Третьего июля Анна Матвеевна проснулась на рассвете. Тихо и свежо было кругом, листок не шелохнется, и свет слабый в окошко льется. Еле дождалась утра, умыли ее, принесли поесть – Анна Матвеевна отказалась, не до еды было. Ждала, когда на перевязку повезут – последнюю. Когда снимала бинты, она пыталась приподняться, посмотреть, но ей велели лежать спокойно, сказали, что все хорошо. Поверила Анна Матвеевна – запаха не было слышно, значит, затянулись швы. Привезли ее обратно в палату, лежит – то и дело у соседки время спрашивает. Михаил должен к двенадцати приехать, а только еще за десять перевалило. Два часа еще почти, господи...

Принесли ее одежду, осторожно переодели, какие-то бумажки выписали – еще полчаса прошло. Хоть бы Михаил догадался пораньше приехать... И верно – только одиннадцать было, а Михаил уже входил в палату, за ним Ирина, улыбается. От радости Анна Матвеевна расплакалась и подосадовала на себя – до чего слаба стала, чуть что – в слезы.

Михаил Федорович специально для нее телегу на резиновом ходу взял, была такая в бригаде. Да и дорога не в пример майской – только чуть покачивало да подталкивало на бугорках. Все же боль сразу в животе появилась – поморщилась Анна Матвеевна. Михаил Федорович сразу сбавил ход, тише пешего поехали. Ирина рядом с матерью села, все подушки ей под голову подкладывала, от толчков оберегала. Руки у Ирины мягкие, ласковые, от одного прикосновения хорошо становилось. Анна Матвеевна полулежала, кругом смотрела, надышаться не могла. Вглядывалась в хлеба – каковы? Пшеница невысокая еще была, желтоватая, должно быть, кое-где уже в трубочку свертываться начала – дождей за лето почти не было. Тревожно стало Анне Матвеевне – солнце-то вон как палит, если еще с неделю дождей не будет – погорят хлеба. Расспросила Михаила, какие прогнозы обещают, – тот сказал, что вскорости дожди должны быть, вокруг Москвы уже пошли, денька через два-три и здесь появятся.

Как доехали до дому – почти не заметила Анна Матвеевна. Встречали ее всем гамузом – девчонки еще за околицей караулили, тут же на телегу взобрались. Олюшка всем лицом матери в грудь ткнулась – очень соскучилась, давно не видела. Редкие прохожие, попадавшиеся на пути, останавливались, кланялись, Анна Матвеевна с улыбкой отвечала им. Верка и Гришка встретили ее у ворот. Жалко стало Анне Матвеевне, что Надька не приехала – на практику их куда-то направили. Михаил и Ирина взяли ее под руки, ввели в дом – чистая постель давно уже была приготовлена, кровать у самого окна стояла, сирень прямо через подоконник перегибалась – хорошо будет лежать здесь. Тут же все стали хлопотать вокруг нее, подушки взбивать, еду принесли, сели кругом – Анна Матвеевна глядит то на одного, то на другого, до слез хорошо ей было – это же не больница, где все чужие, тут каждый дорог, каждый любое ее слово исполнит, по первому звуку прибежит. Посидели так, поговорили, потом Анна Матвеевна всех услала:

– Идите, гуляйте, нечего около меня словно возле иконы сидеть, успею еще надоесть. Да и с отцом поговорить надо.

Остались вдвоем с Михаилом. Тот сильно похудел, почернел за лето, и руки как будто больше дрожать стали.

– Достается тебе, Миша?

– Всякое бывает, мать, – махнул рукой Михаил. – Да что об этом говорить.

– А Устинья ж где?

– Домой пошла, – ответил Михаил, не глядя.

– Что так?

– Ну... неудобно.

– Чего ж неудобного? Как за детишками смотреть да по хозяйству ворочать – так удобно, а как я вернулась – так неудобно?

– Она сама так схотела.

– Сходи к ней и скажи, чтоб пришла, спасибо ей хочу свое сказать.

– Ладно.

– Ну, и ты иди пока, устала я, спать буду.

Устинья пришла под вечер, принаряженная, остановилась на пороге.

– Здравствуй, Устиньюшка, проходи, садись, – ласково позвала ее Анна Матвеевна.

Устинья села, оправила платье. Выглядела она еще молодо, лицо было свежее, морщинок на нем чуть-чуть, да и то не всякий разглядит, волосы густые, под платок убранные. Помолчала немного Анна Матвеевна – и сказала, стараясь не отвести глаз от молодого Устиньина лица:

– Хочу сказать тебе, Устинья, свое спасибо великое, что семью мою в беде не оставила, за детишками доглядела.

