И еще неделя прошла. Анне Матвеевне временами совсем становилось плохо – боль приходила такая, что черно в глазах делалось, и уже не могла она сдерживать стоны, и кто-нибудь бежал за фельдшером, тот делал укол и на время становилось легче, но потом боль возвращалась – кажется, еще более сильная и страшная, и Анна Матвеевна лежала неподвижно, вцепившись руками в края кровати, побелевшая, закатив глаза на лоб, и глухо постанывала, и если опять звали фельдшера, то он приходил и только разводил руками – два укола подряд он делать не мог, сердце у Анны Матвеевны было слабое. И ей оставалось только терпеть и ждать, когда утихнет боль. И боль утихала, а бывали и такие редкие минуты, когда она проходила совсем, – и тогда Анна Матвеевна сразу оживала, улыбалась, даже вставала с постели и садилась к окну, укутавшись шалью, – посмотреть на белый свет, на землю, на людей, проходящих по улице. Земля была сырая и черная, погода все больше пасмурная – шли дожди. Но однажды засветило такое солнце, что все кругом зазеленело, заиграло, зарадовалось, – и Анна Матвеевна тихо улыбалась, глядя из окна на это весеннее великолепие, и тоже радовалась. Но потом опять пошли дожди, и снова вернулись боли – и после одного из приступов фельдшер сказал Михаилу Федоровичу:

– Давай вези в Давлеканово. Нельзя ждать.

– Аль помрет? – испугался Михаил Федорович.

– Может и помереть, – уныло сказал фельдшер. – Я ничего не могу сделать. Вези, может, там помогут. Дорога, правда, хреновая, но проехать можно. Проси у бригадира лошадь да в первый же погожий день и отправляй. Я и сам бригадиру скажу, чтобы лошадь дал. А не то пошли сейчас вместе.

– Пошли, – подавленно сказал Михаил Федорович.

Вышли на улицу, под мелкий занудливый дождь.

На другой день утро выдалось ясное, день как будто обещался быть погожим – и решено было ехать. Послали Гришку за лошадью, а Анне Матвеевне сказано было, чтобы собиралась. Заплакала Анна Матвеевна. Не того она боялась, что приключится там с ней что-то страшное, – к боли она давно уже притерпелась. Страшно другое было – едет туда, где кругом все чужие и надо просить кого-то, чтобы прибрали за ней, то-другое подали. Не умела Анна Матвеевна просить, не любила, чтобы чужие люди помогали ей. Сама безотказно помогала всем и каждому, кто бы ни обращался к ней, и все это знали на деревне и шли к ней кто за чем – за больной присмотреть, кофту скроить, к свадьбе стол приготовить. Но вот просить самой – этого она не умела.

Собралась Анна Матвеевна быстро – да и что ей было собираться? Чистое белье положить, еды на первое время, да вынула еще из большой общей рамки две фотокарточки – ту, где Андрей с Машей были сняты, и Олюшки ну. Посмотрела на фотокарточки – и опять всплакнула. А ну, как помрет она – кто за Олюшкой присмотрит? Остальные-то все большие уже, сами как-нибудь справятся, а этой малявке десятый год всего, долго еще с мачехой-то жить... Увидела во дворе Михаила Федоровича с лошадью – и смахнула слезы, быстро утерлась, бережно уложила карточки в какую-то старую книжку – не помялись бы.

– Ну, мать, готова? – фальшиво-бодрым голосом спросил Михаил Федорович, поигрывая кнутом.

– Готова, Миша. Вот пальто одену – и все.

– Дойдешь сама до тарантаса?

– Дойду.

Оделась Анна Матвеевна, пошла к выходу – и обернулась с порога, оглядела все – и так сердце у нее сжалось, что кричать захотелось. Не понимая того, что делает, поклонилась она избе низким поясным поклоном и чуть не упала, да Михаил Федорович вовремя поддержал. У него н самого голос дрожал:

– Да ты что, мать, в уме ли? Как будто насовсем отсюда едешь. И думать не моги об этом, вылечат тебя, заживем лучше прежнего. Смотри, дети-то у нас на ноги не поставлены, нам с тобой еще растить их, а ты такое себе в голову...

– Да это я так, ничего, Миша, – виновато сказала Анна Матвеевна и подозвала плачущую Олюшку. – Не убивайся, доченька, вернусь я скоро, а ты учись получше да старших слухайся...

Олюшка вцепилась в нее – еле оторвал ее Гришка от матери. Сам он и слезинки не уронил и хоть и кривился иногда, но тут же улыбался. Варвара была поодаль, делала что-то ненужное сейчас.

