Лекции по истории Древней Церкви. Том III

Болотов Василий Васильевич

Отдел первый. Церковь и государство

 

 

 Настоящий период церковной истории открывается фактом обращения римского императора в христианство. Замена враждебных отношений государства к церкви нормальными, юридическими, превращение христианской религии в государственную, — это событие, в собственном своем элементе коснувшееся лишь внешней стороны церкви, сопровождалось столь обильными последствиями, что не могло не отразиться и на внутреннем строе церковных отношений. Даже такая глубоко внутренняя сторона церковной жизни, как постепенно развивающееся выяснение учения веры, в своих исторических обнаружениях стоит в тесной зависимости от факта изменившихся отношений церкви к государству. Оставайся христианская церковь в своем прежнем положении, — прошли бы целые века прежде, чем состоялся бы вселенский собор. Борьба с ересями отличалась бы иным характером, и если догматические ее результаты были бы те же самые, то, весьма вероятно, ее история была бы значительно другая.

 Значение факта новых отношений между церковью и государством для христианской религии понимают различно. Со дней Готфрида Арнольда в значительной части церковной исторической литературы установился обычай — оплакивать эту перемену. У протестантских авторов нередко слышится жалобная нотка: с эпохи Константина датируют «омирщение» церкви. При резком развитии этого взгляда, разность между двумя периодами доводится до противоположности, предполагается разрыв в церковной жизни. Свежая, полная сил и энергии жизнь древних христиан уступает место вялому византинизму, вместо нравственной свободы — цезаропапизм, деспотизм совне и внутри; вместо нравственных идеальных стремлений — погоня за материальными благами и внешним преобладанием. Подобный взгляд и в самой резкой форме и в нашей духовной печати был выставляем как квинтэссенция либеральной научности.

 Но богослов, который по своим вероисповедным принципам видит в периоде послеконстантиновском новый фазис развития, когда церковная жизнь входит не только в нормальные, но во многих отношениях даже образцовые формы, — с удовольствием заметит, что теперь в самой протестантской литературе точка зрения Арнольда считается уже отсталой. Ученые, которые в последнее время касались с той или с другой стороны интересующего нас вопроса, не признают уже разрыва между двумя эпохами и Константина не думают делать ответственным за все то, чем церковная жизнь нашего периода невыгодно отличается от предшествующего. Положение, созданное Константином, по большей мере только содействовало, благоприятствовало раскрытию и обнаружению тех темных сторон, которые крылись уже в предшествующей истории церкви. И не особенно трудно убедиться в верности этого взгляда. Противоположное воззрение игнорирует хронологию до того полно, что его можно упрекнуть в неумении считать.

 В самом деле, наиболее позорными представителями разлагающих влияний константиновской эпохи считаются те епископы, в которых придворный берет верх над предстоятелем церкви, которые за императорскую благосклонность готовы жертвовать и достоинством своего сана и догматическими убеждениями. Таков был, по общему верованию ученых этого лагеря, Евсевий ке–сарийский. Однако Константин ли создал этого рода тип епископа? Справка с хронологией показывает нам, что Евсевий родился, вероятно, между 253—259 г., что 313–й год застает его зрелым 54–летним мужем и, вероятно, даже епископом кесарийским. Следовательно, ко времени Константина это был уже вполне сложившийся и нравственно окрепший характер, который должен был бы противостоять разлагающим влияниям нового царствования. Другой епископ того же типа — Евсевий никомидийский, был, вероятно, сверстником Евсевия кесарийского: к 320 г. он успел уже переменить виритскую кафедру на никомидийскую. Следовательно, и этот епископ–полупридворный воспитался под всеми благотворными влияниями церкви свободной, не преклонявшей своего колена пред Ваалом цезаропапизма, — церкви мучеников диоклетиановской эпохи. — Словом, хронология говорит нам, что царствование Константина было не настолько продолжительным, чтобы в это время могли занять первенствующую роль в церкви лица, воспитавшиеся под новыми влияниями: разве лишь Урсакий и Валент, игравшие такую позорную роль при Константин, нравственно возросли при новых условиях церковной жизни. Все другие церковные деятели, с которыми вступал в отношения Константин, принадлежат по воспитанию предшествующему периоду и обязаны своим положением свободному выбору верующих, незатронутых влияниями нарождающегося византинизма.

 А если мы припомним кое–какие подробности из жизни последних десятилетий этого периода, то увидим, что современники Константина действуют в том же направлении, в каком действовали бы их предшественники, которых смело диоклетианово гонение. Люди эпохи Константина слишком высоко ценят свой союз с императором; но не низко ценил его, например, и епископ Феона, дававший известную инструкцию обер–камергеру Диоклетиана. Епископат времени Константина считает в своих рядах лиц недостойных. Как узнаем из Евсевия, и епископы времени Диоклетиана далеко не все были лучезарными светилами религиозного и нравственного; и их деяния были таковы, что нуждались в прикрывающем молчании нашего историка.

 Сводя вместе все разнородные следствия происшедшей перемены, мы найдем здесь не упадок на всех пунктах, а поступательное движение. Церковная жизнь входит теперь в свои обычные формы, которые она удерживает и в своей последующей истории. Факт же, открывающий настоящий период церковной истории, будет предметом пререканий до тех пор, пока не будет найдена идеальная форма отношений между церковью и государством. Попытаемся выяснить истинный объем его следствий и меру участия в них обоих вступающих в союз элементов, церкви и государства.

 

I. Обращение к христианство Константина Великого

[2]

 В деле установления новых отношений между этими новыми союзниками многое зависело от личных воззрений первого христианского императора, от мотивов, которыми он руководствовался в усвоении христианства, от искренности его расположения к новой вере.

 Для многих протестантских ученых представляется бесспорным, что Константин перешел в христианство не путем внутреннего убеждения. Если так, то факт этот уже не триумф для церкви, и возникает вопрос: зачем церковь приняла такого человека в свои недра? Но подобное толкование обращения («не по внутреннему убеждению») не изменяет существа дела, и факт обращения по–прежнему нуждается в объяснении: если Константин принял христианство, не будучи убежден в его истинности, то где мотивы такого поступка?

 Всем известен рассказ древних церковных историков, прежде всего Евсевия, об обращении Константина по случаю видения пред решительной битвой с Максентием в 312 г. креста с надписью: «in hoc vinces» («Сим победиши»). Тропарь: «Креста Твоего образ на небеси видев и, яко же Павел, звание не от человек прием», походит на цитату из церковной истории Фео–дорита; Созомен в числе побуждений к обращению также указывает в особенности на это знамение.

 По этому вопросу уже давно написана целая литература. Ставили его в такой форме: имело ли это событие характер чуда или было только провиденциальной случайностью? Дело в том, что около солнца видны бывают иногда полосы, принимающие, — если это явление, «Parhelion», «ложное солнце» — бывает около полудня, форму креста. Но в такой постановке нам задаваться этим вопросом не приходится. В сущности — то и другое представление отделяются лезвием бритвы. Ведь и для чуда не требуется творческого акта: Бог пользуется здесь теми же силами, которые расположены в мировой массе. Чем бы мы ни объясняли этот факт: сверхъестественным ли вмешательством, или естественными факторами, — дело в сущности не изменяется.

 Нам приходится считаться с различениями не столь тонкими, а с самой установкой факта. О θεοσημεία (божественном знамении) существуют три рассказа: Лактанция, Евсевия кеса–рийского и Созомена. Руфин, Сократ и Феодорит в счет не идут в данном случае, потому что они передают известия других.

 Древнейшее известие идет от Лактанция (De mortibus perse–cutorum, с. 44). Сочинение Лактанция, в котором рассказывается об этом событии, появилось, по моему мнению, в конце 313 года, как думают другие — не позже 315–го . Рассказ Лактанция следующий. Константин остановился против моста Мульвия. Приближалось 27 октября. Во время сна (in quiete) Константин получил вразумление (commonitus est), чтобы он изобразил на щитах небесное знамение Бога (coeleste Signum Dei). Константин и сделал так, как ему было открыто: изобразил на щитах монограмму и вооруженный этим знамением выступил в поход. Произошла битва с Максентием, и Константину досталась победа.

 О знамении на солнце нет здесь и речи, а повеление изобразить монограмму было получено во сне. Если бы один Лактанций передавал об этом событии, тогда не было бы о нем и никаких споров и дело представлялось бы совершенно естественным. Нужно припомнить, что у Константина было меньше войска, чем у Максентия: галльские легионы считали этот поход делом прямо отчаянным; намерения выступить в борьбу никто не одобрял; в войсках роптали; ауспиции предвещали несчастья. На стороне Максентия были испытанные преторианцы, которые в сражении 27 октября доказали, что они стоили своей репутации: они легли здесь костьми, но не уступили неприятелю ни пяди. Схватка предстояла жестокая, тем не менее Константин шел с уверенностью и этой уверенностью желал заразить и свои войска. Нужно иметь в виду, что отсутствие веры в языческих богов хорошо уживается с разными суевериями. Максентий совершил все языческие sacramenta, вопрошал внутренности жертв, Сивиллины книги. Таким образом все «omina» (предзнаменования) были против Константина. Ему нужно было поднять дух в своем войске. С этой целью он и повелел, быть может, выставить на щитах таинственный знак, заявив воинам, что это даст им победу. Действие этого знамения на умы было тем более мощно, чем менее его понимали. Итак, все по этому рассказу естественно и психологически объяснимо.

 Следующий по времени рассказ об обращении Константина принадлежит Евсевию кесарийскому. Он рассказывает об этом событии два раза. Первый раз — в IX книге своей истории (IX, 9, 2), написанной между 313 и 323 гг. Константин изображается у Евсевия высоконравственным человеком, от отца наследовавшим все добрые качества. «Когда он, — рассказывает Евсевий, — шел освобождать Рим, то он призвал в молитве в союзники Бога небесного и Его Слово, Иисуса Христа». О внешних знаках на щитах у Евсевия нет и речи. Константин выступил на борьбу, одержал победу и засвидетельствовал свою веру во Христа. Свидетельство это прикровенного характера: он велел поставить в Риме свою статую, со спасительным знамением креста в руке; в руке статуи был крест, но не крест поднятый, как у проповедника, а копье с вершиною в виде креста. Таким образом, это знамение можно было понимать двояко: язычники полагали, что победа одержана силой оружия Константина, тогда как христиане приписывали это дело силе креста.

 Другое известие о рассматриваемом событии находится в сочинении Евсевия кесарийского Vita Constantini, написанном между 337—340 гг. В первой книге этого сочинения (I, 26—31) Евсевий а) передает то же событие, о котором есть рассказ и в истории, и при этом аа) в рассказе о статуе нет ничего нового сравнительно с прежним повествованием. Но бб) когда он говорит о молитве перед походом, — прибавляет: «призвав к себе на помощь Бога всех и Христа и победный трофей — спасительное знамение…», т. е. очевидно св. крест. Но б) сверх того еще ранее Евсевий передает известие о θεοσημεία, предваряя, что факт чудесен, но он заимствован из достоверного источника: сам царь много лет спустя рассказывал об этом и заверил клятвенно. «Около полудня, когда день склонялся к вечеру (по нашему около 3–х часов), император увидел выше солнца (ύπερκείμενον τοϋ ηλίου) знамение креста с надписью: «сим побеждай» (τούτω νίκα — hoc vince). Ужас объял его и свиту. Ночью явился ему Христос с крестом же и повелел сделать подобие его и с этим знамением выступить против своих врагов. Утром Константин рассказал свой сон друзьям, призвал художников и повелел им сделать это изображение (labarum). Далее идет описание знамени; описание сводится к тому же, к чему и рассказ Лактанция. Знамя это водружено было на древке и обведено было золотым венком с драгоценными камнями; на шелковой ткани, прикрепленной к древку, были изображения Константина и сынов его. Монограмма украшала и шлем Константина, а о щитах у Евсевия ничего не говорится.

 Давно неблагоприятно относятся к этому рассказу протестанты, основываясь на его различии от первого рассказа. Но разность эта не имеет значения: Константин мог дополнить рассказ, передать его обстоятельнее и лучше. Пускают в ход догматические соображения: Бог любви и мира будто бы является в рассказе Евсевия богом войны, поэтому весь рассказ нужно предать забвению и презрению, как natürlich erlogen (несомненно вымышленный). Такая критика не заслуживает одного красивого мыльного пузыря. Говорю это не потому, чтобы мы были обязаны отстаивать святость Евсевия, которая — в таком случае — не дает места таким предположениям, но потому, что возражение это методически никуда не годится. Говорят: если все знали об этом событии, то Константину незачем было и клясться. Но когда ставится дело таким образом, я посоветовал бы ученым протереть свои очки. Рассказ о клятве помещается перед повествованием о чуде. А это чудо, которое передает Евсевий, состоит из двух фактов — а) знамения и б) сна.

 Для Евсевия рассказ о сне является несомненным потому, что о нем рассказал Константин; а ведь только он один в действительности и мог передать содержание этого сна точно. Предпосылая рассказу о чуде клятвенное заверение Константина, Евсевий является эмпирически тонким психологом; вероятно ли, чтобы ничего о Христе не знавший язычник увидел Христа во сне? Это — обоснованное психологически — сомнение рассеяла в Евсевий клятва Константина. Но суммарное заверение, что клятва была не нужна, хромает и в том случае, если мы центр тяжести в чуде перенесем на θεοσημεία. Говорят: это знамение на небе видели все, и Евсевий мог узнать об этом и не от Константина. Но Евсевий выражается очень осторожно: знамение креста, по Евсевию, видело στρατιωτικόν άπαν, т. е., собственно, все военные; а это, быть может, означает только свиту. Евсевий не употребил выражений στρατιά или στράτευμα, которые бесспорно означали бы все войско. Мысль, что знамение креста на небе было всем известно, — поэтому критически не обоснована. Да притом галльские легионы, вероятно, по выслуге лет военной службы возвратились к себе на родину и там сообщали рассказ о небесном видении, а в Палестину, быть может, ни один солдат из этих легионов и не появлялся; и Евсевию точных известий и о θεοσημεία собрать было неоткуда.

 При оценке сказания Евсевия кесарийского о знамении креста не следует опускать параллельных языческих сказаний.

 Осенью 313 г. в Галлии оратор Евмений, говоривший похвальное слово Константину, выразился очень неопределенно: «Какой–то бог побудил Константина отправиться в поход, как на победу, обещанную уже богом». Для объяснения этого достаточно одного сновидения. В 321 г. галльский ритор Назарий, говоривший похвальное слово Константину Великому, утверждал, будто во всей Галлии рассказывали, что видны были на небе войска, заявлявшие, что они посланы от Бога. И хотя небесное не является земному, однако видели, как помощь страшно сияла, и щиты, которые воины несли, блестели, а сами они говорили: «Мы идем на помощь Константину». Таким образом, в языческом сказании особенно подчеркивается одна черта — о свете, истолкованном язычниками, как блеске оружия и сиянии щитов. Следовательно, утверждать, что рассказ о кресте покоится на одном Евсевий, не представляется возможным. Утверждать Назарию о видении так смело было неудобно, если бы рассказ о видении не имел в Галлии большой огласки.

 Но Евсевий подлежит критике — и серьезной — с другого конца. Отдел о Константине представляет самые плохие страницы в его сочинениях. Он просто не понял рассказа, сообщенного ему Константином. Император не такой собеседник, которого можно интервьюировать и ставить ему вопросы. Он сказал несколько слов, а Евсевий истолковал их по–своему. Настроение Константина обрисовывается очень смутно. Когда он видит крест и надпись, то смущается и не знает, что это означает. Очевидно, он был настолько неосведомлен в христианстве, что и крест ему был неизвестен. Господь является ему во сне, а проснувшись он спрашивает: «Кто это был? Кто явился?» Но потом он для истолкования сна призывает почему–то христианских епископов, которые и собщают Константину сведения о Христе. Как Константин догадался пригласить епископов?…

 Бьет Евсевия и другая сторона дела. Константин видит крест с надписью и в сонном видении ему является Христос с крестом. А у себя на знамени и на шлемах он воздвигает не крест, а монограмму Христа. Таким образом, он употребляет особый, неявленный ему знак. Очевидно, Евсевий сбит с толку предвзятым мнением, что Константин видел крест, и в этом смысле понял выражение Константина о небесном Божьем знамении ему. Христианское настроение Константина он усмотрел в том, что Константин поставил свою статую с копьем, увенчанным крестом. Выражения Лактанция о небесном Божьем знамении он не понял. Во всяком случае возможно было перетолкование небесного видения, и все затруднения являются примесью собственных недоразумений Евсевия.

 В заключение отметим третье повествование — Созомена о том, что Константину было богознамение (I, 3). Когда Константин отправлялся в поход против Максентия, он видел во сне знамение креста, на небеси блистающее, и представший ангел сказал: «О Константин, сим побеждай» А другие говорят, что явился сам Христос. И затем идет повествование Евсевия. Повествование Созомена очень характерно: оно посвящено Феодосию Младшему и в 440 году передано ему в Константинополе, как наиболее вероятное. Если же в нем и приводится Евсевий, то ему, однако, здесь не придается безусловного значения.

 Таким образом, объективная сторона дела передается у историков различно, так что точный характер повествования установить трудно: что видел Константин? во сне или наяву? было ли это явление совершенно естественное или сверхъестественное? Таким образом, этот рассказ по своей неопределенности не может быть предметом исторического повествования, и его можно устранить. Гораздо важнее для нас установить связь между видением и принятием Константином христианства.

 Религиозное настроение Константина было крайне неопределенно. Его отец Константий был поклонником солнца, или бога Митры, — культ которого был очень распространен на западе среди войск. Даже во времена Константина изображение этого божества встречалось на монетах, и настроение Константина перед 313 г. было так неопределенно, что Евсевий прав, говоря, что Константин весьма мало знал о христианстве, и его знания сводились почти ни к чему. Принятие христианства было у Константина скорее делом политики, чем религиозного убеждения. Он мог наблюдать, что императоры–гонители христианства кончали жизнь свою несчастно, а отец его Константий, благосклонно относившийся к христианам, умер естественной смертью. Это не могло не наводить Константина на раздумье.

 Видение же или откровение во сне не могло произвести в его душе рокового перелома. Сравнение Константина с ап. Павлом неудачно. Эти натуры совершенно диспаратны. В 1666 г. на глазах Ньютона упало яблоко, а в 1687 г. появилась его натурфилософия с объяснением закона тяготения. Миллионы яблок падали и раньше и после Ньютона, однако закон тяготения не был открыт ни раньше, ни после его каким–нибудь самоучкой. Следовательно, одно и то же явление может производить различные впечатления, смотря по различным настроениям. Ньютон был очень наблюдателен, и из известного явления он вывел закон. У ап. Павла пред путешествием в Дамаск все религиозные вопросы доведены были до высшей точки кипения, и потому одно краткое «да» или «нет» могло сразу радикально изменить его настроение. Из Евсевия же видно, что воззрения Константина были неопределенны, и знамение на небеси не давало определенного ответа на несуществующие определенные вопросы: Константин вообще не отличался религиозностью. Он приблизился к христианству не во мгновение ока, а постепенно.

 Нет побуждений думать, что до видения знамения Константин был язычник, а после него сделался христианином. Евмений достаточно дает понять это, придавая «богознаме–нию» неопределенную окраску: «какой–то бог». Сенат видел, что Константин в религиозном настроении стоит на особой почве, а не строго языческой. Сенат редактировал надпись на арке Константину (315 г.) в форме довольно неопределенного свойства: «Константин освободил Рим по внушению божества (instinctu divinitatis»). Для сената естественно было написать: «повелением Юпитера», но он чувствовал, что это было бы смело и неугодно Константину. Очевидно, что настроение Константина не было строго языческое. Но не было оно и строго христианское. Если бы сенат и мог скрыть его под указанной формулой, будучи большой силой (как он и сделал, например, усвоив ему имя pontifex maximus, или провозгласив Константина после его смерти, т. е. после принятия им христианства, — богом), то этого никак не мог сделать Евмений. Этот простой галльский ритор вряд ли решился бы на такое толкование, если бы знал, что всем известно христианство Константина.

 Сама монограмма могла быть простой аббревиатурой, составленной из греческих букв ХР или РХ, — как угодно. Ее носили все, имеющие имена, начинающиеся этими буквами. Монограмма эта сама по себе ничего не говорила, и только христиане понимали ее как указание на благоприятный поворот в их положении; для язычников же она была неясна. Эта монограмма и потом часто встречается на многих других предметах, так что один ученый считает ее знаком расположения носившего ее к войску. В жизни Константина она была только начальным шагом к христианству. Только одно вероятно, что монограмма эта была употреблена в походе против Ликиния.

 Итак, сверхъестественное событие, в чем бы Константин ни полагал в нем центр тяжести, не могло иметь для него решающего значения. Каковы же были мотивы к тому, что Константин дал христианству господствующее положение? — Если он стал на сторону христианства без глубокого религиозного убеждения, то мотивов для этого, очевидно, должно искать в политике.

 Вопрос может быть лишь о специальном характере того политического вопроса, с которым он обращался к новой вере, того — пожалуй — расчета, который имел свою долю влияния на обращение Константина. Видел ли он в христианстве людей, в силу своих нравственных убеждений неограниченно преданных правительству? Или он рассматривал их как партию, на которую выгодно было опереться в борьбе со своими соперниками за единодержавие? Первое невероятно; история христиан за три века достаточно показала, что в их убеждениях есть такие тайники, коснуться которых они не позволяют никакому правительству в мире. В свою очередь, как значительная политическая партия, т. е. как готовая, организованная сила, содействием которой можно было воспользоваться в вооруженной борьбе с врагами наличными, христиане не существовали.

 Константин видел, что преследования христиан вносили лихорадку в организм римской империи, возбуждали нездоровое настроение умов. При Диоклетиане уже масса язычников не сочувствовала гонениям, и таким образом перелом в отношениях правительства к христианам не представлял опасности со стороны язычества, тем более что и жизнь христиан была устроена так, что они предъявляли самые ничтожные требования. Они хотели только верить в Бога по своему усмотрению, не добивались должностей и даже готовы были отказаться от предоставления их религии особых привилегий (например, дозволения процессий). Для них достаточно было иметь религиозные дома, в которых они свободно могли бы молиться. Константин мог бы этим удовлетвориться, но он идет дальше: дает не свободу только, но и господствующее положение.

 К некоторым вещам люди способны относиться безразлично, когда они не выглядят, как личное ограничение. Язычники могли быть настроены не религиозно, могли не защищать своих богов. Но когда христианство становилось религией господствующей, а язычество отодвигалось на второй план, становилось, так сказать, в разряд униженных и оскорбленных, тогда подобный перелом был риском недюжинным.

 Важно, очевидно, знать, как много христиан было тогда в римской империи, какой они составляли процент в государстве? . Если их было половина на половину, то выбор был, конечно, не труден, ибо христиане были энергичны. Но вопрос терпит крушение даже на том, как велико было население вообще римской империи. По мнению Гиббона, при Константине Великом христиане составляли 1/20 часть всего населения римской империи. К нему присоединяется и Фридлэндер. Другой историк, Рихтер [Н. Richter, Das west–römische Reich. Berlin 1865 полагает, что христиане составляли 1/10 часть населения: 5—6 миллионов их приходилось на 45 миллионов язычников. Последняя цифра находит подтверждение в результатах исследования Юлиуса Бэлоха о населении классического мира [Beloch, Die Bevölkerung der griechisch–römischen Welt. Leipzig 1886].

 Вообще нужно сказать, что о точной статистике в отдаленной древности нечего и думать. Встречаются у классических писателей записи о плотности населения и приводятся цифровые Данные, например, о составе армии; но к ним следует относиться осторожно. Бэлох пришел к заключению, что на греческом востоке ко времени смерти Августа было 28 милл. жителей, а на латинском западе, с включением земель на Дунае — 26 милл., всего в римской империи 54 милл. В определенности эти цифры разбиваются таким образом: в Европе 23 милл., в Азии 19 1/2, в Африке — 11 1/2 милл.; в частности: в Египте — 5 милл., в Италии, Испании, Азии и Сирии по 6 милл.

 Для нас интересно, повысилась ли цифра ко времени Константина Великого и насколько? Если положиться на Рихтера, то произошла даже убыль. Во всяком случае важен факт, что при Августе не включалась в состав империи Месопотамия, которая присоединена впоследствии. Но существуют точные признаки, что если население увеличилось, то весьма слабо, а может быть — уменьшилось. В 252 г. в империи появилась чума — pestis, и длилась 15 лет; опустошение было произведено страшное; прореха не могла быть заполнена ко времени Константина. Можно вообще предполагать, что при императорах население не разрасталось. Конечно, ныне всеми уже оставлена легенда, что при императорах водворился деспотизм и всем жилось худо. Напротив, провинциям при республике было хуже. Знатные римляне наживали в Риме долги и отправлялись в провинции для обогащения, а суд и управу в Риме при республике найти было трудно. Такие порядки при императорах были редки и даже невозможны. Таким образом, провинции при императорах находились в состоянии процветания.

 Но политика не составляет всего. В Греции еще раньше была заметна убыль населения вследствие недостатка пропитания. Индустрия и торговля служили интересам богатых, масса же населения жила земледелием. В Италии земледелие было экстенсивное: о каком–либо удобрении, например, гуано, не могло быть речи, а такое земледелие истощает почву. Варрон (ум. 27 г. до Р. X.) писал, что на 10 югеров высевается 5 или 6 модиев ячменя и урожай бывает сам 10. Цицерон в своей речи против Верреса говорит также, что урожай в Италии сам 10 и 8, именно из 6 посеянных модиев собирается 48, а при выдающемся урожае — 60. Между тем, Колумелла, писавший при Клавдии (ум. 13 окт. 54 по Р. X.) говорит: «Едва ли кто запомнит случай, когда урожай был сам 5». Таким образом, мы видим падение урожая наполовину. При подобных обстоятельствах жить среднему человеку было трудно. Поэтому цифру Бэлоха, определяющую население империи при Августе в 54 милл., можно принять и ко времени Константина Великого.

 Для дальнейших рассуждений важны сведения о населении больших городов: Рима, Александрии и Антиохии. В цветущее время в Александрии всего жителей с рабами было около 1/2 милл., а при Августе и его преемниках, может быть, увеличилось. В Антиохии в начале нашей эры было 300 тыс. свободных, так что по населению она соперничала с Александрией. Не так ясны сведения о населении Рима. Многие решали этот вопрос и впадали в преувеличения. Соблазнительным представлялся тот факт, что правительство решилось сначала за умеренное вознаграждение, а потом и даром выдавать пшеницу гражданам. Но значение этого факта не следует преувеличивать. Цифра выдачи полагалась определенная, и не всякий мог рассчитывать на получение, а тот, кто попадал в список. Притом, выдавалось не только римлянам, но и жителям ближайших селений. Civis Romanus, хотя бы он жил в Остии или во Флоренции, оставался тем же гражданином Рима и имел право на получение хлеба. Но вопрос в том, выгодно ли было ему прибыть из Флоренции в Рим, чтобы получить 5 модиев пшеницы? Таким образом, цифра выдачи хлеба не дает оснований для суждения о числе жителей Рима.

 К счастью, у нас есть твердые данные для определения всего населения Рима. По свидетельству Спартиана (п. 23), император Септимий Север (ум. 4 февр. 211 года в Иорке) оставил canon frumentarius на 7 лет, по которому в Риме должно было расходоваться 75 тыс. модиев пшеницы ежедневно; если же меньше, то наступал голод. Параллельное известие находится в схолиях к Лукану, именно, что в Риме расходовалось ежедневно 80 тыс. модиев. Из этих цифр можно вывести от 750 до 800 тыс. населения Рима. Эта цифра определяется следующим образом.

 Известно, что древние греки и римляне были вегетарианцы; мяса ели мало, не потому что оно было дорого, а потому что было мало потребности в сильном питании: юг проявлял свое действие. И в настоящее время в Италии питаются более пшеницей, а в древности весь стол римлянина сводился к зерновому хлебу, причем предполагалось, что сами мололи и пекли хлеб. В Риме дневная порция раба равнялась одному хинику ячменя.

 Но ячмень был не вкусен и поэтому заменялся пшеницей, которой для одного человека полагалось от 3 до 5 хиников. Для солдата пехотинца полагалось 4 хиника, 5 же хиников считалось щедрым продовольствием. Дети до 11 лет и женщины не получали ничего; поэтому предполагалось, что мужчина будет делиться с ними. Если на дневное содержание солдата хватало 4 хиника, то для обыкновенного человека их было достаточно вполне: женщины и дети ели меньше, так что круглым числом на каждого человека можно считать 36 модиев в год. На основании этого расчета и определено количество населения Рима в 800 тысяч. Нужно предполагать, что ко времени Константина Великого эта цифра населения не понизилась, а повысилась, потому что обыкновенно большие города втягивают в себя бедных поселян, которые при упадке земледелия ищут заработков в городе.

 После этих предварительных замечаний мы приступим к проверке процентного отношения язычников и христиан во времена Константина Великого. Одни говорят, что христиане составляли 1/20 часть всего населения, другие — 1/10. В 1887 году занялся подробным рассмотрением этого вопроса Макс Виктор Шультце [V. Schultze, Geschichte des Untergangs des griechisch–römischen Heidentums. I. Staat und Kirche im Kampfe mit dem Heidentum. Jena 1887]. Он пришел к заключению, что христиан при Константине Великом было минимум 10 милл., а вероятно — 16, что составляет 1/6 населения. Но это исследование имело плачевный исход: оно попало для рецензии профессору берлинского университета Юлихеру [Theolog. Literaturzeitung 1887, № 22, 513–518]. Он занялся подсчетом христиан по самому сочинению Шультце и пришел к удивительному результату, что христиан было 4 милл., а не 16 милл. Если в Асии, наиболее христианской стране, христиане составляли, по Шультце, 1/9 всего населения, то каким образом они могли составить 1/6 населения во всей римской империи? Это тем более удивительно, что на западе христиан было меньше, — в Италии с Римом, Африке, Испании и Галлии было 400 тыс., а вообще с Германией, Британией и Балканским полуостровом едва ли более 1/2 милл.

 Некоторые определяют количество христиан при Константине по количеству епископов, бывших на первом вселенском соборе. Но число епископов имеет условную ценность. Из лучшего списка епископов, каким является сирийский, явствует, что dioecesus Oriens, митрополией которого была Антиохия, выставил 91 епископа: dioecesus Asia (митрополия Ефес) — 51; dioecesus Pontus (митрополия Кесария каппадокийская; к нему причисляются Халкидон, Никея, вообще север Малой Азии) — 37; Египет с Фиваидой — 19; Палестина — 19. Но означает ли падение цифр епископов падение христианского населения? Нет; во–первых, потому что не все были в одинаковой мере заинтересованы вопросами вселенского собора; во–вторых, епархия не приходилась на епархию.

 В Африке на [294000кв. километров в 484 г. приходилось [450епархий, т. е. на каждую епархию — [680кв. км. Представим себе вещь практически невозможную, что каждая епархия была в виде круга, а кафедральный город находился в центре; тогда бы радиус равнялся 14 1/2 км. Русский аршин равен 71,119 см, так что километр немного меньше версты. Поэтому епископ по грязной грунтовой дороге мог объехать епархию в 1 1/2 часа. Епископии dioecesus Oriens равнялись 1492 кв. км., в Понте — 4272 кв. км, в Асии — 799, близко к африканским. Приводя к одному знаменателю, можно сказать, что в нашей новгородской епархии было бы 29 епархий понтийских, 39 каппадокийских, 82 восточных, 153 асийских и 185 африканских. Разница между 185 и 29 подавляющая, да и расстояние между 29 и 153, если брать восточные епархии, также немалое.

 Если что мы знаем подробно, то это об епархии Феодорита кирского — Кирестике. В послании ко Льву Великому он пишет, что у него — 800 парикий, т. е. приходов. Пред гражданской властью — praefectus praetorii — он свидетельствует, что Кирестика имеет 40 millia passuum в длину и 40 millia pass, в ширину. Это свидетельство точно и не опровергается вычислением территории по карте. По словам Феодорита, Кирестика имела 3498 кв. км, а по карте 3562 кв. км. Отсюда видно, что эта епископия несравнима с другими восточными. Таким образом, вычисления числа христиан по числу епископов не ведут ни к чему .

