Милорадович

Бондаренко Александр Юльевич

ЧАСТЬ III.

«ШЕСТЬДЕСЯТ ТЫСЯЧ ШТЫКОВ В КАРМАНЕ» 

 

 

Глава десятая.

КОМАНДИР ГВАРДЕЙСКОГО КОРПУСА

Отечество ждало возвращения своих героев — время собираться в обратный путь.

«16 мая 1814 года граф Милорадович назначен командующим пешим резервом действующей армии.

Сопутствуемый славою, граф Михаил Андреевич выступил из Франции».

«Июля 20-го гренадерско-егерский арьергард наш из Потсдама прибыл, идя ночью, поутру пред Берлин, в который и введен нарядной формой парада Милорадовичем мимо дворца, стоящего при внутреннем конце тротуара Липовой аллеи, на балконе которого находилась королевская фамилия, прибывшая вечером под тот день из Потсдама».

«В Кенигсберге генералам позволено было ходить в штатском платье… Одетый в штатское платье граф Милорадович пошел в магазины покупать себе разные ненужные вещи. В это время в магазин входит Преображенский солдат и торгует платок для своей жены. Граф Милорадович выбирает лучший и дарит его солдату, который, узнав любимого своего начальника, тронут добротой своего генерала, благодарит щедрого командира Гвардейского корпуса».

«В Тильзите все полки гренадерского нашего корпуса стояли бивуаками три дня по обоим берегам Немана. Тут граф Милорадович сделал сперва молебствие с пушечной, ружейной стрельбою и восклицаниями войска своего при батальонном огне: "Ура! Ура! Ура!" стократно, а потом дал обед и вечером был на царский счет — всем генералам, штаб- и обер-офицерам и всему городовому знатному обществу обоего пола с иллюминацией обоих берегов и моста реки Немана. Нижним чинам всех полков отпущено было изобильное продовольствие, даже множество бочек рейнского вина и портеру. Всё это было там, где за 7 лет до того Наполеон исторг у государя нашего принужденный мир…»

«Полки наши возвращались из-за границы»— 1-я гвардейская дивизия, доставленная морем, торжественно вступила в столицу 31 июля.

«Наконец показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую уже он готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались, но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было во мне первое разочарование на его счет…» — вспоминал тогдашний прапорщик лейб-гвардии Семеновского полка Иван Якушкин. Очевидно, в этот день он сделал первый шаг к Сенатской площади.

Полки направлялись к местам прежней своей дислокации — также и граф Милорадович, прежде чем попасть в Петербург, побывал в Киеве, откуда в 1812 году уезжал к действующей армии: «1 октября прибыл в Киев граф М.А. Милорадович, герой, орденами обвешанный, и, будучи 4 октября у митрополита на обеде, казал златую шпагу, бриллиантами украшенную и лаврами обвитую, за храбрость ему пожалованную Государем Императором».

В Киеве не задерживаясь, генерал ненадолго заехал в возрождавшуюся после пожара древнюю столицу: «Граф Михаил Андреевич не замедлил обрадовать Москву прибытием своим. Нельзя изобразить восторга жителей, известившихся о его приезде. Многие с хлебом и солью спешили отдать свое высокопочитание и поздравить его с возвращением. Толпы теснились перед окнами графа, чтобы взглянуть на славного соотечественника своего. Многие одолженные им хотели изъявить ему благодарность свою и слезы умиления были красноречивейшим их приветствием. Снисходительный граф, тронутый сими знаками почтения и преданности, принимал всех с особенной ласковостью, простотой и любезностью».

«В проезд свой в Петербург граф Милорадович завернул ко мне, — вспоминал Сергей Николаевич Глинка. — Приятель мой, Данила Никитич Кашкин, проиграл и пропел в честь графа авангардную песню из "Писем русского офицера". Граф был весьма доволен. Он слыл тогда в кругу военном русским рыцарем, Баярдом. В приветливом разговоре повторил он то же, о чем писал ко мне из Берлина. Вот его слова: "Нежное внимание женщин одушевляло русских воинов в войну отечественную и заграничную. Мысль, что россиянки переносятся к ним думой, эта восхитительная мысль подкрепляла нас и в дальних походах, и в грозных сражениях. Наши раненые, получая из отечества перевязки от прекрасного пола, забывали труды и раны. Не дивлюсь древним галлам, которые приписывали женщинам нечто божественное. Взоры женщин упоительнее вина. Это нектар Олимпийский".

В тот же вечер граф Михаил Андреевич сказал мне, что он едет к графу Растопчину для уроков, как жить в Петербурге. Но граф Растопчин… от передряг московских уехал в Париж».

Уже к ноябрю Милорадович был в Санкт-Петербурге.

«В столицу здешнюю прибыл граф Михаил Андреевич Милорадович. Не буду я вам говорить о восторге всех здешних жителей при появлении Героя. Я был свидетелем, как с хлебом и солью и со слезами умиления приходили многие взглянуть на Предводителя войск, с Италийской войны до днесь Отечеству со славою служащего. Я видел, как сии русские готовились и хотели ему выразить свою благодарность… Граф принимает всех с чувствительностью, с откровенным сердцем и с свойственной ему любезностью. Войска восхищаются, что опять под начальством того, который вел их всегда к победам. Я слышал, что они называли его красою гвардии; а солдатское слово есть отголосок сердечный и залог любви и славы. Ее императорское величество и их императорские высочества изволили его принять с отличным благоволением. 1 ноября, в воскресенье, был граф в соборе Казанской Божией Матери, где гробница Смоленского. У оной и под трофеями, из коих многие доставлены им с полей славы, велел он петь панихиду. Многочисленное стечение народа толпилось смотреть, как русский военачальник во храме Божием приносит дань жертвы Творцу, всех благ подателю. Мысль, что он здесь теперь цел и невредим у гроба того, с которым разделял лавры, который, сняв с себя ленту Святого Владимира, украсил оной грудь своего достойного сподвижника Милорадовича, — сия мысль преисполнила его благоговением к судьбам неисповедимого Божества».

На следующий день граф отправился в Александро-Невскую лавру, где была отслужена панихида по князю Италийскому.

«Портреты Суворова находились в каждой комнате. Суворов был его кумир, но Кутузова он не любил, хотя чтил память его, и при каждом случае бывал особенно им ласкаем. Кутузов не называл его иначе, как "mon cher enfant, mon enfant bien-aime". На другой день по возвращении Милорадовича из Парижа в Петербург, он поехал в Невский монастырь и в Казанский собор и просил духовенство отслужить панихиду по Суворову и Кутузову».

Не всё в отношениях Кутузова и Милорадовича было столь гладко, как казалось, — людьми они во всех отношениях были весьма разными. Однако благодарная память об усопшем полководце, немало сделавшем как для России, так и лично для него, сохранилась у Михаила Андреевича навсегда. Благодарная память — признак истинного благородства!

Гавриил Романович Державин, прославленный поэт минувшего века, написал тогда стихи «К портрету графа Михаила Андреевича Милорадовича»:

Обзором, быстротой и натиском разитель, Всех Милорадович врагов; он россов честь, Суворов ученик, Кутузов исполнитель: Приятно отблеск в нем здесь их сиянья зреть [1518] .

Не станем утверждать, что написано очень изящно, зато — от души.

* * *

«По возвращении из походов Милорадович вскоре был назначен командиром Гвардейского корпуса, который при нем находился на должной высоте…» Это назначение граф получил 14 ноября 1814 года.

«Если граф Милорадович был достойным начальником тогдашней русской гвардии, то и гвардия того времени была более нежели достойна иметь своим представителем такого боевого и благородного генерала. Известно, что русская гвардия никогда не имела в своих рядах столь просвещенных, гуманных и замечательных, во всех отношениях, офицеров, как в упоминаемую эпоху. Цвет русского дворянства стоял в рядах этого отборнейшего войска. Почти все тогдашние гвардейские офицеры в трудовых походах своих многое видели, многому научились и многому продолжали учиться. С другой стороны, солдаты, гордые своими победами, были ведены так, что вполне сохранили тот боевой дух, ту смелую предприимчивость и ту сметку, которые должны быть присущи каждому солдату».

Когда сам Михаил Андреевич начинал службу в гвардии, она состояла всего из четырех полков: трех пеших и конного. При Павле I к ним прибавились еще три конных полка — Кавалергардский, лейб-гвардии Гусарский и лейб-гвардии Казачий, а также — гвардейские Егерский и Артиллерийский батальоны. Зато при Александре I, в особенности — после Отечественной войны и заграничных походов, гвардия сразу увеличилась в несколько раз. В это царствование были образованы лейб-гвардии Драгунский, Уланский, Кирасирский его величества, Конно-Егерский и Гродненский гусарский (но это уже в 1824 году) полки, а также — гвардейский жандармский полуэскадрон. И это только в кавалерии! В пехоте же сформировали полки лейб-гвардии Литовский, в 1817 году ставший Московским, и лейб-гвардии Финляндский, причислили к гвардии лейб-гренадеров и Павловцев; появились лейб-гвардии Саперный батальон, Гвардейский экипаж, лейб-гвардии Артиллерийская бригада, гвардейская Конная артиллерия и даже гвардейская инвалидная бригада. Но ведь и это еще не всё, потому как в 1817 году в Варшаве, где в качестве главнокомандующего Польской армией воцарился цесаревич Константин, были сформированы лейб-гвардии Литовский и Волынский полки, лейб-гвардии Подольский кирасирский и лейб-гвардии Уланский наследника цесаревича, да еще и гвардейская батарейная рота. Кажется, это все!

Понятно, что количество неизбежно сказывалось на качестве. Всего два примера, и оба относятся к гвардейской артиллерии.

Начнем с того, что там произошла дуэль — а это государем было строжайше запрещено — по вопросам чести. Все обошлось без крови, однако нашлись «ябедники», о том сообщившие. В результате «Козен донес о сем Милорадовичу, тот немедленно приказал арестовать [полковников] Базилевича, Столыпина и [капитана] Ярошевицкого, посадить их на гауптвахты порознь… и назначил особую комиссию из полковников от каждого гвардейского полка по одному, под председательством начальника 1-й гвардейской пехотной дивизии барона Розена, коей поручил произвести строжайшее следствие… Дня за три до приезда государя Базилевич и Столыпин были освобождены из-под ареста, и каждый из них получил открытое свидетельство от графа Милорадовича, что донос Ярошевицкого на них совершенно неоснователен».

Государь тогда вновь ездил в Европу и только еще возвращался в Петербург. «Наконец появился флаг на Зимнем дворце, и в тот же день велено всем гвардейским офицерам быть на выходе. Всех удивило, что при этом не было артиллерийских офицеров; они приезжали, но их не пустили во дворец. Полковник Таубе донес государю, что офицеры его бригады в сношении с ним позволили себе дерзость. Таубе был ненавидим и офицерами, и солдатами; но вследствие его доноса два князя Горчаковых… и еще пять отличных офицеров были высланы в армию».

Мерзко. А ведь только что окончились Отечественная война и заграничные походы — «Время незабвенное! Время славы и восторга!». Казалось бы… Но не станем рассуждать о несовершенстве человеческой природы — тот или иной камень можно бросить в любого, и наш герой, к сожалению, не исключение. Вот что весной 1815 года писал князь П.А. Вяземский А.И. Тургеневу: «Я в Петербурге имею несколько добрых людей, которые помогут мне, и людей с голосом и весом. На иных из них могу рассчитывать, как на каменную стену, по дружбе их ко мне; на других — и так, и сяк, смотря по погоде. В числе последних занимает первое место Милорадович. Он меня любит, готов сделать мне одолжение и вызвался сам на то, но он — ветер, и к тому же сомневаюсь, чтобы дул ему всегда попутный ветер».

Самые блистательные личные качества в характере нашего героя сочетались с удивительным легкомыслием, проявлявшимся, что мы не можем не признать, не только в отношении к людям, его окружающим, но, порой, и к делу…

Между тем вновь внезапно забурлила замиренная и, казалось бы, надолго успокоившаяся Европа, уставшая от войн. Генерал-лейтенант Чернышев 23 февраля (9 марта) писал из Вены графу Аракчееву: «Наполеон, которого стерегли одни англичане и о котором говорили как о мертвеце, в ночь с 26-го и на 27-е число нового стиля прошедшего месяца сел на суда со своей гвардией, силой до 1200 человек, имея провианта на шесть дней и шесть легких орудий. Генералы Бертран и Друо сопровождали его, и ему удалось благополучно отплыть с острова Эльбы, имея свое направление к северу от оного. По донесениям австрийцев и англичан, за ним пустились в погоню, но, кажется, его не настигнут… Ежели ему удастся соединить корпус из нескольких тысяч французских войск, то, конечно, большая часть военнослужащих передадутся на его сторону, и бедствия Европы снова возобновятся. Здесь все немцы весьма испуганы, и все взоры опять обращаются на государя».

Александр I не заставил Европу пребывать в долгом ожидании.

Гвардейский корпус через три недели был уже готов к выступлению в продолжительный поход. Указ о походе гвардии был подписан государем 27 апреля 1815 года в Вене, а 19 мая было уже послано донесение о полной готовности полков Гвардейского корпуса к выступлению.

В тот же самый день граф Милорадович подписал следующий приказ:

«Его императорское величество соизволяет призвать все полки гвардии и гренадерские дивизии к соучастию в великом подвиге ополчения Европы.

Всем известно, сколь громкой славой покрыли себя отличные войска гвардии и гренадеры в последних походах против французов. — Войска сии, привыкшие к трудам и страшные неприятелю, умели заслужить повсюду доверенность, благодарность и приязнь мирных жителей. И теперь народы чуждые встретят защитников своих с радостью, ибо военная слава и мирные добродетели русских еще в свежей у них памяти. Истинная храбрость неразлучна с добрым поведением. — Знамена русские всегда служили подпорой слабым и защитой невинно утесненным. Частное спокойствие каждого народа и общее святое дело всей Европы суть предметом справедливой нынешней войны.

Сия-то война положит конец браням и водворит незыблемое спокойствие в народах на многие годы. Мы имеем счастье быть исполнителями великих намерений государя нашего. Храбрые солдаты гвардейские и гренадеры, блюстители чести и славы имени русского! Отечество с полной надеждой вверяет вам защиту спокойствия, прав и выгод своих! государь призывает вас. Поспешим узреть обожаемого монарха и оправдаем надежды Отечества.

Пред выступлением из столицы во всех полках быть молебствию.

Храбрые солдаты! Всевышний услышит молитвы сердец ваших, и знамена ваши осенятся свыше благословением его. Всещедрая десница Всемогущего ниспосылала вам доныне победы в боях, честь и славу».

Не знаем, кто составлял этот текст, однако он произвел впечатление не только на тех, кто отправлялся в поход: «Вчера государыня изволила читать приказ, отданный графом Милорадовичем. Для бывших тут иностранцев начали переводить его на французский язык и не могли найти слова, приличного к выражению: блюститель; ибо французское gardien не имеет ни той важности, ни того благородства, которое заключает в себе русское слово блюститель. "Видите ли, — сказала государыня, — что превозносимый всеми французский язык не может сравняться в богатстве, силе и красоте с русским?" Порадуйтесь, усердные любители отечественного слова!»

Отметим патриотизм вдовствующей императрицы и ее приязненное отношение к графу Милорадовичу — последнее, думается, было обусловлено не только личными качествами Михаила Андреевича, но и тем, что он никоим образом не был причастен к смерти императора Павла.

«Графу Милорадовичу приказано с корпусами: Гвардейским, 1-м кавалерийским резервным и с 1-й гренадерской дивизией выступить из Санкт-Петербурга и следовать в Ковно».

«Вчера граф Милорадович получил от почтенного генерала Василия Александровича Пашкова письмо, в котором он выражает, "что ее императорское величество, по священному коренному обычаю предков наших, желает отпустить добрых солдат русских в дальний и славный путь их, под благословением Божиим, с хлебом и солью; а потому для 30 тысяч гвардейских войск, долженствующих проходить Гатчину и село Красное, определяет она на каждого человека по 3 фунта говядины и по 3 порции водки. Господа же генералы, штаб- и обер-офицеры приглашены к нарочно приготовленным для них обеденным столам". Все сие государыня изволит делать на счет собственных своих доходов; а доходы ее не беспредельны, но беспредельно милосердие ее!»

Полки начали движение из Петербурга двумя колоннами. Кавалергарды шли в первой колонне и выступили 29 мая в 8 часов утра, по отслужении на Семеновском плацу молебна. 31 мая полк имел дневку в Гатчине, причем офицеры были приглашены вдовствующей императрицей на завтрак (в 11 часов) и обед (в 3 часа).

«Войска выступали из столицы. Каждый полк выходил после другого через день — и с каждым днем город становился все более пуст и уныл».

Вослед уходящей гвардии вдовствующая императрица отправила письмо:

«Граф Михаил Андреевич!

Я с умилением читала в письме вашем изъявление чувствований, коими исполнен вверенный вам Гвардейский корпус, за оказанное Мною сему храброму воинству и достойному их начальнику уважение и благорасположение, заслуженные незабвенными подвигами. С удовольствием следовала я в том внушениям сердца, ценящего достоинства, и теплые моления мои теперь им сопутствуют, да ниспошлет Всевышний на них и вас Свое благословение и покровительство и обрадует нас всех скорым и благополучным возвращением Императора, любезнейшего Моего сына, с утвердившими спокойствие мира воинами. Сколь приятно Мне тогда будет лично возобновить вам изъявление искреннего уважения и доброжелательства, с каковыми я пребываю вам благосклонною Мария».

«Наши войска прибудут на Рейн не прежде как 17 (29) июня, и, думаю, союзники наши без них не решатся начинать», — писал графу Аракчееву князь Петр Михайлович Волконский. Но он ошибся, поход оказался недолгим. На подступах к городу Вильно было получено известие о битве при Ватерлоо.

«Граф Михаила Андреевич!

Спокойствие Европы, нарушенное побегом Наполеона Бонапарте, благодарение Всевышнему, паки водворилось…

Вследствие сего, повелеваю вам: во-первых, принести во всех полках благодарственное моление Превечному, толико милосердно и праведно покровительствующему правое дело и наказующему беззаконие; а после учредить обратное следование войск, вам вверенных, на квартиры…

Вам предоставляю я в особенности озаботиться исправным продовольствием войск и сбережением людей отличного корпуса сего; почему и марши надлежит расположить умеренные и с соблюдением всех возможных выгод для войска; не выступать же прежде в поход, пока не удостоверитесь, что по трактам, назначенным вами, приготовлено уже продовольствие.

В свое время, я ожидаю от вас маршрутов и строевого рапорта, надеясь, впрочем, что от известного попечения вашего о солдатах, не только сохранены они будут на походе, но и те, кои останутся в гошпиталях, будут призрены наилучшим образом на месте, отправлены будут в последствии к полкам своим в полном порядке.

Пребываю вам благосклонный:

Александр. Париж. Июля 16-го дня 1815 года».

«Судьба похода нашего решена. Сейчас получен высочайший о сем рескрипт на имя графа Милорадовича. По причине счастливейшего оборота в общем ходе дел Европы дальнейший поход гвардии отменен. Войска, под начальством графа, немедленно возвратятся в столицу. Всего примечательнее в высочайшем рескрипте новое и весьма лестное выражение Государя: "Любезная моя гвардия!"

Все войска сделали направо кругом и, хотя не вовсе с веселым духом, готовятся в обратный путь. Когда наладишь струны на военный строй, не вдруг заиграешь на них мирную песню. Умы и сердца расположились к войне и славе; стремление к подвигам сделалось общим…»

Однако перед тем как уйти, Михаил Андреевич поступил в свойственной ему манере — «Вильна удивлена великолепным праздником, который граф Милорадович дал в день тезоименитства ее императорского величества государыни Марии Федоровны. Ничего не было пощажено для соделания празднества сего приятным и блистательным».

Нет сомнения, что Мария Федоровна оценила этот широкий жест.

Граф отправился в Петербург не прямой дорогой, но через Варшаву, чтобы засвидетельствовать свое уважение великому князю Константину. Оттуда он направился в Москву…

Так закончился для Михаила Андреевича его последний боевой поход. Не будем отрицать, что военачальник постепенно превращался в придворного.

* * *

Теперь пришла пора вспомнить графиню Орлову-Чесменскую, имя которой многие — тот же Муравьев-Карский — тогда связывали с нашим героем.

«Во время Отечественной войны графиня Орлова-Чесменская вышила хоругвь и отправила ее в подарок к Милорадовичу. Он, как известно, был рыцарь и сердечкин. Когда в 1815 году приехал он в Москву, NN шутя сказал ему: "Конец дело венчает; вы геройски дрались, теперь воспользуйтесь миром и предложите сердце и руку графине Орловой, которая помнила вас, когда вы были на полях сражения". — "Никогда, — отвечал он с некоторой досадой, — я не Багратион"».

Насчет хоругви, в отличие сабли Чесменского героя, мы ничего не слыхали.

Анна Алексеевна «…родилась в блеске и богатстве, начавши жизнь в неге и роскоши, она легко отказалась от светских благ, от мирских наслаждений, и посвятила себя жизни уединенной, близкой к отшельничеству».

Объяснений тому имеется несколько.

Николай Васильевич Елагин (1817—1891), известный духовный писатель и цензор, который «…даже в то крайне неблагоприятное для литературы время выдвинулся своей мелочной придирчивостью», писал, что когда 24 декабря 1808 года умер граф Орлов-Чесменский, то его дочь, «…пав на колени, рыдая, произнесла: "Господи! Ты взял мою мать, которую я не знала, теперь Тебе угодно взять моего отца, будь мне вместо матери и отца и руководствуй всеми поступками моей жизни!" Молитва, вознесенная из глубины чистого сердца, с полной верой и надеждой на Бога, восприяла благословение Божие на всю последующую жизнь графини».

Подобная версия заслуживает уважения, если не принимать во внимание, что Анне было уже 23 года, для девушки по тем временам — возраст более чем зрелый. Поэтому вероятнее следующее: «Мысль о браке не была ей чужда. Среди многих вздыхателей она остановилась на одном избраннике, на молодом воине, многообещавшем сыне графа Михаила Федотовича Каменского, кратковременного и неудачного соперника Наполеону. Сын его, доблестный граф Николай Михайлович Каменский, погиб в Турецкую войну и мечты ее рухнули».

Судьба графа Каменского 2-го нам известна, равно как и его вздорный нрав. Так что наиболее предпочтительным представляется вариант, предложенный «Русским биографическим словарем», где говорится, что, когда Анна вступила в свет 16 лет от роду, «…толпа титулованных блестящих женихов стала искать ее руки и ухаживать за ней. В их числе были между прочим князь Куракин, известный богач и вельможа, и князь Платон Зубов; но графиня Орлова отклонила их искания… Впрочем, один из искателей ее руки — граф Н.М. Каменский обратил на себя внимание графини, и она полюбила его, думая, что он отвечает ей тем же, но вскоре разочаровалась в нем и стала искать утешения в религии». Кстати, во фрейлины императрицы Екатерины II графиня Чесменская была пожалована 7 лет от роду. Поэтому, «…предаваясь трудам благочестия, благотворения, поста и молитвы, графиня Анна Алексеевна исполняла вместе с тем обязанности, возложенные на нее высоким ее званием при Высочайшем Дворе».

На том и закроем тему. Хотел ли граф жениться на Орловой-Чесменской, графиня ли была увлечена Милорадовичем, или досужая молва просто-напросто связала их имена — всё это те личные дела, которые нас совершенно не касаются.

Ну а при чем здесь князь Багратион? Увы, ему, как и многим иным полководцам того времени — тому же генералиссимусу Суворову! — не повезло в семейной жизни. «Сватом» — причем исключительно по собственной своей воле — выступил Павел I. «Графиня Скавронская была невеста знатного происхождения и очень богатой. Багратион женился на ней. Брак этот не был счастлив».

В подробности скандальных историй входить не будем. Нам достаточно понять, что князь, даже покойный, крепко сидел у Милорадовича в печенках…

* * *

«1812, 1813 и 1814 годы нас познакомили и сблизили с нашими солдатами. Все мы были проникнуты долгом службы. Добропорядочность солдат зависела от порядочности поведения офицеров и соответствовала им. Каждый из нас чувствовал свое собственное достоинство, поэтому умел уважать его в других. Служба отнюдь не страдала от добрых отношений, установившихся между солдатами и офицерами».

«В обществе офицеров Семеновского полка обнаружилась поразительная перемена; место прежних кутежей и карт заняли серьезные разговоры, чтение книг и газет; офицеры постоянно собирались или в библиотеке, или в устроенной при полку офицерской артели. Отношение офицеров к солдатам совершенно переменилось. Они старались сблизиться с вверенными им солдатами, войти в их нужды, своим влиянием, а не строгостью, поддерживать дисциплину. Успех был полный и несомненный. Хотя и не только битье солдат, но и всякие телесные наказания были совершенно не в употреблении, Семеновский полк, по отношению к дисциплине и фронтовой службе, не оставлял ничего желать и получал на смотрах высочайшие благодарности», — записал по рассказам сослуживцев своего деда Вячеслав Евгеньевич Якушкин, внук декабриста.

«Отношение к нижним чинам было патриархально-снисходительное и строгость наказаний весьма умеренная».

«Я был свидетелем обеда, данного гвардейским фельдфебелям и унтер-офицерам одним обществом (масонской ложей). Люди эти вели себя честно, благородно, с чувством своего достоинства; у многих были часы и серебряные табакерки. Некоторые — вклеивали в свою речь французские фразы. Одни из посторонних зрителей обеда восхищались этой переменой, другие пожимали плечами. Офицеры делились на две неравные половины. Первые, либералы, состояли из образованных аристократов, это было меньшинство; последние, большинство, были служаки, люди простые и прямые, исполнявшие свою обязанность без всяких требований. Аристократо-либеральные занимались тогдашними делами и кознями Европы, особенно политическими, читали новые книги, толковали о конституциях, мечтали о благе народа и в то же время смотрели с гордостью и презрением на плебейских своих товарищей; в числе последних было немало Репетиловых, фанфаронов, которые, не имея ни твердого ума, ни основательного образования, повторяли фразы людей с высшими взглядами…»

«Конечно, не Милорадович, еще в суворовских походах научившийся как надо обращаться с солдатами и в чем состоит действительная сила войска, не он, разумеется, стал изменять господствовавшее в первые годы после Отечественной войны направление во внутренней жизни гвардейских полков. Отсюда то уважение и тот почет, которые оказывало современное общество гвардии.

"Государю приятно видеть, — писал в то время Милорадовичу начальник штаба князь П.М. Волконский, — и дружелюбное обращение обывателей с войсками, и уважение, гвардии оказываемое, которое заслуживает она поведением своим и заведенным порядком, быв в том и в другом случае руководствуема таким начальником, какого имеет в лице Вашем"».

Между тем обстановка в армии — да и во всей России — постепенно менялась. Нечувствительно уходило то лучшее, что было принесено из походов… Впрочем, некоторые ощущали все происходящее достаточно остро.

«В 1816 году несколько молодых людей, возвратившихся из-за границы после кампаний 1813, 1814 и 1815 годов и знав о бывших тогда в Германии тайных обществах с политической целью, вздумали завести в России нечто подобное… Побуждением их… была ложно понимаемая любовь к Отечеству, служившая для них самих покровом беспокойного честолюбия…»

«Тайное общество получило начало в 1816 году. Первым, кто обрек себя в жертву для блага отечества, были: полковники — Муравьев (Александр Николаевич), Пестель (Павел Иванович), капитаны — князь Сергей Трубецкой, Никита Муравьев, два брата Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы. К ним присоединились вскоре: подполковник Михаил Лунин, капитан Якушкин, генерал Михаил Орлов…» В списке далее значились давно уже нам знакомые полковники Федор Глинка и Павел Граббе. Но и с Александром Муравьевым и Михаилом Орловым, получившим генеральский чин за подписание капитуляции Парижа, мы также встречались. Заметим, что люди весьма достойные, хотя это сегодня и отрицают.

Возникшее в то время тайное общество было названо «Союзом спасения» — обществом истинных и верных сынов Отечества.

«Я вернулся на родину в конце 1816 года. Толчок, данный умам только что происшедшими событиями, или скорее возбуждение, ими произведенное, были очевидны. Именно с момента возвращения русских армий в свою страну либеральные идеи, как говорили тогда, начали распространяться в России. Кроме регулярных войск, большие массы народного ополчения также видели заграничные страны: эти ополченцы всех рангов, переходя границу, возвращались к своим очагам и рассказывали о том, что они видели в Европе. Сами события говорили громче, чем любой человеческий голос. Это была настоящая пропаганда.

Это новое настроение умов сказывалось преимущественно в тех местах, где были сосредоточены войска, особенно же в Санкт-Петербурге, деловом центре, включавшем многочисленные гарнизоны из отборных войск… Я слышал, как люди, возвращавшиеся в Санкт-Петербург после нескольких лет отсутствия, выражали свое изумление при виде перемены, происшедшей во всем укладе жизни, в речах и даже поступках молодежи этой столицы: она как будто пробудилась к новой жизни, вдохновляясь всем, что было самого благородного и чистого в нравственной и политической атмосфере. Особенно гвардейские офицеры обращали на себя внимание свободой своих суждений и смелостью, с которой они высказывали их, весьма мало заботясь о том, говорили ли они в публичном месте или в частной гостиной, слушали ли их сторонники или противники их воззрений. Никто не думал о шпионах, которые в ту эпоху были почти неизвестны».

«Наше общественное движение 1820-х годов нельзя объяснить одним европейским влиянием, напротив того, оно может быть ясно понято лишь в связи со всеми условиями русской жизни того времени.

Во-первых, иностранные заимствования в программах тайных обществ и пр. были незначительны и несущественны, а во-вторых, и это главное, как исходная точка этого движения, так, наконец, и подробности в его развитии — все это было прямо русским, своим, а не заимствованным.

Насколько бы сильным мы ни признавали европейское влияние в этом вопросе, нельзя не видеть, что указанное общественное движение исходило из данных русской жизни, основываясь на тех русских условиях, которые вызывали против себя естественный протест, имело целью изменить и уничтожить эти условия».

«Вступив в "Союз благоденствия", я не нашел там никакой организации… Члены Союза, близко знакомые между собой частным образом, вполне естественно искали общества друг друга; таким образом я виделся иногда с теми, с кем я раньше имел сношения. Вожаки или те, кого считали за таковых, были старыми членами общества. Секретарь служил посредником между ними и другими участниками. Последние состояли почти исключительно из гвардейских офицеров и литераторов. В большинстве юноши, горевшие нетерпением, они не переставали требовать через секретаря указаний относительно того, что им делать, жалуясь на бездействие, в котором их оставляли, и упрекая вождей за недостаток рвения… Что касается членов общества, то его никогда нельзя было точно определить. Многие из принятых в него вскоре выбывали».

Так начиналось то общественное движение, которое лишь при самом окончании своей деятельности получит наименование «декабристского» и с ним войдет в историю. В судьбе графа Милорадовича оно сыграет роковую роль — но пока, того не зная, он ревностно занимался своими служебными делами.

Цесаревич Константин Павлович — генерал-адъютанту Сипягину.

27 февраля 1816 года, Варшава.

«Получив извещение ваше, что государь император приказать соизволил прислать сюда трех подпрапорщиков лейб-гвардии Литовского полка для узнания порядка военной службы, я с трепетом их ожидаю, и выведу весь Варшавский гарнизон, чтоб пал ниц лицом перед ними, ибо и не смею и помыслить того, чтобы их здесь выучить, а разве у них будем учиться, так как они были под мудрым начальством и обучены у совершенных знатоков, его сиятельства графа Милорадовича и его превосходительства генерала Потемкина».

Цесаревич Константин Павлович — генерал-адъютанту Сипягину.

26 марта 1816 года, Варшава.

«Получив эстафету из Санкт-Петербурга и распечатывая между прочими бумагами пакеты от графа Михаила Андреевича, посмотревши на его печать, я не мог, чтобы не заключить, что его сиятельство видно ныне очень занимается фронтовой службой, ибо даже свои декорации выстроил он в три шеренги и не забыл в запас поставить четырех унтер-офицеров в замке — дело видно не на шутку, как его сиятельство принялся за фронт».

Генерал-адъютант Сипягин — цесаревичу Константину Павловичу.

12 апреля 1816 года, Санкт-Петербург.

«Ваше императорское высочество, заключая по печати графа Михаила Андреевича, что он стал только заниматься фронтовой службой, нисколько не ошиблись…»

Уж если Константин Павлович иронизирует над проявившейся вдруг страстью Милорадовича к «фрунту» — то это действительно серьезно… Из писем можно понять, что на печати графа изображены гвардейские унтера — тоже показатель. Но все ж нельзя считать, что «Друг солдат» превратился в бездушного «экзерцирмейстера», не видящего ничего, кроме вытянутых носков и равнения в шеренгах.

Приводим здесь вопросы, предложенные командовавшим корпусом генералом от инфантерии графом Милорадовичем 22 декабря 1815 года полковым командирам, и ответы на сих последних, которые показывают состояние солдата в это время и способ его содержания.

Что именно солдаты в полках едят каждый день? — Довольствуются сполна положенным провиантом и на вычитаемые из их жалованья всякую треть по три рубля ежедневно варят щи, в пост — со снетками и маслом, а в мясоед — с салом.

Сколько раз в неделю едят мясо и рыбу? — В неделю один раз в пост — рыбу, а в мясоед — говядину.

Разная зелень, как то: капуста, бураки, репа и прочее, заготовляется в припасах или ежедневно покупается? — Не заготовляется, а ежедневно покупается по неимению удобных мест для сохранения оных.

Что именно издерживается деньгами на продовольствие солдата и из какой суммы? — Издерживаются для каждого солдата положенные им в треть по 3 рубля из вычитаемого у них жалованья, к коим добавляется на говядину и рыбу из заграничной артели.

Сколько именно артельных денег в каждом полку, как они собираются, на что употребляются? — В полку солдатских артельных денег 45 457 рублей 54 копейки, оные собираются при раздаче жалованья по третям; во время же прошедшей трехлетней кампании нижние чины довольствовались мясной и винной порциями, и, по их согласию, означенные артельные деньги собраны для прибавки к нынешнему продовольствию, на которую сумму иногда покупается говядина, а в пост рыба».

Это — данные по лейб-гвардии Конному полку.

Вообще, в исторической памяти сохранилось мнение о графе Милорадовиче как об убежденном противнике «фрунта» и даже «вольнодумце».

«Когда Н.М. Сипягин был начальником штаба, то он сам, и граф М.А. Милорадович, и Я.А. Потемкин, и вообще генералы-щеголи или франты, а за ними и офицеры носили зеленые перчатки и шляпу с поля».

Следует пояснить, что было два способа носить форменную шляпу: либо так, как положено, углами в стороны, либо — «углом», когда правый угол шляпы маячит перед носом… Так носили флигель-адъютанты, адъютанты и модники.

«Военная служба во время мира ему не нравилась, и он, бывши командующим Гвардейским корпусом, терпеть не мог заниматься утонченностями фронтовой службы или ефрейторством. Раз, делая полковое учение лейб-гвардии Павловского полка, он заставил его пройти мимо себя церемониальным маршем, имея ружья на руку.

— Так лучше, — сказал он, обращаясь к окружавшим его, — я привык видеть павловцев, идущих в штыки на неприятеля.

Офицеры и солдаты очень любили Милорадовича, как начальника отличного, доброго, готового разделить с подчиненными своими последнюю копейку».

Это не просто красивые слова — и насчет последней копейки, и относительно желания разделить то, что имел, с подчиненными…

«Родовое же имущество его было, сравнительно с расходами, какие он постоянно делал, довольно ничтожно: оно состояло из имения в Полтавской губернии, в котором было до полуторы тысяч душ крестьян. Часть этого имения, около четырехсот душ, Милорадович для уплаты своих долгов продал, около 1815 года, в удельное ведомство за 88 500 рублей; но, будучи до крайности плохим хозяином и обкрадываемый своими приказчиками, не без удивления узнал, что удельное ведомство, принимая купленное имение, не нашло в нем значившихся по описи 79 лошадей, 140 штук рогатого скота, 940 штук мелкого скота и разных вещей на винокуренном заводе. Император Александр Павлович особым указом на имя министра уделов, данным 14 мая 1816 года, повелел все эти предметы от Милорадовича не требовать. Остальное имение, Вороньки, было неоднократно закладываемо в банк, и Милорадович зачастую просил и получал довольно многолетние отсрочки в уплате процентов».

«Два артельщика одного гвардейского полка были посланы разменять довольно значительную сумму ассигнациями на мелочь, нужную для раздачи солдатам жалованья. Артельщики имели несчастье обронить вверенную им сумму; они были в отчаянии, зная ответственность, ожидающую их за эту потерю. Наконец, одному из них пришла в голову мысль — идти к графу Милорадовичу, как их корпусному командиру, рассказать ему свою беду и просить о пособии. Вздумано и сделано. Граф принял их очень милостиво и, выслушав просьбу и потрепав одного из них по плечу, сказал:

— Спасибо, братцы, за доверенность, вот вам деньги — ступайте с Богом.

— Еще одна просьба, ваше сиятельство!

— Какая?

— Не погубите нас, не рассказывайте об этом никому.

— Хорошо, хорошо, — сказал, засмеявшись, граф, — даю честное слово, что не выдам вас.

Впоследствии, уже спустя несколько лет, артельщики рассказали это происшествие».

Если этот случай не вызывает сомнений, то следующий исторический анекдот — однозначная выдумка.

«В 1816 году государь Александр Павлович пожаловал графу Милорадовичу 300 тысяч на уплату его долгов, о чем высочайшее повеление министру финансов должен был объявить граф Аракчеев. Но он, не любя делать добро, медлил исполнением. Милорадович лично приехал к нему просить об ускорении этого дела. Аракчеев, выслушав просьбу, сказал ему:

— Вот то-то, граф, государь наш добр и слишком помногу раздает денег.

Милорадович выслушал и отвечал временщику:

— Это вы оттого так рассуждаете, что, сидя дома, только льете пули, а ваше сиятельство заговорили бы иначе, если бы, по-нашему, встречали их в поле».

