По мнению историков XX века — впрочем, не их одних, ибо «декабристская тема» стала популярна еще во второй половине позапрошлого столетия, Давыдов «провинился» уже в самом начале нового царствования. Ведь если вступление на престол Александра I — это «дней Александровых прекрасное начало», несколько, правда, омраченное убийством непопулярного царя Павла I, то вступление на престол Николая I — это Сенатская площадь, восстание Черниговского полка, аресты, допросы, заседания Следственной комиссии, ожидание приговора…

Хотя, в общем-то, «потомки» Дениса Васильевича прощают, но, как говорится, «осадочек остался». Вот с какой разумной строгостью написано о нем в предисловии к книге его сочинений, изданной к 150-летию Отечественной войны:

«Тот огорчительный факт, что Денис Давыдов не принадлежал к лагерю дворянских революционеров своего времени и более того — к концу жизни поддался реакционно-националистическим настроениям, не умаляет ни обаяния его личности, ни его значения как выдающегося деятеля русской военной истории, ни роли, которую он сыграл в развитии нашей поэзии».

И на том спасибо! Но всё же, что делает наш герой в начале 1826 года?

«Вступление на престол императора Николая I возбудило в Давыдове прежнее стремление к военной службе. „Царь у нас молодой и молодец, — писал он А. А. Закревскому (который в конце 1823 года стал финляндским генерал-губернатором). — Авось будет какая-нибудь войнишка, и мы поработаем верой и правдой…“ Эта мысль заставила его вновь проситься на службу. Кстати освободилось место начальника штаба гренадерского корпуса, о котором он и просил Закревского и И. В. Васильчикова похлопотать для него, но, по возможности, без перевода в квартирмейстерскую часть (как тогда обыкновенно делалось), чтобы непременно сохранить усы, лишиться которых при служебных переводах он ни за что не соглашался и раньше… Не получая до конца марта 1826 года ответа, Давыдов просил Закревского выхлопотать ему место командующего 2-ю конно-егерскою дивизиею или хотя бы причислить его к кавалерии, чтобы оглядеться и найти другое место. Надеясь, что грянет война, он напоминал, что в таком случае понадобятся люди, закаленные в огне, „а я, слава Богу, закаливался не год, а 8 лет сряду, и кузнецом был Наполеон…“.

23 марта 1826 года состоялся Высочайший приказ об определении его на службу, с назначением состоять по кавалерии».

И это — Давыдов?! С точки зрения ряда историков — «декабрист без декабря», то есть человек, который мог бы поддержать тайное общество, — и вдруг он хвалит нового царя, просится на службу, да и еще и претендует на более высокие и престижные должности, нежели занимал ранее?! И это в то время, когда его друзья и родственники томятся в казематах Петропавловской крепости!

Да, именно так. Но в чем, простите, виноват, Денис Васильевич? Он не состоял членом общества, официально — ничего не знал, а потому ни в чем и не оправдывался, зато и «благонамеренных» доносов не писал. Он лишь хотел возвратиться на службу, а то, что просил должность повыше — нормальное военное честолюбие! Как человек разумный, он прекрасно понимал, что вряд ли Николай Павлович с радостью пойдет ему навстречу и предложит по-настоящему хорошую должность. Во-первых, у Давыдова была стойкая репутация вольнодумца и «задорного человека», чего Николай I не любил. Во-вторых, обширные связи и родство Дениса Васильевича в «декабристских кругах» делали генерала человеком ненадежным — вне зависимости, знал он чего или не знал. В-третьих, Николай I и Давыдов были людьми, мало понимавшими друг друга. Цесаревич Константин, несмотря на все свои недостатки, был «свой брат», «ломавший» наполеоновские походы в рядах русской армии, а Николай представлял уже иное поколение… Кстати, в последующие годы этот император был весьма популярен и любим в армии, но те, кто прошли Отечественную войну, в большинстве своем относились к нему, мягко говоря, не очень.

Ну а то, что Денис хвалил нового царя в личном письме — так это «правила игры»: в России даже если дурак сидел на престоле, он все равно считался самым умным — до своего ухода. Вот и надо «расписаться в преданности»!

А когда проситься на службу, если не в начале царствования, когда еще есть вакансии и система не налажена?

Но, как и следовало ожидать, государь под давыдовское обаяние не подпал и популярный генерал был всего лишь «зачислен по кавалерии». То есть опять же — нахождение за штатом. Однако любую монаршую милость следовало принимать с благодарностью, что тоже считалось «правилом игры». Тем более что Давыдову действительно очень хотелось возвратиться на службу, и он в прямом смысле считал дни своего бездействия!

«Я был в отставке два года, четыре месяца и десять дней, то есть с 1823 года, ноября 14, по 1826 год, марта 23.

По восшествии на престол Государя Императора Николая Павловича, я, по прошению моему, опять вступил в службу и назначен состоять по кавалерии. Живя с семейством моим, то в Москве, то в подмосковной моей деревне, я ожидал коронации, ни мало не думая о действительной службе, то есть о службе во фронте или на войне».

Добавим, что государь «благоволил продолжить на 12 лет прежде пожалованную аренду». То есть «политес» был соблюден, и царю можно было бы забыть о легендарном поэте-партизане. Но Николай Павлович был человек умный и хитрый (может — коварный), к литераторам относился с известным недоверием. Потому он не стал ждать, когда Давыдов вдруг напомнит о себе какими-нибудь возмутительными стихами, и решил удовлетворить его просьбу. Правда, не ту, с которой Денис Васильевич обратился к нему, а ту, с которой Давыдов обращался к его предшественнику. Насчет коварства мы оговорились недаром, ибо решение императора можно считать одним из ходов в большой «партии», где Денису изначально была предназначена роль «фигуры», приносимой в жертву.

9 августа 1826 года, когда Николай I приехал в Москву на коронацию, генерал-майор Давыдов ему представлялся — так было положено, народу для представления собралось немало. Император выразил свою радость, что Денис вновь надел эполеты, и поинтересовался, имеет ли он желание послужить в действительной службе. Получив утвердительный ответ, Николай Павлович милостиво улыбнулся и проследовал далее мимо выстроившихся генералов.

На следующий день, совершенно неожиданно, Давыдов получил через Дибича, начальника Главного штаба, который буквально через неделю будет произведен в чин генерала от инфантерии, не то вопрос, не то предложение императора: не согласится ли он поехать на Кавказ? Причем сначала вопрос задавал даже не сам Иван Иванович, но его адъютант — Бутурлин.

Да, это было заветное желание Дениса, но сколько воды утекло с тех пор, как оно возникло! Теперь же Давыдов «разменял пятый десяток» — по тем временам это было немало. Уточним для примера, что из известных 2074 обер- и штаб-офицеров, участников Бородинского сражения, лишь 87 (!) были старше сорока лет (из них семеро — «за пятьдесят»). Генералов в возрасте старше сорока было немало, но ясно, что в условиях Кавказа Давыдову пришлось бы воевать наравне с офицерами, делить с ними все трудности походов по горам, а не просто сидеть в штабе или руководить боем с какой-то командной высоты (как было при Бородине: Кутузов с высоты у деревни Горки, а Наполеон — с Шевардинского кургана). Нельзя забывать и про то, что он был обременен семьей; из той же книги можно узнать, что на Бородинском поле большинство из указанного числа офицеров — 1894 человек — были холостяками. В общем, предложение для Дениса пришло с явным опозданием и, главное, он сам ему уже не слишком соответствовал.

Да и «протектор Кавказа» Алексей Петрович, тамошний «Царь, Бог и воинский начальник» (горцы говорили: «на небе — Аллах, а на земле — Ермолов»), стремительно утрачивал свои позиции. Независимый характер и дерзкое поведение генерала были известны Николаю Павловичу давно, а в ходе допросов выяснилось, что декабристы очень надеялись как на помощь Кавказского корпуса, так и на участие самого Ермолова в будущем правительстве. И с принятием присяги в корпусе в свое время определенно подзадержались, хотя его командир объяснял это объективными обстоятельствами.