 Сведения о христианском населении Александрии заимствуются у Афанасия из его апологии к Константию (п. 16). Совершенно случайные обстоятельства побудили Афанасия дать эти сведения. Пресловутая Клеопатра когда–то вздумала строить ήρωον в честь Кесаря, нечто вроде полухрама–полумузея. Явилось здание Καισάρειον, храм в честь кесаря. В IV в. этотхрам был передан в распоряжение христиан для христианской церкви. Расходы на постройку принял на себя император Кон–стантий, при котором должно было происходить торжество освящения церкви . Естественно, что он был заинтересован в освящении этого храма. Он сам хотел прибыть в Александрию, но злые языки донесли Константию, что Афанасий уже совершил обновление храма и он должен был дать подробное объяснение по этому поводу.

 Он писал: «Обновления храма еще не было; обновишь ты его сам, государь». Глупые языки говорят, что обновление уже было, потому что в пасху уже было совершено богослужение в этом храме. Когда его предшественник Александр строил церковь, именно Θεωνά, то обновление совершено бьыо после, хотя в церковь собирались для богослужения во дни св. четыредесят–ницы еще ранее обновления. На западе было в обычае, что в церкви, которая строилась, богослужение совершалось ранее обновления, и потом торжественно совершался праздник самого обновления храма. Разумеется, Афанасий подчеркивает, что храм необновленный освящался молитвою. Все церкви Александрии, со включением и Θεωνά, в настоящее время, благодатию

 Божиею, оказывались уже тесными, и когда люди собирались в дни четыредесятницы, то пострадало много детей, молодых женщин, старух и молодых людей. Они были так сдавлены, что их нужно было вынести на руках. Хотя из пострадавших никто не умер, но произошел ропот. Если такая давка была во время четыредесятницы, то что могло быть в пасху? Афанасий говорит, что он предлагал собраться в пасху в различных местах, но народ не хотел и слышать: непременно хотели быть вместе, и ему предложили совершить богослужение в пустыне под открытым небом, лишь бы только собрались все вместе. Церковь строящаяся могла вместить всех, и Афанасий решил совершить в ней литургию в день пасхи .

 Афанасий сообщает нам сведения драгоценные, что христиан в Александрии было в его время, с одной стороны, так много, что они не вмещались в одном храме, а с другой — и так немного, что могли все поместиться в соборе Καισάρειον. Какую же цифру дает нам это сообщение?

 Римский собор св. Петра может вместить 54 тыс. человек, собор миланский — 37 тыс., знаменитый собор парижский — 21 тыс. Я привожу сведения иностранные, и вы могли бы спросить, почему я не говорю о петербургских церквях. Откровенно сказать — я не знаю: имеющиеся в моем распоряжении путеводители дают сведения довольно своеобразные. Сказано об Исаакиевском соборе, сколько под ним вбито трехсаженных свай, а не сказано, сколько он может вместить молящихся. О соборе в Измайловском полку сказано, что он имеет 37 саж. высоты, а о вместимости — ни слова. Но главное основание, по которому приходится предпочесть приведенные выше даты, следующие: и в IV в. и позже в восточных церквях богослужение слушали если не все, то многие, сидя, и возглас «ορθοί» — «прости» имел смысл приглашения встать. Можно предположить, что в пасху сидели при Афанасии не все, но все–таки было много и сидящих. В западных соборах удержался этот обычай и до нашего времени, поэтому и приходится пользоваться сведениями западными, а не нашими. Римский собор вмещает 54 тыс. человек. Предположим, что такая же вместимость была и в александрийском строящемся храме. Вывод получится не особенно определенный.

 Состав христиан при Афанасии Великом был не особенно велик, так как многие принимали крещение в зрелом возрасте, а некоторые откладывали до престарелых дней. Дети еще только готовились быть христианами, молодые люди находились в состоянии оглашения, и лишь лица зрелого возраста крестились, делались христианами совершенными, которые и присутствовали при литургии верных. Но Афанасий едва ли имел в виду только крещеных (имевших право присутствовать при литургии верных). Невероятно, чтобы оглашенные не пожелали присутствовать при христианском пасхальном богослужении. По всей вероятности, Афанасий считает присутствовавших в храме не только верных, но и оглашенных. Он начинает перечисление с детей, включает молодых людей и заканчивает старыми. Здесь были и дети, были старики и старухи, кроме больных. Можно предположить, что некоторые остались дома для домашних хлопот. Для древнего времени вопрос о домашней прислуге был вопросом о рабах; рабы же могли быть и не христианами. Таким образом, цифру оставшихся дома мы не можем считать великой. Вероятно, около 1/3 (и это maximum) в это время осталось дома. Если предположить, что присутствовало в храме 50 тыс. человек, то мы дойдем до цифры — 70 тыс. христиан в Александрии. Если предположить, что цифра всего населения Александрии равнялась 1/2 милл., то получится очень незначительный процент христиан — 1 христианин на 7 человек, а то и на десять.

 Затем у нас имеются сведения о церкви римской. Они заимствуются из послания римского епископа Корнилия — ок. 252 г. Он, говоря о расколе Новатиана, замечает, что он, образовав схизму, не изволил обратить внимания на то, что римская церковь немалочисленна: в римской церкви пресвитеров — 46, диаконов — 7, иподиаконов — 7, аколуфов — 42, эксоркистов и чтецов вместе с остиариями (ostiarii = πυλωροί, привратники) — 52, вдов вместе с нуждающимися в помощи (συν θλιβομένοις) _ свыше 1500 (υπέρ τάς χιλίας πεντακόσιας), и всех их пропитывает благодать и человеколюбие Господа (Eus. h. e. VI, 43, И). Вот показания о римской церкви.

 Здесь требуется отклонить объяснение, которого держатся многие. Епископ африканский Оптат милевский писал сочинение о схизме донатистов. Он рассказывает, что в начале IV в. явился у донатистов епископ в лице Виктора гарбенского. Этот Victor garbensis присутствовал на соборе нумидийском в 305 году. Он характеризует Виктора как пастыря без паствы; нельзя же считать за паству ничтожное число его последователей. Для паствы Виктора не нашлось места в сорока и более базиликах в Риме. Итак, римские христиане в начале IV в. имели более 40 базилик. Так как и Корнилий насчитывает 46 пресвитеров, то ученые и полагают, что при Корнилий у христиан было 40 богослужебных мест.

 Я думаю, что это не так. Корнилий называет 7 диаконов и 7 иподиаконов. Цифре 7 церковь римская всегда оставалась верна; тогда многие полагали, что в каждой церкви (епископии) не должно был» более 7 диаконов и иподиаконов. Параллельно с иподиаконами держался чин аколуфов, который считался почетным наряду с иподиаконами. Понятие аколуфов заключает в себе идею последования, сопровождения. Аколуфов Корнилий называет 42; эта цифра, делимая на 7, и дает 6 человек, а по разделении на 14 — 3 человека. В гражданском отношении Рим делился на 14 regiones. Деление Рима и в христианском отношении на 14 частей есть бесспорный факт: 7 диаконов и 7 иподиаконов = 14. Это были лица, которым было поручено заведование 14 regiones, а аколуфы должны были сопровождать диаконов и иподиаконов при их обходе в определенном regio. Таким образом, мы получаем диакона и иподиакона во главе и трех аколуфов при каждом из них; 4 человека могли, например, легко перенести больного, если бы это потребовалось, и таким образом цифра 14 имеет смысл реальный и совершенно понятный.

 Тогда получит известное освещение и цифра 52, которой обозначает Корнилий число экзоркистов, остиариев и чтецов. Экзоркисты произносили заклинательные молитвы, например, При крещении. Нельзя думать, чтобы экзоркистов, чтецов и остиариев было поровну. Несомненно, что для каждого богослужебного места требовалось по чтецу и по остиарию — привратнику. В то время христиане должны были жить осторожно: возглас — «возлюбим друг друга» — и тогда даже формулировали так: «смотрите друг на друга и признавайте друг друга» (предосторожность против не–христиан); в то время совершать богослужение, не имея остиария, было бы неосторожно. Необходим был и чтец, так же, как остиарий. Но на 40 базилик невозможно было из 52 лиц получить по одному чтецу и остиарию. Следовательно, базилик было меньше. Легко предположить, что оставалось по 14 чтецов и по 14 привратников или остиариев, а может быть, чтецов было и больше — по 2 чтеца при одном богослужебном собрании, откуда 28 чтецов + 14 остиариев + 10 экзоркистов = 52. Следовательно, весьма возможно, что в это время в каждом regio было только по одному месту для богослужебных собраний, куда собирались для богослужения в большие праздники.

 Но остается сделать расчет, как много людей могла вместить подобная частная базилика? К сожалению, точных данных не имеется, приблизительный же расчет возможен. Древние христиане при богослужении сидели, а сидящий человек занимает 0,4 кв. метра, следовательно, 10 человек занимают 4 кв. метра и требуется очень большая зала, чтобы вместить 1000 человек (примерно 5 саж. в ширину и 20 саж. в длину). Разумеется, римские христиане были не так богаты, чтобы у них было много зал, вмещавших такое количество человек. Поэтому мы должны предположить, что к богослужению собирались далеко не все, а по очереди. Мы можем начать с цифры 14—15 тысяч верующих. Удвоить эту цифру будет уже очень смело (30 тысяч вероятно maximum).

 Далее, у нас есть сведение о 1 1/2 тысячах чел. вдов вместе с нуждающимися в помощи. Трудно решить, как от количества лиц, нуждающихся в помощи, заключать к определенной цифре христиан вообще. Иоанн Златоуст в одной проповеди высказывает, что в состав антиохийского населения входила 1/10 часть богатых и 1/10 часть бедных, таким образом он определяет суммарно бедных 1/10 частью населения. Но в сущности далеко не все бедные нуждались в постоянной церковной помощи. Иные из них пользовались помощью лишь от времени до времени. Таким образом, цифра: 1/10 часть целого = бедные — несколько рискованна. Если взять это отношение, то от 1500 человек бедняков придется заключить к общей цифре христиан в 15 тыс., но эта цифра подавляюще большая. По переписи 1880 г. в г. Париже зарегистрировано 130 тыс. лиц, признанных совершенно бедными, и 1 бедняк приходится на 18 жителей. На основании этого можно допустить, что среди римских христиан 1 нуждающийся приходился даже на 20 человек; и тогда общая цифра будет 30000 христиан в половине III века.

 Как незначительно могло быть чисто христианское население даже в позднейшее время в городах с большим сравнительно населением, показывают данные жития Порфирия газского, составленного диаконом его Марком (конец IV — начало V века).

 Житие это, как памятник, представляет довольно значительную загадку для историка, но трудности не заставляют заподозривать, что показания его неверны. Газа — приморский, богатый и довольно населенный город Палестины. Это видно из того, что в нем было 8 языческих храмов. И так как языческое богослужение состояло в принесении жертв, жертвы же могли приноситься везде, то можно предположить, какому количеству жителей удовлетворяли эти храмы; именно — не будет рискованным сказать, что число жителей Газы простиралось до 30—40 тыс. Порфирий был по меньшей мере пятым епископом Газы (первым был Сильван, пострадавший при Максимине). Когда он явился в Газу в качестве епископа, языческое население города отнеслось к нему очень враждебно. Как известно, благоденствие Палестины зависело от ранних дождей. Дождь Должен падать около 3 ноября — около дня Георгия, — и если Дождь начинался за 15 дней до этого времени, то все радовались, а между тем в год вступления Порфирия на газскую кафедру дождь к этому времени не выпал. Мало того, прошел ноябрь, декабрь, наступил 3–й месяц, а дождя все нет. Тогда язычники стали говорить, что это случилось из–за Порфирия, потому что в лице его они впустили в город врага богу Марне. В 7 день 3 месяца собрались мужчины, женщины и дети в количестве 280 и упросили Порфирия совершить христианскую литанию и обойти вокруг города. Нельзя предположить, что здесь идет речь о депутации от христиан, потому что для такого простого случая ее не требовалось. Можно думать, что эти 280 человек и составляли все христианское население Газы. Может быть, даже вероятно, что в этот счет не вошли старики, малолетние и оберегающие дома. Это моление совершено было 8–го авдинея (4 января). Когда же христиане, обойдя город, подошли к воротам, то нашли их запертыми. Но, к счастию, вдруг показались дождевые капли и пошел дождь. Язычники отворили ворота, большой толпой сопровождали христиан по городу и некоторые кричали: «Велик Бог христианский». В этот день, замечает писатель, в христианство обратилось 127 человек, именно — 78 мужчин, 35 женщин, 14 детей, в том числе 5 девочек. Дождь этот был так велик, что жители стали опасаться, чтобы не размыло их домов, которые сложены из необожженных кирпичей. Все эти мелкие детали дают право полагать, что цифра сообщается точная. Христиан, значит, было очень мало. Число их едва ли доходило до 400. Это видно и из того, что впоследствии, когда христианство было в полном расцвете, когда разрушен был идол Марны и строился христианский храм, то и тогда число христиан было не очень велико. Это видно из того, что народ роптал на Порфирия за то, что он взял слишком большой масштаб для храма, говоря: «Зачем он строит такой большой храм, когда народу мало». Но Порфирий утешал его словами, что Бог пополнит и увеличит число верующих.

 Если примем во внимание все эти цифровые данные, то увидим, какое малое число христиан нужно было для основания епархии, а это обстоятельство должно служить препятствием к заключению о большом количестве христиан. Мы не должны считать христиан в епархиях миллионами. Даже тысяча для многих из них велика.

 Поэтому безопасно можно предположить минимальные цифры и относительно населения всей империи и относительно количества христиан: первая цифра колеблется между 50 и 60 миллионами, а вторая между 4 и 5 мил. В свое время Тертуллиан насчитывал, что христиан гораздо меньше, чем язычников. «Что сделается с Карфагеном, — говорит он карфагенскому проконсулу Скапуле, — если ты подвергнешь христиан децимации?» (decimatio — военная казнь десятого). Это показывает, что, истребив христиан, он лишится 1/10 населения. Эта цифра очень преувеличенная. Очень может быть, что только ко времени Константина Великого население христианское равнялось 1/10 всего населения; но может быть и эту цифру нужно понизить. Всякое же представление, что христиан было более 10% в массе населения, будет рискованным.

 Но тогда нужно предположить, что Константин Великий решился опереться на 1/10 часть населения. Но опираться на 1/10 часть, относительно которой истории известно, что она не вмешивалась в политику, было бы нерасчетливо, и с этой точки зрения оказываются необъяснимыми политические мотивы Константина Великого. Опереться на 1/10 часть населения, опереться на ту часть, которая не бросалась на политические расчеты, для него было бы большим риском, если бы он не имел кроме политических расчетов других — свойства более идеального.

 Правда, разные случаи из времен гонения довольно ясно показали, что масса ничего не имеет против христианства, но это было тогда, когда христианство не было господствующим. Между тем неизвестно было, как посмотрят, если меньшинству даны будут преимущества, а большинство будет отодвинуто назад. Поэтому, чтобы решиться на такую меру, нужны были не одни политические рассуждения, но и вера и убеждение, что христианство — истинная религия. Константин, нужно заметить, был государь, а не частный человек, а потому следует принять во внимание и особенности этого положения. Тертуллиан остроумно замечает, что христиан так много, что и сам император мог бы стать христианином, если бы мир мог обойтись без императора. Стало быть, если бы Константин был из числа таких людей, которых религиозный пламень охватывает сразу, то ему нужно было бы сложить порфиру. Но Высшая рука поставляет в лице его такого государя, который довольствуется минимальным в области религии. Своим детям Константин дает христианское воспитание, а сам остается «pontifex maximus»; к христианам в первые годы он проявляет довольно скромные отношения большей частью охранительного характера, например, издает закон, защищающий христиан от иудеев, предоставляет церкви отпускать рабов на волю, и только уже к 321 г. объявляет, что досточтимый «день солнца» должен быть свободным от занятий в городах, хотя определенно высказывался, что земледельцы должны работать и в воскресенье. Воскресенье он не называл другим словом, как «dies solis», которое много говорило и язычникам.

 Предполагать особенное благотворное влияние на него Елены нет оснований. Напротив, Амвросий медиоланский говорит, что сама Елена обязана влиянию Константина. По всей вероятности, для Константина в молодости был идеалом достойный подражания образ отца. Когда Константий сделался кесарем, то Константин принужден был видеть, как порываются связи между отцом и матерью. По своему положению Константий должен был развестись с Еленой и жениться на Феодоре, падчерице Максимиана. От этого брака появились дети, которые должны были разделить власть Константия. Правда, и Константину было дано понять, что его не забудут, именно — маленькая дочь Максимиана поднесла ему шлем. Но в сущности на востоке Константин был в качестве заложника. Положение его при Галерии было незавидное. Правда, были случаи отличиться, но с риском сломать себе голову. Когда Диоклетиан и Галерий отказались от престола, то Константин неделикатно был обойден и в Италию назначен был Север. Едва он получил разрешение явиться к отцу, как уже должен был считаться с тем, что в Италии его враждебно встретил Север и хотел схватить его, вследствие чего служители Константина заходили на станциях в конюшни и перерезали коням жилы, чтобы не было погони. Вот каково было детство Константина.

 Константин в своей деятельности должен был поддерживать мирную политику отца, который был близок к христианству и не преследовал его. Константий был монотеист. Нужно заметить, что были двух родов монотеисты. Первые — монотеисты неоплатонической школы. Они истолковывали в философском смысле сказания о богах, истолковывали в смысле сил и заключали их в одном теоретическом боге, по большей части в лице Зевса. Монотеисты этого сорта были враждебны христианству. Во главе их стояли ученые, и они видели, что христианство противно их монотеизму, который они не успели еще утвердить, и поэтому истребление христианства было дня них самым задушевным желанием. Вторые монотеисты — это поклонники культа «непобедимого солнца» — invicti solis, к которым принадлежал и Константий Хлор. Под этим именем скрывается персидский культ Митры, производивший большое впечатление своими различными церемониями. Важно то, что культ этот иноземный, ввозный. Поэтому поклонники его могли считать христианство однородным с ним и одноправным. И у Константина является культ непобедимого солнца, но только он преобразуется в культ Аполлона, что видно из приветственной речи одного оратора Константину, где он употребляет выражение «Apollo tuus» («твой Аполлон»). Дальнейшее знакомство Константина с христианами зародило еще большее к ним расположение. Он видел, что христиане, как подданные, народ хороший, что они подчиняются двоякой дисциплине — императора и епископа.

 Можно видеть, что Константин вел дела весьма последовательно и после 312 г., когда в начале 313 г. он, вместе с соправителем Ликинием, дал христианам только свободу вероисповедания, и не только христианам, но и всему населению империи, свободу держаться каждому своей религии, чтить того Бога, в которого сам верует; если о христианах и говорится в эдикте, то это потому, что они особенно настойчиво просили свободы. Эта милость простиралась и на собрания христиан. Эдикт 313 г. не стеснял язычников в их верованиях, но он давал возможность перехода не только в христианство, но и в другие языческие культы. Этот эдикт заключал в себе элементы большой веротерпимости. В сущности можно допустить, что человек, бывший поклонником Митры, прежде мог считать его верховным богом и в то же время был обязан признавать и Юпитера. Теперь же он получил возможность чтить только Митру и не чтить других римских богов, чего он прежде не мог сделать без опасности. Таким образом, первый шаг Константина был таков, что христианству ничего не обещал, кроме равенства с другими религиями, кроме свободы исповедания. Дальнейшее было только проявлением благородства Константина; он видел, что христиане представляли из себя сторону жестоко потерпевшую: у них отбирали собственность лишь за то, что они чтили Бога по своему вероисповеданию. Константин был настолько великодушен, что дал распоряжение возвратить христианам отнятые имущества (места богослужебных собраний).

 Один шаг влек за собой и другой. По первому слову императора легко было возвратить христианам имущества, которые составляли еще казенную собственность (перешли от христиан в казну). Но много было имуществ, которые стали частной собственностью, когда их продали с аукционного торга. Это вносило бы неравенство в среду христиан: одни могли получить, а другие — нет. Решено было, поэтому, выкупить имущества у частных владельцев. Затем открылась третья категория. Храмы христиан не только отбирались в предшествующее гонение, но и были разрушаемы: делали зло для зла. Нужно было восстановить равенство между христианами и здесь. Константин решился восстановить разрушенные храмы: стал отпускать суммы на постройку храмов; посредником для него явился проконсул Африки Аннулин, который прежде преследовал христиан. Константин думал, что если дать христианам то, чего они лишились ранее, то этим он никого не оскорбит из язычников, или если и заденет более рьяных из них, то во всяком случае немногих, так как предшествующее гонение велось только формально.

 Таким образом, первый шаг, благоприятный для христианства, Константин в 313 г. мог сделать совершенно безопасно. Для его объяснения не требовалось бы никакого сверхъестественного посредства, для этого не нужно было бы ни небесного знамения, ни откровения во сне. Это — излияние благородства духа Константина. Но зато эти первые шаги нисколько не объясняют того, что он сам стал на сторону христианства. В этом направлении он шел весьма медленно и осторожно. Это был мудрый, просвещенный и осмотрительный государь. Он мог оставаться навсегда язычником, как это мы и видим из обстоятельств его жизни. Константин не счел нужным сложить с себя титул «pontifex maximus». Ни в чем в действительности жрецы языческие и жреческая коллегия не были стеснены. Разумеется, и язычество неизбежно должно было понести некоторую поруху: теперь нельзя было привлекать к исполнению религиозных языческих обязанностей лиц нежелающих. Не воспрещалось, вместе с тем, язычникам строить новые храмы в честь его. Один храм был построен, например, в честь фамилии императора — gens Flavia.

 Если Константину и приходилось ограничивать «свободу» язычников, то лишь в ее безобразных проявлениях: удары были направлены против тех языческих храмов, в которых практиковались безнравственные культы; правда, отняты были у язычников и такие храмы, которые стояли на тех местах, которые для христиан были по преимуществу священными; но это был лишь вывод из того общего положения, что и христиане имеют право чтить своего Бога. Как место святое для христиан, возвращен был им, например, знаменитый мамврийский дуб. Столь же ничтожны были и другие ограничения, которым языческая религия подверглась при Константине Великом. Правительство преследовало язычников за «divinationes»; это были темные, секретные гадания с целью узнать будущее относительно императора; за другие гадания, признаваемые языческой религией, не преследовали. В последние годы Константин Великий пытался отменить sacriflcia — кровавые жертвы. Если не был приведен в исполнение этот закон, то только потому, что эта мера для многих была неприятна.

 Таким образом, совершенно справедливо, что положение религии при Константине Великом должно быть рассматриваемо, как Parität, — как равенство между религиями. Константин Великий старался соблюдать это равенство всюду, даже в мелочах, например, в символических изображениях на монетах встречаются символы и христианские, и языческие, хотя с течением времени начинают преобладать символы христианские. Все это, очевидно, нисколько не определяет Константина как лицо, которое заявляет формально о том, что он более не язычник, а христианин.

 Однако он, хотя и медленно, но верно приближался к тому, чтобы христианство сделать религией господствующей. Сам оставаясь на нейтральной почве, он, однако, детям дал христианское воспитание, чем поставил их в невозможность соблюдать нейтралитет. Всем было очевидно, что такое мероприятие Константина сменится торжеством христианской религии. Думать, что Константин это сделал без сознания превосходства христианства, нельзя; если бы этого сознания не бьшо, Константин и детей своих воспитал бы так, чтобы они могли играть ту роль, которую играл он, — однако, им готовил он лучшее будущее.

 Сам Константин приближался к христианству постепенно . Языческие писатели замечают в его характере не прогресс, а регресс. По замечанию одного из них, Константин Великий «начал как муж, кончил как почти отрок» (paene puer). Энергия его характера ослабевала, и, вероятно, это отозвалось на его решимости принять христианство: он, хотя и желал креститься в водах иорданских, но отлагал свое крещение. Это обстоятельство не представляло ничего странного с точки зрения современников Константина Великого. У Константина не доставало только веры в самого себя, а не веры во Христа. Он надеялся таинственно очиститься в крещении, чтобы вступить в будущую жизнь совершенно чистым.

 Правда, против этого христианского его настроения указывают на то, что некоторые его деяния были нехристианские. Указывают на казнь Максимиана, тестя Константина, Лики–ния, зятя Константина, Ликиниана, сына Ликиния, наконец, Криспа, сына Константина.

 Казнь Максимиана была делом политической необходимости. Максимиан, по условию с Диоклетианом, должен был через 20 лет отказаться от титула августа и сложить порфиру. Но он сделал это против своей воли. В это время войска, бывшие в Британии и Галлии, провозгласили августом Константина, а римские войска (преториане) — Максентия, сына Максимиана. Для Максимиана это было хорошим поводом захватить корону. Он явился в Рим, попытался побудить Диоклетиана возвратить ему правление и даже попытался возбудить римские войска против сына. Но осмеянный, он должен был бежать в Галлию. Здесь он встретил Константина и отдал ему с титулом августа руку своей дочери Фаусты. Отношения между Константином и Максимианом были непрочны. Максимиан распустил молву, что Константин умер в походе против галлов, чтобы самому завладеть короной. Константин сослал его в Марсель с тем, чтобы он жил там, как частный человек. Но Максимиан не остановился на этом. Он предложил дочери Фаусте быть участницей в убийстве ее мужа. Фаусте, таким образом, предстоял выбор между отцом и мужем. Но она предпочла мужа и открыла ему замыслы отца. Когда Максимиан шел с кинжалом с целью убить Константина, раб, спрятанный последним для наблюдений, схватил его, и уличенный тесть был казнен.

 Что касается казни Ликиния, то говорят, что Константин Великий карал Ликиния contra fidem sacramenti — против клятвенного обещания пощадить его жизнь. Но это весьма веское выражение уничтожается показанием, которое читается в Anonymus Valesianus (pars prior, Origo Constantini imperatoris, часть первая, Происхождение императора Константина), источнике, имеющем бесспорно историческую ценность: «tumultu militari–bus exigentibus in thessalonica jussit occidi» («когда воины подняли мятеж в Фессалонике, он повелел совершить казнь»). Никакое клятвенное обещание не может иметь постоянной действительности, если противная сторона принуждает нарушить обещание. Например, государство NN дало обещание щадить другое государство PP. Но если государство РР вторгается с вооруженной силой в государство NN, то странно было бы, чтобы государство РР продолжало щадить NN. Опасались воины, как бы Ликиний в Фессалонике не устроил заговора, и вынудили у Константина повеление казнить его.

 Нравственным пятном в жизни Константина остается еще казнь сына Ликиния — Ликиниана. Но принудить к этому могли Константина те же легионы, преданные ему. Что они способны были принудить Константина к такому поступку, об этом свидетельствует факт избиения ими родственников Константина, детей Феодоры, второй супруги Константия Хлора. По смерти Константина, из преданности Константину и его детям они не желали, чтобы были другие претенденты на его престол.

 Указывают, наконец, на казнь сына Константина — Криспа (от первой супруги его Минервины). Дело это чрезвычайно темно, и нет причин не доверять рассказу язычника Зосима, в котором замечено, что сам император раскаялся в этом поступке и поставил убитому статую с надписью: ήδικημένω (жертве несправедливости). Казнь была обставлена как–то таинственно, и очень возможно, что Криспа обвиняли в том, что он задумал против отца заговор. Во всяком случае, было ли это преступление политическое, или семейное недоразумение (обвинение в прелюбодеянии с Фаустою, которая тоже скоро была казнена) — трудно сказать.

 

II. Значение национальных особенностей греков и римлян и традиций римского государства и христианской церкви при установлении отношений между церковью и государством

Другой деятель в определении отношений между церковью и государством — сами члены христианской церкви. В то время христианство в главной своей массе совпадало с пределами классического мира, и сложившиеся под влиянием естественных задатков и истории черты национального характера греков и римлян привнесли свою долю влияния в практическую выработку подробностей этих новых отношений.

С представлением о греках естественно возникает мысль о народе, богато одаренном умственными способностями, со славой заявившем себя в философии, науке, искусстве, — народе с пламенным чувством свободы, с ненавистью к тирании, племени республиканском по преимуществу. Скромно, почти в тени является наряду с идеальным греком фигура римлянина, с его ограниченным кругозором, бедностью теоретических начал, слабостью умозрения, с практицизмом часто сухим, с узкою положительностью. Мировая империя, которую осуществили властительные римляне, цезаризм, явившийся как завершение их исторического развития, часто ниспадавший до деспотизма, не говорит в пользу энергии чувства свободы, присущего римской расе. И когда мы только подумаем, что с Константина Великого политический центр тяжести переносится с латинского запада на греческий восток, то, по–видимому, остается только приветствовать это счастливое историческое совпадение. Однако подробное рассмотрение дела представляет его в другом свете.

Вопрос об отношении между церковью и государством, по своему существу, есть юридический. Между тем юридические начала, которыми жил греческий мир, не возбуждают ни в ком особенного интереса, тогда как юридический смысл римского народа всегда был предметом почтительного удивления ученых. Римляне были недалеки в области умозрения, под пером их мыслителей философские вопросы весьма скоро получали узко практическую постановку; но зато этот народ был силен административным, организаторским талантом; он умел властвовать, но умел и управлять. Между тем этого дара именно и недоставало грекам. В цветущий период своей истории они никогда не могли образовать из своих республик плотного, солидарного политического целого; даже когда гегемония в греческом мире перешла в мощные руки государей Македонии, и тогда центробежные силы взяли верх над центростремительными: монархия Александра не пережила его. Склонный более к умозрению, грек естественно расположен был сосредоточить все свое внимание на развитии догматической мысли и оставить в забвении область практических отношений.

Равным образом, одушевлявшее греков чувство свободы едва ли дает их национальному характеру много преимуществ перед римлянами. Свобода греков — понятие очень относительное; их постоянный трепет перед тиранией, может быть, был одним из спасительных инстинктов, в помощи которого они нуждались более, чем другие народы. В самом деле, в правлении самых чистых представителей греческой расы, афинян, весьма сильно дает себя знать личное начало. История Афин довольно полно может быть изложена в биографиях знаменитых лиц, стоявших во главе их республики; это едва ли возможно сказать относительно Рима. У греков в разряде исторических деятелей преобладают люди высокоталантливые; у римлян — более или менее посредственные; там имеет больше значения гений индивидуума, здесь — сложившаяся система. Герои греческого мира управляли судьбами своего отечества в смысле гораздо более полном, чем это можно сказать о римлянах. В отношениях этих двух народов к своим представителям есть значительная разность. Государственные люди Афин были более, чем доверенные лица народа, это были его любимцы; римские консулы обыкновенно были просто чиновники. Римский консул по прошествии срока естественно стушевывался, сходил в почетный ряд консуляров. Для исторических деятелей Афин не было этого срока: они стояли во главе управления всю жизнь; если же они оставляли свой пост, то была народная опала. Они кончали даже хуже, — почти государственной изменой: припомните Фемистокла. Афиняне любили своих выдающихся деятелей; если же их только уважали, то их уже начинали бояться, и спешили избавиться от их присутствия остракизмом. В этой практике чувствуется признание беспомощности перед обаянием умственной силы, неспособности удержать его деятельность в должных границах. Афинянин колебался между крайностями бунта и благоговения. Римляне умели просто уважать своих героев: в то время как квириты воздавали заслуженную честь своему чиновнику–генералу, верные ему солдаты забрызгивали его грязью как частного человека. Личность героя в Риме значила не очень много; сцена римского триумфа на улицах Афин просто невероятна. В Греции государственный человек мог увлечь за собой общественное мнение до того, что становился тираном своего подвижного, часто легкомысленного народа; тирания в Афинах имеет гражданский характер. В Риме даровитая индивидуальность немного могла сделать против твердо установившихся форм правовых отношений; и если тиранов знавали и в Риме, то они все же должны были опираться на грубую военную силу. Тирания в Риме была господством милитаризма.

Еще одно обстоятельство значительно повлияло на характер греков: при их любви к свободе, они подпали железной власти Рима, и никогда не могли свергнуть с себя этого ига. Рабство даже на устойчивых римлян действовало разлагающим образом, даже их оно нравственно принижало. Грека оно просто подавляло: не будучи в силах добиваться простора открытым путем, он действовал темными средствами, шел к нему окольным путем интриг, заговоров, лукавства и мести. Эти низкие проявления сделали греков ненавистными для римлян: Ювенал, далеко не в розовом свете представлявший нравственное состояние своих соотечественников, о греках говорит с глубоким презрением: natio tota comoeda; они представляются ему насквозь фальшивыми и низко льстивыми. Эта сторона греческого характера, конечно, не может быть допущена без сильных ограничений; разложение коснулось, конечно, главным образом, культурных слоев греческого племени; притом не все говорившие по–гречески были чистыми греками. Но и смесь национальностей не всегда их облагораживала.