– Ну что ты, Анна, чай, все мы люди, в беде друг дружке помогать должны, – нараспев сказала Устинья заранее подготовленные слова.

– Давай сразу обговорим все. За прошлое обиды на тебя не имею, иначе бы не позвала, поминать об этом больше не будем. Сейчас – как хочешь. Приходи в любое время, все тебе рады будут. Если злые языки что непотребное болтать начнут – не слушай никого, это их не касается.

Говорила Анна Матвеевна, а все ж таки какой-то злой червячок внутри шевелился, нашептывал – за что такая несправедливость? Вот сидит напротив бывшая мужнина полюбовница, здоровая да гладкая, вся жизнь ее налегке прошла, ей – жить да жить еще, а тебе – помирать. Но дурного этого голоса старалась не слушать Анна Матвеевна, говорила с Устиньей ласково, и та как будто ничего не заметила. Поговорили еще немного, а этот голосок внутри все злее, так на язык и просится. Тогда Анна Матвеевна сказала:

– Ну, спасибо еще раз, что зашла. Иди – больно уж устала я. Наведывайся да ко мне заглядывай, не стесняйся.

Первую неделю Анна Матвеевна жила как во сне – все ей ново было, всему радовалась, даже маленькому пустячку. Дожди пошли – радость, хлеба теперь подымутся. Внучки прибегут поиграть, повозиться – тоже радость, смотрела на их веселые, гладкие мордашки и налюбоваться не могла. Ирина с Михаилом придут за советом – тоже хорошо, хоть и советчица из нее невеликая теперь, а все ж таки – уважение оказывают. Каждое желание Анны Матвеевны тут же исполнялось, слово ее законом было. Особенно часто по вечерам Ирина приходила, и подолгу они разговаривали в сумерках. Рассказывала Ирина свое житье-бытье – и хоть ничего особенно нового не было в ее рассказах, да ведь не к тому они велись, главное – поделиться с родным человеком своими бедами и радостями.

Ирина вышла замуж, когда ей еще и девятнадцати не было, через год уже Таня народилась, еще через год – Оля. Муж ее, Петро, был обычно человеком тихим и смирным, а главное – работящим, но как выпивал – бывал и груб, и напраслину на жену возводил, и на ребятишек покрикивал. И за последние годы эти выпивки все чаще становились – то гость какой-нибудь, то праздник, а то и просто так, без всякого повода.

Первое время Ирина учительницей работала, а потом, когда Оля родилась и пришлось няньке почти всю зарплату отдавать – с детскими садами плохо в Стерлитамаке, – совсем бросила работу. Когда девочки подросли, пошла воспитательницей в детский сад и ребятишек туда же пристроила. Оно вроде бы и удобно, да больно уж работа нервная – с двадцатью мальцами с утра до вечера возиться, голова пухнет от их гомону и визгу. Нервная Ирина вся стала от этой работы. И здесь – если стук какой-нибудь громкий или крик – вздрогнет, или что-нибудь не так – закричит, нашлепает ребятишек, а то и сама заплачет, прибежит к Анне Матвеевне, а та успокаивает ее.

Задумывалась Ирина над тем, чтобы совсем эту работу бросить – да где другую найдешь? В школе – то же самое, а ничего другого она делать не умела. Думала учеником на завод к Петру пойти, но этому все воспротивились – тяжелая работа, вредная. А совсем бросить работу не хотелось – хоть и уставала она, и зарплата была невелика, да там хоть с людьми, а то все дома будешь сидеть да тряпки стирать, да и Петро себя еще большим хозяином почувствует. Часто у них споры из-за этого шли – очень Петру хотелось, чтобы бросила Ирина работу, только с хозяйством возилась, тогда и спрашивать можно было бы, а то сейчас и обед не всегда вовремя бывает, и по магазинам ему приходится бегать, и за ребятишками присматривать, пока Ирина на кухне хозяйничает.

Спрашивала Ирина совета у матери – да что Анна Матвеевна придумать могла? И так и сяк прикидывали – все плохо выходит. Надо бы отдохнуть Ирине, не работать год-два, да ведь тогда ребятишек придется из детсада взять – a c ними дома какой отдых? Да и нрав Петра Анна Матвеевна знала – обязательно по пьянке куражиться начнет: я, мол, работаю, а ты дома сидишь, того-другого сделать не можешь.