«Я, виноват, Ермолову менее всех верю», — писал Николай I Дибичу. Было ясно, что вскорости государь от «протектора» избавится — и понимание этого, к сожалению, сказывалось на растерявшемся, утратившем былую уверенность, а потому и совершающем одну ошибку за другой Ермолове…

Тем временем обстановка на Кавказе существенно переменилась: «…весной 1826 года в Персии взяла верх воинственная партия престолонаследника Аббаса-мирзы. Российский посланник в Тегеране князь Меншиков был арестован (тот самый А. С. Меншиков, давно уже генерал-майор, который был причастен к «Ордену русских рыцарей» и определенно был знаком с Давыдовым. — А. Б.), и 16 июля персидские полчища перешли Араке, причем главные силы — 40 000 Аббас-мирзы — вторглись в Карабахское ханство. Русские силы в Грузии и Закавказье доходили до 30 батальонов, но из них могли быть выделены для встречи нашествия едва 30 рот… Ермолов решил первоначально придерживаться оборонительного образа действий, но Государь повелел ему сосредоточить войска в Эриванском направлении и действовать наступательно».

Известно, что персов подвело слабое понимание российских реалий (впрочем, как и для нас — «восток дело темное»!). В день 14 декабря 1825 года в Санкт-Петербурге пребывал английский полковник Шиль, военный советник Аббас-мирзы, фактически правившего государством. На другой день британец спешно покинул Северную столицу и вскоре уже рассказывал доверчивым персам о начале междоусобной войны в России. Подобные войны были хорошо знакомы как персам, так и самим англичанам. Время раздирающих государство смут — лучший период для внешней агрессии, однако в имперской России ничего подобного пока еще не наблюдалось. Не понимая этого, персияне подготовились — в свойственной им неторопливой и вальяжной манере — и напали.

Конечно, партизанский опыт Давыдова мало соответствовал сложившимся условиям… Но хотя государево предложение было ему и не в радость, Денис понимал, что во второй раз его уже не позовут.

«…Я уже решился. Решился ехать. Нельзя было сделать иначе. Я сам просился вступить опять в службу; служить по фронтовой части я неспособен, но как отказываться от боевой службы? — Неужели я надел эполеты для того только, чтоб таскаться с ними по гуляньям и балам, или шевелить ими в деревне перед старостою или исправником? — К тому же, слово война, до сих пор, несмотря на то, что я прожил уже около полстолетия, имело какой-то магический звук в душе моей, да и выбор меня первого на путь опасностей и чести не мог не льстить моему самолюбию. Вот причины, побудившие меня снова вернуться на боевое поприще. Но я солгал бы, если бы смел уверить, что решился без сильной борьбы с моим сердцем. Нежнейшая привязанность к моей жене, бывшей тогда беременной, с которою в течение осьми лет ни одного дня я не расставался, уверенность, что и она очень и очень огорчена будет отсутствием моим на неопределенное время в столь отдаленный край, сделавшийся театром военных действий, и сверх того, известный по свирепствующим в нем особого рода смертоносным болезням. Разлука с детьми, которые были хотя еще и малы, но уже утешали меня, словом, расставание со всем милым и необходимым как жизнь для моего сердца, и даже с домашними привычками, которые в одиннадцать лет мирной жизни во мне укоренились — все терзало мою душу. Нужна была вся сила рассудка, и еще более, может быть, вся страсть моя к боевой службе и могущество славолюбия, все это вместе было очень и очень мне нужно, для преодоления желания отказаться от столь неожиданного мною назначения».

Подобные рассуждения Дениса звучат весьма неожиданно. И вообще, по всему чувствуется, что настроения его очень переменились. Чего стоит одна только блестящая эпиграмма с длинным названием «Генералам, танцующим на бале при отъезде моем на войну 1826 года»:

Мы несем едино бремя; Только жребий наш иной: Вы оставлены на племя, Я назначен на убой [444] .

Такого жестокого сарказма по отношению к себе и к окружающим не найти ни в одном из его «прощальных» стихов, на какую бы иную войну он ни отправлялся!

Перед отъездом, 12 августа, Денис Васильевич был удостоен личной аудиенции царя. «Император принимал его в своем кабинете. „Прости меня, Давыдов, — сказал он, — что я посылаю тебя туда, где, может статься, тебе быть не хочется“. „Я пришел поблагодарить ваше величество, — отвечал Давыдов, — за выбор, столь лестный для моего самолюбия. Я так мало избалован, государь, судьбой в течение моей службы, что от милостивого вашего воззрения я вне себя от счастья и восторга. Сделайте милость, государь, коль скоро предстанет прямая, честная, опасная дорога, не спрашивайте, хочу я или нет избирать ее. Бросайте меня прямо на нее; верьте, что я это сочту за особое благодеяние. А теперь, — добавил он, — позвольте мне, ваше величество, изложить мою просьбу“. — Что такое? — „Когда война кончится, позвольте, не спросясь ни у кого, возвратиться в Москву — я здесь оставляю хвост, жену и детей“. „Я тебя не определяю в Кавказский корпус, — сказал государь, — а посылаю тебя туда для войны с оставлением по кавалерии; следовательно, ты к этому корпусу не принадлежишь. Когда война кончится, скажи Алексею Петровичу, что я желаю твоего возвращения, он тебя отпустит и дело кончено“.

Потом, остановившись у бюро и рассказав Давыдову с очевидным неудовольствием о вторжении персиан, о взятии у нас двух орудий и гибели нескольких рот, государь передал словесно некоторые приказания к Ермолову, обнял Давыдова и заключил свидание следующими словами: „Ну, прощай, любезный Давыдов, желаю тебе счастья, и первое известие о тебе иметь вместе с твоими успехами“».

Подобный диалог Давыдова с Николаем I, произошедший ровно через месяц после казни декабристов, историки из XX столетия «простить» Денису Васильевичу не могли. А чего они хотели? Неужто чтобы наш герой «повторил подвиг» Шарлотты Корде? Не смешно! Генерал-майор Давыдов, как и положено верноподданному, с признательностью и благодарностью принял предложение своего монарха. Что он при этом думал, мы не знаем; что государь Николай Павлович откровенно лицемерил — понятно, ибо он заранее определил, что не Ермолову заканчивать войну. Давыдов, повторим, был для императора не более как «жертвенной фигурой» — на Кавказ его посылали затем, чтобы «подсластить пилюлю» Ермолову, дни которого в роли главноуправляющего в Грузии были сочтены. Его должен был сменить командир 1-го армейского корпуса генерал от инфантерии Иван Федорович Паскевич, который был не просто другом нового царя, но и «отцом-командиром», как называл его сам Николай I. В свое время Паскевич командовал 1-й гвардейской пехотной дивизией, где 2-й бригадой командовал великий князь Николай, весьма, кстати, нелюбимый подчиненными.

При этом друг государя был давним недругом Ермолова.

«Первые неудовольствия между Ермоловым и Паскевичем начались в… 1815 году; Ермолов, находя дивизию Рота лучше обученною, чем дивизия Паскевича, призвал первую в Париж для содержания караулов, присоединив к ней прусский полк из дивизии Паскевича; так как он самого Паскевича не вызвал, то это глубоко оскорбило сего последнего».

«Одновременно с назначением Паскевича император Николай писал Ермолову (в рескрипте от 10 августа 1826 года): „Я посылаю вам двух известных генералов: генерал-адъютанта Паскевича и генерал-майора Дениса Давыдова. Первый, мой бывший начальник, пользуется всею моею доверенностью; он лично может вам объяснить все, что, по краткости времени и по безызвестности, не могу я вам письменно показать. Назначив его командующим под вами войсками, дал я вам отличнейшего сотрудника, который выполнит всегда все ему делаемые поручения с должным усердием и понятливостью…“».

Про Дениса Васильевича в этом послании ничего конкретного сказано не было.

«15 августа, в воскресенье, в 2 часа пополудни, я с стесненным сердцем выехал из шумной и веселящейся столицы в путь. — Жена и самые близкие, сердечные для меня люди провожали меня до заставы, там простился я с ними, сел в коляску и, оставшись один сам с собою, не удерживал уже более слез моих; они несколько облегчили тяжелый камень грусти, тяготивший мое сердце… Как сильно упрекал я себя, что оставил покойную, независимую, мирную жизнь мою в отставке…»

На войну он так никогда не уезжал — но наступили новые времена, а значит, и жить нужно было по-новому, иначе можно было просто оказаться на обочине жизни… Ведь, к сожалению, большинство истинных героев Отечественной войны 1812 года в царствование Николая I остались невостребованными.