Вышли во двор, усадил ее Михаил Федорович в тарантасе, укутал ноги старым полушубком, взмахнул кнутом – и поехали. С трудом повернулась Анна Матвеевна, оглянулась на двор, увидела Олюшку, Варвару, Гришку – и опять заболело у нее сердце. «Да что же это я? – подумалось ей. – Как будто и впрямь помирать еду... Бог даст, обойдется...» Но другой голос настойчиво подсказывал ей – не обойдется, кончается твой век, Анна... Может, еще годика два-три и удастся пожить, а больше – навряд ли. И опять – в который уже раз – вспомнился ей Егор. Болезнь его она знала досконально, при ней она начиналась, при ней и кончалась – и вот в такой же хмурый майский денек увозили его в больницу, а через месяц привезли обратно домой – умирать.

Но скоро эти мысли отошли, да и не до мыслей стало. Тарантас хоть и был на рессорах, и Михаил Федорович вез осторожно, но такая дорога была, что запрыгало, затряслось все, и боль, которая до сих пор тихо покоилась где-то внутри Анны Матвеевны, вдруг рванулась наружу, заполнила все тело. И километра еще не проехали, а уже взмолилась Анна Матвеевна:

– Миша, останови, ради Христа, передохнем чуток, мочи моей нет.

Остановил Михаил Федорович, Анна Матвеевна перегнулась на бок, да так неловко, что чуть не вывалилась. Поддержал ее Михаил Федорович – Анну Матвеевну тошнило, а наружу так ничего и не вышло. Подождали немного и снова поехали – медленно, объезжая колдобины и рытвины. Михаил Федорович молчал, жевал раскисший мундштук погасшей папиросы, боялся оглянуться на Анну Матвеевну – как бы самому не сорваться, не закричать, не заругаться в бога, в душу, в дьявола – «да за что же такая напасть?!» А ведь дороги впереди еще без малого двадцать километров, каково-то вынести это? Хоть бы дождя не было...

Но дождя в этот день не было. Несколько раз было хмурилось небо, но проходило стороной, из-за серых облаков ненадолго выглядывало солнышко – и сразу преображалось все. Ярко зеленели рощицы, холмы вдали вырисовывались ясно, как на картинке. Подумал Михаил Федорович – жить бы да радоваться, глядя на этакую красоту, если бы не проклятая дорога, не побелевшее лицо Анюты, не заботы по хозяйству, не свое никудышное здоровье, раскиданное по фронтам, концлагерям, изъеденное туберкулезом, ранениями и контузией.

В Давлеканово приехали уже вечером. За дорогу Анна Матвеевна раза три совсем было обмирала – тогда останавливался Михаил Федорович, брызгал ей в лицо заранее припасенной водичкой, Анна Матвеевна открывала глаза, стискивала зубы, чтобы не стонать, так стояли они недолго – и ехали дальше.

В больнице Михаил Федорович бывал уже не раз, дважды лежал там и сразу пошел в приемный покой, подал в окошко бумажку, нацарапанную неуверенной фельдшерской рукой. Сестра – молодая, накрашенная, п белом халате, – прочитала бумажку и протянула назад Михаилу Федоровичу, сказала:

– По таким направлениям не принимаем. Такую бумажку любой написать может, а нужно направление врача, и обязательно с печатью. Да и поздно уже сейчас, надо было до пяти часов приезжать.

Сестра говорила, не отрывая взгляда от книжки, и удивилась, что человек этот не берет назад свое направление и ничего не говорит ей. Она приготовилась выслушать обычную в таких случаях просьбу, на которую у нее давно уже был готов ответ, подняла голову – и очень не по себе ей стало. Лицо Михаила Федоровича побурело, а взгляд был такой, что приснится во сне – и закричишь от страха.

– Вот что, девонька, – хриплым голосом сказал Михаил Федорович, – врачей у нас в селе нету, и ехать за ними некуда. А что раньше пяти надо было – так я с утра выехал, и не дай бог тебе когда-нибудь такой дороги – седая станешь. Человек еле на ладан дышит, а ты мне тут печати в нос тычешь... А ну, – повысил он голос, – зови кого-нибудь, кто постарше тебя и больше на человека похож, а не то я тебе такое сделаю, что небо с овчинку покажется.

– А вы не грубите, – пролепетала сестра, но уж вставала и под тяжким взглядом Михаила Федоровича засеменила к двери, бросила на ходу: – Сейчас дежурного врача позову.

Дежурным врачом оказалась немолодая женщина с усталым лицом. Она не стала ни о чем спрашивать Михаила Федоровича, сказала только:

– Проведите меня к ней.

Посмотрела в лицо Анне Матвеевне, пощупала руку – и приказала сестре:

– Ко мне в кабинет, да побыстрее.

Тут она добавила еще несколько слов, которых Михаил Федорович не понял, и оттого, что смысл этих слов был непонятен ему, стало тревожно, заныло под сердцем. Он робко тронул врача за руку, спросил:

– Что у нее, доктор?

– Сейчас посмотрю, может, и сама что определю. Но вообще-то, пока не сделаем все анализы, вряд ли что известно будет.

– Так я подожду тут пока, если можно.

– Почему же нельзя, ждите.