Не мог так ответить Михаил Андреевич могущественному временщику! С графом Аракчеевым он дружил изначально, да и вообще не задирал «сильных мира сего»…

Впрочем, нам излишняя «демонизация» «Аркащея» не нужна — граф очень старательно выполнял поручения императора, и кое-кому было выгодно «переписывать» на него грехи «Благословенного». Вот яркое тому подтверждение:

«Учреждение военных поселений, на которые издержаны были многие миллионы без всякой пользы, было предметом всеобщего неодобрения. Даже лица, на которых Александр возложил приведение в исполнение этой меры, при всяком случае уверяли, что они действуют против собственного убеждения и только в угодность государю. Главный начальник поселений генерал граф Аракчеев… говаривал, что военные поселения выдуманы не им, что он, сам не одобряя этой меры, приводит ее в исполнение, как священную волю государя и благодетеля своего…»

В истории, однако, военные поселения остались как «аракчеевские».

* * *

Роль и значение гвардии в судьбах Российской империи известна. Потому и командир Гвардейского корпуса в мирное время был не столько военачальником, сколько лицом политическим, государственным. А так как гвардия — охрана государя, то Михаилу Андреевичу нередко приходилось сопровождать Александра I в его поездках.

В 1816 году император побывал в Киеве.

«10 сентября. Воскресенье. Прибытие Государя в лавру последовало в исходе 11-го часа… В тот же день митрополит был на обеде у Государя. За стол сели в три часа. По правую руку Его Величества сидели митрополит, граф Сакен и граф Ржевусский, а по левую граф Милорадович, Раевский и Капцевич; всех было за столом более 30 человек, и все почти генералы».

Заметим, что Михаил Андреевич сидел рядом с государем. Это, однако, совсем не значит, что Александр I не мог поставить Милорадовича — равно как и любого другого — в неудобное положение, так сказать, прикрыться им.

В Киев ехали через Москву. «Графиня Орлова дала бал. Она была убеждена, что государь будет у нее ужинать, и уже объявила о том за тайну. Великолепно накрытый стол под померанцевыми деревьями свидетельствовал, что она верила этому особенному своему счастью, потому что государь никогда нигде не ужинал. И в этот раз он не намерен был остаться; поэтому предварил Тормасова, чтобы во время мазурки экипаж его был у подъезда. Тормасов сообщил тайну одному мне и велел внимательно следить за движениями его величества. Государь настоятельно убедил Милорадовича протанцевать мазурку vis-a-vis с великим князем Николаем Павловичем. Круг составился в шесть пар. Великий князь начинал и как кончил очень скромно свой тур, Милорадович выступил со всеми ухватками молодого поляка. Круг зрителей стеснился, особенно дамы и девицы тянулись на цыпочках видеть па, выделываемые графом Милорадовичем. В это время государь обвел взором своим весь круг и, заметя, что на него никто не смотрит, сделал шаг назад, быстро свел двух флигель-адъютантов, стоявших за ним, вперед себя и, повернувшись, большими скорыми шагами незаметно вышел из зала. Я тотчас тронул Тормасова, который тоже глядел на предмет всеобщего внимания, и мы вдвоем едва успели, следя за государем, проводить его к коляске. Милорадович отплясал, и тогда только заметили, что государя уже нет. Удивление и шепот были общие. Хозяйка и Милорадович заметно были сконфужены. Уезжая домой, Тормасов сказал мне: "Порядочным же шутом выставился Милорадович".

— Что же ему прикажете делать, — заметил я, — после столь сильного убеждения государя!

— Лета давали ему возможность отклонить убеждение, — сказал Тормасов.

Москва об этом поговорила, и тем все кончилось».

Александр I знал, чем привлечь внимание общества. «Лучшими мазуристами того времени считались сам Государь Император Александр Павлович, граф Милорадович, граф Соллогуб и актер Сосницкий, — пишет автор этого текста, артист, и объясняет: — Мазурку надо танцевать хорошо или совсем не танцевать; к сожалению, у нас танцуют ее все, и весьма немногие порядочно; хорошо же танцующие кавалеры — на редкость. Конечно, в мазурке всегда военные выигрывают перед статскими: первых много красит мундир, шпоры, которыми они иногда чересчур позвякивают».

Не только в странствиях с государем, но и в Петербурге Михаил Андреевич вел теперь светски-парадную жизнь.

«В 1817 году, когда после выпуска мы, шестеро, назначенные в гвардию, были в лицейских мундирах на параде Гвардейского корпуса, подъезжает к нам граф Милорадович, тогдашний корпусной командир, с вопросом: что мы за люди и какой это мундир? Услышав наш ответ, он несколько задумался и потом очень важно сказал окружавшим его: "Да, это не то, что университет, не то, что кадетский корпус, не гимназия, не семинария — это… Лицей!" Поклонился, повернул лошадь и ускакал. Надобно сознаться, что определение очень забавно, хотя далеко не точно».

Парад 20 июня 1817 года по случаю прибытия их королевских высочеств принцессы Шарлотты, нареченной невесты его императорского высочества великого князя Николая Павловича, и принца Вильгельма Прусского, сопровождаемых государем и императрицей. Войска под командой генерала от инфантерии графа Милорадовича расставлены были по улицам, назначенным для шествия их королевских высочеств.

Мелкие, случайные на первый взгляд эпизоды… Но в жизни все взаимосвязано, все имеет свое продолжение. Через три года граф Милорадович сыграет решающую роль в судьбе лицеиста Пушкина, а через восемь — встретится с лицеистом Пущиным. Произойдет это на Сенатской площади, куда направит его Николай Павлович, ставший государем именно потому, что принцесса Шарлотта, названная в России Александрой Федоровной, подарит ему сына Александра…

Впрочем, как это часто бывает, граф Милорадович в Гвардейском корпусе являл собой лишь некую красивую и весьма привлекательную для всех вывеску.

Начальником штаба Гвардейского корпуса был генерал Сипягин. «Не могу не сказать здесь несколько слов об этом добром, любезном, умном человеке в частной жизни, храбром на войне, прилежном и деловом в службе, но при том крайне честолюбивом и — придворном, то есть жертвовавшем всем удовлетворению своего тщеславия. Он служил в походах 1812—1815 годов при графе Милорадовиче, был везде правой его рукой, в звании начальника штаба его отряда. По назначению Милорадовича командиром Гвардейского корпуса, Сипягин, сделавшись и здесь начальником штаба, умел оттеснить его и забрать в свои руки всю власть… Начальник штаба был на деле корпусным командиром: делал что хотел, переводил офицеров в гвардию по своему усмотрению, раздавал батальоны, полки и проч., но никому не делал зла; напротив, делал добра сколько мог».

При известном легкомыслии Михаила Андреевича это вполне возможно.

«Чтобы утешить Москву, разоренную неприятелем, император Александр Павлович в 1817 году переехал в Москву со всем своим двором, министрами, гвардией, Государственным советом и прожил в ней почти год. К Ивану Алексеевичу и сенатору каждый день ездили генералы, участвовавшие в войне 1812 года, их бывшие товарищи и сослуживцы, и нередко у них по несколько человек обедало. Из числа частых посетителей я видела у них двух братьев Бахметьевых, один был без ноги, ее оторвало ему при Бородине, князя Петра Михайловича Волконского, графа Милорадовича, графа Комаровского, Волховского и графа Орлова.

Милорадович очень любил Александра. Часто вечерами, держа его на коленях, с жаром что-нибудь рассказывал и не замечал, как Александр, играя на его груди орденами и перебирая их, иногда отрывал некоторые и ронял на пол. Милорадович, не замечая этого, уезжал. На другой день орден или два находили на полу и ему отсылали».

Яковлев некогда служил в Измайловском полку. Оставшийся в 1812 году в Москве, он был послан Наполеоном к Александру I, за что и пострадал, обвиненный государем во всех смертных грехах, но вскоре был прощен. Его пятилетний сын Александр, очень любимый Милорадовичем, — Александр Иванович Герцен. Оставим это имя без комментариев, потому как дальнейший рассказ о человеке, против своей воли превращенном в николаевской России в «пламенного революционера», к нашему повествованию не имеет никакого отношения. И хотя «разбуженный декабристами» Искандер поместил на обложке альманаха «Полярная звезда» изображение пяти казненных, в памяти его сохранился и образ графа Милорадовича, убитого одним из тех пяти…

«Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были моею колыбельной песнью, детскими сказками, моей Илиадой и Одиссеей. Моя мать и наша прислуга, мой отец и Вера Артамоновна беспрестанно возвращались к грозному времени, поразившему их так недавно, так близко и так круто. Потом возвратившиеся генералы и офицеры стали наезжать в Москву. Старые сослуживцы моего отца по Измайловскому полку, теперь участники, покрытые славой едва кончившейся кровавой борьбы, часто бывали у нас. Они отдыхали от своих трудов и дел, рассказывая их… Я очень любил рассказы графа Милорадовича; он говорил с чрезвычайной живостью, с резкой мимикой, с громким смехом, и я не раз засыпал под них на диване за его спиной».

Москва, наверное, более даже, чем вся остальная Россия, жила тогда памятью об Отечественной войне. Недаром именно здесь, на Воробьевых горах, было решено воздвигнуть грандиозный храм-памятник избавлению России от нашествия. Академик Витберг, неудавшийся строитель храма, вспоминал:

«Нельзя умолчать о мнении знаменитого генерала нашего Милорадовича, который спросил меня: "из чего будут колонны?"

"По недостатку хорошего камня, оне будут из того дикого камня, который можно найти в Московской губернии или даже из кирпича".

"Почему же не из финляндского гранита?"

"Это чрезмерно будет дорого, — возразил я, — по огромности колонн и по дороговизне самой доставки".

"По-моему, тем-то и лучше, чем дороже; чем труднее, тем более славы для памятника России; дешевое, легкое — всякий может сделать".

Такие люди, отличные в каком бы отношении ни были, — сочувствуют великому».

* * *

Императору Александру I на месте не сиделось — недаром Пушкин назвал его «кочующим деспотом». Европу он любил более России, а потому вскорости отправился в Варшаву.

«Приезд государя в Варшаву еще более оживил ее. Поляки впечатлительны. На них сильно и горячо отражаются и радость и горе; свита императора была многолюдна и блистательна: князь Волконский, граф Уваров, Милорадович, Остерман, князь Меншиков, генерал Потемкин, любимец Семеновского полка и гвардии, граф Чернышев и многие другие более или менее известные военные лица… Все съехались более или менее доброжелательными и вежливыми гостями; даже и не совершенно сочувствующие возрождению Польши увлекались новостью и блестящей обстановкой зрелища. Пред нами, как и предо всеми, ставилась и разыгрывалась новая драма. На военных же особенно отсвечивались славные дни недавних побед и вступление в Париж Победителя».

«Поляки возмечтали о себе более, чем благоразумие сего дозволяло, и высокомерие свое постоянно выбалтывали, а русские молчаливо, но глубоко затаили оскорбление национальному своему чувству.

"На одном из смотров, — продолжает свой рассказ И.Ф. Паскевич, — подхожу я к графу Милорадовичу и графу Остерману (они тут же были, даже их держали в Варшаве, как и нас, в черном теле, вероятно, также, чтобы привлечь любовь польских генералов армии Наполеона) и спрашиваю у них:

— Что из этого будет? Граф Остерман отвечал:

— А вот что будет: что ты через 10 лет со своей дивизией будешь их штурмом брать.

Он ошибся на три года, — замечает при этом в своих записках князь Варшавский, — ибо я брал у них Варшаву, как Главнокомандующий " ».

Очаровав, как он считал, поляков, царь отправился в южном направлении.

«В дальнейшем пути император предполагал посетить Бессарабию, Одессу, Вознесенск (где устраивались южные военные поселения), Николаев, Херсон, Крым, Таганрог и Землю донских казаков и вместе с тем осмотреть по дороге различные части 2-й армии, находившейся под начальством графа Беннигсена. Государя сопровождали генерал-адъютанты князь Волконский, граф Уваров и князь Меншиков, граф Милорадович, флигель-адъютант Михайловский-Данилевский, граф Каподистрия, статссекретарь Марченко и лейб-медик Виллие. Кроме того, император Александр пригласил еще в это путешествие австрийского генерала принца Гессен-Гомбургского и графа Кламма, прибывших в Варшаву для приветствия государя от имени императора Франца. В Кишинёве к путешественникам присоединился граф Аракчеев; обрадовавшись свиданию с другом после продолжительной разлуки, Александр ехал с графом целый день в одной коляске до Тирасполя».

Как видим, компания была достаточно тесная, все на виду, все друг с другом общались. Конечно, все вращалось вокруг Александра I.

«Повторение одного и того же предмета равномерно весьма естественно, потому что император, находясь с посторонними людьми, не мог наложить на себя печати молчания; взор и внимание всех, на него устремленные, поставляли его в необходимость говорить, что, конечно, бывало иногда для него, как и для всякого другого на его месте, утомительно. Однажды он жаловался на сие графу Милорадовичу, который отвечал ему с обыкновенным своим чистосердечием:

— Я с вашим величеством не согласен и нахожу, что очень легко говорить пустяки; я более ничего, кроме вздора, не говорю».

Впрочем, не он один в этой компании был такой…

«Хотя формулярный список Федора Петровича [Уварова] и говорит, что он "по-российски, по-французски и по-немецки читать и писать, и историю, географию, математику знает", но современники утверждают, что образованием он не отличался. По поводу его исторических познаний Михайловский-Данилевский рассказывает следующий случай. Во время поездки в Крым в мае 1818 года Александр Павлович был в Керчи на Митридатовой горе; Уваров вздумал говорить с принцем Гессен-Гомбургским о древностях и сказал: "Взгляните на эту гору, построения на ней столь древни, что даже живущий в Крыму очень старый грек Павзаний не запомнит, кем они сооружены". Государь изменился в лице и заметил своему неудачно похваставшемуся познаниями генерал-адъютанту: "Федор Петрович, оставим древности, это не наше дело"».

«В особенности прославился Уваров своим французским языком. "Уваров, — говорит князь Вяземский, — иногда удачно поражал французов на поле сражения, но еще удачнее и убийственнее поражал французский язык в разговоре. Охота была смертная, а участь горькая…" …Однажды Уваров и Милорадович, тоже известный плохим знанием французского языка, горячо разговаривали о чем-то. Александр Павлович обратился к графу Ланжерону с вопросом, о чем они беседуют. "Извините, государь, — ответил Ланжерон, — я их не понимаю, они говорят по-французски"».

«Не доезжая Алупки, государь посетил сад графа Милорадовича, лежащий на самом берегу моря. Одно из любимых мечтаний сего необыкновенного человека состояло в том, чтобы предполагать, как он в самом уединенном краю света проведет остаток жизни своей, посвященной славе, любви и затеям…

Местоположение сей дачи прекрасное; в ней находится множество плодовых деревьев, несколько водопадов и террас, устроенных природой, позади сада идет дорога, а за ней возвышается цепь серых скал, которые едва не касаются неба. Граф Милорадович, встречая государя, сказал, указывая на лавровые деревья: "По крайней мере, для вашего величества здесь есть воспоминания". Государь при сем прекрасном приветствии немного смешался и отвечал графу, что лавры принадлежат ему; потом кушал чай у него и сам по просьбе хозяина выбрал место для будущего дома».

Хотя вскоре с этим домом возникли некоторые проблемы — но граф и здесь с честью вышел из создавшейся ситуации.

«В Крыму, когда граф Милорадович купил себе имение, сосед его татарин завел с ним тяжбу. Граф очень занимался тяжбой и когда выиграл ее, то подарил ему клочок земли и сказал: "Это посредством благодеяний я хотел водвориться в Крыму"».

«Во время путешествия императора Александра по южному берегу Крыма в 1818 году остановились все перед скалой огромной величины, въезд на которую казался невозможным. Пока проводники подтягивали подпруги лошадей, Милорадович стрелою вознесся на утесы. Глядя на него, государь император сказал: "Михайло Андреевич хочет во всем быть первым!"»

Казалось бы, все хорошо и прекрасно, и все участники путешествия в равной степени им наслаждаются. Однако…

«Мастерские рассказы и веселый нрав графа Милорадовича, бывшего душой путешествия в Крыму, заставляли государя и всех нас хохотать. Взирая на его любезность, нельзя было воображать, что он почитал себя в то время жестоко обиженным назначением графа Витгенштейна, младшего его в чине, Главнокомандующим 2-й армией, вместо Беннигсена. Он мне в тот же вечер в Феодосии открыл свое сердце и сказал, что он намерен был выйти из службы».

Когда в 1813 году граф Витгенштейн принял Главную армию в обход Михаила Андреевича, он к этому отнесся спокойно. Теперь же было обидно — должность главнокомандующего в мирное время представлялась, в общем-то, синекурой… Но — не судьба. Графу готовилось новое, совсем иное назначение.

«Милорадович сопровождал императора Александра I в путешествии его по Крыму, и в этой поездке, благодаря своему веселому нраву и неистощимым рассказам, окончательно приобрел дружеское расположение государя».

* * *

Что можно еще вспомнить о том времени, когда граф командовал Гвардейским корпусом? Например, такое:

«Высоко ценя награды за военные подвиги, Милорадович думал иначе о своих заслугах в мирное время. "Убедительно прошу ваше величество, — сказал он однажды императору Александру, — не награждать меня. Ваше милостивое обращение со мной составляет мое счастье. Вы не отказываете мне ни в чем, утверждаете все мои представления — и мне приятнее выпрашивать у вас ленты другим, нежели получать их самому, сидя у камина"».

Кстати, граф Аракчеев, которого любят упрекать во всех смертных грехах, также отказывался от многих наград — в том числе и от чина фельдмаршала.

Известно, что «…в 1818 году было решено сократить срок службы на 3 года, но и то только для гвардии. Армейские же солдаты должны были служить по-прежнему 25 лет». Понятно, что идея сократить срок службы для гвардейцев принадлежала не военному министру и, разумеется, не государю. Кому ж тогда, если не командиру Гвардейского корпуса — «Другу солдат»?

А между тем именно в ту пору у Михаила Андреевича выискался серьезный и влиятельный антагонист. «Приказом от 27 июля 1818 года он [Николай Павлович] был назначен командиром 2-й бригады 1-й гвардейской пехотной дивизии (полки лейб-гвардии Измайловский и Егерский). Эту скромную должность великий князь Николай Павлович занимал до 1825 года».

Впоследствии Николай записал: «Порядок службы распущенный, испорченный до невероятности с самого 1814 года, когда, по возвращении из Франции, гвардия осталась в продолжительное отсутствие государя под начальством графа Милорадовича. В сие-то время и без того уже расстроенный трехгодичным походом порядок совершенно разрушился; и к довершению всего дозволена была офицерам носка фраков. — Было время (поверит ли кто сему), что офицеры езжали на ученье во фраках, накинув шинель и надев форменную шляпу. Подчиненность исчезла и сохранилась только во фронте; уважение к начальникам исчезло совершенно, и служба была одно слово, ибо не было ни правил, ни порядка, а все делалось совершенно произвольно и как бы поневоле, дабы только жить со дня на день».

Через семь лет он станет императором всероссийским и тогда, очевидно, все и вспомнится, и выплеснется наружу. Но пока еще был 1818 год.

«В начале августа этого же года Милорадович был назначен петербургским военным генерал-губернатором, с представлением ему управления и гражданской частью, а 19-го числа того же месяца ему повелено присутствовать в Комитете министров, также в Государственном совете по департаменту военных дел. Последние назначения, возводя Милорадовича на высшие ступени служебного поприща, разлучали его с столь любезной ему гвардией… И эта разлука тяжело отозвалась на внутренней жизни гвардейских полков».

Михаил Андреевич поднимался на олимп государственной власти…

 

Глава одиннадцатая.

ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОР СТОЛИЦЫ

«Власть генерал-губернатора, с одной стороны, является надзирающей, с другой — политической. Как власть надзирающая, генерал-губернаторы не имеют строго определенной компетенции…»

«Санкт-Петербург… расположен по обоим берегам Невы, на десяти островах, образуемых одиннадцатью протоками сей величественной реки. В окружности имеет 33 с половиной, а в поперечнике 9 верст; вся же площадь, им занимаемая, составляет 6510 5/12 десятин. Он разделяется на 12 больших частей, из коих каждая имеет своим начальником частного пристава, и на 54 квартала, состоящие под смотрением стольких же полицейских чиновников, именуемых надзирателями. В 2600 каменных и 5000 деревянных домах обитает 386 285 человек, между коими 100 тысяч женского пола, так что вообще на каждый дом приходится по 46 душ. 483 улицы пересекают сию огромную массу домов, и 167 мостов облегчают сообщение беспрестанно волнующегося по улицам множества занятых делами людей».

«Никто, конечно, не занимал столько публику, как граф Милорадович. Быв столько же известен со стороны прямодушия и искренности, сколько со стороны хвастовства и расточительности, определение его к настоящему месту служило поводом к многоразличным разговорам. Не сомневаясь нимало в его ревности и любви к справедливости, опасались, однако же, его опрометчивости. Публике казалось часто, что граф ронял свое достоинство, занимаясь сам собою более, нежели своим званием. Но мало-помалу тяжелая скучность канцелярского производства охлаждала пылкость военного жара. Желательно только, чтобы люди, коих советам он покоряется, были люди благонамеренные», — указывалось в одном из «Донесений высшей полиции» 1818 года. Как видно, даже генерал-губернатор Петербурга состоял под «нечувствительным» наблюдением — Александр I контролировал и ближайших своих сподвижников.

Можно ли считать его назначение удачным выбором государя? Опыт административной работы граф Милорадович уже имел; его заслуги, авторитет, популярность в войсках и в народе были чрезвычайно велики. Однако целый ряд личных качеств Михаила Андреевича не способствовал интересам дела.

«Память у него была обширная, вкус изящный, ум проницательный. Понятие быстрое, но в мыслях и в поступках его являлись крайности. На поле сражения одним взглядом обнимал он ход битвы и распоряжался мгновенно, но в мирное время сущие безделицы смешивали и затрудняли его. Нечувствительный к голоду, холоду и зною, он бывал неутомим на войне; среди опасностей и лишений становился веселее обыкновенного; в проливные дожди являлся в одном мундире. Но в мирное время совершенная противоположность: на роскошных диванах, в зеркальных комнатах, среди благоуханий, изящных картин и превосходных статуй он скучал, грустил, задумывался. Пламенно любил он славу и хотел во всем быть самобытным».

Так что, опять-таки, Михаил Андреевич оказался прекрасной «вывеской».

«Но как Милорадович в делах ничего не смыслил, то повелительный тон принял новый правитель канцелярии его, Николай Иванович Хмельницкий… Оба правителя канцелярии, Адамович и Перевощиков, при назначении нового военного губернатора были удалены от должности яко бездельники. Определенный на их место Хмельницкий выбран был на славу, взят из Иностранной коллегии, был богат, литератор, автор нескольких комедий и должен был очистить, облагородить звание начальника канцелярии. А он вышел величайший грабитель, дерзкий, надменный, так что и честному бы человеку было не под стать. Через несколько времени сам государь приказал Милорадовичу его прогнать и отставить от службы с тем, чтобы никуда не определять…»

«Милорадович по глупости и необразованности своей легко привязывался к пресмыкающейся перед ним личности», — считал Муравьев-Карский. Думается, если смягчить категоричность, то в немалой степени дело обстояло именно так.

Мы знаем: «свита играет короля». «При генерал-губернаторе особых учреждений, кроме канцелярии, не имеется, и распоряжения их приводятся в исполнение надлежащими органами губернского управления». Что за люди составляли ближайшее окружение генерал-губернатора, его канцелярию?

«Общее мнение благоприятствовало сначала, как правителю его канцелярии Геттуну, так и полковнику Глинке…»

Оборвав цитату, расскажем о переменах в жизни Федора Николаевича.

«По возвращении в Петербург пожалован штабс-капитаном — 15 августа 1815 года, тем же чином переведен в лейб-гвардии Измайловский полк — 1 февраля 1816 года, с назначением состоять при Гвардейском Генеральном штабе, капитан —30 июля 1816 года, полковник —26 января 1818 года, назначен "находиться по особым поручениям" при петербургском военном генерал-губернаторе графе М.А. Милорадовиче — 11 марта 1819 года».

«Я часто видался с поэтом Федором Глинкой, которому граф Милорадович поручил в Петербурге смотрение за тюрьмами и богоугодными заведениями. Глинка есть истинный друг человечества, я не встречал подобного энтузиазма ко всему доброму. Расскажите при нем о каком-нибудь благородном поступке, тотчас цвет лица его переменится и вид, обыкновенно мрачный, сделается веселым».

«Противное совершенно внимание обращали на себя Фукс, Фогель, Наумов, Крыжев и прочие подобного покроя люди, кои явно и скрытно употребляются. Секретная полиция столицы большей частью поручена была Фогелю, который расстроил до основания сие учреждение. Известность Фогеля, его развратность превращают сию полицию в коварное ябедничество, в притязательное отягощение публики, особенно иностранцев, и наносят вред полицейским распоряжениям всего правительства, кои, при настоящем времени, лишь облагородствованием своим могут приносить существенную пользу. Подобного же рода полиция помрачает славу начальствующего — тем более, ежели презрительные ее орудия ограждаются личной его защитой».

Понятно, в доносах одной полиции на другую положительных оценок не жди. Про Фогеля ведь сохранились и совершенно иные отзывы:

«Фогель был одним из знаменитейших современных ему агентов тайной полиции. В чине надворного советника он числился (для вида) по полиции; но действовал отдельно и самостоятельно. Он хорошо говорил по-французски, знал немецкий язык, как немец, говорил и писал по-русски, как русский… Служил он прежде у Вязмитинова, потом у Балашева».

«Впоследствии времени публика начала роптать на действия Геттуна и всей канцелярии. Военный генерал-губернатор, до коего сии слухи доходили, производил некоторые по сему предмету исследования: способы убедиться в основательности или несправедливости их находятся в его руках».

«Помещик Федор Ширков, убийца девицы Алтуховой, при помощи денег и подкупа был оправдан во всех инстанциях суда, начиная с низшего и кончая Государственным советом. Неоднократные просьбы матери Алтуховой обратили на себя внимание императора Александра I, и он поручил графу Милорадовичу исследовать дело негласно и на месте происшествия… Произведя следствие, Геттун узнал истину, но, приобретя от Ширкова 100 душ крестьян под видом покупки, хотя и не оправдал преступника, но и не обвинил его, а оставил только в подозрении. Мало того, спустя некоторое время Геттун предоставил Ширкову место в Петербурге следственного пристава… Ширков, прослужив несколько лет в этой должности, поправил свои дела и выкупил из залога в опекунском совете имение в 200 тысяч рублей». При этом чтении возникает мысль, что Россия и правосудие это как «гений и злодейство — две вещи несовместные».

А вот — буквально эпитафия тогдашнему тайному сыску: «Все дела по секретной части производились у Аракчеева и у военного генерал-губернатора графа Милорадовича. Эта секретная часть занималась пустяками и ничтожными доносами, не понимала ни духа, ни желания публики, и дала совершиться пагубному взрыву 14 декабря 1825 года».

Когда «все дела» имеют нескольких начальников — а здесь их двое — успеха не жди. К «секретной части» мы не единожды вернемся, но это лишь одна, хотя и очень важная, составляющая генерал-губернаторской деятельности. Давать подробный отчет о том, как граф управлял столицей, мы не станем, однако попытаемся создать общую картину его многотрудной и разноплановой работы.

* * *

«Большая тишина эту зиму царствовала в Петербурге, только не в высшем кругу. Государь и обе императрицы находились в отсутствии за границей. Без них молодая чета, Николай Павлович с супругой, на свободе, на просторе, предавались забавам, особенно же молоденькая великая княгиня, которая, по тогдашним летам своим и по примеру матери, покойной королевы Прусской, без памяти любила танцы. Посещение бала государем или кем-либо из членов его фамилии почиталось редким, важным происшествием. Тут знатные и богатые обрадовались случаю, взапуски стали давать праздники и счастливыми себя почитали, что могут на них угощать у себя почти еще новобрачных. Оно недолго продолжалось. К 1 января 1819 года возвратился государь…»

Михаил Андреевич с первых шагов окунулся в дела благотворительности, что, кстати, всегда его привлекало. Например, он активно включился в борьбу за освобождение из крепостной неволи поэта Ивана Сибирякова.

«Во время проезда через Рязань Александра I (в 1817 году) Сибиряков вознамерился подать ему стихотворение, написанное им в честь императора; но сделать этого ему не удалось, и стихи попали в руки флигель-адъютанта Александра I — А.И. Михайловского-Данилевского, который обещал Сибирякову хлопотать за него. Мало-помалу в обществе и даже в печати стали говорить о тяжелой судьбе крепостного поэта, и у него появились защитники и ходатаи». А.И. Тургенев — князю П.А. Вяземскому: «Брат посылает тебе переписку о Сибирякове, которой автор — здешний Глинка, с редким усердием к добру и деятельный сподвижник Милорадовича в либеральных его похождениях».

Сам граф обратился с письмом к рязанскому губернскому предводителю дворянства Дмитрию Николаевичу Маслову: «Принадлежащий вам крепостной человек Иван Сибиряков прислал на имя Государя Императора в честь Его Величества стихи своего сочинения. Стихотворение сие показывает, что сочинитель имеет дарования и способности, достойные одобрения. Многие почтенные любители отечественной словесности приемлют живейшее участие в положении Сибирякова, и я со своей стороны почел приятной обязанностью узнать мнение ваше насчет судьбы сего человека: не расположены ли вы продать его и за какую именно цену? В таком случае он куплен будет для того только, чтобы получить в то же самое время свободу, которой он столько достоин…»

Рязанский предводитель отвечал: «Он, с немалыми издержками будучи воспитан в московских училищах, приспособлен мною к письмоводству и теперь прекрасным отправлением оного и честным поведением заслуживает совершенно мое доверие, почему бы я не решился ни за какую цену его продать опять в крепостное право. Но, почитая священной обязанностью способствовать счастью человека, своими достоинствами умевшего в почтенных любителях отечественной словесности снискать участие к его освобождению, я поставляю приятным долгом содействовать к общему их удовлетворению; в особенности лестно для меня исполнить угодное вашему сиятельству. Но как Сибиряков обучен еще кондитерству… то по всей справедливости считаю непревосходною цену получить за него 10 тысяч рублей».

Громадная сумма! Г-н Маслов уразумел, как можно поживиться. Деньги собрали сообща, «путем доброхотных пожертвований».

«Сибирякову все деньги собраны, и все тем же добрым Глинкой, который вместо чаю начал по утрам пить воду для того, что на чай нет денег…»

Освобожденный Сибиряков служил в театре, ничем особо себя не проявил, а слабость к крепким напиткам ускорила его кончину. Печальная история!

От освобождения талантливого крепостного — к отмене крепостного права.

«Назначенный статссекретарем при Государственном совете, Николай Иванович [Тургенев] в 1819 году представил императору Александру, через графа Милорадовича, записку, озаглавленную: "Нечто о крепостном состоянии в России". Мысль, проведенная им в этой записке, состояла в том, что конец рабству может положить одно самодержавие, что оно одно может избавить Россию от подобного позора».

Вот что «хромой Тургенев» — так назвал его Пушкин в «Онегине» — писал: «Дабы по совести разрешить вопрос сей, надобно вспомнить, что Россия с горестью взирает на несколько миллионов сынов своих, которые не имеют даже и прав человеческих. Всякое распространение политических прав дворянства было бы неминуемо сопряжено с пагубою для крестьян, в крепостном состоянии находящихся. В сем-то смысле власть самодержавная есть якорь спасения для Отечества нашего. От нее, от нее одной, мы можем надеяться освобождения наших братии от рабства, столь же несправедливого, как и бесполезного. Грешно помышлять о политической свободе там, где миллионы не знают даже и свободы естественной… Итак, согласимся в том, что одно только правительство может приступить к улучшению жребия крестьян».

«Мысль эта поразила императора, и он сказал графу, что возьмет лучшее из этой записки, благородная откровенность которой не прибегала ни к каким уловкам и оттенкам, и "непременно сделает что-нибудь для крестьян"».

Но, как всегда в России, все ограничилось благими намерениями властей.

«13 февраля [1820 года]. Мое нечто понравилось Милорадовичу, и он отдал его далее. Там и село. И там, как говорят, не умерла еще идея освобождения. Но я начинаю верить одним только делам. А дела нет, даже и в надежде».

Гораздо успешнее были филантропические предприятия, осуществляемые графом по долгу службы.

«[Квакеры] Греллэ и Ален прибыли в ноябре 1818 года».

«Граф Милорадович, с которым мы часто видались, сопровождал нас при посещении некоторых тюремных заведений; он выразил готовность произвести улучшения, какие, по нашему мнению, окажутся нужными и возможными. Мы обратили его внимание на страшную неопрятность, на насекомых, на неудобство помещения мужчин и женщин в одном доме… мы говорили ему также о необходимости разделить заключенных по категориям, дабы тяжкие преступники не смешивались с теми, которые подвергнуты тюремному заключению из-за мелких проступков. На это губернатор ответил нам: "все это может быть исполнено"; и несколько дней спустя он сказал нам: "все, о чем вы говорили мне, уже сделано". Заключенных снабдили метлами, щетками и мылом, чтобы они могли держать в чистоте и порядке свои помещения».

«Греллэ: [Александр I] просил нас откровенно рассказать ему обо всем, что замечено нами в тюрьмах во время нашего пребывания в России. Генерал-губернатор доложил ему обо всех изменениях и улучшениях, которые мы считали полезным ввести в темницах, и государь вполне одобрил уже произведенные там перемены».

Есть и такое свидетельство:

«Первое внимание на тюрьмы в столице обратил Санкт-Петербургский военный генерал-губернатор граф М.А. Милорадович, пылкий, сердобольный, готовый на всякое добро, он принялся за это дело с тем же жаром, с той же твердой волей, которые обнаруживал, уничтожая препятствия на пути к победе и славе. Оттого, в самое короткое время, грязные убежища превратились в опрятные комнаты; полы и возрасты разделены, и размещение произведено по роду преступлений. Он посещал темницы, как заботливый хозяин, как человек, преисполненный любовью к несчастным… Однажды (это было в день Благовещения) он сказал мне: "Сегодня по давнему обычаю в России выпускают птиц на волю. Пойдем — выпустим на волю словесных птиц!" И мы пошли в главную Санкт-Петербургскую тюрьму. Граф послал за прокурором, пересмотрел записки о содержании дел заключенных и выпустил (взяв на себя доложить государю) более двенадцати человек…»

Вот так… Авангардный герой занят вопросами содержания заключенных. Но чем только Михаилу Андреевичу не приходилось тогда заниматься!

«Генерал-губернатор доносил, что "рядовой лейб-гвардии Измайловского полка Кузьмин, находясь в карауле на Сенной площади, когда шел на двор, поскользнулся, упал, ушиб себе голову, который для пользования отправлен в гофшпиталь". Высочайше повелено заметить коменданту, что видно лестницы в караульных домах худо чистятся, лед не скалывается и песком не посыпается».

Еще есть рапорт Милорадовича о поднятии утопленника и виза государя, что для этих целей нужно иметь специальные приспособления…

«Некто ярославский крестьянин Синицын сделался особенно известным лицом в зале просителей, потому что с невероятным терпением в течение нескольких месяцев по несколько часов в день простаивал безмолвно у стены, ожидая графа и повторяя ему всегда одну и ту же просьбу. Просьба же его состояла в том, чтобы бывшие откупщики Перетц и Мещерский удовлетворили его 1500 рублей. Вот, однажды граф Милорадович на общей аудиенции сказал мне: "Надобно удовлетворить этого старика! Ты знаком с Перетцем?" — Я отвечал: "Нет!" — "Ну, так все равно: сын его служит в моей канцелярии, сделай добро старику, уладь это дело". Получив сие приказание, я спросил в канцелярии Перетца и сообщил ему желание графа. Он обещал постараться у отца…»

«Самоучка-инженер мещанин Торгованов подал графу Милорадовичу проект устройства туннеля под Невой со стороны Адмиралтейской площади на Васильевский остров. Прочитав поданный проект, граф сказал Торгованову, что он пустяки затевает. Торгованов отвечал, что это может быть славным делом, достойным России, и что он за него отвечает своей головой. Изобретатель просил на коленях у графа, чтобы он, хотя ради курьеза, доложил государю о его проекте. Граф доложил и вынес следующую резолюцию: "Выдать Торгованову из кабинета 200 рублей и обязать его подпиской, чтобы он впредь прожектами не занимался, а упражнялся в промыслах, состоянию его свойственных"».

«Граф Милорадович доносил, что в лагерь лейб-гвардии гарнизонного полка вбежала неизвестно кому принадлежавшая собака, которая "укусила бывшему в палатке 1-й роты Демьяну Телегину большой палец на левой руке"», затем она «"стала рвать солдатские вещи, потом скрылась"; несчастный Телегин был отправлен в госпиталь, "где по свидетельству дежурного штаб-лекаря найден укушенным бешеной собакой, коему во избежание могущих случиться худых последствий тот палец отнял и оказался к излечению надежен". Император Александр распорядился, чтобы полиция обращала "более внимания на дворовых собак, кои бегают по улицам и без ошейников"».

Давно ли Михаил Андреевич писал в рапортах о сотнях убитых — теперь он ограничивался одним покусанным. Но вот бумаги гораздо более интересные:

«Губернатор Милорадович недавно уменьшил число мест, где производится продажа крепких напитков, оставив лишь те, в которых нет для покупателей отдельных помещений и седалищ; он запретил притом в кабаках всякие игры и вообще всё, что могло бы побудить несчастных посетителей этих мест оставаться там дольше, чем сколько нужно им, дабы проглотить свои разгорячающие напитки. Но во время отсутствия императора министр финансов дозволил продажу водки в кофейнях и в других подобных заведениях, чтобы таким образом увеличить доходы казны от питейных сборов. Тогда губернатор, немедленно по возвращении государя, сказал ему:

Накануне восстания просил действительного тайного советника Гурьева предупредить графа М.А. Милорадовича о возможности возмущения в день присяги Николаю I. Арестован и сослан на жительство в Пермь, переведен в Усть-Сысольск, в Вологду. Чиновник особых поручений при вологодском губернаторе (1843), советник вологодского губернского правления (1844), уволен от службы (1845), жил в Одессе (1850).

— Что предпочитаете, ваше величество? Увеличение ли государственных доходов в ущерб народной нравственности, или благоденствие народа, основанное на улучшении нравственных начал?