…В то самое время, когда Давыдов ехал на Кавказ, в Москву из села Михайловского прибыл Александр Сергеевич Пушкин, вызванный из ссылки новым императором…

* * *

Красоты и опасности пути через Кавказские горы описывали многие известные и безвестные литераторы и мемуаристы первой половины XIX столетия, а потому предоставим заинтересованному читателю самому знакомиться с давыдовскими «Записками во время поездки в 1826 году из Москвы в Грузию», неоднократно публиковавшимися в различных изданиях. Отметим лишь, что 28 августа, уже на Кавказе, в одном из укреплений, отстроенном для безопасного отдыха путников — редуте Мечетском, Денис Васильевич нагнал нескольких своих знакомых и, «между прочими», как он сам написал, Александра Сергеевича Грибоедова, выехавшего из Москвы гораздо раньше его. Дипломат и драматург, только что произведенный в чин надворного советника, что соответствовало армейскому подполковнику или ротмистру гвардии, возвращался в Тифлис из Петербурга после пятимесячного заключения на гауптвахте Главного штаба…

Давыдов и Грибоедов были знакомы не так уж давно, но относились друг к другу с огромной взаимной симпатией.

«Мало людей более мне по сердцу, как этот урод ума, чувств, познаний и дарования! Завтра я еду в деревню, и если о ком сожалею, так это о нем, истинно могу сказать, что еще недовольно насладился его беседою!» — писал Давыдов Ермолову о Грибоедове, с которым каждый день встречался в Москве.

«Дениса Васильевича обнимай и души от моего имени», — просил Александр Сергеевич Степана Никитича Бегичева в письме, написанном в начале января 1825 года.

К огромному сожалению, «срежиссированный» императором Николаем «спектакль» развел и рассорил этих талантливых людей, вскоре оказавшихся в разных «партиях». Нам не хочется ворошить все «грязное белье», анализировать обвинения, которые высказал в адрес автора «Горя от ума» наш герой. Просто не будем забывать, что Денис Давыдов был кузеном Ермолова, а Паскевич — женат на кузине Грибоедова. Хочешь тут или нет, все то же получается: «Как не порадеть родному человечку!..» — хотя бы тем, что вольно или невольно защищаешь его интересы!

Интересной и достаточно объективной представляется точка зрения В. А. Андреева, офицера, оставившего свои «Воспоминания из Кавказской старины»:

«Что Грибоедов был человек желчный, неуживчивый — это правда, что он худо ладил с тогдашним строем жизни и относился к нему саркастически — в этом свидетельствует „Горе от ума“, но нет поводов сомневаться в благородстве и прямоте Грибоедова потому только, что он разошелся с Ермоловым или был к нему неприязнен при падении, сделавшись близким человеком Паскевичу. Во-первых, он был с последним в родстве, пользовался полным его доверием и ему обязан последующей карьерой; тогда как у Ермолова Грибоедов составлял только роскошную обстановку его штаба, был умным и едким собеседником, что Ермолов любил, но никогда не был к нему близким человеком, как к Паскевичу».

Будем считать, что тут все ясно…

«Давыдов приехал в Тифлис 10 сентября, всего только несколькими днями позже Паскевича. Ермолов назначил его начальником войск, стороживших Грузию со стороны Эриванской границы, и Давыдов тотчас же отправился в Джалал-Оглы, сопровождаемый грузинской дружиной. Поэтичные долины древнего Иверийского царства скоро остались позади, и, миновав Акзабиюкские горы, Давыдов вступил в роскошную Дорийскую степь, носившую теперь яркие признаки недавних вражеских набегов…»

«Я отправляю к вам, — писал Ермолов Давыдову, — грузинскую конницу. Она исполнена усердия и доброй воли, но знать надлежит, что продолжительный мир ослабил здешних жителей воинственность и уже нет между ними опытности, которую утверждали прежние беспокойства. Ваше превосходительство, не подвергните их трудным испытаниям, но предоставляя им поощрение легкими успехами, приготовьте их к подвигам достойнейшим, чего желаю я для дворянства, предложившего себя на службу с величайшей охотой».

Пояснений вышесказанное не требует, но искреннее сожаление наш герой вызывает.

15 сентября Денис Васильевич был в лагере, где и принял порученный ему отряд.

Между тем характер войны, начавшейся для нас с отступления и обороны, уже изменялся самым решительным образом.

«Уже 3 сентября авангард Действовавшего корпуса под начальством князя Мадатова (3000 бойцов) разбил при Шамхоре 15 000 персов и 5-го занял Елисаветполь.

Ермолов предписал Паскевичу, вступившему с началом военных действий в командование Действовавшим корпусом, спешить с главными силами на соединение с авангардом Мадатова. 9 сентября 11 000 русских сосредоточились под стенами былой Ганжи…

Персидская армия подошла к Елисаветполю, и 13 сентября Паскевич атаковал и наголову разбил ее».

Неудачи быстро деморализовали персиян: уж слишком они понадеялись на легкую «военную прогулку». Поэтому когда в ночь на 19 сентября давыдовский отряд в составе девяти рот пехоты при девяти орудиях, ста пятидесяти казаков и шестисот сабель грузинской конницы начал наступление, противник сразу же бежал прочь. Отступая, держась на дистанции вне пушечного выстрела, персы жгли траву, «оставляя за собой черные, покрытые горячим пеплом поля. 20 сентября, под Амамлами, донцы и грузины настигли куртинскую партию — и произошла горячая кавалерийская сшибка. Еще день — и Давыдов, 21 сентября, в виду заоблачного Алагёза, увидел четырехтысячный отряд самого Гассан-хана, стоявший на крутой каменистой возвышенности. Крепкая позиция его упиралась правым флангом в Миракский овраг, левым — в отроги Алагёза. Русские повели нападение. Бой начал полковник Муравьёв. Он оттеснил персидскую конницу и, поставив орудия на высотах левого берега Баш-Абарани, принялся громить правый неприятельский фланг; в это время рота карабинеров, с майором Кошутиным во главе, взбиралась по крутизнам Алагёза и уже заходила в тыл персиянам. Неприятель дрогнул и бросился в лощину реки Мирак, ища спасения в бегстве… Сам Гассан-хан с остатком своей конницы укрылся в оврагах Алагёза.

Миракское дело, незначительное в чисто военном отношении, было тем не менее весьма важно по своему моральному влиянию на персиян, что не замедлило сказаться в последствиях».

Вроде, все ясно. Но вдруг, в начале все тех же 1860-х годов, этот боевой эпизод оказался поставлен под сомнение. В журнале «Русский вестник» было опубликовано письмо давно уже погибшего декабриста Бестужева-Марлинского Ксенофонту Полевому. Про Давыдова в нем говорилось следующее:

«В 1826 году, хотя он и пронесся в горах около Арарата с шайкой грузин, но там не было сборищ куртинцев и потому они не имели даже ни одной стычки. Я не отнимаю, впрочем, ни славы, ни пользы у Давыдова: он очень хорошо постиг свое ремесло; однако я бы желал видеть и сравнить его с здешними наездниками: я думаю, что он показался бы школьником в сравнении с ними. В мире все относительно. Я очень люблю его, но он принадлежит истории, а история есть нагая истина…»

Странные какие-то рассуждения… Неужели опытнейший Ермолов не разобрался бы сразу, где правда в боевых донесениях командира отряда, а где выдумка? (Тем более что даже с давыдовским сочинительским талантом, но при полном незнании местных условий что-либо выдумать было невозможно!)

29 сентября Алексей Петрович написал Давыдову:

«Получил рапорт Вашего превосходительства о разбитии Гассан-Хана и сужу об успехе действий Ваших по месту, из которого Вы пишете оный.

Жалею, что Гассан-Хан, укрыв артиллерию свою, лишил Вас трофеев, не менее того, однако ж, делает честь начальствуемым Вами войскам страх, который вселяют они в неприятеля.