Во всяком случае, эти два классические народа противостоят один другому как более упругий, суровый, прямой и устойчивый, — и с другой стороны — более утонченный, мягкий, иногда легкомысленный, непостоянный, уклончивый до лукавства и хитрости, льстиво–искательный. Оба эти народа имели свои достоинства и свои недостатки. От римских христиан естественнее ожидать более стойкой, главное систематической защиты церковной свободы против возможного покушения на нее государственной власти. Но они могли преувеличить значение спорных вопросов и из борьбы за свободу сделать борьбу за преобладание. Греческий христианский мир, после трех веков страданий, легко мог поддаться обаянию новых отношений христианского государя и ослабить необходимый контроль над его действиями. Ради догматических преобладающих интересов грек легко мог поступиться некоторыми формальными прерогативами. Первые могли решить вопрос об отношении между государством и церковью неправильно, из вопроса о свободе сделать вопрос властолюбия; в характере греков были задатки для того, чтобы не ре–шить этого вопроса вовсе, не понять его в его простейшей, элементарной постановке, с слишком большим доверием положиться на действия благорасположенного государя и начать борьбу за церковную свободу лишь тогда, когда притязания государственной власти коснутся области догматических верований.

Само собой разумеется, что подобное влияние национальных различий трудно оправдать в каждом частном факте; поведши дело таким образом, мы непременно встретим множество ис' ключений. И это понятно. Главный колорит исторических фактов зависит от общих свойств и слабостей человеческой природы: римлянин всего чаще действует так же, как и грек, по тем же мотивам, по каким стал бы действовать и германец, и славянин. То, что привносит национальный элемент, слабо, но постоянно отражается во второстепенных тонах общего колорита; но в конце концов дает такую сумму влияний, что римская церковь ведет сильную борьбу за мировую власть, за господство над государством, тогда как восточную церковь никогда нельзя было обвинить в серьезном посягательстве на права государства.

Кроме личных особенностей императора Константина, с одной стороны, и национального характера греко–римских христиан — с другой, на отношения церкви и государства должны были влиять, и даже более чем что другое, исторически сложившиеся черты этих членов образующегося союза.

Император волей или неволей должен был являться представителем традиций античного государства, а эти традиции таковы, что они всего более вели к отрицанию равноправности нового союзника. Римское государство исторически развивалось совместно с римским культом, в строгом смысле включая его в себя, как часть в свое целое. О разделении церкви от государства, о принципиальном различии религиозных и политических учреждений в предшествующей истории Рима не было и речи. Напротив, история его сложилась так, что он не имел повода узнать своеобразный характер этих учреждений. Как религия естественная, религия римского народа заключала в себе слишком мало таких нравственных элементов, которые могли бы возложить на римский народ обязанности, противоположные его политическим задачам и стремлениям. Коллизии между религией и государственностью не могли быть значительно сильнее, чем возможные в современном государстве столкновения различных ведомств. Серьезных столкновений не могло быть. Да и там, где религия давала чувствовать свое значение государственной власти (разумеется, где этот авторитет был факт, а не ораторская фраза), и в этих случаях религия чаще всего оказывалась только ширмой, за которой действуют органы аристократической партии. В доказательство смешения государственного и религиозного начала можно сослаться, например, на то, что те же патриции, в руках которых сосредоточены были и важнейшие государственные должности, были и жрецами. Наконец, с Августа римские императоры были верховными первосвященниками. Соединение в одном лице этих званий могло лишь усложнять задачу.

Христианам приходилось ведаться с силой привычки. Не в том дело, чтобы христианские императоры стали сознательно и намеренно действовать как pontifices maximi христианской Церкви. Но то опасно, что римский император привык все окружающее окидывать взором неограниченного властелина; для него необычно было видеть предел своей воле, простиравшейся на все государство, следовательно и на его религию. Прерогативы звания pontifex maximus входили как неотъемлемая часть в его сознание о себе как верховном, самодержавном государе. Сохраняя за собой полноту самодержавных прав, христианский император несознательно мог заявлять такие притязания, в основе которых лежит его звание первосвященника языческого культа. А при различии в основном тоне религии христианской и языческой (последняя была по преимуществу внешний культ, первая — внутреннее убеждение в догматической истине) эта старая закваска могла перенести насилие с поверхности вовнутрь могла отзываться давлением на самые глубокие тайники человеческого духа. Официальный религиозный синкретизм не мог не притупить тонкой восприимчивости к оттенкам религиозных понятий; их мало ценили. А в христианстве в этих оттенках иногда заключается вся сущность догмата. Следовательно, синкретизм мог отозваться и человечной терпимостью к различию догматических мнений, и — бессмысленным насилием над этим разномыслием, как неважным и несущественным.

Совершенно противоположны были исторические традиции христианской церкви. Она несла с собой дух независимости и религиозной свободы. В продолжение трех веков она существовала как государство в государстве; гонимая им она все–таки была независима от него в своей внутренней жизни в своем устройстве. В то время, когда все государственные права сосредоточивались в руках императора, каждый член церкви располагал правом голоса при выборе членов своей иерархии. И христиане умели пользоваться этим правом так дельно, что римские государственные люди с прискорбием ставили их в пример квиритам. — Благодаря этому, христианская церковь обладала организацией уже окрепшей, нравственная зависимость мирян от клира, клира от епископов, священная власть последних, — все это установилось настолько прочно, что с успехом могло выдержать внешние давления.

Сознание разности между тем, что принадлежит Богу и что кесарю, — в древний период церковной жизни выяснилось на самом существенном пункте, в вопросе о свободе религиозного убеждения. Классическое государство допускало Поклонение только божествам, им признанным, официально дозволенным. Принцип законодательства, по воззрению Цицерона, что никто не должен почитать никаких богов, nisi publice adscjtos, кроме признанных государственной властью. С этой отрицательной стороной тесно связана была положительная: дозволение переходило в принудительное обязательство. Меценат советовал Августу: «Ненавидь и наказывай тех, которые вводят чужих богов. Почитай богов по обычаю предков и принуждай — ανάγκαζε — других почитать их». Напротив, христианин не признавал в области религии никакого другого законодательства, кроме своего собственного религиозного чувства. Официальной религии классического государства, единственно дозволенной, исповедание которой было обязательно для всех и гарантировалось принудительными мерами, — христиане противопоставили свободу вероисповедания. В делах веры христианин не признавал другого законодательства, кроме своего собственного религиозного чувства и совести, выразившихся в определенном религиозном убеждении. Христианские писатели не только высказали этот принцип, но и обставили его весьма сильными психологическими мотивами.

«Каждый человек, — писал Тертуллиан, — имеет естественное право и власть почитать то, что он признает достойным поклонения. Религия известного человека никому другому не приносит ни вреда, ни пользы. Но нерелигиозно принуждать кого бы то ни было к религиозному почтению. Его должно воздавать добровольно, не вследствие насилия; потому что и жертв требуют от свободного расположения духа. Следовательно, если вы и принудите нас принести жертву, вы не сделаете этим ничего угодного богам вашим. Они не могут желать жертв подневольных, если только они не притязательны, а Бог не может быть таким» (Ad Scapul. 2). «Смотрите, не послужит ли доказательством вашей нерелигиозности и то, что вы отнимаете у нас религиозную свободу и налагаете запрет на наше стремление к Божеству, так что мне не позволяют почитать, кого я хочу, и принуждают меня почитать, кого не хочу. Ведь никто, ни даже человек, не пожелает, чтобы его чтили поневоле» (Apologet. 24).

«Нет нужды прибегать к насилию, — писал Лактанций, — потому что нельзя вынудить религии; чтобы возбудить ее добровольно, нужно действовать словами, а не ударами (verbis potius, quam verberibus). Нужно защищать религию не убивая, но уми–Рая; не жестокостью, а терпением; не злодеянием, а честностью. А если ты вздумаешь защищать религию кровопролитием, истязаниями, злодействами, — ты не защитишь, а опозоришь и оскорбишь ее. Ибо нет ничего в такой мере свободного (добровольного), как религия, и если в приносящем жертву нет сердечного расположения, то религия уже подорвана, уже ее вовсе нет (jam sublata, jam nulla est)» (Instit. divin. V, 19).

Как видно отсюда, христиане вступают в новый период с ясно осознанными и прекрасно поставленными началами религиозной свободы. Вопрос сведен с почвы, так сказать, догматической на чисто нравственную: языческому правительству делают упрек не в том (только), что оно привлекает людей к поклонению ложным богам, но в том, что оно прибегает к насилию, действует не убеждением, а принуждением, и через то вступает в противоречие с самым существом религиозных отношений. Равным образом, и организация церковного общества приняла такие устойчивые формы, что оно с успехом могло выдерживать внешние давления: нравственная зависимость мирян от клира, низшего клира от епископа, основанная на вере в божественный, сакраментальный характер священства, с успехом могла противостоять внешним давлениям.

Таковы теоретические возможности для развития правильных или неправильных отношений между церковью и государством. Представителями этого нового союза являются, с одной стороны, — государь, понимающий христианство неглубоко, расположенный рассматривать его как политическую силу, которая может стать прочной основой государственной системы, — но способный и ценить его за то, — верующий без сильного энтузиазма, но искренно. Его душа не закрыта для благотворных влияний представителей христианства; он, видимо, расположен вполне отказаться от языческих верований, но может бессознательно стать в то положение в отношении к христианству, какое занимал в языческом культе, как его верховный представитель. С другой стороны, верующие, с явным, исторически сложившимся сознанием своей независимости от государства, по различию национальных характеров — одни, способные отстаивать эту свободу от внешней силы [лишь нерешительно, неумело, другие — [готовые пиревратить борьбу за свободу в борьбу за преобладание.

 

III. История отношений между церковью и государством со времени Константина Великого.

[13]

 

1. Религиозная политика Константина Великого и его сыновей.

В чем же выразились фактически эти отношения между церковью и государством в первое царствование христианского императора?

 Признавало ли государство за церковью право на существование ее, как самостоятельного общества, имеющего свою определенную задачу, которую оно может и должно разрешить своими средствами? Теоретически, в ясных формулах на эти вопросы не дано еще точного и определенного ответа, но насколько можно судить о нем, он был бы положительным. Однако практически важный в этих отношениях вопрос лежит дальше этих общих формул. Его можно определить так: если христианская церковь есть такой институт, в благосостоянии и всестороннем развитии которого государство не может не быть заинтересовано, то как со своей стороны оно может содействовать его процветанию? Вопрос, словом, шел о способе покровительства церкви со стороны государства. Что оно может покровительствовать ей, в этом не сомневались; что оно — с своей стороны, как институт самостоятельный, может покровительствовать ей, не уклоняясь от специальной цели, об этом не было и речи. Но какие средства для этого воздействия? Должно ли государство ограничиться только отрицательными мерами, устраняя чисто внешние препятствия, которые оно само положило на пути церковной жизни? Или оно может воздействовать на нее и положительно, создавая благоприятную для нее внешнюю обстановку, — или проникая непосредственно в область внутренних церковных отношений? Наконец, в этой последней роли не может ли оно признать за собой известного права над церковью?

 Первые шаги Константина Великого, как покровителя церкви, таковы, что их трудно осудить даже стоя на точке зрения самого строгого невмешательства государства в дела церкви. Доселе государство не признавало христианства, запрещало присоединяться к этому обществу; во время гонения были конфискованы или распроданы в частную собственность церкви и церковная недвижимая собственность. Миланским эдиктом 313 г. Константин дозволил принимать христианство всем, кому угодно, приказал возвратить христианам отнятые у них имущества и запретил привлекать христиан к участию в общественных языческих жертвоприношениях. Как общество признанное законом, христианская церковь утверждается в своем праве принимать дары по духовным завещаниям. Клирики освобождаются от обременительных общественных должностей и повинностей, и в этом случае на них распространяется привилегия, которой давно пользовались не только языческие жрецы, но и медики, риторы, предстоятели иудейских синагог. Прекращается судопроизводство и другие работы в «достопочтенный день солнца, «venerabili die sous» (321 г.). Словом, в покровительстве Константин до сих пор не выходит из роли обыкновенного законодателя, а в последнем законе — он выглядит даже как pontifex maximus. Никакого вторжения в пределы церкви не видно; устраняются лишь внешние искусственные преграды, и открывается больший простор для деятельности ее членов.

 Своеобразное отношение Константина к христианству, руководящий им политический расчет просвечивает лишь в одной черте закона, правда, одного из самых первоначальных, изданного в 313 г. В этом эдикте, данном на имя Анули–на, проконсула Африки, сказано, что свобода от всех повинностей предоставляется «клирикам кафолической церкви, в которой предстоятельствует Цецилиан». В этих незначительных, по–видимому, словах, скрывается тот смысл, что на клир еретиков и раскольников эти права не распространяются. Очевидно, Константин, при его воззрении на христианство как на силу, которая должна упрочить связи государства, действовал бы против своей цели, если бы стал на счет государства поддерживать анормальные явления в христианстве, ослабляющие его единство.

 Этот эдикт послужил поводом к целому ряду сношений Константина с церковью по вопросу о донатистах. В том же 313 г. тот же самый проконсул Анулин переслал Константину libellum донатистов, в котором они обращаются к нему как справедливому государю, сыну того Константия Хлора, который один не был гонителем христиан, — и просят дать им судей из Галлии, чтобы покончить их спор с Цецилианом, епископом карфагенским. По назначению Константина состоялся собор (в октябре 313) в Риме под председательством папы Мельхиада (15 итал. епископов и 3 галльских); он решил дело против донатистов. Те опротестовали этот приговор на том основании, что отцы собора недостаточно обследовали некоторые важные пункты их жалобы. Константин поручил расследовать этот вопрос на месте в Африке проконсулу Элиану, и назначил новый собор в Арле 314 г. (в августе). Соборное решение было опять не в пользу донатистов. Однако они не остановились и на этом и — апеллировали к суду императора. Это возбудило сильное негодование в Константине. «Какое безумное упрямство просят от меня суда, тогда как я сам ожидаю суда Христова Приговор епископов должно принимать так же, как если бы сам Господь председательствовал на суде». Сначала Константин не признал себя компетентным расследовать дело, решенное на соборе; потом уступил постоянным просьбам донатистов, которые нашли себе поддержку в придворных сферах, а может быть думая предотвратить и беспокойства, которые могли произвести недовольные судом донатисты. На этот раз император приговорил в 316 (в ноябре) их епископов к изгнанию и приказал конфисковать их церкви. Этот приговор в 321 г. был отменен, — и отщепенцам предоставлена была полная религиозная свобода, которой они и пользовались до самой смерти Константина.

 Таков был ход этого оригинального дела. Это был первый Урок практики невмешательства в церковные дела, данный императору, может быть даже и оглашенному язычнику, христианскими епископами. Несколько аналогичный пример в этом ро–Де представляет дело Павла Самосатского. Этот вельможный епископ, низложенный собором, не хотел оставить занимаемого им епископского дома. Низложившие его вынуждены были прибегнуть к содействию полицейской силы, и просили императора Аврелиана об изгнании непокорного епископа. Язычник император решил дело в пользу тех, с кем поддерживают общение епископы Рима и Италии. Дело донатистов не имеет за себя даже подобного оправдания. Эти люди настолько мало уважали внутреннюю свободу церковных отношений, что прямо начали с светской власти. Едва ли их мотивы были совсем бескорыстны: если бы суд признал их епископами кафолическими, это был бы для императора прекрасный повод распространить, а то, может быть, и перенести на них те привилегии, которые он предоставил кафолическому клиру; ознакомление императора с их делом для донатистов представлялось, таким образом, весьма и весьма неизлишним. Их жалобы ставят императора в необходимость против своего желания вмешаться в дело чисто церковное. Их протесты против приговора римского собора заставляют императора ввести в этот судебный процесс в качестве следователя гражданского чиновника; к счастию, его роль ограничивается чисто архивной справкой. Новый приговор Арль–ского собора тоже не удовлетворяет их, потому что он против них, и они от церковного суда апеллируют к суду императора… точно его приговора, хотя бы для них и благоприятного, было достаточно для того, чтобы сообщить им характер кафоличест–ва. Император показал первый пример вмешательства в дела церкви. Но в поведении донатистов так сильно просвечивает эгоистическая подкладка, а император так долго — для самодержавного государя и для pontifex maximus, так добросовестно противится призыву вмешаться в это церковное дело, что приходится признаться, что если в этом процессе кто стоял ниже своего положения, то это был не император.

 Из дела донатистов Константин Великий мог вывести два следствия: а) есть представители христианства, которые готовы признать за ним весьма широкое право на вмешательство в церковные дела, поставить его компетенцию в них даже выше соборов; б) репрессивные меры, принятые с целью установления церковного единства, не всегда приводят к цели.

 Дальнейший случай вмешательства Константина в церковный вопрос имел место на востоке. Это был арианский спор. Как и в первом случае, Константин выступил защитником интересов церковного мира. Различие лишь в том, что он здесь сам вмешался в это дело без апелляции. Это было дружелюбное увещание к примирению; но так как император весьма слабо понимал догматическое значение вопроса, то он и не мог создать базиса для примирения между спорившими. Вероятно, разъяснения окружавших его епископов указали ему как на средство для восстановления церковного мира на вселенский собор. Роль, которую отцы собора предоставили Константину, была довольно значительна. Его вмешательство, вероятно, сильно расположило некоторых к принятию выражения «единосущный». «Выслушав это изложение нашей веры, — пишет Евсевий кесарийский, — никто не нашел в нем повода к противоречию; напротив, и сам боголюбивейший царь наш — первый засвидетельствовал, что оно совершенно православно; «так сказал он, и сам я мыслю», и повелел принять его всем, подписать эти догматы и соглашаться с ними, прибавив только одно слово: «единосущный»". Император держит здесь речь; тон ее слишком высокий для человека, который был, с христианской точки зрения, не более как оглашенный. Он располагал, по–видимому, правом голоса, хотя и совещательного. Догматическая проницательность императора в это время была так еще ограниченна, что он очень смутно представлял себе значение слов: «рожденного прежде всех век». Собор окончился осуждением арианства и низложением главных его приверженцев. Император, со своей стороны, сделал распоряжение о ссылке упорных приверженцев арианства, приказал называть ариан позорным именем порфириан и сжигать сочинения ариан под угрозой смертной казни тому, кто попытается скрыть их.

 Таким образом, с первого вселенского собора начинается преследование еретиков за веру мерами уголовного правосудия. Энергичное сознание бесцельности религиозного преследования, несоответствия его с самым существом религиозного чувства, — видимо затемняется. По крайней мере, эти действия Константина не были опротестованы отцами собора. Этот момент имеет глубокую важность в истории отношений между церковью и государством. — Нет надобности считать подлинной речь от имени собора императору. «Причиной же настоящего собрания и рассуждений наших — неистовый Арий… Ибо единородного Сына и Слово Отчее он не признает единосущным и равным Отцу… Повели, государь, чтобы он оставил свое заблуждение, не восставал против учения апостольского, или, если остается упорным в своем нечестивом мнении, изгони его из общества православной церкви, да не колеблет он более нечестивыми мнениями веры душ слабых» (Apud Gregorium presbyterum Caesariens). Но во всяком случае факт тот, что соборному определению придается значение государственного закона; церковное осуждение еретиков сопровождается и карательными мерами против них со стороны государства, и отцы собора, насколько известно, ни единым словом не протестуют против такого усердия императора. Вопрос здесь даже не о том, что этим фактом нарушались красноречиво защищаемые христианскими апологетами права совести, свободного религиозного убеждения (насилие над душой человеческой, превосходящее даже практику языческих государей; там: принеси этой статуе жертву и думай о ней про себя, как знаешь; здесь: перестань о Сыне Божием думать, как ты думаешь).

 Обобщите только этот единичный факт, примите за общее правило, что определение соборов сопровождается известными гражданскими следствиями. Тогда государство должно будет предупредительно предоставлять свои уголовные кары в распоряжение или всякого собрания епископов, которое усвоит себе название святого собора, или не всякого, а только некоторых из них.

 Опасные последствия первого ответа слишком очевидны. Но не менее опасно допустить, что такое значение должны получить лишь некоторые соборы. Тогда возникает вопрос о критерии, и государство, и, конечно, уже только оно одно, призывается различать истинные соборы от ложных, законные соборы от противозаконных сборищ. Открывается широкий путь для вмешательства государства в дела церкви. Должно же оно знать, чему оно оказывает содействие своей сильной рукой, а следовательно оно должно и сознавать себя компетентным в церковных вопросах, административных и догматических, которые могут быть обсуждаемы на соборах. И против такого контроля над соборами, против этих притязаний государства не могут возражать по существу представители церкви, не отрицая вместе с тем и его права оказывать покровительство церкви мерами давления. Между правом государства оказывать содействие тем религиозным обществам, которые оно признает благотворными, и правом карать тех, которые от этих обществ отступают, лишь за самый факт отступления, проходит та, как кажется, непреложная граница нормальной церковной политики, которая в 325 г. была нарушена.

 Видимо, Константин ко времени Никейского собора значительно отдалился от той точки зрения, на которой он стоял в 313 г. Однако и в 325 г. он был не ниже своего положения, — имел достаточно самообладания, чтобы отклонить от себя суд над епископами, которые обратились к нему с массой прошений друг на друга; свое уважение перед священным характером этих представителей церкви император высказал в таких словах: если бы я увидел епископа на месте прелюбодеяния, я прикрыл бы его своей порфирой, чтобы только это зрелище не соблазнило зрителей.

 За обедом, который император дал отцам собора, он сказал им: «Вы — епископы внутренних дел церкви, я — поставленный от Бога епископ внешних дел» (των εϊσω της εκκλησίας и των εκτός). Этим словам придают весьма важное значение, — что не совсем [точно]. Это была скорее шутка, любезность, чем серьезная программа церковной политики. Однако по сознанию историка–панегириста [Евсевия], это выражение верно характеризует положение, занятое Константином. Смысл этих слов находят темным. Лучший комментатор их, конечно, сам Евсевий; а по его мнению, из этого принципа вытекали попечения Константина о том, чтобы руководить, насколько от него зависело, всех подданных по пути спасения, — его законодательство, направленное к ограничению языческого богослужения, то живое участие, какое он принимал в церковных соборах, увещая всех к единомыслию, убеждая упорствующих, поощряя знаками своего благоволения тех, которые выражали примирительное настроение. В этих же видах Константин позволял себе действия церковного характера: он читал в своей консистории Священное Писание, говорил своего рода проповеди придворным, заботился — по–своему — о распространении христианства, составлял молитвы для своего войска и т. п. Таким образом, епископат Константина простирался на всех его подданных, как язычников, так и христиан, и ограничивался не одной только политической стороной, гражданскими их правами, но прежде всего и более всего направлялся на религиозные отношения: епископ внешних дел ограничивает свободу языческого культа—и созывает соборы и принимает живое участие в них .

 В своих отношениях к христианской церкви Константин идет в том же направлении: он низлагает ариан, посылает их в ссылку, возвращает их оттуда, когда они изъявляют желание раскаяться, сам принимает исповедание веры от Ария, отдает распоряжение о присоединении его к церкви александрийской и константинопольской. Впрочем, нельзя ставить строго ему в вину ссылки св. Афанасия александрийского. История этого дела служит новым свидетельством, что император стоял нравственно выше окружавшего его епископата: он предоставил епископам церковным порядком расследовать взводимые на Афанасия обвинения, и александрийский епископ вынужден был у императора искать той справедливости, которой он не нашел перед трибуналом своих собратий. Последние распоряжения императора в этом деле весьма характерны: если бы он не сослал Афанасия в Галлию по обвинению его в политическом преступлении, а предоставил бы этот процесс его естественному ходу, то мир увидел бы целый собор епископов на суде у императора мирянина.

 Отношения церкви к государству, как они сложились в царствование Константина, конечно не идеальны. Император отказывается от занятого им первоначально положения, от своего благодетельного для церковной жизни нейтралитета, и позволяет себе довольно часто вмешиваться в дела церкви. Не став еще ее сыном, он действует как ее покровитель, даже как руководитель. Его отношения к ней не ограничиваются созданием благоприятных для ее существования условий. Но трудно сказать и то, приобрело ли в его сознании это вмешательство характер правовой. Сфера, в которой живет и действует Константин Великий, весьма благоприятна для развития власти на счет церкви. Кажется, скорее слабость, чем тонкое понимание положения вещей руководили поведением большинства приближенных Константина: его окружает душная атмосфера придворной лести; его действия, в которых заметно стремление к блюститель–ству церкви, не опротестованы; всякий шаг его в этом направлении отмечен сочувствием его панегириста–историка. Император встречал мало преград, и можно дивиться не тому, что он переходил ту границу, которая отделяет Божье от кесарева, — а тому, почему он не нарушал ее чаще. Замечательно, например, уже то, что он ссылал епископов, несогласных с собором, но не замещал их места своей властью. Он всегда действовал по лучшему своему разумению церковных интересов, но далеко не всегда имел подле себя хороших советников, которые раскрывали бы ему истинные потребности церкви. Не он создал своим влиянием тех, которые его окружали: они выбраны были свободным голосом независимой церкви, и то, что было в устанавливающихся отношениях неправильного, зависит не исключительно от личных несовершенств Константина, но и от недостатков нравственных и интеллектуальных самих членов церкви ").

 При ближайших преемниках Константина эти отношения не изменяются к лучшему. Напротив, дети Константина, в особенности Константий, идут еще далее по тому направлению, которому следовал отец их в последние годы.

 Константий (337–361), не наследовав лучших сторон характера своего отца, его умеренности, политического смысла, осторожности, — в увеличенном объеме совместил в себе его недостатки, наклонность к деспотизму, к жестокости, при слабости характера, открывавшей сильный простор всяким придворным влияниям; его лукавство, мстительность, даже вероломство, показывают, как мало в нем было личного величия. В лице Кон–стантия мы в первый раз в истории встречаем тип богослова на престоле. Преобладание интересов церковных над государственными лучше всего видно из слов самого Константия. Устранение от управления церковными делами такого преступного человека, как Афанасий Великий, доставило бы императору больше отра–Ды, чем его счастливые победы над Магнентием и Сильваном.

 Действия Константия против язычества принимают агрессивный характер. Он открыто вступил в борьбу с язычеством, издавая против него законы. Закон 341 г. требовал прекращения суеверных языческих культов (superstitio) и уничтожения кровавых жертв (sacrificatio). В 353 г. последовало запрещение ночных жертвоприношений, а в 356 г. назначены были страшные наказания за жертвы . Но эти законы исполнялись там, где удобно было исполнять их. В Риме же, переполненном язычниками, их нельзя было исполнять. Симмах говорит, что когда Константий был в Риме, то, проходя по городу, он восхищался архитектурой, расспрашивал о надписях статуй. Чествование идолов в храмах продолжалось. Только не приносились кровавые жертвы. Внешней силой пытался он действовать и против тех, кого считал еретиками. История преследований Афанасия Великого представляет не один пример — можно сказать — войны государя против своего подданного. Когда хотели арестовать его, к Александрии двинуты были форсированным маршем войска из Ливии и верхнего Египта. Пять тысяч солдат, готовых к бою, потребовалось для того, чтобы произвести обыск в церкви св. Феоны (356 февр. 9). Когда же, несмотря на эти энергичные мероприятия, Афанасий Великий успел скрыться, то для поимки его по эдиктам императора двигались трибуны, префекты, ко–миты, даже армии; назначены были награды тому, кто выдаст Афанасия, живого или уж хоть мертвого; отправлено было послание к князькам абиссинским с просьбой не принимать Афанасия; чиновники императора обыскали многочисленные монастыри Египта, и все было бесполезно.

 Несмотря на эти грубые, внешние меры, признание — в теории — церкви особым от государства обществом остается во всей силе. Исчезает дух правильных отношений, но — спасается форма. Единодержавный император римский чувствует слабость своей власти в делах церковных, сознает, что его декретов не достаточно для низложения одного даже епископа александрийского, и не щадит никаких усилий для того, чтобы санкционировать свои действия авторитетом собора. Император вмешивается в выбор епископов константинопольских, приходит в ярость, когда узнает, что эта кафедра замещена без его соизволения, незаконно переводит Евсевия никомидийского в Константинополь. Но чаще всего прикрывает себя авторитетом какого–нибудь собора. Едва ли когда собиралось так много соборов, как при Константин, и не без основания жаловались, что разъезды епископов на соборы по повелению Константия истощили все средства ведомства почт империи.

 Что свободы на этих соборах было немного, это можно предположить с первого раза. Хитрые махинации придворных епископов, тонкий по форме, но сильный нравственный гнет, были еще не последними средствами к тому, чтобы превратить эти церковные учреждения в слепое орудие арианской партии. На Миланском соборе 355 г. император потребовал от епископов прямо и решительно, чтобы они подписали осуждение Афанасия. Те заявили, что это будет против канонов. «Чего я хочу, то вам и канон, — загремел на них император, — епископы сирийские позволяют мне говорить таким образом. Или повинуйтесь, или и вам быть в ссылке». Западные епископы имели настолько присутствия духа, что, подняв руки к небу, смело опротестовали эту новую формулу отношений между церковью и государством, которую терпеливо выслушали их сирийские собратья, напомнили императору, что его царство принадлежит не ему, а Богу, который дал его, — «бойся, чтобы он не лишил тебя его», — напомнили ему о будущем суде, и советовали не производить беспорядка в делах церковных и не смешивать власть над римской империей с церковным управлением. Эти отцы Миланского собора не устрашились даже и тогда, когда император вздумал угрожать им обнаженным мечом, и мужественно отправились в далекое изгнание. Папа Либерии столь же твердо выдержал допрос императора и — отправился в ссылку, отвергнув предложенную ему императором и императрицей сумму в 500 золотых, сказав, что она нужнее самому императору — на наем солдат, а то, может быть, и придворных епископов.

 События Миланского собора, ссылка таких лиц, как Люцифер каларисский, Иларий пиктавийский, — послужили поводом к тому, что православные епископы сильнее и полнее, чем когда–либо, высказались о свободе церкви от вмешательства государства. Афанасий Великий и Иларий пиктавийский протестовали против действий Константия на том основании, что насильственные меры противны самому существу религиозного Убеждения. Осий кордубский возражал против Константия с другой, более практической (юридической) точки зрения, — с точки зрения раздельности церкви и государства.

 «Новая и гнусная арианская ересь, — писал Афанасий, — пытается насилием, побоями и заключением в темницы привлечь к себе тех, кого не в состоянии убедить разумными доводами (λό–γοις), — показывая и этим, что она — все что угодно, только не богочестие (γνωρίζουσα έαυτήν και ούτως, ως πάντα μάλλον έστιν ή θεοσεβής). Ибо богочестию (= религии) свойственно, как мы сказали, не принуждать, но убеждать (θεοσέβειας μεν γάρ ϊδιον, μη άναγκάξειν, άλλα πείθειν). Ибо и сам Господь не принуждает, а отдает на свободное произволение (τη προαιρέσει διδούς), когда говорит всем: «если кто хочет идти за Мною» (Мф. XVI, 24), и ученикам: «не хотите ли и вы отойти?» (Иоанн. VI, 67). Эта ересь совершенно чужда богочестия» (Hist, arian. ad monachos 67). «Если позорно во всех отношениях, что некоторые епископы по страху переменили свою веру, то еще позорнее и свойственно только людям, которые сами не верят в состоятельность своего исповедания (ου θαρρούντων οίς πεπιστεύκασι), — употреблять насилие и принуждать тех, кто не желает. Так и дьявол, поелику в нем нет ничего истинного, приходит «с секирами и бердышами» (II с. 73, 6) и разламывает двери принимающих его. А Спаситель так кроток, что учит «если кто хочет идти за Мною» (Мф. XVI, 24) и «кто хочет быть Моим учеником»; (Лк. VIII, 20) и, приходя ко всякому, не вторгается с насилием, а только (μάλλον) стучит (Апок. III, 20) и говорит: «отвори Мне, сестра Моя, невеста» (Песн. V, 2); и когда отворяют, входит, а когда медлят и не желают принять, уходит. Нет, не мечами и стрелами, не посредством военных отрядов, а убеждением и советом возвещается истина. А какое убеждение там, где страх от царя? Какой совет там, где возражающего наказывают изгнанием или смертью? И Давид бьш царь; но когда враг попался в руки его и воины хотели убить врага, он не запретил им властно, а — как говорит Писание (1 Царств. XXVI, 9), убедил Давид мужей своих словами и не дал им убить Саула. А этот (Кон–стантий), не имея доводов (λόγον), всех принуждает со властию, чтобы показать всем, что их мудрование — человеческое, а не по Богу, и что арианомудрствующие по истине не имеют царя, кроме кесаря; так как через него эти христоборцы и делают все, что им вздумается» (ibid. 33).