Государь выразил ему в ответ, что нравственное преуспеяние народа гораздо важнее и дороже для него, чем всякие государственные доходы.

Тогда Милорадович сообщил ему о случившемся во время его отсутствия и попросил позволения закрыть все эти вновь открытые места водочной продажи.

— Пусть будет так, — сказал государь.

И в тот же вечер Милорадович исполнил свое желание».

«Забота о возможном понижении продажных цен на предметы первой необходимости сыздавна составляла одну из задач правительства… Граф Милорадович, в сознании своего долга, проявил свою заботливость в этом отношении, прилагал к удешевлению цен значительное усердие. В записке от 25 августа 1822 года, представленной начальнику Главного штаба, Милорадович кратко и скромно писал: "1821 года состояла цена на говядину с 14 августа и 6 сентября: 1-го сорта фунт — 16 ¾ копейки, 2-го сорта фунт — 14 ¾ копейки, 3-го сорта фунт— 12 ¾ копейки; 1822 года августа 25 стоит 1-го сорта фунт— 12 ¼ копейки, 2-го сорта фунт — 10 ¼ копейки, 3-го сорта фунт — 8 ¼ копейки".

В резолюции на записке читаем: "Высочайше повелено писать отсюда [Александр I находился в Вене] к графу Милорадовичу, что Его Величество с большим удовольствием усмотреть изволил понижение цен на мясо, приписывая сие его распоряжениям, изъявляет ему свое Высочайшее благоволение"».

Пример для нынешних губернаторов! А вот и «национальный вопрос»:

«Граф Милорадович был очень милостив к евреям. Он всегда подписывал им разрешение жить в Петербурге. Когда чиновники говорили ему о незаконности этого, он отвечал: эти люди суть самые преданные слуги Государя, без них мы не победили бы Наполеона, и я не был бы украшен этими орденами за войну 1812 года. И он был прав. Наполеон знал преданность евреев правительству; когда он бежал из России и прибыл в одно еврейское местечко, то, созвав всех евреев в синагогу, заставил их присягнуть, что не выдадут его преследовавшим русским войскам. Они присягнули, но Наполеон тем не менее избрал путь не тот, который он указал евреям, а евреи действительно передали казакам, что Наполеон направился туда, то Александр и Милорадович умели ценить эту верность.

Когда начальники петербургской полиции жаловались Милорадовичу на устройство евреями кущей в столице, последний сделал распоряжение о сносе кущей в течение 8 дней».

«В счастливые дни пребывания евреев на Сенной [площади] на них приходили смотреть столичные жители во время их праздников кущей. В эти дни сенновские евреи имели обыкновение строить внутри двора временные деревянные шалаши при домах, в которых жили. Снаружи шалаш сходствовал с четырехсторонними башнями и примыкал к дому с нижнего яруса до крыши; одна сторона шалаша сообщалась с внутренними покоями, а три, составленные из стеклянных рам, выходили на двор; шалаш разделялся на столько отделений, сколько дом заключал в себе ярусов, и каждое отделение состояло из одного покоя. Вечером шалаши освещались множеством свечек, евреи, с величайшим волнением, шумно располагались на лавках лицом к той стороне стены, которая присоединялась к дому; еврейки обносили мужей разными яствами и вином; евреи, предаваясь торжеству, кричали оглушительно, и под конец веселье переходило в шумную оргию. Тысячи зрителей толпились по дворам, любуясь странными празднествами евреев…»

Михаил Андреевич считался на своем посту далеко не из лучших.

«Граф Милорадович, как известно, был плохой генерал-губернатор. Беззаботность его, невнимание и легкомыслие при решении массы дел и прошений, к нему поступающих, были хорошо известны современному ему обществу, и вот однажды выискался затейник, который сыграл над генерал-губернатором следующую шутку. Направлена и подана была Милорадовичу особого рода челобитная, причем расчет шутника-просителя состоял именно в том, что Милорадович подмахнет резолюцию, по обыкновению не прочитав путем бумаги. Ожидания вполне оправдались. Вот эта челобитная мнимого ямщика:

"Его сиятельству, господину санкт-петербургскому военному генерал-губернатору, генералу от инфантерии графу Михаилу Андреевичу Милорадовичу, ямщика Ершова покорнейшее прошение.

Бесчеловечные благодеяния вашего сиятельства, пролитые на всех, аки река Нева протекли от Востока до Запада. Сим тронутый до глубины души моей, воздвигнул я в трубе своей жертвенник, пред коим, стоя на коленях, сожигаю фимиам и вопию: 'ты еси, Михаил, спаси меня с присносущными'. Ямщик Ершов".

Собственноручная резолюция графа Милорадовича: "Исполнить немедленно"».

Нередко генерал-губернатор сам лез в дела совершенно нелепого свойства. Александр Тургенев писал: «Ввечеру видел превращенного наизнанку "Вертера" и смеялся как бы во время оно… За первое представление, ознаменованное гласным шиканьем, многим запретил либеральный Милорадович ходить во французский театр; и я сегодня не мог доказать ему, что он на это не имел никакого права, ибо ограничивать свободу действия навсегда превышает власть полиции».

А тут еще и вдовствующая императрица обращалась к графу: «Следуя с удовольствием внушению Моего к вам уважения и уверения о рвении вашем ко всякому благому и полезному делу, Я испросила согласие Императора, Любезнейшего Моего Сына, на определение Вас в члены советов, учрежденных при Обществе благородных девиц и Училище ордена святой Екатерины, по воспоследовании которого Я дала повеление сим советам о пречислении Вас к оным…»

Почетно. Хотя какая от того польза и для графа, и для девиц? Но «…в это время граф Михаил Андреевич стоял на такой высоте, что санкт-петербургские общества: филармоническое, фармацевтическое, вольное общество любителей словесности, наук и художеств и другие избрали его своим почетным членом».

«Мне удалось быть в публичном собрании Российской Академии. Съехались все члены Академии и некоторые важнейшие посетители первые заняли свои места за большим круглым столом: посреди — президент Академии, Шишков, по правую его руку — Карамзин, затем — митрополит Сестренцевич и так далее; а по левую — секретарь Академии, Соколов, далее — Гнедич, Крылов, Жуковский и прочие. Против них, с другой стороны стола, сидели почетные члены: Кочубей, Аракчеев, Мордвинов, Голицын, Лобанов-Ростовский, Милорадович, Сперанский, Оленин и др.». И в Академии, в числе самых первых лиц, — тоже он.

* * *

Летом 1819 года незаметно произошло событие, определившее судьбу не только всей империи, но и лично графа Милорадовича. Обедая у великого князя Николая в лагере под Красным Селом, «Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр, и жена моя была беременна старшей дочерью Марией); что он счастья сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости; что ни он, ни брат Константин Павлович не были воспитаны так, чтобы уметь ценить с молодости сие счастье; что последствия для обоих были, что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тяжелое. Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших и постоянных трудов; что скоро он лишится потребных сил, чтоб по совести исполнять свой долг, как он его разумеет; и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время…»

«Известно, что первые разговоры между государем и Николаем Павловичем произошли еще в 1819 году, и что принц Вильгельм Прусский был посвящен во все подробности переговоров как тогда, так и в позднейшее время. Следовательно, вопрос назревал постепенно, а после брака цесаревича с полькой стал на очереди и подвергся всестороннему семейному обсуждению, хотя и тайному».

«С тех пор часто государь в разговорах намекал нам про сей предмет, но не распространялся более об оном; а мы всячески старались избегать оного. Матушка с 1822 года начала нам про то же говорить, упоминая о каком-то акте, который будто бы братом Константином Павловичем был учинен для отречения в нашу пользу, и спрашивала, не показывал ли нам оный государь».

«Великий князь Николай Павлович никогда не знал положительно ни об отречении Константина Павловича от своих прав на наследование престола, ни о том, что преемником Александра будет он, Николай Павлович. При сохранении в глубокой тайне тех актов, которыми приготовлена была эта перемена в порядке наследия русского престола, великого князя хотя и мог наводить иногда на мысль о том разговор с ним императора Александра I в 1819 году в Красносельском лагере, но ничто во внешнем образе действий императора не обнаруживало намерения привести в исполнение выраженную тогда мысль».

Очень возможно, что недоверчивый Александр I боялся объявить своего преемника раньше времени — вдруг тот поспешит занять завещанный трон. Официально же считается, что государь не желал волновать народ объявлением подобных решений. Что ж, вполне традиционно для России.

Именно это «утаенное завещание» привело к событиям 1825 года.

…В 1819 году в Санкт-Петербурге, по проекту знаменитого зодчего Карла Ивановича Росси, начались работы по перепланировке Дворцовой площади. 8 июля был торжественно заложен новый Исаакиевский собор, который строил Огюст Монферран, — эта стройка почти на четыре десятилетия разделит Исаакиевскую и Петровскую, она же Сенатская, площади.

* * *

«В начале 1820 года происходило в Петербурге собрание думы "Союза Благоденствия", где шли рассуждения о правлении монархическом и республиканском. Пестель вычислял выгоды того и другого, и все члены (кроме Ф.Н. Глинки) высказались по поводу "республиканского" правления; но… члены Общества и теперь все-таки говорили, что "если император Александр сам дарует России хорошие законы, то они будут его верными приверженниками и сберегателями"».

Вскоре случилась, так сказать, «Пушкинская история».

Судьба просто не могла не свести этих двух замечательных людей своего времени. После окончания Лицея Пушкин жил в 4-й Адмиралтейской части, на набережной Фонтанки, в доме адмирала Клокачева, в районе Коломна, числясь в Иностранной коллегии. Милорадович вызывал у него романтическое любопытство:

«Его тетрадь наполнена эскизами женских головок, начертанных весьма бойким карандашом, и мужских портретов, иногда в целый рост, как, например, тогдашнего петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича, который в то же время был и героем театральных, закулисных романов».

У Михаила Андреевича к Александру Сергеевичу был служебный интерес.

«Заметя в государе наклонность карать то, что он недавно поощрял, граф Милорадович, русский Баярд, чтобы более приобрести его доверенность, сам собою и из самого себя сочинил нечто в виде министра тайной полиции… Кто-то из употребляемых Милорадовичем, чтобы подслужиться ему, донес, что есть в рукописи ужасное якобинское сочинение под названием "Свобода" недавно прославившегося поэта Пушкина… Милорадович поспешил доложить о том государю, который приказал ему, призвав виновного, допросить его. Пушкин рассказал ему все дело с величайшим чистосердечием; не знаю, как представил он его императору, только Пушкина велено… сослать в Сибирь».

Думается, что версия Вигеля недостоверна и Милорадович сыграл в судьбе Пушкина положительную роль, к чему склонялись большинство современников…

«Раз утром выхожу я из своей квартиры (на Театральной площади) и вижу Пушкина, идущего мне навстречу. Он был, как и всегда, бодр и свеж; но обычная (по крайней мере, при встречах со мною) улыбка не играла на его лице, и легкий оттенок бледности замечался на щеках… Пушкин заговорил первый:

— Я шел к вам посоветоваться. Вот видите: слух о моих и не моих (под моим именем) пиесах, разбежавшихся по рукам, дошел до правительства. Вчера, когда я возвратился поздно домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему пятьдесят рублей, прося дать ему почитать моих сочинений и уверяя, что скоро принесет их назад. Но мой верный старик не согласился, а я взял да и сжег все мои бумаги.

При этом рассказе я тотчас узнал Фогеля с его проделками.

— Теперь, — продолжал Пушкин, немного озабоченный, — меня требуют к Милорадовичу! Я знаю его по публике, но не знаю, как и что будет и с чего с ним взяться… Вот я и шел посоветоваться с вами…

Мы остановились и обсуждали дело со всех сторон. В заключение я сказал:

— Идите прямо к Мидорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт; но в душе и рыцарских выходках — у него много романтизма и поэзии: его не понимают! Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности».

«В одно прекрасное утро пригласил его полицмейстер к графу Милорадовичу. Когда привезли Пушкина, Милорадович приказывает полицмейстеру ехать в его квартиру и опечатать все бумаги. Пушкин, слыша это приказание, говорит ему: "Граф, вы напрасно это делаете. Там не найдете того, что ищите. Лучше велите дать мне перо и бумаги — я здесь же все вам напишу". Милорадович, тронутый этой свободной откровенностью, торжественно воскликнул: "Ah! c'est chevaleresque!" — и пожал ему руку.

Пушкин сел, написал все контрабандные свои стихи и попросил адъютанта отнести их к графу в кабинет. После этого подвига Пушкина отпустили домой и велели ждать дальнейшего приказания».

«Лишь только ступил я на порог кабинета, Милорадович, лежавший на своем зеленом диване, окутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу:

— Знаешь, душа моя! (это его поговорка) у меня сейчас был Пушкин! Мне велено взять его и забрать все его бумаги; но я счел более деликатным (это тоже его любимое выражение) пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился, очень спокоен, с светлым лицом, и, когда я спросил о бумагах, тот отвечал: "Граф! все мои стихи сожжены! — у меня ничего не найдется на квартире; но если вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем". Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь… Вот она (указывая на стол у окна), полюбуйся!.. Завтра я отвезу ее государю. А знаешь ли — Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерой (это то же его словцо) обхождения».

«Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодежь наизусть их читает. Мне нравится откровенный его поступок с Милорадовичем, но это не исправляет дела», — сказал государь Энгельгардту.

У поэта нашлось немало заступников, и наказание оказалось гораздо мягче.

«Я вошел к государю со своим сокровищем, подал ему тетрадь и сказал: "Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!" Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал подробно, как у нас дело было. Государь слушал внимательно и наконец спросил: "А что ж ты сделал с автором?" — "Я? — сказал Милорадович, — я объявил ему от имени вашего величества прощение!.." Тут мне показалось, — продолжал Милорадович, — что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, государь с живостью сказал: "Не рано ли?!" Потом, еще подумав, прибавил: "Ну коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и, с соответствующим чином и с соблюдением возможной благовидности, отправить на службу на юг"».

6 мая Пушкин покинул Петербург, а 12-го «…был большой пожар в Царском Селе, во время которого сгорела дворцовая церковь и часть дворца. Очень опасались за покои императрицы Екатерины и в особенности за Янтарную комнату; но господь помиловал, и хотя убытку было более чем на два миллиона, к году все привели в прежний вид. Генерал-губернатор граф Милорадович, узнав, что горит Царскосельский дворец, живо скомандовал, прискакал, не теряя времени».

«Быстрота неимоверная: пожарная команда проскакала в три четверти часа пространство в 22 версты от Московской заставы Петербурга до дворца Царского Села! Усердие и искусство пожарной команды наконец восторжествовали над огненной стихией и половина дворца уцелела от разрушительного ее действия.

Милорадович остался ночевать в Царском Селе. На другой день он должен был идти к государю с утренним рапортом. Взамен сапог, изорванных на пожаре, Милорадович надел сапоги Штесселя, полкового командира императора Австрийского полка, известного профессора ружистики и шагистики.

Войдя в комнаты государя, граф спросил камердинера:

— Что государь?

— Очень огорчен, — отвечал тот.

Милорадович велел о себе доложить, и был принят. Только что он вошел в комнату, где сидел, задумавшись, государь, как вдруг, будто бы увлеченный какой-то посторонней силой, стал вытягивать ногу учебным шагом.

— Что это значит? — спросил с удивлением государь.

— Виноват, ваше величество, — отвечал пресерьезно граф. — Надел сапоги полковника Штесселя, — а они так и тянут ноги учебным шагом!

Государь засмеялся — и, став повеселее, занялся с графом обыкновенным порядком…»

* * *

Осенью 1820 года у графа Милорадовича случилась какая-то размолвка с Федором Глинкой — на поверхность вышли лишь бытовые проблемы и мелочные обиды. Приведем два фрагмента тогдашней обширной их переписки:

«Сиятельнейший граф, милостивый государь! Я получил письмо, из которого вижу, что Вы поставляете в вину собственно мне ослабление гайки на колесе у дрожек, находившихся у меня по приказанию Вашему, и что будто единственно от того дрожки сломались, когда на них ехал барон Фредерике. В то же время объявлено мне через квартального офицера от имени Вашего приказание доставить навсегда дрожки сии в квартиру Вашего сиятельства. Исполнив тотчас приказание, я долгом считаю представить здесь на благоуважение Ваше, сиятельнейший граф, все причины, по которым ясно изволите увидеть, что я нисколько и ни мало не виноват в том… Я всепокорно прошу милостивого содействия Вашего сиятельства к перемене службы и судьбы моей; убедительно прошу Вас, сиятельнейший граф, примите на себя небольшой для Вас труд испросить мне у Государя Императора переименование меня по армии с сохранением получаемого жалованья…

Сирота с давних лет и бедный от рождения, я не имею ни блистательных связей, ни могущественных покровителей; тех и других надобно, говорят, достигать побочными дорогами, а я шел всегда прямой. В течение целых 18 лет, при беспрерывных почти сношениях моих с особой Вашего сиятельства, я был все тот же; более нежели кому предан был Вам, но более всего предан истине, и в последний раз, когда Вам угодно было милостиво пригласить меня вступить под лестное начальство Ваше, я не считал необходимым запасаться ни рекомендациями, ни связями, и взял с собою свои небольшие способности, свое большое усердие, какую Бог дал мне честность и мое великое терпение. Но я вижу и чувствую, что способности мои — недостаточны, усердие — незаметно, честность — не у места, а терпение уже все истощилось…"»

«В ответ на это письмо граф Милорадович объяснил, что все дело о дрожках совершенные пустяки, что в порче их он никого не винит, кроме случая, а если дрожки отобраны, то только потому, что экипаж этот принадлежит придворной конюшне, и шталмейстер вошел с представлением о том, чтобы его не давали никому из посторонних лиц, кроме генерал-губернатора…

"Относительно же выражений Ваших на мой счет и упреков Ваших, то я представляю судить другим и полагаю приличным молчать, и сие снисхождение мое, как начальника и друга, доказывает Вам, что я и ныне уважаю прежние сношения мои с Вами и прежнюю службу Вашу…"»

В результате Глинка получил отпуск на 28 дней. А.И. Тургенев — князю П.А. Вяземскому. 6 октября 1820 года: «Он (Глинка) опять при графе Милорадовиче, который ласками, извинениями, но более всего пользой службы убедил его остаться при нем».

* * *

1820 год завершился «Семеновской историей».

«Оба великие князя, Николай и Михаил, получили бригады и тут же стали прилагать к делу вошедший в моду педантизм. В городе они ловили офицеров; за малейшее отступление от формы одежды, за надетую не по форме шляпу сажали на гауптвахты; по ночам посещали караульни и если находили офицеров спящими, строго с них взыскивали… По целым дням по всему Петербургу шагали полки то на ученье, то с ученья, барабанный бой раздавался с раннего утра до поздней ночи. Манежи были переполнены».

«Надо было того времени быть свидетелем, очевидцем всего того, что творили с солдатами и офицерами, чтобы поверить в возможность тех неистовых проявлений, коими ознаменована эта эпоха, справедливо названная фронтоманией. Высшее варварство в истязании человека, в способе его обучения, в непрестанном его движении, передвижении, в отказе ему застаиваться, задумываться, недодача ему и сукна, и холста, и обуви, и самого содержания — все эти причины, взятые вместе, и довели Константина Павловича до следующего мудрого изречения: "Дурной тот солдат, который доживает срок свой двадцатипятилетний до отставки"… "Убей двух, поставь одного!" — говорил он; а другие повторяли и доказывали усвоение этого правила на деле».

Однако в лейб-гвардии Семеновском полку нравы были совершенно иные.

«Семеновский полк был любимым полком государя, он постоянно носил мундир полка, знал большую часть солдат по имени и вообще баловал полк».

«С назначением генерал-майора Якова Алексеевича Потемкина нашим полковым начальником, доблестно служившего прошедшую войну, любимого солдатами и уважаемого офицерами, человека доброй души и хорошего общества, наш полк еще более возвысился в нравственном отношении. Поэтому естественно, что телесные наказания (под которыми наши солдаты умирали в армии, как и в гвардии) после трехлетних заграничных походов были не только неизвестны, но и немыслимы в Семеновском полку, где они были отменены по согласию всех ротных начальников и с разрешения Потемкина. Мыслимо ли было бить героев, отважно и единодушно защищавших свое отечество… прославившихся заграницей непоколебимой храбростью и великодушием».

«Полковой командир Я.А. Потемкин отличался от всех прочих бескорыстием, справедливостью и вежливостью в обхождении с офицерами и с солдатами; стан его был примечательный, одевался он, как кокетка. Общество офицеров было самое образованное и строго держалось правил чести и нравственности. Солдаты семеновские отличались не одной наружностью, не только образцовой выправкой и ружейными приемами: но они жили гораздо лучше солдат других полков, потому что большая часть из них были отличные башмачники, султанщики и обогащали свою артельную казну».

В новых условиях командиром в Семеновский полк определили «армейского служаку, строгого исполнителя своих обязанностей, Федора Ефимовича Шварца. Этот несчастный выбор был причиной всей беды».

«Полковник Шварц — суровый, жесткий человек, которого Потемкин не любил до того, что при сдаче полка старался не обращаться к нему, а прощаясь с офицерами полка, не обратил внимания на Шварца, стоявшего в стороне».

«Офицеры говорили между собой, но так, чтобы некоторые нижние чины могли слышать: "Шварц может командовать скотами, а не людьми". К тому же, как Шварц хотел, чтобы к приезду государя представить полк во всей исправности, то и стал беспрестанно учить без отдыха».

«По званию моему директора полковых училищ, я познакомился со Шварцем и нашел в нем доброго, простого православного человека, в котором не было и тени немца. Он видел свое ложное положение, горевал о нем, предчувствовал беду и говорил о том, не зная, как вывернуться. Презрение к нему офицеров, неуважение и дерзость солдат доходили до высшей степени».

«Молодые полковые командиры, действуя в духе великих князей, лезли из кожи, чтобы им угодить, и, таким образом, мало-помалу довели до того, что большое число офицеров стало переходить в армию».

В России почти все идет «с головы»: государь требует, царедворцы разбиваются в лепешку, чтобы выполнить, но чем дальше от престола, тем меньше служебного рвения, и все постепенно сходит «на нет»…

«Шварц принялся за наш полк по своему соображению. Узнав, что в нем уничтожены телесные наказания, сначала он к ним не прибегал, как было впоследствии; но, недовольный учением, обращал одну шеренгу лицом к другой и заставлял солдат плевать в лицо друг другу; утроил учение; сверх того, из всех 12 рот поочередно ежедневно требовал к себе по 10 человек и учил их для своего развлечения у себя в зале, разнообразя истязания: их заставляли неподвижно стоять по целым часам, ноги связывали в лубки, кололи вилками и пр. Кроме физических страданий и изнурения он разорял их, не отпуская на работы. Между тем беспрестанная чистка стоила солдату денег, это отзывалось на их пище, и все в совокупности породило болезни и смертность».

«В прежнее время генерал-адъютанта Потемкина были заведены кровати у нижних чинов; почти каждый из них имел по самовару — признак довольства у солдатика; всё это очень не нравилось новому полковому командиру. Нары снова были введены в полку; обращение сделалось невыносимо».

«Между офицерами обнаружилось неудовольствие; чем строже учил полковой командир, тем снисходительнее и вежливее учили ротные командиры; неудовольствие офицеров перешло к солдатам. Ротой его величества командовал капитан Кошкарев, ожидавший со всяким днем производства в полковники, и оттого не вникал с должным вниманием в свою обязанность и тем увеличил неудовольствие солдат».

«Наша 1-я гренадерская рота, во всех отношениях образцовая, считалась главой полка. Она состояла из отборнейших старых, заслуженных солдат, покрытых боевыми ранами, пользовавшихся привилегиями и лично известных Александру. Эти почтенные ветераны после вечерней переклички [16 октября] через своего ротного фельдфебеля просили своего ротного начальника капитана Николая Ивановича Кошкарева пожаловать в роту. Они объявили ему, что у них нет более ни сил, ни средств служить под начальством Шварца, поэтому они просят принять их жалобу…»

Капитан Кошкарев из роты отправился прямо к батальонному, а потом к полковому командиру. Не застав дома полковника Вадковского, Кошкарев оставил у него краткую записку о случившемся. Полковник же Шварц, выслушав словесное донесение, ограничился формальной фразой: «Наблюдать за порядком и ожидать утром дальнейших приказаний»… На следующий день, в 7 часов утра, Вадковский прибыл в роту его величества, приказал людям собраться, но вместо строгого разбора дела стал доказывать им важность вины их.

После 11 часов в полк прибыли бригадный командир великий князь Михаил Павлович и начальник штаба Гвардейского корпуса генерал Бенкендорф. Вместо того чтобы как-то понять происходящее, они традиционно стали требовать «выдать зачинщиков». Не выдали, а потому под предлогом встречи с корпусным командиром «государеву роту» завели в полковой манеж, арестовали, окружив павловцами, и вечером отконвоировали в Петропавловскую крепость. Тогда полк, взбудораженный известием «Государева рота погибает!» самочинно вышел на плац.

«Первый приехавший, Закревский, сказал им, "что ему стыдно смотреть на них!".

— А нам, — отвечал вперед выступивший старый гренадер, на котором было пятнадцать ран, — ни на кого смотреть не стыдно!»

«Мы не бунтовщики, мы умрем за государя и за офицеров, но не хотим Шварца, ибо он — мучитель и действует вопреки повелениям государя».

В 4 часа утра генерал Васильчиков сам поехал к генерал-губернатору… и просил вступиться в это дело и поговорить с солдатами, сказав: «Солдаты вас любят, и, кроме вас, некому нам помочь». Граф тотчас поехал в полк и, войдя на площадь, обратился к солдатам: «Что это, братцы, так ли я вас привык видеть — в толпе и непослушании?» Нет сомнения, что если бы можно было заранее предвидеть приезд графа, то старший из присутствовавших на площади офицеров, произнеся магическое слово «смирно!», унял бы говор, тем более что люди сами желали слышать слова его и восстановили бы тишину. Но граф подъезжал к отдельным кучкам в темноте. Когда он говорил на одном месте площади, на другом, где не знали о его приезде, за общим говором нельзя было слышать слов его. На увещевания графа солдаты, снимая фуражки, отвечали, что они готовы перенести всякие наказания, какие угодно будет начальству на них наложить, но терпеть притеснений полковника Шварца не в состоянии, равно не могут построиться, потому что за нахождением роты его величества под арестом не к кому пристроиться.

Так сказано в полковой истории, но вот что сам Михаил Андреевич писал графу Аракчееву: «Вся площадь наполнена была солдатами. Люди все вообще были в шинелях и фуражках и без ружей. Многие тотчас меня окружили, но без шуму и с должным почтением, и на вопрос, почему они решились выйти из правил службы, отвечали пространным объяснением о жестоких обидах и притеснениях со стороны полковника Шварца. Выслушав некоторых, я советовал им быть спокойными и с полной доверенностью положиться на попечительность и справедливость начальства. На сие многие объявили, что они разойдутся, и я уехал».

Так ли поступал генерал в лучшие свои годы, когда, рискуя жизнью, увлекал за собой солдат в бою? А тут — ему «объявили», он поверил, успокоился, уехал…

«Все потеряли голову, особенно ввиду отсутствия государя, и если внимательно прочесть письма И.В. Васильчикова и графа Милорадовича, их донесения официальные, а также и частные письма, то легко убедиться, что начальство было не на высоте своего призвания».

В казармы никто не вернулся — полк принял решение идти вслед за государевой ротой в крепость. Поручик лейб-гвардии Финляндского полка Розен писал: «Вбежал ко мне посыльный из казарм: "Ваше благородие! Извольте спешить, полк собирается на набережной". Прибегаю к сборному месту — солдатам раздавали боевые патроны… Мы двинулись по команде, солдаты перекрестились, пошли по Гороховой улице, повернули в Малую Морскую и увидели, что Конногвардейский полк под начальством красавца А.Ф. Орлова с обнаженными палашами конвоирует семеновцев по Невскому проспекту. Наше назначение было также провожать Семеновский полк до Петропавловской крепости, но как полк шел не сопротивляясь и без оружия, то принятая предосторожность оказалась лишней и мы воротились в казармы наши. С этого дня боевые патроны не оставались на руках каптенармусов или в ротном цейхгаузе; за исключением пяти патронов из шестидесяти на каждого солдата все остальное сохранялось уже в полковом цейхгаузе».

Утром 19 октября в крепость прибыл граф Милорадович с командующим корпусом, пригласив также идти с собой дежурного генерала Закревского, в котором «накануне с удовольствием заметил особливое умение обходиться с солдатами.

«Граф Милорадович, увидя лейб-гренадеров у крепости, отослал их назад. В крепости с Закревским вместе пошел по казематам, куда солдаты размещены были, и зачали им говорить об их ошибке, но не так, как с бунтовщиками; уговаривали их к повиновению, и граф обещал им ходатайствовать за них у государя, снял от них часовых и поручил им самим смотреть за собой, объявив токмо, что они арестанты. — "Слушаем, ваше сиятельство, будем смотреть сами за собой, и ослушников не будет". — И в самом деле, никто за дверь не выглянул».

Вскоре уже Милорадович докладывал графу Аракчееву:

«Генералом Васильчиковым решено теперь отправить весь Семеновский полк по разным соседственным крепостям без ружей, но в виде команд с офицерами, которые, как оказалось, все нисколько не участвовали в предприятии солдат. Я со своей стороны нашел меру сию по обстоятельствам приличной, ибо оная сохраняет честь полка».

«Приняв сии меры, Васильчиков успокоил жителей, но сам покоен не был. Он чувствовал себя виновным, по крайней мере в неблагоразумии, и знал, что Милорадович не преминет довести до сведения императора все происшествие в истинном его виде. Первое потому, что граф, всегдашний защитник невинных, особенно воинов, свидетелей и сподвижников его славы, и потому еще, что Милорадович личный соперник Васильчикову, который своими происками успел заступить его место в начальстве гвардии.

Васильчиков знал, что граф писал уже к императору, и решился попробовать пожертвовать всеми, чтоб оправдать только себя».

Интересная подробность насчет начальствования в гвардии…

Окончательно решить судьбу своего любимого полка мог только Александр I, находившийся в то время на конгрессе в Троппау. Курьером к нему был направлен ротмистр лейб-гвардии Гусарского полка Чаадаев, адъютант Васильчикова.

«Чаадаев, отправляясь в Троппау, получил инструкции, разумеется, от Васильчикова и, сверх того, еще от графа Милорадовича…

Не могу не удержаться, чтобы не привести здесь забавной подробности из разговора Чаадаева с графом Милорадовичем, содержания которого я, впрочем, не знаю, точно так же, как и содержания всех других официальных разговоров по этому бедственному делу. Их пересказывать Чаадаев всегда избегал очень заботливо и очень искусно. Прославленный герой Отечественной войны, за которым поныне сохранилось несколько напыщенное название "рыцаря без страха и упрека", имел слабость, вовсе того не умея, поминутно говорить по-французски. Свои инструкции Чаадаеву он давал на этом языке и выводил его во все время разговора из терпения самыми скучными ошибками и даже непонятливостью речи».

«Многие из современников этого события, тогдашние гвардейские офицеры… положительно заверяли меня, что будь в те годы Милорадович начальником Гвардейского корпуса, ничего подобного не случилось бы».

«Милорадович везде говорил, что в ногах у государя будет просить его выслушать, доказывал всем известную невинность семеновцев и поджигал общее справедливое негодование на корпусного командира.

Все общество разделилось. Большая часть поддерживала Милорадовича; меньшая — защищала Васильчикова; некоторые заступались даже за Шварца».

Конечно, «действующие лица» этой истории не пребывали в пассивном ожидании государева решения. Проводился розыск, искали не только зачинщиков среди солдат — это удалось сделать очень нескоро, но и какие-то посторонние силы, возможно, стоявшие за Семеновским возмущением. И тут вновь проявились некоторые отрицательные качества Михаила Андреевича.

«Я не могу и не должен скрывать от вас, что граф Милорадович, человек вполне преданный добру, но его нескромность пагубна; все меры, которые полиция предпринимает, известны всему городу и об этом говорят на улицах, а это верное средство предостеречь злоумышленников и ничего не открыть; я ему несколько раз говорил об этом, и надо надеяться, что он будет осторожнее».

Все закончилось совсем не так, как надеялся граф Милорадович. В письме, ему адресованном, государь писал: «Вы легко можете судить, с каким прискорбием принял я известие о неслыханном никогда в российской армии происшествии, случившемся в лейб-гвардии Семеновском полку. Из прилагаемого при сем в копии отданного мной по армии приказа и повеления командующему Гвардейским корпусом усмотрите вы, какие меры по сему взяты мной. Препровождаю сие для сведения вашего и соображения в нужных случаях ваших по оному отзывов».

Семеновский полк был раскассирован, многие понесли суровое наказание. Из рот армейских гренадерских полков был сформирован полк под тем же наименованием, долго еще называвшийся в обществе «новым Семеновским».

«Не мудрствуя лукаво, постараемся объяснить это явление возможно проще, на основании характера императора Александра. Он был шефом семеновцев, еще будучи наследником, он помнил роль полка при восшествии на престол в 1801 году, он гордился боевыми подвигами возлюбленного полка на полях брани, и вдруг именно в Семеновском полку случилось такого рода происшествие, где уважение к шефу, к начальству было забыто, а дисциплина нахально нарушена. Чувство обиды и горечь разочарования привели не только к строгости, но и к жесткости!»

«Раскассирована старого Семеновского полка, наиболее им любимого, первое потрясло его веру в преданность к его особе тех полков гвардии, в любви которых он был наиболее уверен. Нельзя сомневаться в том, что он был убежден, что причина явного неповиновения полка не заключалась единственно в мелких притеснениях полковника Шварца, в его неумении обращаться с солдатами, в его желании унизить дух солдат и офицеров, но в действии тайного общества, коего членами он полагал многих офицеров старого Семеновского полка».

Все высшие чины Гвардейского корпуса остались на своих местах. Шварца приговорили к смерти, но помиловали. Ротмистр Чаадаев, привезший полку приговор, вышел в отставку, не ожидая флигель-адъютантских аксельбантов. Историки находят тому самые различные объяснения, а все предельно просто: в Отечественную войну он сражался в рядах Семеновского полка и поступил как человек чести, не желая строить карьеру на несчастии товарищей.

«Во многих полках гвардии обнаружились признаки негодования вследствие несчастной участи, постигшей семеновцев, и это настроение умов предвещало пагубные последствия, не будь графа Милорадовича, который, пользуясь доверием к нему гвардии, не употребил бы все свое влияние на успокоение ее».

Тут как раз, 20 ноября 1820 года, исполнилось пятнадцать лет сражению при Аустерлице. Широко известен диалог между Александром I и Милорадовичем, но это, разумеется, легенда — не в той обстановке было вспоминать про подвиги гвардии, да и государь тогда странствовал по Европе…

* * *

«Семеновская история» заставила принять беспрецедентные меры. Командир Гвардейского корпуса писал начальнику Главного штаба: «Посылаю вам, мой дорогой друг, проект учреждения военной полиции; вы найдете сумму немного великой, но вы очень хорошо знаете, чтобы заставить хорошо служить этих мерзавцев, необходимо им хорошо платить… Главное условие, которое от меня требует человек, который берется вести эту часть, — есть непроницаемая тайна; он согласился только для меня взяться за это; эту личность я знаю уже пять лет: его честность испытана, он образован, умен, скромен, предан государю и не принадлежит ни к какому обществу; одним словом, это Грибовский, библиотекарь гвардейского Генерального штаба и правитель канцелярии комитета раненых…»

В армии шпионство и доносы на товарищей в те времена считались делом противоестественным — отсюда и рассуждения о «мерзавцах». Правда, о главном из них, опытном провокаторе, который даже являлся членом коренной управы «Союза благоденствия», говорится в превосходной степени. Но, несмотря на всю опытность Грибовского, не привыкшие к тайным делам генералы «сели в лужу».

«В конце ноября 1820 года власти получают первый донос на тайное общество от корнета лейб-гвардии Уланского полка А.Н. Ронова. Ронов был завербован в качестве тайного агента военной полиции командиром Гвардейского корпуса И.В. Васильчиковым, вероятно, в конце октября или начале ноября 1820 года. Как видно из донесения Васильчикова Александру I от 26 ноября 1820 года, он по договоренности с петербургским военным генерал-губернатором М.А. Милорадовичем "дал позволение корнету лейб-гвардии Уланского полка Ронову пробыть в Санкт-Петербурге 15 дней под предлогом болезни… для доставления сведений по части полиции".

Ронов, используя семейное знакомство с адмиралом Д.Н. Сенявиным, быстро сошелся с его сыном — поручиком лейб-гвардии Финляндского полка Н.Д. Сенявиным. Тот, недавно принятый в "Союз благоденствия" Г.А. Перетцем, неосторожно поведал Ронову о существовании тайного общества, "конституцией занимающегося", и даже предложил Ронову вступить в это общество».

И вновь — Григорий Абрамович Перетц, служивший у генерал-губернатора.

«Перетц утверждает, что вскоре почувствовал гибельные последствия, которые от их замыслов долженствовали произойти или для общества, или для самого государства, и возымел намерение открыть всё правительству, но, опасаясь ответственности, яко ложный доноситель, по трудности или невозможности представить в подобных случаях ясные и явные доказательства, как законы повелевают…» — обрываем витиеватую канцелярскую фразу примерно на половине. Поясним: хотел донести, но духу не хватило; ждал возможности аж до начала декабря 1825 года — таки дождался!

«Донос, направленный Милорадовичу, попал в руки его адъютанта Ф.Н. Глинки, ведавшего секретной канцелярией Милорадовича. Глинка принял меры, чтобы не дать доносу хода».

«Ронов потребован был к графу Милорадовичу, где он был спрошен словесно… Граф Милорадович сказал, что Ронов сделал долг верного офицера, отпустил его, через пять дней потребовал снова его и сказал, что Ронов налгал; общества такого нет, но, тогда же возложа на Ронова, дабы открыл то общество или что узнает, относился бы к бывшему при нем адъютантом господину полковнику Глинке, на что Ронов отвечал, [что] не знает, где находится такое общество, но что господин Сенявин говорил о приглашении их Пе-ретцом в оное общество и что если правительство при всех возможных средствах не знает и не может отыскать такого общества, то Ронов уже отыскать не может. После сего был отпущен Ронов, чрез три дня был потребован к графу Милорадовичу, где находился и господин Сенявин.