Я ожидаю обстоятельного описания действий Ваших; но между тем, по возвращении Вашем в Джелал-Оглу, я предлагаю ограничиться, впредь до повеления моего, наблюдением за неприятелем.

Объявите войскам, что я, уверенный всегда в неустрашимости их, доволен их усердием и трудами».

Ермолов даже представил Давыдова к награждению, но представление это осталось втуне.

Более чем сомнительно, что в той воистину критической ситуации, которая сложилась вокруг «протектора Кавказа», он стал бы приписывать своему кузену какие-то небывалые заслуги! К тому же рядом находилось «око государево» — Паскевич, который не замедлил бы уличить своего недруга в подлоге.

А какой смысл в сравнении Давыдова «с здешними наездниками»? И кто из офицеров регулярных кавалерийских полков, приехавших из России, не показался бы тут на первых порах «школьником»? Лошади другие, система выездки иная, условия совершенно незнакомые, как и тактика действий кавалерии… Много еще чего можно перечислять — причем применительно не к одному лишь Денису Васильевичу! Но люди быстро осваивались в новых для себя условиях и вскоре уже крошили лихих «здешних наездников» в капусту.

Да, можно утверждать, что «история есть нагая истина», вот только верить в это опасно! Недаром же кто-то умный сказал, что «история принадлежит победителям» — достаточно вспомнить, сколько раз наша отечественная история переписывалась в одном лишь минувшем веке. Особенно — в плане ее «дегероизации» сначала после 1917 года, затем — после 1991-го. Вот и в XIX столетии, когда начались «либеральные реформы» Александра II, в обществе пошел тот же процесс «пересмотра истории», развенчания «кумиров» и т. п. Так что учтем это — и продолжим наш рассказ…

«Давыдов между тем быстро шел вперед. 22 сентября, на другой день после миракского столкновения, русские войска уже вступили в пределы Эриванского ханства. Но многолюдная страна встретила их неприветливой тишиной, как будто бы это была мертвая пустыня. Окрестные деревни были пусты: татарское население, объятое страхом, бежало, увлекая за собой и несчастных армян. Давыдов подверг опустошению семь вражеских селений, встретившихся ему на пути, — и остановился только в двух небольших переходах от Эривани».

«Тут открывается глазам Давыдова Арарат в полном блеске, в своей снеговой одежде, с своим голубым небом и со всеми воспоминаниями о колыбели рода человеческого», — писал Денис в анонимной автобиографии. Нет, и в нашем рассказе не обойтись без поэтических описаний Кавказских гор!

В городе, который потом будут называть Ереван, уже ждали прихода русских войск, но Алексей Петрович здраво рассудил, что будущая зима может просто-напросто блокировать в Эривани немногочисленный русский отряд. Генералу Паскевичу Ермолов также запретил переходить через реку Араке.

Давыдову же его кузен сразу направил письмо:

«„Рад сердечно успехам твоим и для пользы службы и для тебя. Не досадую, что залетел ты немного далеко. Напротив, доволен тем, что ты умел воспользоваться обстоятельствами, ничего не делая наудачу. Похваляю весьма скромность твою в донесениях, которая не омрачена наглою хвастливостью. Вижу с удовольствием, что ты одобряешь заслуги других; вот истинный способ найти добрых сотрудников и быть ими любимым. Ты моложе меня, но как будто из одной мы школы; теперь ты еще более мне брат.

Имей терпение, не ропщи на бездействие, которое я налагаю на тебя; оно по общей связи дел необходимо…“

В награду за этот подвиг Давыдов получил высочайшее благоволение…»

Вот и все поощрения, полученные им от нового императора за эту кампанию. А от Ермолова пришла команда возвращаться.

«Получив такое предписание и разорив до восьми расположенных в окрестностях деревень, отряд в час дня 23-го сентября выступил обратно в Гумри и 29-го вечером вступил в Джелал-Оглу…»

Вот как все было здорово и стремительно! Однако еще «накануне принятия на себя команды Давыдов заболел местной лихорадкой и мог держаться на коне только благодаря усиленным приемам хины. Здоровье его вообще значительно пошатнулось, и он, убедившись, что военные действия не возобновятся до конца апреля, взял на это время отпуск и уехал в Москву лечиться».

Но не только, а может, и не столько свое здоровье беспокоило генерала. Оценив обстановку, он написал Ермолову:

«…так как снег начинает уже заваливать проходы в горах, и по самому письму вашему я вижу, что действия прекратились до весны, то вместо того, чтобы мне жить вдалеке от семейства осень и зиму, позвольте мне отбыть в Москву, почтеннейший брат, с тем, чтобы в начале февраля, или когда прикажете, приехать обратно сюда. Главная причина, отрывающая меня отсюда, есть та, что вместе с вашим письмом я получил письмо от жены моей, в коем она уведомляет меня о болезни старшего сына.

Слава не так мечтательна и пуста, как уверяют благоразумные люди, чтобы не жертвовать для нее имуществом своим — но чтобы жертвовать детьми, я не римлянин. Нет славы на свете, и самая Наполеоновская слава недостаточна, чтобы заставить меня предпочесть ее моему семейству. Мне необходимо быть дома, я изною здесь, я ни к чему не буду годен, если во время антракта не обниму мое семейство, если не увижу своими глазами сына моего».

Ранее он с театра военных действий домой не рвался, рассуждая в своих стихах о том, что «страшно смерть встречать на постели господином», и о том, чтобы «вечно жить вкруг огней, под шалашами»… Теперь, вскоре, он напишет обреченно: «Оторванный судьбы веленьем от крова мирного — в шалаш…» У каждого возраста свои представления о счастье, свой соответствующий образ жизни — вот только читателям и почитателям порой очень трудно воспринимать своего кумира, обремененного болезнями и семейными проблемами.

Уточним, что, еще возвратившись из экспедиции в Дорийскую степь, Денис Васильевич «принялся за постройку в Джелал-Оглу небольшого укрепления, которое должно было сторожить снеговой Безобдал. Между тем наступила глубокая осень, выпавшие снега в горах сделали Безобдал неприступным для персидских шаек, — и отряд Давыдова был распущен. Сам он возвратился в Тифлис, в главную квартиру».

А здесь уже вовсю развивались свои интриги…

«Паскевич, вскоре после прибытия своего в Грузию и находясь еще под начальством Ермолова, получил от государя письмо, в котором было, между прочим, сказано: „Помнишь, когда мы с тобой играли в военную игру; а теперь я твой государь и ты — мой главнокомандующий“. Это доказывает, что государь, отправляя Паскевича в Грузию, твердо положил в уме своем заменить им Ермолова…»

Ясно, что наш герой в этих интригах не участвовал — не такой он был человек, чтобы интриговать. Да если бы и была у него такая страсть, то все равно — к чему? Тогда казалось, что все уже ясно… Но это лишь казалось, ибо в феврале в Тифлисе вдруг появился генерал от инфантерии Дибич — с надеждой оттеснить Паскевича и самому завершить победоносную войну…

Давыдов, повторим, от всего этого был бесконечно далек. И по своему служебному положению, и по характеру, и потому, что он, пребывая в Тифлисе, занялся гораздо более важными для него делами: он стал писать стихи, впервые за всю свою биографию — в военное время, хотя, конечно, и не на театре боевых действий. Мысли уходили в иные, теперь уже, казалось, такие далекие, прекрасные и уж точно невозвратные годы:

Умолкнул бой. Ночная тень Москвы окрестность покрывает; Вдали Кутузова курень Один, как звездочка, сверкает. Громада войск во тьме кипит, И над пылающей Москвою Багрово зарево лежит Необозримой полосою [467] .