 «Для того вы и поставлены, — обращается к Константию Иларий, — за тем вы и смотрите, чтобы все ваши подданные пользовались дорогой для них свободой (dulcissima libertate). Возмущенный мир церкви нельзя восстановить, разрозненных нельзя собрать иначе (alia ratione), как предоставив им полную свободу жить (integrum vivendi arbitrium) по своим убеждениям, без всякого рабского принуждения» (Ad Const. I, 2). «И если даже вы употребили бы подобное насилие в интересах истинной веры, и тогда епископы, с их учительским авторитетом, пошли бы против вас и сказали: Бог — Господь всей вселенной, не нуждается Он в подневольном послушании, не требует вынужденного исповедания. Его нельзя обмануть, а Его благоволение можно заслужить искренним исповеданием Его. Не для Него, а ради нас самих должны мы чтить Его. Я и до крещения могу допустить только желающего, выслушать лишь того, кто просит, и запечатлеть печатью дара Св. Духа того, кто исповедует веру» (I, 7).

 «Перестань принуждать (βιάζεσθαι), — писал Константию Осий, — не издавай эдиктов, не посылай комитов, возврати изгнанных. — Перестань, прошу тебя, и помни, что ты смертный человек. Побойся дня судного, сохрани себя к этому дню чистым. Не мешайся в дела церковные и не давай нам приказов; не тебе нас учить в этой области, ты сам должен слушаться нас. Тебе Бог вручил царство, нам вверил церковь. Кто подрывает твою власть, противится Богу, поставившему тебя; бойся же и ты, чтобы не впасть в тяжкое преступление, привлекая в свое заведование дела церкви. Написано: «воздавайте кесарево кесарю и Божие Богу» (Мф. XXII, 21). Нам не должно начальствовать на земле, ни тебе воскурять фимиам» (Ар. Athan. Hist, arian. ad monachos 44).

 Принцип свободы церкви, свободы религиозного убеждения, независимости церкви от государства, выражен был весьма ясно и энергично. Однако же эти протесты едва ли производили должное впечатление на императора и сторонников его, и это не потому только, что голос разума вообще редко выслушивают во время страстного возбуждения, что Константий был Деспот по природе. Нет, значение этих протестов ослаблялось Уже тем, что они исходили от партии гонимой. Будь эти слова сказаны тогда, когда громы императорской власти разражались над арианами, — их действие, может быть, было бы более сильное. А теперь противная, торжествующая партия естественно могла смотреть на эти слова своих соперников как на обычную апелляцию к праву со стороны тех, кто не может действовать силой. Так свободу вероисповедания сильно отстаивали гонимые христианские апологеты; а с изменившимися политическими обстоятельствами красноречивые языческие ораторы пополнили собой ряды ее энергичных защитников. — К тому же самого важного практического вопроса: должна ли государственная власть оказывать хоть какое–нибудь внешнее содействие распоряжениям власти церковной, не решали даже заявления Осия. А возвышенное сознание необходимости полной свободы в делах религиозного убеждения было достоянием далеко не всех христиан того времени. Тому же Константию, к которому адресовал свое сочинение Иларий пиктавийский, в 348 г. посвятил свое сочинение «De errore profanarum religionum» («О заблуждении языческих религий») и Юлий Фирмик Матерн, где он рекомендовал императору — позаботиться об искоренении язычества насильственными мерами, указывая на библейский пример истребления хананеев. Следствия подобной точки зрения для церковной политики вообще ясны сами собой.

 И во всяком случае действиями Константия заправляли христианские же епископы, хотя бы то и придворные. Впрочем, даже и те, которые избраны были не только не по влиянию Константия, а даже вопреки его видам, не все подавали пример высокого уважения ко внутренней свободе церковных отношений. Сторонники Македония хвалили его за святость жизни (Socr. IV, 6; Soz. Ill, 3). Между тем средства, которые этот константинопольский епископ практиковал против тех, которые уклонялись от общения с ним (т. е. против православных и новатиан), напоминали собой времена языческих гонений. Так до 4000 солдат были отправлены им против одной новатианской общины в Пафлагонии для привлечения ее к союзу с константинопольской церковью. Произошло побоище столь сильное, что из посланного отряда возвратились весьма немногие. Детей вырывали из рук матерей и отдавали их константинопольскому епископу для крещения. Палкой разжимали зубы сектантов, сподобляли их таким образом св. причащения и приводили в общение с епископом. Женщин подвергали таким утонченным истязаниям, до которых, кажется, не додумались и палачи времени Диоклетиана (Socr. II, 27 38; Soz. IV, 20, 21). Ввиду таких действий христианского епископа, насилия и жестокости Константия теряют свои грандиозные размеры. Словом, общее настроение христиан того времени было еще таково, что если многие сочувствовали протестам Афанасия Великого или Осия, то у большинства этому сочувствию недоставало принципиальной почвы. Константия могли осуждать за его насилия, но больше потому, что его действия были направлены к подавлению истинной веры, а не потому, что он вмешивался в дела церкви; осуждали скорее направление, точку приложения действий императора, а не самый их характер.

 

2. Языческая реакция при Юлиане Отступнике.

 В 361 г. Константий умер. В царствование его преемника Юлиана произошла реакция. Эта реакция была связана с натурой Юлиана и обстоятельствами царствования Константия. Константий был богослов, принимал участие в богословских спорах, собирал соборы. Соборы вели к большим государственным расходам, и тем самым подготовлялась почва для негодования против христиан. Побежденные язычники мечтали о восстановлении язычества.

 Флавий Клавдий Юлиан (361—363) был двоюродный брат Константия от одного из сыновей второй супруги Константия Хлора. По смерти Константина вся эта линия была убита. Были пощажены только два брата: Галл, потому что был болен, и Юлиан, которому было 7—8 лет. [Галл был сослан в Асию. Юлианбыл отдан на воспитание Евсевию никомидийскому. При нем также находился в качестве дядьки Мардоний, человек образованный, который ввел Юлиана в мир классической поэзии. Следовательно, образование мальчика шло параллельно. С одной стороны, он получал образование классическое под влиянием Мардония, с другой — христианское под влиянием Евсевия никомидийского.

 По смерти последнего Константий поместил братьев в Ма–келле в Каппадокии. Оба брата были крещены и были чтецами в церкви. Юлиан был человек даровитый, но отличался странностями, имел склонность к теургии, астрологии (по целым ночам наблюдал за течением звезд), наблюдал отношения к себе других и в Константин видел виновника всех своих бед. Очень рано развилась в нем подозрительность: всюду видел он интриги. Поэтому он рано привык притворяться, воля его приняла странное направление, советы других он встречал с подозрением и видел благо в том, что ему запрещали. Из Макеллы Константин вызвал братьев в Константинополь. Здесь Юлиан слушал риторов. Но Константию показалось опасным пребывание его в Константинополе, и он отправил его в Никомидию, причем советовал ему изучать Священное Писание и не слушать ритора Ливания, потому что он язычник. Юлиан не ходил к Ливанию, но зато с большим увлечением читал его произведения. В высылке Юлиана в Никомидию заключалась громадная ошибка Константия. Константинополь по самому своему основанию был городом христианским; языческий элемент был в нем не очень силен. Между тем старая религия со всеми ее характеристическими особенностями преобладала в местах отдаленных. Юлиан и попал в эти места, в круг поклонников старой веры, и занимался науками под руководством языческих ученых, которые выработали особые планы восстановления язычества. Из этих лиц особенно замечательны Евсевий, Хрисан–фий и Максим. Евсевий был большой знаток классического мира. Свои речи об этом предмете он обыкновенно заканчивал увещанием «опасаться обманщиков и беречься шарлатанов». Хрисанфий старался обратить особое внимание Юлиана на эти последние слова; но сам объяснить их отказывался, и советовал обратиться за разъяснением их к самому Евсевию. Евсевий таким образом пояснил свои слова: «Необходимо беречься шарлатанов, к числу которых принадлежит Максим. Мы однажды, — продолжал он, — вошли вместе с Максимом в храм. Здесь, между прочим, Максим сказал нам, что статуя одной богини будет улыбаться и смотреть, как живая. Мы, конечно, отнеслись к его словам с недоверием. Но статуя действительно улыбнулась и стала смотреть, как живая. Максим заметил, что он может сделать еще большее, и в ту же минуту факел, находившийся в руках богини, ярко запылал». Выслушав эти разъяснения, Юлиан направился к Максиму. Последний своими таинственными действиями произвел неотразимое впечатление на Юлиана.

 Тогда–то собственно и совершилось действительное отпадение его от христианства. Но только в это время Юлиан не мог открыто заявить своих симпатий к язычеству, тем более, что в это время его брат Галл несчастно окончил свою жизнь. Как известно, Галл был назначен правителем Антиохии, но своей жестокостью он возбудил неудовольствие ее жителей и имел несчастье навлечь на себя подозрение Константия. Константий вызвал Галла в [Милани казнил его. После этого подозрительные взоры императора обратились на Юлиана. Он также был вызван в Италиюи там провел 7 месяцевкак арестант. Только по просьбе императрицы Евсевий ему было позволено отправиться в Афины для окончания образования.

 Пребывание Юлиана в Афинах продолжалось лишь несколько месяцев. Оно замечательно тем, что товарищами Юлиана по образованию оказались Василий Великий и Григорий Богослов. Последний говорит о Юлиане как о натуре весьма непостоянной: взгляд его, по словам св. отца, не имел прямоты; речь его была уклончива, отрывочна и иронична; всегда можно было заметить, что он что–то скрывает; во всем характере его замечалась какая–то таинственность. На основании этого Григорий Богослов предвидел, что Юлиан не обещает быть хорошим правителем, хотя, как выражается св. отец, «я и не желал бы оказаться пророком». Все в это время обращали внимание на Юлиана и видели в нем преемника бездетного Константия, Занятия Юлиана в Афинах были непродолжительны. В 355 г. Юлиан был назначен кесарем в Галлию.

 Во время путешествия из Афин Юлиан решил завернуть в Малую Азию и посетить те места, где велись войны ахейцев с троянцами. Когда он прибыл туда, местный епископ Пигасий вызвался быть его проводником. Они, между прочим, осматривали статуи троянских героев. Юлиану бросилось в глаза, что алтарь, находившийся перед этими статуями, горяч, что свидетельствовало о недавно еще принесенной жертве. Юлиан высказал перед епископом недоумение, неужели на алтаре совершаются жертвоприношения вопреки императорским законам. Пигасий ответил: «Почему же язычникам не приносить жертвы; ведь и мы чтим мучеников, как они — героев». Юлиан обратил внимание на эти слова епископа и сделал его своим чичероне при осмотре языческих храмов. При входе в последние епископ не свистал, как делали это другие христиане для осмеяния языческих божеств, и не совершал крестного знамения. На основании этого Юлиан стал видеть в Пигасии тайного язычника и по вступлении на престол сделал его жрецом к удивлению многих язычников.

 Когда Юлиан прибыл в [Милан], Константий объявил, что назначает его кесарем в Галлию для защиты ее пределов от нападения германцев. Таким образом, афинский ученый стал римским генералом. Церемония посвящения Юлиана в кесаря состоялась в ноябре месяце. Юлиан чувствовал себя не по себе, когда его облекали в порфиру кесаря. Тогда же Юлиан получил в замужество сестру Константия Елену. Со времени назначения Юлиана кесарем, на востоке стали распространяться слухи о симпатиях Юлиана к язычеству. Одна слепая прорицательница говорила, что этот человек отопрет языческие храмы.

 Во время управления Галлией Юлиан был счастлив в борьбе с германцами. Он обратил внимание и на внутреннее благоустройство страны. Все поведение Юлиана во время его кесар–ства в Галлии носит на себе отпечаток скрытности, лицемерия и двоедушия. Юлиан старался показать себя незамечающим подозрительного отношения к нему Константия. По распоряжению последнего все близкие к Юлиану лица были удаляемы от него. Только хитростью Юлиану удалось оставить около себя несколько близких служителей: он показывал вид, что незнаком с ними, хотя втайне находился в самом тесном общении с ними. Между тем Константий окружил Юлиана множеством шпионов, которые должны были следить за всяким его шагом. Правление Юлиана было благоприятно для Галлии. Поголовная подать (плата от определенного участка земли), простиравшаяся ранее до 25 солидов (солид равен нашим 3 р. 87 к.), была понижена Юлианом до 7 солидов. Такими действиями Юлиан приобрел симпатии населения Галлии.

 Когда Константий, запутавшись в войне с персами, около 360 г. потребовал к себе на помощь галльские войска, то они провозгласили августом Юлиана. В письме к Константию Юлиан извещает последнего о своем избрании и выставляет себя невинной жертвой политического заговора, но тем не менее не стесняется вступать в переговоры с Константием, соглашаясь признать его власть над собой, но отказываясь сдаться на полную его волю. В это время Юлиан продолжал казаться христианином. 6 января 361 года — в день Богоявления — Юлиан был в церкви. Между Юлианом и Константием ожидалась борьба. Константий двигался к западу, а Юлиан к востоку.

 3 ноября 361 года Константий скончался. Юлиан узнал об этом в Наиссе, нынешнем Нише. В речи к своим друзьям Юлиан высказал радость по поводу того, что возвращаются благие времена для свободного поклонения богам. Когда таким образом Юлиан открыто стал на сторону язычества, в него стали переходить даже христиане. Между прочим, перешел христианский ритор Евлогий. Юлиан быстро подвигался к Константинополю. Везде он чтил богов, а по прибытии в Константинополь участвовал в языческих празднествах Сатурналий и произнес даже речь в честь богов. Около того же времени он заявил себя и как писатель. Он написал сатиру на предшествующих царей. В ней он особенно насмехается над Константином. Даже Марк Аврелий вышел из–под его пера не совсем чистым. Кроме того, Юлиан писал много религиозных трактатов. Часто он просиживал над ними по целым ночам. Таким образом он подготовлял восстановление язычества. В то же время Юлиан продолжал и войну с персами, начатую Константием. По дороге на восток он посещал различные языческие храмы.

 Но в сущности Юлиан не проявил себя как ясный мыслитель, и задача его восстановить язычество была не по силам даже гениальному человеку. Это объясняется тем, что язычество было в упадке даже во время господства римской религии. Были различные попытки поддержать упадавшее язычество. Философы находили, что римская религия слишком вульгарна и носит сельскохозяйственный характер. Греческая религия, по их мнению, наполнена мифами, которые годятся более для представления на сцене. Тем не менее новых религий вводить не желали. Некоторые мечтали о восстановлении религии через удаление ее недостатков. Предпринимали к этому разного рода попытки, но все они оказались безуспешными.

 Вообще старались осмыслить мифы греческой религии и истолковать их духовно.

 Что касается Юлиана, то он был увлечен греческой культурой и язычеством, как ее составной частью. Его, при этом, как склонного к теургии и магии, особенно привлекали восточные культы. Он был намерен составить теософическую религию, в которую вошли бы как классические, так и неклассические элементы. Тем не менее основное его воззрение было неоплатоническое, именно учение о трех мирах: 1) о мире мысли (νοητός), 2) о мире мыслящем (νοερός) и 3) о мире чувственном (αισθητός). Мир мысли — самый высший, не могущий входить в посредство с миром чувственным: он сообщается с последним через мир мыслящий, в центре которого находится бог солнца, нечто вроде Филонова Логоса. Бога солнца Юлиан почитал более других богов и чуть ли не более самого Зевса. Его представления о второстепенных божествах трудно определить. Иногда он смотрел на богов, как на идеи, выражающие верховное божество, иногда усматривал в божествах национальный характер и думал, что для каждого народа существует свой особый бог, в котором совмещаются религиозные воззрения известного народа. При таком взгляде приходилось оправдывать все языческие религии.

 Многие религиозные воззрения Юлиан заимствовал из христианства. Он шокировался поведением жрецов, не признававших никаких нравственных правил. Из жрецов он хотел сделать образцы нравственной жизни для народа: запретил им заниматься подозрительными ремеслами, посещать тогдашние трактиры; требовал, чтобы они вели благочестивую жизнь, не были атеистами (христианами), и вообще служили светильниками для народа. Недостойных жрецов он рекомендовал удалять от должности и сам отстранил от должности на несколько месяцев одного жреца, ударившего своего собрата. Жрецы, по предписанию Юлиана, должны были читать произведения поэтов, чтобы научиться правильному богопочтению. Они могли заниматься и философией, но только высокой и серьезной и далекой от пир–ронизма, который вел к скептицизму. Юлиан намеревался ввести в сословии жрецов нечто вроде монашества — «άγνευτήρια τε και παρθενώνας» . Обращая внимание на взаимное отношение между жрецами, Юлиан учредил нечто вроде должности провинциальных архиереев, — главных pontifex'oв. Они должны были наблюдать за подчиненными жрецами и неисправных отрешать от должности. Такими провинциальными pontifex'aми были: феодор для Асии, Арсакий для Галатии и еще один в Пессинунте. Юлиан обратил особенное внимание на отношение самих язычников к своей вере и был поражен их нравственной холодностью и отсутствием милосердия. Последнее философы старались оправдать философски. Если Бог, говорили они, обрекает человека на нужды, то бесполезно и помогать такому. На это Юлиан возражал, что совершенно позорно для язычников не оказывать помощи нуждающимся и бедным, когда евреи благотворят своим нищим, а галилеяне (христиане) помогают не только своим, но и чужим. Он сам решил придти на помощь бедным язычникам, как государь. В Галатию он послал 30 тыс. модиев пшеницы и 60 тыс. секстариев вина; 1/5 часть этого назначалась для прислужников при храмах, а остальные 4/5 части — на бедных. Затем, он высказывал желание, чтобы и другие располагали язычников к пожертвованиям, ибо и во времена Гомера было оказываемо милосердие странникам, и кто оскорбляет странника, тот оскорбляет Зевса. Таким образом, Юлиан думал восстановить язычество на новых началах.

 Во время движения к Антиохии Юлиану пришлось встретить неприятности со стороны христиан, но в Антиохии его ожидало еще большее разочарование в самих язычниках. Анти–охия была тогда едва ли не вторым городом после Александрии по вольности языка. Если александриец отличался от других свободой слова и склонностью к возмущениям, то антиохиец по свободе слова оставлял за собой уже всех других. Антиохийцы чувствовали себя истинными потомками эллинов и вели себя, как таковые. Юлиан думал, что, возвещая восстановление язычества, он возбудит радость в язычниках. Но оказалось, что сами язычники не сочувствуют ему. Знакомый с теургами и философами, император не знал, что представляет из себя средний язычник. В сущности он был безбожник, державшийся старых убеждений и не отдававший себе отчета в них. Твердых понятий о богах У него не было. Язычество во всяком случае было такой религией, которая была тесно связана с эллинской культурой. Плодами этой культуры язычник пользовался, но вопросом, в какой связи стоит она с языческой религией, он не задавался. Общего мировоззрения средний язычник не имел. Язычество на него ничего не налагало, и он содержал языческую религию, как религию своих предков, считал только себя язычником, но не заявлял таковым на деле, а если и заявлял свою преданность религии, то только по–видимому и в виде демонстрации правительству.

 Скоро Юлиан узнал о недовольстве против него язычников за то, что он требовал от них исполнения религиозных предписаний. Антиохийцы говорили, что их городу не причиняли огорчений ни X, ни К (т. е. ни Христос, ни Константий), и что они по–прежнему хотят жить спокойно. Не таков был сам император. Он не только заявлял себя ревностным язычником, но хотел быть и был на самом деле главой языческих жрецов: сам приносил дрова, разводил огонь, осматривал внутренности приносимых в жертву животных, а языческий календарь, заключавший в себе указание языческих праздников, знал едва ли не лучше тех жрецов, которые были его советниками. Таким образом, между антиохийцами и Юлианом возникли взаимные неудовольствия, которые с обеих сторон разрешались сатирою. Многие из антиохийцев говорили, что своим мелочным участием в технике жертвоприношений он унижает достоинство императора, являясь как «βωμολόχος». Это слово означает буквально человека, высматривающего около жертвенника (βωμός + λοχάω). Некоторые из городских жителей толпились около жертвенника и выпрашивали кусочки мяса, оставшегося от жертвоприношений, а если удавалось, то и похищали воровским образом, или же, наконец, выманивали паясничеством. Такие лица назывались именем «βωμολόχοι». Этим же именем антиохийцы обзывали и Юлиана, потому что ему по необходимости приходилось быть среди компании, представляющей из себя всякий сброд, где мужчины были плохи, а женщины еще хуже. Поэтому процессии производили на некоторых скандалезное впечатление.

 О ревности Юлиана к язычеству и о равнодушии к нему самих язычников говорит такой факт. Около Дафны (известного кипарисами предместья Антиохии) был некогда храм Аполлона–прорицателя. Этот храм был закрыт. Юлиану сказали, что боги перестали говорить потому, что около храма было много мертвых (на христианском кладбище). Юлиан, желая восстановить

 службу языческих прорицателей, приказал расчистить кладбище. Христиане в обличение язычников с пением псалмов перенесли мощи мученика Вавилы. При этом пострадали отрок Феодор и женщина Публия, но не были замучены, так что они являются только исповедниками. После того как место было расчищено, храм в ночь на 22 октября сгорел. Общественное мнение обвинило в поджоге христиан, которые будто бы сделали это в возмездие за то, что им приказали очистить кладбище. Но это подозрение представляло не одну версию. Многие приписывали пожар случаю. Какой–то блуждающий философ–язычник пришел в храм, поставил здесь статуэтку, зажег перед ней свечи и ушел. Ночью от этих свечей и произошел пожари огонь распространился. Как бы то ни было, но Юлиан обвинил христиан и в наказание повелел разрушить храмы в честь мучеников близ Милета. Кафедральный храм в Антиохии был закрыт, сосуды кощунственно разграблены со свойственной ренегатам Юлиана жестокостью. Впрочем виновники этого разгрома погибли. Над Юлианом даже стали трунить. Он имел такой титул: «Julianus Felix Augustus», но язычники произносили эти слова раздельно: «Julianus»,… «Felix»,… «Augustus»,… намекая этим на смерть Юлиана, ибо в числе погибших виновников разгрома христианского храма были личности, носившие имена «Julianus» и «Felix»; следовательно, оставалась очередь за носящим имя «Augustus».

 Особенно раздражало Юлиана равнодушие язычников к празднествам. В Антиохии ежегодно совершалось празднество в честь Аполлона. Однажды в день этого празднества рано утром Юлиан отправился из храма Зевса Касия в Дафну, причем думал там найти торжественное собрание народа для жертвоприношений, но вместо этого встретил одного только жреца, несшего гуся. Юлиан спросил, какая жертва будет приноситься? Жрец ответил: «Я от себя несу гуся». «А народа почему нет?» Жрец объяснил, что народ не находит нужным тратиться на жертвы. Юлиан вследствие этого корил антиохийцев. Он говорил: «Я полагал, что каждая фила (союз) принесет по белому быку, или, по крайней мере, весь город представит одного быка». Антиохийцы за это отплатили ему двустишием: «белые быки приветствуют Юлиана; если он победит персов, то белым быкам житья не будет».

 Юлиан своей снисходительностью думал завоевать расположение язычников, но его снисходительностью злоупотребляли. Так, Юлиан хотел пополнить состав декурионов. Но антиохий–ский сенат поступил бесцеремонно: он даже назначил декурио–нам литургии (λειτουργία), т. е. общественные повинности. Этим сенат пересолил дело: указ был только об увеличении состава декурионов, а о назначении им занятий ничего не говорилось. Однажды, когда Юлиан прибыл в театр, народ встретил его криками: «Всего много и все дорого». Оказалось, что торговцы на рынке вступили между собой в сделки и повысили цены на товары. Юлиан на счет своих доходов скупал хлеб, желая помочь антио–хийцам. Хлеба, действительно, на рынке явилось очень много, так что стали отпускать не по 10, как было прежде, а по 15 модиев. Но и тут антиохийцы остались неблагодарными. Они стали кричать Юлиану: «Есть хлеб и масло, но нет рыбы и мяса». Юлиан уже ответил, что был бы хлеб, а рыба и мясо — роскошь; человеку умеренному достаточно и того, что есть. Дело дошло до насмешек над наружностью Юлиана, особенно над его бородой, которую он философски отпустил, сделавшись августом (она оканчивалась острием и была действительно солидной). Смеялись и над его странным образом жизни. Юлиан на эти насмешки ответил сочинением «Άντιοχικός ή Μισοπώγων» («Антиохиец, или Бородоне–навистник»), из коего мы и узнаем об отношениях его к антиохийцам. К концу 363 года отношения эти настолько обострились, что Юлиан принужден был оставить Антиохию. Антиохийцы были правы: они должны были платить на содержание двора императора, и потому им не нравилось его пребывание у них. «Пускай–де, — рассуждали они, — август накажет и другие города». Вследствие такого недоброжелательства антиохийцев Юлиан, отправляясь в персидский поход, прямо заявил, что он навсегда оставляет Антиохию и избирает местом своего пребывания Таре. Таким образом, Юлиан не мог ужиться даже с язычниками.

 Но счастлив был Юлиан хотя тем, что умер со славой. Обманутый проводниками, он ушел в Персию и здесь внезапно был окружен военными силами персидского царя. В пылу храбрости он, не надевши лат, бросился объезжать более опасные пункты, ранен был в руку и бок, так что дротик дошел до печени. Впрочем, есть другое мнение о смерти Юлиана, будто он намеренно не надел латы, чтобы хотя умереть со славой, так как был разочарован в жизни, по причине недовольства им со стороны подданных. Созомен утверждает, что Юлиан пал от руки христианина, и это, по его мнению, ничуть не возмутительно, так как здесь действовала ревность о благочестии. Но христиане неповинны в смерти Юлиана. Он был ранен в сумятице и все–таки умер геройской смертью. Когда Юлиан был найден раненым, его перенесли в палатку и перевязали рану. Это облегчило его страдание и он потребовал коня, намереваясь снова ехать на поле битвы. Но его не пустили, так как кровотечение было очень сильно. Он стал беседовать с философами и друзьями о загробной жизни, о бессмертии души. В ночь с 27 на 28 июня Юлиана не стало.

 Об отношениях Юлиана к христианам нужно сказать, что он решился выступить врагом христиан, но врагом мудрым и осторожным. Он заявил, что безбожных галилеян не следует бить или наказывать, а убеждениями склонять к тому, чтобы они обращались к богопочтению. Он, как человек начитанный, понимал, что можно вредить христианам иначе — через иудеев. И вот в литературе он заявляет себя полемистом против христиан. Он в сочинениях своих проводит ту мысль, что христианство выродилось из иудейства, что христиане взяли у иудеев все, что у них есть дурного, что иудеи в религиозном отношении преимуществуют перед христианами, по крайней мере, тем, что имеют национальную веру. Юлиан писал иудейскому первосвященнику очень любезные письма. В них он обещал посетить Иерусалим и храм и возобновить последний. Но это, как известно, ему не удалось.

 Прямыми репрессивными мерами Юлиана по отношению к христианам были — 1) отстранение их от общественных должностей и 2) стеснение в получении классического образования. Эти меры проводились Юлианом с хитрой политикой. Так, он говорил, что христианство запрещает употреблять меч. Как же он назначит на службу христианина и как тот будет служить, не нарушая своей веры? Желая стеснить образование христиан, Юлиан постановил, чтобы открывающиеся места учителей замещались кандидатами, утвержденными местными куриями. Это средство было действительным к устранению христианских учителей из тогдашних школ, так как сами курии состояли из язычников. В 42 письме к Проэресию [?], которого Юлиан пытался склонить к язычеству и предлагал ему место своего историографа, он последовательно рассуждает о неудобстве замещения учительских должностей христианами. По его письму, преподавание словесности без изучения классических образцов немыслимо; а кто изучает их, тому по необходимости приходится знакомиться с языческими религиозными взглядами и объяснять их. Но стоит ли христианину унижать себя из–за нескольких драхм? Поэтому пусть лучше преподавателями будут язычники, а христиане пусть в церквях толкуют Матфея и Луку. Эта мера Юлиана некоторыми была понята и истолкована в преувеличенном смысле, будто он вовсе лишил христиан классического образования. Но Юлиан только требовал, чтобы в училищах юношество обучалось под руководством риторов–язычников, а христиане родители сами не посылали своих детей в школу, где учителями были язычники. Впрочем, царствование Юлиана было непродолжительно и не успело положить большого отпечатка на образование христиан.

 В своих отношениях к предстоятелям церквей Юлиан старался щегольнуть великодушием, но с целями благоприятными для язычества и вредными для христианства. Между христианами были разделения. Виновники этих разделений были сосланы, но Юлиан позволил возвратиться им, кто бы они ни были — православные или сектанты. Это мнимое великодушие Юлиан в кругу своих друзей объяснил тем, что никто так друг друга не ненавидит, как христиане, так что если их соединить и дать волю, то они будут грызться, как собаки. Поэтому Юлиан издал позволение возвратиться из места ссылок представителям как православия, так и всех христианских сект. В то время епископом александрийским был Георгий Каппадокиянин, проживавший вдали от Александрии — на востоке. На основании указа Юлиана, он возвратился в Александрию. Его возвращение вызвало бунт, ибо он отличался жестокостью, и дело кончилось тем, что он был убит населением города. Юлиан в письме к александрийцам сделал им строгий выговор за это убийство. Он повелел разыскать библиотеку Георгия александрийского и вручить ее ему, Юлиану, во всей целости. Дело в том, что при убийстве Георгия его дом был разграблен и имущество растаскано. По освобождении александрийской кафедры в январе месяце возвратился в Александрию св. Афанасий. Занявши кафедру, св. Афанасий деятельно стал приводить в порядок дела александрийской церкви. Вместо разделения он установил между христианами полное единомыслие. Под его влиянием даже некоторые из язычников стали принимать крещение. Видя, что дела александрийской церкви приняли хороший оборот, Юлиан напустил на себя вид оскорбленного величия. Он говорил, что им было дано разрешение — сосланным ранее епископам только возвратиться на родину, а не занимать свои кафедры, и что Афанасий не понял указа. А когда Афанасий обратил некоторых язычников, Юлиан в негодовании воскликнул: «И он осмелился окрестить некоторых ελληνίδας, τ. е. знатных женщин?» Афанасий принужден был удалиться из Александрии, а потом и из Египта.

 Но Юлиан не выдержал себя. Он только щеголял великодушием и по–видимому старался сблизиться с предстоятелями церкви; на самом же деле он не стеснялся подсмеиваться над ними. Он трунил над Марием халкидонским, который был слеп. Но Марий показал себя героем. Он прямо в глаза сказал Юлиану: «Благодарю Бога за свою слепоту, потому что имею счастие не видеть безобразия отступника». Юлиан отнесся к этому с видимым равнодушием. В Антиохии Юлиан явился неустойчивым. Здесь он посланиями старался возбудить ссоры между христианами и епископом. В 362 г. в Антиохии между христианами и язычниками возникли неудовольствия. Юлиан еще ранее писал в Бост–РУ епископу Титу, что он возлагает на него ответственность за беспорядки, производимые христианами. Тит отвечал императору, что христиане никогда не будут повинны в общем движении, что они послушны пастырю, и не было признаков каких–либо беспорядков. Юлиан отвечал христианам Антиохии, что они Унижают себя, не смея ничего сделать без епископа, что они потому живут смирно, что их сдерживает епископ.