Здесь господин Сенявин отрекся от того, что объявлял Ронову… Переменяя мысль свою, сказал, что он звал Ронова некогда в масоны. Сколь же Ронову известно, Перетц при сем допрашиваем не был. В подтверждение учиненного по приказанию графа Милорадовича полковник Глинка отобрал от Ронова письменное показание». Кончилось тем, что неудачливый доносчик был арестован и отставлен от службы.

Все же «…в полиции и шпионах не было недостатка. Современник пишет: "В это время была в Петербурге тройная полиция, а именно генерал-губернатора (графа Милорадовича), министра внутренних дел и графа Аракчеева, но что она не принесла пользы, это, к несчастью, доказал 1825 год". Из разговоров в обществе изгнаны были все политические предметы. "Правительство было подозрительно, и в редком обществе не было шпионов, из коих, однако же, большая часть были известны. Иные принадлежали к старинным дворянским фамилиям, были украшены орденами и носили камергерские мундиры"». Нравы общества менялись, что особенно ярко проявится в следующее царствование.

Но, конечно, «дыма без огня» не бывает, и тайное общество существовало.

«После истории Семеновского полка правительство усилило надзор тайной полиции, и это сделалось известно "Союзу благоденствия" от одного из своих членов, который служил при петербургском военном генерал-губернаторе, узнавал все распоряжения, относящиеся до тайной полиции, и читал даже донесение ее агентов. Это обстоятельство заставило Союз принять благоразумные предосторожности для своей безопасности и с этой целью назначить в Москве чрезвычайное собрание депутатов от разных управ для принятия мер против подозрительности правительства».

«В 1820 году в Москве [январь 1821 года] был собран под председательством Н. Тургенева съезд… Тайное общество было объявлено распущенным; но это было сделано для того, чтобы преобразовать его более действительным образом — и в особенности — на деле же оно продолжалось. Тайное общество было реорганизовано и, чтобы захватить больше мест для своей деятельности, было разделено на Северное и Южное».

Произошедшее не осталось тайной: «Грибовский… представил императору Александру I, через И.В. Васильчикова, записку о тайном обществе и съезде, бывшем в Москве».

Свою записку на ту же тему представил Александру I и Бенкендорф:

«Кажется, что наиболее должно быть обращено внимание на следующих людей: …Федора Глинку. Слабый человек сей, которому некоторые успехи в словесности и еще более лесть совершенно вскружили голову, который помешался на том, чтоб быть членом всех видимых и невидимых обществ, втирается во все знатные дома, рыскает по всем видным людям, заводит связи, где только можно; для придания себе важности рассказывает каждому за тайну, что узнал по должности или по слабости начальника; посещает все открываемые курсы, посылает во все журналы статьи, из коих многие не весьма внимательно рассмотрены цензурой, и как в разговорах, так и на письме, кстати и некстати, прилепляет политику, которой вовсе не постигает, но блеском выражений и заимствованными мыслями слепит неопытных».

Сложно понять, в кого именно метил будущий шеф жандармов — в адъютанта или в самого генерал-губернатора, бывшего для него надежной защитой. Ведь даже «После смерти графа Федор Глинка, позванный к допросу, все свалил на покойника, говоря, что он приказал ему сойтись с революционерами, следить за их действиями и передавать всё, что заметит».

Александр I «24 мая прибыл в Царское Село. Здесь, тотчас же после возвращения, он узнал о доносе, полученном в его отсутствие, о политическом заговоре, с приложением списка всех лиц, замешанных в нем».

Кажется, тут бы следовало сразу пресечь заговор, однако…

«На этом факте приходится остановиться, но объяснить его логично мы затрудняемся… Если сопоставить строгости по приговору Семеновского полка и всю переписку по этому делу, где государь упорно искал причин политических, не обнаруженных ни следствием, ни судом, то как допустить полнейшую индифферентность к записке Бенкендорфа и к сообщенному на словах Васильчиковым?! Как разгадать, отчего государь чуть было не вмешался активно в итальянские дела, чтобы бороться с карбонарством, а у себя дома, на Руси, ничего не предпринимал, чтобы пресечь надвигавшуюся беду».

Насчет надвигавшейся беды — не просто красивая фраза.

«Конечно, до 1812 года дворянство было недовольно Александром и роптало на него; но войско всегда равно оставалось ему преданным; после же взятия Парижа никто без восторга не произносил его имени. Но то, чего не могли военные поселения и Аракчеев, удалось Михаилу Павловичу со Шварцем, и то в одном Петербурге и только между военными. Явной хулы никто еще не позволял себе, но при его имени все хранили угрюмое молчание…»

Вспоминает Измайловский офицер: «Стало заметно, что полк далеко не спокоен: солдаты хотя и исполняли требования дисциплины, но покорялись ей с нескрываемым пренебрежением и на офицеров смотрели свысока, насмешливо. Случались такие выходки со стороны подчиненных, которые ясно указывали на сознание этими последними своей силы. Для примера расскажу один такой случай… Однажды наш батальон, долженствовавший в тот день занять караулы, был выстроен вдоль бокового фасада Гарновского дома и стоял вольно в ожидании своего полковника; а мы, офицеры, сойдясь шагах в двадцати перед фрунтом, весело разговаривали. Показался со стороны казарм высокого роста старый гренадер первого батальона, в шинели и фуражке. Вместо того чтобы обойти стороною, он направился на интервал между нами и фрунтом батальона, и когда с нами поравнялся, то обратился к батальону и громко скомандовал: Смирно! Батальон смолк и стал "смирно", как бы по команде своего полковника. "Здорово, ребята!" — крикнул гренадер. "Здравия желаем!" — грянул батальон, и вслед затем по всему строю раздался хохот. Гренадер повернулся и пошел своей дорогой, как ни в чем не бывало, — и никто из офицеров, даром что все они были поражены такой дерзостью, никто из них не тронулся с места, чтобы остановить наглеца. Видно, начальство потеряло под собой почву».

«Необходимо было уничтожить вовсе повод к жалобам и натянуть ослабевшие струны военной дисциплины. Беспокойства в Пьемонте, вообще в Италии, служили предлогом к походу. Священный союз вмешивался во все внутренние дела чужих государств, и наш Гвардейский корпус в апреле 1821 года получил приказание выступить в поход».

* * *

Гвардия ушла, а мы обратимся к теме «граф Милорадович и театр». Уточним сразу, что «интимную» сторону этого вопроса трогать не будем, так как она нам не ведома — о том говорили очень много, но все по-разному.

«Милорадовичу был поручен главный надзор над петербургскими театрами… и он принялся с необыкновенным рвением за исполнение его вообще и за образование молоденьких и хорошеньких актрис в особенности. Любимицами его были Л. Дюрова и К. Телешова. Он ничего не щадил для их костюмов и очень часто лично возил в магазины заказывать модные уборы. Но… honni soit qui mal у pense. В то время храбрый ветеран был, как говорится: moralement tres physique, mais physiquement tres moral, и все ограничивалось одним платонизмом».

«Для поправления финансового состояния театра управление его… поручено графу Милорадовичу, у которого, кроме неоплатных долгов, ничего уже не было. Он давно добивался этого места и получил его как одну из наград за его великие подвиги. Карикатурный Баярд в одном только был схож с подлинником, которого передразнивал: он был столько же храбр, как и тот. Не в целомудрии подражал он этому рыцарю, когда Театральную школу превратил в свой гарем».

Пойми тут, где правда! Так что обратимся к ходу событий.

«Милорадович очень любил театральный круг, и Хмельницкий ввел в него своего начальника. Сначала он стеснял немного гостей, но вскоре все привыкли к нему, потому что он был самый любезный и разговорчивый собеседник, охотно смотревший и на репетиции пьес. Телешова больше всех нравилась ему; но дальше обыкновенных фраз роман их не пошел».

«Граф любил театр и посещал его постоянно, в особенности балеты. Бывая часто у князя Шаховского, он ознакомился и с внутренним хозяйством Петербургского театра, которое было тогда, по справедливости сказать, не в удовлетворительном состоянии и в особенности Театральная школа; в ней были большие недостатки и запущения… Граф Милорадович, как ревнитель строгой справедливости, вскипел негодованием, когда до него дошла горькая истина о худом содержании школы, что подтвердили ему самые воспитанницы, которых он видал у князя Шаховского. "Бог мой! — говорил граф, — это ни на что не похоже, надобно этому положить конец!" — и он доложил обо всем государю, вследствие чего высочайше возложено было на него, графа Милорадовича, и на князя Петра Михайловича Волконского привести в известность все беспорядки и запущения по Театральной школе».

«Оба они прибыли на другое утро, в 8 часов, в Театральную школу. Дети только что встали: в дортуарах царствовал величайший беспорядок; простыни, одеяла были грязные, старые, в заплатах; белье на детях тоже; комнаты не чищены, не метены; везде пыль, грязь и духота. Завтрак детей был самый бедный. Отправились на кухню, где готовили обед для школы. Там тоже все было грязно, а запасов чрезвычайно недостаточно для продовольствия ста человек; одним словом, все было найдено в самом дурном виде, и оба ревизовавшие лица сделали об этом самое верное представление государю».

В результате произошла смена директора императорских театров. «После князя Тюфякина назначен был директором Аполлон Александрович Майков». Однако, с сожалением, следует уточнить, что «под управлением Майкова положение артиста было крайне незавидное. Произвол царил над его личностью безгранично». Как говорится, «из огня да в полымя…».

«В это же время Милорадович был назначен президентом Театрального комитета… Этому комитету поручено было преобразовать театральную дирекцию, и участь моя зависела уже от Милорадовича.

Он позвал меня и спросил, почему я хочу оставить службу при театре.

Я откровенно сознался, что, бывши секретарем князя Тюфякина, я, конечно, встречу везде неблаговоление.

— Напрасно вы это думаете, — сказал граф (он со всеми говорил вы). — Вы очень нужны и полезны для театра. Вы уже много и написали для него. Я бы очень желал, чтоб вы остались у меня. Предлагаю вам прибавку по 600 рублей.

…Я поклонился и хотел уйти, но граф еще удержал меня, взяв за медаль 1812 года.

— Я читал ваш формуляр. Знаю, что вы получили 10 ран, так мне бы очень было приятно сохранить при себе такого ветерана», — вспоминал Рафаил Зотов, ополченский офицер 1812 года и автор мемуаров на эту тему.

«Разумеется, с самых первых дней существования комитета оказалось, что он весь сосредоточен в лице графа Милорадовича и что директор театра вполне в его распоряжении. Все действия по управлению представлялись комитету, но решал их один граф и в случае каких-либо возражений или замечаний прочих членов объявлял высочайшую волю как генерал-губернатор, облеченный доверенностью монарха. Впрочем, подобные возражения редко и случались…

Я, как солдат 1812—1814 годов, невольно привлечен был к графу Милорадовичу военной его славой. Теперь же, увидев из ежедневных опытов всё благородное прямодушие этого рыцаря без страха и упрека, вполне покорился этому влиянию».

Но разве и тут можно обойтись без противоположного мнения?

«Милорадович, который столько тешился всем театральным и так презирал его, с правителя канцелярии своей Хмельницкого взял клятвенное обещание не писать более комедий; лучше запретил бы он ему воровать. Когда уличенный в лихоимстве Хмельницкий был с бесчестием отставлен, то нарушил клятву и снова принялся авторствовать».

Уточним, что «в лихоимстве» Хмельницкий был обвинен уже после смерти графа, однако полностью оправдан и награжден орденом Святого Владимира 2-й степени. Хотя было бы наивно считать, что в театральной жизни тогда всё было прекрасно.

«Однажды был спектакль в Театральной школе, и Каратыгин во время антракта сидел в другой зале на лавке, разговаривая и болтая ногами. В эту минуту пришел директор Майков, все встали, один Каратыгин остался в прежнем положении. Майков оскорбился этим неуважением, подошел к нему и спросил: почему он не встал по примеру других? "Потому что я здесь не по службе и не на службе, — отвечал Каратыгин, — я приглашенный гость". Майков рассказал это графу Милорадовичу, и тот отправил Каратыгина под арест».

«Все начали советоваться, как поступить в таком случае, и решили, чтобы матушка наша лично просила графа Милорадовича о помиловании. Катенин тут же написал прекрасную просьбу, и матушка вместе с Колосовой поехали к Милорадовичу.

Этот храбрый генерал, герой 1812 года, русский Баярд, как его называли, имел репутацию доброго человека. Хорошенькие девушки и миловидные женщины пользовались постоянно его благосклонностью, перед ними русский Баярд готов был преклонить колено с рыцарской любезностью…

Матушка наша, поддерживаемая Колосовой, едва могла войти в приемную графа. Он вышел; мать бросилась к его ногам и, рыдая, подала ему просьбу. Русский Баярд грозно закричал ей:

— Меня слезы не трогают, я видел кровь!

Эта неуместная фраза была сказана со строгим выражением лица и с полным убеждением, что он сказал очень умно. Что он видел кровь, в этом, конечно, никто не сомневался, но какое же это имело отношение к слезам отчаянной матери, пришедшей умолять о пощаде своего сына? Такую фразу приличнее было бы слышать от глупого цирюльника, чем от генерал-губернатора.

Он начал читать просьбу и еще более обнаружил негодования, ударил рукой по бумаге и сказал:

— Вот за это одно слово его надо отдать в солдаты!..

Русский Баярд на этот раз сказал решительную нелепость. Мать подает просьбу о помиловании сына. Что бы ни было написано в этой просьбе, ее сын ни в каком случае не может быть тут ответчиком, но и французские рыцари были люди безграмотные, мудрено ли, что и наш русский Баярд не сумел понять смысла поданной ему просьбы.

Мать наша от слез и душевного страдания ничего не могла говорить; Колосова упрашивала Милорадовича, и наконец Баярд умилостивился, начал успокаивать матушку и, посадив ее, тут же прибавил, что этот урок был нужен молодому либералу, который набрался вольного духу от своего учителя Катенина, и что нынешний же день он велит его освободить. Матушка воротилась несколько успокоенная обещанием графа.

К вечеру другого дня брат воротился из крепости».

Наверное, именно так и было. А может, не так, ибо всё это обе актрисы рассказали Петру Андреевичу Каратыгину, который и описал произошедшее. Актеры — люди впечатлительные. Мало ли, кто что забыл, кто чего добавил или нафантазировал…

Но вот еще один конфликт, теперь уже с самой Колосовой, первой актрисой русской труппы. В 1824 году она задержалась на гастролях в Москве, за что получила строжайший выговор от директора императорских театров. Тогда она потребовала достойную ее роль и отказалась участвовать в назначенном ей спектакле…

«На другой день полицмейстер Чихачев приехал ко мне на квартиру и, застав дома одну матушку, объявил ей, что граф Милорадович приказал ему взять меня под арест. Испуганная матушка сказала ему, что она сама съездит за мной и через час привезет меня домой. Вместо того, не теряя времени, наняла экипаж и отправила меня в Царское Село с наскоро написанной просьбой на собственное его императорского величества имя». Однако и заступничество Александра I не помогло — если действительно таковое было, ибо государь мог просто пообещать… «3 января (1825 года) прислана мне была бумага об отставке меня от театра за неуместную жалобу государю императору с приказанием явиться в театральную контору под арест на одни сутки».

Господа, всё ж актриса — не прапорщик, чтоб ее на гауптвахту!

«Молодая Колосова принята паки на сцену: помирилась с Милорадовичем, попросив прощение. Так, по крайней мере, говорят театральные».

Оригинально управлял театрами наш граф Михаил Андреевич.

* * *

В круг обязанностей генерал-губернатора входило и наблюдение за разного рода сектами. Задача сложнейшая: во-первых, граф в этом ничего не смыслил — впрочем, как и во многих иных доверенных ему делах, во-вторых, многие из сект пользовались тогда высочайшим покровительством.

«Источником мистицизма сделалась сама верховная власть, и он усиливался разлиться по всему лицу земли русской».

Еще «…в 1817 году в Михайловском замке был открыт тайной полицией в квартире жены полковника Татаринова, урожденной Буксгевден, "хлыстовский корабль". К этому хлыстовскому обществу принадлежали князь А.Н. Голицын, В.М. Попов, Лабзин, богатый помещик Дубовицкий, князь Энгалычев и др. Здесь утром, по воскресеньям, к Татариновой собиралось до 40 человек, и при этом совершались хлыстовские сборища».

Насчет «хлыстовского корабля» утверждение не совсем точное.

«Оставленная мужем и потрясенная смертью горячо любимого сына, Татаринова стала искать утешения в благотворительности, помогая бедным деньгами, советами и ходатайством, и в религии… Ни хлысты, ни скопцы своим учением Татаринову не удовлетворили; и у тех, и у других она нашла мало привлекательного, скопчество казалось ей даже мерзким. Единственное, к чему она питала некоторую склонность, это были радения, которые она потом перенесла и в свой "духовный союз". В 1817 году Татаринова решилась перейти из лютеранства в православие. Она уверяла, что в минуту присоединения к православию почувствовала в себе дар пророчества. G этого момента начинается ее сектантская деятельность… Составилось общество, известное в начале 1817 года под именем "братства во Христе", а позже под различными названиями: "союз братства", "союз братьев и сестер", "духовный союз". Назвать это общество сектой в строгом смысле этого слова нельзя, так как оно не имело никакой организации, вступающим в него не предъявлялось никаких условий и требований, не налагалось на них никаких обязанностей. Большинство участников были просто хорошо знакомые между собой люди, связанные единством религиозных исканий и тяготением к центру кружка, личности Татариновой. Обаяние этой личности, судя по отзывам и даже по поступкам ее последователей, было действительно необыкновенным».

Разумеется, «радения» не имели ничего общего с истинным православием.

«Один очевидец, допущенный зрителем к их проказливым таинствам, рассказывал мне после следующее. Верховная жрица, некая госпожа Татаринова, посреди залы садилась в кресла; мужчины садились вдоль по стене, женщины становились перед нею, ожидая от нее знака. Когда она подавала его, женщины начинали вертеться, а мужчины петь, под такт ударяя себя в колена, сперва тихо и плавно, а потом все громче и быстрее; по мере того и вращающиеся превращались в юлы. В изнеможении, в исступлении тем и другим начинало что-то чудиться. Тогда из среды их выступали вдохновенные, иногда мужик, иногда простая девка, и начинали импровизировать нечто ни на что не похожее. Наконец, едва передвигая ноги, все спешили к трапезе, от которой нередко вкушал сам министр духовных дел, умевший подчинить себе Святейший Синод».

Когда полиция произвела дознание по поводу этих сборищ и представила результаты его князю Голицыну, тот ответил, что государь приказал «…оставить оные без внимания, как не заключающие в себе важности».

Министр же выхлопотал Татариновой ежегодную пенсию, где-то от 6 до 10 тысяч рублей — уточним, что только в 1839 году (!) генерал-майор стал получать в год 3 тысячи. «Государь дал Татариновой аудиенцию, принял ее благосклонно, долго с ней беседовал, сообщив ей "самые сердечные свои чувствования и многое, ей только одной известное, и так удостоверился он в ее правоверии, в непорочности пути ее и в подлинности ее пророческого слова, что возлюбил ее в Боге"». Кстати, Александр Павлович побывал на сектантском сборище и остался доволен.

Ай да царь, ай да царь, Православный государь! [1767]

Сектантская зараза задела и графа Милорадовича.

«Молодой Милорадович, желая посвятить себя служению Богу, не считал возможным оставаться в военной службе и вышел в отставку. Он поступил потом чиновником особых поручений к своему дяде, санкт-петербургскому генерал-губернатору, и почти поселился у Татариновой. Граф Милорадович выговаривал племяннику, что, вне служебных обязанностей, он редко бывает у него.

— Как же мне бывать у вас, дядюшка, — отвечал он, — когда вы принимаете самые нелепые доносы на меня.

— Я им не верю, — отвечал граф. — Тебя люблю, Татаринову уважаю, бывай у меня чаще.

Граф Кочубей, графиня Безбородко и другие родственники принимали молодого Милорадовича с нежностью и любовью, видя в нем кротость и смирение. Но скоро стали замечать, в особенности граф Милорадович, что Алексей Григорьевич Милорадович и брат его полковник Дмитрий Григорьевич, завлеченные придворным лакеем Кобелевым, стали часто посещать сборище Кондратия Селиванова и что Алексей соглашался даже на оскопление».

«Завлеченные придворным лакеем» — звучит более чем удивительно! Вспомним бестужевскую эпиграмму на поэта Жуковского:

Пред знатными сгибая шею, Он руку жмет камер-лакею. Бедный певец! [1770]

А тут вообще лакей завлекает в секту гвардейских офицеров!

Имя Кондратия Селиванова возникло у нас как-то случайно, хотя человек это был известнейший.

«Александр посетил "искупителя" перед Аустерлицем. По преданиям, разговор зашел: начинать ли войну или нет? И будто бы Селиванов не советовал начинать войны "с проклятым французом": "Не пришла еще пора твоя, побьет тебя и твое войско, придется бежать, куда ни попало". Во всяком случае, в Петербурге интерес к предсказателю от этого лишь усилился».

Да, очень неладно было в Российской империи в последние годы жизни Александра Благословенного…

Однако Михаилу Андреевичу пришлось вникать в сектантские дела.

«Открылось, что Селиванов, заботясь о распространении своей секты, успел оскопить многих нижних чинов гвардейских полков и матросов. Граф написал о том князю А.Н. Голицыну, прибавляя, что у известного старика бывают в последнее время многочисленные собрания, на которые сходятся люди всякого звания, в том числе и нижние воинские чины, привлекаются даже молодые люди из высшего общества. Но так как в дом, где живет он, вход полиции был воспрещен по высочайшему повелению, то граф Милорадович просил князя Голицына довести до сведения императора, что скопчество растет с каждым днем и вред, наносимый обществу, долее терпим быть не может. Следствие показало, что в Петербурге многие дома наполнены скопцами, что секта эта быстро распространяется и что появилась "девица редкой красоты", называвшая себя то Богородицей, то разведенной женой цесаревича Константина Павловича, великой княгиней Анной Федоровной, а иногда царевной Еленой Павловной, — смущавшая своей красотой девственников и завлекавшая их в секту.

Все это заставило правительство выслать Селиванова из Петербурга, и летом 1820 года последовало высочайшее повеление об отправлении его в Суздальский монастырь с полным удобством, в коляске, которая стоила казне 1700 рублей ассигнациями». Уточним, что это равнялось годовому жалованью гвардейского полковника.

Селиванов отбыл восвояси, но его последователи продолжали свое дело, и генерал-губернатор все же решил их навестить. Князь Голицын отправил с ним действительного статского советника Василия Михайловича Попова. Это был «директор департамента народного просвещения и секретарь Библейского общества», приходивший на сборища Татариновой «с дочерьми Верой, Любовью и Софьей, из которых последнюю он чуть не уморил побоями и домашним заключением за ее отвращение от сектантских обрядов».

«Граф Милорадович не скрыл от В.М. Попова своего незнания, что скопцы так стараются о распространении своей секты и что основываются на столь ужасном учении. Вообще видно было, что он имел мало понятия о сей секте и расположен был кем-нибудь в пользу ее более, нежели в предосуждение».

В дом Солодовникова, у которого теперь собирались скопцы, Михаил Андреевич отправился также в сопровождении обер-полицмейстера Горголи и своего племянника Алексея. Генерал-губернатора встретили со всем почтением, уверениями в законопослушности и полным набором сектантской демагогии.

«Им было сказано, чтобы под страхом наказания никого из посторонних не соблазняли своим учением, а сами могут жить спокойно. Опять последовали земные поклоны и просьбы о покровительстве и защите. Добрый и увлекающийся граф Милорадович обещал и то, и другое, чем значительно ободрил сектантов и дал им смелость… Граф Милорадович уехал из дома Солодовникова с убеждением в необходимости разослать по монастырям главнейших говорунов…

Единственная польза от объявления комиссии была та, что она остановила многих готовых вступить в скопчество, и в том числе братьев Милорадовичей. Покинув эту мысль, младший Милорадович, Алексей, еще ближе сошелся с кружком Татариновой и проводил в ее обществе большую часть дня».

Когда в 1822 году в Михайловском замке было размещено инженерное училище, Татаринова переехала в 1-ю роту Измайловского полка. В 1824 году на нее ополчились всесильный граф Аракчеев и адмирал Шишков, но учиненное ими следствие ничего не дало, сектанты были оставлены в покое. В год смерти Александра I «Татаринова с ближайшими своими последователями… выселилась за город, недалеко от Московской заставы, где приобрела обширную усадьбу с просторным домом и там основала нечто вроде сектантской колонии. Здесь радения кружка Татариновой продолжались еще 12 лет…»

Уместно вспомнить и о весьма активном тогда масонском движении.

«Чиноначальники масонских лож в 1810 году были вызваны генералом Балашовым, министром полиции, получили от него особое руководство и были обязаны ежемесячно доставлять в министерство отчеты о собраниях, которые иногда посещал и сам Балашов. Эта практика продолжалась и при Вязьмитинове — преемнике Балашова и вплоть до закрытия масонских лож… Естественно, что это полуофициальное разрешение придавало ложам несколько иной характер, чем тот, который отличали тайные масонские ложи на Западе и чем были они в России при своем возникновении».

«В ложах собирались люди самого различного свойства: и деятели библейского мистицизма, мрачные обскуранты из старых масонов и их учеников, и безобидные филантропы, и представители либерализма, и люди весьма сомнительных профессий, тогдашние или будущие доносчики и шпионы. В чем состояла эта масонская деятельность, какой был ее смысл, и был ли вообще в ней какой-нибудь смысл? На нынешний взгляд масонство вообще представляется каким-то странным маскарадом, ни к чему не нужным ребячеством… Масонская декорация и тогда уже переставала обманывать; одни, изведавши масонские таинства, наскучились ими; другие видели в них только случай развлечься и, не ломая головы над нравственными проповедями, предпочитали всему "столовые ложи". И в то время люди, слишком серьезно принимавшие масонскую мудрость, подавали повод к остроумию. Тем не менее масонское движение имело свой исторический смысл и, вредное или безразличное одними своими сторонами, другими приносила даже некоторую пользу. Для многих, действительно, ложа не имела другого смысла, кроме того, что в ней можно было попить, поесть и поболтать… Но многие, вероятно, серьезно верили масонской легенде, хотя мало применяли ее на деле».

«В России масонские ложи сперва не допускались; однако впоследствии, по постоянному духу подражания и чтобы не слыть варварами в глазах Европы, было, кажется, разрешено Александром Павловичем учреждение масонской ложи в Петербурге. Ложа эта называлась "Соединенных друзей"…

В масонском уставе было, между прочим, одним из главных правил ревностно во всех случаях помогать один другому, без различия народности и вероисповедания, так как все масоны считались между собой братьями. Это послужило поводом во время революционных войн к введению во Франции во всех войсках масонских лож для взаимной помощи. Ежели кто-либо был ранен или попал в плен или был ограблен, то стоило ему только посредством условных знаков встретить брата масона между врагами, тот должен был оказывать ему непременную помощь и пособие. Император Александр негласным образом разрешал и даже поощрял учреждение масонских лож в гвардейских полках».

Как видно, тогда масонство совсем не было столь всемогущим и вездесущим, сколь это представляется сегодня. И никто еще не знал, что в этом патриархальном виде оно вообще доживает свои последние дни.

«В 1822 году последовало внезапное запрещение масонских лож. Повод к запрещению еще не совсем выяснен… Как бы то ни было, 1 августа 1822 года последовал рескрипт императора к министру внутренних дел Кочубею, окончательно запрещавший масонские ложи и всякие тайные общества. Через некоторое время произошло закрытие лож».

«Масонский орден оказался слабым для противодействия правительственным репрессиям. После манифеста 1 августа 1822 года со стороны масонов не последовало никакого активного противодействия, и, по словам петербургского военного генерал-губернатора графа Милорадовича, масоны встретили весть о запрещении масонства "равнодушно"».

Тут, кстати, произошел следующий эпизод, о котором президент Академии художеств Оленин рассказал графу Милорадовичу, а тот доложил государю.

«Когда во исполнение высочайшей воли об уничтожении масонских лож, он, как президент Академии, собрал всех членов для дачи известных подписок, то вице-президент Лабзин приехал в собрание при окончании уже чтения высочайшего указа. Президент хотел повторить сие чтение, но Лабзин отозвался: "Сей указ мне уже известен и вот моя подписка". Потом сказал: "Что тут хорошего? Сегодня запретили ложи, а завтра принудят в оные ходить. Ложи вреда не делали, а тайные общества и без лож есть. Вот у Ко-шелева тайные съезды, и князь Голицын туда ездит. Черт их знает, что они там делают"».

Вице-президент Академии художеств Лабзин был человеком известным.

«Вошел в моду Лабзин». «Как бы мне еще не забыть "Сионский Вестник"… Издателем его был Александр Федорович Лабзин, конференцсекретарь Академии художеств. Сказывали, что он был человек строгой нравственности, живого и пылкого характера и что чистосердечие его часто обращалось в грубость…»

Очередное заседание совета Академии проходило 13 сентября 1822 года.

«Заседание началось пересмотром списка почетных любителей, и оказалось только три вакансии. Кандидатов было человек до десяти… Тогда предложили: графа Аракчеева, Гурьева и Кочубея.

— Вам, господа, — прибавил А.Н. Оленин, — вольно назначать кого хотите, а я сей свободы не имею, ибо меня может, например, князь П.В. Лопухин или граф М.А. Милорадович спросить, почему они обойдены?»

Однако были и иные мнения. В частности, Лабзин предлагал Татищева, «который подарил академии оригинальную картину испанской школы», Нарышкина, «любовь которого к художествам свидетельствовалась заведением у себя картинной галереи», и графа Аракчеева, «оказавшего любовь к художествам сооружением в своем грузинском имении памятника Павлу I и изваянием для тамошнего собора статуи апостола Андрея Первозванного».

«Лабзин воспротивился… особенно избранию Кочубея, и на возражение Оленина, что Кочубей — лицо близкое к государю, заявил, что если достаточным поводом для избрания в почетные любители может быть признана близость к особе государя, то он, в свою очередь, может предложить не менее близкое лицо — именно лейб-кучера Илью Байкова».

«— А разве он вам знаком? — спросил шуткой Оленин.

— Хотя и незнаком, — отвечал Лабзин, — но в моем понятии всякий честный человек, верно служащий своему государю и хорошо исполняющий свою должность, во всяком сословии достоин уважения; а как кучер есть тот человек, у которого часто бывает в руках не только здоровье, но и жизнь наша, то для того, кому здоровье государя дорого, и кучер Илья человек почтенный. К тому же по табели о рангах императорский лейб-кучер положен в чине полковника.

— Но он мужик, — заметил Мартос.

— Кулибин был мужик, — отвечал Лабзин, — однако же член Академии наук; Власов также из крестьян был чле ном медико-хирургической академии.

…Так происходило дело, по словам Лабзина, но не так рассказывали по городу. Говорили, что когда предложили выбрать в почетные любители графа Аракчеева и графа Гурьева, то Лабзин отозвался, что этих людей он не знает, а когда назвали графа Кочубея, то он выразился еще более резко.

— Кочубей и двух копеек не стоит, — сказал будто бы Лабзин. — Сей человек надутый и ничего не значащий».

Власть имущих — особенно министра внутренних дел — затрагивать не рекомендуется. Не прошло и недели, как граф Милорадович собственноручным письмом просил Оленина уведомить о том, что происходило в Академии.

«Дошли до меня слухи о неприличном поведении г-на Лабзина в собрании, бывшем в Академии художеств. Я считаю обязанностью своей просить уведомить меня, что подало повод к таковым слухам и что произошло со стороны г-на Лабзина? Вам самим известно, сколько благопристойность необходима везде и что правительство не может не обратить внимания на подобные действия…»

Известного масона Лабзина генерал-губернатор представил государю, как человека весьма опасного… Вскоре граф Кочубей доложил Александру I:

«Граф Милорадович передал мне повеление В.И. В., чтобы какой-либо уездный город одной из отдаленных губерний был бы назначен для постоянного жительства, под присмотром, действительного статского советника Лабзина. Во исполнение ваших намерений, Государь, я избрал город Сенгилей, Симбирской губернии, преимущественно окруженный татарским населением и коего полицмейстер пользуется репутацией очень строгого человека…

Высылка этого человека составляет теперь предмет всех разговоров, и можно сказать, что никто этим не удивлен».

«В половине мая 1823 года Лабзину, по ходатайству князя Голицына, разрешено было переселиться в Симбирск, при чем ему пожалована была пенсия в две тысячи рублей в год».

Впрочем, долго пользоваться монаршей щедростью Александру Федоровичу не пришлось: в январе 1825 года он умер.

В то же время из Петербурга был выслан и Павел Александрович Катенин, известный писатель и театрал.

«Как в целом ряде других случаев, так и в его внезапном изгнании нужно видеть результат сложной интриги, восходящей к Милорадовичу и Шаховскому. Эпизод послужил материалом для целого "Дела о неприличном поведении в театре отставного полковника Катенина и о высылке его из Санкт-Петербурга, с воспрещением въезда в обе столицы".

Для этого достаточно было пылкому зрителю во время бенефисного представления трагедии Озерова "Поликсена" (18 сентября 1822 года) запротестовать против неправильного выхода артистов на вызовы публики».

«В этой трагедии роль Поликсены играла молодая воспитанница Театрального училища Азаревичева. Эта шестнадцатилетняя девушка не имела никаких средств ни внешних, ни внутренних для трагических ролей и, разумеется, была очень слаба. Семенова по окончании трагедии, при вызове ее, вывела вместе с собой и свою протеже. Такое закулисное протежирование показалось многим неуместным, потому что этой воспитанницы никто не думал вызывать. Надо заметить, что вызовы тогда имели важное значение и считались большой наградой артистам. Раздалось шиканье. Катенин сидел в первом ряду кресел и, так как он имел в то время значительный авторитет в кругу истых театралов, конечно, был главным зачинщиком — он закричал:

— Семенову одну!

Гордая Семенова, не привыкшая к таким протестам, возмутилась этой демонстрацией и на другой день жаловалась на него графу Милорадовичу».

«Граф Милорадович, предубежденный еще до этого случая не в пользу Катенина, чему были причиной многие самонадеянные и неприличные выходки последнего, пригласил его к себе и, заметив ему неблаговидное его возражение против Семеновой публично, подавшее повод к шуму в театре, сказал ему: "Первая наша актриса Семенова, чувствуя себя вами обиженной, не желает более являться на сцену, если вы, господин Катенин, останетесь судьей ее представлений, а это было бы большое лишение для публики, и потому я вас прошу не ездить в театр, когда г-жа Семенова будет играть". В этом была взята с Катенина подписка, и о происшедшем граф Милорадович донес государю, находившемуся тогда за границей».

По решению Александра I строптивый театрал отправился в свое имение в Костромской губернии.

«Впоследствии я слышал от Бахтина, что настоящая причина высылки Катенина была совсем другая. Несколько лет тому назад Катенин был членом тайного общества, которое хотя и рушилось, но члены его были все внесены в книгу правительством, и император Александр, не желая наказывать явно опасных либералов, дал секретное предписание генерал-губернаторам обеих столиц следить за ними и при случае дозволял им, придравшись к этим господам, высылать их из столицы. Так было и с Катениным».

Вполне возможно, добавим мы, что так же было и с Лабзиным.

Летом того же 1822 года вышел в отставку — был «назначен состоять по армии» — полковник Федор Глинка.

* * *

Жизнь генерал-губернатора была весьма насыщенной, а в мыслях его, кажется, все чаще и чаще возникало желание покоя.

«Родовое имущество его было сравнительно с его расходами довольно ничтожно: оно состояло из имения в Полтавской губернии, в котором было до полуторы тысячи душ крестьян. Часть этого имения он продал в удельное ведомство для уплаты долгов и стал подумывать об устройстве остальной части, рассчитывая под старость удалиться в деревню на покой».

«За обедом у императора Александра зашла речь о том, какие каждый имеет виды и желания в будущем. "Знаете ли, ваше величество, — сказал Милорадович, — чем я ограничиваю теперь все мои желания? Хочу одного: дышать чистым воздухом в Вороньках!"»

«С 1823 года граф Михаил Андреевич стал подумывать о лучшем устройстве своего имения, в тех видах, чтобы провести старость в родимых Вороньках. Александру Степановичу Милорадовичу, местному помещику и, кажется, двоюродному брату графа, поручено было озаботиться переделкой дома, конюшен, устройством оранжерей, хозяйственных ферм и т. п.».

«Несколько раз уверял он меня, что почести тяготят его, что душа вызывает его в уединение, в деревню. Несколько раз заставал я у него архитектора с кучей проектов и планов, и с которым он горячо спорил то о перестройке, то о постройке нового сельского дома. Слушая графа, казалось, что он хочет воскресить какое-то дивное зодчество из волшебных сказок. Но я не верил словам Милорадовича: он не родился ни Цинциннатом, ни Вилларом, который показался выходцем с того света, когда вызвали его из сельского уединения ко двору Людовика XV. Граф Милорадович родился жить светом и на виду света».

«Мы перешли к очередным делам, а там занялись разговорами о делах графа, о Вороньках (имение в Полтавской губернии), где он выстроил великолепный дом, развел чудесный сад (он очень любил садоводство) и всем этим хотел пожертвовать в пользу института для бедных девиц Полтавской губернии».

Очередная версия? Но ведь она исходит от одного из ближайших Михаилу Андреевичу людей — потому стоит прислушаться. Тем более часто его поведение походило на позу, а желание отдохнуть было созвучно с идеями государя.

«Указывая однажды на вазу из черного мрамора и увядший подле нее кипарис, Милорадович воскликнул: "Вот памятник моего потерянного счастья!" Тут же лежали синий сюртук и круглая шляпа. "Они напоминают мне время, когда буду в отставке!" — сказал Милорадович» …

Разумеется, что в Петербурге генерал-губернатор жил весьма комфортно.