Невозвратное время — так ведь и он сам теперь совсем другой. Он нашел для себя очень точное соответствующее определение: «полусолдат» и так нарек свое прекрасное стихотворение, в которое — нечастый случай! — ввел себя не просто в качестве «лирического героя», но со своим именем и своей биографией:

Нет, братцы, нет: полусолдат Тот, у кого есть печь с лежанкой, Жена, полдюжины ребят, Да щи, да чарка с запеканкой. Вы видели: я не боюсь Ни пуль, ни дротика Куртинца; Лечу стремглав, не дуя в ус, На нож и шашку Кабардинца. …………… Я не внимаю стуку чаш И спорам вкруг солдатской каши; Улыбки нет на хохот ваш, Нет взгляда на проказы ваши! Таков ли был я в век златой На буйной Висле, на Балкане, На Эльбе, на войне родной, На льдах Торнео, на Секване? Бывало, слово: друг, явись! И уж Денис с коня слезает; Лишь чашей стукнут — и Денис Как тут — и чашу осушает… [468]

Но как заканчивается это ироничное стихотворение!

И над челом его, в тумане мутном, Как Русь святая, недоступном, Горит родимая звезда [469] .

Сколь непривычно для давыдовских стихов звучат заключительные строки! Но почему не заметили этой воистину высокой патриотической поэзии те самые критики-«шестидесятники», что так усердно шерстили «гусарские» стихи Дениса? А ведь кажется, что эти строки нашли прямой отголосок в гениальном лермонтовском «Выхожу один я на дорогу…».

Стихотворение «Полусолдат» Денис Давыдов написал уже по возвращении из Москвы, из отпуска, в Пятигорске, «прислушиваясь к отдаленному грому русских побед» — как выразился генерал-лейтенант Василий Алексеевич Потто. Однако в этих боях Денису уже не суждено было участвовать, ибо «во время его отсутствия последовала отставка Ермолова и назначение на его место Паскевича.

Падение Ермолова имело самые тягостные последствия для всех близких ему лиц, в том числе и для Давыдова. Когда он прибыл в Грузию, за месяц до окончания отпуска, ему было предложено состоять при Главной квартире, а отдельный 6-тысячный отряд поступил под команду генерал-майора Панкратьева, не имевшего за собой боевого прошлого и бывшего к тому же тремя годами моложе Давыдова по службе…

Убедившись, что совместная с Паскевичем служба решительно невозможна, Давыдов, сославшись на свое сильно расстроенное здоровье — ревматизм и одышку, оставил Грузию и прибыл в мае на Кавказские минеральные воды. Здесь он пользовался нарзаном и своими занимательными рассказами и неподдельным остроумием собирал и привлекал к себе все местное общество».

Нет смысла объяснять, что Денис Васильевич нам весьма симпатичен — но будем объективны! Хотя Никите Петровичу Панкратьеву Паскевич, как говорится, «ворожил», это не умаляет его боевых заслуг: в 18 лет он волонтером дрался в Турции, в Отечественную войну был адъютантом светлейшего князя Голенищева-Кутузова, сражался в партизанах и в 1813 году был уже флигель-адъютантом, полковником гвардии и кавалером нескольких орденов. Как и Денис, он получил генеральский чин в 29 лет…

А нашему герою теперь следовало определяться со своей судьбой, ибо было очевидно, что «с падением Ермолова Давыдов обречен был на полное бездействие». Денис напрямую обратился к новоиспеченному графу Дибичу — начальнику Главного штаба его императорского величества, который лишь год назад предлагал ему от имени государя отправиться в Кавказский корпус:

«Милостивый государь Иван Иванович! Вашему высокопревосходительству известно, что я не просился в Грузию, а назначен милостивым выбором государя императора.

Я прошлою осенью командовал не без успеха значительным отрядом и по окончании военных действий занемог; преодолев недуги свои, я, усердствуя к службе, возвратился в Кавказский корпус до первого выстрела. Невзирая на то, я остаюсь без команды, а между тем блистательнейшие места отданы прибывшим после меня генералам, из коих один командует там, где мне прошлою осенью удалось одержать успех, другой же — моложе меня по службе. Солдат, я не ропщу на назначения начальства, они для меня священны. Я не могу допустить мысли, чтобы сие произошло от намерения начальства удержать меня при главной квартире, как в ставку выбывающим, или поручить мне лишь ничтожные отряды, какими я командовал в чине подполковника и пятнадцать лет тому назад. Я полагаю, что это произошло единственно от того, что замещенные генералы пользуются доверием начальства, которого я лишен.

Видя себя излишним в корпусе, я предаю чувства мои возвышенной и благородной душе вашего высокопревосходительства и смею уверить вас, милостивый государь, что в настоящем затруднительном положении моем я приму дозволение возвратиться в Россию не только за обиду, но за истинное благодеяние…»

Более откровенен он был в письме флигель-адъютанту полковнику Эдуарду Федоровичу Адлербергу, директору канцелярии начальника Главного штаба, которого просил напоминать Дибичу о его просьбе.

Чувствуется, что существовала между ними какая-то взаимная приязнь, а потому Денис Васильевич писал Адлербергу всю правду: «Вы были свидетелем моего затруднительного соотношения с начальством по родству моему с Алексеем Петровичем; я вам сказывал о том неудовольствии, которое уже я понес по сему прежде еще смены Алексея Петровича и во время отсутствия его в горы. Вы также видели, что я готов был все забыть и все переносить, если бы только дали мне хотя бы какую-либо команду. Право, я служил бы лихо, несмотря, что начальник другой, ибо Царь и честь моя все те же; да и к чему бы я в другой раз прискакал сюда, как не для того, чтобы драться, драться и драться?»

Давыдов не скрывал своих искренних чувств к «поверженному кумиру» — Алексею Петровичу Ермолову, хотя прекрасно понимал, что подобные симпатии к военачальнику, антипатичному государю, могут быть даже опасны. Но вот что он писал в одном из своих личных посланий: «Если меня обвиняют в преданности Алексею Петровичу, который, в течение всей своей службы, успел внушить к себе во всех своих подчиненных неимоверную любовь и уважение, то многие и в особенности те, которые поклоняются лишь выходящему светилу, не поймут того; в самом деле, как им понимать постоянство в дружбе, самоотвержение и всякий возвышенный порыв благородной души? Их правила заключаются лишь в том, чтобы приветствовать того, кому улыбается фортуна, и разрывать связь с тем, к кому она обращается тылом, и которые потому для них бесполезны».

(Ермолов и с Кавказа ушел «по-ермоловски».

«На вопрос Дибича передать ему какую-либо просьбу, которую он обещал повергнуть к стопам государя, Ермолов отвечал:

„Я прошу лишь сохранения прав и преимуществ чиновника 14-го класса, что избавляло бы меня, по крайней мере, от телесного наказания“».

Думается, что такая просьба — если, разумеется, Дибич с соответствующим возмущением сказал о ней государю, — не добавила теплоты в отношение Николая Павловича к Алексею Петровичу.)

Наконец пришло долгожданное разрешение покинуть армию и возвратиться в Москву. Служба под знаменами императора Николая I явно не задалась, хотя Денис и сам на нее напросился — по этим причинам, наверное, историки фактически опускают этот эпизод из жизни Давыдова… И все-таки «величавая природа Кавказских гор, роскошные долины Иверии, библейский Арарат, в виду которого, как буря, пронесся он со своим „летучим“ отрядом, неизгладимо запечатлелись в его чуткой душе и отразились в звучных стихотворениях его. Персидская война, по своей кратковременности, конечно, ничего не прибавила к славе знаменитого поэта-партизана, но она связала имя Давыдова с Кавказом, куда так долго и так напрасно стремились его желания и думы».

Это не ново, однако повторим, что все хорошо в свое время… Но все-таки Кавказ оставил в душе Дениса Васильевича такой след, что уже на исходе 1820-х годов он просил назначить его начальником Кавказской линии. Безуспешно!

* * *

«Поселившись в подмосковном селе Мышецком, Давыдов жил там почти безвыездно до 1830 года, лишь изредка посещая Москву для свидания с докторами. Болезни, которых он раньше не знал, и семейные привязанности, мешавшие ему вполне отдаваться, как прежде, войне, отразились и на его творчестве. Поэт живо чувствует, что время золотой молодости и беззаботной гусарской жизни прошло для него безвозвратно».

Относительно проживания в Подмосковье — это не совсем точно.