 Юлиан откровенно заявил, что сам он не позволит причинить зла галилеянам; между тем другие перехватывали через край, так что через них являлся виновным в насилии над христианами и Юлиан. Эти насилия производились особенно во время разрушения храмов в Сирии. О том, как Юлиан относился к этим несчастиям христиан, говорит следующее обстоятельство. Недалеко от Газы при море находилась гавань Майюм, в которой все жители были христианами еще в предшествовавшие царствования, за что получили от императоров христиан самостоятельное, независимое от Газы, управление. На этом–то пункте и произошло столкновение у жителей Майюма и Газы, причем было убито до 10 майюмских христиан. Когда об этом донесли Юлиану, то он ответил: «Что за важность, что рука эллина сокрушила каких–нибудь 10 галилеян»

 Юлиан не только гнал христиан, но и издевался над ними, пользуясь знакомством с их учением. Так, однажды проезжая мимо пещеры подвижника Дометия, он обратил внимание на собравшуюся около пещеры толпу христиан и, желая поиздеваться над ними, обратился к Дометию с такими словами: «Если ты желаешь спасаться, то для чего собираешь народ? проводи жизнь уединенную» — и приказал заложить пещеру камнями. Подвижник, таким образом, был заживо погребен в ней. — В другой раз, отправляясь в персидский поход, он проходил мимо Харрана, прославленного языческими жертвоприношениями, и принес здесь жертву божествам. Отсюда он оштрафовал эдесскую церковь и при этом выразился так: «Христиане несчастны, если их не преследуют», и чтобы «облегчить им вход в царствие небесное», приказал отобрать все сокровища церкви эдес–ской. — В интересах язычества он по отношению к своим воинам сделал такое распоряжение: его персона должна была изображаться на статуях и картинах вместе с языческими божествами, так что солдат христианин, поклоняясь императору, против воли своей должен был поклоняться и языческим божествам. Точно так же при раздаче денежных подарков солдатам он сделал распоряжение, чтобы солдат, подходя к нему, якобы в гигиенических целях, бросал на огонь ладан; за гардиной же скрыты были изображения языческих божеств, так что курение на самом деле относилось к языческим божествам. Когда же язычники указывали на это христианским солдатам, последние с негодованием бросали полученные деньги на землю. В тех же видах стеснения христиан он приказал, чтобы все продукты на рынках были освящаемы жертвенной кровью.

 Юлиан предоставил христианам свободу религиозных воззрений; но, с другой стороны, он оставлял безнаказанным зверские поступки язычников против христиан. Установилась наихудшая форма гонений, причем мы видим такие излишества, которые трудно было встретить в предыдущие времена. Так, в Газе и Аска–лоне толпа язычников, убивши священников и девственниц, подвергла тела их расчленению и, начинивши их внутренности ячменем, бросала на съедение свиньям. В финикийском городе Гелиополе один изуверный язычник вырвал у диакона Кирилла кусок печени и начал грызть зубами. Язычники разрушали христианские кладбища и вырывали кости погребенных христиан. Были попытки уничтожить открытые мощи Иоанна Крестителя в Севастии, но последнее не удалось. Череп одного замученного христианского епископа язычники привесили вместо лампады. Торжественное восстановление языческого чествования в Египте сопровождалось смертными ударами для некоторых египетских епископов. Арефузскому епископу Марку язычники предложили требование восстановить разрушенный языческий храм. Он отказался. Тогда язычники потребовали от него хоть часть денег, на что снова получен был отказ. Тогда толпа намазала епископа медом и выставила на солнце для уязвления насекомыми. Тем не менее Марк остался невредим, и в этом сами благоразумные язычники видели предостережение прекратить издевательство. Сам Ливаний обращался с ходатайством к Юлиану за христиан, указывая пример Марка.

 

3. Религиозная политика императоров после Юлиана.

За Юлианом престол перешел к Иовиану (363—364). Его недолгое правление отмечено было строгим применением начала веротерпимости. Объявив себя за православие, Иовиан возвратил сосланных при Юлиане епископов, но предоставил и христианским сектам, и язычникам полную свободу в делах веры, находя, что разногласие — неизбежный удел человеческой ограниченности. На эту точку зрения император стал скорее вопреки требованиям большинства епископов, чем по их внушениям.

 Преемник Иовиана, Валентиниан I (364—375), держался той же политики невмешательства в дела религии. Напротив, восток страдал от покровительства соправителя Валентиниана, Валента (364—378), тому, что он считал православием. Преемник Валентиниана I, Гратиан (375—383), высказался в смысле его принципов, предоставив религиозную свободу большинству христианских партий (исключая манихеев, евномиан, фоти–ниан). В правление Валентиниана II (383—392) — замечается колебание.

 Его восточный соправитель Феодосии Великий (379–395) объявил себя за кафолическое православие, ту веру, которой держится римский епископ Дамас и александрийский Петр, — и против еретиков. «Привилегиями в делах веры должны пользоваться только соблюдающие кафолический закон. Мы желаем, чтобы еретики и раскольники не только были чужды этих привилегий, но и подвержены различным повинностям. Заклейменные позорным именем еретиков, они, кроме осуждения божественного правосудия, должны ожидать еще тяжких наказаний, которым по внушению небесной мудрости заблагорассудит подвергнуть их наше величество» (Cod. Theod. XVI, 1, 2). Вообще Феодосии Великий не был свободен от вмешательства в дела веры. В свое 15–летнее царствование он издал, по крайней мере, 15 законов против еретиков (Cod. Theod. XVI, 5, 6—23), которыми сильно ограничивались их гражданские и религиозные права: им запрещено было собираться в городской черте на общественную молитву, проповедовать, рукополагать.

 Царствование Феодосия Великого было во многих отношениях весьма замечательной эпохой в истории церкви. Лично это был один из немногих государей, украшавших трон Византии. Воспитанный в благочестивой христианской семье, Феодосии с покорностью подчинялся велениям церкви, доступен был всем лучшим нравственным влияниям приближенных к нему епископов, умел уважать их за стойкое исполнение своего нравственного долга даже и тогда, когда они давали ему почувствовать все различия между властью епископа и государя. Феодосии, как личность, был выше Константина, поэтому его церковная политика могла быть направлена вполне сообразно с потребностями церкви. Если прибавим к этому, что современником Феодосия был такой великий епископ, как Амвросий медиоланский, что этот глубоко проникнутый сознанием церковного достоинства и церковных интересов пастырь стоял в близких отношениях к Феодосию и его свободное слово раздавалось даже и против императора, то можно представить интерес тех фактических данных, из которых слагаются отношения между церковью и государством в это царствование.

 Мы видим, что на первых же порах своего царствования он объявляет себя за кафолическое православие. Как действовал Феодосии, это видно из следующих примеров. По вступлении своем в Константинополь, он приказал арианскому епископу Димофилу или признать учение о единосущии, или оставить константинопольские церкви. Димофил предпочел последнее, и ариане стали собираться за городом (Soz. VII, 5; Socr. V, 7). Император сам ввел Григория Богослова в кафедральную церковь св. Апостолов. Потребовав от епископов различных партий исповедания веры, император утвердил законодательной властью символ православный и разорвал все остальные (Soz. VII, 12; Socr. V, 10). Впрочем, по замечанию историка Созомена (Soz. VII, 12), строгими законами император хотел лишь устрашить еретиков, но не приводил их в исполнение, и изгнание Евномия за то, что он продолжал в Константинополе рассеевать свое учение между православными, — было единственной насильственной мерой императора против ариан (Socr. V, 20; Soz. VII, 17).

 Конечно, в этих мероприятиях император действовал не без влияния епископов. Как же смотрели на эти действия императора представители христианского епископата? Каковы были их воззрения на отношения между церковью и государством? — Между их словом и делом можно подметить некоторое противоречие.

 В 385 г. Амвросий медиоланский получил приглашение явиться по делу о своем споре с арианским епископом Авксен–тием в императорскую консисторию. Третейским судьей (arbiter) между ними хотел быть сам император Валентиниан II (род. 370—371), находившийся под сильным влиянием своей матери Юстины, ревностной арианки. Вот что ответил императору в своем письме Амвросий (epist. 21). «Когда же ты слышал, всемилостивейший император, чтобы в деле веры миряне были судьями епископа? И какие–то льстецы склоняют нас — забыть о своем священническом праве и добровольно другим отдать то, что мне даровал Бог И если епископ должен учиться у мирянина, то что же выйдет?  Но кто же это может отрицать, что в вопросах веры, — вопросах веры, говорю я, — не императоры бывают судьями над епископами, а епископы над христианскими императорами (п. 4)». «Вот, станешь, Бог даст, постарше, тогда и сам поймешь, чего стоит тот епископ, который священническое право, jus sacerdotale, повергает к ногам мирянина. Отец твой, по милости Божией, муж зрелого возраста, говаривал: «Не мне быть судьей между епископами»; а твоя милость вот говорит: «Я должен судить». Он, крещенный во Христа, считал себя неспособным поднять такую тяжесть, как суд над епископом; тебе же, всемилостивейший государь, еще только предстоит сподобиться таинства крещения, и, однако, ты изъявляешь притязание на суде о вере, тогда как ты не знаешь таинств этой веры (п. 5)». (Нет, не могу я явиться в консисторию; да и моя паства не позволит мне идти на этот суд; притом же неизвестно, какие миряне будут судьями: что, если Авксентий выберет для этого иудеев. Нет,) «если уже рассуждать, то рассуждать в церкви: так делали, тому и меня научили мои предшественники. Если совещаться (conferendum) о вере, то это должно быть совещание священников, как это было при Константине. Этот священной памяти государь не издал предварительно никаких законов, но предоставил священникам свободный суд… (п. 15)». «Если Авксентий апеллирует к собору, чтобы рассуждать о вере (хотя и не следовало бы из–за одного беспокоить столько епископов: будь он даже ангел с неба (Гал. I, 8), — и тогда его не должно предпочитать миру церквей): то, когда услышу, что собирается собор, и сам буду на нем (п. 16)».

 В том же году император потребовал от Амвросия, чтобы он передал Авксентию базилику. Амвросий отказался. Вот что он говорил по этому поводу (epist. 20; sermo с. Auxentium). «Передают мне приказ: «Отдай базилику». Отвечаю: «И мне нельзя отдать (sermo п. 5: того, что я получил для сохранения, не для выдачи), и тебе, император, не полезно взять»… Ссылаются на то, что императору все позволительно, что все — его (allegarur imperatori licere omnia upsius esse universa). Отвечаю: «Пожалуйста, не воображай, государь, что ты имеешь какое–нибудь императорское право и над божественными предметами (epist.)»". «Мы воздаем кесарево кесарю и Божие Богу (Мф. XXII, 21). Дань (tributum) — кесарева; в ней и не отказывают; церковь — Божия; стало быть, ее нельзя присудить кесарю; потому что право кесаря не может простираться на храм Божий (sermo п. 35)». «Императору принадлежат дворцы, церкви — священнику. Тебе вверено право над общественными стенами, а не над священными (epist.)». «Что может быть почетнее для императора, как не то, что его называют сыном церкви? Но император в церкви, а не выше церкви, imperator enim intra ecclesiam, non supra eccle–siam est (sermo n. 36)». «Наконец говорят, что император сказал: «Должен же и я иметь (хотя) одну базилику». Я ответил: «Не позволительно тебе иметь ее; зачем тебе прелюбодейца? А церковь, не соединенная законным браком со Христом, есть прелюбодейца»" (epist.) .

 Таким образом, мы видим, что, с одной стороны, за государственной властью не признают компетенции в суде над епископами или в делах веры вообще, с другой стороны, вопрос о православии повергают на усмотрение императора, ему предоставляют указать между разнородными символами кафолический. От Димофила требуют, чтобы он сдал свои храмы единомышленникам императора, епископ арианин подчиняется, и церковные писатели не находят, что император не имел права поступать таким образом. Когда императорская власть с подобными же требованиями обращается [к православным иот Амвросия требует не более как того же, чего она потребовала от Димофила, — великий епископ твердо указывает ей на границу, которая должна разделять церковь от государства.

 Но как далеко Амвросий проводил это разделение между церковью и государством? Доходил ли он до требования, чтобы император всегда и во всем поступал только по юридическим принципам, которые лежат в основе государства? Нет; когда в 384 году Валентиниану II подана была сенаторами просьба о восстановлении языческого жертвенника Victoriae и возвращении жрецам государственных субсидий, и император, видимо, находил, что ему следует удовлетворить этой просьбе, то Амвросий строго напомнил ему, что как христианин он не имеет права хотя бы и косвенно поддерживать языческое богослужение, чтo если он согласится на просьбу сенаторов, он подвергается опасности отлучения от церкви. Когда в 388 г. чернь по внушению епископа разрушила иудейскую синагогу, а монахи — молитвенный дом валентиниан, и Феодосии приказал, чтобы епископ, если он окажется виновным в подстрекательстве, отстроил синагогу на свой счет, то Амвросий обратился к императору с сильнейшими представлениями и убедил его, чтобы он, как христианин, не допускал такого торжества иудеев над христианами, не позволял, чтобы насчет христиан созидались молитвенные дома врагов Христовых. Амвросий в прямую обязанность императору ставил защиту и поддержку истинной веры. Теперь Амвросию пришлось вступить в переписку не с мальчиком, но с самим августом Феодосием.

 Он писал ему: «Прошу императорское величество выслушать терпеливо мою речь, ибо хотя я и недостоин быть выслушанным тобою, но в то же время боюсь оказаться недостойным приносить за тебя жертвы и молитвы. Когда тебе донесли, что по вине епископа сожжена синагога, то ты приказал наказать всех виновных, а епископу выстроить новую синагогу на свой счет. Но тебе следовало бы подождать ответа епископа, ибо епископы сторонники мира, укротители возмущения. Допустим, что синагогу сжег епископ. Но что если он, струсив, согласится на твою резолюцию и ничего не возразит? Ему, очевидно, нужно будет или взять назад свой поступок, или сделаться мучеником. Но то и другое должно быть чуждо твоего царствования: если он окажется героем, то бойся, ибо он окончит мученичеством; если же он окажется недостойным, то бойся быть виновником падения, ибо более виновен соблазнитель. А что если другие струсят и согласятся построить синагогу? Тогда твое знамя будет во главе народа, который имеет целью восстановить здание, не знающее Христа, и можно написать на фронтоне дома: «этот храм нечестия построен на счет контрибуции, взятой с христиан». Тебя побуждают интересы общественного порядка. Но какой порядок выше? Главное значение в государстве всегда должна иметь религия, посему здесь должна быть умеренная строгость законов. Вспомни Юлиана, хотевшего восстановить иерусалимский храм: строители тогда сгорели от огня Божия. Ужели ты не боишься того, что было тогда? Да и что за строгость?

 Ужели она должна обрушиться только за то, что сожгли общественное здание? Ведь сколько было сожжено домов римских префектов, и никто не был наказан. Итак повели указу быть недействительным, если хочешь, чтобы не произошло потрясения. Да и сожжена–то синагога, дом неверия, нечестия и безумия. А иудеи сколько храмов сожгли при Юлиане в Газе, Аскалоне, Берите и других местах? Не мстил за церкви, а теперь будешь мстить за синагогу. Как после этого будет помогать тебе Христос? Не станет ли Он укорять тебя словами Нафана Давиду (2 Царств. VII, 8 и дал.): «Я избрал тебя меньшего из братьев и сделал царем, а ты врагам дал триумф на счет Моих слуг?» Пойми, что меня заставляет говорить с тобой любовь к тебе, государь Я должник твой, ибо ты по моей просьбе многих помиловал. Ты помиловал недавно возмутившихся антиохийцев, освободил врага, возвратил его дочерей и дал им возможность воспитываться у родственников, матери твоего врага послал средства пропитания из казны. Но этот новый факт омрачает твою славу. Я сделал, что нужно было сделать в интересах церкви. И благо, что ты слушал меня во дворце, в противном случае я высказал бы тебе то же и в церкви» (epist. 40).

 То же самое говорил он и в письме к сестре. «Когда пришел доклад о синагоге и о молитвенном доме валентиниан, — писал он, — я был в Аквилее. Услышав, что император повелел построить новую синагогу и наказать монахов, я написал ему письмо, копию с которого здесь прилагаю. В церкви же сказал царю на текст: «приими себе жезл ореховый'' (Иерем. I, 11), и применил его к тому, что священник, подобно пророку, должен говорить и горькие вещи, если они полезны. Посему и апостол говорит: «что вы хотите, чтобы я с палицею пришел к вам, или с любовью и духом кротости?»{\ Кор. IV, 21). И в ныне чтенном Евангелии говорится, что фарисей пригласил к себе в дом Христа на трапезу. Христос пришел и возлег. Тогда к Нему подошла одна жена грешница, и ставши у ног Его, обливала их слезами и отерла их волосами и полила миром (JIk.VII, 37, 38). «Император— заключил я, — будь подобен жене сей. Люби церковь. Ради любви прости тех, которые признаны виновными в указе. Ради церкви отмени свой приказ. Возлей миро, чтобы весь дом, где обитает Христос, наполнился его благоуханием». «Зачем ты об этом начал?» «Затем, что это клонится к твоей пользе». «Конечно, я поступил строго, но монахи творят много преступного». После сих слов императора монахов стал порицать военачальник, но я сказал ему: «Я говорю так с императором, ибо он имеет страх Божий; с тобою же я говорил бы иначе». И сказал я императору: «Позволь мне со спокойною совестью совершать евхаристическую жертву, развяжи мне душу». Он кивнул головой, но не сказал ничего. Я снова заметил ему: «Приостанови распоряжения». Он обещал. «Я буду действовать, полагаясь на твое слово», — сказал я и повторил эти слова еще раз. «Действуй, полагаясь на мое слово». И я приступил к алтарю и, истинно, почувствовал благодать и незримое присутствие Бога. Все совершилось, как я хотел (epist. 41)».

 На соборе Константинопольском 381 г., на место умершего Мелетия антиохийского поставлен был Флавиан. Рим, а за ним и другие западные епископы поддерживали общение с партией Павлина, и, не признавая Флавиана законным епископом, требовали, чтобы он явился в Рим на суд западных епископов. Так как Флавиан медлил исполнить это требование, то три римские епископа, Дамас, Сирикий и Анастасий, преемственно осаждали Феодосия просьбами, чтобы он распорядился о присылке епископа антиохийского в Рим, и даже упрекали императора, что он низлагает своих собственных врагов узурпаторов, но оставляет безнаказанными тех, которые тиранически посягают на законы Христовы. И уже сам император склонил западных епископов к миру и общению с Флавианом. Таким образом, сами епископы поощряли императора к вмешательству в дела церковные.

 Из времени царствования Аркадия на востоке (395—408) и Гонория на западе (395—423) можно отметить следующие факты отношения между церковью и государством.

 На ход пелагианского спора имели немаловажное влияние эдикты Гонория 418 г., в силу которых пелагиане подвергались гражданскому преследованию. Эти эдикты изданы были по желанию африканских епископов, но в такой момент спора, когда папа Зосим еще не высказал своего окончательного суждения по вопросу спора и ожидал более подробных сведений на этот счет. В деле Златоуста императорская власть — по форме, по крайней мере, — явилась лишь исполнительницей произнесенного против него приговора церковной власти. Но когда папа Иннокентий потребовал пересмотра дела Златоуста на вселенском соборе, его требование в Константинополе оставили без последствий, как оскорбительное для верховной власти (Socr. VIII, 28).

 Для характеристики сознания представителей церкви тог времени интересны следующие заявления. В одном из своих сочинений Златоуст говорит, что христианам непозволительнс (ουδέ θέμις) ниспровергать заблуждение насилием и принуждением, но следует соделовать спасение человеком путем разумного и кроткого убеждения (in Babyl.); в другом месте он говорит, что лучше претерпевать гонение, чем преследовать другс (in Phoc). Когда военачальник Аркадия гот Гайна потребова у императора, чтобы арианам была уступлена одна из константинопольских церквей, Златоуст, тогда уже епископ константинопольский, заявил в присутствии императора, что это требование противно законам Феодосия Великого, что благочестивьп император не должен посягать на права церкви, что лучше ei лишиться царства, чем стать нечестивым предателем дома Бо–жия (Socr. VIII, 4). Став епископом константинопольским, οι ревностно преследовал несогласных с церковью (новатиан и квартодециман, Socr. VI, 19).

 С другой стороны, Августин, прежде державшийся мысли о назаконности принуждения в делах веры, путем опыта в борьбе с донатистами дошел до того мнения, что путь нравственного убеждения, конечно, прекрасный и самый лучший, но не всегда практически применимый, что для пользы самих же заблуждающихся следует действовать и страхом и насилием. Тех, которые не входят в дверь церкви добровольно, следует принудить войти. В этом духе Карфагенский собор 404 года ходатайствовал перед императором Гонорием о распространении на донатистов карательных законов, направленных против еретиков. Просьба собора, разумеется, была уважена.

 Свои воззрения по вопросу о принуждении в делах веры он излагает в своем послании к донатисту Винцентию (epist. 93, al. 48). Последний, как известно, находил, что для церкви безнравственно обращаться к императору, что этим имя Христово хулится. Августин доказывал, что если на кого и нужно плакаться, то на самих же донатистов, которые первые вмешали императора в это дело. «Кто из наших или ваших, — продолжал Августин, — не хвалит страха наказания, тяготеющего над язычниками, а между тем наказания язычников страшнее, чем наказания донатистов. Первым за принесение жертв угрожала смерть, а вторым за их раскол — лишение имущества. Вы, подобно нам, восхваляете первый закон, потому что он прилагает язычников ко Христу». Значит, Винцентий был солидарен с Августином во мнении о наказании язычников. Августин отступал от прежних своих воззрений, а прежние его воззрения таковы: никого не нужно принуждать к единению со Христом, а нужно действовать словом; нужно побеждать логикой, а не наказаниями. Оставил же это воззрение Августин не вследствие каких–либо резонных возражений, которые он мог слышать. «Я поддался фактам, — говорит он. — Епископы забросали меня примерами, стали указывать не на отдельные только лица, но и на целые города, в которых прежде господствовал донатизм, а ныне царит православие. Особенно замечателен в этом отношении мой город, жители которого были прежде донатистами, а теперь под влиянием императора обратились в православие и с такой ненавистью относятся к донатистам, что и подумать нельзя, чтобы он когда–нибудь был городом донатистов». Значит, Августин уступает перед статистическими данными. Важен анализ самого состояния обращающихся донатистов. Августин находит, что донатисты твердых убеждений не имеют. Поэтому приказание императора есть хороший повод к их обращению. Дело в том, что одни были на стороне донатистов неискренно, но без внешнего побуждения переходить в православие не хотели, чтобы своим переходом не оскорбить добрых знакомых, и эти донатисты радовались изданию закона. Другие, напротив, говорили, что действовали не зная истины и не желая узнать ее; но под влиянием изданного закона они стали подумывать: а что если, лишившись благ в до–натизме, они не получат их и в кафоличестве, вследствие чего начали исследовать и то и другое и пришли к заключению, что ка–фоличество лучше донатизма. Третьи полагали, что в какой форме ни исповедуй христианство, все равно, вследствие чего по издании закона без особенного сопротивления принимали кафолическую веру. Четвертые удерживались по невежеству и, благодаря распространявшимся ложным слухам, боялись вступать в кафолическое христианство, как дом мерзости; но когда были принуждены к тому законом, то увидели, что в нем нет ничего мерзкого. Таким образом, на донатистов приходилось действовать посредством наказаний. В отпоре Августину Вин–центий ссылался на учителей церкви; но становиться на почву этих свидетельств Августин не находит нужным, потому что еще вопрос, не переменили ли эти учителя церкви своих мнений впоследствии. Он считает достаточными основания из Священного Писания; он указывает на слова: «понуди войти» (Лук. XIV, 23), и на ап. Павла, который обращен не кротким внушением, но ослеплением, — а кто скажет, что тяжелее лишиться имущества, чем зрения.

 Таким образом, в своем послании Августин развил ту мысль, что императоры должны работать Богу со страхом. Власть их от Бога. В данном случае издание закона есть работа Богу, если оно, действуя в пользу истины, обращает к истине; а если оно противно истине, то является испытанием для правоверных и опасностью для слабых. Вообще здесь личные воззрения Августина проведены верно, ибо победа истины должна заключаться в любви. Но все–таки воззрения его таковы, что содержат в себе прецеденты, годные для инквизиции. Здесь критерий ставится внешний и потому вопрос о свободе совести отодвигается на задний план. Значит, мы встречается с воззрением церковно–политическим, которое не допускает ничего такого, что можно рассматривать как триумф врагов над православными.

 Таким образом, преследование еретиков при содействии светской власти стало обычным явлением, не только твердо укоренилось в практике, но и с ясным сознанием возведено в теорию. Следовательно, один из самых веских аргументов против вмешательства государства в дела церкви должен был потерять свою силу.

 Царствование Феодосия Младшего (408—450) богато крупными церковно–историческими событиями, вызвавшими ряд письменных памятников, выясняющих теоретические начала отношения между церковью и государством, формы их взаимодействия. Всем известна энергичная фраза Нестория: «Помоги мне, государь, одолеть еретиков, и я помогу тебе в борьбе с персами». А папа Келестин находит даже, что дело веры для императора должно быть важнее, чем дело государства: «Ваша милость должна быть более озабочена миром церквей, нежели безопасностью империи». Так смотрели на дело представители церкви.

 Весьма замечательно, что сам император Феодосии весьма твердо держался принципа невмешательства во внутренние дела церкви и желал содействовать восстановлению мира чисто церковными средствами. Его грамоты, относящиеся к Ефесско–му собору, представляют прекрасный памятник этого высокого взгляда на церковь и ее свободу. «Всякому известно, от приказаний ли более получает твердости благочестие, или от совещаний». Императорскому комиссару поставлено было в обязанность устранять все, что могло стеснять отцов собора, чтобы возбужденный догматический вопрос выяснен был со всей возможной глубиной, но самому комиссару приказано, чтобы он нисколько не вмешивался в происходящее исследование о догматах, «ибо не принадлежащему к числу святейших епископов несправедливо вмешиваться в дела церковные». Но все случилось против его намерений. К сожалению, последний потомок великого Феодосия был слишком слаб характером, чтобы настойчиво провести свои благородные воззрения. Он всегда бьш беспомощной игрушкой в руках придворных, а они держались на данный вопрос совсем других взглядов. Никогда, может быть, со времен Константия придворная интрига, подкупы, взятки не играли такой роли в ходе дел церковных, как в это время, когда человек, глубоко понимавший и церковные интересы и церковное достоинство, писал императору: «Ты окажешь церкви услугу, если заставишь твоих придворных перестать богословство–вать» (Исидор Полусиот). А к тому же и сами представители Церкви далеко не все стояли на страже церковной независимости. Представители православных употребили самое сильное нравственное давление на императора, чтобы заставить выйти его из этого нейтралитета. Его личные усилия восстановить Церковный мир не имели успеха; но его законы, направленные против низложенного Нестория, были приветствованы как проявления ревности по Боге в духе пророка Илии, который не Удовольствовался тем, что обличал лживых пророков, но хотел наказать и погубить их. Наконец, когда недоверие императора к сословию епископов возросло до того, что он прислал на местный константинопольский собор 448 г. патриция мирянина для наблюдения за православием рассуждений, собор приветствовал это распоряжение возгласами: «Многая лета царю нашему архиерею» — Как известно, здесь впервые соборно признан за императором тот характер, который приписывал себе Константин Великий. Подобный образ выражения сделался даже очень употребительным в эту эпоху. Лев Великий с радостью приветствовал обнаружения не только царского, но и священнического, даже апостольского духа в императорах Феодосии II и Льве I.

 Преемники Феодосия, Маркиан и Лев, держались даже строже, чем он, его принципа церковной политики — невмешательства во внутренние дела церкви, и одаренные характером твердым, с успехом проводили его в жизнь. Несмотря на то, что Маркиану (450—457) выпала такая видная роль в церковной истории, что, перечитывая его переписку со Львом I, можно думать, что не Анатолий, а Маркиан был епископом константинопольским, этот император действовал почти исключительно церковными средствами. Равным образом и Лев I (457—474), когда поднят был вопрос об авторитете Халкидонского собора, умел разрешить его путем строго законным и воздержаться от всякого насилия, несмотря на то, что папа Лев I, вообще не затруднявшийся прибегать к содействию императорской власти для достижения догматических или административных своих целей, — просто рекомендовал ему обуздать дерзость неправомыслящих и ни в каком случае не допускать каких бы то ни было рассуждений относительно того, что решено на IV вселенском соборе.

 Иначе пошли дела при преемниках Льва I. Узурпатор Василиск (475—476) в 475 г. издал знаменитый έγκύκλιον, которым он отменял обязательность Халкидонского собора. Это — первый опыт разрешения догматических вопросов непосредственно императорской властью. Изменившиеся политические обстоятельства побудили Василиска весьма скоро взять назад свое окружное послание. Император Зинон (474—491) в 482 г. издал свой энотикон, послуживший поводом к разрыву между западной и восточной церковью. В этот период папы в своих посланиях не замедлили указать императору на различие между государственной и церковной властью, на превосходство последней над первой; поставлена была им на вид вся противозаконность их вмешательства в дела церкви; явилась на свете теория о двух мечах. В 493 г. папа Геласий писал императору Анастасию: «Две силы, августейший император, по преимуществу управляют этим миром, это — священный авторитет архиереев и царская власть, и между ними тем важнее значение священников, что они и за самих царей должны дать ответ Господу на суде Его. Ты знаешь, что хотя по своему сану ты стоишь во главе (praesideas) человеческого рода, но и ты склоняешь свою волю перед предстоятелями дел божественных, к ним ты обращаешься в деле твоего спасения, от них ты получаешь небесные таинства. Ты знаешь, следовательно, что в делах веры ты должен подчиняться их законным распоряжениям, а не начальствовать над ними, — не их покорять твоей воле, а сам руководиться их суждением». Восточные епископы, напротив, в большинстве подчинялись формально всем велениям двора после довольно слабого сопротивления.

 Нужно, впрочем, прибавить, что не византийский деспотизм и не стремление расширить пределы своей самодержавной власти до абсолютизма заставляли императоров так грубо мешаться во внутренние дела церкви, а можно сказать, печальная необходимость. Споры монофиситов с православными принимали такие размеры и формы, что серьезно угрожали общественному спокойствию. Сами императоры рисковали своим престолом. Между тем во внешних врагах империи не было недостатка, и императоры поневоле должны были пуститься на всевозможные уникальные опыты, чтобы создать из своих подданных хотя сколько–нибудь солидарное единство. Как мало в этом нарушении прав церкви было деспотического, это лучше всего показывает царствование Анастасия (491—518). Власть императора была так слаба, что он, чтобы утвердиться на престоле, должен был дать патриарху Евфимию унизительное клятвенное обещание ничего не вводить нового в вере и твердо держаться Халкидонского собора. Борьба религиозных партий в Константинополе доходила до того, что император едва сохранил свою корону. В свое царствование он перепробовал едва ли не все уникальные средства, поддерживал и энотикон Зинона, пытался умиротворить государство и церковь на statu quo, чтобы в тех церквах, где отвергали Халкидонский собор, не смели признавать его, и наоборот, наконец, в последние годы своего царствования должен был дать обязательство вступить в переговоры с римской церковью, и умер ненавидимым своими подданными, которым он казался манихеем.

 При Юстиниане Великом (527—565) положение дел осталось в общем то же. Император, правда, не издавал от своего имени догматических формул, обязательных для верующих, но поводов к вмешательству в дела церкви было немало и в его царствование. Униональные попытки продолжаются и теперь. Император созывает соборы, но его пригласительные грамоты принимают форму целых богословских трактатов с формулами анафематиз–мов, так что цели соборных совещаний определяются ясно. Император умел как немногие производить давление на епископов, и никогда еще римские папы не стояли в таком зависимом положении от константинопольского двора, как в это царствование. В первые годы Юстиниан вел борьбу с монофиситами, затем пытался примириться с ними, пожертвовав тремя главами, а в последние годы он пытался было ввести в церковь аффартодоке–тизм. Смерть Юстиниана избавила церковь от этой новой бури.

 В своих новеллах и эдиктах император дал классическое выражение теории двух властей, священства и империи. Есть два величайших блага, говорится в 6 новелле, дары милости Всевышнего людям, — sacerdotium et Imperium. Каждое из этих благ, дарованных людям, установлено Богом, имеет свое собственное назначение. Но исходя из одного и того же начала, они и проявляются в единении, в совместной деятельности. Всякий раз как приговор священников низлагал каких–нибудь еретиков, империя всегда оказывалась в согласии с авторитетом священства. Империя, по Юстиниану, должна иметь надзор над священством и величайшее попечение об истинных Божиих догматах и чести священников. «Nos igitur maximam habemus sollicitudi–nem circa vera Dei dogmata et circa sacerdotum honestatem».