«Убравши занимаемый им в Петербурге дом, Милорадович показывал мне свои комнаты. Подле картин Тициана, Гвидо-Рени, Доминикино лежали книги, планы, стояли статуи, клетки с птицами, янтарные чубуки, трубки, шахматные доски, несколько фортепиан. Каждая комната имела особенное освещение. Одна была вся зеркальная; даже потолок состоял из зеркал. "Где ваша спальня?" — спросил я. "У меня нет спальни, — отвечал он. — Я провожу ночь, где мне вздумается"».

Можно добавить, что «…портреты Суворова находились в каждой комнате Милорадовича. Суворов был его кумир».

Известны следующие адреса проживания графа: «1818— 1824 — 1-я Адмиралтейская часть, 1-й квартал, 63, Невский проспект, 13, дом Коллержи (Невский пр., 12) — не сохранился; 1824—1825 — 1-я Адмиралтейская часть, 2-й квартал, Б. Морская ул., 39, генерал-губернаторский дом (Б. Морская ул., 38, наб. Мойки, 85) — сохранился в перестроенном виде».

Еще один адрес известен повсеместно, правда, с Милорадовичем его мало кто связывает: «Летний дворец [в Летнем саду] в царствование императора Александра I служил многим нашим сановникам в летнее время жилищем: в нем жили военный министр князь Горчаков в 1815 году, в следующем году — бывший министр юстиции князь Лобанов-Ростовский, в 1822 году — военный генерал-губернатор граф Милорадович и после него министр финансов граф Канкрин».

Самым любимым местом генерал-губернатора был Екатерингоф.

«Екатерингофский дворец заложен Петром весной 1711 года, в память первой победы, одержанной им ввиду того места 6 мая 1703 года; здесь Петр в звании капитана бомбардирской роты взял два шведских судна… В 1823 году граф М.А. Милорадович обратил особенное свое внимание на это место и представил на высочайшее утверждение план нового устройства Екатерингофа и немедленно приступил к работам».

«В это самое время граф предпринял пересоздать Екатерингоф. До тех пор состоял он из грязно-песчаного соснового и елового леса, в котором уединенно стоял старинный дворец Петра I и в котором только 1 мая и в Троицын день было гулянье, а в прочие праздники изредка заглядывали коломенские жители или купеческие сынки отправлялись в трактир под елками. Граф Милорадович вздумал сделать из Екатерингофа английский парк с прудами, цветниками, детскими играми, каруселью и вокзалом. Это была благодетельная мысль для всего коломенского населения, и, конечно, все гуляющие радовались ее осуществлению».

«По распоряжению генерал-губернатора парк украсили беседками, башнями, мостиками. Заведен был ресторан, стали устраивать гуляния с музыкой, иллюминациями, разными забавами для развлечения публики».

«При нем даже завелся ресторан с музыкой, иллюминациями, спуском аэростатов и прочими забавами для увеселения публики».

«Граф Милорадович старался как можно более соединить в Екатерингофском дворце воспоминаний, относящихся ко времени Петра Великого; приказал поставить в одной из комнат гравированный портрет первого русского солдата Сергея Леонтьевича Бухвостова, который вступил в службу в 1683 году ноября 30, во время набора в потешную компанию».

«На правой руке от трехаркового моста, на выдавшейся песчаной косе, омываемой Невой, было выведено большое готическое деревянное здание на каменном фундаменте с решетчатыми фигурными окнами, галереями и высоким бельведером. Здание это носило имя "Фермы", здесь жил летом граф Милорадович… Наше тогдашнее театральное начальство, в лице известного драматурга князя Шаховского, перевозило сюда взрослых талантливых воспитанниц Театральной школы. На этой даче граф Милорадович проводил свои вечера, любуясь развивающимися дарованиями».

«Бедный Шаховской, по настоянию Ежовой, согласился быть его Кизляр-агой. Сего ему было мало; он захотел иметь свой Парк-осер [«Олений парк» в Версале, где французские короли устраивали свои гаремы] и давно брошенный Екатерингофский лесок избрал местом своих увеселительных занятий. На украшение его вытребовал он у города более миллиона рублей, для молодых актрис и воспитанниц кругом велел нанять дачки, и в выстроенном зале, под именем воксала, начал давать балы, на которых плясали перед ним одалиски, баядерки и алме, и он по прихоти бросал им свой платок».

«У князя жили тогда на даче самые талантливые воспитанницы Театральной школы, готовившиеся к выпуску, и он обучал их драматическому искусству… Здесь-то граф оставался обедать и проводил свои вечера, присутствуя при уроках воспитанниц и любуясь развивающимися их дарованиями. Известно, что никто из высоких лиц не может в жизни сделать шагу, чтобы толпа не перетолковала его. И тут много было толков об этой даче Шаховского; можем уверить, что все эти толки и слухи были пустой клеветой. Во время пребывания там графа не только не было ничего предосудительного, но даже не было сказано ни одного слова неприличного. Граф был любезен, мил, шутил со всеми, изобретал для девиц костюмы, туалеты, прически, но тем все и кончалось… Чаще всего занимался граф разговорами с немногими гостями, собиравшимися у князя, о литературе, о театре, а иногда (гости всегда просили князя обратить разговор на этот предмет) рассказывал граф разные эпизоды своей военной жизни. Это было истинное наслаждение для слушателей. Нельзя вообразить себе ничего любопытнее и приятнее этих разговоров. Граф умел придавать им чрезвычайную оригинальность и занимательность, и хотя везде видно было, что он играет главное лицо в событиях, но скромность и простота, свойственные истинному герою, совершенно устраняли всякую мысль о хвастовстве или преувеличении. Бывши свидетелем этих рассказов, я много почерпнул из них анекдотов, помещенных потом в моих романах. Из рассказов его видно было, какой доверенностью граф пользовался и какое сильное влияние имел тогда при дворе. Действия его всегда были скоры и решительны».

Кто как, а мы более верим боевому офицеру Зотову…

«Граф Милорадович способствовал в 1823 году выпуску прекрасного рассадника любимых им артисток из Театральной школы; число их было довольно велико; публика могла засвидетельствовать их таланты, ибо они созрели у нее на глазах. Всем им, равно как и воспитанникам, было назначено приличное содержание, и даже для поощрения были даны полубенефисы».

«Перерождение Екатерингофа в 1823 году внушило графу Д.И. Хвостову написать на этот случай торжественную оду. Благодарный граф Милорадович приказал на вечные времена повесить портрет поэта в зале вокзала, и долгое время посетители Екатерингофской ротонды любовались чертами певца Кубры с оригинальной подписью "Э Катрингофа Бард"».

Для полноты картины добавим сюда пушкинскую эпиграмму:

«Кстати, вот надпись к воротам Екатерингофа:

"Хвостовым некогда воспетая дыра! Провозглашаешь ты природы русской скупость! Самодержавие Петра И Милорадовича глупость"» [1833] .

Будем считать, что Пушкину виднее, хотя положительных отзывов гораздо больше… Не лишним будет сказать и о таком увлечении нашего героя:

«Граф Михаил Андреевич Милорадович был страстный охотник до шахматной игры. В 1820 году был я представлен ему князем Василием Прокофьевичем Мещерским как непобедимый игрок. С того времени я бывал у него часто, и граф любил преимущественно играть со мною. Сначала он играл на ровную, но, видя, что нет возможности держаться, брат ладью вперед, и тогда победа склонялась на его сторону. Он был в восторге, когда выигрывал, проигрыши же свои относил к скорой и рассеянной игре. И действительно, если бы более обращал внимания и размышлял над каждым ходом, то у него трудно было бы выиграть. Иногда он делал самые неожиданные и блистательные нападения, но, играя, скоро делал промахи и попадался часто в ловушки; защищался же до последней крайности, как Карл при Бендерах.

Однажды я показал ему шахматную задачу мою: "Бегство Наполеона из Москвы в Париж" — как Наполеон перешел через Березину и как ему можно было дать шах и мат. Задача эта чрезвычайно понравилась графу. На другой же день он поехал в Павловск, показал ее государыне императрице Марии Федоровне».

* * *

Даже вчитываясь в короткие описания, видишь, что финансовый вопрос для Михаила Андреевича всегда оставался если не больным, то нерешенным.

«Однажды граф Остерман-Толстой повел графа Милорадовича в верхний этаж своего дома, чтобы показать ему делаемые там великолепные перемены. "Бог мой, как это хорошо!" — сказал граф Милорадович, осматривая вновь отделанные комнаты. "А знаете ли, — прибавил он смеясь, — я отделываю тоже и убираю как можно лучше комнаты в доме, только в казенном, где содержатся за долги; тут много эгоизма с моей стороны: неравно придется мне самому сидеть в этом доме!" Действительно, этот рыцарь без страха и упрека, отличавшийся подобно многим генералам того времени своей оригинальностью, щедро даривший своим солдатам колонны неприятельские и так же щедро рассыпавший деньги, — прибавить надобно — много на добро, — всегда был в неоплатных долгах».

Очень точная формулировка — «неоплатные долги»! Применительно к Михаилу Андреевичу она звучит плохим каламбуром.

«При всей бескорыстности своей, Милорадович был ужасный губитель денег: расточительность и щедрость его доходили до крайности; от того и был он всегда в долгах. Во время генерал-губернаторства его в Петербурге, в один из приемных дней, подходит к нему, между прочими, француженка.

— Monsieur le comte, — говорит она, —je mens vous supplier. — Madame, — перебивает он ее, — с 'est a vous dbrdonner et a moi d'obeir (я пришла к вашему сиятельству, умоляя вас… Вам, милостивая государыня, повелевать, а мне повиноваться). Дело так объяснилось, что эта барыня приходила к Милорадовичу с просьбой заплатить давно взятые у нее деньги взаймы. Оборачиваясь тогда к адъютанту своему, говорит он при просительнице: Arranges moi, je vous prie, cette affaire (Устройте мне, прошу вас, это дело) — и вежливо откланивается даме».

«Граф Милорадович рассказывал, что он во всю свою жизнь не выходил из долгов, приводил некоторые забавные анекдоты о выгоде иметь долги и заметил, что не понимает, каким образом можно жить без них. "Это лучшая сатира на наши кредитные законы, — думал я, — что первые государственные люди перед кабинетом монарха забавляются насчет своих заимодавцев"», — пишет Данилевский, вспоминая сцену, произошедшую однажды в приемной Александра I.

«Милорадович был расточителен, особенно же в тех случаях, когда, по его мнению, требовала того честь имени русского. В Италии, Германии, Франции и Валахии осыпал он наградами художников, являвшихся к нему со своими произведениями, и особенно, когда они изображали какой-нибудь подвиг русского оружия… Один незначащий стихотворец подносит графу Милорадовичу дурные стихи, в коих уподобляет его архангелу Михаилу. "Прекрасно! Превосходно; всего величественнее архангел Михаил. Чем награжу г-на сочинителя? Подайте мою соболью шубу!"… Однажды привезла ему не слишком значительная актриса билет в ложу, в свой бенефис. Адъютант, доложив графу, спрашивает, прикажет ли принять? "Непременно, — отвечает граф, — если я не приму эту недостаточную барыню, так кто ее примет, да и мне совестно будет сидеть в театре у нее в долгу, — и, раскрыв свой портфель, продолжал: — Хорошо, что она приехала вовремя, — последние мои 200 рублей пойдут в ее кассу"».

При этом он действительно отдавал — на благотворительность или на свои прихоти — последнее:

«"Что за роскошь!" — сказал Милорадовичу Михайловский-Данилевский, увидя его больного, курящего табак из трубки, осыпанной алмазами, в то время, когда у него не было денег. "Это последняя мода в Цареграде!" — отвечал он».

Кстати, стоит обратить внимание: «незначащий стихотворец», «не слишком значительная актриса»… Расточительность Милорадовича представляется здесь скрытой благотворительностью, христианским стремлением отдать нуждающемуся последнее. Причем, отметим, людям искусства.

«Граф Милорадович… готов был всегда оказывать пособие бедным; нуждающиеся никогда не уходили из его дома без должного удовлетворения».

«Более всего любил он помогать увечным воинам и служащим солдатам за строгое исполнение долга. Помню однажды, что он из кресел пошел в антракте на сцену, и я шел за ним. Вдруг часовой, стоявший у дверей, отдав ему честь, преградил ему путь и не пустил.

— Да знаешь ли ты меня? — спросил граф.

— Как не знать графа Милорадовича.

— Ну, так я имею право идти на сцену, я там начальник.

— Не могу знать, а никакого военного не велено пропускать. (Граф же и отдал это приказание.)

Спросив солдата о роте его и имени, обратился он ко мне и велел дать ему 10 рублей, а сам пошел с театрального подъезда. Но на другой же день сообщено коменданту, чтоб генерал-губернатора пускать на сцену».

Но вот очередное обвинение: «Он без счету бросал некогда собственные деньги; когда их не стало, принялся за чужие и, зная, что ему нечем будет заплатить, где только можно, особенно у подчиненных, везде занимал. Спрашивается, можно ли назвать это кражей?» Утешимся тем, что вопрос риторический, и оставим его без внимания. Хотя нигде нет упоминания о том, чтобы граф брал или вымогал взятки! Никто из современников не упрекал Милорадовича и в пристрастии к азартным играм — одному из наиболее распространенных и, скажем так, весьма затратных пороков того времени. В отличие от многих вельмож он не проигрывал многие тысячи, но проматывал их, буквально пропуская деньги сквозь пальцы…

Между тем роль Михаила Андреевича в иерархии империи переоценить сложно. Это можно понять даже по записи из камер-фурьерского журнала:

«В 5 часов государь возвратился в свой кабинет и принимал следующих лиц: графа Аракчеева, пробывшего в кабинете 20 минут, а после него петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича, остававшегося у императора 35 минут, затем были позваны главнокомандующий 1-й армией граф Сакен на четверть часа, петербургский комендант Башуцкий на две минуты и в заключение граф Нессельроде, с бумагами, пробывший в кабинете полчаса».

По очереди он после Аракчеева, однако самая большая аудиенция — у него.

Вообще, взаимоотношения Милорадовича с графом Алексеем Андреевичем — вопрос особенный и не простой.

Старый знакомец Михаила Андреевича Сергей Глинка утверждал, что он «…раболепствовал перед Аракчеевым, толкаясь иногда по получасу в его приемной. А когда графу Аракчееву докладывали о Милорадовиче, он говорил:

— Пусть подождет, он пришел выманивать денег.

И при появлении сильного графа Аракчеева граф Милорадович изгибался в три погибели.

Далеко, далеко был он от того Милорадовича, который в Итальянскую войну, видя, что рады наших войск отступают от напора неприятеля, схватил знамя и воскликнул:

— Солдаты! Посмотрите, как умрет ваш генерал!». Есть и еще подобные свидетельства.

«Так, например, кто бы подумал — грустно сказать — даже рыцарь благородства, прямодушный, независимый, бесстрашный граф М.А. Милорадович ухаживал за любимцем Александра I, как за дамой! Я сам видел, как в храмовый праздник Преображенского полка он расчищал ему дорогу от его дома на Литейной до церкви Спаса Преображения!»

Что тут сказать? Принимаем к сведению…

* * *

«Начало 1824 года ознаменовалось для России событием, глубоко взволновавшим население Петербурга. После крещенского парада император Александр опасно занемог горячкой и рожистым воспалением на ноге, ушибленной на брест-литовских маневрах. Неожиданно для всех наступили вдруг дни, когда приходилось опасаться, не приближается ли пора нового царствования. Если бы тогда действительно последовала печальная развязка, то, без всякого сомнения, воцарение нового государя совершилось бы мирно, тихо, не смущая умов и не возбуждая в них колебаний и недоумений. Цесаревич Константин Павлович, узнав о болезни государя, поспешил прибыть в Петербург, присутствие же в столице законного наследника престола воспрепятствовало бы, в случае несчастия, всякому необдуманному шагу, подобному присяге, случившейся в следующем 1825 году».

Мрачно начавшись, год вообще закончился для петербуржцев самым страшным образом: произошло катастрофическое наводнение, описанное Пушкиным в «Медном всаднике».

«День, предшествовавший наводнению, был самый неприятный: с самого утра шел дождь и дул холодный ветер. Барометр упал вдруг на один дюйм».

«Кто сам не был свидетелем этого наводнения в 1824 году, тот едва ли может себе представить весь ужас и особенность такого зрелища. На Невском проспекте богатый жилец проснулся поздно, подошел к окну и с трепетом позвал слугу: "Что ты видишь там на улице?" — "Графа М.А. Милорадовича, разъезжающего на лодке". — "Ну, слава Богу! — сказал хозяин, перекрестившись. — Я думал, что я с ума сошел". Бревна, доски, поленья плыли по всем улицам. По Неве плыли дома против течения из Галерной гавани; на крышах этих домов окоченевшими руками держались люди всех возрастов, император стоял на балконе против Адмиралтейства и слышал, как несчастные умоляли его: "Если царь небесный нас покинул, то ты, царь земной, спаси нас!" Александр в слезах вымолвил: "Дорого бы я дал, если бы мог спасти сих несчастных!"»

«На четвертой версте, по Петергофской дороге, находился казенный литейный чугунный завод; оный стоял на самом взморье; деревянные казармы были построены для жительства рабочих людей, принадлежащих заводу. В 9 часов утра 7 ноября ветер стал подниматься, вода прибывать, ударили в колокол, чтобы распустить с работы людей: все бросились к своим жилищам, но уже было поздно, вода с такой скоростью прибыла, что сим несчастным невозможно уже было достигнуть казарм, где находились их жены и дети; и вдруг большую часть сих жилищ понесло в море. Каково же было положение сих бедных людей, видящих погибающими их семейства и не имеющих способа подать им ни малейшей помощи!»

Всех ближе к взбунтовавшейся Неве квартировал лейб-гвардии Конный полк.

«Казармы и конюшни Конной гвардии помещались в низменной местности, недалеко от Невы, и потому подверглись громадной опасности. Не ожидая, что нас может затопить, мы, конечно, к этому не приготовились. Вода с такой стремительностью начала заливать конюшни, что, напрягая все силы, мы только с большим трудом могли вывести часть лошадей 1-го и 2-го эскадронов из конюшен большой казармы и направить их в полковой манеж».

«Утром между 8 и 9 часами мне доложили, что вода показалась на дворе казармы около караульного помещения. Я тотчас туда пошел и приказал перенести полковой ящик на одну из галерей казарм и снял все посты — из коих двое около цейхгауза уже стояли в воде выше щиколотки».

«Генерал Бенкендорф сам перешел через набережную, где вода доходила ему до плеч, сел не без труда в катер, которым командовал мичман Гвардейского экипажа Беляев, и при опаснейшем плавании, продолжавшемся до трех часов ночи, успел спасти множество людей… Часовой лейб-гвардии Преображенского полка Михаил Петров не оставлял во время наводнения своего поста у Летнего сада, пока не приказал ему того ефрейтор Фома Малышев, подвергавшийся сам опасности для спасения его, потому что должен был брести к нему по пояс в воде и бороться с яростью валов, покрывавших тогда набережную.

Другой гвардейский солдат, посланный с заставы с донесением, проходя Сенную, слышит плач ребенка, плавающего на столе в нижнем этаже. Служитель останавливается, борется несколько времени с обязанностью службы и с состраданием, но последнее чувство берет верх, он, перекрестясь, кидается в воду и спасает ребенка. Меж тем вода прибывает; он, не колеблясь, кидает свой кивер, сажает ребенка на голову и таким образом выносит его из опасности».

«Мы разъезжали по улицам, и каждый раз, что в лодке набиралось достаточно людей, принятых из вторых этажей, снятых с крыш или заборов и пр., их отвозили в приемные палаты, куда многие из богатых людей, в том числе особенно жена адмирала Головнина, поспешили прислать и провизию, и разную одежду. Всех набралось к ночи около 700 человек, особенно много детей, не знавших даже, что сделалось к ночи с родителями».

«Было уже около двенадцати, а люди еще не обедали — мы догадались снять доски с двух столов, связать их в виде плота и спустить этот плот из окошка, а на нем поместили щи, кашу, хлеб и переправили этот плавучий стол в манеж, где измокшие и прозябшие люди были ему очень рады. Но вскоре от массы лошадей в манеже накопился такой пар, что пришлось разбить окна, и после холодной ванны солдаты приняли паровую ванну. Может быть, это было причиной, что больных у нас не было после всего этого. Около трех часов вода стала убывать — мы в этом убедились из наших окон, видя, что фонарные столбы на бульваре показали свои верхушки».

«Только в 7 часов, когда вода сбыла и нельзя было уже ездить на лодках… Если езда в лодках была опасна, потому что тогда буря была так жестока, что срывала фонари и, отдирая железные листы, которые свертывала в трубки, как лист бумаги, носила по всем направлениям, переранив множество людей, то ходьба ночью была несравненно труднее, так как все улицы и набережные были загромождены бревнами и досками с разрушенных строений и заборов, а на Английской набережной против дома морского министра осели на суше целые барки с бочками вина. В то же время вода, забравшись во время прилива в подвальные этажи, при отливе вытекала еще на улицу, вынося разные вещи… Не только проезд был невозможен, но и ходить было трудно. К довершению беспорядка, народ и солдаты бросились сверлить бочки с вином и пить, а когда поставили караул из первых попавшихся под руку людей, то те, зная, что нельзя будет доискаться, кто стоял в карауле, начали торговать вином вместо охранения его и продавали по гривеннику ведро».

«На следующий день я был назначен с командой в тридцать человек для охраны Английской набережной и водворения на ней порядка. Оказалось, что в числе других судов разбились и две барки, нагруженные бочками с казенной водкой. Для любителей выпить это, конечно, не прошло незамеченным, и масса их бросилась разбивать бочки, уносить водку или же выпивать ее тут же на месте. С громадным трудом перелезал я со своими кирасирами через горы обломков, досок и дров, нагроможденных местами выше вторых этажей домов, и ловил грабителей, прятавшихся под ними или в воротах домов. Пойманных передавали в руки полиции. Среди них было много старых баб, ловко шмыгавших через препятствия и старавшихся унести награбленную водку на Исаакиевскую площадь. Не имея возможности передать их всех в руки полиции, я распорядился по-своему. Пойманным с полными ведрами водки я приказывал вылить последнюю на головы, наказывая их таким образом за грабеж.

Целый день и всю ночь охранял я набережную, и только утром сменил меня батальон Преображенского полка».

«Тысячи семейств, пострадавших от наводнения, тотчас же получили помощь; дом военного губернатора был немедленно открыт и обращен в приют несчастным, лишившимся крова; одного хлеба в первый же день было роздано на 3500 рублей. Каждый день сюда приходило до 500 человек, и жило более 250 человек. Разоренным наводнением также щедро выдавались денежные пособия…

По поводу выдачи денег рассказывают следующий забавный случай. Одна дама является к графу Милорадовичу вся в слезах. "Верно вы не получили вспоможения?" — спрашивает ее военный губернатор. "Нет, на нас Бог прогневался! — отвечает рыдающая дама. — У всех вода была, а у нас ее не было; все получили вознаграждение, а мы не имели этого счастья!"»

«На другой день наводнения я получаю записку от генерал-адъютанта Дибича, чтобы я в третьем часу после обеда явился в комнаты государя. После меня скоро приехали генерал-адъютанты: Депрерадович и Бенкендорф. Нас позвали немедленно в кабинет императора. Государь нам сказал:

— Я призвал вас, господа, чтобы вы подали самую деятельную и скорую помощь несчастным, пострадавшим от ужасного вчерашнего происшествия, — и у него приметны были слезы на глазах. — Я уверен, что вы разделяете мои чувства сострадания, — и продолжал говорить с таким чувствительным красноречием, что мы сами были чрезмерно тронуты. — Я назначаю вас, — присовокупил император, — временными военными губернаторами заречных частей города, что вы увидите из сегодняшнего приказа. Вот вам инструкция, наскоро составленная; сердца ваши ее дополнят. Поезжайте отсюда к министру финансов, который имеет повеление выдать каждому из вас по 100 тысяч рублей на первый случай <…>.

Генерал-адъютант Депрерадович назначен был военным губернатором в Выборгскую часть, я — на Петербургскую сторону, а Бенкендорф — на Васильевский остров. Мы подчинены были военному генерал-губернатору, графу Милорадовичу, которому и должны были делать наши донесения, но находящаяся местная полиция и квартирующие в той части города войска состояли под нашим непосредственным начальством».

Кстати, в эти тревожные дни, в ноябре 1824 года, к Михаилу Андреевичу обратилась графиня Орлова-Чесменская: «Брат мой двоюродный, Алексей Федорович Орлов сообщил мне весьма для меня приятное распоряжение вашего сиятельства на счет пожертвованных мною ста тысяч рублей в распоряжение Комитета о пострадавших в несчастном наводнении 7-го числа сего месяца…» — подробности об использовании этих средств не суть важны.

Работа по ликвидации последствий наводнения продолжалась еще долго.

«Когда реки покрылись льдом, для освобождения улиц от барок, галиотов, бревен и разного хламу ко мне присылаемы были, сверх находящихся в распоряжении моем войск, рабочие команды гвардейских полков с Адмиралтейской стороны. Всякий вечер я посылал записку о моих действиях графу Милорадовичу. Для государя составляема была общая ведомость в канцелярии военного генерал-губернатора, и его величество на другой день видел, что накануне по всем комитетам было сделано».

«После наводнения 1824 года покойный государь приказал по Петергофской дороге при постройке там возвысить две пострадавшие деревни, чтобы впредь вода не причиняла им никакого разорения.

Спешу туда в коляске графа. Спрашиваю кучера:

— Давно ли был тут граф Милорадович?

— Никогда.

Это поразило меня, и я, отпустив коляску графа, не поехал к нему. Я понял, для чего граф играл со мной комедию. 1825 года о графе Милорадовиче можно сказать Корнелиевым выражением: "В Риме не было уже Рима"».

…Комета, появившаяся в небе, явилась предвестницей войны 1812 года. Теперь дурное предзнаменование видели в самом наводнении.

«Не знаю отчего, но тогда же сие событие показалось мне предвестником других еще несчастнейших».

«Государь… был в самом тревожном расположении духа. Он ломал себе руки, видя свое бессилие и под впечатлением мрачной приметы или воображаемого предзнаменования. Предшествовавшее большое же наводнение было в год его рождения, и говорили, что такое нам будет в год его смерти».

* * *

«Наступил бедственный 1825 год. Милорадович полновластно управлял театрами, исходатайствовал им прибавку в 300 тысяч рублей ассигнациями к содержанию (100 тысяч из городской думы, а 100 тысяч из государственного казначейства, всего же с прежними составилось до 600 тысяч рублей)…»

«Граф Милорадович, находя недостаточным иметь только два театра для нескольких трупп в Петербурге, испросил в 1824 году соизволения государя на постройку еще театра у Чернышева моста; старый деревянный театр перевезен был из Ораниенбаума и построен на означенном месте в самое короткое время; этот театр был очень хорош в акустическом отношении и освещался газом».

Идея была прекрасна, однако…

«2 мая 1825 года сгорел очень красивый театр у Чернышева моста, фасадом на Фонтанку… на масленице был открыт театр, а на первой неделе Великого поста он сгорел в три часа; театр этот освещался газом, и по этому случаю все подозрение в несчастье пало на газ, но оказалось, что пожар произошел от треснувшей печки. После этого пожара появилось четверостишие на тогдашнего военного губернатора графа Милорадовича:

Строителя забав не любят, видно, музы; Его несчастливы с Харитами союзы: Что он ни затевал, То все вода снесла или огонь пожрал [1869] .

После того прошло три месяца —«8 августа 1825 года сгорел собор всей гвардии, во имя Преображения Господня; пожар начался в первом часу и прекращен в 8 часов вечера. Огонь сперва показался в главном куполе около креста и затем обнял все здание; причиной пожара, как оказалось, была неосторожность рабочих, которые производили пайку железных листов вверху главного купола и, идя обедать, оставили на месте своей работы жаровню с горячими углями. От собора остались одни стены».

Церковные пожары порождают самые кошмарные предположения…

Между тем именно в этот год в Петербурге появились два человека, которым было суждено сыграть роковую роль в судьбе нашего героя.

«В числе вседневных, незначащих событий помню я в 1825 году свадьбу русского актера Воротникова. Граф Милорадович был, разумеется, на этой свадьбе и даже посаженым отцом. В числе гостей был офицер, приехавший с Кавказа, Якубович, о храбрости которого много тогда говорили. Зная его по литературным трудам, я впервые увидел его на этом празднике и, познакомясь тут, хотел расспросить его об этнологии и жизни Кавказа. К сожалению моему, Милорадович подозвал его к себе и почти весь вечер проговорил с ним: до того рассказы Якубовича были занимательны и красноречивы. Меня посадили играть в карты, и я уже больше не видал Якубовича».

«В начале 1825 года с нашим театральным кружком сблизился капитан Нижегородского драгунского полка Александр Иванович Якубович… Очень часто я встречал его в доме князя Шаховского. Это был настоящий тип военного человека: он был высокого роста, смуглое его лицо имело какое-то свирепое выражение; большие, черные, навыкате глаза, всегда словно налитые кровью, сросшиеся густые брови, огромные усы, коротко остриженные волосы и черная повязка на лбу, которую он постоянно носил в это время, придавали его физиономии какое-то мрачное и вместе с тем поэтическое значение».

Якубовича в столице знали весьма хорошо. В 1817 году он, корнет лейб-гвардии Уланского полка, участвовал в знаменитой «четверной дуэли», на которой погиб кавалергард Шереметев, после чего Якубович был отправлен на Кавказ драгунским прапорщиком. Отличившись недюжинной храбростью, он заслужил капитанские эполеты и, мечтая возвратиться в гвардию, приехал в Петербург «романтическим героем». В моде тогда были революционеры…

«В течение 1825 года члены Северного общества познакомились с приехавшим из Грузии капитаном Якубовичем. Александр Бестужев открыл ему о существовании тайного общества и предложил вступить в оное, на что он не совсем согласился, говоря: "Не хочу принадлежать ни к какому обществу, чтобы не плясать по чужой дудке: сделаю свое; вы пользуйтесь этим, как хотите; я же или постараюсь увлечь за собой войска, или при неудаче застрелюсь: мне жизнь наскучила».

«Отличная репутация его в Кавказском корпусе, где он, невзирая на то, что был только в чине капитана, имел значительную команду на линии, не привлекла на него внимание государя. Якубович, если не в сердце, то на словах, питал к нему сильную ненависть и часто, в сообществе с военными, говорил о непременном своем намерении отомстить за претерпленные оскорбления… Увидев Якубовича, убедился со слов его, что выражение его ненависти преувеличено и что он не способен ни на какое злодеяние».

«Изверг во всем смысле слова, Якубовский умел хитростью своей и некоторой наружностью смельчака втереться в дом графа Милорадовича и, уловив доброе сердце графа, снискать даже некоторую его к себе доверенность. Чего Оболенский не успевал узнать во дворце, то Якубовский изведывал от графа, у которого, как говорится, часто сердце было на языке».

Другим романтическим героем, но не столь блистательным, был отставной поручик Петр Григорьевич Каховский (1799— 1826) — подобный тип вскоре назовут «лишним человеком».

«24 апреля 1821 года Каховский по болезни получил отставку. Из показания его перед генералом Левашовым мы знаем, что он действительно был болен и ездил лечиться на Кавказ… по возвращении жил некоторое время в Смоленской губернии, в своем имении. В 1823—1824 годах Каховский путешествовал за границей, и в 1825 году он появился в Петербурге. В это время он собирался ехать в Грецию и принять участие в борьбе за освобождение греков».

«Помню… появление Каховского, бывшего офицера лейб-гренадерского полка, вышедшего в отставку по неудовольствию командира полка и приехавшего в Петербург по каким-то семейным делам. Кондратий Федорович [Рылеев] был с ним знаком, узнал его короче и, находя в нем душу пылкую, принял его в члены общества».

«До нас дошел один любопытный документ, рисующий положение Каховского в начале ноября 1825 года, — его письмо Рылееву от 6 ноября.

"Сделай милость, Кондратий Федорович, спаси меня! Я не имею сил более терпеть всех неприятностей, которые ежедневно мне встречаются. Оставя скуку и неудовольствия, я не имею даже, чем утолить голод: вот со вторника я до сих пор ничего не ел. Мне мучительно говорить с тобой об этом, и тем более, что с тех пор я очень вижу твою сухость; одна только ужасная крайность вынуждает меня. Даю тебе честное слово, что по приезде моем в Смоленск употреблю все силы, как можно скорее выслать тебе деньги, и надеюсь, что, конечно, через три месяца заплачу тебе».

Однако у Рылеева были на Каховского свои виды.

* * *

«Наконец настала осень 1825 года, с ней — и отъезд государя в Таганрог. 30 августа я был столь счастлив, что государь взял меня с собой в коляску, ехав и возвращаясь из Невского монастыря. Государь был пасмурен, но снисходителен до крайности…»

«Перед отъездом он посетил Невский монастырь, где долго беседовал с митрополитом и прислал в тот же день в монастырь такое количество воску, что митрополит удивился и сказал:

— Это как будто на похороны государь прислал.

Уезжая из Петербурга в Царское Село, отъехав несколько верст, государь приказал остановиться, встал в коляске и долго смотрел на Петербург, затем сел и поехал. Кучер его Илья сказал мне потом:

— Он как будто прощался с городом и крестился». «Много слухов было тогда о причинах его путешествия.

Между прочим говорили, что он готовил себе место успокоения от царственных трудов в Таганроге, где ему приготовляли дворец и где он думал с добродетельной супругой Елизаветой Алексеевной после отречения от престола поселиться в глубоком уединении и посвятить остаток дней покою и тишине».

Вскоре после отъезда императора, 10 сентября, — пять лет спустя после «Семеновской истории» — столица вдруг была потрясена ее эхом.

Петербургское общество относилось к офицерам нового Семеновского полка презрительно, как привыкло относиться тогда вообще к «армейцам», и даже враждебно, так как они заняли места людей, близких с этим обществом по родственным и другим связям… Подобное отношение общества к новому полку дало повод в самом начале к весьма прискорбному столкновению.

«Богато одаренный от природы, красавец, умный и воспитанный, к тому же наследник громадного состояния графов Орловых, Новосильцев уже в юности подавал блестящие надежды, и все предвещало ему блестящее будущее».

«Чернов… принадлежал к разряду тех офицеров, которые, получив образование в кадетском корпусе, выходят в армию. Переводом своим в гвардию он был обязан новому составу лейб-гвардии Семеновского полка».

«Штабс-капитан квартирмейстерской части Галямин, производивший съемку окрестностей села Рождествена, по окончании ее много рассказывал о дивной красоте дочери генерал-майора Чернова, Екатерины Пахомовны, жившей с матерью в своем поместье. Воспламененный рассказами Галямина, поручик Владимир Новосильцев отправился в имение Черновых и там познакомился в их семействе. Девица Чернова действительно была красоты необыкновенной. Через несколько недель знакомства Новосильцев сделал ей предложение и, получив согласие родителей ее на брак, уговорил мать переехать в Петербург, где, поселившись в одном доме с ними, бывал у них ежедневно и, как жених, даже выезжал в своем экипаже вдвоем с невестой».

«Скоро, однако ж, он опомнился, написал к матери и, как можно было ожидать, получил решительный отказ и строгое приказание немедленно прекратить всякие сношения с невестой и семейством. Разочарование ли в любви, или боязнь гнева матери, или другая скрытая причина, но только Новосильцев по получении письма простился с невестой, с обещанием возвратиться скоро, и с того времени прекратил с нею все сношения».

Нашлись люди, которые предостерегали Новосильцева относительно последствий его сватовства и потом отказа от невесты и с самого начала уже видели возможность дуэли с братом невесты, однако приятели Новосильцева смеялись над предостережением и говорили: «Ну, где этой армейщине выходить на дуэль! У них это не водится, да они и понятия о дуэли не имеют!»

Перипетии этого дела пересказывать долго. Новосильцев вроде бы хотел нарушить волю матери, вновь повторил свое предложение — и уехал в Москву.

«Ни отец, ни братья невесты не желали уже и сами этого как бы вынужденного брака и требовали от Новосильцева только того, чтобы он явился как бы для свадьбы в Могилев, где жило семейство Черновых, и там получил отказ. Так и было условлено для ограждения репутации девицы».

Но в итоге, как и предполагали некоторые, все завершилось поединком.

«В определенный час противники съехались за заставой, по Муринской дороге, в парке Лесного института. Секунданты развели их по местам и подали пистолеты. По команде Рылеева они выстрелили друг в друга и оба пали, смертельно раненные. Новосильцев был ранен в живот, перенесен был в ближайший трактир, где и умер через сутки на бильярде. Впоследствии неутешная мать построила на этом месте церковь».

«Перенесенный в ближайшую гостиницу, Новосильцев, несмотря на усилия врачей, скончался через четверо суток на руках приехавшей из Москвы матери. Почти в тот же час скончался и Чернов».

«Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова. Товарищи вынесли его и понесли в церковь. Длинной вереницей тянулись и знакомые и незнакомые, пришедшие воздать последний долг умершему юноше. Трудно сказать, какое множество провожало фоб до Смоленского кладбища. Все, что мыслило, чувствовало, соединилось тут в безмолвной процессии и безмолвно выразило сочувствие к тому, кто собою выразил идею общую, каждым сознаваемую и сознательно и бессознательно, идею о защите слабого против сильного, скромного против гордого».

«За гробом Чернова первыми шли секунданты Новосильцева, что особенно усиливало протест против его поведения, особенно когда известно стало, что они и ему самому сказали, что, не имея права, как товарищи его, отказаться от секундантства, они, однако же, прямо объявляют ему, что желание их и одобрение на противной стороне».

«За гробом этой жертвы несчастной дуэли длинной вереницей следовали будущие декабристы, собравшиеся в полном составе, чтобы отдать последний долг сотоварищу, члену общества "Союза Благоденствия"».

Барон Штейнгель писал известному литератору Загоскину: «Ты, я думаю, слышал уже о великолепных похоронах Чернова. Они были в каком-то новом, доселе небывалом духе общественности. Более 200 карет провожало: по этому суди о числе провожавших пешком…»

Понятно, что таковое происшествие не прошло мимо генерал-губернатора. Но мог ли кто тогда предполагать, что эти похороны фактически станут прологом к Сенатской площади…

…В то же самое время личную драму пережил граф Аракчеев — в сентябре в селе Грузине его крепостными была убита его любовница Настасья Минкина. С этого времени «…он жил в деревне и сбросил с себя служебные обязанности, занимался истреблением дворни и личным влиянием на уголовный суд и новгородского гражданского губернатора Жеребцова, изгнанного после, за лишнюю ему угодливость, из службы. Но предчувствие ли, тайные ли известия, при уверенности, сколько он ненавидим в военном поселении, заставили его переехать в Петербург и запереться так, что не пускал даже к себе военного генерал-губернатора графа Милорадовича…».