«Я не на шутку затеял перебраться в провинцию. Зимой съезжу в Симбирскую и Оренбургскую губернии и проездом буду в Пензе, а на будущий год совсем перееду в Симбирскую деревню…» — писал Денис Васильевич князю Вяземскому летом 1828 года.

И вот как он сам рассказывал про это время в своей почти что официальной «Автобиографии», написанной от третьего лица: «До 1831 года он заменяет привычные ему боевые упражнения занятиями хозяйственными, живет в своей приволжской деревне, вдали от шума обеих столиц, и пользуется всеми наслаждениями мирной, уединенной и семейной жизни. Там сочиняет он: „Бородинское поле“, „Душеньку“, „Послание Зайцевскому“ и проч.».

Какая тоскливая обреченность звучит в строках элегии «Бородинское поле»:

Умолкшие холмы, дол некогда кровавый, Отдайте мне ваш день, день вековечной славы, И шум оружия, и сечи, и борьбу! Мой меч из рук моих упал. Мою судьбу Попрали сильные. Счастливцы горделивы Невольным пахарем влекут меня на нивы… …………… Умчался брани дым, не слышен стук мечей, И я, питомец ваш, склонясь главой у плуга, Завидую костям соратника иль друга [479] .

Давыдов живет прошлым, надежды на будущее очень слабы. Вот что писал он Закревскому, который в 1828 году стал министром внутренних дел империи, а вскоре будет произведен в чин генерала от инфантерии и пожалован графским титулом: «Я теперь живу в деревне, чуждый и дел и слухов этого мира. Здоровье мое, потрясенное не на шутку мерзостью г-на П., начинает поправляться. Покой, уединение и семейное счастье совершенно оживляют и дух, и тело мое.

…Я не говорю о Ермолове — сильные враги его все сделали; но скажи, какова моя участь со всею страстию моею к боевой службе (с тобою могу говорить так): с умом, с храбростью, с опытностью, не с тою, что́ только была, но с тою, что была, делала и замечала, с ревностию, которая, ты свидетель, заставила меня бросить и беременную жену, родившую после, во время моего отсутствия, и детей, и радости домашние, и расстроенное имение, чтобы лететь в Грузию, тогда представленную нам, как котел кипящий. Приехав туда, я сделал то, что́ препоручено мне было сделать…»

Вольно или невольно, но ему приходится оправдываться — даже перед друзьями. Он пишет Вяземскому:

«Что тебе сказать о себе? Я перестал уже ожидать вызова себя в армию; вижу, что и без седых усов дела идут хорошо, дай Бог в добрый час! Пора и нам смену! Кто прослужил, не сходя с поля чести, от Аустерлица до Парижа и в антрактах подрался с шведами, турками и персианами, тот совершил уже круг своих обязанностей, как солдат, и видел то, что настоящие и будущие рыцари не увидят. Видел Юпитера — Наполеона с его разрушительными перунами, видел сшибки полмиллиона солдат и 3000 пушек на трех и четырех верстовых пространствах, видел минуты, решавшие быть или не быть России и независимости вселенной, быть или не быть Наполеону, видел и участвовал в этом, так что оставил по себе память. После всего этого взятие Эривани, Тульчи и Мачина не удивят меня, и конечно я не сшибками с турками прибавлю что-либо к моему военному имени!»

Но это — Давыдову-военачальнику, служилому человеку; у Давыдова-литератора, поэта и прозаика, в это время все складывается гораздо удачнее.

«Я теперь пустился à corps perdu в записки свои военные, пишу, пишу и пишу. Не позволяют драться, я принялся описывать, как дрался. К тому же все нынешние исполины славы при мне зародились и возмужали, я видел их в латах и в халатах; обширное поприще перу, есть где ему разгуляться; зато никому и не дам того, что не принадлежит ему. Между тем я переделываю мой Партизанский опыт. Разделяю его на три части: 1-я будет стратегическая, или наставление главнокомандующим, как употреблять партии, 2-я тактическая, или наставление начальникам партий, как действовать, а 3-я практическая, или изложение примеров, как начальникам партий приноравливать действия свои к местностям. Так как у меня есть прекрасная топографическая карта окрестностей Москвы и так как я пишу для русских, а не для иноземцев, то примеры сии будут приводимы к сей карте. Я думаю, что это сочинение не потонет в Лете и бесполезно не будет, разумеется, тем, кои читают, а не маршируют.

P. S. Знаешь, что мне в голову вошло? Когда возвратишься в Москву, примись издавать журнал, я тебе буду помощником по какой-нибудь части. Жуковский, Пушкин, Баратынский, Дельвиг и множество лучших наших литераторов поддержат нас, и с таким ополчением, я уверен, мы все журналы затопчем в грязь».

К слову сказать, Денис Васильевич тогда уже обрел европейскую известность.

Читатель, безусловно, помнит, что в начале 1820-х годов знаменитый шотландский писатель Вальтер Скотт написал исследование «Жизнь Наполеона Бонапарте, императора французов», которое впоследствии вышло и в России — на русском языке. Давыдов познакомился с этим весьма подробным и добросовестным трудом еще во французском переводе (разумеется, сэр Вальтер Скотт писал по-английски) — и послал его автору письмо со своей оценкой.

Ответ последовал незамедлительно:

«Я почитаю немаловажною для себя честью получить в своем уединении письмо Ваше, исполненное столь лестными для меня выражениями. Я тем более ценю это, что автор письма — человек знаменитый, которого подвиги, в минуты величайшей опасности его Отечества, вполне достойны удивления; имя его, украшая самую блестящую и вместе печальную страницу истории России, передастся в позднейшие века. Вы себе не можете представить, как сердца англичан, и в особенности мое, сильно сочувствовали Вам; мы все с надеждой и страхом, вследствие событий решительных, мысленно переносились на Ваши биваки, покрытые снегом, и радовались от полноты сердца славному исходу Вашего победоносного поприща.

Надеясь на Вашу великую снисходительность, я обращаюсь к Вам с просьбой, исполнение которой я почту неоцененным знаком Вашего доброго ко мне расположения. Я весьма желал бы обстоятельнее ознакомиться с партизанской войной, столь богатой приключениями, и которая была ведена Вами в течение Московской кампании с такою ревностью и неутомимою деятельностью. Почитаю однако с своей стороны весьма нескромным желать столь обширного описания, которое, потребовав много времени, оторвало бы Вас от Ваших занятий, я ограничиваюсь убедительнейшею просьбой сообщить мне, в знак особенного Вашего ко мне расположения, некоторые очерки и рассказы, написанные рукою самого Черного Капитана…

Я, действительно, успел приобрести портрет Капитана Давыдова, который у меня висит над предметом весьма для меня драгоценным: это — меч, завещанный мне предками, и который в свое время не оставался в праздности…»

Сколь лестные слова от писателя с европейским именем! Какая высокая оценка боевых подвигов нашего героя! И как это здорово, что его портрет оказался не только на постоялом дворе или в крестьянской избе, но и в кабинете знаменитого Вальтера Скотта!

Однако запнемся на слове «капитан» — с чего бы это? Да, в начале 1812 года Денис еще был гвардейским ротмистром, но затем — подполковник, полковник, а нынче уже и генерал-майор. При тогдашней щепетильности в обращениях сэр Вальтер Скотт (имя которого в России, кстати, писалось через дефис, как «Вальтер-Скотт») вряд ли бы сообщил генералу, что у него есть портрет именно «капитана Давыдова» — уж он-то знал, что таковым его корреспондент, как тогда именовали участников переписки, никогда и не был. Впрочем, он-то Дениса Васильевича капитаном и не титуловал.

Всему виной — игра слов и ошибка переводчика. Если читатель помнит, что, повествуя о Тильзите, мы рассуждали о том, что император Наполеон никак не мог предвидеть в молодом гвардейском гусаре, на которого случайно упал его взгляд, будущего легендарного «Черного Вождя», грозу французов в 1812 году.

Так вот, французское слово «capitaine» (переписка двух писателей велась на французском языке), равно как и английское «captain», переводится не только как воинское звание «капитан», но и как «вождь», «полководец», что в данном случае гораздо более подходит по смыслу. Цитаты исправлять не будем, но примем к сведению.

