Организации Объединенных Наций, — оказалось, что и у них лица несчастные.

— Как же вы жили в Канаде? — спросил Барнаби. Он вдруг почувствовал себя очень далеко от дома и совсем одиноким. — В смысле, раз вы никого там не знали?

— Иногда бывает так, что в жизни везет, — ответил Чарлз. Теперь он смотрел в окно и улыбался — ему было радостно это вспоминать, и такие воспоминания были гораздо сильнее прежних, грустных. — В городе я увидел объявление о том, что сдается комната, и следующие пять или шесть лет прожил дома у чудесной испанской пары. У них в пристройке была своя ветеринарная клиника. Сами они детей не завели и потому относились ко мне, как к сыну. Им было все равно, как я выгляжу, они совсем не возражали, что я не похож на них. Ну а если на меня кто-нибудь начинал таращиться на улице, они яростно кидались меня защищать. Хорошие были люди. Но послушай — нам нужно немного поспать. Уже поздно, а ехать нам еще несколько часов. Ты разве не устал?

— Вообще-то устал, — признался Барнаби.

— Ну тогда закрывай глаза, а когда проснешься — уже будешь в Торонто, великолепнейшем городе на свете.

— Вообще-то это Сидней — великолепнейший город, — пробормотал Барнаби, но уже сквозь сон. — Хотя многие на этот счет заблуждаются.

Наутро спозаранку поезд прибыл на вокзал, и Чарлз с Барнаби проснулись и огляделись сонными глазами. Кондуктор кричал:

— Торонто! Конечная станция.

— Лучше надень-ка, — сказал Чарлз, доставая с багажной полки рюкзак Барнаби с железом и помогая ему влезть в лямки.

Выходя из вагона, они уже не обратили внимания на Бетти-Энн и ее маму. Они прошли через весь вокзал и оказались на шумной улице. Приятно было вновь размять ноги.

— Сейчас поймаем тебе такси. Только нужно будет сказать, что тебе в международный аэропорт, — сказал Чарлз. — Вот твой билет. Полет, я боюсь, долгий, но ты, по крайней мере, возвращаешься домой.

— Не беда, если он долгий, — сказал Барнаби. — Главное — вернуться.

— Мне вот что любопытно… — начал вдруг Чарлз, взял мальчика за руку и отвел в сторонку. Они сели на скамью. — Я знаю, как твои родители с тобой поступили, — и ты все равно хочешь к ним вернуться. Домой.

— Конечно, — ответил Барнаби.

— Но почему? Они же тебя, считай, выгнали?

— Потому что они моя родня, — пожал плечами Барнаби.

— Но они же тебя не хотели.

— Но они все равно моя родня, — повторил Барнаби, как будто очевиднее этого ничего на свете нет. — У меня же других мамы и папы больше не будет, правда?

Чарлз кивнул и задумался.

— А если они тебя опять выгонят? — спросил он, и Барнаби нахмурился.

— Не знаю, — честно ответил он. — Я пока не думал так далеко вперед. Я только одно знаю: они в Сиднее, и, что бы со мной ни сделали, я все равно хочу домой. Может, они попросят прощения. И может, в самом деле пожалеют, что так поступили. Если хотя бы это скажут, что ж — мне и этого хватит. Ведь любой может ошибиться, правда?

Чарлз улыбнулся, но с простой логикой мальчика поспорить не смог.

— Ладно, — сказал он и встал. — Давай ловить тебе такси.

Он поднял руку, и одна машина почти сразу же остановилась. Барнаби сел в нее.

— Еще раз — спасибо вам, — сказал он.

— На здоровье. Хорошо тебе долететь домой.

Такси отъехало, и Барнаби обернулся. Он рассчитывал увидеть, что Чарлз сразу пойдет к себе в редакцию, но тот, к удивлению мальчика, никуда не пошел. Его друг снова сел на лавку и вытащил мобильный телефон. Посмотрел на него, держа пальцы над кнопками, а потом вроде бы принял какое-то решение и начал набирать номер.

Барнаби улыбнулся и снова сел ровно. Он был уверен, что вскоре Чарлз и его родные снова будут вместе — как и он со своей родней.

И вот тут-то сердце у него скакнуло, потому что он вспомнил кое-что. У него с собой рюкзак, у него железные гири, билет на самолет… А вот одной очень важной вещи у него нет. Но она ему очень скоро понадобится.

— У меня нет денег, — вслух сказал он, и мгновение спустя такси притормозило у тротуара, задняя дверца распахнулась и Барнаби Бракет оказался один на незнакомой канадской улице.