А ведь тем временем обстановка в стране накалялась, о чем власти получали известия беспрерывно.

«Иностранные писатели утверждают, будто бы полиция благовременно доносила Милорадовичу о подозрительных сборищах молодых людей; но он, смеясь над ее опасениями, отвечал: "все вздор; оставьте этих мальчишек в покое читать друг другу свои дрянные стишонки"».

«Есть свидетельство, что граф Михаил Андреевич, по своей обязанности, доставлял императору Александру получаемые им сведения; но Благословенному не угодно было давать им надлежащий вес. Если это так, то многое его оправдывает».

Самые верные сведения о готовящемся возмущении были собраны на юге генерал-лейтенантом графом Виттом и отправлены императору. Тогда же послал свое сообщение государю капитан Вятского пехотного полка Майборода, по самочинному желанию вошедший в доверие к своему полковому командиру и узнавший все секреты Южного общества.

«Донос Майбороды и письмо Витта получены были государем в одно время. Он никому их не сообщил, но послал Аракчееву, оставшемуся в Петербурге, приказание прибыть в Таганрог, куда велено было явиться и Витту. Ни тот, ни другой не успели исполнить этого повеления. Аракчеев бесновался после убиения его дворовыми людьми жестокой с ними любовницы его Анастасии (известной по всей России под именем Наськи); Витт занемог горячкой и в течение нескольких дней находился при смерти, а вскоре скончался и государь после самой кратковременной болезни».

«Забыв совсем свой долг перед Россией, Александр в конце своего царствования предоставил все отрасли управления страной известному Аракчееву… Бессилие законов, которые не были собраны и которых никто не мог знать, лихоимство, продажность чиновников — вот печальное зрелище, представляемое Россией».

«Солдаты роптали на истому ученьями, чисткой, караулами; офицеры — на скудость жалованья и непомерную строгость. Матросы — на черную работу, удвоенную по злоупотреблению, морские офицеры — на бездействие. Люди с дарованиями жаловались, что им заграждают дорогу по службе, требуя лишь безмолвной покорности; ученые — на то, что им не дают учить, молодежь — на препятствия в учении. Словом, во всех углах виделись недовольные лица, на улицах пожимали плечами, везде шептались — все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении. Одно лишь правительство беззаботно дремало над вулканом; одни судебные места блаженствовали, ибо только для них Россия была обетованной землей. Лихоимство их взошло до неслыханной степени бесстыдства… В казне, в судах, в комиссариатах, у генерал-губернаторов, везде, где замешался интерес, кто мог, тот грабил, кто не смел, тот крал. Везде честные люди страдали, а ябедники и плуты радовались».

Кто может утверждать, что всего этого не было? Тогда стоит ли удивляться последующим событиям?

…По мнению современника, подписанный и утаенный Александром I манифест о престолонаследии стал некоей отправной точкой. «С этого события начались разные происшествия, которые причиняли особенную ажитацию в умах. Ссылка Лабзина, победа Фотия над Библейским обществом, дуэль Чернова с Новосильцевым и в особенном великолепные похороны первого — ответ оскорбленного плебеизма; затем ужасное наводнение, которое напоминало бывшее в год рождения императора… наконец, смерть дочери Марии Антоновны, сборы императора в Крым с больной императрицей; самый отъезд, сопровождаемый разными предзнаменованиями, убийство Настасьи в Грузине, поразившее первого государственного человека, оставленного почти правителем государства, так что он бросил все и уехал из столицы, исполненный мести. Все это было чем-то необыкновенным, зловещим! Можно себе представить, в каком напряжении были умы, когда разнеслось: "Государь болен!"».

 

Глава двенадцатая.

УБИТ НА СЕНАТСКОЙ ПЛОЩАДИ

Государь был болен, но он пребывал в Таганроге, так что в Петербурге мало кто об этом знал, и все жили более-менее спокойной жизнью.

«Недели за две до 14 декабря у князя Шаховского были в гостях граф М.А. Милорадович и А.И. Якубович. В то же время к князю пришла старушка немка Кирхгоф, мастерица гадать в карты. Сидя с девицами у чайного стола, она по их просьбе гадала… Говор девиц привлек в столовую графа Милорадовича. Он, шутя, припугнул ворожею, сказав, что вышлет ее с жандармами из столицы; потом попросил разложить ему карты, бросив ей на стол 25 рублей ассигнацией. Гадальщица повиновалась и затем объявила, что не смеет сказать графу его будущего из боязни его испугать. Это рассмешило его, и он настойчиво требовал ответа. Тогда ворожея попросила его выйти в другую комнату. Граф исполнил ее желание, она что-то долго говорила ему и возвратилась к нам взволнованная. Немного погодя, когда в столовую вошел граф, мы все приступили к нему, прося, чтобы он нам объявил, что сказала ему ворожея. Он, смеясь, сказал: "Вообразите, mesdames, колдунья сказала мне, что через две недели я буду убит"».

Знак судьбы или очередная легенда? Даже неизвестно, кто рассказал.

Но вот записи, авторство которых сомнения не вызывает:

«22 (4 декабря). Воскресенье.

…беспокойство за Ангела — он болен… Рюль, матушка очень обеспокоена латинским бюллетенем Виллие, у Ангела желчная желудочная лихорадка; Рюль уходит; говорили; курьер в Таганрог, уходит; говорили… Рюль с переводом бюллетеня, читали, плохих признаков нет, но болезнь тяжела; да сохранит Бог нашего Ангела! Уехал обратно; у детей, Julie ночует у Марии; у жены, говорили, у себя с нею; уходит, переоделся, ужинали, лег спать».

Стоит обратить внимание на мелочную подробность всех этих записей: «переоделся, лег спать». Но, может, будущий Николай I уже понимал, что каждая минута этого времени и каждый его шаг принадлежат Истории? Заметим и то, что муштровка войск проводилась ежедневно и неукоснительно…

«23 (5 декабря). Понедельник.

Встал в 9… смотр 2-го батальона Семеновского полка, — великолепно; постоянно беспокойство за Ангела; поехал снова с Деллинсгаузеном в Инженерный замок, сделал обход… Потапов, новости об Ангеле от Дибича от 12-го — то же… у себя, читал, разделся, лег спать.

25 (7 декабря). Среда.

Встал в 9… смотр 2-го батальона Павловского [полка], — посредственно; провел учения конных пионеров, два эскадрона; недурно…»

«25 ноября, вечером, часов в 6, я играл с детьми, у которых были гости. Как вдруг пришли мне сказать, что военный генерал-губернатор граф Милорадович ко мне приехал. Я сейчас пошел к нему и застал его в приемной комнате, живо ходящим по комнате, с платком в руке и в слезах; взглянув на него, я ужаснулся и спросил:

— Что это, Михаил Андреевич, что случилось? Он мне отвечал:

— Il у а ипе horrible nouvelle.

Я ввел его в кабинет, и тут он, зарыдав, отдал мне письмо от князя Волконского и Дибича, говоря:

— L'empreur se meurt; il n'y a plus qu'un faible espoir.

У меня ноги подкосились; я сел и прочел письмо, где говорилось, что хотя не потеряна всякая надежда, но что государь очень плох».

«Я был коротко знаком с действительным статским советником Федором Петровичем Опочининым… Он мне сказал, что, получив известие, привезенное фельдъегерем, великий князь Николай пригласил к себе председателя Государственного совета князя Петра Васильевича Лопухина, князя Алексея Борисовича Куракина и графа Михаила Андреевича Милорадовича, бывшего, как известно, тогда военным генерал-губернатором Санкт-Петербурга и, по случаю удаления императора от столицы, облеченного особой властью.

Великий князь объявил им свои права на престолонаследие, известные им по желанию Александра, чтоб он вступил после него на престол, и по отречению Константина Павловича по случаю бракосочетания его с польской девицей Грудзинской, потом княгиней Ловичевой.

Граф Милорадович ответил наотрез, что великий князь Николай не может и не должен никак надеяться наследовать брату своему Александру в случае его смерти; что законы империи не дозволяют государю располагать престолом по завещанию; что притом завещание Александра известно только некоторым лицам и не известно в народе; что отречение Константина также не явное и осталось необнародованным; что Александр, если хотел, чтоб Николай наследовал после него престол, должен был обнародовать при жизни своей волю свою и согласие на нее Константина; что ни народ, ни войско не поймет отречения и припишет все измене, тем более что ни государя самого, ни наследника по первородству нет в столице, но оба были в отсутствии; что, наконец, гвардия решительно откажется принести Николаю присягу в таких обстоятельствах, и неминуемое за тем последствие будет возмущение. Совещание продолжалось до двух часов ночи. Великий князь доказывал свои права, но граф Милорадович их признать не хотел и отказал в своем содействии. На том и разошлись».

Вот оно, «утаенное завещание»! Александра I в народе любили, списывая его грехи на Аракчеева и прочих, а потому вывод был бы один: «извели», благо примеров тому в минувшем веке было более чем достаточно. Кстати, очень видно, что Николай Павлович желал царствовать!

А в тот же самый день, 25 ноября, в Варшаве, где пребывал великий князь Константин Павлович, было получено известие о кончине государя.

Официальная версия развития событий: «Излив в объятиях любимого брата первые терзания жестокой печали и не дав даже себе времени объявить горестную весть своей супруге, цесаревич послал за Новосильцевым, за дежурным генералом Кривцовым, за начальником своей канцелярии Гинцом и за состоявшим при нем князем А.Ф. Голицыным.

— Теперь, — сказал он Михаилу Павловичу, — настала торжественная минута доказать, что весь мой прежний образ действия был не какой-нибудь личиной, и продолжать его с той же твердостью, с которой я начал. В намерениях моих, в моей решимости ничего не переменилось, и воля моя — отречься от престола — более чем когда-либо непреложна…»

Неофициальная версия: «Константин не приводил никого к присяге и в тот день, когда получил известие о смерти императора, заперся и видеть никого не хотел… Необъявление известия о смерти государя, полученного Константином прямо из Таганрога, доказывало, что он или ожидает дальнейших известий из Петербурга, или не желает наследия. Но после принесения ему присяги он только один имел власть разрешить от нее своих подданных».

На следующий день цесаревич отписал своей матушке: «По собственному моему побуждению, просил я блаженной памяти государя императора Александра Павловича об устранении меня от прав наследия императорского престола, на что и удостоился получить от 2 февраля 1822 года собственноручный высочайший рескрипт, у сего в засвидетельствованной копии прилагаемый, в коем его императорское величество изъявил на то высочайшее свое соизволение, объявив, что и ваше императорское величество на то согласны, что самое и лично изволили мне подтвердить. Притом воля покойного государя императора была, дабы помянутый высочайший рескрипт хранился у меня в тайне до кончины его величества».

«Одними письмами семейными не мог быть изменен основной закон империи. Чтобы облечь содержание их в полную и обязательную силу такого же закона, необходим был еще акт государственный…»

Утаенные бумаги вызывают сомнение, но «…опочивший император не открыл своего царственного завета и на смертном одре». Почему?! Нет ответа…

Впрочем, загадочная смерть Александра I — не тема нашего повествования.

* * *

«27 (9 декабря). Пятница. Ужасный день. Встал в 8… Бенкендорф, с ним на смотру 1-го батальона Семеновского [полка]; поднялся к матушке; жена; на лестнице догоняет Милорадович, все в порядке; у матушки, она спокойнее, уходил и возвращался несколько раз… идем к обедне; служба, как вчера; во время молебна Гримм стучится в дверь, выхожу тотчас; в библиотеке батюшки; по фигуре Милорадовича вижу, что все потеряно, что все кончено, что нашего Ангела нет больше на этом свете! Конец моему счастливому существованию, которое он создал для меня! Служить ему, его памяти, его воле, вот чему посвящаю я остаток моих дней — все мое существование! Да поможет мне Бог и да пошлет мне его в ангелы-хранители!

Шульгин поддерживает меня, я теряю чувства…»

«Молебен кончался, когда я увидел в коридоре военного губернатора графа Милорадовича, бледного и смущенного. Он кивал мне головой. Я тотчас вынул носовой платок из кармана, сделал вид, будто у меня потекла кровь из носу, и, направляясь к выходу, тихонько тронул великого князя. Он быстро повернулся, заметил графа Милорадовича, опрометью выбежал из церкви и быстро вместе с ним исчез».

Описаний много, но вот, пожалуй, самый существенный момент. «Поручив матушку попечениям жены, с графом Милорадовичем я пошел ко внутреннему гренадерскому караулу, в тот день от роты его величества Преображенского полка», — вспоминал потом Николай I.

Это подтверждает и педантичная запись его дневника: «…принес присягу на верность моему законному императору Константину; все делают то же; я подписываюсь и иду вызвать караул, чтобы и он сделал то же; начинаю с караула гренадеров, с Преображенской роты Ангела; рыдания и повиновенье; то же у кавалергардов…»

«В комнате, где стоял обыкновенно внутренний караул, бывший в тот день от 1-го взвода роты его величества лейб-гвардии Преображенского полка, стоял аналой с крестом и Евангелием. Солдаты спросили: — Что это значит?

— Присяга, — отвечали им.

Они все в один голос: — Какая присяга?

— Новому государю.

— У нас есть государь.

— Скончался.

— Мы не слыхали, чтоб он и болен был…»

Это описание на удивление напоминает рассказ о событиях почти четвертьвековой давности — присяге Александру I.

«На правом фланге стоял рядовой Григорий Иванов, примерный солдат, статный и высокого роста. Я сказал ему:

— Ты слышал, что случилось?

— Точно так.

— Присягнете вы теперь Александру?

— Ваше высокоблагородие, — ответил он, — видели ли вы императора Павла действительно мертвым?

— Нет, — ответил я.

— Не чудно ли было бы, — сказал Григорий Иванов, — если бы мы присягнули Александру, пока Павел еще жив?»

Все же и в том, и в другом случае, после некоторых уговоров и убеждений, — присягнули. Можно поверить, что действительно все было так просто. Однако недаром говорится, что «история принадлежит победителям» — события прошлого известны нам в том варианте, какой выгоден власть имущим. Но в данном случае историю — как предшествующую 14 декабря, так и самого этого дня, — зафиксировали и проигравшие, чьи записи, основанные на личных впечатлениях и рассказах очевидцев из «лагеря победителей», стали известны гораздо позже. Вот, например, что писал Штейнгель: «Великий князь тотчас предложил присягнуть цесаревичу. Но князь Лопухин доложил его высочеству, что надобно прежде исполнить свой долг — выполнить волю покойного государя и распечатать хранящийся в Совете пакет. Великий князь согласился, и все члены Совета с ним отправились в присутствие. Пакет был распечатан, манифест с приложениями прочтены, и все обратились к великому князю с изъявлением готовности признать его своим государем и принесть ему присягу. "Нет, нет, — отвечал великий князь, — я не готов, я не могу, я не хочу взять на совесть свою — лишить старшего брата его права. Я уступаю ему и первый присягну". Князь Лопухин хотел еще убеждать, но адмирал Мордвинов сказал: "Мы исполнили свою обязанность, признали его высочество своим государем; но его высочество повелевает присягать цесаревичу, мы должны повиноваться". Все согласились. Великий князь взял за плечо военного министра и со словами: пойдем, пойдем! повел его в церковь. Все присягнули императору Константину.

От Сената был издан тотчас указ, повелевающий на основании постановления об императорской фамилии присягнуть старшему брату покойного императора, и гвардия в тот же день присягнула очень охотно».

У Якушкина версия иная, никакого похода в Сенат не было:

«По окончании панихиды великий князь Николай Павлович, взявши в сторону Милорадовича, бывшего тогда военным губернатором и по праву своего звания, в отсутствие императора, главноначальствующего над всеми войсками, расположенными в Санкт-Петербурге и окрестностях столицы, сказал ему: "Граф Михаил Андреевич, вам известно, что государь цесаревич, при вступлении в брак с княгиней Ловичевой, отказался от права на престол; вам известно также, что покойный император в духовном своем завещании назначил меня своим наследником".

Милорадович отвечал: "Ваше высочество, я знаю только, что в России существует коренной закон о престолонаследии, в силу которого цесаревич должен вступить на престол, и я послал уже приказание войскам присягать императору Константину Павловичу". Таким решительным ответом Милорадович поставил великого князя Николая Павловича в необходимость присягнуть своему старшему брату».

Впрочем, даже и официальные версии не совсем точны и понятны:

«Члены Государственного совета собрались в чрезвычайное собрание и первым долгом почли исполнить волю покойного государя.

Согласно тому, председатель (князь П.В. Лопухин) поручил правившему должность государственного секретаря (А.Н. Оленину) принести в собрание хранившийся в архиве, за замком и за печатью председателя, пакет, присланный от покойного государя 16 августа 1823 года, собственноручно им написанный на имя Оленина. В этом пакете был другой, на имя князя Лопухина, а в том последнем — запечатанный пакет с собственноручной надписью государя. "Хранить в Государственном совете до востребования моего, а в случае моей кончины, прежде всякого другого действия, раскрыть в чрезвычайном собрании Совета". Во исполнение этой высочайшей воли пакет, по прочтении надписи и по освидетельствовании целости печати, был тут же вскрыт Олениным, и в нем оказались известные, после того напечатанные, акты о наследии престола и об отречении великого князя Константина Павловича.

По выслушании членами, — как сказано в журнале, — "с надлежащим благоговением, с горестными и умиленными сердцами, последней воли" императора Александра, член Совета граф Милорадович объявил собранию, что великий князь Николай Павлович торжественно отрекся от права, предоставленного ему манифестом, и первый уже "присягнул на подданство его величеству государю императору Константину Павловичу".

Когда члены Совета, вследствие этого, обратились к графу Милорадовичу с просьбой исходатайствовать у великого князя дозволение Совету явиться пред лицо его высочества, дабы "удостоиться слышать из собственных его уст непреложную его по этому предмету волю", то они приглашены были великим князем в бывшие комнаты великого князя Михаила Павловича, и тут он всему Совету изустно подтвердил, что "ни о каком другом предложении слышать не хочет, как о том только, чтобы учинить верноподданническую присягу государю императору Константину Павловичу, как то он сам уже учинял; что бумаги, ныне читанные в Совете, ему давно известны и не колебали его решимости, а потому, кто истинный сын отечества, тот немедленно последует его примеру"…

"Государыня императрица, — продолжает далее журнал, — несмотря на жестокую свою печаль, почла нужным объявить членам Совета, что бумаги, ныне в собрании оного читанные, ее величеству известны; что все это было учинено по добровольному желанию самого цесаревича; но что она должна по всей справедливости согласиться на подвиг великого князя Николая Павловича"».

Так пишет официальный верноподданный историк, но государь, комментируя его труд, возражает:

«Не знаю, с чего граф Милорадович мог сие объявить, ибо мне содержание манифеста было вовсе неизвестно, и я первый раз видел и читал его, когда Совет принес его ко мне. Ежели б я манифест и знал, я бы и тогда сделал бы то же самое, ибо манифест не был опубликован при жизни государя, а Константин Павлович был в отсутствии, потому во всяком случае долг мой и всей России был присягнуть законному государю».

В общем, из всего ранее сказанного ясно только, «что судьбами Отечества располагал один граф Милорадович». Лучше всех это понимал Николай Павлович — и он этого Милорадовичу не мог простить никогда…

Как бы там ни было, но и дворцовый караул, и Сенат, а вслед за тем — вся Россия принесли клятву на верность новому государю императору Константину I.

Законность присяги сомнений не вызывала — Константин не только был вторым сыном императора Павла, но еще и имел титул цесаревича. В народе он был гораздо более известен и популярен, нежели Николай.

«Когда в городе носились уже слухи о тяжкой болезни императора Александра I и начались толки, кто примет корону — Константин или Николай, кто-то спросил у Якубовича:

— Которого бы из двоих ты желал лучше видеть царем?

— Если уж нельзя ни того, ни другого, так уж, конечно, лучше давайте Константина; этот хоть, по крайней мере, старый кот, попадешься к нему в когти, так разом задушит, а не станет, как котенок, играть с мышкой».

В те дни Пушкин, сменивший южные края на псковское село Михаил овское, писал вернувшемуся уже в Петербург полковнику Катенину:

«…Как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма; бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем напоминают Генриха V. — К тому ж он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего».

К Николаю Павловичу отношение было противоположное.

«Граф Милорадович имел роковую неосторожность сказать великому князю, что он не ручается за спокойствие столицы, если будет объявлена присяга его высочеству, примолвя: "Вы сами изволите знать, как Вас не любят"».

Впрочем, не все было столь однозначно, как сейчас может казаться.

«Константин в течение последних лет пребывал в Варшаве, сделался почти чужим для русских и потому не имел в Петербурге приверженцев. Воспоминания, которые оставались о нем, не привлекали к нему публики, хотя многие, особенно придворные, вооружались против него. Гордость дам оскорблялась мыслью, что полька, и притом не знатного рода, может быть императрицей.

Молодые великие князья также не имели дара поселить к себе любовь, их особенно не любили военные. Однако же большая часть высшего круга желали иметь императором Николая. Надеялись, что при нем двор возвысится, что придворная служба получит опять прежний почет и выйдет из того ничтожества, в котором была при покойном государе и в которое еще бы более погрузилась при Константине».

Одна из причин нелюбви к Николаю и Михаилу Павловичам — их педантичное, механистическое отношение к военной службе, унаследованное ими от покойного папеньки, государя Павла Петровича.

«Осенью 1818 года государю угодно было сделать мне милость, назначив командиром 2-й бригады 1-й гвардейской дивизии, то есть Измайловским и Егерским полками… Я начал знакомиться с своей командой и не замедлил убедиться, что служба шла везде совершенно иначе, чем слышал волю моего государя, чем сам полагал, разумел ее, ибо правила оной были в нас твердо влиты. Я начал взыскивать, но взыскивал один, ибо что я по долгу совести порочил, дозволялось везде даже моими начальниками. Положение было самое трудное; действовать иначе было противно моей совести и долгу; но сим я явно ставил и начальников и подчиненных против себя, тем более что меня не знали, и многие или не понимали, или не хотели понимать».

«Оба великие князя друг перед другом соперничали в ученье и мученье солдат. Великий князь Николай даже по вечерам требовал к себе во дворец команды человек по 40 старых ефрейторов; там зажигались свечи, люстры, лампы, и его высочество изволил заниматься ружейными приемами и маршировкой по гладко натертому паркету. Не раз случалось, что великая княгиня Александра Федоровна, тогда еще в цвете лет, в угоду своему супругу, становилась на правый фланг с боку какого-нибудь 13-вершкового усача-гренадера и маршировала, вытягивая носки».

Оригинальные супружеские утехи! Но ведь мы уже знаем, что Николай очень хотел царствовать, а значит, он должен был угождать своему венценосному старшему брату, прошедшему и возлюбившему «гатчинскую школу». Пусть даже всем другим такое его поведение приходилось не по вкусу…

«Вообще в это время великий князь не имел приверженцев. Строгая справедливость, которую ставим себе в закон, сколько она доступна человеку, велит сказать, что нельзя ни укорять, ни винить в этом великого князя. Покойный государь Александр был подозрителен, имея тоже к тому сильный повод. Приобресть любовь, особливо войск, было бы со стороны великого князя более, нежели политической ошибкой».

Кстати, впоследствии император Николай Павлович был очень популярен и даже искренне любим в войсках. Вот впечатления кадета о встрече с государем:

«Государь, выйдя из дворца на крыльцо, крикнул своим молодецким голосом: "Кадеты, ко мне". Услышав голос нашего дорогого обожаемого царя, все кадеты бросились к монарху и обступили крыльцо. На государе был надет любимый его сюртук лейб-гвардии Семеновского полка, сюртук был старый, даже в некоторых местах были заплатки. Государь был без фуражки и без галстука, сюртук был расстегнут. Когда мы обступили царя, то увидали на крыльце стол, на котором стояло несколько корзин со спелыми вишнями. Государь улыбался и приказал подходить к себе по одному, и каждому кадету давал в рот из собственных рук вишню. Мы все целовали его дорогую ручку. Слезы блестели у нас на глазах: так мы все были счастливы и тронуты такой милостью и лаской царя. Видя такую отеческую ласку нашего дорогого отца-государя, у всякого из нас в сердце что-то дрогнуло, явилась какая-то неизмеримая любовь и преданность, готовность посвятить всю свою жизнь ему, нашему благодетелю».

Но это будет потом, а в тот ноябрьский день 1825 года «…исполнив присягу, я пошел к матушке, которую нашел уже в своих покоях, убитой горем, но в христианской покорности воле Божией. Я ей сказал, что исполнил священный долг своему государю, и что все караулы, равно и бывший во дворце граф Милорадович, генерал-адъютант князь Трубецкой, генералы Кутузов, Потапов и многие другие вместе со мной присягнули. Матушка с испугом мне отвечала:

— Nicolas, qu'avez, vous fait? Ne savez vous pas qu'il у a un acte qui vous nomme heritier presomptif?

Я отвечал ей:

— S'il у en a un, il ne m'est connu, personne ne le connait, mais nous savons tous, qe notre maitre, notre souverain legitime est mon frere Constantin, et nous avons rempli notre devoir — arrive ce qui pourra.

Князь Голицын был в Невском [монастыре] и, прискакав оттуда, потребовал меня; в исступлении, вне себя от горя, но и от вести во дворце, что все присягнули Константину Павловичу; он начал мне выговаривать, зачем я брату присягнул и других сим завлек, и повторил мне, что слышал от матушки, и требовал, чтобы я повиновался мне не известной воле покойного государя. Я отверг сие неуместное требование положительно, и мы расстались с князем, я — очень недовольный его вмешательством, он — столько же моей неуступчивостью».

Между тем «…в тот самый день, когда была принесена присяга… великий князь Николай послал просить к себе действительного статского советника Федора Петровича Опочинина. Этот человек был некогда адъютантом Константина Павловича… Не было в Петербурге человека, который был бы ближе его к Константину Павловичу. Его и избрал великий князь Николай посредником между собой и братом и ему поручил ходатайство об уступке ему престола, напомнив его высочеству, что он сам добровольно, без всякого принуждения отрекся от наследства».

Кому и чему тут верить?

«Жители столицы узнали также 27 ноября о кончине императора; их оповестили об этом повесткой за подписью санкт-петербургского обер-полицмейстера Шульгина 1-го, напечатанной на четвертушке серой бумаги, следующего содержания:

"Всевышнему Господу Богу угодно было отозвать к себе обожаемого нашего монарха! Его Императорскому Величеству государю императору Константину Павловичу учинена присяга Его Высочеством великим князем Николаем Павловичем, Государственным советом, Святейшим синодом и войском.

По приказанию его сиятельства господина санкт-петербургского военного генерал-губернатора, я извещаю о сем всех жителей столицы, дабы они, последуя долгу своему, обратились во храмы Божий и там, перед престолом Всевышнего, учинили такую же присягу на верность подданства государю императору Константину Павловичу установленным порядком.

Ноября 27-го дня, 1825 года"».

«Я никогда не забуду той минуты, когда 27 ноября, вышед с квартиры часу в 12-м утра, на повороте с Большой Морской на Невский проспект встречаю графа Александра Ивановича Апраксина со слезами на глазах.

— Что с вами, граф? — спросил я с удивлением.

— Как, разве вы не знаете?

— Что такое?

— Наш незабвенный государь скончался.

— Не может быть! — вскрикнул я в первом изумлении, и действительно, мне это показалось невероятным, неестественным».

«В Петербурге все сословия и возрасты были поражены непритворной печалью; нигде не встретил я веселого лица. К вечеру вывели наш полк на улицу против госпиталя; К.И. Бистром объявил о кончине императора, поздравил с новым императором Константином, поднял шляпу, воскликнул: "Ура!" — и слезы покатились из глаз его и многих воинов, бывших в походах с Александром, который называл их "любезными товарищами". По команде раздалось "ура!". Офицеры подписали присяжный лист в госпитальной комнате и с полком разошлись по казармам и по квартирам. С таким же настроением духа присягнули другие полки; чувство скорби взяло верх над всеми другими чувствами — и начальники, и войска так же грустно и спокойно присягнули бы Николаю, если бы воля Александра I была им сообщена законным порядком».

«Константин много раз говорил, что царствовать не хочет, и прибавлял: "Меня задушат, как задушили отца"».

«Когда же время приспело, Константин, как малый честный и себе на уме, и скажи: "Нет! не заманите — не хочу!" — "Нет, брудер, твой черед — иди!" — пишет ему откуда ни возьмись на царство Николай! "Не пойду! сами кашу заварили, сами и расхлебывайте!" (действительный отзыв). — "Ей, брат! быть беде: не поверят!"»

Впрочем, «Константин, конечно, изъявил прежде, что он отказывается от наследства, и теперь, что он не хочет власти, но все это было, когда власть не была в его руках, а теперь, когда вся обширная империя присягнула ему в верности, можно ли было ручаться, что он останется столько же равнодушен к власти? Он имел бы достаточно извинений для принятия престола, на который был возведен без предварительного своего согласия и в исполнение государственных законов о производстве».

«Будь они все частные лица, то могли быть оправданы различными побуждениями; но, как сановники, люди государственные, как правители, они все виновны: им следовало действовать по закону, а не предаваться увлечениям любви родственной или преданности безусловной подчиненности. Могу сказать утвердительно, что с обнародованием завещания 27 ноября все присягнули бы беспрекословно Николаю Павловичу. По крайней мере, восстание не имело бы предлогом вторичную присягу, при коей одна клятва нарушала другую клятву и обнаружила незаконность первой».

Может быть, так, а может, и совсем наоборот:

«Один граф Милорадович смел бестрепетно высказывать свои убеждения и противиться всякому незаконному поползновению. Он держал в своих руках судьбу России и спас столицу от общего и всенародного возмущения, которое непременно бы вспыхнуло, если б тотчас после кончины Александра потребована была присяга Николаю».

Так Россия вступила в смутную полосу междуцарствия.

* * *

«Наступили 17 дней тайных обоюдных маневров. С одной стороны, под наружностью скорого ожидания прибытия нового императора распоряжения под рукой о готовности переменить присягу; с другой — все, что принадлежало к тайному обществу и дремало в совершенной апатии, вдруг встрепенулось и приняло за motto — "теперь или никогда".

Любопытство всех и каждого было напряжено в высшей степени».

«Накануне присяги все наличные члены общества собрались у Кондратия Федоровича. Все единогласно решили, что ни противиться восшествию на престол, ни предпринять что-либо решительное в столь короткое время было невозможно. Сверх того, положено было вместе с появлением нового императора действия общества на время прекратить. Грустно мы разошлись по своим домам, чувствуя, что надолго, а может быть, и навсегда, отдалилось осуществление лучшей мечты нашей жизни! На другой же день весть пришла о возможном отречении от престола нового императора. Тогда же сделалось известным и завещание покойного, и вероятное вступление на престол великого князя Николая Павловича… Тут все пришло в движение, и вновь надежда на успех блеснула во всех сердцах».

«Никакой другой случай не мог быть благоприятнее для приведения в исполнение намерения тайного общества, если б оно было довольно сильно для приведения в действие своих предположений. Но члены его были рассеяны по большому пространству обширной Российской империи, другие были за границей. Столица, где должно было происходить главное действие, заключала небольшое число членов. Несмотря на то, бывшие в ней члены положили воспользоваться предстоящим случаем».

Но даже в это время в рядах тайного общества происходили свои трения.

«Я спрашивал самого себя — имеем ли мы право как частные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве населения нашего отечества, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения на государственное устройство налагать почти насильно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего; если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития?»

Были сомнения — стоит или не стоит чего-либо предпринимать; были споры — кому отдать власть. На эту тему написаны многие книги, а потому ограничимся точкой зрения барона Штейнгеля, который, как, кстати, и Федор Глинка, предлагал возвести на престол супругу, точнее уже вдову, Александра I:

«Рылеев был еще нездоров, я прошел к нему поутру и, начав говорить о сем, между прочим сказал: "Если подлинно цесаревич отрекается и если вы действительно уверены, что гвардия не любит великого князя и не присягнет ему, то что может быть благоприятнее случая сего для возведения на престол Елисаветы". Тут вынул я на небольшой бумажке написанный мною приказ к войскам и прочитал. Я его помню. Вот его содержание: "Храбрые воины! Император Александр I скончался, оставя Россию в бедственном положении. В завещании своем наследие престола он предоставил великому князю Николаю Павловичу; но великий князь отказался, объявив себя к тому не готовым, и первый присягнул императору Константину I. Ныне же получено известие, что и цесаревич решительно отказывается. Итак, они не хотят. Они не умеют быть отцами народа; но мы не совсем осиротели: нам осталась мать в Елисавете. Виват! Елисавета Вторая и отечество!" Рылеев в три разные приема прочитал этот приказ, чтобы вытвердить наизусть, и также обещал говорить с другими».

Постепенно рождался план действий.

«Я полагал, что если полки откажутся от присяги, то собрать их в каком-нибудь одном месте и ожидать, какие меры будут приняты от правительства; я надеялся, что если их будет достаточное число, то силой не вздумают их принуждать к повиновению, и для того, чтобы убедиться в собственной силе, должно было тот полк, в котором откажутся люди от присяги, стараться вывести к другому, ближнему полку, что побудит и тот полк выйти, если он также отказывался дать присягу, или отказаться от оной… Думал, что если в первый день не вступят с ними в переговоры, то, увидев, что они не расходятся и переночевали первую ночь на биваках, непременно на другой день вступят с ними в переговоры или объявят, что послали в Варшаву к государю цесаревичу. Между тем нельзя будет сим полкам отказать в продовольствии… Для полков же вытребовать удобное для стоянки место для окончания всего».

Рациональное зерно есть — именно так, от полка к полку двигалась в 1762 году Екатерина. Но какое прекраснодушие: «…нельзя будет сим полкам отказать в продовольствии…» — и так далее.

«Между тем на совещаниях тайного общества, из которых одно было у князя Оболенского, составлен был план инсуррекции. Войска, готовые восстать, должны были идти к Сенату. Полагали, что он будет в собрании и, окруженный штыками, согласится провозгласить временное правительство…

Нельзя было не понять важности и благоприятства настоящего момента. Некоторые молодые люди, а их была большая часть, с энтузиазмом были готовы на все. Не то встретил Рылеев от тех, которые были постарее и починовнее: они увлеклись приманкой и расчетами. Несмотря на это, надеялись через ротных командиров и офицеров иметь на своей стороне значительную часть гвардейских полков и даже артиллерию».

* * *

«Фельдъегерь, доставивший весть о кончине Александра I, привез вместе и доносы Майбороды и именные списки членов тайного общества. Копия с этих списков была отправлена в Варшаву к новому императору. [Николай] знал о существовании тайного общества, о цели его: он имел именной список большей части членов общества. О том знали и граф Милорадович и много приближенных к великому князю Николаю, которому адресованы были важнейшие бумаги в Петербург, откуда сообщаемы были в Варшаву. Какие же меры были приняты к уничтожению предстоявших опасностей заговора или грозившего восстания?! Решительно никакие. Во всем выказывалось колебание, недоумение, все предоставлено было случаю: между тем как, по верным данным, следовало только арестовать Рылеева, Бестужевых, Оболенского и еще двух или трех декабристов, — и не было бы 14 декабря».

Мемуарист был не совсем прав, обвиняя власть в бездействии.

«По смерти государя бумаги, лежавшие на его столе и получаемые на его имя, были рассмотрены начальником Главного штаба бароном Дибичем, который пригласил содействовать ему в этом разборе князя Петра Михайловича Волконского… Дибич и Волконский нашли и письмо Витта и донос Майбороды и немедленно сообщили о них: в Варшаву, великому князю Константину Павловичу, и в Петербург, великому князю Николаю Павловичу. Они послали из Таганрога в Тульчин, Главную квартиру 2-й армии, товарища начальника Главного штаба генерал-адъютанта Чернышева… для арестования Пестеля и майора Вятского полка Лорера».

И в то же время — «Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии других лиц, хотя об них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности», — утверждает Николай Павлович.

Мы знаем, что Михаил Андреевич был прекрасным исполнителем — деятельным, инициативным, отважным.

«Военная жизнь графа Милорадовича не представляет случаев, где были бы обнаружены им широкий стратегический кругозор или глубина соображений, но он был витязь "без страха", кумир солдат и в полном смысле слова боевой генерал, незаменимый исполнитель самых опасных и ответственных боевых назначений».

Но теперь он поступал и действовал — или бездействовал — исключительно в соответствии со своим разумением, он самостоятельно вышел на авансцену. Причины этого малопонятны как современникам, так и историкам, почему трактуются и описываются совершенно по-разному. К тому же в этих описаниях сказывались и конъюнктура, изменившееся отношение к покойному графу.

«Солдаты, ничего не зная о происходившем, не ожидали никакой новой перемены и уверены были, что государь скоро к ним прибудет.

Можно утвердительно сказать, что эта уверенность солдат была причиной спокойствия столицы в эти дни и этим обязаны бывшему военным генерал-губернатором графу Милорадовичу. Его деятельному попечению обязаны, что до слуха солдат и народа не доходило и о том, что готовится какое-либо необыкновенное событие. Он смело принял на себя всю власть, которая заключалась в высших государственных местах, и полную ответственность за спокойствие не только одной столицы, но всего государства. Он был тогда единственным действующим лицом и распорядителем всего с самого начала и до конца, сохранив присутствие духа, хладнокровную и твердую деятельность».

«Доказательства в действительном существовании тайного сообщества поколебали даже спокойную самоуверенность графа Милорадовича и возбудили, вместе, всю вероятность, что есть в Петербурге еще и другие участники, в донесении не названные».

Вот так! Не то — «единственное действующее лицо», не то — воплощение «спокойной самоуверенности». Но что можно точно сказать, так это, что граф Милорадович был той личностью, с которой нельзя было не считаться.

Рафаил Зотов записал его беседу с князем Шаховским.