Вместе со своим ответом шотландец прислал в Россию собственный гравированный портрет с собственноручной подписью: «Walter Scott for Denis Dawidoff».

Давыдов отвечал с похвальной скромностью, демонстрируя при этом и широту русской души:

«Я давно желал иметь портрет человека, так много мною уважаемого, и так победительно увлекающего внимание и удивление света. Желание мое удовлетворено особенною вашею ко мне благосклонностью, простирающеюся до сочетания моего бесславного имени с вашим знаменитым именем.

Горжусь весьма, милостивый государь, что гравированный портрет мой давно уже находится в вашем кабинете оружий, столь тщательно вами собираемых. Это спасает меня от неприличия отдарить вас изображением черт моей малозначащей особы и вместе с тем доставляет мне случай просить вас принять курдскую пику и персидский кинжал, отбитые отрядом, бывшим под моею командою в легкой сшибке с персидским корпусом войск близ Эривани…»

Не очень оживленная переписка, затрудняемая большими расстояниями и водными преградами, к тому же — с двумя перерывами на войну, продолжалась между литераторами несколько лет. Вернувшись с Польской войны — это будет уже 1831 год, о чем речь, соответственно, впереди, он напишет подробное письмо, в котором укажет на все неточности, обнаруженные им в сочинении Вальтера Скотта о жизни французского императора-полководца. Письмо уже было готово к отправке, когда Давыдов узнал, что его корреспондент скончался.

Письмо осталось неотправленным. А вскоре, когда в России вышел перевод известного нам труда, Денис Васильевич перевел на русский и свое письмо, которое впоследствии было напечатано в сборнике его сочинений.

«Так как замечания мои, — говорит Давыдов, — не могут уже быть полезными сочинителю, то охранят они, по крайней мере, моих соотечественников от заблуждения, в которое был невольно введен этот знаменитый писатель ложными документами, доставленными ему пристрастными и недоброжелательными людьми».

…Ко всему сказанному можно добавить, что при этом была у Давыдова еще и какая-то личная жизнь, которую мы ворошить не будем, ограничившись лишь несколькими строками из письма все тому же князю Петру Андреевичу: «Ты говоришь о вдовушке — она мила, но пока Бог с ней! Меня ждет вдовец, давно тоскующий обо мне, а именно винокуренный завод, который гораздо упоительней всех женщин мира. Я для него должен на днях скакать в Оренбургскую губернию…»

Что ж, завод — заводом, это надежный источник дохода, но, значит, была и какая-то вдовушка, и совсем не обязательно, чтобы Денис даже ближайшему другу подробно обо всем рассказывал.

* * *

Тем временем Персидская война была «со славою кончена». 10 февраля 1828 года в Туркманчае подписали мир, по которому незадачливый агрессор уступал России свои Эриванскую и Нахичеванскую области, да еще и платил 20 миллионов рублей контрибуции. Генерал от инфантерии Паскевич был возведен в графское достоинство с титулом «Эриванский», награжден орденом Святого Владимира 1-й степени и получил миллион из контрибуционных денег. Грибоедов, буквально заставивший противную сторону подписать договор, был награжден чином статского советника, орденом Святой Анны 2-й степени с алмазами, четырьмя тысячами червонцев и назначен в Тегеран полномочным министром.

Возвращаться туда Александр Сергеевич не хотел, прекрасно понимая, что своего унижения персы ему не простят, но Николай I желал назначить послом человека, который бы по-настоящему знал страну, и в том он был абсолютно прав. Однако 30 января 1829 года российское посольство в Тегеране было разгромлено, его сотрудники — зверски убиты. Грибоедов действительно знал Персию: все вышло именно так, как он предвидел…

Россия, как известно, в спокойствии жить не может. В феврале 1828 года официально закончилась война с Персией, а в апреле началась война с Турцией — единственная война из происходивших с 1807 по 1831 год, в которой Давыдов не участвовал, — и длилась она до сентября 1829 года. Денис тем временем сидел в Симбирской губернии, откуда в январе 1830 года писал Вяземскому:

«Черт тебя сунул в Петербург! Твой ли это город? Дайте нам матушку Москву или берега Волги, где живет Душенька!

Обними за меня Жуковского и Дашкова, а Пушкина возьми за бакенбард и поцелуй за меня в ланиту. Знаешь ли, что этот черт, может быть не думая, сказал прошедшее лето за столом у Киселёва одно слово, которое необыкновенно польстило мое самолюбие? Он, может быть, о том забыл, а я помню, и весьма помню! Он, хваля стихи мои, сказал, что в молодости своей от стихов моих стал писать свои круче и приноравливаться в оборотах к моим, что потом вошло ему в привычку. Это комплимент и почти насмешка, но самолюбие всякий комплимент, всякую насмешку принимает за истину. Ты знаешь, что я не цеховой стихотворец и не весьма ценю успехи мои, но при всем том слова эти отозвались во мне и по сие время меня радуют…»

Если уж Пушкин отмечал влияние на него стихов Давыдова, то что говорить о поэтах иного уровня? В особенности гусарские стихи Дениса имели множество эпигонов — но никто из подражателей не смог даже и подступить к давыдовскому уровню, их имена давно стерты временем и позабыты. Разве что, за одним исключением — и то благодаря нашему герою. Конечно, это не общеизвестный «Бурцов», воспетый чуть ли не всеми литераторами начала XIX столетия, но автор, оставшийся в памяти литературоведов и читаемый всеми, кто как-то соприкасается с творчеством Давыдова.

Восторженный стих, с которым Ефим Петрович Зайцевский обратился к Денису, давно позабыт, да и вряд ли был особенно известен. Зато сам лейтенант флота Зайцевский вскоре обратил на себя внимание общества: в 1828 году он отличился в морском бою с турецким флотом близ Варны, а затем, командуя при сухопутном штурме сотней матросов, первым ворвался в эту крепость. За свои подвиги Ефим Петрович был награжден орденами Святого Георгия IV класса, Святого Владимира 4-й степени с бантом, золотой саблей «За храбрость» и чином капитан-лейтенанта.

Но самой, очевидно, лестной наградой, выделившей его из всех героев Турецкой войны и оставившей о нем память на века, стали стихи Давыдова, так и названные: «Зайцевскому, поэту-моряку». Понятно, что наш герой остро переживал все перипетии первой войны, в которой ему не пришлось участвовать.

Счастливый Зайцевский, Поэт и Герой! Позволь хлебопашцу-гусару Пожать тебе руку солдатской рукой И в честь тебя высушить чару. О, сколько ты славы готовишь России, Дитя удалое свободной стихии! [488]

Однако то, что произошло — это был «звездный час» Зайцевского, ибо подвигов он более не совершал, после полученных ранений оставил строевую службу и служил на военно-дипломатическом поприще в Италии, где и скончался; он общался со многими поэтами, писал стихи — но эти строки сегодня можно найти лишь в качестве приложений к давыдовским сборникам.

…Вдруг показалось, что в завершающих строках этого самого стиха, говоря о себе, Денис напророчил и судьбу адресата стихотворения:

…Но забвеньем судьба меня губит, И лира немеет, и сабля не рубит [489] .

Давыдов скучает по службе, по друзьям и летом 1830 года возвращается в Москву…

В тот год в Россию пришла холера. Рассказывать о ней можно долго и много, но мы лишь уточним, что если Пушкина холера заперла карантинами в Болдине (в результате чего русская литература получила «Болдинскую осень» и обогатилась «Повестями Белкина», «Маленькими трагедиями», «Домиком в Коломне», «Бесами» и еще многими стихами), то Давыдова она вновь возвратила на службу.

«Во время холерной эпидемии 1830 года Давыдов предложил свои услуги в качестве надзирателя одного из тех санитарных участков, на которые была разбита Москва и ее окрестности. Получив в свое заведование 20-й участок, Давыдов, с присущей ему оригинальностью, внес так много нового в дело управления этим учреждением, что Московский генерал-губернатор князь Д. В. Голицын предложил всем взять его за образец. В числе приехавших к Давыдову для ознакомления с участком находился де Санглен, бывший при Александре I начальником военной полиции и по самому свойству своей должности не пользовавшийся популярностью среди военных».