 Эта теория верно воспроизводит постоянно практиковавшиеся отношения этих двух элементов, равно как и самое царствование Юстиниана — вполне законный вывод из тех данных, которые подготовила предшествующая история. Принцип, высказанный Юстинианом, удержался и в последующей истории: недоставало только того, чтобы император сам поставил вопрос: «Разве всякий христианский император не есть вместе с тем и священник?» До ясного сознания возможности этого вывода дошли только в последующее время (в VII—VIII вв., Констас, Лев Исавр).

 Попытаемся подвести итог этим частным данным истории отношений между церковью и государством. С самых же первых годов по объявлении христианской религии государственной отношения между церковью и государством строятся не на основании различия, а на основании солидарности между церковью и государством. По крайней мере, сознание этой последней оказывается наиболее энергичным и постоянно заявляет себя в практике. Церковь не отвергает самостоятельности государства, последнее признавало такой же характер за церковью. Но между тем как это признание со стороны церкви имеет самый полный смысл и в этот период иерархия никогда не посягала на политические права государства, — когда последнее признавало церковь самостоятельной, то это имело смысл очень скромный. Само собой предполагалось, что своей собственной властью император не может, например, рукоположить епископа, совершить общественное богослужение, словом, не имеет права на действия чисто сакраментального характера. Но императоры, по крайней мере многие, хотели быть и епископами внешних дел церкви, и лесть епископов признавала за ними это свойство. Такое положение императорской власти открывало весьма много возможностей для вмешательства в дела церкви. Не считая себя в праве рукополагать известного епископа, императоры считали себя вправе низложить того, кто им был неугоден, и содействовать избранию угодного им кандидата. Иногда эти действия облечены были в церковные формы, низложение епископа освящалось постановлением какого–нибудь собора, а иногда обходились и без этого. Точно так же, благодаря своему положению относительно соборов, императоры влияли, конечно временно, даже на самые догматические вероопределения: помимо нравственного давления на епископов, императоры могли повлиять на состав собора, и, отказав в созвании нового собора, дать временное преобладание какому–нибудь скороспелому церковному определению.

 Эти фактические ограничения церковной независимости должны были повторяться тем чаще, что сами представители церкви не вполне были согласны между собой ни относительно объема, ни относительно ценности той независимости, на которую имеет право церковь. В известные моменты это сознание вспыхивало ярким пламенем, заявляло себя живо и сильно, но большей частью оно было очень слабо. Противоречие между словом и делом христианских епископов было, можно сказать, постоянное. С одной стороны, они мотивировали право церкви на самостоятельность тем, что насилие противоречит самому существу религиозного убеждения, с другой стороны, они не только позволяли, но и требовали, чтобы еретики подвергались действию карательных законов, так что гонение против еретиков есть постоянный факт в этот период церковной истории. С одной стороны, епископы выставляли на вид различие между Божиим и кесаревым, с другой стороны, они позволяли себе прибегать к суду императора по делам церковным, повергали на его усмотрение даже вопросы вероучения, просили его не позволять пересмотра известных догматических формул. Словом, представители церкви большею частью выше ценили покровительство императора, чем свою независимость: желая видеть светскую власть слугой церкви, они не особенно заботились о том, что граница между церковным и государственным становится незаметной; принимали благоприятный для них результат и смотрели сквозь пальцы на средства, которыми он достигнут. Правильное развитие отношений между церковью и государством затемнялось узким приспособлением к обстоятельствам, к потребностям данной минуты. Желали, чтобы император не вмешивался в дела церковные, но еще более желали (прямо требовали), чтобы он покровительствовал православным. Далекие от того, чтобы поощрять царя к прямым гонениям против еретиков или иноверцев, епископы, однако, оставляли без протеста те случаи, когда светская власть поступала с еретиками не по принципам строгой равноправности, даже противодействовали их строгому применению. У них были две мерки: одна для православных, другая для заблуждающихся.

 Было еще различие в воззрениях церкви и государства на цель союза между ними. Государство от первого до последнего момента этого периода видело в союзе с церковью залог своей собственной крепости, солидарного единства между его членами. Церковь со своей стороны признавала справедливость такого воззрения на нее. Но для своих практических целей государство желало бы видеть это единство фактически существующим и потому враждебно относилось ко всяким проявлениям розни в самой церкви. Поэтому как скоро возникали догматические споры, государство прежде всего и больше всего заботилось о восстановлении формального единства и мира, тогда как в интересах церкви важнее всего была истина. Это различие стремлений незаметно приводило к путанице в отношениях между церковью и государством.

 Еще Сократ в своей церковной истории писал: «С тех пор как императоры стали христианами, дела церкви стали от них зависеть» (V, prooem). Это замечание верно формулирует установившиеся в этот период отношения между церковью и государством. Нужно только прибавить, что не исключительно императоры с их притязаниями на роль pontifex maximus в делах религии были творцами этого положения дел. Оно было естественным последствием несовершенств членов самой церкви. Обыкновенно епископы постоянно шли впереди императоров, направляли в эту сторону их деятельность, и это тогда, когда императоры, видимо, были расположены действовать по их указаниям. И епископы восточные и епископы западные немало привнесли к тому, что отношения сложились таким образом. Но требование церковной независимости чаще было заявляемо со стороны латинской церкви, чем со стороны греческой. Несвободные от промахов, непоследовательные в своих воззрениях, латинские епископы умели, однако, энергичнее их восточных собратий отклонять покушения светской власти на свободу церковных отношений.

 

IV. Борьба христианства с язычеством в жизни и мысли

 [Выше была уже речь об отношении к язычеству Константина Великого (306—337) и Константин (337—361). При язычнике Юлиане (361—363) сделана была попытка к восстановлению язычества]. В царствование Юлиана церковь Христова перенесла страшные притеснения, но со смертью Юлиана начатое им дело рассеялось как дым. Его преемник Иовиан (363) был христианин и не хотел даже принять начальства над языческими войсками. Преемник Иовиана Валентиниан /(364—375) был тоже христианином и держался свободы религиозных убеждений. Восточным соправителем его Валентом (364—378), который хотел дать торжество арианской партии, язычники также не имели повода быть недовольными. Случаи притеснения язычников были при нем довольно редки и имели местный характер.

 При императоре Гратиане (375—383) начинается постепенное ограничение и подавление язычества. Так, Гратиан не принял титула «pontifex maximus», каковой носили все предыдущие императоры, удалил из сената статую Виктории, лишил привилегий весталок и запретил языческие жертвоприношения, соединенные с гаданиями. Валентиниан II (383—392), находясь под влиянием Амвросия медиоланского, продолжал политику своего брата; он не пожелал именоваться pontifex maximus, из–за чего произошел ропот в народе. «Если Валентиниан не желает быть pontifex maximus, — говорили язычники, — то Максим будет pontifex'oM». Произошло восстание и смуты.

 Когда утвердился на престоле Феодосии Старший (379—395), по отношению к язычникам не произошло перемены. В своей политике он держался равновесия. В 381 г. 21 декабря он издал эдикт, запрещавший жертвоприношения, соединенные с гаданиями и заклинаниями. В 382 г. он дозволил открыть языческий храм в Эдессе, как художественный памятник. В 386 г. христиане были освобождены от взносов на содержание языческих храмов и от муниципальных должностей, соединенных с язычеством. В принципе выходило, что язычество еще имело будущность. С 387 по 391 г. императору пришлось быть на западе. Здесь он, познакомившись с язычеством, решился дать торжество христианству. Под влиянием Амвросия он издал два указа, которыми запрещались жертвоприношения и вход в языческие храмы для жертвоприношения и поклонения рукотворенным. Но политические соображения заставили императора в этом направлении пойти далее. Именно в то время произошло возмущение Максима и Евгения. Последний, [покровительствуя язычникам, имел на знамени изображение Геркулеса. Отсюда Феодосии заметил, что возмущение происходило во имя язычества. Поэтому в 392 г. он издает рескрипт, запрещающий языческий культ, как оскорбление царского величества. Разные должностные лица под страхом наказаний должны были следить за тем, чтобы не совершалось жертвоприношений. Таким образом, общая характерная черта царствования Феодосия та, что он хотел дать язычникам предостережение, но не желал казнить их.

 При Аркадии (395—408) против язычества предпринимаются практические меры — организуются миссии для обращения язычников, подчас насильственно разрушаются языческие храмы. Все подобные явления оказались необходимыми для защиты христианского населения. Из жизни Порфирия газского видно, каково жилось христианам в тех городах, где было много язычников. Каждое разрушение языческих храмов показывало, что на стороне христиан — сила, и призывало язычников к спокойствию и скромности.

 На востоке язычество было более расшатано, чем на западе. В западной половине империи Гонорию (395—423) приходилось считаться с язычеством в лице придворных. Так, Стилихон мечтал о восстановлении язычества, как религии государственной. В 399 г. Гонорий издает, по его влиянию, два указа, которыми ограждалась неприкосновенность языческих храмов, как архитектурных памятников и зданий для пиршеств. В 408 г. он уже запрещает язычникам находиться в гвардейских корпусах, хотя, впрочем, это запрещение оставалось мертвой буквой. Язычество было живо. В том же 408 г. во время осады Рима Аларихом были совершены языческие жертвоприношения.

 При императоре Льве (457—474), квестор Антиохии Исока–сий, обвиненный в принадлежности к языческой вере, подвергся уголовному преследованию; кончилось дело крещением (Zonar. XIV, 1). Афинская языческо–философская школа продолжала существовать до 529 г., когда была разрушена Юстинианом. Сирийский историк Иоанн, епископ ефесский, рассказывает о себе, что в миссионерскую поездку 542 г. он обратил в христианство до семидесяти тысяч язычников.

 Таким образом, язычество существовало и считало в своей среде многие тысячи. Только язычники не заявляли открыто своих религиозных убеждений. Епископам и гражданским чиновникам вменено было в обязанность привлекать язычников к судебному следствию. Таким образом, человек дотоле не был преследуем правительством за содержание язычества, пока не было доноса. Итак, мы видим, что язычники и христиане поменялись ролями. Язычество превратилось в недозволенную религию, но еще существовало. Язычник мог подняться высоко по общественной иерархической лестнице; но стоило донести на него, и он попадал в опалу. Язычество существовало и после Юстиниана, причем на западе оно держалось упорнее, чем на востоке, а потому там нередко происходили враждебные столкновения между язычниками и христианами.

 Произошла перемена и в области руководящих идей. Прежде язычество было стороной нападающей; теперь же, напротив, такой стороной стало христианство. Раньше, например, Порфирий писал сочинения против христиан, а христиане составляли трактаты в защиту своего учения и в опровержение языческих наветов. Теперь же язычники сами обращаются к защите своей веры от нападок христиан. Во главе их выступил Фемистий, пользовавшийся почетом у Юлиана и Феодосия Великого. Последний даже поручил ему воспитание своего сына, Аркадия. Он проводил мнение, что каждый должен веровать так, как требует его совесть. Другой апологет язычества, Ливаний, защищал последнее на практической почве. Он вопиял против разрушения языческих храмов и старался оградить язычников от посягательства христиан на их свободу. Этого рода произведения, представляющие близкую аналогию с судебными апологиями древних христианских писателей, не вызывали со стороны христиан никакого ответа литературного (если не считать короткого письма Амвросия против Аврелия Симмаха).

 С научной стороны полемизируют против христиан император Юлиан (κατά χριστιανών, 363 г.) и Прокл (f 485). Сочинение первого представляет наиболее глубокое, основанное на многостороннем изучении христианской доктрины нападение на нее . Прокл возражал против учения о творении и кончине мира с точки зрения философской. Наконец, языческие историки вроде Евнапия и Зосима служат своему делу, представляя в самом неблагоприятном свете деятельность христианских императоров. Что касается до диалога «Филопатрис», то в определении его происхождения ученые колеблются между 261 и 969 [976г.

 Со стороны христианских писателей настоящей эпохи составлено несколько апологетических произведений научного характера. [Еще в первую половину IV в. выступали с апологетическими трудамиЛактанций: Institutionum divinaram libri VII, Евсевий Кесарийский: Προπαρασκευή ευαγγελική и Άπόδειξις ευαγγελική, Афанасий Великий: Κατά των Ελλήνων и Περί της ενανθρωπήσεως του Αόγου. Сочинение Феодорита кирского: Ελληνικών θεραπευτική παθημάτων служит завершением этих трудов общеапологетического характера. В частности Юлиана опровергал Кирилл александрийский, Прокла Иоанн Филопон (VI в.). Наконец, сочинение Юлия Фирмика Матерна (343—350): De erro–re profanaram religionum, где рекомендуется истреблять язычество огнем и мечом, по этой практической тенденции составляет антипод речам языческих ораторов.

 Своеобразный род апологетики составляют сочинения исторического характера, вышедшие из–под пера западных писателей. Масса народная верила, что строй государственной жизни тесно связан с древней отечественной религией, и потому причину всех бедствий народных усматривала в христианах, как нарушителях и отступниках от истинной древней религии. Это обстоятельство побудило Орозия составить «всемирную историю»: Historiarum adversus paganos libri VII [417—418]. В начале ее проводится мысль, что бедствия встречались всегда, а затем рассматриваются и настоящие бедствия. В них автор, помимо всего худого, усматривает и некоторые добрые стороны. Одной из таких добрых сторон было обращение варваров в христианство, чего не было бы при счастливых оборотах дел.

 Те же самые события, но только с философской точки зрения, рассматривает и Бл. Августин в своем сочинении «De civitate Dei» [413—426]. В основание всемирной истории он полагает факт падения человечества, присоединяя к сему то, что и сами языческие писатели относят падение языческой нравственности ко времени первого успеха римского оружия, завоевания Карфагена. Наконец, и побуждением к основанию римской империи была любовь к славе, добродетель патриотическая, а не религиозная. Но за временную добродетель и награда может быть только временная. Такой наградой и является долговременное существование римской империи. Этому временному «граду» Августин противопоставляет град небесный, основанный на незыблемой скале и все переживающий, т. е. церковь Христову. Град Божий будет существовать до времени совершенного покоя и созерцания Бога.

 С такой же темой выступает и галльский пресвитер Сальвиан. Причиной написания его сочинения «De gubernatione Dei» или «De praesenti judicio» [439—451было падение Рима. Это событие на лучших римлян производило ужасное впечатление, тем более, что нападения варваров после этого усилились. Жаловались на христиан, как на виновников бедствий, и спрашивали: есть ли Провидение, когда Рим, вечный город, разрушен? Тон его сочинения, в отличие от сочинения Августина, — грустный. Автор изображает здесь грубость варваров и порочность римских христиан. Порочность последних особенно его поражала, так как она есть результат утонченности, а не грубости. Что сказать о христианах, о церкви, которая должна бы умилостивлять Бога? Много ли в ней не пьяниц, не убийц, но тех, которые были бы вообще беспорочны? Многие из ее членов погрязают в ужасных пороках. Против таких–то христиан и выступают варвары и еретики. Они тоже испорчены; но это зависит не от роскоши, а от их грубости нравственной. Впрочем, при всем том они более способны устроить хорошее государство, чем порочные христиане. В заключение Сальвиан ставит вопрос, как христианин должен стоять при вновь сложившихся государственных отношениях, и разрешает его в том смысле, что к язычникам должно относиться так же, как они относятся к христианам. Бог рассудит, кто прав.

 Как церковь вышла из борьбы с вновь сложившимися обстоятельствами, и как эти обстоятельства исторически отразились на ее жизни? До времени Константина Великого сущность борьбы христианства с язычеством заключалась в защите прав свободы совести. Тертуллиан в письме к проконсулу Скапуле говорит, что каждый человек имеет право поклоняться тому, кому желает, и это никому не вредно; принуждать же нельзя, так как это неугодно Богу; даже человек не желает, чтобы ему поклонялись поневоле, тем более не желает этого Бог. Лактанций говорит, что религию нужно защищать словами, а не ударами. Если же кто вздумает защищать ее насилием и злодеянием, то он только опозорит ее. Пусть язычники напрягают все свои умственные дарования к тому, чтобы защитить свою религию. Мы их будем слушать, свирепствами же они ничего не сделают. Мы не заманиваем в свое общество, а увещеваем. Если никто от нас не уходит, то не потому, что мы их удерживаем, но сама истина их удерживает.

 Со времени Константина Великого эти взгляды на свободу религиозных убеждений изменились. Правда, в миланском эдикте император даровал всем своим подданным свободу выбора между языческой и христианской религией. Но в последующее время он держался того взгляда, что государственной религией должна быть религия христианско–кафолическая. Поэтому все прочие религии он стеснял. Константий еще яснее заявил себя с этой стороны [и так как он, покровительствуя арианам, подверг преследованию православных, вызвал обличения против себя со стороны Афанасия Великого, Ил ария пиктавийского, Осия кордубского]. В Г/ в. отцы церкви становятся вообще согласно на точку зрения свободы совести и утверждают, что принуждать к религии насильственными мерами нельзя. Но эта точка зрения применялась прежде всего pro domo sua, т. е. к своей церкви христианской. Поэтому является вопрос, пользовались ли свободой совести язычники?

 Ответом служит факт существования христианских κατηχούμενοι, оглашенных. В IV в. христианская церковь состояла из лиц, принявших крещение в зрелом возрасте, и потому хорошо понимавших свое желание и свои мотивы при переходе в христианство. От 348 г. остался ряд катехизических поучений иерусалимского пресвитера (потом епископа) Кирилла, из которых видно, что, если двери церкви были открыты для лиц, желавших принять крещение, то, следовательно, не были закрыты и для тех, кто желал выйти из нее. В этих своих поучениях Кирилл иерусалимский говорит в таком тоне: «Хотя Бог и щедр в благотворении, но ожидает от каждого искреннего произволения. Посему, если ты находишься здесь только телом, а не душою, то нет пользы. И мы, служители церкви, принимаем всякого, и нет запрета войти сюда и с нечистым намерением. Но смотри, чтобы у тебя при наименовании верным не было расположения неверного. Если ты приемлешь крещение только устами, а не сердцем, то берегись суда Сердцеведца; и если ты отступил от веры, то огласители не виновны; тебя приняла только вода, а не Дух».

 Таким образом, церковь, стоя на высоте своего положения, принимала язычников, но осторожно, утверждая, что без внутреннего расположения принятие христианства не принесет пользы. С этой точки зрения — со стороны неприкосновенности внутреннего убеждения — и христианство и язычество были равны. Но подле этого высокого начала были и разновидности в воззрениях по вопросу о свободе совести, оставившие свой след на последующей истории отношений между христианством и язычеством.

 Вопроса о свободе совести касались, между прочим, св. Афанасий и Иларий пиктавийский, учившие о свободе исповедания в защиту прав церкви. Но ведь можно было это положение защищать и с другой точки зрения, утверждая, что церковь свободна потому, что это учреждение, безусловно, высокое, и тот, кто производит давление, должен получить разрешение от предстоятелей ее. Если же этого разрешения нет, то не должно быть места насилию. Таким образом, признавая высокое положение епископского сана, можно достигнуть тех же результатов. Все должны слушаться предстоятелей церкви, а не давать им предписания. Типичным выразителем этого взгляда является Амвросий медиоланский, который блистательно защищал интересы церкви, основываясь на авторитете епископского сана [в упомянутых уже выше случаях столкновения его с императорской властью]. Стеснение язычества, результатом чего было обращение в христианство, считалось триумфом церкви. Вот почему различные меры к тому, которые не должны бы быть употребляемы, считались хорошими. Вот почему с благорасположением взглянули на terror legum, на императорские законы, воспрещавшие язычество. Выразителем такого взгляда на предмет о принуждении в делах веры был и Августин [в упомянутом выше послании к донатисту Винцентию].

 Нужно признать, что христиане вообще стояли на стороне несколько иного воззрения. Это видно из того, как отнеслись, по рассказу в житии Порфирия газского, газские христиане, когда по разрушении храма язычники стали обращаться под влиянием страха и когда стали у них находить идолов и книги. Многие познали истину добровольно, а другие входили под страхом, церковь же всем отворяла двери. Некоторые говорили, что не следует принимать приходящих по страху, а только по произволению. Но Порфирий указывает, что человеку приходится приобретать добро по случаю. Например, кто купит раба неблагодарного, не желающего творить волю его, тот вразумляет его словами, но затем, когда тот не слушает, наводит страх на него ударами, сажает в темницу, вовсе не желая погубить его. И Бог действует посредством наказаний, чтобы люди хотя по необходимости познали доброе. Притом, если обращающийся приходит с сомнением, то время может умягчить жестокое сердце, а если он не явится достойным верующим, то рожденные им могут сподобиться блаженства. Таким образом, предстоятели Церкви находили возможным делать послабления ввиду того, чтобы, по крайней мере, потомки обращенных таким образом Родителей делались хорошими христианами.

 На западе в этом смысле довольно последовательно высказался Григорий Великий. Как известно, он является, между прочим, хорошим хозяином, наряду с церковными распоряжениями ему принадлежит много хозяйственных распоряжений относительно церковных имуществ, благотворительных дел и пр. Ему Пришлось констатировать тот факт, что даже епископы иных Церквей не заботились, чтобы рабы, живущие на церковных землях, принимали христианство. Он посылал, между прочим, послание к сардинскому епископу, где грозил последнему наказанием за небрежение. Он обратил внимание на законодательство по этому вопросу. Он рекомендовал для обращающихся иудеев уменьшать оброк, насколько это можно было делать без вреда для церковных доходов, надеясь, что иудеи обратятся к христианской милости и примут христианство. По отношению к крестьянам, которые оставались язычниками, Григорий рекомендовал оброк более тяжелый, чтобы они почувствовали себя более обремененными; если на церковных землях жили рабы–язычники, то их следовало вразумлять побоями и мучениями, а если — свободные язычники, то следовало действовать строгим одиночным заключением. Вот до каких практических мероприятий дошло дело в разрешении вопроса о свободе совести.

 В Испании, население которой состояло из племен иберийских, кельтических и романских, рьяно принялись за насильственное обращение [иудеевв христианство. То же было и в других местах. Само собой разумеется, что при таком ходе дела многие принимали крещение неискренно. Собору толедскому [633 г.пришлось считаться, как быть с ними. Все епископы были согласны, что они не христиане, но они удостоились крещения и принятия св. Тайн, и потому им нельзя было позволить выход из христианства [сап. 57].

 В сущности приходится пользоваться примерами западной жизни. Это едва ли дает право предполагать, что такой порядок дел не имеет места и на востоке. Дело в том, что в западной ли–тературе имеются документы (например, переписка Григория Великого) такого рода, каких не оставил нам ни один из писателей восточных. Письменность востока и запада была весьма различна. Латиняне писали деловым образом; их авторам было не до красноречия; они гораздо более дают материала для освещения положения материальных дел. В Греции же над деловитостью брала верх риторика, культивировавшая красноречие, из–за которого трудно усмотреть действительные отношения восточных отцов к вопросу о свободе совести.

 Единственное серьезное разъяснение по этому вопросу мы находим в постановлениях VII вселенского собора. Этот последний распорядился [прав. 8], чтобы иудеи, приходившие в церковь неискренно, не считались христианами; гражданское правительство должно было оставлять их под тяжестью гражданских законов; они не могли свободно пользоваться имуществом. В общем — этого нельзя отвергать — христианское правительство в своих мероприятиях против язычества практиковало систему умеренного и последовательного насилия, в свое время сознательно высказанную императором Аркадием. Многие представители христианского общества в этом отношении действовали заодно с правительством, а более ревностные (особенно монахи) шли даже впереди его. Были даже мученики, положившие живот свой во время разрушительного похода против храмов (таков Маркелл апамейский при Феодосии).

 Но все это не изменяет того факта, что язычество умерло своей естественной смертью: если во всяком суде, в том числе и суде истории, требуется, ut audiatur et altera pars (чтобы была выслушана и другая сторона), — в отношении к язычеству это требование удовлетворено блистательно в царствование Юлиана. Приложены были самые сильные меры для воскрешения язычества, но оно и здесь не проявило никакой жизненности. Реформы в христианском духе к нему не привились; вдавшись в неоплатонические толкования содержания старой религиозной доктрины, Юлиан оторвался и от массы, и от большинства интеллигенции; своею пылкою аффектированною набожностью он казался почти смешным в глазах религиозно индифферентного тогдашнего языческого общества. Удары последующих христианских государей направлялись, вообще говоря, не против язычества в самом себе, не против приверженцев старой веры, а против тех внешних опор, на которых могла держаться древняя римская религия: законы лишили ее только этих внешних ресурсов. Для положения обеих борющихся религий характерно уже то, что язычество не выставило ни одного мученика. Смерть Ипатии (415), растерзанной фанатической александрийской чернью под предводительством «чтеца Петра», ничего не говорит против этого обобщения. Ипатия убита не за то, что она язычница, а по мотивам столь частного характера, что, вероятно, она не избегла бы смерти, если бы даже была христианкой.

 Это постепенное ослабление язычества сопровождалось, разумеется, внешним усилением церкви, многочисленными обращениями. Этот пункт составляет одну из самых слабых сторон установившихся новых порядков церковной жизни. Константин Великий смотрел на дело весьма практически; прямо признавая, что весьма немногие способны слушать и принимать христианскую проповедь ради самого содержания ее, император рекомендовал отцам Никейского собора путь внешнего воздействия, привлечения язычников к христианству посторонними средствами, — материальным вспомоществованием в нуждах, ходатайством перед гражданскими властями. Сам император практиковал эти средства в широких размерах, и его щедрые награды обращавшимся в христианство привлекали в лоно церкви именно худшую часть придворного общества, таких людей, для которых вопрос об убеждении имеет меньше всего значения и которые были способны перекочевывать от христианских храмов к алтарям языческим и обратно, смотря по требованию придворных обстоятельств. Эта сторона деятельности Константина не укрылась даже от Евсевия и вызвала порицание у этого панегириста. Конечно, непосредственное влияние императора ограничивалось тесной сферой придворной жизни; но его пример не оставался без подражания и в более низких сферах: и там развивалась страсть к пропаганде. А законы, запрещавшие языческий культ, конечно, также делали свое дело: при слабости религиозного одушевления в массах, естественно большинство предпочитало исполнить волю божественных императоров, чем терпеть те или другие неприятности. Словом, одно из самых худших следствий провозглашения христианства государственной религией было обращение целых масс без твердого убеждения, без внутренней подготовки, без всего, что хотя походило бы на отложение ветхого человека.

 Были лица, подготовленные к переходу в христианство изучением идеалистической философии, вроде Синесия; но таких можно было считать только единицами; обыкновенно же принимали христианство по мотивам далеким от области религиозного убеждения, а то и прямо эгоистическим. Иной принимал христианство по искренней дружбе с кем–нибудь, чтобы Доставить ему удовольствие; другой — потому, что имел дело и думал перенести его на суд епископа; третий — чтобы заручиться через духовных лиц какой–нибудь сильной протекцией; четвертый — потому, что представлялась возможность составить выгодную партию. Бл. Августин, который перечисляет все подобные случаи обращения, все же смотрит на дело с верой и упованием, находя, что благодать Божия может увлечь Человека дальше, чем он думал идти сам; что многие, вошедшие в дверь церкви и по этим побуждениям, впоследствии исправляются; что через воздействие христианского оглашения многие и действительно становятся тем, чем сначала они намерены были только казаться.

 И действительно, в принципе все это не должно бы неблагоприятно влиять на внутреннюю жизнь церкви: епископы всегда имели возможность держать у порога церкви подобных прозелитов до тех пор, пока они не обратятся искренно. Но не то выходило на деле: для того, чтобы епископы с достоинством исполнили в этом случае трудную задачу пастыря душ, — они сами должны были быть несравненно выше того, чем были в действительности. Уже Златоуст жалуется, что духовные часто нарушают заповедь Спасителя: не бросайте бисера перед свиньями; по неразумной суетности и честолюбию, допускают без всякого испытания к общению в таинствах людей нравственно испорченных, без веры, без совести. Масса обращений встретилась с недостатком средств для просветительного влияния церкви, — недостатком и качественным, поскольку средний уровень духовенства был ниже своего призвания, и количественным, потому что самих церквей даже было недостаточно. И тот же св. Златоуст жалуется в своих проповедях на то, что многие владельцы, обратив подвластных им колонов в христианство, не заботятся потом об их христианском просвещении, не строят церквей. Последствием этого были, с одной стороны, отпадения от христианства в язычество, а с другой стороны, понижение уровня нравственной жизни и религиозного сознания в самой церкви, которая поставлена была в необходимость принять в свое лоно так много людей с языческим строем понятий и житейских привычек, лишь весьма слабо и поверхностно затронутых светом христианской истины.

 Прежде для испытуемых узаконен был срок в 1 год — 40 дней, теперь стало входить в обычай, в случаях обращения иудеев, сокращение срока, дабы, как рекомендовал Григорий Великий, испытуемые не соскучились в своем положении. Утешали себя упованием, что дети обращенных воспитываются в истинной вере. Но это упование не всегда оправдывалось на деле. Напротив, оказывалось, что при быстром обращении не замечалось нравственных успехов, т. е. с экстенсивным расширением церковь утрачивала в интенсивности религиозно–нравственного сознания своих членов. И по рассуждению Златоуста, верующие состоят из трех категорий. Одни обращаются на одре болезни; за них ручаются в вере другие, ибо сами они не могли того сделать; выздоровевши, они не всегда проводят такую жизнь, какую обещали вести при крещении. Другие принимают крещение в детстве, а третьи — в зрелом и ответственном возрасте, но и в тех религиозный огонь скоро охладевает.

 Таким образом, когда обращение охватывает большие массы, интенсивность их религиозно–нравственного совершенства теряется. И здесь, по–видимому, оправдывает себя известный закон, что одинаковое количество энергии, прогрессируя в мире в экстенсивности, падает в интенсивности. И христианство, утрачивая в интенсивности [верыотдельных членов, производит тем не менее благотворное действие через экстенсивное расширение, ибо многие явления, возможные прежде вследствие неверия некоторых людей, теперь стали невозможны. Возвышаются не отдельные характеры, но постепенно изменяются сами обычаи, и многое из того, что прежде считалось обычным, теперь стало невозможно. Если не удалось массу изменить в сынов света, то удалось возвести обычаи народа на такую степень, что они стали в значительной мере сообразными с христианскими требованиями. Большее количество людей считает достойным подражание Христу и уже считает недостойным быть противником Христа не только на деле, но даже и на словах.

 

V. Права и привилегии церкви в христианском государстве

 

Совместное действие церкви и государства, фактически выражавшееся в некоторой зависимости первой от последнего, есть одно следствие провозглашения христианской религии государственной. Другой стороной этой перемены является известная сумма прав и привилегий, усвоенных церкви государством и облегчавших для нее достижение ее целей. Этот отдел [в истории древней церквине из трудных и изложен во всех учебниках удовлетворительно. Предметом же академических чтений должно служить истинное представление о характере этих привилегий. Есть привилегии исключительные, и есть привилегии, образовавшиеся из того положения, которое заняла христианская религия в языческом государстве. В сущности, привилегии, данные христианской церкви, были второй природы и заключаются в усвоении христианами тех прав, которыми они должны были пользоваться.

 

1. Имущественные права

 В свое время проф. Seeck доказывал, что никакого миланского эдикта не было . Но шум этого открытия — весьма дешевого свойства: эдикт сохранился лишь в виде litterae a Licinio ad praesidem (Bithyniae) datae (послания, данного Лицинием наместнику Вифинии); дело касается лишь формы эдикта, а никак не его содержания. И конечно, в таком же виде получили litterae и все praesides, а не один вифинский. В миланском эдикте Константин определяет христианское общество, как corpus christianorum. По общему гражданскому праву, такие корпорации пользовались правом приобретать имущество 1) посредством покупки, 2) через дарение (donatio) и 3) по завещанию.

 Право приобретения имущества церковью посредством покупки не подлежит сомнению. Правом donatio (= подарок) церковь пользуется с 321 г., хотя положение, занятое церковью с конца 312 и начала 313 г., давало ей возможность уже и тогда пользоваться этим правом. Специальное законодательство по этому вопросу касается лишь подробностей. Римское право не считало достаточным простого заявления о том, что я дарю известному лицу некоторое свое имущество. Этот факт должен был быть облечен еще в юридическую форму — при свидетелях у подлежащего начальника провинции. Если эти формальности не были исполнены, то по закону 316 г. donatio не имело силы (nullam firmitatem habere). Но собственно запись — один акт, исполнение — другой акт. Кроме бумаг, полученных от начальника провинции, требовалось еще занести этот акт donatio в надлежащие документы города (in actis inserta). Распоряжение об этом сделал еще Константий Хлор, а Константин Великий оставил его в полной силе. Смягчение этого закона было сделано при Феодосии Младшем (428 г.), который распорядился, чтобы donationes, не превышающие суммы в 200 солидов, совершались без составления актов.