«— Мог ли же я допустить, чтобы произнесена была какая-нибудь присяга, кроме той, которая следовала? Мой первый долг был требовать этого, и я почитаю себя счастливым, что великий князь тотчас же согласился на это.

— Признаюсь, граф, — возразил князь Шаховской, — я бы на вашем месте прочел сперва волю покойного императора.

— Извините, — ответил ему граф Милорадович, — корона для нас священная, и мы прежде всего должны исполнить свой долг. Прочесть бумаги всегда успеем, а присяга в верности нужнее прежде всего. Так решил и великий князь. У кого 60 тысяч штыков в кармане, тот может смело говорить, — заключил Милорадович, ударив себя по карману. — Разные члены совета пробовали говорить мне и то, и другое; но сам великий князь согласился на мое предложение, и присяга была произнесена…»

Население Петербурга не превышало тогда 400 тысяч человек.

«В войсках ожидали сопротивления, и мнение об этом Милорадовича было основано на сведениях о настроениях солдат и офицеров, какие он собирал во время междуцарствия. Есть указания на то, что были сделаны попытки подготовить солдат к мысли о возможности отречения Константина и неизбежности новой присяги, но что посланные с такими речами люди были встречены крайне враждебно».

О возможном отречении знали пока очень немногие.

«На другой же день после присяги во многих магазинах на Невском проспекте допущена была выставка на продажу литографированных портретов "Константина I императора и самодержца Всероссийского". Перед ними толпились прохожие, обращая более внимания на физиономию, напоминающую Павла I. Между искренними не было недостатка в сарказмах. Для успокоения столицы дня через четыре выдали афишу, что государыня императрица получила письмо от государя императора, в котором его величество обещает вскоре прибыть в столицу».

Любят у нас успокаивать народ ложью, не думая о последствиях. Все прекрасно и замечательно — при всех режимах! Так и народ-то наш, хотя и видит, что его нагло обманывают, но «обманываться рад», верит всему с удовольствием.

Но, вопреки обещанию, в столицу прибыл не долгожданный император, а его младший брат, которого в гвардии уважительно именовали «рыжим Мишкой».

«Несмотря на дурное по времени года положение дорог, великий князь примчался в Петербург с изумительной быстротой. Выехав из Варшавы… 26 ноября вечером, он 1 декабря, рано поутру, был уже в петербургском своем дворце. Сюда тотчас приехал к нему брат его с санкт-петербургским военным генерал-губернатором Милорадовичем, который в те дни везде и почти неотлучно находился при великом князе Николае Павловиче».

Автор записи ошибся: Михаил Павлович приехал 3 декабря.

«3 (15). Четверг.

Встал в 5 ¾ , меня разбудили сообщением, что Михаил будет здесь не более как через час; Перовский, уходит; Дивов докладывает мне, что Михаил уже приехал; поднялся наверх и поехал с Милорадовичем в дорожной коляске к Михаилу; говорил с ним сначала один, потом Милорадович, Константин чувствует себя хорошо, вот все, что мог он сказать».

«Он написал Николаю очень дружелюбное письмо как брат; в письме этом, после выражения своей неизъяснимой печали, он сообщает Николаю, что его желанием всегда было и остается до сих пор отречься от короны и что он останется навсегда его покорным братом и подданным; здесь же было и особое письмо, адресованное уже на имя императора Николая, в котором он торжественно излагал то же самое. Он написал также и императрице-матери и просил ее, и уполномочивал свою мать все это довести до сведения Совета и Сената и все разъяснить. Николай был тронут до слез. Все это, однако, нисколько не меняет положения вещей, поскольку еще не имеется ответа, после того как Константин был здесь действительно признан императором».

«Граф, узнав из писем Константина к Николаю, которые были так писаны, что их нельзя было напечатать… что Константин не принял присяги, все еще сдерживал нетерпеливых и домогался правильного отречения от Константина».

«В Петербурге покамест все оставалось по-прежнему, ибо привезенные Михаилом Павловичем письма не признавались достаточным основанием к перемене принятой системы действия. И императрица-матерь и великий князь Николай Павлович считали необходимым дождаться сперва отзыва цесаревича на известие о принесенной ему присяге и сверх того, по получении упомянутых писем, написали ему вновь, прося, если воля его об отречении неизменна, огласить оную для предупреждения всяких беспокойств актом более торжественным, чем-нибудь вроде манифеста».

«Опочинин был снова отправлен с прибавлением просьбы, чтобы Константин прислал формальное и торжественное отречение, по которому Николай мог бы беспрепятственно вступить на престол. Граф Милорадович постоянно настаивал на том, чтоб это было исполнено, если б не захотел Константин сам приехать в Петербург и лично передать престол брату.

Опочинин поехал с намерением употребить все средства, чтоб уговорить Константина приехать в столицу империи, и даже имел надежду, что слова его подействуют достаточно, чтоб заставить Константина принять царство. Он вспомнил, что когда Константин писал к Александру… в 1822 году, то он сказал, что имеет полную уверенность, что не переживет своего брата…»

«Суббота, 5 декабря.

В течение нескольких часов споры и горячие обсуждения у матушки с обоими великими князьями и Милорадовичем. Последний передал все ходящие по городу толки и разговоры солдат».

Думается, своим сообщением генерал-губернатор царскую фамилию не порадовал, потому как в тот же день, на ночь глядя, в Варшаву вновь отправили младшего из великих князей. Но ему ехать явно не хотелось…

«Михаил Павлович выехал 5-го числа после обеда по тому же Рижскому тракту; но в Тееве встретил адъютанта Николая Павловича Лазарева, который, быв послан в Варшаву с донесением о принесенной присяге, возвращался назад с отказом цесаревича от не принадлежащего ему императорского титула и от принесенной ему присяги. Засим, проехав еще до станции Ненналя, в 300 верстах от Петербурга, великий князь решился, как дальнейшая поездка теряла уже всякую цель, ожидать тут того ответа, которому надлежало быть на последние письма, отправленные из Петербурга по его приезде».

«По неотложной просьбе матушки я переехал с женой в Зимний дворец, в комнаты брата Михаила Павловича», — скромно отметил Николай Павлович.

* * *

А теперь обратимся непосредственно к нашему герою, затеявшему всю эту кутерьму. О том, что это был ближайший человек к кандидату на престол, можно видеть из дневника Николая:

«9 (21). Среда.

Встал в 8¼; Ивелич, Кавелин, Перовский, Деллинсгаузен, уходят; Башуцкий, говорили, все в порядке, уходит; Милорадович, разные слухи, первые подозрения в публике, что Константин не согласится, уходит; у жены… Милорадович, говорили, уходит… жена, говорили, Милорадович, жена уходит, говорили, слухи все более распространяются и становятся беспокойнее…»

Однако сердцем Михаил Андреевич был на другой стороне. На какой?

«Через несколько дней после того, когда стало известно, что Константин не принимает данной ему присяги и между тем отказывается и ехать сам в Петербург и издать от себя манифест о своем отречении, граф, проходя в своих комнатах, остановился пред портретом Константина и, обратившись к сопровождавшему его полковнику Федору Николаевичу Глинке, сказал с горечью: "Я надеялся на него, а он губит Россию"».

«Милорадовичу доносила полиция, что в доме американской компании, где жил Рылеев, ежедневно собирались разные лица; Милорадович, зная, что Рылеев и Бестужев — издатели "Полярной Звезды", полагал, что у Рылеева собираются литераторы, и потому не обратил никакого внимания на донесение полиции».

За кого же он был? За Константина — или вообще за мятежников?

«В примечании о побуждениях графа Милорадовича, заставлявших его желать, чтоб царствовал Константин, взнесено на графа незаслуженное им подозрение корыстолюбивых надежд. Это непростительно в отношении человека, действовавшего в это критическое время прямо и благородно. Конечно, граф мог ожидать, что если дело, как слишком видимо было, должно кончиться воцарением Николая, то этот не простит ему оказанной оппозиции. Мнение же высказанное, будто бы известная щедрость Константина могла быть побуждением графа Милорадовича стоять за Константина в надежде зажить еще расточительнее, вовсе не заслуживает никакого уважения, тем более что никогда Константин не считался таким щедролюбивым».

Добавим, что и граф, при удивительной своей расточительности, совершенно не был корыстолюбив — ему, думается, было без разницы, на сколько больше тысяч проматывать. Так как семьи и потомства он, подобно многим современным ему военачальникам, не имел, то думать об обеспечении наследников ему не приходилось, средств на обустройство любезных его сердцу Вороньков вполне доставало, а, сделав там все и сразу, можно было тут же потерять интерес — село это представлялось ему той землей обетованной, к которой стремишься всю жизнь, но вряд ли когда доедешь…

Вряд ли хотел он стать «Аракчеевым» при императоре Константине I. Граф Алексей Андреевич был вечным тружеником, а эта ипостась, как известно, графа Михаила Андреевича нимало не привлекала… Да и всероссийские масштабы для него были явно велики — вспомним, как в 1813 году он отказался от роли главнокомандующего. А все же, что ему было нужно?

Современный нам автор предлагает следующую версию: «По-видимому, Милорадович был масоном, хотя его имя ни разу не упоминается в списках членов российских масонских лож, исчисляемых в первую четверть XIX века чуть ли не пятью тысячами человек. Мы подозреваем, что пресловутые масонские списки самими же масонами и составлялись — чтобы ни в чем уже невозможно было разобраться!..»

Это даже не смешно. О том, что представляло собой в то время российское масонство, мы уже говорили — недаром практически все деятели 14 декабря, ранее состоявшие в ложах, давно и благополучно с ними расстались. «Царственный мистик» государь Александр Павлович был гораздо ближе ко всем этим оккультным течениям, нежели гвардейские офицеры, уставшие от традиционного русского бардака, царившего вокруг трона…

«Однажды утром встретил в приемной у императрицы графа Милорадовича. Он шепнул мне таинственно:

— Боюсь за успех дела: гвардия очень привержена к Константину.

— О каком успехе говорите вы? — возразил я удивленно. — Я ожидаю естественного перехода престолонаследия к великому князю Николаю, коль скоро Константин будет настаивать на своем отречении. Гвардия тут ни при чем.

— Совершенно верно, — отвечал граф, — ей бы не следовало тут вмешиваться, но она испокон веку привыкла к тому и сроднилась с такими понятиями».

«Гвардия к тому привыкла», — сказал граф своему боевому товарищу герцогу Вюртембергскому, и это ключ к пониманию его поведения в те дни.

Недавний XVIII век — «эпоха дворцовых переворотов», осуществлявшихся гвардией. Не станем проводить экскурсы в историю, но к подобному порядку вещей приучили гвардейцев сами государи, возносимые на трон на их штыках. Понятия о «божьих помазанниках» и святости монаршей власти давно уже принадлежали истории. Так сказать, «привычка свыше нам дана» — эдакий каламбур получился! Вот и сейчас гвардейские офицеры хотели «избрать» того государя, который более всего их устраивал.

Граф Милорадович был коренным измайловцем, а потому, в общем-то, мыслил так же. И мог ли он не доверять своим молодым товарищам, коими почитали друг друга все гвардейские офицеры? К тому же в их рядах было немало боевых офицеров — в том числе и тех, с кем сводили его дороги Отечественной войны… Потому и на престол они предлагали цесаревича Константина, переходившего с Суворовым Альпы, глотнувшего горечь Аустерлица, заслужившего в 1813 году орден Святого Георгия 2-й степени.

29-летний Николай Павлович, пороху не нюхавший, был для боевых офицеров чужак, человек иного поколения. Кондратий Рылеев, Никита Муравьев, Сергей Муравьев-Апостол были лишь на год старше нового императора, но они воевали, а потому представляли жизнь совершенно по-иному.

Думается, гвардеец Милорадович почитал бесчестным помешать их благим устремлениям… К сожалению, обращаясь к событиям двухсотлетней давности, историки забывают, что понятие чести было одним из определяющих в обществе. Все ныне сведено к словам «честь имею», которые обычно говорили офицеры. Но кто бы сейчас знал, что это лишь обрывок фразы: «честь имею откланяться!» Мол, «общение с вами, милостивый государь, было для меня почетно» — и не более того! Офицер же не девица перед венцом, чтобы гордиться, что сумел свою честь сохранить, и всем о том докладывать, кинув пальцы к козырьку…

Итак, «гвардия сроднилась с такими понятиями», и генерал-губернатор решил не мешать заговорщикам, действовавшим, по его мнению, совершенно правильно. Тем более что сам он принес присягу императору Константину и не делал ничего, что противоречило бы интересам законного государя. Так что священное понятие чести никоим образом затронуто не было.

«Милорадовичу… доносят все толки, которые слышны в городе…»

«Город уже несколько дней был полон смутных и передававшихся на ухо слухов, военный генерал-губернатор беспрерывно получал записки, донесения, известия, по управлению секретной части была заметна особая хлопотливость, все люди Фогеля были на ногах, карманная записная книжечка графа была исписана собственными именами. В книжечке этой, найденной по смерти графа на столе, были выписаны его рукой почти все имена находившихся здесь заговорщиков, но он не говорил ничего, не действовал; все ограничивалось секретными разведками и сообщениями, выжидательностью».

А кто не выжидал? Кто тогда предпринимал решительные действия? Даже великий князь, точно так же обладавший всей информацией, не повелел арестовать никого из заговорщиков в Петербурге. Судя по его дневниковым записям, Николай Павлович пребывал в удивительном спокойствии:

«10 (22). Четверг.

Встал в 8¼; Деллинсгаузен, Ивелич, Перовский, уходят; Башуцкий, говорили, все в порядке, уходит; читал; Милорадович, говорили, все в порядке, слухи об отречении усиливаются, уходит… иду к жене с нею к матушке; Милорадович, матушке лучше, говорили, Елена; отправился один к себе… поехал с Перовским в коляске в школу подпрапорщиков, осматривал… ужинали, говорили, жена уходит; писал Михаилу, работал, читал письма батюшки к матушке; разделся, лег спать; видел днем Sophie Бобринскую».

Впрочем, есть и такая версия: «До Милорадовича не доходило ничего, о чем шпионы доносили тайной полиции; напротив, Рылеев был во всем предупреждаем». Но в первое утверждение мы не поверим.

«12 или 13 декабря 1825 года была предпринята попытка донести на тайное общество со стороны бывшего члена "Союза благоденствия" Г.А. Перетца».

«За несколько дней до 14 декабря 1825 года заходил я к Глинке, но не застал его; на другой день нашел я его дома… Перед самым уходом моим он сказал, как бы гадательно: "Что-нибудь да будет, посмотрим".

При сем посещении Глинки цель моя была узнать: не предпринимают ли чего-либо. Ибо, помня о существовании общества, опасался я, чтоб не вздумали воспользоваться тогдашним случаем; последние слова его и собственные опасения побудили меня ехать от него к господину действительному статскому советнику Василию Петровичу Гурьеву, к которому я знал, что покойный граф Михаила Андреевич Милорадович весьма был расположен; а как по характеру покойника я полагал, что для обращения внимания надлежало адресоваться через человека, им любимого, то просил я господина Гурьева доложить ему от моего имени, что на случай восшествия Николая Павловича должно опасаться возмущения. Господин Гурьев сказал мне на то: "Тебя посадят в крепость", на что я отвечал: "С тем и говорю, что готов идти в крепость" и излил перед ним одушевлявшие меня чувства любви к общему благу… Вечером он [Гурьев] точно был у меня, но привез ответ, о котором я имел честь доложить господину члену Комитета, которого повторить здесь благопристойность не позволяет».

Григорий Абрамович думал, что дождался своего «звездного часа» — а его послали… Мало того, в конце будущего февраля его на полгода засадят в крепость, а затем сошлют в Пермь и далее — в Усть-Сысольск, аж на двенадцать лет. Жизненный путь свой он завершит в Одессе, в скромном чине коллежского асессора.

Другой поступивший донос до сих пор вызывает большие споры.

«Государь рассказал, что… 12 декабря он получил письмо от одного офицера стрелкового Гренадерского полка, который был у меня камер-пажем, некоего Ростовцева, который сообщил ему, что что-то затевается, что он это предполагает на основании толков среди офицеров и умоляет государя распорядиться арестовать его, чтобы защитить его от подозрений его товарищей в намерении раскрыть их планы. Государь показал это письмо Милорадовичу и князю Голицыну; они полагали, что письмо это написано сгоряча и что оно не заслуживает внимания», — записала Мария Федоровна.

Подпоручик Ростовцев служил в гвардейских егерях, никакого «стрелкового Гренадерского полка» в армии не было. В общем, «не мастерица я полки-то различать…». Для русской императрицы — стыдно. В письме говорилось, что зреет заговор, но отнюдь не в столице. «Ростовцев никого, однако же, не указал, не назвал по имени». Возможно, он был послан Рылеевым, дабы ускорить события, заставить действовать противоположную сторону и тем подтолкнуть к действиям колеблющихся мятежников.

«По окончании обедни подошел ко мне Оболенский и сказал: "Надо же положить конец этому невыносимому междуцарствию"», — вспоминал Розен, стоявший в один из этих дней во внутреннем карауле в Зимнем дворце.

«Надо было решиться — или оставаться мне в совершенном бездействии, отстраняясь от всякого участия в делах, до коих, в строгом смысле службы, как говорится, мне дела не было, или участвовать в них и почти направлять тех людей, в руках коих, по званию их, власть находилась. В первом случае, соблюдая форму, по совести я бы грешил, попуская делам искажаться, может быть, безвозвратно, и тогда бы я заслужил в полной мере названия эгоиста. Во втором случае — я жертвовал собой с убеждением быть полезным отечеству и тому, которому я присягнул».

«Решительный курьер воротился; послезавтра поутру я или государь, или без дыхания», — писал Николай Павлович барону Дибичу в 9 вечера 12 декабря.

* * *

«12 декабря вечером был я приглашен на совещание к Рылееву и князю Оболенскому… Постановлено было в день, назначенный для новой присяги, собраться на Сенатской площади, вести туда сколько возможно будет войска под предлогом поддержания прав Константина, вверить начальство над войском князю Трубецкому, если к тому времени не прибудет из Москвы М.Ф. Орлов. Если главная сила будет на нашей стороне, то объявить престол упраздненным и ввести немедленно временное правление из пяти человек, по выбору Государственного совета и Сената».

Михаил Орлов, не раз встреченный нами в минувшую войну, в 1823 году был отстранен от дивизии в связи с делом майора Раевского, коего назовут «первым декабристом». Брат его, генерал-адъютант Алексей Орлов, командовал лейб-гвардии Конным полком.

«Город казался тих; так, по крайней мере, уверял граф Милорадович, уверяли и те немногие, которые ко мне хаживали, ибо я не считал приличным показываться и почти не выходил из комнат. Но в то же время бунтовщики были уже в сильном движении, и непонятно, что никто сего не видел».

«13 декабря казалось, что все было приготовлено тайным обществом к решительному действию: оно считало на гвардейские полки, в которых было много членов, ручавшихся за успех…»

«Беспрестанно приходили из полков с известиями и уверениями о готовности восстать за свободу; но тут же узнали, что на Финляндский полк и артиллерию надежда сомнительна».

«Мной выражено было сомнение, что нельзя полагаться на прапорщиков, чтобы они, помимо своих начальников, повели полки; что это несбыточно; если старшие офицеры исполнят свою обязанность, то я посмотрел бы, как младший меня офицер, состоящий под моим начальством, сделал бы это, разве только проведя эскадрон через мой труп; что, после всего слышанного мной здесь, весьма сомневаюсь в успехе предприятия; другое дело, если бы мне здесь сказали, что Милорадович и другое известное войску лицо стоит во главе движения: тогда, может быть, и я бы к нему примкнул. Я советовал им не надеяться на обещания молодых офицеров…»

«Шумно и бурливо было совещание накануне 14-го в квартире Рылеева. Многочисленное собрание было в каком-то лихорадочно-высоконастроенном состоянии. Тут слышались отчаянные фразы, неудобоисполнимые предложения и распоряжения, слова без дел, за которые многие дорого поплатились, не будучи виноваты ни в чем ни перед кем. Чаще других слышались хвастливые возгласы Якубовича и Щепина-Ростовского. Первый был храбрый офицер, но хвастун, и сам трубил о своих подвигах на Кавказе».

«13 декабря члены Совета собрались в секретное заседание, по особым повесткам, в 8 часов вечера и были приглашены князем Лопухиным к ожиданию в это заседание личного присутствия великих князей — Николая Павловича вместе с Михаилом Павловичем, которого возвращения в столицу ожидали…

В 12-м часу ночи первый приказал объявить Совету, что, как Михаил Павлович еще нескоро, может быть, приедет, а дело, которое его высочество имеет объявить, не терпит отлагательства, то он решился прибыть немедленно в собрание Совета, что и было вслед за тем исполнено.

Отсюда я начну уже говорить подлинными словами журнала…

"Его высочество, по прибытии в Совет, заняв место председателя и призвав благословение Божие, начал сам читать манифест о принятии им императорского сана, вследствие настоятельных отречений от сего высокого титула великого князя Константина Павловича. Совет, по выслушании этого манифеста в глубоком благоговении и по изъявлении в молчании нелицемерной верноподданнической преданности новому своему государю императору, обратил опять свое внимание на чтение его величеством всех подлинных приложений"».

Всё! «Его высочество» превратилось в «Его величество».

«Воля Божия и приговор братний надо мной свершаются. 14-го числа я буду Государь — или мертв!» — писал Николай Павлович князю Волконскому.

«В столице носилось какое-то мрачное предчувствие. Самая таинственность явной хлопотливости с обеих сторон пугала всех и каждого. Встречающиеся на тротуарах и бульварах вместо приветствия говорили: "ну, что будет завтра?"».

«Когда я явился к Милорадовичу, он объявил мне, что "знает все на свете" и что в свое время мне будут даны приказания, отпустил меня домой, сказав, однако, чтоб завтра я явился ранее (мы всегда являлись к нему в 9 часов), чтоб распорядиться об увеличении числа его разъездных (полицейских, жандармов), чтоб ординарцы, дежурный офицер, фельдъегерь и усиленное дежурство по канцелярии были во всю ночь налицо и в порядке».

* * *

«Наконец наступило 14 декабря, роковой день! Я встал рано и, одевшись, принял генерала Воинова; потом вышел в залу… где собраны были все генералы и полковые командиры гвардии. Объяснив им словесно, каким образом, по непременной воле Константина Павловича, которому незадолго вместе с ними я присягал, нахожусь ныне вынужденным покориться его воле и принять престол, к которому, за его отречением, нахожусь ближайшим в роде; засим прочитал им духовную покойного императора Александра и акт отречения Константина Павловича. Засим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привесть к присяге».

«Великий князь в ту же ночь сзывает во дворец начальников гвардейских полков… и льстивыми убеждениями, обещаниями наград и т. п. преклоняет их на свою сторону: гвардейские генералы спешат в свои полки и еще до рассвета успевают привести их к присяге императору Николаю I, зная, что этим они свяжут совесть своих солдат. Этой счастливой проделкой Николай Павлович удачно избегает опасности, ему угрожавшей».

14 декабря к 4 утра Конная гвардия была выстроена в манеже. Генерал Орлов «…приказал священнику читать манифест о восшествии на престол государя императора Николая Павловича и об отречении от престола великого князя Константина Павловича. Священник был так взволнован, что не мог читать громко. Тогда граф сам взял манифест и прочел нам его своим громким голосом. Старшие офицеры держали одной рукой штандарты, а другая была поднята для присяги; весь полк повторял слово в слово слова присяги… Этот полк, шефом которого считался великий князь Константин Павлович, показал пример дисциплины и послушания, благодаря прекрасному духу полка и тому, что эскадронные командиры были все старые офицеры. Мы потом узнали, что нас так рано привели к присяге, чтобы мы послужили примером, так как полк великого князя Константина Павловича беспрекословно подчинился присяге».

«Утром 14-го, когда все полки выведены были для прочтения нового манифеста и принесения новой присяги, солдаты почти всех полков изъявили недоверчивость».

«Настал день 14 декабря. Рано утром я был у Кондратия Федоровича; он давно уже бодрствовал. Условившись о действиях дальнейших, я отправился к себе домой по обязанностям службы».

«14 декабря я был у графа прежде половины девятого. Нередко случалось, что я будил его и заставлял подниматься с истинно солдатской постели, но на этот раз он был совершенно одет, как всегда, ловко, чисто, молодцом. Я застал его довольно веселым, в полной парадной форме, как мы все, и в Андреевской ленте. Высокая грудь его была буквально покрыта двумя дюжинами всех наших и главнейших европейских звезд и крестов, взятых этой смелой и после 55 битв девственной от ран грудью от боя. Спешно окончив некоторые текущие дела, граф положил в карман мундира бумажник, в котором на этот раз было не более 400 рублей ассигнациями. Присяга была назначена на 11 часов, времени оставалось еще много, но граф потребовал карету.

— Мы свидимся во дворце, — сказал он мне, — распорядитесь, чтобы в одно мгновение мне было дано знать обо всем, что бы ни случилось. Я сейчас отправлюсь к Катеньке Телешовой, я дал слово, вы знаете, нужно всегда держать слово! Ее праздник, она просила на кулебяку».

«В день происшествия был я в 9 часов у графа Милорадовича, от коего услышал, что вся гвардия присягнула и все спокойно».

«Вскоре засим прибыл ко мне граф Милорадович с новыми уверениями совершенного спокойствия. Засим был я у матушки, где его снова видел, и воротился к себе», — вспоминал новый император.

«Мы пробыли у матушки некоторое время. Она была растрогана и с волнением ожидала известия о том, как прошла у солдат присяга; тут пришел Милорадович и радостно сообщил, что Орлов только что принес ему весть о том, как он сам читал и разъяснял манифест, причем кирасиры ответили ему: Обыи молодцыи! и громко кричали "ура!". Это очень порадовало императрицу».

«Едва открыл дверь, навстречу мне граф Милорадович, щегольски одетый и всегда веселый: "Я сейчас был с рапортом у нового императора о благополучном состоянии столицы; все места присягнули уже, да и весь город, можно сказать, потому что с утра пробиться нельзя в церквах". На вопрос же мой о войске отвечал, что и оно присягнуло, только в конной артиллерии под Смольным что-то случилось, но это вздор, и там теперь великий князь Михаил Павлович. Вместе с тем предлагал ехать в Театральную школу на пирог к директору театров господину Майкову, который в тот день был именинник; но я, бывши в мундире, не принял его приглашения, сколько он ни настаивал», — писал Василий Романович Марченко.

«Наступило утро рокового дня; казалось, что все шло своей обычной чередой; на улицах ничего особенного не было заметно. В этот день был именинник наш директор Аполлон Александрович Майков, который хотел справлять свои именины у дочерей своих Азаревичевых, живших с матерью в казенной квартире в доме Голлидея на втором этаже. Над ними была квартира Катерины Телешовой, с которой граф Милорадович был в коротких отношениях. Часов в десять с половиной графская карета с четверкой подъехала к крыльцу со двора, и Милорадович в полной парадной форме, в голубой ленте вышел из нее и пошел, по обыкновению, прежде наверх к Телешовой, потом обещал зайти на пирог к Майкову. Видя генерал-губернатора в этот день спокойным, мы тоже начинали успокаиваться и были почти что уверены, что нелепые вчерашние слухи не имели никакого основания, иначе как бы мог в такой важный день и час генерал-губернатор столицы быть в гостях у частного лица?» Многие склонны объяснять поведение графа Милорадовича его исключительным легкомыслием. Думается, что это не так — просто он ушел со сцены, предоставив полную свободу действия гвардейским заговорщикам.

* * *

«Часов в десять на Гороховом проспекте вдруг раздался барабанный бой и часто повторяемое "ура!". Колонна Московского полка, со знаменем, предводимая штабс-капитаном князем Щепиным-Ростовским и двумя Бестужевыми, вышла на Адмиралтейскую площадь и повернула к Сенату, где выстроилась в каре».

«Прибыв на площадь вместе с приходом Московского полка, я нашел Кондратия Федоровича там. Он надел солдатскую суму и перевязь и готовился стать в ряды солдатские. Но вскоре нужно было ему отправиться в Лейб-гренадерский полк для ускорения его прихода. Он отправился по назначению, исполнил поручение, но с тех пор я уже его не видал».

«Несколько часов спустя, когда я собирался одеваться в полную форму, чтобы идти на молебен во дворец и быть на выходе, к нам в казармы прибежал казначей Цинский, передавая приказание седлать весь полк и выступать, так как Московский полк возмутился и находится на Адмиралтейской площади в полном брожении», — записал полковник Конной гвардии барон Велио.

«Не прошло и четверти часа по приезде графа, как во двор наш прискакал жандарм, соскочил с лошади и побежал наверх в квартиру Телешовой. Через несколько минут карета графа подъехала к крыльцу, и он, быстро сбежав с лестницы, торопливо сел в карету, дверцы которой едва успел захлопнуть его лакей и которая тотчас же помчалась за ворота. Мы побежали смотреть в окна, выходившие на Офицерскую улицу, и тут увидели батальон Гвардейского экипажа, который шел в беспорядке, скорым шагом, с барабанным боем и распущенным знаменем».

«Проезжая по Большой Морской, я увидел отряд войск со знаменем, выходивший с Гороховой улицы на Морскую и направлявшийся к Исаакиевской площади. Впереди шел офицер в адъютантском мундире, держа в правой руке саблю, а левой махая над головой какой-то бумагой. Весь отряд был окружен густой толпой народа. Мне и в голову не приходило, что бы это мог быть бунт».

«Вскоре к нему [каре] быстро примкнул Гвардейский экипаж, увлеченный Арбузовым, и потом батальон лейб-гренадеров, приведенный адъютантом Пановым и поручиком Сутгофом. Сбежалось много простого народа, и тотчас разобрали поленницу дров, которая стояла у заплота, окружающего постройки Исаакиевского собора. Адмиралтейский бульвар наполнился зрителями».

С момента отъезда графа известия о нем становятся отрывочны и противоречивы. Не удивительно — такой день невозможно четко разложить по полочкам человеческой памяти, к реальным событиям неизбежно примешиваются догадки, предположения и фантазии. К тому же на площади и вокруг оной в немалом количестве сталкивались и пересекались самые разные интересы, а потому многие вспоминали потом только то, что им было выгодно, и рассказывали так, как было им нужно. Посему, если дальнейшее повествование представится достаточно сумбурным — в том вина отнюдь не наша.

«Он скачет на Сенатскую площадь и начинает увещевать бунтовщиков, но сии его отталкивают, и даже один взял его за воротник. После сего граф спешит к императору…»

Солдат ухватил за воротник самого Милорадовича — и граф это допустил, и вокруг никого, кто бы удержал негодяя?! Быть не может! Хотя Михайловский-Данилевский написал это со слов измайловца Александра Башуцкого, адъютанта Милорадовича, но сам поручик этого не видел, о чем можно понять из его рассказа, приведенного чуть позже. Генерал же в 1825 году командовал пехотной бригадой в Полтавской губернии…

«Съезд ко дворцу уже начинался, и вся площадь усеяна была народом и перекрещивавшимися экипажами. Многие из любопытства заглядывали на двор и, увидя меня, кланялись мне в ноги. Поставив караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидев, начал сбегаться ко мне и кричать ура. Махнув рукой, я просил, чтобы мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав:

— Cela va mal; ils marchent au Sénat, maisje vais leur parler, — ушел, и я более его не видал, как отдавая ему последний долг».

А вот рассказ непосредственно поручика Башуцкого: «Граф Милорадович пришел через площадь от бульвара, следовательно, он подходил к Государю сзади в то время, когда Его Величество шел вдоль фронта батальона. Мы шли в некотором расстоянии за Государем, а потому я тотчас увидел графа. Все в его появлении было необычайно, все было диаметрально противно его привычкам и понятиям, он шел почти бегом, далеко отлетала его шпага, ударяясь о его левую ногу, мундир его был расстегнут и частью вытащен из-под шарфа, воротник был несколько оторван, лента измята, галстук скомкан и с висящим на груди концом — это не могло не удивить нас. Но каковым же было наше изумление, когда с лихорадочным движением, с волнением до того сильным, что оно нарушало в нем всякое понятие о возможном и приличном, граф, подойдя к Государю сзади, вдруг резко взял его за локоть и почти оборотил его к себе лицом. Взглянув быстро на это непонятное явление, Государь с выражением удивления, но спокойно и тихо отступил назад. В ту же минуту Милорадович горячо и с выражением глубокой грусти произнес, указывая на себя:

— Государь, если они привели меня в такое состояние, ничего не остается, как только применить силу!

Не спрашивая ни о чем, Государь на эту выходку ответил сперва строгим замечанием: "Не забудьте, граф, что вы ответствуете за спокойствие столицы", — и тотчас же приказанием:

— Возьмите Конную гвардию и с нею ожидайте на Исаакиевской площади около манежа моих повелений, я буду на этой стороне с преображенцами близ угла бульвара.

При первом слове Государя Милорадович вдруг, так сказать, очнулся, пришел в себя; взглянув быстро на беспорядок в своей одежде, он вытянулся, как солдат, приложил руку к шляпе, потом, выслушав повеление, молча повернулся и торопливо пошел назад по той же дороге».

Адъютанту возражает император: «У господина Башуцкого, кажется, очень живое воображение. Это все — совершенная выдумка. Я уже сказал, что Милорадович ко мне пришел, еще покуда я стоял у ворот, и сказал мне: "Sire, cela va mal, mais je m'en vais leur parler" — и исчез; я более его не видал».

Что именно — выдумки? Растерзанный вид генерала или вольное его обращение к новому императору? Или и то и другое? А может, только то, что даже в почтительном описании Михайловского-Данилевского Николай Павлович выглядит побледневшим? Куда как лучше изобразил царя Модинька Корф: «У Государя не вырвалось ни одного слова в укор ему за все предшедшие уверения в мнимом спокойствии столицы. "Вы, граф, долго командовали гвардией, — отвечал он, — солдаты вас знают, любят и уважают: уговорите же их, вразумите, что их нарочно вводят в обман; вам они скорее поверят, чем другим". Милорадович пошел. Провидение уже решило его судьбу, и новому императору предопределено было снова увидеть его только при отдании ему последнего долга».

Но и этим Николай I остался недоволен, начертав: «Все выдумки».

В общем, ясно одно, что Михаил Андреевич отправился на Сенатскую площадь. Очевидно, он уже понял, что «гвардейский бунт» не задался, решительных действий не последовало, и время, которое он предоставил мятежникам, удалившись со сцены, исчерпано… Значит, военному генерал-губернатору столицы нужно появиться вновь, прекратить неудавшийся переворот и возвратить в казармы возмутившиеся полки. Теперь Милорадович, «друг солдат», думал о нижних чинах, к бунту реально не причастных.

«Мы почти бежали сквозь довольно редкие толпы народа. Несколько далее центра мы наткнулись на парные сани, в которые человек в военной шляпе и в медвежьей шубе заносил ногу, чтобы садиться. Граф схватил его рукой и, отстраняя, сказал: "Позвольте, мне ваши сани нужны". Человек этот взглянул на нас, то был обер-полицмейстер Шульгин. Граф вскочил в сани, я на запятки, и мы помчались к Исаакиевской площади. Но на углу бульвара у Исаакиевской площади должно было остановиться. Быстрая рекогносцировка доказала нам, что не было никакой возможности ни пройти, ни проехать здесь на площадь эту… Вся она была сплошная масса народа, обращенного лицом к монументу. Только там оставалось несколько свободного пространства вокруг шайки бунтующих солдат… Вся эта масса орала, ревела, смутно, по временам мы слышали имя Константина, сопровождаемое громкими "ура". Мы опять кинулись в сани и объездом по Вознесенской, по Мойке, через Поцелуев мост прибыли в Конногвардейскую улицу».

Напомним, что в 1812 году Шульгин был военным полицмейстером. Вообще, вокруг Михаила Андреевича были люди, столь хорошо ему знакомые…

«Милорадович объехал кругом, через Синий мост, по Мойке, на Поцелуев мост, и оттуда в Конную гвардию, где встретился с генерал-адъютантом Орловым.

"Пойдемте вместе убеждать мятежников", — сказал он последнему. "Я только что оттуда, — отвечал Орлов, — и советую вам, граф, туда не ходить. Этим людям необходимо совершить преступление, не доставляйте им к тому случая. Что же касается меня, то я не могу и не должен за вами следовать: мое место при полку, которым командую, и который я должен привести по приказанию к императору".

"Что это за генерал-губернатор, который не сумеет пролить свою кровь, когда кровь должна быть пролита!" — вскричал Милорадович, сел на лошадь, взятую им у адъютанта Орлова, и поехал на площадь».

Все это весьма недостоверно, а лейб-гвардии Конный полк в день 14 декабря — вообще тема особая и весьма спорная.

Башуцкий вспоминал: «Граф приказал мне немедленно торопиться, чтобы седлали и выводили полк, а сам, сложив на груди руки, пошел вдоль по улице.

Когда я вышел на улицу, граф все ходил так же быстро, по временам он нетерпеливо поглядывал на свои часы. Подняв голову, он спросил:

— Что же полк?

— Тотчас, — отвечал я.

Он продолжал опять несколько минут свою судорожную и задумчивую ходьбу. Между тем не было выведено ни одной лошади. Вскоре заслышался топот по звонкой ледяной коре улицы, и со стороны Сарептского переулка на больших рысях явился эскадрон или взвод, не знаю, того же полка, стоявший где-то в других казармах, чуть не в Семеновских, он занял место на левом фланге. В то же время выехали А.Ф. Орлов, его адъютант Бахметев и несколько офицеров. Там-сям усатый кирасир, выведя свою лошадь, ставил ее в принадлежащий ряд и, застегнув за луку трензель, уходил.

"Куда ты?" — "Забыл рукавицы, ваше благородие", — отвечал он или что-нибудь подобное. Время бежало. Не было и 30—40 лошадей, выведенных теперь таким образом. Взглянув на свои часы, на линию, где должно было быть полку, и на А.Ф. Орлова, граф горячо сказал ему:

— Что ж ваш полк? Я ждал 23 минуты и не жду более! Дайте мне лошадь!

Подъехав к графу, Бахметев предложил ему свою. Граф тотчас сел на нее.

— Вы не имеете лошади? — спросил он меня. — Все равно, идите пешком возле.