Во время Отечественной войны Высшая воинская полиция выполняла отнюдь не полицейские функции, но решала задачи военной контрразведки — то есть искала наполеоновских шпионов, причем достаточно эффективно. Но это было давно, а теперь Яков Иванович находился не у дел и, так же как Денис Васильевич, к которому он приехал, что называется, «по обмену опытом», «боролся с холерой», заведуя своим участком.

Хотя де Санглен воспользовался гостеприимством Давыдова, заночевал в его доме и, очевидно, немало времени провел за столом, общего языка и взаимопонимания эти два участника Отечественной войны не нашли. По отъезде гостя Денис Васильевич отправил возмущенное письмо начальнику Московского жандармского округа генерал-лейтенанту Александру Александровичу Волкову, так описав визит де Санглена:

«В течение вечера и на другой день поутру, он явно рассказывал нам о четырех тысячах рублей жалованья, получаемых им от правительства, о частых требованиях его вами для совещаний и для изложения вам его мыслей и проч.; переменял со мною ежеминутно разговоры, переходя от одного политического предмета к другому; — словом, играл роль подстрекателя и платим был мною одним безмолвным примечанием изгибов его вкрадчивости и гостеприимством…»

Конечно, не исключено, что по старой полицейской привычке де Санглен решил собрать кое-какую информацию — но, думается, из своего интереса. Зато рассказы о том, какое он жалованье получает и что с ним до сих пор советуется жандармское начальство, представляются старческим хвастовством. По тогдашним понятиям и Давыдов, и де Санглен были уже людьми достаточно немолодыми… К тому же действительный статский советник представил совершенно иную версию случившегося, о которой — чуть ниже.

Жандармский начальник с большим вниманием отнесся к полученному письму — явно, Денис Васильевич пользовался немалым уважением, и вступил в переписку как со своим петербургским руководством, вплоть до управляющего Третьим отделением графа Бенкендорфа, так и с московским генерал-губернатором князем Голицыным. В процессе переписки выяснилось, что никто никаких поручений де Санглену не давал и никакого интереса для политической полиции Денис Васильевич не представляет.

Вопрос бы не стоил выеденного яйца, если бы про этот эпизод не рассказал в своих воспоминаниях сам Яков Иванович, описывая свою встречу с Николаем I. Император у него тогда спросил:

«— А с Давыдовым что у вас было?

— Тоже ничего, Государь! Мы оба были выбраны начальниками над округами, учрежденными для охранения от холеры. Князь Голицын объявил в ведомостях о славном учреждении Давыдова относительно холеры и приказал всем руководствоваться его учреждениями. Я поехал к Давыдову; он оставил меня ночевать; учреждений я никаких не нашел; а на другое утро просил он меня выслушать сочинение: биографию генерала от кавалерии Раевского. Я откровенно заметил ему, что много либеральных, неуместных идей, печатание которых опасно. Он донес князю Голицыну, что я должен быть шпион; а князь Голицын довел это до сведения вашего императорского величества. Это было причиною моего всеподданнейшего письма вам, Государь!

— Как могли вы подумать, чтобы я поверил Давыдову, которого выгнал Паскевич из армии; а этого я уважаю, как только сын может уважать отца; и тому Давыдову верить, который у театра дрался с простым жандармом.

— Я всего этого, Государь, не знал».

Знать бы, насколько точно записаны слова Николая I! О том, что император уважал Паскевича — общеизвестно. Все прочее можно подвергнуть сомнению… Про «историю с жандармом» вообще нигде нет ни звука, но предполагать и фантазировать, что именно произошло, мы не будем. Известно также, что де Санглен враждовал с князем Голицыным…

Хотя не исключено и то, что Давыдов мог вызывать определенное подозрение политической полиции. Ведь сохранилось «Дело» 1-й экспедиции Третьего отделения № 335 от 1827 года: «О стихах на 14 декабря, находившихся у студента Леопольдова и прикосновенных к сему делу [чиновнике] 14 класса Коноплеве и штабс-капитане Алексееве». В этом деле среди стихов Александра Пушкина — «Кинжал», «К Дельвигу» и других, а также — какой-то литературной самодеятельности было и давыдовское стихотворение, названное «Бич», но известное как басня «Река и Зеркало», заканчивавшаяся таким пассажем:

Монарха речь сия так сильно убедила, Что он велел ему и жизнь, и волю дать… Постойте, виноват! — велел в Сибирь сослать, А то бы эта быль на басню походила [493] .

Стихотворение старое, но пуганая ворона и куста боится… После 14 декабря, когда выяснилось, что многие участники возмущения были причастны к литературному труду, государь Николай Павлович взял под подозрение всех писателей и был с ними весьма строг, о чем свидетельствуют хотя бы судьбы уже упоминавшихся нами Михаила Лермонтова и Александра Полежаева.

Впрочем, гадать, насколько император мог опасаться Дениса Давыдова, мы не будем. А самому нашему герою политика, как и раньше, была совершенно чужда. Ему хотелось творить.

«Ты радуешься, что во мне червяк поэзии опять расшевелился. Выражение твое не точное: для меня поэзия не червяк, то есть не глист и не солитер, от коих тошнит, а пьянство, от коего также тошнит, но с какою-то особою приятностью. Поверить не можешь, как этот поэтический хмель заглушает все стенания моего честолюбия и славолюбия, столь жестоко подавленные вглубь души моей; без него и в уединении покой не был бы моим уделом. Мне необходима поэзия, хотя без рифм и без стоп, она величественна, роскошна на поле сражения — изгнали меня оттуда, так пригнали к красоте женской, к воспоминаниям эпических наших войн, опасностей, славы, к злобе на гонителей или на сгонителей с поля битв на пашню. От всего этого сердце бьется сильнее, кровь быстрее течет, воображение воспаляется — и я опять поэт!» — писал он Вяземскому.

Но даже из этого письма видно, что служить Денису Давыдову также очень хотелось — именно в воинской службе он видел настоящий смысл своей жизни, свое земное предназначение.

* * *

Пройдет почти 20 лет после кратковременной «Кавказской эпопеи» Давыдова, и Вильгельм Кюхельбекер, что некогда, согласно «Парнасскому адрес-календарю», «заготовлял из стихотворений своих для Феба промывательное», а ныне, в 1846 году, — осужденный по 1-му разряду государственный преступник, ослепший и больной, напишет удивительные, пронзительные строки:

Лицейские, ермоловцы, поэты, Товарищи! Вас подлинно ли нет? А были же когда-то вы согреты Такой живою жизнью!.. [495]

Как много неназванных, но столь знакомых нам имен соединены в первой этой строке, переплетаются в трех словах! «Лицейский, поэт» — Пушкин; «ермоловец, поэт» — Давыдов; на этих словах вспоминаются Дельвиг, Грибоедов, князь Александр Одоевский, Рылеев, Баратынский, генерал-майор Владимир Вольховский — и еще многие блистательные имена… Лишь сам Вильгельм Карлович, единственный из всех, подходил сразу под три эти определения: лицеист первого выпуска, чиновник для особых поручений при Ермолове в конце 1821-го — первой половине 1822 года, автор многих (а среди них — нескольких прекрасных) стихотворений, как, например, то, о котором мы сейчас говорим.

В нем назван лишь Александр Якубович, «ермоловец», поведение которого в день 14 декабря 1825 года оказалось далеко не безупречным — да и не только тогда. Поэтому, наверное, «Кюхля» признается:

Я не любил его… Враждебный взор Вчастую друг на друга мы бросали…

Но… все в прошлом, и Кюхельбекер рыдает при известии о смерти Якубовича.

Ты отстрадался, труженик, герой, Ты вышел наконец на тихий берег, Где нет упреков, где тебе покой! [496]

Кюхельбекер — друг и соученик Пушкина, знакомый Давыдова — умрет в конце лета того же 1846 года.

«Лицейские, ермоловцы, поэты» — как это прекрасно сказано! А ведь наш герой был чуть ли не самым последним из «ермоловцев» — не по родству, разумеется, а по времени службы под командованием Алексея Петровича… Сам Ермолов уйдет в 1861 году одним из самых последних генералов Отечественной войны.