Так ничего и не придумала Анна Матвеевна, откровенно сказала Ирине:

– Не знаю, доченька, решай как хочешь. Одно только могу посоветовать – себя перед ним не роняй, ты – мать, и слово это заставь его уважать. И всегда о детях помни – о них первая забота должна быть.

Соседки приходили, наведывались, новости рассказывали, но их принимала Анна Матвеевна без большой охоты: бабы шли все больше с жалобами и сплетнями, хлебом их не корми, а дай языком потрепать, мужикам косточки перемыть, а этого не любила Анна Матвеевна.

Захаживала Устинья, помогала Ирине и к Анне Матвеевне заглядывала – ненадолго, однако. Что-то как будто между ними стояло, и через это обе перешагнуть не могли. Обе знали что, только виду друг другу не показывали, разговаривали ласково.

Через неделю начались у Анны Матвеевны боли. Сначала было терпимо, но потом пришлось за фельдшером послать – врач, как выписывал ее из больницы, говорил, чтобы не терпела Анна Матвеевна, а сразу вызывала и уколы от боли делали. Прежнего фельдшера, Ивана, давно уже за пьянку сняли, работал он теперь конюхом и пил пуще прежнего. Прислали на его место молоденькую девчонку, только что курсы окончившую, – она и пришла на вызов. Вошла такая бодрая, уверенная – видно, привыкла уже справляться здесь со всем, что приходилось ей делать. Приготовила все для укола, в шприц иголку вставила, а как увидела вены на руке Анны Матвеевны – растерялась. Вся рука давно уже была исколота, вены почти не проглядывались. Фельдшерица подумала немного, неуверенно попросила:

– Давайте в другую руку попробуем.

Анна Матвеевна засучила другой рукав, а там то же самое. Фельдшерица покачала головой, зажала руку резинкой повыше локтя, сказала:

– Кулачком поработайте.

Анна Матвеевна давно уже знала всю эту технику, стала сжимать и разжимать кулак, но вены только чуть выступили, и по-прежнему их почти не видно было. Девчонка совсем было растерялась. Анна Матвеевна подбодрила ее:

– Давай, доченька, коли, как-нибудь сделай.

– Уж больно вены у вас... – словно оправдываясь, сказала фельдшерица.

– Что же делать... Как зовут-то тебя, дочка?

– Люся.

– Хорошее имя... Самое главное – не бойся, Люся, я вытерплю, если больно будет. Давай, коли.

Люся решительно воткнула иглу и потянула на себя поршень – крови в шприце не появилось, значит, игла не вошла в вену. Люся еще глубже ввела иглу – Анна Матвеевна поморщилась от боли. Люся заметила это и сразу же вытащила иглу, ватку приложила.

– Что испугалась-то, дочка? – пыталась приободрить ее Анна Матвеевна. – Эка невидаль – в одну не вошло, в другую войдет. Мне и в больнице не всегда попадали, – для убедительности соврала она.

– Давайте еще попробуем, – робко сказала Люся.

– А ты отдохни, не торопись. Давай-ка поговорим пока. Родители твои где, живы?

– Да, в Уфе живут.

– Кем работают?

– Отец – на пенсии, мать – в конторе.

– А как же ты попала сюда?

– Распределили, – со вздохом сказала Люся. – Ну, давайте, я еще раз попробую.

Во второй раз вышло удачно – Люся ввела весь шприц, сразу довольная стала.

– Спасибо, дочка, – поблагодарила ее Анна Матвеевна и позвала Ирину: – Иринушка, принеси-ка молока докторше, пусть попьет.

– Ну что вы, что вы... – даже руками замахала Люся. – Какое молоко, зачем, я не хочу.

– А что ж тут плохого? – даже чуть обиделась Анна Матвеевна. – Идти по такой жаре, да еще какой трудный укол. И ничего тут зазорного нет. Чай, не раз еще придешь сюда. Выпей, выпей.

Люся все-таки выпила молоко, поблагодарила, стала собирать свои инструменты.

– Ты у кого живешь? – спросила Анна Матвеевна.

– У тетки Марфы, Никоновой.

– Эк тебя сунули... Она же такая жадная, у нее зимой снега не допросишься. К другому-то кому аль нельзя было?

Люся пожала плечами.

– Так бригадир сказал.

Попрощалась и ушла – маленькая, худенькая. «Ей, наверно, и восемнадцати нет», – подумала Анна Матвеевна.