 Получение имуществ по завещанию в римском праве было осложнено более, чем donationes. По исконным римским воззрениям, существенным пунктом для твердости завещания был вопрос об определенном наследнике, и юрист Ульпиан объявил, что нельзя назначать наследниками ни целые города, ни всех граждан города, и даже богов. Впрочем, для богов были сделаны некоторые исключения (через senatus consulta и consti–tutiones principum); например, Jupiter tarpeianus и Марс галльский имели право получать по завещаниям. Мы видим, что для корпорации получить имущество по завещанию было очень трудно. И Диоклетиан дал категоричный ответ: если коллегия не опирается на специальную привилегию, то не может получать наследство. Следовательно, при нем церковь, как корпоративное целое, не могла бы получать наследство. Для того, чтобы завещание не было кассировано, приходилось прибегать к fideicommissum: имущество доверяли одному из членов церкви, на совесть, для передачи целому христианскому обществу. В 321 г. Константин Великий издал закон, благоприятный для христиан: он признал за церковью право получать наследство; этот закон не подвергался в дальнейшем никаким ограничениям.

 Пришлось только считаться с клириками, которые, навещая больных, располагали их делать завещания в свою пользу. Против такого злоупотребления был издан закон Валентиниа–ном I в 370 г., запрещающий клирикам получать по завещанию. Таким образом, клирики были унижены и не были даже сравнены с актерами. По поводу издания такого закона Иероним замечает: «Я жалуюсь не на закон, а на то, зачем мы (клирики) заслужили такой закон. Sit heres, sed mater filiorum (умирающих), id est ecclesia gregis sui» . Таким образом, это распоряжение Валентиниана I в сущности было только благодетельно для христианского общества, как целого.

 Другая подробность касается получения наследства после смерти лиц, не оставивших завещания (ab intestato). Римское право при этом рассматривает различные случаи: 1) если умершее лицо не имеет прямых наследников, и 2) если имеет таковых, но не оставило завещания для них, — такого рода лица были третируемы законом весьма своеобразно. Если умирал вольноотпущенник, не имея наследников, то его патрон мог выступить в качестве наследника по закону. Точно так же поступают и корпоративные общества: если, например, несколько ремесленников составляют из себя коллегию, то, когда один из них умирал, его имущество шло в пользу коллегии. На этом же основании и курия (дума) наследовала имущество декурионов, не оставивших завещания. Поэтому имущество солдат получал, легион. С этой точки зрения, следовательно, христианская церковь не получила особых привилегий. В 434 г. был издан закон о том, что если умирал клирик или монах, не оставив прямых наследников, то их имущество шло в пользу церкви. Чтобы предотвратить некоторые недоуменные случаи, сделано было ограничение: если монах был из вольноотпущенных, то его патрон — dominus — выступал в качестве наследника, потому что, как говорил император Феодосии, неприлично церкви удерживать то имущество, на которое по закону преимущественное право имеют другие лица.

 Важным источником обогащения христианских церквей были богатые дары из государственной казны. Сами императоры подали пример одарения церкви с возможной щедростью. Так, например, в 314 году Константин карфагенскому епископу Це–цилиану предоставил из общественных касс сумму [более 174000]  рублей на построение церквей в Африке, Нумидии и Мавритании и обещал в случае нужды снова. После Никей–ского собора Константин сделал распоряжение, чтобы ректоры провинций доставляли в каждом году известное количество хлеба на содержание клира, вдов, сирот и девственниц. По Феофану, антиохийская церковь получала до 1500 четвертей зерна, феодорит, во время жизни которого церкви получали только треть этой суммы, находит, что дар Константина был весьма значителен, что норму взноса император определил соображаясь скорее с собственной щедростью, чем с нормальными потребностями церкви (I, 11; IV, 4).

 Благодаря этим законам, материальное положение христианских церквей в общем было весьма хорошо обеспечено. В обшей сложности поземельные владения церкви разрослись до того, что занимали 1/10 часть всей государственной территории. Владения римской церкви были не только в Италии и Сицилии, но в Малой Азии, Сирии и Египте. В начале нашего периода три римских кафедральных церкви — св. Петра, св. Павла и Иоанна латеранского, как видно из неполного списка их поземельной собственности, получали, кроме известных доходов натурой, еще 22000 солидов [т. е. около 128 т. руб. зол.чистого дохода. Имущества александрийской церкви в начале V в. были настолько значительны, что она могла получить у одного человека кредит в [627750рублей золотом (1 1/2 тыс. литр золота). А в начале VII века знаменитый Иоанн Милостивый (606) нашел в сокровищнице александрийской церкви 8000 ф. золота [3,348000 руб.и сам получил 10000 [4,185000] . Даже Феодорит, епископ такой незначительной епархии, как Кир на Евфрате, мог из остатков церковных доходов построить в пользу города портик, два огромных моста, улучшить бани, провести канал из Евфрата в этот до тех пор безводный город. Благоприятным следствием такого положения церкви было широкое развитие благотворительности. При многих церквах была масса благотворительных заведений, больниц, богаделен, сиротских домов, странноприимниц. «Василиада», построенная Василием Великим (ок. 370 г.) в Кесарии, представляла в малом виде целый город. Кроме этого центрального заведения во всех местечках, где были в епископиях подведомые хорепископы, построены были больницы. Антиохийская церковь времени Златоуста, кроме разных больных, нищих, странных, еще содержала до 3000 вдов или девственниц. При Иоанне Милостивом матрикула александрийской церкви содержала в себе 7500 тех, которые получали пособие от церкви, а при Григории Великом (590—604) матрикула римской церкви представляла из себя уже целую увесистую книгу.

 Но, разумеется, развитие церковных прав на этой почве не обошлось и без последствий отрицательного характера. Возможность легкого приобретения была слишком сильным искушением для корыстолюбия, чтобы ему не поддались члены клира, повела за собой роскошь. В Риме было немало таких назойливых клириков, которые готовы были выпрашивать и вымогать у матрон и знати предметы роскоши, которые они видели в их доме. Не обошлось без случаев злоупотреблений по духовным завещаниям. Дело в том, что завещания писались или на имя всей церкви, или на имя частных ее представителей; это обстоятельство и давало возможность злоупотреблений. Не все епископы были так благородны, как, например, Аврелий карфагенский, который возвратил завещанное церкви имущество одному человеку после того, как у него родились дети. Августин подражал ему: «Кто хочет, — говорил он, — оставить свое имущество церкви, отняв права наследства у своего сына, тот пусть ищет другого епископа, а не Августина, и дай Бог, чтобы он не нашел никого, кто захотел бы принять такое наследство». Дары принимал он очень осторожно, обращая внимание на характер имущества. Государство, освободив церковные имущества от munera sordida, держалось того воззрения, что церковь, принимая имущество, должна принимать и те обязательства, какие нес владелец имущества. Случилось, что лицо, транспортировавшее хлеб в столицу, завещало имущество в церковь. Августин, зная, что для доставки хлеба нужно будет завести целую фалангу матросов, отказался от имущества.

 Погоня духовенства и монашества за наследствами приняла такие размеры, что уже в 370 году [как замечено было вышесуровый и беспристрастный Валентиниан I попытался обуздать алчность клира. Эдиктом на имя папы Дамаса император запретил клирикам и монахам входить в домы вдов и сирот. Всякое завещание в пользу духовных или монахов считалось недействительным. И Иероним признавал, что это ограничение прав их было заслужено. Есть основание думать, что этот закон направлен был против завещаний, сделанных только в пользу клира лично; завещать в пользу церкви дозволялось. Эдикт Валенти–ниана отменен был лишь Маркианом.

 Другим неблагоприятным последствием этого подъема материального благосостояния церкви была роскошь духовных особ. В лучшем случае она проявлялась в виде страсти к великолепным постройкам (Феофил александрийский, Soz. VIII, 12, столкновение с Исидором), но часто принимала не столь возвышенные формы. Между тем как, по отзывам языческого историка Аммиана Марцеллина, сельское духовенство в Италии еще подавало пример простой и воздержанной жизни, в Риме уже можно было встретить клириков, которые походили скорее на сибаритов, чем на аскетов. Рассказавши о том яростном побоище, которое произошло при выборах папы Дамаса и после которого в базилике Сирикия осталось 137 убитых, — тот же писатель замечает, что он ничуть не удивляется тому, что люди с таким усилием стремятся к приобретению этого сана: удобства, которыми обставлена жизнь римских епископов, богатые подарки матрон, прекрасная одежда, великолепные коляски, обеды, превосходящие по роскоши даже царские пиршества, — все это, естественно, соблазняет многих выступать кандидатами на римскую кафедру. Языческий префект Рима, Претекстат, часто говаривал в шутку папе Дамасу: «Сделайте меня римским епископом, и я стану христианином». Это говорил человек, который, помимо различных доходных должностей, со своего частного имущества получал ежегодно до 900,000 руб. с. То же можно сказать и о новом Риме. Уже Григорий Богослов в своей прощальной речи говорит: «Может быть, и за то будут порицать меня, как уже и порицали, что нет у меня ни богатого стола ни соответствующей сану одежды, ни торжественных выходов, ни величавости в обхождении. Не знал я, что мне должно входить в состязание с консулами, правителями областей, знаменитейшими из военачальников, которые не знают куда расточать свое богатство, что и мне, роскошествуя из достояния бедных, надобно обременять свое чрево, употреблять необходимое на излишества, изрыгать на алтари. Не знал, что и мне надобно ездить на отличных конях, блистательно выситься на колеснице, что и мне должны быть встречи, приемы с подобострастием, что все должны давать мне дорогу и расступаться передо мною, как перед диким зверем, лишь только издали увидят мое шествие» Преемник Григория Богослова, вельможный Нектарий, как бывший сенатор, вполне был способен поддержать престиж столичного архиерея, и, конечно, удовлетворял этим претензиям христиан столицы. Зато, когда на его место вступил Иоанн Златоуст, то его аскетический, монашеский образ жизни произвел на его паству впечатление скандала. Никаких приемов, никаких великолепных обедов, — ни у себя, ни в гостях Это было уже столь необыкновенно, что казалось даже преступным. Путаница понятий дошла до такой значительной степени, что духовные не затруднились поставить недостаток великолепия в ряд обвинительных пунктов против Златоуста на соборе при Дубе. Этого необычайного воздержания не могли даже объяснить иначе, как из побуждений грязных: отсюда фабула о «пиршествах циклопа». Полагали, что он не довольствовался обычными роскошными обедами, а наслаждался пиршествами со своими друзьями. Не обращали внимания и на то, что он устроил в Константинополе два госпиталя, что он содержал в них регулярно 7700 бедных на свой счет.

 Было бы, однако, совершенно мелочно рассматривать возрастающее богатство и могущество церкви лишь как признак постепенного упадка церкви. Чтобы поддерживать массы бедных в это время, чтобы хоть несколько смягчить неописуемые бедствия этого времени, церковь нуждалась в богатых средствах. Против такой массивной нищеты нельзя было бы бороться, имея в распоряжении лишь средства прежнего времени. Нужно было иметь материальное обеспечение вполне надежное, потому что при неблагоприятных экономических обстоятельствах частная благотворительность оскудевала именно тогда, когда нужда в ней была всего настоятельнее. Между тем, имея поземельную собственность, церковь располагала денежными средствами тогда, когда все другие источники были закрыты.

 

2. Свобода от податей и повинностей (иммунитет)

Привилегии этого рода, которыми церковь пользовалась со времени Константина Великого, можно понять и перечислить лишь тогда, когда мы знакомы уже с общим строем гражданской жизни языческого мира, встретившим христианство. Этот строй представляет явление изменяющееся, а ко времени последних императоров уже изменившееся. Часть сведений по этому предмету можно получить в исследовании Куна о городовом устройстве греко–римской империи до Юстиниана .

 Особенное внимание в этом труде посвящено единству, которое римское государство внесло в тогдашний мир. Единство это сгладило границы, которые могли бы воспрепятствовать христианской проповеди в ее распространении. Однако, если коснуться внутреннего строя римской империи, то можно видеть, что представление единства его является несколько преувеличенным. Римские правители были весьма умными политиками и, покоряя народы, поняли объем своей власти и поступили с ними сообразно этому объему. Таким образом, в римской империи оказалось невозможным явление, происшедшее на греческой почве. Известно, что Афины, получив гегемонию в союзе греческих городов, обратили ее в деспотию. Римляне положили известный предел своей власти, — такой именно, чтобы власть их была наименее неприятна для покоренных народов; сокрушая все силы, которые могли бы оказать сопротивление, римляне уживались с теми формами гражданской жизни побежденных народов, которые не были опасны для них. Во внутреннем отношении римская империя была разбита на мелкие единицы — civitates, πόλεις, так плотно обхватывавшие человека, что прикрепляли его к данному месту лучше нашей паспортной системы. Как всякое место земной поверхности определяется географической широтой и долготой, так же точно положение свободного человека римской империи определялось его «origo» и его «domicilium».

 Римский гражданин был, прежде всего, municeps — лицом берущим на себя известную обязанность (munus capit), выполняющим ее (munus facit) и проявляющим себя в munificentia щедрость). Чиновников тогда еще не было, но культура требовала охранения гражданской безопасности, для чего нужны были деньги, налоги. Эти налоги граждане должны были собирать сами и исполняли эту обязанность посредством особых выборных лиц. Таким образом, гражданское общество должно было принять на себя тяжести внутреннего самоуправления; лица, составляющие это общество, сообразно политическим воззрениям, должны были работать не из–за денег, но из–за славы и чести, и для того, чтобы внутренний порядок гражданской общины оставался неизменным, требовалось закрепить выборных за их обязанностями и привлечь к этим должностям каждого свободного члена общины. Цель эта достигалась урегулированием гражданских обязанностей, определяемых каждому гражданину его origo и domicilium.

 Посредством origo устанавливались обязанности, связанные с гражданством по рождению или чему–либо другому, как, например, освобождение из рабства. В первом случае origo называлось naturalis, во втором — allectio in civitatem, причем для последнего существовал двоякий способ дарования: усыновление (liberi — дети) и освобождение из рабства (liberi — свободные). Когда раб получал освобождение по духовному завещанию господина, то origo усвоялось ему не от умершего завещателя, а от того, кто исполнял волю его, причем, это закрепление носило характер неизгладимый (indelebilis). Сын гражданина носил origo отца, т. е. считался в том же городе, где был гражданином его отец, и притом так, что это origo сохранялось за ним, хотя бы он совсем и не был в том городе. Поэтому случалось, что в Путеолах, например, были афиняне и финикийцы, но признавались гражданами Афин и Финикии, а не Путеол. Таким образом, origo получалось не по месту фактического рождения человека, но по месту жительства и гражданства его предков. Можно было также иметь origo в нескольких различных городах и притом так, что усыновленный таким гражданином и сам получал origo всех тех городов. За некоторыми городами признавалось право давать origo не по отцу гражданина, а по матери его, — так называемый matriarchatus, существовавший, например, в нескольких местах Понта и Вифинии. Хотя подобное право и было противоречием собственно римским законам, тем не менее римские правители признавали его и давали некоторым городам в качестве привилегии. Отсюда происходило то, что, если, например, путеолец женился на тосканке, то дети были гражданами Путеол, если же супруга его была пон–тийская ираклиянка, то дети такого брака одновременно получали origo двух городов — Путеол и Ираклии. Таким образом, в силу origo всякий город римской империи имел определенное число граждан — большее в городах с правом матриархата, меньшее — без него. Где бы originarii ни находились, они были связаны со своим городом и обязаны были ему не только почтением в лице городских властей, но и постоянным обязательством службы в нем, — исполнением munera и munificentia. Граждане же, имеющие origo в нескольких городах, обязаны были службой нескольким различным городам. Кроме origo, положение гражданина определялось еще domicilium — местом жительства его. Если, например, origo делало какого–нибудь человека civis Афин, а большую часть времени он проводил в Путеолах, где находилось и его состояние в большей своей части, то этот человек становился гражданином Путеол — его incola.

 Понятия civis и incola и определяли по греко–римскому праву положение в обществе всякого члена его, устанавливали понятие о нем, как о municeps; origo, как видно отсюда, передавалось потомству, определялось положением предков, domicilium — устанавливалось свободным выбором лиц и incola известного города мог переменить свое местожительство, и тогда его отношения к старому городу, как отношения incolae, прекращались, не связывая никакими обязанностями в этом городе его потомков. Возможно также было и такое положение, когда человеку приходилось исполнять обязанности domicilii в нескольких городах, если он был одинаково связан с ними или своим жительством или своим именем. Ясно отсюда, что муниципальные обязанности охватывали свободных людей римской империи очень сложным и тесным кольцом. Однако столкновение обязанностей происходило лишь тогда, когда города возлагали на своего гражданина несколько обязанностей; в этом случае преимущество отдавалось тем отношениям, которые определялись origo гражданина.

 Указанному гражданскому строю, кроме cives, подчинялись также метэки и периэки. Тем и другим противополагались чужестранцы — hospites, advenae: так назывались по отношению к какому–либо городу те свободные люди, которые случайно в нем останавливались, или даже проживали несколько лет, не связывая своих интересов с интересами городскими; никакими муниципальными обязанностями они к этому городу не были привязаны и оставались чужими ему.

 Государство пользовалось указанными отношениями свободных людей к известным городам и свои приказания и распоряжения передавало последним к исполнению по их собственному усмотрению и средствам. Вследствие этого, на гражданах каждого города лежали двоякого рода обязанности, выражаемые понятиями munera и honores.

 Honor — было почетное положение и почетные обязанности, то, что противополагалось munera — обязанностям служебным в собственном смысле. При этом, самое понятие «почета» было в различных местах неодинаково, как неодинаковы были поэтому и соединяемые с ним обязанности. Везде, однако, главным лицом, пользовавшимся наибольшим почетом в городе, был его голова — πατήρ της πόλεως, curator reipublicae; за ним следовал defensor civitatis — гражданский защитник прав и общественной безопасности.

 Обязанности же в собственном смысле этого слова, определяемые римским munera, — государственное римское право делило на munera personalia и munera patrimonialia. Первые, munera personalia, лежали только на личности гражданина, представляли в распоряжение города только умственные и физические силы его, не касаясь имущественного положения его, и в различных городах назначались в различном количестве. Так, не везде были квесторы, но везде были лица, заведовавшие городской казной, городскими доходами, собираемыми под наблюдением высшего сановника. В каждом городе был также так называемый иринарх — полицеймейстер, на попечении которого находилось наблюдение за гражданской безопасностью в городе. В его распоряжении были лица, несшие менее почетные обязанности, — низшие полицейские служители. Много хлопот причиняли городу сборы государственных податей и налогов. Обязанность эта падала или на 20 или на 10 первых лиц в городе, составлявших senatus или curia и носивших название decem–primatus и vigintiprimatus (δεκαπρωτεύων и είκοσιπρωτεύων). Свои должности эти сановники несли под ответственностью своим имуществом, так что в случае недостатка сборов пополняли их из своих средств. Городская касса покрывала расходы и по городу, — на хлеб, воду и прочие необходимые продукты, и о выполнении этих поручений заботились также выборные граждане и также покрывали недостатки своим имуществом.

 Муниципальные обязанности другого рода, munera patrimo–niorum, падали по закону собственно на всех полноправных граждан, но на самом деле ложились своею тяжестью только на некоторое меньшинство, почему и носили название intributio. Распределение их зависело от имущественного ценза граждан, так как от того или другого имущественного положения их проистекало и более или менее исправное прохождение этих обязанностей. Сюда относилась поставка в требуемых случаях провианта городу на счет собственности исполняющих munera patrimoniorum, наем для государственной почты лошадей, волов для перевозки тяжестей (не свыше 4) и т. п.

 Всеми этими персональными и патримониальными обязанностями определялось таким образом положение гражданина римской империи к обществу и самому государству. Так как исполнение этих обязанностей возлагало на членов общества Довольно тяжелое бремя, то естественно возникает вопрос: возможно ли было свободному человеку, окруженному этой сетью гражданских отношений, освободиться хотя бы от honores — почетных обязанностей, к которым тем не менее граждане принуждались (compelli ad munera et honores)? Освобождения этого собственно по идее не должно бы быть, но, однако, в греко–римском мире оно было и в различных формах встречается под именем иммунитета. Иногда освобождались отличных обязанностей отцы больших семейств и лица, обремененные другими должностями в иных местах римской империи.

 От munera personalia, строго говоря, освободиться никто не мог из cives. Но так как ultra posse nemo obligator , то допускались и освобождения от этих обязанностей. Освобождались от munera personalia, прежде всего, малолетние, женщины и старики. Из стариков, впрочем, пользовались этой привилегией только достигшие 70–летнего возраста; но если они имели имущество то должны были взамен munera personalia нести munera patrimo–nialia. Право на освобождение от munera personalia давала еще физическая невозможность, когда человек по обязанностям государственным должен был находиться в другом месте. На этом же, если угодно, основании освобождались от munera personalia и солдаты, начиная с рядового до magister той или другой militia.

 Это обстоятельство дало повод к дальнейшему развитию системы освобождения от munera personalia. Римляне первоначально не делали никакого различия между гражданскими и военными должностями. Претор, например, был и командующим войсками. Только при Диоклетиане и Константине Великом произошло между ними разделение. Но след этого слияния должностей остался в словоупотреблении, по которому и гражданская рассматривалась как militia или οτρατηγία. Гражданский чиновник носил пояс, и этот пояс настолько служил характеристическим признаком службы, что развязать его значило выйти в отставку. Поэтому и на гражданские чины были распространены права иммунитета.

 Когда начинается наращение чиновничества, то и количество лиц, освобождающихся от munera personalia, все более и более увеличивается. От munera personalia освобождаются преимущественно лица привилегированного положения, даже до сенаторской степени (при Константине Великом и Константин до сенаторства дослужиться было труднее, а впоследствии это сделалось более легким). Но, освобождаясь от munera personalia и переставая быть cives или даже incolae своего города, сенаторы (clarissimi), хотя имели для себя Рим, как domicilium digni–tatis, однако не обязаны были приобретать имущества около Рима или Константинополя, так как здесь собственно и полагалось начало их карьеры. Явились, таким образом, сенаторы собственном смысле, которые заседали в сенате, но освобождались от обязанностей по своему городу.

 Впрочем, освобождаясь от обязанностей к patria и городу, сенаторы ipso facto подпадали другим обязанностям, не менее серьезным. Обязанности эти состояли из троякого рода повинностей. Существовали лица, называвшиеся censuales, заменившие собой древних цензоров, которые должны были знать имущество сенаторов, их ценз, и четыре раза в год представлять императору списки об имущественном их положении.

 1. Первая повинность их состояла в претуре. Преторов сначала было 3, затем число их увеличилось до 5, наконец — до 8. Обязанность их состояла в том, чтобы на свой счет устраивать зрелища для города. Так как далеко не всякий мог иметь средства для выполнения этой службы, то назначение в преторское достоинство совершалось за 10 лет до того срока, в который они должны были исполнять свои обязанности. Censuales должны были отыскать их хоть на краю света, однако назначение на преторст–во не обязывало назначенного прибыть в Рим, так как расходы на зрелища он мог представить в Рим через доверенное лицо. Ввиду обременительности преторской службы императоры установили minimum издержек преторских. Впоследствии к этому распоряжению присоединилась и другая черта: с преторов начинают брать деньги на учреждения действительно полезные, а не на зрелища только. Так, когда было 5 преторов, с 4–го и 5–го стали брать в размере 500—1000 фунтов на постройки Константинополя. Когда их было 8, то стали собирать от 250—1000 фунтов серебра для общественных сооружений. От претуры нельзя было освободиться в ординарном порядке; освобождение возможно было в случае allectio в сенаторство по милости императора за особенно почтенную службу при значительном имущественном недостатке. Освобождение часто совершалось посредством codicilli, например, на консульское достоинство помимо преторского. Но в обычном порядке греко–римской жизни каждый из сенаторов был сначала претором, а потом уже консулом. Как высоки были издержки на претуру, на это можно находить случайные указания. Прокл, Римский сенатор, издержал 12 кентинариев; сын Симмаха, небогатого сенатора, 20 кентинариев, и сын богатого Максима — 40 кентинариев (кентинарий — 100 фунтов серебра).

 2. Вторая повинность на сенаторов–землевладельцев называлась follis senatorius или gleba. Follis значит, собственно, мешок потом оно стало обозначать мелкую медную монету, а follis senatorius обозначал римские фунты золота. Так как этот follis падал на землю, то поэтому и назывался gleba. Follis senatorius делился на 3 градации: в 8, 4 и 2 фунта золота — сообразно с имущественным цензом сенаторов. Но с течением времени выяснилось, что 144 червонца (2 фунта) платить в год очень тяжело, поэтому установлен был преимущественно для бедных сенаторов follis в 7 со–лидов. Наконец, не имевший имущественного состояния был совершенно освобожден от gleba. Follis'у сенаторов соответствовало auram coronarium, которое платили municipes.

 3. Третья обязанность есть auram ablativum (золотоподнос–ная). По случаю «lustra», т. е. пятилетних юбилеев, сенаторы делали торжественные подарки императору. Например, Валенти–ниан II по случаю 10–летнего юбилея получил от сенаторов подарок, стоивший 16 кентинариев золота. Но если мы представим, что не все сенаторы были чудовищно богаты, то поймем, что эти подарки были нелегки для них. Самые богатые римские сенаторы получали в своих patrimonia дохода 40 кентинариев и натурой, в виде зерна, столько, что, если бы продать его, то могла бы получиться сумма от 15 до 10 кентинариев.

 Освобождаясь от муниципальных повинностей, сенаторы подпадали, таким образом, другим обязанностям.

 Так как количество лиц, освобожденных от munera personalia, сильно увеличивалось, если присоединить сюда освобожденных фиктивно, и именно, настолько, что не находилось граждан, которые могли бы взять на себя исполнение munera, то городам было трудно выполнять эти обязанности. Поэтому города сами стали выбирать от себя граждан для βουλή или курии. Имущественные отношения были так расстроены, что всякое другое избрание, кроме пассивного, становилось фикцией. Все в пределах своего горизонта высматривали, кто из них состоятельнее, чтобы привлечь его к курии. При императорах после Константина деликатные различия между cives и incola, munera и honores, de facto уничтожилось, а все лица, более состоятельные, стали рассматриваться как curiales. На них падали все обязанности куриальные. Так как существенно необходимо было держать списки curiales в полной исправности, то с целью привлечения к куриям стали понижать гражданское совершеннолетие с 25 до 18 лет. Стали блюсти, что никто по праву рождения не мог отказаться от куриальных обязанностей. И только praefecti praetorio освобождались в лице своих потомков от куриальных обязанностей, и именно, в лице тех детей, которые родились от отцов уже illustres. Но так как дослужиться до illustres было нелегко и так как браки были ранние, то и пре–торские дети в большинстве случаев должны были исполнять куриальные обязанности в городе, к которому они принадлежали или по origo, или по domicilium. Для получения привилегии нужно было или ходатайствовать перед императором, или зачислиться в милицию.

 Все граждане делились на: а) curiales, б) possessores и в) nego–tiatores. Последние должны были платить пошлину производства — χρυσάργυρον. Эта «златосеребряная» подать, собиравшаяся со всякого рода собственности, введена была Константином Великим и отменена Анастасием. От нее, как острили впоследствии некоторые историки, не освобождались ни ослы, ни собаки. Какой–нибудь сапожник, потрясая шилом, призывал всех богов в свидетели, что у него ничего нет, кроме шила; однако и за свое ничтожное шило он должен был платить χρυσάργυρον. Торговцы и peмeслeнники во время блистательного состояния городов не были привлекаемы к munera personalia. Классическое воззрение было таково, что, кто родился свободным, тот не должен и ставить себя наравне с несвободными. Поэтому cives romanus мог сам для себя обрабатывать землю, но если развивал торговлю в громадных размерах, то считался лишенным своей чести и не имел права на гражданские honores, так как в таком случае он работал по заказу других. Естественно, что императоры Данной эпохи требовали с ремесленников χρυσάργυρον. От χρυ-°άργυρον освобождались: асиархи (начальники провинций), гимнасиархи, врачи и учителя риторики и философии, так называемые professores. Они не подлежали munera personalia, ибо считались несущими их по своему служению. Munus первосвященника была сопровождаема даже стеснительным имущественным положением, почему и это лицо считалось не обязанным нести другие munera.

 Римское право в своих положениях определяет условия обязанности и возможность освобождения от муниципальных обязанностей для римских свободнорожденных граждан. Так как эти привилегии простирались не только на таких лиц, как сенаторы, но и на таких, которые несли те или другие общественные обязанности (munera), то сюда подводился и христианский клир, тем более, что и самое богослужение христианское, совершаемое клиром, называется служением общественным (θεία λειτουργία); а так как латинское или римское munera на греческом языке употреблялось в смысле общественного служения, то отсюда и λειτουργία есть не что иное, как munera. Дать привилегии христианскому клиру было тем легче, что жрецы языческие были освобождены от муниципальных обязанностей.

 Таким образом, в 313 г. и даже еще в 312 г. эти привилегии были усвоены христианскому клиру. А так как Константин Великий считал клир объединяющим началом в христианстве, то привилегии эти не были распространены на сектантов. Поэтому явились лица недовольные и завидующие христианскому клиру. Прежде всего недовольны были язычники, затем сектанты (например, донатисты, составлявшие в Африке почти половину населения), которые своим влиянием на городские курии стремились к тому, чтобы за христианским клиром не признавали данных ему привилегий. Поэтому иммунитет 313 г. в действительности плохо осуществился. — В том же 313 г. христианский клир освобожден был от munera nominationis и от munera patrimonialia. Христианский клирик, например, не мог уже быть сборщиком податей. Далее делаемы были подтверждения [319, 343, 353, 402и разъяснения. Иммунитет 313 года объявлен был полным, т. е. лица клира освобождались от всяких гражданских munera, разумея под клириками всех без исключения до самых чтецов и иподиаконов [330], и права их распространялись на потомков их и жен [354].

 Ко второму роду обязанностей относились munera patrimonialia, т. е. обязанности, налагаемые на имущества. Клир был освобожден в том же 313 г. и от этих обязанностей, но не всецело.

 Эти munera разделялись на две группы; к первой относились так называемые munera sordida — имущественные повинности для известного класса людей. В 318 году насчитывалось до 14 категорий таких повинностей, как то: постановка провианта для проходящих войск, размол зерна, выпекание хлеба, устройство и починка дорог и мостов, доставка лесного материала, доставка телег, доставка почтовых лошадей и лошадей для перевозки грузов, довольство императорских проезжающих послов, участие в общественных постройках, рекрутские повинности (или постановка рекрутов или выкуп) и др. Все эти повинности были сняты с христианского клира. Но обычно число этих повинностей то расширялось, то уменьшалось.

 Ко второй группе относились munera extraordinaria, к которым в известных случаях относились и munera sordida. Если государство считало необходимым для себя (например, в военное время) привлечь всех к тем или другим munera, то обращало munera sordida в extraordinaria. Так, например, для дунайского побережья требовалась экстренная постановка материала и провианта для войск, исправление дорог и т. п., когда государство теснили с севера варвары. Munera extraordinaria простирались и на лиц привилегированных. Последующие императоры сами устанавливали категории каждый по–своему. Характерно позднейшее распоряжение: так как постройка зданий, поправка дорог и т. п. считались почетными для всякого гражданина, то и церковные имущества не были свободны от этих повинностей.

 Смысл иммунитета клира для христианской церкви был немаловажным. Положение церкви гонимой остается загадочным. Каким образом христиане могли уживаться под давлением муниципальных обязанностей? Вероятнее всего потому, что в клир избирались лица менее всего подлежащие муниципальным обязанностям. Издавая иммунитет, государство, по–видимому, желало, чтобы христианский клир не отвлекался от своих служебных обязанностей другими какими–нибудь обязанностями, при этом оно имело в виду, по–видимому, поднять авторитет клириков. Христианская церковь теперь, благодаря иммунитету, могла распространяться успешнее и быстрее совершенствоваться, так как теперь можно было избрать в клир любого христианина, которого прежде не пускали муниципальные обязанности.