С этими словами мы направились к площади. У выезда из Конногвардейской улицы, близ манежа, А.Ф. Орлов, нагнав графа, просил его обождать одну минуту, уверяя, что полк тотчас готов, и напоминая, что ему предоставлена была честь сопровождать графа.

— Нет, нет, — отвечал он ему запальчиво, — нет, je пе veux pas de voire … /… regiment. (He хочу вашего г… полка!) Да я и не хочу, чтоб этот день был запятнан кровью… le finirais seul cette affaire. С'est vrai! (Я один покончу с этим делом! Это так!)».

Описание это вызвало гневную отповедь светлейшего князя Италийского, графа Александра Аркадьевича Суворова-Рымникского: «Ни полк, ни командир полка, ни офицеры ни в чем не виноваты, нигде не опоздали!.. Едва ли прошло более пяти минут после вызова, как лошади были оседланы, хотя офицеры и находились во дворце!.. В словах Башуцкого заключается злая клевета! Кавалергардский полк прискакал, да, очень быстро, но не мог явиться вместе с нами — да с нами и не был. Что кавалергарды, свято исполняя долг свой, торопились на призыв царя — это видно, ибо они прискакали без кирас; мы же были, как следует кирасирам, в кирасах».

Заметим, что при Аустерлице оба эти полка дрались без кирас, в ту пору отмененных. Конечно, внук полководца про то знал, но он, причастный к делам Северного общества, оправдывался всю жизнь. Ведь тогда, увидев арестованного Суворова, Николай I воскликнул: «Не верю! Уйди прочь!» — и эстандарт-юнкер был освобожден и отправлен на Кавказ. Не в ссылку, но в командировку, с производством в офицеры, ибо иначе в народе бы заговорили: «И Суворов против царя!» Через два года гвардии поручик был флигель-адъютантом и владимирским кавалером, до конца своих дней он служил верно и преданно, хотя и не всегда толково. Князь оказался последним военным генерал-губернатором Петербурга, сам «посодействовав» тому, что должность была упразднена. Впрочем, это уже во всех смыслах совершенно другая история… А на Сенатской площади оборвалась «цепочка» Суворовы — Милорадовичи, тянувшаяся с 1762 года.

«Посмотрев в окно на улицу (Почтамтскую), вижу скачущего, по направлению к Исаакиевской площади, верхом на коне графа Милорадовича, в полном блестящем параде, обвешанного всеми его бесчисленными орденами; и могло ли тут прийти в голову, что вижу его в последний раз?»

«Мы двинулись вперед и тотчас врезались в толпу, которую видели уже с противоположной стороны площади. Раздвигая людей лошадью и криком, чтоб посторонились, граф медленно подвигался по тесной, с трудом очищавшейся дорожке. Так добрались мы до толпы бунтовщиков, перед которой в 10—12 шагах граф остановился. Я стал с правой стороны его лошади, народ отшатывался, отступая за его лошадь, и, столпясь тесно кругом, оставил место спереди свободным».

«Около половины 2-го пополудни выехал из-за Конногвардейского манежа на Сенатскую площадь верхом на гнедой лошади граф Михаил Андреевич Милорадович… один, в мундире, при шарфе, в белых панталонах, в ботфортах, с андреевской через плечо лентой… Солдаты, оглашая до того воздух бессмысленными криками, издали завидев Милорадовича, умолкли; мало того, держа ружья у ноги, они без всякой команды, по одному уважению к заслуженному воину, сделали на караул! Тишина между ними воцарилась, как бы на смотру; нижние чины, глядя в глаза Милорадовичу, ожидали его слова с полной, по-видимому, к нему доверенностью. Короче, если бы в это время кто-то из посторонних, не зная ничего о предыдущем, нечаянно явился на площади, то никак не поверил бы, что все эти люди восстали против правительства. Граф, воспользовавшись таким нравственным над ними влиянием, помолчал с минуту, потом, положив правую руку на эфес своей шпаги, тоном военачальника, голосом твердым, с некоторой расстановкой громко произнес к солдатам: "Ручаюсь этой шпагой, которую получил за спасение Бухареста, цесаревич жив, здоров — он в Варшаве — я сам получил от него письмо. Он добровольно отрекся от престола". Солдаты, ни малейшим знаком не возражая Милорадовичу, сохраняя прежнюю тишину и очевидно оробев, начали озираться вовнутрь каре, как бы ожидая от своих руководителей подтверждения сказанных к ним слов».

«С общего совета Оболенский со стрелками выступил вперед на небольшое расстояние от колонны Московского полка; в это время он увидел Милорадовича, верхом подъезжавшего с другой стороны к колонне. Оболенский тотчас стянул своих стрелков, схватил солдатское ружье и кричал Милорадовичу, умоляя его не подъезжать к солдатам, но Милорадович был в нескольких шагах от них и начал уже приготовленную на всякий случай речь!»

«Граф, как известно, говорил с солдатами превосходно. Я не могу передать ни интонации и выразительности его голоса, ни оживления глаз, ни движений духа, ни жеста и повременных остановок, а в этом именно главная сила и деятельность. Но вот его слова:

"Солдаты! Солдаты!.. Кто из вас был со мной под Кульмом, Лютценом, Бауценом, Фер-Шампенуазом, Бриеном (было насчитано 40—50 имен)?.. Кто из вас был со мной, говорите?!.. Кто из вас хоть слышал об этих сражениях и обо мне? Говорите, скажите! Никто? Никто не был, никто не слышал?!"

Он торжественно снял шляпу, медленно осенил себя крестным знамением, приподнялся гордо на стременах и, озирая толпу на все стороны, с прекрасным движением руки вверх произнес величественно и громогласно:

— Слава Богу! Здесь нет ни одного русского солдата! Долгое молчание».

«Он подскакал к группе бунтовщиков, стоявших у Сената. Он стал убеждать солдат возвратиться к долгу и чести, и те, привыкнув к нему издавна, повиновались команде: "Налево кругом! Марш во дворец! С повинной!"»

«Один из членов тайного общества, князь Оболенский, видя, что такая речь может подействовать, выйдя из каре, убеждал графа отъехать прочь, иначе угрожал опасностью».

«— Офицеры! из вас уже, верно, был кто-нибудь со мной! Офицеры! Вы все это знаете?.. Никто?

Он повторил то же, еще торжественнее:

— Бог мой! Благодарю тебя!.. Здесь нет ни одного русского офицера!.. Если б тут был хоть один офицер, хоть один солдат, то вы знали бы, кто Милорадович!

Он вынул шпагу и, держа ее за конец клинка эфесом к шайке, продолжал с возрастающим одушевлением:

— Вы знали бы все, что эту шпагу подарил мне цесаревич великий князь Константин Павлович, вы знали бы все, что на этой шпаге написано!.. Читайте за мной (он будто указывал буквы глазами и медленно громко произносил): "Дру-гу мо-е-му Мило-ра-до-ви-чу"… Другу! А?., слышите ли? другу!.. Вы знали бы все, что Милорадович не может быть изменником своему другу и брату своего царя! Не может! Вы знали бы это, как знает о том весь свет!

Молчание святое, мертвое. Он медленно вложил в ножны шпагу.

— Да! Знает весь свет, но вы о том не знаете… Почему?.. Потому что нет тут ни одного офицера, ни одного солдата! Нет, тут мальчишки, буяны, разбойники, мерзавцы, осрамившие русский мундир, военную честь, название солдата!.. Вы — пятно России! вы — преступники перед царем, перед отечеством, перед светом, перед Богом! Что вы затеяли? Что вы сделали?

Возраставшего оживления его слов, возвышения его голоса, огня движений, жестов передать невозможно. Они лились, как электрический ток. Подняв высоко руки, он уже не говорил, а гремел, владычествовал, повелевал толпой. Люди стояли вытянувшись, держа ружья под приклад, глядя ему робко в глаза. Он продолжал, усиливая свое на них действие:

— О жизни и говорить нечего, но там… там, слышите ли? у Бога!.. Чтоб найти после смерти помилование, вы должны сейчас идти, бежать к царю, упасть к его ногам!! Слышите ли? Все за мною!., за мной!

Он взмахнул руками.

Это движение было невыразимо, бесподобно! Толпа солдат шатнулась, она непременно побежала бы за ним, можно было поклясться в том. Звонкий, одновременный темп отданной ему воинской почести и громовое: "Ура, Милорадович!" — огласило воздух».

Нет сомнения, граф Милорадович прекрасно понимал, что он смертельно рискует, — он либо уведет солдат с площади, либо умрет, что гораздо вернее. Восстание проиграно, это ясно, но сознают ли это офицеры, возмутившие полки? Они ведь понимают, что Николай Павлович никого не помилует, а потому будут стоять до конца. Генерал-губернатор, поначалу позволивший вывести на площадь войска, теперь лишал их последней надежды на успех…

Самоотверженно пытаясь расстроить мятежные каре, Михаил Андреевич поступал так, как следовало человеку чести, русскому генералу. За это одно ему можно простить страсть к мотовству, позабытые долги, пресловутое фанфаронство… Он спасал солдат, прекрасно понимая, что платой за это может стать его жизнь. И конечно же в тот момент он не думал, что безвозвратно закатилась его звезда, что места при новом дворе ему однозначно не будет, и, в лучшем случае, опальную старость он завершит в заветных Вороньках.

Нет сомнения, что и Николай I прекрасно понимал, какая участь уготована строптивому генерал-губернатору…

«Солдаты колеблются, но некто из каре закричал: "что это вздор, что не надобно верить ему!" и в это мгновение раздался пистолетный выстрел. Граф, пронзенный пулей, падает с лошади на руки Башуцкому, и в произошедшую оттого суматоху Милорадовичу нанесли удар штыком».

«Оболенский настаивал, чтобы он ехал прочь и оставил в покое солдат, которые "делают свою обязанность", потом взял у одного из рядовых ружье, чтобы штыком заставить лошадь генерала повернуть прочь. Милорадович пришпорил и повернул лошадь; удар штыка пришелся по седлу и ранил Милорадовича в ногу. И в то же время раздался пистолетный выстрел Каховского, поразивший Милорадовича смертельной раной».

«Граф М.А. Милорадович, любимый вождь всех воинов, спокойно въехал в каре и старался уговорить солдат; ручался им честью, что государь простит им ослушание, если они тотчас вернутся в свои казармы. Все просили графа скорее удалиться; князь Е.П. Оболенский взял под узду его коня, чтобы увести и спасти всадника, который противился; наконец, Оболенский штыком солдатского ружья колол коня его в бок, чтобы вывести героя из каре. В эту минуту пули Каховского и еще двух солдат смертельно ранили смелого воина, который в бесчисленных сражениях и стычках участвовал со славой и оставался невредимым; ему суждено было пасть от русской пули».

Барон Розен лукавит… Не говоря про штыковую рану, нанесенную князем Оболенским, он рассказывает про пули каких-то двух солдат.

«Вдруг руки его упали, будто свинцовые, туловище перегнулось, шляпа свалилась с головы, а испуганная лошадь вырвалась из-под ног, которые тяжело брякнули о землю. Я едва успел только подставить грудь и на нее, укрепясь ногами, сколько имел сил, принял его плечи и голову, которые раздробились бы неминуемо в этом падении. Толпа отхлынула волною. Я остался с ним один… Легонькое облачко сизого дыма волновалось, расходясь в воздухе на том самом месте, где он стоял на лошади. Выстрела не было слышно за оживлением ли его речей и всей этой драмы, в которой душа не могла не быть неизъятно привязана, за криком ли последнего, решившего дела "ура" — не знаю.

Крепко охватив раненого, прислонив его к склоненному колену, я глядел ему в лицо, повторяя: "Граф, граф!" Черты его выражали страшное страдание. Он открыл глаза, пристально всмотрелся в меня и, схватив сильно за руку, сказал прерывисто и глухо: "Je meurs! C'est fini… mais… c'est bien… j'ai fait топ devoid ("Я умираю!., это конец… но… это хорошо… я исполнил мой долг".) Таковы были его первые слова и чувства…»

«Тут Каховский выстрелил в него из пистолета, пуля попала ему в живот. Он захватил рану рукой, причем лошадь его быстро повернулась и бросилась на Оболенского. Оболенский ткнул Милорадовича штыком, лошадь и раненый на ней всадник исчезли в толпе».

«Каховский… как будто поставил своим долгом устранять всякие препятствия, какие только могли помешать успеху дела. Когда он увидел, что убеждения графа Милорадовича могли поколебать твердое настроение солдат, он пустил в него пулю…»

«Допрашивали… штабс-капитана Александра Бестужева: не видал сам, но слышал от других, что Каховский убил графа Милорадовича, и даже слышал голос, сказавший: "Ах, как славно я попал!" Утвердительно же сказать не может, кто сии слова произнес, хотя ему кажется, что это был Каховский».

«Видел, как смертельно раненный Милорадович, шатаясь в седле, поскакал прочь от непокорных солдат…»

«Стоявший не возле него (как где-то вскоре было пропечатано), а внутри каре, шага на три от задней шеренги, одетый в партикулярный сюртук, в фуражке, отставной поручик Петр Каховский, имея левую руку в кармане сюртука, правой выстрелил из пистолета, попал пулей графу Милорадовичу в левый бок и, сим еще не ограничившись, бросил вслед за выстрелом в него же и самый пистолет, который сшиб с затылка головы шляпу его.

Истинно горестно было видеть, как вдвойне пораженный, без шляпы, с развевающимися от ветра волосами герой, честь наших армий, граф Милорадович, отскакав в галоп несколько шагов от каре, отвалившись назад, выпустив поводья и шатаясь в седле, склонился на правую сторону… Солдаты, заметив, как снимали с лошади раненого Милорадовича, потерялись, в рядах их исчезла дисциплина; несчастные, ошеломев от этой невыкупимой беды, спустив ружья, перебегали из фаса в фас, ища укрыться».

«Я не знал, что делать, звал, манил рукой людей из толпы, требовал… Ни один человек не подходил… С силой отчаяния я схватил тогда графа под плечи и, пятясь, повлек его буквально ногами по земле к стороне манежа, где место было свободнее. Тут, наткнувшись на группу людей, я положил его на минуту прямо на снег и, воспламененный, уже остервенелый, криком, ругательством, кулаками, пинками, побоями принудил четырех человек помочь мне поднять его».

Да, есть такая русская пословица: «мертвый медведь в лесу не хозяин»…

«Я довершу описанием подлостей современников наших, сказавши, что когда по принесении его в казармы начали его раздевать, то у него украли часы и кольцо, подаренное ему за несколько дней вдовствующей императрицей».

«Двадцать или двадцать пять минут спустя полк уже выстраивался против казарм. Пока мы выравнивались, мимо нас на санках провезли тяжело раненного генерал-губернатора графа Милорадовича, которого один из бунтовщиков, Каховский, ранил выстрелом из пистолета. Голубая лента графа была вся в крови. Его внесли в наши казармы».

«В момент нашего выступления из казарм мы увидали графа Милорадовича в полной форме и всего в крови! Его вели двое каких-то людей и отвели в наши казармы, в квартиру Игнатьева… Я обратил внимание моих солдат на этого несчастного графа Милорадовича и сказал им:

— Вот что значит, когда солдат не доверяет своему начальнику, а вы, ребята, мне верите и пойдете за мной?

— Куда угодно ведите, мы вас не оставим, — ответили они мне единогласно».

Кстати, в подтверждение ранее сказанного: люди, непосредственно все видевшие, пишут и про двух, и про четырех человек, несших раненого графа, и даже про сани… Как узнать, что было на самом деле?

«Все это произошло так быстро, что Орлов только еще выстраивал там выезжавших людей. "Напрасно не послушался тебя", прошептал Милорадович, когда его несли мимо.

Полк тронулся к месту назначения».

«Зарядив ружья, пошли мы [1-й батальон лейб-гвардии Преображенского полка] вперед. Тогда со мной были генерал-адъютанты Кутузов, Стрекалов, флигель-адъютанты Дурново и адъютанты мои — Перовский и Адлерберг. — Адъютанта моего Кавелина послал я к себе в Аничкин дом, перевести детей в Зимний дворец. Перовского послал я в конную гвардию с приказанием выезжать ко мне на площадь. В сие самое время услышали мы выстрелы, и вслед засим прибежал ко мне флигель-адъютант князь Голицын Генерального штаба с известием, что граф Милорадович смертельно ранен».

«Храбрый и достойнейший генерал Милорадович был убит мятежниками как раз в тот момент, когда обратился к ним с отеческой речью».

Происходящее на Сенатской площади нас более не касается…

* * *

Однако мы не можем не привести и совершенно иной взгляд на действия и личность графа Милорадовича: «Известно, что в смерти Милорадовича обвинили Каховского, и рассказывали, что выстрел был направлен именно против него потому, что боялись его влияния на солдат. Но, во-первых, Милорадович, действительно когда-то любимый теми солдатами, с которыми был в походах, нисколько не был известен гвардии с выгодной стороны, особенно после Семеновской истории. Необдуманные действия его в этом случае, имевшие следствием потерю самого любимого и уважаемого полка в гвардии и дурной оборот в мыслях государя по внешней политике, произвели самое прискорбное впечатление и оставили явное нерасположение к Милорадовичу в гвардии.

С другой стороны, действия его, как Главнокомандующего в Петербурге, были не такого рода, чтобы заслужить ему уважение. Известность его состояла в том, что он был человек до крайности расточительный на пустяки, так что казна должна была непрестанно платить за него долги; распутный, дамский угодник, выдававший дамам курьерские подорожные, небрежный в делах, занимавшийся более удовольствиями. По всему этому он не пользовался никаким уважением в гвардии и не имел особенного влияния на солдат, а потому и не могло существовать никакой необходимости в его смерти, чтобы не допустить ему поколебать солдат.

Тем из своих товарищей, с которыми Каховский мог иметь сношение, находясь уже в крепости, он постоянно рассказывал о выстрелах в Милорадовича так: когда Милорадович, которого все считали за пустого фанфарона, оттого ли, чтоб загладить свою вину, что ему, Главнокомандующему, не было, однако, известно все, что происходило у него под носом, и, даже несмотря на доносы, которые потом найдены были нераспечатанными у него в столе, или просто по фанфаронству горячился и декларировал перед солдатами, не столько, может быть, в надежде произвести на них влияние, чего он никак не мог ожидать, сколько чтоб дать заметить свое действие государю, то солдаты смеялись и сказали начальникам: "Позвольте нам ссадить его", а народ, браня его позорными именами, намекающими на известные его действия, хотел сделать и с ним то же, что сделал с Бибиковым, которого офицеры со стороны восстания едва могли вырвать из его рук. Не желая ни допустить солдат к самовольной расправе и бесполезной только растрате зарядов, ни, так сказать, разлакомить народ, который, если дать ему расходиться, то, уничтожив одну жертву, может потребовать и других, Каховский и другие, стоявшие тут с ним, кричали Милорадовичу, чтоб он ехал прочь; но так как он не слушался, а солдаты начали выказывать нетерпение, а народ начал надвигаться на него, то Каховский с другими товарищами своими решились взять дело на себя, лишь бы не допустить солдатам стрелять самовольно, а народу самоуправствовать», — писал лейтенант Завалишин.

Что тут скажешь? Разве что напомним, что в гвардии солдаты служили по 18 лет, так что ветеранов Отечественной войны и Заграничных походов в мятежных полках было предостаточно; зато сам Завалишин никогда в гвардии не служил, да и в Петербурге провел совсем немного времени. Ему ли знать?

* * *

«Я с первой минуты принял намерение отнесть его на квартиру А.Ф. Орлова, более удобного ближайшего помещения найти было, конечно, невозможно… Граф слабо дернул меня за аксельбант рукой, перевесившейся через мое плечо. Я приклонился к нему. Я думал, что это судорога предсмертного страдания.

— Куда? — спросил он меня довольно живо.

— На квартиру А.Ф. Орлова, — отвечал я, — до вашего дома нет никакой возможности дойти.

— Не хочу, — возразил он еще живее…

Едва миновали мы ворота, он снова и очень уже сильно дернул меня за аксельбант, сказал с запальчивостью:

— Я еще жив, сударь… исполняйте мое приказание!

— Что прикажете, граф?

— Воротитесь… сюда… на солдатскую койку».

«Когда несли графа Милорадовича с Исаакиевской площади раненого, он спросил, куда его несут; ему отвечали, на квартиру Орлова; он закричал: "Нет-нет! Несите меня в казармы!" Должно быть, он очень не любил Орлова».

«На крыше Сената примостилась толпа народа, открыто симпатизировавшая бунтовщикам. Притащив наверх поленья березовых дров, эти люди бросали их с крыши в наших людей и лошадей… Один из офицеров лейб-эскадрона, Игнатьев, получил настолько сильный удар поленом в живот, что в обморок упал с лошади и был унесен в свою квартиру. Потом рассказывали, что когда он очнулся от обморока в своей квартире, то увидел на своей кровати умирающего генерала графа Милорадовича, которого случайно внесли именно в эту квартиру и который вечером тут и скончался».

Обстоятельства смерти Михаила Андреевича представляются весьма туманно, сложно даже понять, где именно он скончался. Адъютант Башуцкий так описывает это помещение:

«Оно состояло из небольшой комнаты с перегородкой и другой, несколько пообширнее, в два окна. Ничто не означало, чтоб здесь постоянно жили. Диван, покосившийся, без боковых подушек, жесткий и изорванный, пять-шесть стульев, довольно простой стол и зеркальце на стене — более ничего, ни малейшего признака хозяйства, ни тени необходимейших принадлежностей домашнего обзаведения. В этих голых стенах, на этой истинно солдатской койке суждено было умереть графу Милорадовичу!..»

Как-то созвучно это со смертью титана XVIII века — светлейшего князя Потемкина-Таврического, умершего в чистом поле… Недаром же по душе своей граф Милорадович принадлежал именно к «осьмнадцатому столетию».

Но вот есть еще и такой сомнительный вариант: «Для перевязки Милорадовича отнесли в дом Лобанова, как ближайший от места кровавого происшествия.

Первый вопрос графа, когда он пришел в чувство, был, не знают ли, кто выстрелил в него? Ему отвечали, кто какой-то неизвестный бунтовщик Фовраль (впоследствии оказалось, что убийца был Каховский).

"Слава Богу, — сказал граф, — теперь я умру покойно, зная, что убит не рукой русского солдата".

Через несколько времени он обратился к кому-то из знакомых, улыбнулся и сказал: "Ну, кажется, теперь я расквитаюсь со всеми моими долгами"».

Зато рассказ о том, что умирающего обокрали, подтвержден неоднократно.

«В углу на полу лежала куча платья — мундир, сапоги, жилет. Я стал пересматривать все и, к изумлению, увидел, что почти все звезды и кресты исчезли, из кармана была вынута записная книжка, часов же не было и следа».

«Когда надо было вынимать пулю графу Милорадовичу, он потребовал, чтобы операция была сделана его старым доктором, не желая перед смертью его обидеть, давши сделать операцию кому-нибудь другому».

«Инструменты были немедленно приготовлены, несколько отодвинут диван, чтоб можно обходить со всех сторон. По новом осмотре груди, после краткого латинского разговора между операторами, они просили графа позволить накрыть ему глаза и подержать голову. С улыбкой, покачав головою, он отвечал:

— Не нужно.

Тогда, в то время как двое держали свечи, Арендт, засучив рукава, с инструментом в руке приклонился к груди. Сильно схватив его за руку, граф вдруг остановил удивленного оператора и, поведя кругом глазами, медленно спросил:

— Петрушевский?

— Здесь, — отвечал старый его товарищ доктор.

— Подойди!

Петрушевский, обожавший графа, расстроенный до невозможности, обливался слезами.

— Ты плачешь? — сказал граф, взглянув в его лицо. — Стыдно! А я сейчас придумал сделать тебе подарок. В пятидесяти сражениях не удалось тебе видеть на мне раны; судьба справедлива ко всем… вот и рана… дарю тебе эту пулю, возьми ее сам… это твое дело, вырежь!

Петрушевский отирал глаза, руки его тряслись, он долго не мог оправиться. Наконец он взял инструмент. С чрезвычайной внимательностью, с заботливостью, в которой проявлялось необыкновенное любопытство, совершенно прижав подбородок к груди, граф следил за руками оператора, и, когда тот, окончив вырезы, извлек щипцами пулю, раненый обеими руками схватил, сжал эти дымящиеся его кровью щипцы с стиснутой в них пулей и громко потребовал:

— Огня, огня!..

Поднесли, сколь можно ближе, свечи. Бережно взял граф пальцами левой руки окровавленную пулю… внимательно поворачивая во все стороны между свечой и глазом. Лицо его прояснилось благородной улыбкой и вдруг, медленно осеня себя крестом, гордо посматривая на всех, он звонко, радостно, победно произнес в безмолвной, как могила, комнате:

— О, слава Богу! Эта пуля не солдатская. Теперь я совершенно счастлив».

«Тут же был и известный врач Арендт, который уже успел осмотреть рану.

— Что, Николай Федорович, — спросил Милорадович, — как вы думаете? Есть надежда?

— На свете нет безнадежных ран, — отвечал Арендт.

— Но мне вы должны сказать правду. Уж, конечно, я не боюсь смерти.

— Врач может и ошибиться! — возразил доктор.

— Вы меня и прежде лечили и не скрывали от меня правду. Скажите и теперь.

— Жизнь ваша в руках Божьих, а не моих.

— Понимаю вас и благодарю! Я бы только не желал долго страдать…

В это время приехал от государя какой-то генерал и сказал, что он послан узнать о здоровье графа и о положении раны.

— Доложите его величеству, — отвечал граф, — что я очень рад, принеся ему и отечеству на жертву свою жизнь. Это всегда была цель моя».

Посетителей у бывшего — эту должность уже исправлял генерал-лейтенант Голенищев-Кутузов, который в Турецкую войну был шефом белорусских гусар в корпусе Милорадовича, — оказалось не слишком много. В основном самые близкие — неотлучно находились при нем Федор Глинка, Рафаил Зотов…

«Я вышел, чтобы ехать во дворец. Сходя по лестнице, я сверху услышал стук сабли, колотившейся о ее ступени, и сказал человеку, который шел наверх, чтоб он подобрал ее. В ту же минуту этот стук смолк. На первом завороте мы встретились. То был Якубович. Мы были известны друг другу, как говорится, по шапочному знакомству, ни у графа и нигде я не встречал его, но сиживал часто около него в театре, по которому его знал и граф, — Якубович имел там абонированные кресла в первом ряду, недалеко от кресел военного генерал-губернатора. Быстро спрашивал меня Якубович, справедливо ли, что граф безнадежен, умолял, как о милости, взглянуть на него, проклинал убийц, обнаруживал все признаки глубокого отчаяния. Склоненный его просьбами, я возвратился и, введя его в прихожую… раскрыл немного дверь. Якубович, просунув туда голову и, поглядев таким образом на графа несколько минут, весь красный и заплаканный, вполголоса начал проклинать "разбойников, совершивших это неслыханное злодеяние, и судьбу, допускающую такому человеку умереть таким образом"».

«В это время ехал к графу, лежавшему в конногвардейских казармах, адъютант его, Александр Павлович Башуцкий. Якубович предложил свезти его в своей карете четверкой. Башуцкий согласился и, войдя в карету, почувствовал, что сел на пистолеты.

— Это что?

— Они заряжены, — сказал Якубович. — Бунтовщики хотели меня убить за то, что я не соглашался войти в заговор с ними.

Якубович является самым гнусным лицом в этом деле. Другие разбойники и убийцы — Каховский, Щепин и т. п. действовали бесчестно, зверски, но с каким-то убеждением, а он играл и словом и делом…»

Герцог Вюртембергский привез письмо от императора. Он вспоминал: «Образ этого человека в его предсмертные минуты всегда будет внушать мне грустные воспоминания. Он оказался столь же достойным удивления на своем смертном одре, как и на полях битв. Теперь Милорадович уже никому не мог показаться фанфароном, каким его иногда считали: это был герой в полном смысле слова и, конечно, всегда был таковым, ибо иначе не мог бы так умирать. Когда я передал ему, со слезами на глазах, письмо государя, он сказал:

— Мне особенно чувствительно получить это письмо из ваших рук; мы с вами действовали вместе и в дни великие и славные.

Я изъявил мое сердечное сожаление о положении, в котором его нахожу, и выразил надежду на его выздоровление.

— Нечего обольщаться, — отвечал он. — У меня воспаление кишок. Смерть — неприятная необходимость; но знаете ли что — я умру, как жил, и прежде всего с чистой совестью.

По прочтении письма он сказал:

— Я с удовольствием пожертвовал собою за императора Николая. Меня утешает то, что в меня выстрелил не старый солдат, — тут он прервал разговор. — Прощайте, ваша светлость. На мне лежат еще важные обязанности. До свидания в лучшем мире.

То были его последние слова. Когда я уходил, его меркнувшие глаза бросили на меня еще последний дружеский взгляд.

Врачи отказались от него. Он умер спустя несколько минут, но успел распорядиться сравнительно небольшим своим состоянием преимущественно в пользу своих вольноотпущенных крестьян». Вот так… Проблему крепостного права он все-таки сумел решить — хотя бы для своих хлебопашцев.

«Милорадович не долго жил после полученной раны. Николай Павлович навестил его перед самой его кончиной и, выходя от него, сказал своим приближенным: "Он сам во всем виноват!"»

Что император не навещал умирающего генерал-губернатора — известно, а в письмах своих, принадлежащих Истории, Николай I выражал искреннюю скорбь. Но что говорил он в кругу приближенных, остается лишь предполагать…

«Часов в 9 он исповедался и приобщился Святых Тайн, а в полночь начался бред, предвестник кончины; борение со смертью продолжалось часов до 3-х, и он умер в беспамятстве, говоря по своему обыкновению то по-русски, то по-французски».

«В 3 часа Милорадович скончался».

Через час Николай I писал Константину: «Бедный Милорадович скончался! Его последними словами были распоряжения об отсылке мне шпаги, которую он получил от вас, и об отпуске на волю его крестьян! Я буду оплакивать его во всю свою жизнь; у меня находится пуля; выстрел был сделан почти в упор статским, сзади, и пуля прошла до другой стороны.

Все спокойно, а аресты продолжаются своим порядком…»

«Он умер в нынешнюю ночь» — известил официальный «Русский инвалид».

«Таков был конец героя стольких битв, в которых он, подобно Мюрату, никогда не был ранен». Опять, уже в последний раз, сравнение с наполеоновским маршалом, которого десять лет как не было на свете: Мюрат был расстрелян после неудавшегося мятежа…

* * *

«Едва вернувшись во дворец, я должен был отнести приказ военному министру и пойти поклониться праху графа Милорадовича, который только что скончался от раны, полученной им в начале вчерашнего дня, когда он убеждал бунтовщиков. Этот человек, которого вражеская пуля щадила столько раз, погиб жертвой своего усердия. Я приказал отнести его останки из казарм Конной гвардии, где он испустил последний вздох, на квартиру на Мойке, где он жил».

«Я уже часу в 6-м пошел в казармы конногвардейцев. Всходя на лестницу, изумился (туда ли я иду?), что не слышно шуму… Все глухо… Постучал и спросил: "Здесь Милорадович?" На спрос голос ответил: "Милорадович приказал уже долго жить!" Это было не неожиданно, но я очень тронулся. "Где он?" — "Перенесли в его дом". Я и побежал… Засим вошел в траурную комнату. Покойный уже лежал на столе, как живой. Я подошел, поклонился, поцеловал руку и зарыдал… Мне вспомянулись те счастливейшие минуты его цветущей жизни и моего детства, когда я, придя к нему еще мальчиком (из корпусу по 14-му году), возрастал при нем постепенно, как и его слава… Когда я видел сего героя, сего верного слугу, который служил и прямил государю, блестящим в лучших обществах Польши, бесстрашным на войне, с умом, который не всегда показывал, но которому иногда очень удивлялись, с детским сердцем, веселым на волшебных празднествах, которые давал среди оружия и в поле, и с той безоблачной душою, каковой уже не видала в нем столица сия…»

«Жители Петербурга стекались поклониться бренным останкам защитника Престола и Отечества, в ту самую залу, которая была обита трауром по указанию самого графа Михаила Андреевича, в память покойного императора. Вокруг гроба блистали на подушках пять первостепенных российских орденов, девять первостепенных орденов иностранных держав, две шпаги: спасителя Бухареста и победителя при Кульме; там же видна была голубая лента ордена святого Андрея Первозванного, пробитая гибельной пулей.

21 декабря, в понедельник, предано земле в Александро-Невской лавре тело Милорадовича, возле могилы Суворова. Государь император почтил присутствием своим отпевание в Казанском соборе верного сына Церкви и Отечества и сопровождал печальное шествие.

Заключаю чертами, в коих сам монарх представил современникам и потомству изображение графа Милорадовича: Храбрый воин, прозорливый полководец, любимый начальник, страшный в войне, кроткий в мире, градоправитель правдивый, ревностный исполнитель царской воли, верный сын Церкви и Отечества, он пал от руки недостойной не на поле брани, но пал жертвой того же пламенного усердия, коим всегда горел, исполняя свой долг, и память его в летописях Отечества пребудет всегда незабвенна».

* * *

Почти очевидные обстоятельства убийства графа Милорадовича сразу же обросли легендами…

«Когда ввечеру 14-го числа я сошел к Рылееву, то застал Каховского, что он, сидя у круглого столика, рассказывает Рылееву и кому-то против него сидящему о случившемся в колонне… Затем, обращаясь ко мне, он сказал: "Графа Милорадовича я убил, я дал ему раз, вот и кровь", — тут вынул он вполовину кинжал, железом оправленный, который держал в руках. Рассказ этот потряс весь мой состав, особливо то наружное равнодушие, с каким он рассказывал. Итак, была ли кровь действительно, я не видал. О том, что он ранил офицера, я не помню, но то сохранилось твердо в моей памяти, что он мне сказал, наконец: "Полковник, — так он меня назвал, — вы спасетесь, а мы погибнем, возьмите на память обо мне этот кинжал и сохраните его". Когда я его взял, взошел Пущин и начал свой рассказ. Все обратили на него внимание, в это время я положил кинжал на стол. Каховский, заметив это, сказал мне значительным тоном: "Так вы не хотите взять мой кинжал?" Сказав: "Нет, возьму", — я взял и, пожав ему руку, поцеловал в щеку. Оставаясь после того в чрезмерном волнении духа и в крайнем беспокойстве, я воспользовался минутой появления Батенкова и ускользнул в коридор… Взбежав по лестнице, я тотчас удалился в ретираду и бросил этот ужасный кинжал».

Рассказ весьма странен — что за кинжал? — однако занесен в протокол.

«Ответ отставного поручика Каховского, что он выстрелил в графа Милорадовича из пистолета, когда граф уже повернул лошадь, чтобы отъехать, и в одно время с солдатами и прочими лицами, бывшими в том фасе каре, и потому не может взять на себя убийство, на которое покушался не один. Положили: взять в соображение».

Следствие поставило себе целью официально узнать, кто именно убил графа, но сделать это оказалось не очень легко. Декабристы, пребывавшие на площади в рядах как мятежных, так и правительственных войск, говорили разное.

Мичман Петр Бестужев: «Когда и кем сделан выстрел в графа Милорадовича, не знаю. На месте происшествия ни от кого об сем не слыхал».

Корнет Александр Муравьев: «Кто нанес смертельные раны графу Милорадовичу не видал, а слыхал, что это был кто-то во фраке».

Поручик Гангеблов: «О смерти графа Милорадовича мне известно было тоже по слухам, что выстрелил в него Грабе-Горский».

Корнет Ринкевич: «…я слышал только, что называли многих, но утвердительно никого, потому и я никого назвать не могу».

Штыковая рана, полученная графом, также интересовала следователей.

«Для уличения Оболенского в убийстве графа Милорадовича введен был солдат Московского полка Сычев, и по долгом увещании Оболенский признался, что он не помнит, каким образом, желая ли ударить штыком лошадь, или невольным движением ударил слегка штыком по седлу и, вероятно, попал также в графа».

«Меня посадили в номер окошком на ров Кронверкской куртины, в одном каземате с Пестелем и Каховским… Разгорячившись и расшумевшись на пристрастный Верховный уголовный суд за объявленную мне сентенцию, я был тотчас спрошен Каховским, кто я такой? — И потом ответом было, что он осужден на смерть, с тем равнодушием, которое тотчас же поселило во мне к нему глубокое уважение — равнодушие к смерти, не покидавшее его во все время! Каховский прибавил с большим чувством сожаления, что он имел несчастье убить Милорадовича».

«Лопухин принес лист осужденных на смерть, их было 20. Государь сказал: "Князь, это странно начать царство со смертной казни 20-ти молодых людей. Что говорит брат Михаил?" — "Ваше величество, великий князь и граф Бенкендорф были совсем против смертной казни". — "Я этому рад". — "Но генерал Левашов более всех настаивал на смертной казни Каховского, потому что думал — он убил графа Милорадовича"».

Князь Оболенский, потомок легендарного Рюрика, в убийстве обвинен не был. Можно заметить: среди пятерых казненных не было ни одного князя или графа и ни одного — на тот момент — гвардейца, хотя ранее двое из них были в гвардии офицерами, двое — юнкерами…

«Когда он [Пестель], Апостол-Муравьев, Бестужев и Рылеев были выведены на казнь, уже не в мундирных сюртуках, а в рубашках, они расцеловались друг с другом как братья; но когда последним вышел Каховский, ему никто не протянул руки. По уверению Беркопфа, причиной этого было убийство графа Милорадовича, учиненное Каховским, чего никто из преступников не мог простить ему и перед смертью».

* * *

«Кабинет Папа — светлое, приветливое помещение с четырьмя окнами, два с видом на площадь, два — во двор. В нем стояли три стола, один — для работы с министрами, другой — для собственных работ и третий, который был покрыт планами и моделями, служил для военных целей. Низкие шкафы стояли вдоль стен, в них хранились документы семейного архива, мемуары, секретные бумаги. Под стеклянным колпаком лежали каска и шпага генерала Милорадовича, убитого во время бунта декабристов 14 декабря».

Сложно понять, насколько искренен был здесь государь Николай Павлович.

…Легенда гласит, что после смерти графа в его сундуках было найдено множество любовных записок и… один серебряный гривенник.

Что еще можно добавить к рассказу о судьбе и личности графа Михаила Андреевича Милорадовича?