Боли стали появляться все чаще, а вместе с ними и приступы какой-то дикой, нечеловеческой тоски, когда невыносимо болела душа и жалко было себя, жалко было всего – и этих листочков сирени, что негусто пахли рядом с ее кроватью, и дома этого, где прожила больше половины жизни, и запаха дыма, доносящегося со двора, – жалко было всего этого мира, который так скоро придется покинуть ей...

В такие минуты Анна Матвеевна отворачивалась к стене и тихо начинала плакать, а если кто-нибудь заходил в комнату к ней и пытался утешать – Анна Матвеевна отсылала обратно, никого не хотелось ей видеть. Эту боль и тоску никто уже не мог облегчить, и родные, близкие ей люди вдруг словно отходили куда-то далеко, становились чужими – и это потом пугало Анну Матвеевну, и думала она: «Знать, близко уже...» То вдруг какая-то надежда появлялась у нее – и она брала зеркало, внимательно разглядывала себя в нем – и быстро гасла эта крохотная искорка. Нет уж, не выжить ей... Сейчас уже лицо как у покойницы было – кожа желтая, на висках и скулах кости выступали, и нос как будто больше становился. Щупала Анна Матвеевна и шишку на животе – та приметно росла, все больше и тверже на ощупь становилась. Опять принималась плакать Анна Матвеевна, месяцы считала – июль уже, там сентябрь, октябрь, – а до снега дотянет ли? Очень уж хотелось ей на снег посмотреть, казалось ей – так давно она не видела его, что и позабыла, как этот снег выглядит...

Приступы эти сначала недолго продолжались – час, самое большое – полтора, потом Анна Матвеевна звала кого-нибудь – чаще всего внучек, просила их поиграть у нее в комнате и говорила только, чтобы не очень кровать трясли – тогда сильнее болеть начинало. Но – то ли казалось ей, то ли в самом деле было так – скучно было внучкам в ее комнате, неохотно шли они, играли как-то вяло, и Анна Матвеевна отсылала их на улицу.

– Будет в этой духоте возиться.

Те с радостью убегали.

Часто заходила Ирина – и хоть по-обычному ласков был ее взгляд, но было в нем то, чего Анна Матвеевна вынести уже не могла, – жалость. Не та жалость, от которой легко на душе становится, а та, от которой плакать хотелось. Видать, плохи ее дела. И Анна Матвеевна под разными предлогами отсылала Ирину – да у той и дел по хозяйству было выше головы. А о Верке и говорить нечего – она входила к матери с каким-то испугом, все чего-то мялась, смотрела в сторону.

Теперь чаще Михаил заглядывал – обычно в сумерках, отделавшись от домашних забот. Он тихо садился у нее в ногах, закуривал, спрашивал о чем-то обычном, будничном. Анна Матвеевна отвечала ему – и на какие-то минуты приходило ощущение обычной жизни – той жизни, где не думают о смерти и нет запахов лекарств и немытого тела.

А то все больше молчали оба – и хорошо было Анне Матвеевне от этого молчания и нетелесной близости, хорошо было смотреть на красноватый огонек Михайловой папиросы и думать о том, что она прожила с этим человеком тридцать долгих и добрых лет, и думала – хороший муж ей попался, не прощелыга какой-нибудь, не пьяница, и дети у нее хорошие – и от этих привычных мыслей легко становилось Анне Матвеевне, и боль даже как будто уменьшалась.

Но большую часть дня Анна Матвеевна проводила одна и предавалась бесконечным воспоминаниям. И сама удивлялась – вроде бы и жизнь была небогатая, все одна работа и работа, и не выезжала-то она никуда дальше Уфы и Давлеканова, а до чего же много припомнилось ей теперь, как много событий, оказывается, было в ее жизни... Иногда и другое удивляло ее – жизнь ее сладкой не назовешь, а злого и недоброго память почти не сохранила, и вспоминала Анна Матвеевна все больше одно только хорошее. Как дружно с Егором жили, как с Михаилом встречались, как тогда он ласкал и миловал ее, как Варвару носила и все прислушивалась к себе, все ждала, когда первый толчок внутри раздастся, а когда случилось это – обрадовалась, засмеялась, позвала Михаила, положила его руку на свой живот, но опять тихо было... Вспоминала, как потом Михаила ждала с фронта, не верила, что погиб он, – и дождалась... Да мало ли хорошего еще было...

Подходил к концу июль, Ирина все еще оставалась, об отъезде не заговаривала, а Анна Матвеевна не спрашивала ее об этом.