 Но жизнь показала, что императоры не желали дать клиру таких широких привилегий. Все государи строго следили, чтобы курии исправно несли свои обязанности, и, таким образом, давая одной рукой привилегии, императоры другой отнимали их.

 Государство имело добрую волю (intentio) освободить церковь от куриальных обязанностей, но по чисто финансовым основаниям не могло желать ослаблять силы курий. Уже в 320 г. стало известно постановление: в клирики должны поставляться лица, которые имеют состояние незначительное; наоборот, лица, обладающие большим состоянием, не должны были поставляться в клир, так как должны были нести общественные обязанности. В 326 г. прежнее постановление было повторено и дополнено Константином в том смысле, что богатые должны нести тяготы века, а бедные могут находить себе поддержку в богатствах церкви. Посему церкви надлежало брать в клирики из людей бедных. Курия очевидно желала удержать состоятельных лиц за собой (как decuriones); но в свою очередь и церковь имела право желать, чтобы в клир поступали не одни только бедные, тем более, что не все бедные достойны были быть клириками. Посему государству приходилось принимать в соображение интересы той и другой стороны: курии и церкви, чтобы урегулировать эти напряженные отношения. Приходилось издавать законы даже о том, чтобы в курию возвращались те лица, которые прежде были поставлены в церковные должности.

 В 353 г. был издан закон Константием, по которому все лица, принадлежащие к клиру, освобождались от общественных (munera sordida) повинностей. В 361 г. Константий постановил, что только епископы, какое бы имущество они ни имели, должны быть свободны от куриальных обязанностей. Начиная от пресвитеров и до низших клириков, духовенство могло свободно располагать своим имуществом, если только оно избиралось на клировые должности по требованию народа и с согласия курии. Если же окажется, что некоторые из клириков не имеют разрешения курии и вступят в клир по своим проискам, то они свободны от куриальных обязанностей лишь в том случае, если они передадут 2/3 своего имущества родственникам, которые за них должны поступить в курию. Если же они не имеют родственников, то 2/3 их состояния обращается в собственность курии. Но закон должен считаться с такого рода злоупотреблением: некоторые могли перевести свое имущество на чужое имя.

 В этом случае закон предусмотрел, что если бы оказались такого рода злоупотребления, то родственники этих клириков имели право взять себе имущество, искусственно утаенное, и поступать в курию, а если родственников нет, то курия имела право взять его в свою собственность. Вообще сущность закона сводится к тому, что 2/3 имущества, во всяком случае, должно передать курии, чтобы иметь возможность освободиться от нее. Но это положение было недолго применяемо на деле. В 364 г. было постановлено, чтобы все имущество передавалось в курию, если кто желал освободиться от нее. Таким образом, мы видим целый ряд ограничений иммунитета.

 Параллельно с этим ограничением закон развивал другие положения. Еще в законе 320 г. было сказано, что на будущее время церковь может принимать клириков только на места умерших. Таким образом, установились уже штаты, а установить их было совершенно необходимо. Так, в одной из новелл Юстиниана I (от 353 г.) указывается число клириков при Великой (Софийской) церкви в Константинополе и трех ближайших, «приписных к ней» церквях: 60 пресвитеров, 100 диаконов, 40 диаконис, 90 иподиаконов, ПО чтецов и 25 певцов, итого 425 лиц, да еще плюс 100 привратников. Если потребность церковного блеска могла принять такие широкие размеры, то вполне понятно изданное государством ограничение: принимать в клир только на места умерших.

 Но здесь лежит источник недоразумений между государством и епископами, ибо церковь, восходя на высоту своего призвания, по мере увеличения количества ее членов должна была увеличивать и количество клира, а посему штаты раз навсегда утвердить было нельзя, и государство должно было предоставить решение этого вопроса самим епископам и смотреть только, чтобы не было злоупотреблений. Что опасения государственной власти в этом направлении были небезосновательны, это ясно, например, из того, что навстречу этому шел Василий Великий. Он давал распоряжение хорепископам, что не потерпит никакого злоупотребления в расширении штата клириков, и распоряжение это, вызванное тем, что пресвитеры в церкви каппадокийской присвоили себе право зачислять на клировые низшие должности, он мотивировал тем, что ими выбирались недостойные лица, а также те, которые через поставление желали освободиться от курии.

 В 398 г. был издан указ, который гласил: «Если будет необходимость восполнить клировые должности, то епископы благоволят брать не из куриалов, а из монахов». А в следующем 399 г. появилось новое постановление: «Низшие клирики — чтецы, певцы и др., несмотря даже на полное отречение от имущества, не должны считать себя свободными от куриальных обязанностей». Амвросий медиоланский жаловался, что он не мог оправдать перед своими соепископами этого распоряжения: как допустить, чтобы после 30–летнего пребывания в клире вдруг человек снова возвращался в курию и подвергался обре–менениям, которые на куриалов тогда падали. Законы развивались и далее: в 439 г. было запрещено куриалам поступать в клир; в 452 закон этот подтвержден; а в 458 г. все лица из клира, до степени диакона, происходившие из куриалов, должны были возвратиться в курию.

 Указанные привилегии клира создали новый порядок вещей, по которому лица, несвободные от общественных обязанностей, стремились в клир, чтобы освободиться от повинностей, и нередко были людьми, совершенно неподготовленными к духовному званию. Достаточно припомнить, что Иоанн Златоуст должен был низложить 6 епископов, ибо они за крупную цифру получили епископское поставление у Антонина, митрополита ефесского. При следствии по этому делу все подробности его стали известными. Епископы долго не сознавались, но в конце концов заявили: «δεδώκαμεν» («дали»), чтобы только освободиться от курии, прося, если нельзя оставить их в епископском сане, не выдавать их по крайней мере в курию. Св. Иоанн Златоуст лишил их епископского сана, дозволив получить обратно свои взятки из имущества Антонина, и сам обещал ходатайствовать за них перед императором, чтобы они не были возвращены в курию.

 Таким образом, почва привилегий являлась не всегда удобной, и на ней вырастали тернии и волчцы. Но несмотря на подобные случаи, нельзя представлять все дело черным. Это были только злоупотребления. Если церковь считала immunitates тягостными, она могла отказаться от них, но она ведь признавала, а не отказывалась. Если некрасива нравственность клириков, подкупами вторгающихся в клир, чтобы только спастись от курии, то и наоборот, ведь и куриалы не всегда отличались высокой нравственностью, как показывает, например, замысел куриа–лов _ привлечь к повинностям епископов, даже тех, которые не имели имущественного ценза, из–за того только, что они были honoratiores. Охраняя свои интересы, для церкви куриалы делали много зла. На выборах вели себя прямо недобросовестно: направляли выбор на лиц, к местной курии не принадлежащих, чтобы только своя курия не лишилась дельных и состоятельных членов. Но государство тогда постановило, чтобы выбор в клир был из местных жителей — мирян, чтобы не отнимать декурио–нов у соседних курий.

 Что касается недвижимых имуществ, принадлежащих церквям, то ввиду того, что система римских финансов основывалась на имущественном налоге, трудно было предоставить кому бы то ни было свободу от имущественного налога, tributum. «Agri eccle–siae solvunt tributum» , — говорил св. Амвросий. Таким образом, церковь всегда платила налоги, и если в 313—315 г. был издан закон, по которому кафолические церкви, по–видимому, были освобождены от tributa, то на самом деле закон этот освобождал от подати только церковные здания как места богослужения, а не принадлежащую церкви недвижимую собственность от налога. Обыкновенные государственные подати церковные земли уплачивали всегда, и император Константий в 359 г. отклонил энергично просьбу ариминского собора об освобождении церквей от них.

 Фактически церковные земли освобождались только от повинности другого порядка, от munera, именно sordida. С вопросом об освобождении от munera extraordinaria нелегко было считаться. Если церковные земли освобождались от munera extraordinaria, то значит государство находилось в благоприятном состоянии; иное состояние государства требовало ослабления или отмены этих привилегий. В 423 г. был издан закон, в котором сказано, что постройка общественных дорог и мостов не должна причисляться к munera sordida и ни один человек не может быть свободным от этой обязанности. Этому распоряжению должны подчиняться и сами дворцы и церкви.

 Древняя церковь не желала делать из клириков аристократов. Выражение апостола: «труждаемся, делающе своими руками…» (I Кор. IV, 12) она понимала, по условиям своего исторического существования, как заповедь для себя. Сборник, известный под названием «Statuta ecclesiae antiqua», в 51 правиле говорит· «Клирик, как бы он ни был учен в Слове Божием, должен приобретать пропитание каким–либо ремеслом (artificium)». Правило это имело применение в жизни клириков еще до IV в. В IV в. обращали уже на него серьезное внимание: Василий Великий назначал в приходы пресвитеров не особенно даровитых и способных, но зато таких, которые приобретали себе пропитание своим трудом.

 Считаясь с подобным положением, государство и в этом отношении должно было сделать льготы. Занимаясь ремеслами, земледелием, последние могли заниматься и торговлей. В 343 году император Константий освободил клириков от налогов в торговле и подтвердил эту привилегию в 353 году. Но скоро государство пришло к мысли сделать ограничения в этом отношении. На востоке император Валент совершенно отменил указанную привилегию в 364 году. В 399 году, ввиду продолжавшихся злоупотреблений, издал указ о том же Аркадий. На западе император Гратиан в 379 году издал закон, по которому в Италии и Иллирике духовные лица могли производить торговлю без налогов на сумму до 10 солидов, в Галии же — до 15 солидов. Таким образом, в Галлии духовные лица беспошлинно могли производить торговый оборот на сумму 87 руб. с копейками; в общем эта льгота весьма умеренного свойства. [Валентиниан III в 452 году запретил вообще клирикам заниматься торговлей].

 

3. Судебные привелегии

 Наряду с указанными льготами государство предоставило церкви льготы и в судебном отношении. Прежде всего надо поставить льготы духовных как подсудимых или как ответчиков. На этот счет чрезвычайно характерна новелла императора Валентиниана III, 440 г., действовавшая, впрочем, недолго. Она написана несомненно под влиянием духовного лица, отстаивавшего свои интересы; в Codex Theodosianus она не вошла и была отменена в 448 г. Новелла эта показывает, какого рода сутяжничества могли направляться против церкви. Здесь предоставлялись льготы: священникам (sacerdotibus), вторым священникам (sacerdotibus secundis) и левитам. В этих названиях чинов иерархии удерживается, как видим, ветхозаветная терминология, по смыслу которой епископ называется первым священником, а священник — вторым (secundus), диаконы же — левитами. Новеллой Валентиниана было постановлено следующее: если кто–нибудь хочет судиться или с церковью, или с клириком, и если обвинителем является лицо самостоятельное, то оно допускается к иску под тем только условием, если доставить залогу 100 фунтов золота и 100 фунтов серебра. Принимая во внимание, что 1 фунт золота равняется 72 солидам, а солид — 5 р. 81 1/4 коп. получаем для одного фунта золота 418 руб. 50 коп., а фунт серебра = 5 солидам или 29 руб. 6 1/4 коп· Таким образом, богатый обвинитель должен был внести залог 44756 руб. Залог этот попадал в фиск, если обвинитель проигрывал дело. А если обвинитель был лицом несостоятельным, то, в случае проигрыша дела, у него отбиралось имущество в пользу курии и сам он заковывался в кандалы.

 Далее, римская судебная практика знала такое положение при гражданских исках. Если истцом или ответчиком было высокопоставленное лицо, то оно должно было вести дело через особого поверенного, называвшегося procurator'ом. Мотивировалось это тем, что присутствие высшего государственного сановника ставило судью в неловкое положение. Судья в табели о рангах занимал низшее место и посему не мог оставить сановника стоять, как истца или ответчика: по крайней мере, он должен был посадить его рядом с собою. Но в делах уголовных обвинитель и обвиняемый, кто бы он ни был, должен был явиться на суд persona sua. Исключение было допущено только в отношении к епископам. Последним в известных уголовных процессах предоставлялось право вести дело per procuratores.

 О духовных лицах, как свидетелях на суде, закон категорично гласил: епископ не должен быть допускаем ad testimonium dicen–dum (к выступлению в качестве свидетеля) на суде. Так как это было не ограничением, а привилегией для духовных лиц, то «не должен» (поп debet) нужно понимать в смысле «не обязан». «Пресвитеры, по тому же правилу, будут давать свидетельские показания без обиды допроса (sine injuria questionis)», т. е. не должны подвергаться пыткам; диаконы не освобождались от пытки.

 Один из благодетельных законов был издан в 355 году, но он был очень широк и действовал недолго. Во всяком случае, римское законодательство последовательно проводило требование, чтобы уголовные дела и разбор их принадлежали государству, однако и здесь было исключение для епископов. Константий в изданном им законе запрещает обвинять епископов на судах, так как здесь возможна была самая дрянненькая спекуляция со стороны обвинителей. Если обвинитель проигрывал дело, то он объявлялся клеветником, а закон подвергал его каре. Но в подобном случае обвинитель не рисковал ничем: если он и проигрывал дело, то он мог надеяться, что епископ, как представитель религии милосердия, простит его клевету, не желая терять своей репутации. Таким образом выходило, что всякие сутяги в борьбе с епископом били наверняка. Чтобы устранить подобную спекуляцию, Константий постановил: суд над епископом производить только на церковных соборах.

 Но это лишь одна сторона дела и необходимо обратить внимание на другую, не менее важную. Еще ап. Павел, узнав с негодованием о том, что коринфские христиане решаются судиться у языческих правителей, писал им: «Неужели нет между вами ни одного разумного, который мог бы рассудить между братьями своими ?» (I Кор. VI, 5). Древняя церковь оказалась верна призыву апостола: христиане, стараясь решать дела на почве римского права, вместо того, чтобы обращаться к государственным судьям, обращались к суду третейскому. Обязательность приговора этого суда была лишь нравственная, да и вообще по закону третейский судья постановлял лишь arbitrium, а не judicium. Весьма непросто было привести решение третейского суда в исполнение. Если дело велось судебным порядком, то executio, т. е. исполнительный лист, можно было получить весьма легко. При третейском суде тяжущиеся стороны должны были заключить наперед stipulatio, т. е. договор о последствиях решения, и потом уже, на основании этого договора, требовать исполнения приговора у власти. Искони держалось в римском обществе воззрение, что решение третейского суда безусловно свято. Следовательно, раз состоялось постановление третейского суда, то всякий judex должен стоять на приговоре (sententia arbitrii) этого последнего, не позволяя себе пересмотра дела, будь оно право или нет. Таким образом, с третейским приговором тесно связан окончательный характер — апеллировать здесь не приходилось: если истец делался жертвой неправильного постановления, то он, по взгляду римского права, должен был винить самого себя.

 На почве этих третейских приговоров римское государство и могло урегулировать права епископов как судей. В 321 году при Константине Великом епископам было предоставлено право быть третейскими судьями, решения их также считались окончательными и безапелляционными. Это было повторением лишь общего положения. Привилегия же состояла в том, что Константин позволил перенесение дела гражданского ведомства на третейский суд епископа: когда обе тяжущиеся стороны убеждались, что их дело легче может быть решено на третейском суде, то обращались к суду епископа. В высшей степени важно в данном случае одно обстоятельство. Формы епископского суда были значительно упрощенные, обряд судоговорения был прост, litis denuntiatio (объявление тяжбы) отменялось. Формальное судопроизводство было для тяжущихся истинным капканом: стоило только пропустить срок — и лицо теряло права на ведение дела. Епископский суд был сравнительно скор.

 В 331 году Константин Великий сошел с этой почвы и предоставил епископам суд формальный, конкурировавший с судом государственным. Теперь дело, начатое перед гражданским судом, можно было перенести на суд епископа во всякое время, Даже и тогда, когда судья совещался уже относительно приговора, и, кроме того, если бы этого пожелала только одна из тяжу–Щихся сторон, а не обе, как в 321 году. Судья теперь обязывался, при заявлении хотя бы одной стороны, немедленно передать все документы и судебные акты на третейский суд епископу.

 Закон, который навязывал епископу роль своеобразную, Разумеется, не мог долго сохраняться. Впрочем, нужно сказать, что если епископ в третейском суде наделен был такой компетенцией, то римское государство, не сходя с общей почвы римского права, руководствовалось существующей аналогией. Римское правительство признавало широкую компетенцию иудейского патриарха, который имел значение даже в гражданских делах. А так как епископская компетенция равна компетенции иудейского патриарха, то эти два однородных явления должны были одновременно и закончиться. Императорским законом 3 февраля 398 г. отменена юрисдикция иудейского патриарха, и не дальше, как 27 июля того же года последовала отмена юрисдикции епископа. Епископу предоставлено действовать в гражданских процессах в роли посредника, на основании апелляции обеих сторон, и этот закон подтвержден был в 408 г., вопреки закону 331 г., по которому епископу предоставлялся суд даже в том случае, когда одна только сторона изъявляла на это желание.

 Затем, есть еще область суда сословного. Епископы разбирали дела не церковные только, но и гражданские. Было вопросом чистого приличия требовать, чтобы клирики обращались к третейскому суду епископа, когда к нему обращались и другие лица. Собственно настаивали на этом требовании соборы. Так, на Иппонском соборе (concilium Hipponense) в 393 г. и в 397 г. на Карфагенском было постановлено, что клирик, обратившийся в гражданских спорах к гражданскому суду, теряет даже сан. Аналогичное постановление было проведено и на Халкидон–ском соборе, а именно: клирик предварительно должен обращаться к епископу, который назначает посредника. Если же, по истечении определенного срока, посредник не был назначен, клирики могли обращаться к гражданскому суду. Но само государство на счет обязательности епископского суда для клириков узаконений не делало до времен Юстиниана. Таким образом, клирик, прямо обращаясь к гражданскому суду, рисковал должностью; суд же всегда принимал его жалобу.

 Какие же следствия имело подобное узаконение для епископов? Оно возвышало авторитет епископа в глазах общества. Но скоро послышались голоса и против этого рода привилегии. Св. Златоуст говорит, что эта привилегия составляет тяжелое бремя для епископов. Им предстоит много труда и немаловажная опасность. Трудно определить, на чьей стороне право, и не оскорбить другого лица. Поэтому лучшие епископы с крайней неохотой брались за судопроизводство. Блаж. Августин только

 по самоотвержению нес эти обязанности. Его трибунал постоянно был осаждаем множеством тяжущихся, так что, когда два собора назначили ему трудную богословскую работу, то Августин заключил формальный договор с паствой, чтобы ему предоставлено было 5 дней свободных в неделю. Договор был даже изложен на бумаге. Несмотря на это, его, по его словам, и до и после полудня отвлекали от дела. В результате же получалось раздражение потерпевшей стороны. Епископу не прощали безапелляционности его приговора.

 Но все эти темные стороны не могли ослабить благодетельной силы этого закона. Количество исков говорит лишь о несовершенстве христианского общества. Это для епископа было хорошим средством ознакомиться с паствой и иметь на нее разнообразное воздействие.

 При всей обременительности процессов для епископа был исход. Он не всегда был обязан лично разбирать жалобы. Он мог назначать уполномоченное лицо для предварительного следствия и на основании его доклада постановлять свой приговор. Это была паллиатива, и паллиатива, логика которой не совсем бесспорна. (Я доверяю самому епископу, но беспристрастие его уполномоченного для меня). Троадский епископ Сильван поручал дознание духовным лицам. Но когда узнал, что они берут взятки, он стал поручать благочестивому и честному мирянину, и его за это одобряли.

 Но стремление обращаться к суду епископа показывает, что эта мера была целесообразна. Римское судопроизводство было страшно запутано множеством формальностей, в которых не умели разобраться не только простые лица, но и плохие, малосведущие и легкомысленные адвокаты. Это вело к тому, что правая сторона часто проигрывала процесс по вине своих поверенных. В противоположность гражданскому суду, епископский суд, в котором формальности были сведены до minimum'a, являлся настоящим благодеянием для народа, а что сторона, против которой состоялся приговор, всегда была недовольна, это понятное психологическое явление.

 

4. Право ходатайства и право убежища

 Одной из весьма важных привилегий, созданных изменившимися отношениями церкви к государству, был обычай ходатайства (intercessio) епископов за свою паству перед светской властью. Эта практика в глубине своей коренится скорее на нравственном, чем юридическом начале. Епископы принимали на себя роль ходатая так, как могло это сделать каждое уважаемое лицо. Но во всяком случае уже в древней римской практике подготовлена была для этого почва: правом ходатайства там пользовались жрецы и особенно весталки. Из практики это право перешло и в законодательство: в 398 г. духовенству и монахам запрещено было отнимать преступника из рук правосудия, но предоставлено законным путем вмешиваться в его пользу.

 Применения этого права были часты и разнообразны: ходатайствовали за колонов перед их жестоким помещиком (как Августин), перед государем за его подданных. Известнейший случай в этом роде представляет ходатайство антиохийского епископа Флавиана перед Феодосием (в 387 г.), когда во время восстания перебиты были статуи императора и императрицы. После взрыва страстей реакция была ужасна: народ пришел в отчаяние, опасались всего худшего — даже распоряжения о поголовном избиении. Бросились к Флавиану. Престарелый больной епископ отправился с возможной быстротой в Константинополь. «Я прихожу к вам — как посланник нашего общего Господа — положить вам на сердце слова: аще отпущаете человеком согрешения их, отпустит и вам Отец ваш небесный (Мф. VI, 14)». И затем указал императору на значение предстоящего праздника пасхи. Император был тронут, простил виновных и приказал спешить в город и успокоить в великий праздник свою паству известием, что все происшедшее забыто. Есть известия о ходатайствах епископов (Василия Великого), вызванных довольно обыкновенными в ту пору несправедливостями при собирании или распределении податей. Сохранилось 6 писем, в которых Феодорит ходатайствует перед различными высокими лицами, даже перед самой августои Пульхерией по поводу подобной же несправедливости в распределении налогов.

 Обычай ходатайства облекал епископов правом известного рода надзора над гражданскими чиновниками провинций. Законом 409 г. полуофициально на епископов возлагается обязанность напоминать судьям о человеческом обращении с заключенными. Наконец Юстиниан в 529 году поручил епископам в среду и пяток обходить темницы и расспрашивать заключенных и доносить высшей власти о замеченных несправедливостях. Таким образом, почин в ходатайстве мог исходить от самих епископов. Чаще оно вызывалось обращением к их посредству самих гонимых.

 По этой стороне jus intercessionis стоит в тесной связи с jus asyli. Некоторые языческие храмы и алтари, а также бюсты императора считались неприкосновенным убежищем для различных преступников. Это воззрение перешло и на христианские храмы.

 Собственно, такого права не знала древность; известно, что в Греции его не было. В Риме же в императорский период, когда защиты искали не у богов, а у императоров, можно было бежать в храм обоготворенного кесаря и спастись у его статуи. Этот порядок был признан формально при Антонине; раб, бежавший от жестокостей господина к статуе императора, должен быть продан в другие руки. Эта привилегия была распространена и на христианские храмы. Епископы могли просить за прибегших к защите храма; святым «впечатлением» храма ограждались от преследования раб и должник. Это право формально было перенесено и на площадь перед храмом, и на ограду вокруг него, и даже на жилища клириков; в западной церкви пространство в 50 шагов вокруг церкви тоже пользовалось правом убежища; при Юстиниане было даже признано, что человек, идущий возле клирика, не может быть взят силой без соизволения клирика.

 На почве этих привилегий развились злоупотребления, и государство сознательно стало действовать в пользу отмены их; [на соборе Сердикском об jus asyli нет речи], но епископам постановлено не отказывать бежавшему в содействии и пытаться облегчить его участь. В 392 г. постановлено императорским указом ограничить привилегии убежища бежавших под защиту Церкви государственных должников, брать их силой, если епископы не уплатят долга или из церковной казны, или из своих собственных средств. В 398 г. jus asyli решительно уничтожено для тех, которые думают, что бежавшие в церковь, могут быть освобождены от лежавших на них обязанностей по отношению к государству или к частным лицам.

 История предшествующего и последующего времени представляет нам случаи борьбы между епископами и гражданской властью из–за права убежища: известна стойкая защита Василием Великим против викария провинции Понта одной вдовы прибегшей к кесарийской церкви. Победа в этом случае осталась за епископом. С другой стороны, Синесий, епископ птоле–маидский, произносит анафему против жестокого наместника Андроника, который не хотел знать никаких подобных прав и прямо заявлял, что из его рук не уйдет никто, хотя бы он обнимал ноги самого Христа. К особенному нравственному торжеству церкви послужило в этом вопросе то, что бурные обстоятельства времени заставили прибегнуть к покровительству церкви даже самых злейших противников этого права. Так должен был в церкви искать спасения от ярости взбунтовавшихся готских когорт в 399 году тот самый евнух Евтропий, который выхлопотал в 398 году закон против убежищ. Златоуст сказал тогда свое знаменитое слово: «Всегда, а особенно теперь своевременно сказать: суета сует и все суета» и насколько зависело от него, защищал низверженного сановника. Точно так же и Андроник принужден был искать спасения в церкви, и Синесий оказал ему покровительство. Законодательным порядком право убежища признано было за церковью лишь при Феодосии II (431) — с тем ограничением, чтобы бежавший в церковь и принадлежащие ей строения оставил оружие. В следующем году был издан новый закон о рабах, бежавших в церковь: епископ должен войти в переговоры в тот же день, и господин должен был простить вину раба.

 Право ходатайства и убежища могло стать поводом к разного рода злоупотреблениям. Те епископы, в которых сознание величия своего общественного положения преобладало над пониманием своего церковного призвания, находили в этих привилегиях удобное средство дать почувствовать свое политическое значение представителям государства, готовы были вмешиваться в гражданское судопроизводство с правом и без всякого права, считали нужным оказывать покровительство всяким гонимым,

 хотя бы то и не ради правды. Был, например, случай, что в церковь бежал один клятвопреступник. Государственный сановник обратил внимание епископа на это и просил отказать ему в убежище. Сам виновный добровольно оставил церковь, таким образом самого объекта для покровительства уже не существовало. Однако же епископ считал нужным отстаивать будто бы нарушенные права церкви и произнес против сановника и всей его фамилии отлучение.

 Другая неблагоприятная сторона этих привилегий та, что они направили внимание народа, всегда склонного смотреть на внешнее, [на внешние преимущества епископаи иногда заставляли его при выборах забывать об истинном назначении епископа. Стали смотреть не на то, кто отличается нравственной жизнью и высоким пониманием христианства, а на то, какие связи имеет избираемый, какое его общественное положение. Уже Григорий Богослов жалуется на это извращение понятий. «Ищут не иереев, а риторов, не жрецов чистых, а сильных предстателей». Известно, что эти побочные мотивы всего сильнее содействовали избранию Синесия в епископа птолемаидского. В 460 году одна церковь в Галии не хотела избрать в епископа одного монаха потому, что непривычный к обхождению с сильными мира, он будет хорошим предстателем перед небесным Судьей душ, но слишком плохой защитой в мирских делах.

 Но если где, то именно в отношении к праву ходатайства и убежища usum non tollit abusus (злоупотребление не вошло в обычай). Случаи злоупотребления были редки. А своевременность этих законов признается всеми. В бурную эпоху переселения народов, разрушения политического строя, народных волнений и гнетущих общественных отношений, — церковь оставалась единственной общепризнанной святыней и единственным авторитетом еще непоколебленным: только власть епископа могла стать между гонимым сановником и грубой силой бушующей черни, между рабом и свирепым господином, разгневанным иногда без всякой значительной причины. Даже германские варвары, беспощадно громившие Рим, останавливались перед святыней храмов, несмотря на то, что победители были ариане, а побежденные православные. А для самой церкви эти прежде неизведанные ею права весьма много облегчали достижение ее благотворных и миротворных целей: то зло, противодействовать которому не в силах были пастыри церкви непризнанной и гонимой, легко устранялось теперь прямым и непосредственным вмешательством в дела мирские епископов церкви государственной.

 

5. Прочие менее важные законы в пользу церкви.

 К другим, направленным в интересах церкви, но не столь важным по своему значению законам, относится прежде всего эдикт Константина 321 г. о соблюдении святости воскресного дня, повторенный и расширенный его преемниками. По мысли Константина в этот день приостанавливались всякого рода ремесла, кроме земледелия; прекращалось судопроизводство; не было воинских упражнений; впоследствии запрещены были театры. Дозволено было лишь отпускать рабов на волю. Константин же усвоил церкви ту привилегию, что отпущенный в церковном собрании раб пользовался свободой, как если бы он был отпущен перед претором. Право церкви отпускать рабов нельзя понимать так, чтобы епископы могли приказать господам отпускать своих рабов на волю: церковь признавала рабство как факт, как юридическое установление, и потому не боролась против него; дело только в том, что самое отпущение обставлено было такими формальностями, которые делали самый акт действительным только при участии и посредстве церкви. Именно: со времени Константина освобождение могло совершаться только или по духовному завещанию, или по акту, составленному перед епископом. До того времени оно совершалось перед претором, каковой порядок существовал до императорского периода. Так как теперь освобождение перед претором не имело места, то освобождение происходило per epistolam, per mensam, per amicos, т. е. освобождающий раба давал частное письмо, призывал освобождаемого к столу, где он сидел вместе с друзьями, и давал ему свободу. Но такой раб, хотя и становился свободным, однако не пользовался свободой гражданской, т. е. не был признан правительством и не мог оставлять духовных завещаний. Между тем раб, освобожденный перед епископом, становился полноправным гражданином. Это право было утверждено тремя эдиктами, — первый не сохранился, второй издан в 316 г., третий — в 321 году. В двух сохранившихся эдиктах говорится, что освободить раба — дело богоугодное и должно быть совершаемо в так называемые feriae — праздники, дни свободные от занятий.

 Далее можно отметить закон о брачном праве. Теперь теряет свое значение закон, изданный в императорское время против безбрачия. Он был отменен в интересах христианских аскетов (320). Но в этом отношении влияние церкви на законодательство было слабо. Римское правительство удержало брачное законодательство во всей неприкосновенности. Василий Великий констатирует факт несогласия между государственными и церковными постановлениями о браке (21 правило). Рим наказывал только прелюбодейцу, но оставлял ненаказанным прелюбодея, не менее виновного по христианской этике. Церковь признавала действительным брак между рабами; но государство предоставляло рабам только contubemium. И с этим приходилось мириться и церкви, и отказывать рабам в венчании. Церковное венчание весьма долго не признавалось обязательным со стороны государства. Лишь в 893 г. Львом Философом был издан закон об обязательности церковного венчания для всех; впрочем, рабы все еще исключались, и только в конце XI в. разрешено им венчание, так что с этого времени таинство брака стало обязательным.

 Во многих отношениях римское государство под влиянием церкви оставило прежний языческий образ деятельности и прониклось другими жизненными христианскими началами. Так, благодаря стараниям пастырей церкви, государство отменило в 325 г. гладиаторские бои. В 315 г. запрещено клеймление преступников и отменена крестная казнь (которая, впрочем, нужно заметить, держалась и после еще до 404 г.). В 315 г. было запрещено выбрасывать детей, как это практиковалось до этого времени, и даны средства к воспитанию их родителям явно бедным.

 Вообще привилегии, усвоенные церкви, сами по себе могли только благоприятно действовать на развитие церковной жизни; они не могли возмущать ее течения уже потому, что большая часть их только санкционировала существующие отношения церкви. Злоупотребления новыми правами, как бы ни было значительно их влияние, зависели не от самого их духа, корень и причина их лежали в самом составе христианского общества в недостатках его членов.

 Таким образом, фактическими следствиями соединения церкви с государством были, с одной стороны, некоторая зависимость представителей церкви от представителей государства, с другой — общепризнанное высокое положение церкви в гражданском обществе. На развитии церковной жизни тяжело отзывалось первое из этих следствий. Эта область представляет больше злоупотреблений, чем последняя. Но как там, так и здесь то, что в новых отношениях было неблагоприятного, исходило не столько от государства, сколько от церкви. Последняя и в ее представителях и в членах оказалась менее подготовленной к этому новому союзу, реагировала на государство с меньшей энергией и правильностью, чем это можно было ожидать, имея в виду трехвековое геройское существование ее при самых неблагоприятных внешних обстоятельствах.