С полчаса просидел Михаил Федорович на жестком диванчике, дымил одну папиросу за другой, стряхивая пепел в ладонь. Сестра из окошка поглядывала на него, но ничего не говорила. Тихо было. Михаил Федорович все посматривал на дверь, за которой была Анна Матвеевна, но и оттуда не доносилось ни звука. Наконец дверь открылась – медленно, с чуть слышным тонким скрипом, – и на тележке вывезли что-то, накрытое белым, – Михаил Федорович не сразу сообразил, что это Анна Матвеевна. Он пошел было за ней, но тут же вышла докторша, остановила его:

– К ней нельзя сейчас. Мы сделали ей укол, она теперь до утра спать будет.

– А-а, – протянул Михаил Федорович, не понимая, хорошо это или плохо. – А что вы нашли у нее?

– Зайдите, сюда, поговорим.

Она ввела его в комнату, где все ослепительно сияло чистотой, и Михаилу Федоровичу стало стыдно своих грубых кирзовых сапог, брезентового плаща, забрызганного грязью, и только сейчас он заметил, что держит в руке кнут, а в зубах торчит папироска. Он смутился, остановился на пороге:

– Я уж тут постою, а то больно грязный весь. Чисто у вас, прямо как...

Он так и не нашел, с чем сравнить.

– Не беда, проходите, – сказала женщина и зябко поежилась, хотя и было накинуто пальто на ее плечи.

Михаил Федорович осторожно сел на краешек кушетки, поискал глазами, куда ткнуть окурок, – женщина пододвинула ему пепельницу и сама закурила – тонкую душистую сигаретку из пачки с иностранным названием.

– Смотрела я вашу жену, – заговорила женщина. – Сказать что-то определенного не могу пока. Сделаем анализы, созовем консилиум, посоветуемся – тогда точно скажем.

– Это сколько же ждать-то?

– Дня два-три.

– А меньше никак нельзя? – спросил огорченный Михаил Федорович. – До завтрашнего вечера я бы задержался, а больше никак не могу, и так еле лошадь у бригадира выпросил.

– Я понимаю, – сочувственно сказала женщина. – Но меньше никак нельзя. Случай серьезный. Я предполагаю, что у нее язва желудка – и очень тяжелая, запущенная. Раньше она обращалась к врачам?

– Да прошлой осенью была здесь.

– У кого, не знаете?

– Не знаю.

– И что сказали ей?

– Да что сказали... Поменьше работать, тяжестей не поднимать, больше лежать... Диету какую-то прописали.

– Но она, конечно, ничего этого не делала?

Михаил Федорович страдальчески поморщился, потянулся за папиросой.

– Дак сами посудите, как она могла это делать? Все ведь хозяйство на ней. Из меня работник никудышный, сам себя не прокармливаю. Инвалид полный... А у нас же семья, детишки...

– Да... – протянула врач. – Это все понять можно. Организм у нее настолько изношен, что остается только удивляться, как она до сих пор держалась.

– Она ведь всю войну одна с ребятишками, а после войны так еще хуже – я все больше по санаториям и больницам валялся, тубуркулез у меня такой был, что чуть не помер. А ей ведь все на себе пришлось вынести...

Михаил Федорович замолчал, придумывая, чем бы еще оправдаться. Да что тут было оправдываться? Он и без того работал так, что в обмороки падал, да вся беда в том, что работы этой было с воробьиный нос.

– Будем, вероятно, оперировать ее, – сказала женщина. – Но как бы ни было, никакой, даже чуть-чуть тяжелой работы ей уже никогда нельзя делать. Поймите это.

– Как не понять... – тихо сказал Михаил Федорович.

– Иначе она долго не проживет. Я понимаю, и вам тяжело, но тут уж выбирать не приходится. Дети взрослые, наверно? Пусть они помогают.

– Да какая с них помощь? Две старших дочери замужем, детишки у обоих – что с них возьмешь? Остальным и самим помогать надо – одна в техникуме учится, другая – в училище, на повара, двое дома – пацану и четырнадцати нет, а девчонка совсем малец – девять годов... Кому же помогать-то? У меня пенсия, да какая в колхозе пенсия, небось и сами знаете.

– Знаю, – вздохнула женщина.

Михаил Федорович видел, что все его беды она понимает, сочувствует ему – и говорит все это только потому, что должна сказать, каковы дела Анны Матвеевны.

Она встала, поднялся и Михаил Федорович.

– Вы здесь заночуете? Есть у вас где остановиться?

– Да есть тут у меня кум, к нему поеду... Завтра когда сюда можно?

– Часам к десяти, не раньше. Но ничего нового я не смогу вам сказать.

– Это я понимаю... Тогда уж еще раз приеду, а не то сына пришлю. Вы уж расскажите ему все как есть, он мальчишка башковитый, лучше меня все поймет.

– Ну, там посмотрим... А пока – до свиданья.

Женщина протянула ему тонкую слабую руку – Михаил Федорович осторожно подержал ее, и опять устыдился своих мозолей, грязных ногтей, желтых от табака пальцев.